9 мая

Евгений Метелин
9 мая.
История эта случилась девятого мая, где-то в начале девяностых. Я тогда учился на втором или на третьем курсе. Нашу институтскую ячейку, полным составом, отправили на парад по поводу победы в Великой Отечественной. Помнится, я был недоволен этим, ибо из-за парада пришлось пожертвовать то ли намечавшимся походом, то ли перспективной поездкой на дачу.
Но улизнуть не удалось и около восьми утра мы с однокашниками, в составе общеинститутской колонны, направились от точки сбора (общаги на Ленинском)  в сторону Красной площади.
Согласно освященной десятками парадов традиции, на Площадь полагалось идти слегка навеселе. Начальство смотрело на это сквозь пальцы, вероятно, вспоминая собственную молодость. Небогатый ассортимент алкогольных напитков, доступных студентам тех лет, мы дегустировали в общественном туалете, в двух шагах от Ленинского проспекта.
- Допивай и догоняй, - скомандовал Денис, секретарь нашей комсомольской ячейки, передав бутылку, в которой бултыхалась малиново-красная жидкость с резким запахом.
- Родина ждет! – добавил он и, вслед за остальными, исчез за дверью.
Догонять не хотелось. Как, впрочем, и допивать. Вместо веселого и легкого опьянения, знакомого по разливному пиву, продававшемуся в палатке у общаги, меня накрыло мутной хмельной волной. Голос секретаря прозвучал как из-под одеяла, глаза безуспешно пытались нащупать в окружающем пространстве устойчивую точку.
Я поставил бутылку на бетонный пол и двинулся к выходу.
- Ох, молодежь, - укоризненно качнула головой уборщица, - и не совестно им…
- Не охать, бабуля, - отпарировал я и сделал несколько шагов в сторону проспекта. Ноги не очень-то слушались; тело наотрез отказывалось спешить к Родине.  Кто-то предательски подсунул под меня скамейку и я, едва присев, не приходя в сознание, уснул. Это свойство организма – почти мгновенное опьянение и последующая сонливость - не раз делали меня объектом насмешек нашей компании. Это же свойство – как я сейчас с благодарностью осознаю - неоднократно спасало меня от участия в сомнительных увеселениях бузотерной ватаги, завершавшихся, порой, мелкими и крупными неприятностями.
Я очнулся от птичьего гама. У соседней скамейки кипело разноперое месиво голубей и воробьев. Несколько нарядных галок и пугливых синиц держались слегка поодаль.
Эпицентром событий являлся аккуратно одетый старичок в старомодной соломенной шляпе. Он отщипывал от батона небольшие кусочки хлеба и кидал их в птичий котел. Шустрые воробьи стремились поймать крошки на лету. Если это им не удавалось, хлебом чаще завладевали голуби, не стеснявшиеся запрещенных приемов в партере.
Судя по всему, я проспал не более получаса, но голова прояснилась. Я бодро встал, однако тело вновь подвело: ноги превратились в малоуправляемые подставки со множеством шарниров. Сделав несколько мелких шагов по странной траектории, я плюхнулся рядом со старичком, вызвав громкое негодование птичьего кагала.
Желания сразу повторить неудачный опыт не возникало, поэтому я уставился на птиц, решив подождать, пока способности управления телом восстановятся до какого-либо разумного минимума.
- Любите птиц? – вдруг обратился ко мне сосед. Я кивнул, ибо уверенности в голосовом аппарате не было.
- Правильно, птиц надо любить. Я так считаю. Можно, конечно, не любить, от этого ничего не изменится. Только зачем не любить, если любить лучше. Зачем делать себе хуже, чем может быть?
Выдав эту путаницу, старик замолчал и вновь взялся за кормление. Я несколько секунд старался осмыслить сказанное, а затем, неожиданно для себя, произнес:
- А чой-то мы не на параде? - Фраза получилась сиплой и откровенно наглой, чему я удивился не меньше случайного собеседника.
- Не люблю парады, - без каких-либо признаков замешательства, ответил старичок. 
- Понимаю. Я вот тоже не очень. Но есть традиции, которые требуется блюсти. Кстати, почему мы не в форме? Судя по возрасту, мы тогда были не ребенком.
Эту безапелляционное мы и хамское поведение (совершенно мне не свойственное), я могу объяснить только странным голосом, прорезавшимся с похмелья. Попав в наезженную колею, непросто свернуть в сторону;  взяв неверную ноту – вернуться в свою тональность. Что-то похожее, как мне кажется, произошло тогда со мной…
- Дело в том, - по-прежнему без малейшего удивления ответствовал собеседник, - что моя форма здесь неуместна. Я воевал… воевал за другую армию.
- Фриц? – констатировал я, и, наконец, покраснел. Ни алкогольные пары, ни социалистическое воспитание, не могли оправдать эту грубость.
Старичок вздрогнул и всем телом повернулся ко мне.
- Да, - через паузу сказал он, - Фриц. Фриц Бауер. К Вашим услугам.
Сказать мне было нечего. Старичку тоже. Он, видимо, составил обо мне мнение и, утратив интерес, вернулся к кормлению птиц.
Мне стало невыносимо стыдно. Обычно, алкоголь притупляет чувство стыда, но в моем случае, эффект оказался противоположным: мне хотелось показать всю глубину собственного раскаяния и желание упасть на колени перед стариком, подавлялось лишь неуверенностью в опорно-двигательном аппарате.
- Вы, наверно, удивляетесь тому, что я хорошо говорю по-русски? Дело в том, что еще до войны я учился на филологическом факультете Бременского университета. Моей специальностью была русская литература. Мне, правда, не удалось окончить образование, потому что кафедру расформировали, а меня отправили на фронт. Но я имел хорошую возможность попрактиковаться в русском языке, когда оказался в плену, да и позже моя работа была связана с русскими…
Старичок действительно говорил без акцента. Лишь излишний педантизм, с которым он выговаривал некоторые слова и, порой проскакивающие, неживые обороты речи, могли выдать в нем иностранца.
- Ваш вопрос напомнил мне одно событие моей жизни. Впрочем, напомнил – не точно – потому что я его никогда его не забывал… оно стало поворотной точкой  в моей судьбе. Об этом придется рассказать по порядку, если Вы, конечно, хотите услышать историю старого Фрица.
Я утвердительно мотнул головой. Фриц Бауэр, продолжая отламывать от батона крошки, продолжил:
- В 1946 году я попал в Москву. Мы строили дома. Это было справедливо – мы строили то, что разрушили. Но я не считал это справедливым лично для себя, потому что не хотел воевать. В армию я попал, поскольку воинской повинности избежать было невозможно. Нет, я не был антифашистом, меня просто не интересовала война, оружие, все эти вещи… Я хотел читать книги русских авторов прошлого века и размышлять по этому поводу.
В общем, я не чувствовал своей вины в том, что натворили фашисты и считал плен незаслуженным наказанием. По крайней мере, пока не случилась эта история…
Мы строили трехэтажный дом на северо-востоке. Это была окраина города. Теперь это престижный квартал, недалеко от метро Бауманская. Мой дом до сих пор стоит, впрочем, это не имеет отношения к моей истории.
Поначалу, нас полностью ограждали от общения с местным населением, но через некоторое время, как это бывает у русских, охрана разболталась, а предписания потеряли силу. Бежать все равно было некуда. Мы хорошо понимали, что попытка побега могла закончиться только одним финалом.
Довольно скоро, у нас, пленных, образовалось некоторое подобие дружбы с местными ребятишками. Дружба заключалась в том, что мы, в свободное от работы время, мастерили разные поделки и меняли их на пищу.  Я чаще других участвовал в обмене, так как единственный из нашей бригады говорил по-русски. Обмен происходил на куче досок, укрытых от общего обозрения стеной строящегося дома и густыми кустами сирени.
Как-то вечером я сидел на досках и дожидался мальчишек – в мене, конечно, участвовали только мальчики.
Кусты разошлись, передо мной оказался пацан лет шести. Раньше я его не видел. Он был пострижен наголо и выглядел совсем щуплым и тщедушным.  Правую руку, видимо с обменным товаром, он прятал за спиной. Мне показалось, что мальчик напуган. Многие дети при первой встрече были очень скованы. Им внушали про нас всякие ужасы. Война окончилась, но неприязнь к побежденным осталась. Впрочем, напряжение обычно покидало детей, когда они видели замечательные деревянные игрушки, который мастерски делали из обрезков Юрген и Кнут – наши плотники.
- Смотри, какая птичка, - сказал я и протянул мальчику деревянную свистульку. – Возьми.
Он, не протянув руки, исподлобья смотрел на меня.
- Возьми, не бойся, - повторил я, - это подарок.
-Ты фриц? – вдруг спросил меня мальчик.
- Да, ответил я, имея в виду свое имя. Я, конечно,  знал, что фриц  - нарицательное имя для всех немцев. Русские часто вкладывают в него негативный оттенок. Я собирался объяснить новому другу, что Фриц - такое же имя как Иван или Петр, но мальчик выкрикнул-спросил:
- Это ты убил папку?
За два фронтовых месяца, мне, конечно, пришлось пользоваться оружием. Когда на тебя бежит человек с целью (ты это знаешь наверняка) убить… Они стреляли, я стрелял. Кажется, я несколько раз попал, проверить это, разумеется, невозможно. Мог попасть.
Вероятность того, что его отца убил именно я, была очень низка. Но она была. И я не мог ответить: нет.
- Не знаю, - сказал я, - на войне иногда приходится убивать врага. Иначе убьют тебя.
Мальчик вынул руку из-за спины. В ней была учебная граната. Вырезанная из цельного куска дерева и окрашенная масляной краской, она походила на большое мороженое на палочке. Такие гранаты, вероятно использовались в вашей армии, для того чтобы тренировать дальность и точность броска новобранцев.
Мальчик размахнулся и кинул в меня  гранату. Силенок у него было немного, граната оказалась  явно тяжеловата. Описав дугу, она упала у моих ног. Я наклонился к ней, мальчик сделал шаг назад.
- Это не настоящая граната, - сказал я. - Она не взорвется.
- Я тебя все равно убью, - крикнул мальчик.
- Хорошо, - сказал я, - я приду сюда завтра, в тоже время. Если хочешь, можешь прийти и убить меня. А сейчас иди домой.
Я протянул ему свистульку, которую по-прежнему держал в руке.
- Возьми, – сказал я, - Она может свистеть, как птичка.
Но мальчик молча повернулся ко мне спиной и исчез.
Не помню, как прошел следующий день;  думал ли я об этой встрече. Я, конечно, не был испуган: во-первых, сложно было поверить в серьезность намерений ребенка, а во-вторых… я тогда уже не слишком хотел жить…
Однако, когда мой визави, неожиданно вынырнул из куста на нашем месте, сердце мое вдруг судорожно сжалось. Я почему-то испугался. Испугался так, как не пугался за два месяца войны и год плена.
Несколько секунд, может даже минуту, мы молчали.
- Я думал, ты не придешь, - сказал он. Это прозвучало необычно – ни похвала, ни удивление - просто констатация факта. Так мог бы сказать не ребенок, а очень старый, мудрый человек.
- Я думал ты не придешь, а ты пришел. Я не буду тебя убивать. Я тебя простил.
- Почему?
- Я спросил мамку: хочет ли она тебя убить. Того фрица, который  убил папку. Мамка сказала, что не хочет, потому что это уже не имеет смысла. От этого ничего не изменится и папка все равно не вернется.  Поэтому я тебя простил.
Он объяснил мне это, как маленькому ребенку. Договорил, постоял секунду, и исчез в кустах. Я решил, что он ушел совсем, но мальчик просунул голову сквозь сплетенье веток и спросил:
- Дядя, а где птичка?
Я не сразу понял, что речь идет о деревянной игрушке. Собираясь умирать, я не взял ее с собой.
- Я сейчас принесу, - сказал я и вскочил на ноги. – Подожди здесь.
- Не надо, - сказал мальчик, - я хотел только посмотреть.
И исчез навсегда. Я имею в виду - навсегда из моей жизни…
Я никогда его больше не видел.  Мои расспросы – я спрашивал о нем детей, которые приходили меняться – конечно же не помогли. Я не знал ни как его зовут, ни где он живет: просто худенький мальчик лет шести. Острижен наголо, что-то вроде веснушек на замурзанной физиономии…
Старичок замолчал. Птицы окончательно осмелели и несколько голубей бродили прямо под нашими ногами. Со стороны Ленинского, доносились звуки оркестра – то ли опаздывающего на парад – то ли создающего праздничное настроение на открытой сцене, наскоро сооруженной на площади.
- Вот птичка, - сказал Фриц и протянул мне руку. На ней лежала потемневшая деревянная свистулька.
- Возьмите на память о нашей встрече, и простите меня, если можете. 
Я протянул руку и птичка перепорхнула ко мне.
Старичок встал и, приподняв рукой край шляпы, направился вниз по бульвару. Птицы от его неожиданной эскапады, разлетелись, я остался наедине с отполированной временем деревянной свистулькой на залитой майским солнцем скамейке в тысяча девятьсот восемьдесят каком-то году.