Гибельный свет вдали

Оксана Коложвари
     Он всегда просыпался чуть раньше, то есть - без одной минуты до звонка будильника. Он думал иногда, что можно и вовсе не включать будильник, все равно он проснется вовремя, привычно сунет руку под подушку, достанет сотовый телефон, отключит звонок, и сразу встанет. Но ему казалось, что если он не выставит время (впрочем, всегда одно и то же), и не включит сигнал, то и не проснется, словно давал задание не электронному устойству, а самому себе. Почему-то он не пытался проверить всё это в какой-нибудь выходной день, когда встать точно по времени было не принципиально важно, и все равно просыпался точно в шесть часов пятьдесят девять минут, и доставал телефон из-под подушки, и отключал сигнал звонка. И отключал сигнал звонка, и в это же время начинал слышать шелест машин на улице, утренний лай собак на прогулке, шумное дыхание матери за стеной, хлопанье чьей-то двери в подъезде и гудение лифта. Все это мешало, последние несколько дней мешало очень сильно, потому что внутри него билось, ворочалось и вылезало неровными строками что-то новое. То “дорога”, то “невозможность вернуться”, но не – желаемая и не достижимая возможность, а – правильная нужная невозможность. И все вокруг казалось слишком ярким, слишком громким, слишком пахнущим, слишком отвлекающим внимание от того, что внутри. Словно он хотел сесть и смотреть внутрь себя, а его дергали за плечо, и заставляли поднимать голову, и рассматривать ненужные подробности на горизонте. На горизонте.
     Вода пахла хлоркой, зубная паста была слишком мятной, то, что мать ходила там, в коридоре, в халате, со смятыми волосами  и заспанным лицом, было неприятно. Он сел за стол, она сунула ему тарелку с яичницей, сдвинув скатерть складкой, и он педантично приподнял тарелку и

разгладить карту на столе, руками ощутить подобье

выпала наружу первая строка. И немного отпустило напряжение, он был теперь уверен, что путь начался. Это всегда, кроме мучения и удовольствия, кроме мучительного удовольствия, было еще и чем-то, что он зорко и заинтересовано наблюдал со стороны, отмечая все мелкие зазубринки в пространстве, за которые цеплялась и вытаскивалась наружу очередная строка. Вот как сейчас. Мать сидела очень напряженно и ровно, свет от лампы над столом освещал затылок наклоненной головы, в ярком свете ее отросшие у корней серой сединой волосы светились, сияли, а на плечах лежала синяя утренняя полупрозрачная тень полукругом. Она смотрела в газету с кроссвордом, но перевернутым кверху ногами, и водила по клеткам пальцами, все быстрее и быстрее, странными рваными движениями, словно они были выпуклыми перегородками между ячейками, эти черные пустые клеточки, потом начала прочерчивать ногтем квадратики. Он знал, сейчас она прорвет тонкую серую бумагу и сорвется окончательно, и стал есть быстрее, чтобы быстрее сбежать. Она взглянула на него не поднимая головы и произнесла глухо и  прерывисто, сглатывая после каждого слога:
– Пой-дешь? Дааа? – усиливая громкость, - Ты пой-дешь?!

вести ногтем по руслу рек

     И он быстро встал, на ходу проглатывая желток, который любил больше, и всегда оставлял напоследок, ставя грязную посуду в раковину, быстро, быстро, она начинала почти кричать, и ему казалось, что он уворачивается от этого осязаемого крика.

                поглядывая исподлобья

     Она уже встала и взмахнула рукой с газетой, задела абажур, круглый столп света мазнул по кафельной стене, опрокинулся в другую сторону, он оглянулся и поймал взглядом светящийся бок синей эмалированной кастрюли на плите, всего на мгновение.

на смуглый что-то (что?) в темноте с атласным бликом

С бликом, бликом… Чего?  “Вот чего там будет, того и блик”, подумал он.
– Холодная скотина! – прокричала мать из кухни.

Антарктиды
на смуглый глобус в темноте с атласным бликом Антарктиды

     Он выпрямился, вытащив пальцами смятые задники обеих кроссовок, в которые сунул ноги одновременно, повернулся, засовывая руки в рукава куртки, хватая собранный с вечера рюкзак, мать стояла посреди кухни, успокаивая рукой пляшущий абажур, и когда он выскочил на площадку, быстрый стук каблуков соседки с пятого, мерные шаги ее мужа, ее голос “а в Плоском Мире Диск стоит на черепахе т’Атуин» наложился на фигуру матери с воздетыми вверх руками и на мелькнувший рисунок из, наверное, школьного учебника истории.

а мне милее все же те атланты и (как их звали? этих женщин?) кариатиды,
что держат диск над головой

И он вертел и крутил эти строки в голове, пока ехал в метро, восходил по ступеням крыльца в Университет. Там было шумно, но уже все равно, потому что внутри разворачивалось, как пружина.

а мне милее все же те атланты и кариатиды,
что держат свод над головой.

Дальше нужна была логика, уже логика, он это ясно чувствовал, потому что начались вопросы. Дальше необходимо было говорить, почему, почему…

                мне проще верить их служенью,

     Почему? Почему не круглый глобус, а эта плоская, стоящая на… черепахе т’Атуин?  Ряд глобусов, местами ободранных и пострекавшихся, на шкафу школьного кабинета географии. Преподаватель, там, внизу, на дне воронки лекционного зала, маленький человек в мятом костюме, что-то бубнил, зал шелестел страницами конспектов, было прохладно, от огромного окна тянуло морозным уличным воздухом, но он словно погружался в гудящее знойное марево: ряд глобусов в темном кабинете географии, когда он закончил вытирать доску и выключил свет, и уходил в тишину пустой школы, закрывая за собой дверь, медленно закрывая за собой дверь; сужающийся до треугольного языка свет из школьного коридора на коричневом линолеуме класса, исчезающий свет, тьма поглощающая ряд глобусов; он приоткрыл дверь, полоса расширилась до прямоугольника, медленно потянул дверь на себя, сузив до  полоски, до ленты, до тонкой нити, вспыхнул торчащий на искривленной проволоке маленький шарик фальшивой луны на модели, стоящей у самого края.

 чем этой круглой, неживой, неверной окруженной тенью,

и этой призрачной луне, скользящей по кривой орбите, 
в ночи, в безмолвии, во тьме.

     Он не любил, когда предложение обрывалось посередине строки, но что он мог с этим сделать? Что от него зависело? Просто выговаривалось именно так. И он бормотал, крутил так и сяк, опять и опять, жуя пирожок, запивая тепловатым столовским кофе, выходя в мороз и ветер, спускаясь в метро, он ехал к отцу, он знал, что там будет обед, точнее ранний ужин, или поздний обед, в общем еда, но он не мог, не хотел быть совсем голодным. Потому что там была жена отца, его новая молодая жена. И он очень хотел выглядеть серьезныйм, уверенным, спокойным, и не голодным. Все снова замерло, слова перестали отзываться изнутри, ворочались тяжелым комом, слепленные где-то в животе, какие-то проблески света, туманы, снега, и сияния над ними в синей ночи. Темнело рано,  когда он подходил в дому отца, уже загорелись фонари. Подъезд показался ему ослепительно ярким, чистым, теплым, как всегда, когда он раз в месяц, не чаще, приходил к отцу. И консьержка не спрашивала куда он идет. И лифт был каким-то нарядным, сверкающим. И тут было тихо, но все равно что-то мешало.
     Ожидание около двери обитой желтой нежной кожей, всегда тянущееся (целую вечность) после далекой трели звонка, он даже подумал однажды, что жена отца специально выжидает время, знает что он придет, стоит за дверью и выжидает время, потому что дверь  распахивалась бесшумно и внезапно, не было слышно ни шагов, ни щелчка замка, но потом, когда она закрывалась за его спиной, когда он входил в ярко освещенную прихожую, и отражался в трех зеркалах сразу, за его спиной раздавался железный срежет, и жена отца цокала каблуками, обходя его старательно по дуге и исчезала в гостиной. Она была моложе его матери, наверное, красивее, и уж точно – счастливее.
     Медленно разматывая шарф, расшнуровывая кроссовки, пристраивая куртку на вешалке, неторопливо моя руки в сияющей ванной, где висело одинаковое всегда полотенце и лежал новый брусок душистого фиалкового мыла, словно оно было нескончаемым, вечным, или словно после его визита эта ванная комната закрывалась на целый месяц, или может быть даже эта женщина, молодая жена отца, после его ухода складывала в отдельную коробку и выкидывала прочь мыло, полотенце, оскверненный его прикосновением рулон туалетной бумаги, чтобы через месяц положить и повесить на нужные места все новое, и снова выкинуть вон, уничтожить все мимолетные следы его пребывания тут. Все было, как всегда, как месяц назад, как год назад, он вошел в гостиную, и был накрыт стол, и отец привставал со стула, и говорил такую же фразу “здравствуй, сын”, и даже тарелки стояли те же, и все это -- как повторяемая сцена давно идущего спектакля.  И он ел тот же суп, и те же котлеты, и отвечал на те же вопросы. И смотрел на ровный пробор в золотистых волосах молодой жены отца. Цвет волос, это единственное что менялось, в этот раз она была блондинкой. Но она все так же не смотрела на него, так же накладывала еду и протягивала ему тарелку. Сегодня она была блондинка. Мама тоже была блондинка, он помнил. До тех пор, пока отец не ушел, она была блондинка, и ее руки были такими же ухоженными, и она тоже делала котлеты и суп, и смеялась. А теперь она рассматривает кроссворды, жарит бесконечную яичницу и кричит, и волосы ее больше не блестят. Его отец ушел от одной блондики к другой, от одних котлет к другим, переместился под иной абажур и только. Зачем?

                вы чувствуете? вы летите

всю жизнь неведомо за чем.

Когда-нибудь эта женщина тоже будет сидеть на кухне, под другим абажуром, седая, с поломанными ногтями, в халате, и водить пальцем по перевернутому кверху ногами кроссворду. И возможно даже кричать на какого-нибудь мальчика.

                все нестабильно, ненадежно.
иное дело – крепость тел, держащих плоскость осторожно.

Да, именно так, вот так хорошо. Строка снова развернулась внутри него и написалась прямо перед глазами на белой скатерти, между краем тарелки и стаканом с морсом. И все вместе –

и этой призрачной луне, скользящей по кривой орбите, 
в ночи, в безмолвии, во тьме. вы чувствуете? вы летите

всю жизнь неведомо за чем. все нестабильно, ненадежно.
иное дело - крепость тел, держащих купол осторожно.

И так же, как всегда, когда после ужина жена отца вышла с грязной посудой на кухню, отец неловко замолчал, потом оглянулся на открытую дверь и тихо спросил: “как мама?”, и он ответил так же привычно понизив голос: “все хорошо”.  Хотя ничего не было хорошо, и самое отвратительное было, когда он уже обулся, и неловко стоял у двери, ожидая чего-то, то ли каких-то слов, то ли, что отец наконец-то обнимет его, но он только сунул быстро в карман его куртки свернутые купюры. И опять, за дверью отцовской квартиры он переложил деньги во внутренний карман рюкзака к паспорту, и застегнул его на молнию. И подумал, что не хочет возвращаться сюда, потому что никогда, там, в конце вечера, не происходит то, чего бы он хотел, он все ждет слова или жеста, а получает свернутые теплые деньги в карман куртки.

иное дело - выйти вон, и не вернуться к этой двери,
поскольку путь - один, и он ведет меня... ну пусть на север.

 И вышел, натянув шарф на лицо, в холод и снег, под желтые фонари. На север.

я передумаю, собьюсь, мои следы укроет вьюга,
но и желая не вернусь сюда опять, идя от юга.

     Но он знал, что вернется, отчасти потому что все равно не мог обойтись без этих денег, нагретых отцовской ладонью, отчасти потому что все равно продолжал ждать слова или жеста. Но стихотворение уже побежало, заструилось, летело ровными строчками.
     И стоя в метро он ждал поезда и следующей строки с одинаковым нетерпением. И  люди, толпящиеся у самого края, шумящие, двигающиеся, мешали, словно бы не давали строкам выпасть вовне, забирали пространство. И он подумал вдруг, стоя в стороне, что если бы можно было поднять с перрона эту желтую полоску краски, как веревку, чтобы они все попадали в туннель, все, кто вылез вперед, кто мешает ему войти в вагон и быстро доехать до письменного стола, потому что стихи переполнили его и уже нуждались быть записанными, он уже боялся их забыть или перепутать последовательность слов.

дойти куда-нибудь и встать хоть где, но главное - у края, 

     В их подъезде было темно и не было никакой консьержки, он остановился посреди двора и посмотрел на окна на пятом, там горел свет, и молодая соседка, наверное, рассказывает мужу про Диск на спине черепахи т’Атуин, но ему уже все равно, ему уже не нужна эта черепаха. А потом сосед уйдет от соседки к другой, молодой, женщине, и соседка будет жарить яичницу, рвать кроссворды, и кричать на какого-нибудь мальчика, сидя под красным абажуром.

дойти куда-нибудь и встать хоть где, но главное - у края, 
смотреть и пальцы загибать, легко с усмешкой наблюдая,
 
     Он тоже когда-нибудь уйдет наверное, но не сейчас. Сейчас он вошел в прихожую, и мать вышла из кухни и стояла, прислонившись плечом к притолоке, все в том же халате, и смотрела, как он снимает рюкзак, разматывает шарф, а потом медленно произнесла:
– Хочешь есть? – он промолчал, и она начала сбивчиво говорить, все повышая и повышая голос, – Ты конечно поужинал у него, у этого предателя, ел еду из рук этой дряни, воровки этой! Она украла моего мужа, мою жизнь, мое счастье! Она и тебя украдет, уведет! Не смей туда ходить! Не смей! Я запрещаю! Не смей!
Она всегда кричала это, и всегда он доставал деньги, и всегда ловил ее руку, которой она размахивала перед его лицом, ловил и вкладывал в ладонь купюры, и она продолжала махать сжатым кулаком, а он входил в комнату и закрывал дверь перед ее лицом.
     И вот наконец он остался один и смотрел в темное окно, там светился размытый круг фонаря, если открыть дверь, то через коридор, ровно напротив, будет гореть красный абажур в кухне, а под ним, за столом, положив на руки голову с непричесанными седыми волосами, будет сидеть его мать, а где-то там, на юге, под другим абажуром на другой кухне, наверное, сидит его отец, но он не знает, плачет ли он, или смеется, и что говорит ему его молодая жена, и что говорит своему мужу еще молодая соседка с пятого, на их кухне с абажуром.

дойти куда-нибудь и встать хоть где, но главное - у края, 
смотреть и пальцы загибать, легко с усмешкой наблюдая,

     Все это продолжается вечно, абажуры, женщины, другие женщины, моложе, с блестящими волосами, мужчины, которые все время уходят, и женщины, которые все равно жарят им котлеты, и надеются, что мужчины не уйдут, и другие, прошлые женщины, которые думают, что от них ушли из-за котлет или возраста, хотя это одно и то же, потому что равно не имеет никакого отношения к правде, а правда в том, что внутри него разворачиваются скомканные слова, попавшие внутрь неизвестно как, и весь мир с абажурами, котлетами и черепахами, просто набор крючков, чтобы вытягивать ленты слов изнутри него.

как тонут в небе корабли, беспечно подплывая близко,

     И он стоит в темноте, и смотрит в окно на мутное пятно фонаря, и тихо проговаривает вслух последние строки –

как тонут в небе корабли, беспечно подплывая близко,
и видеть этот свет вдали, сияющий за краем  диска.