Братан
Если мой герой и был браконьером, то наивным, на каких не сердятся. Из тех, кто промучается пару часов по сугробам, послушает дятла, полюбуется на сойку, а потом срубит елку, что живее всех живых, заткнет за пояс топорик, и геройски потащит чудо природы на плече , проваливаясь на снежном насте, отряхиваясь от инея, и все чаще вдыхая хвойный аромат. А в конце пути воткнет в сугроб между колодцем и парником, и начнет искренне восхищаться: какая душистая! Что за праздник будет у Пети и Веры! И как его упрекнуть, он же не на продажу, он для детишек старается. Но если у браконьера есть дети, то у моего охотника должны быть слушатели. И один из них – я. Друг меня затащил, заманил, завлек, заговорил, заставил забыть о планах на вечер. В конце концов, я же никогда не был в доме на Шпалерной, в доме , где писатель писателю в узком коридоре дорогу не уступит, а заставит выслушать лучший, для него прибереженный, румяный, ароматный, тающий во рту кусочек из новенького, горяченького, еще скворчащего шедевра. Смотришь, и меня какой корифей словесности в узком переходе за себе подобного примет, и раскошелится парой-тройкой строф разудалого разностопника. Но пора. Все сели. Вообще-то мой друг должен был читать стихи перед именитыми в масштабах города патлатыми одутловатыми поэтами, а они должны были его снисходительно похвалить, и меланхолично предложить еще подработать там и тут, и зайти как-нибудь между листопадом и гололедом.
Но не тут-то было, кто-то из завсегдатаев привел с собой охотника с настоящей охотничьей историей, напечатанной на машинке. И послушная литературная мелкотня замолкла, затаилась выжидающе, предоставив в распоряжение новичка всю без остатка суховатую, устремленную к высокому потолку, тишину. Новичок помял в пальцах листы, потом разгладил как- будто для самокрутки, потом наощупь выбрал первую страницу, и начал слегка приглушенным монотонным голосом. Думалось, что с такой интонацией уместно описывать обложной дождь, отсутствие следов, прилипчивую листву, невозможность отряхнуться, поправить ремень, расстегнуть пуговицу, обреченные взгляды в просветы между соснами, не дающий повернуть голову, капюшон, сырость в каждом слове , в каждой паузе, запятые превращаются в капли конденсата. И уж точно, ни слова о добыче в такой сырости. Но ничего подобного, все ожидания обмануты. Монотонный голос предъявил слушателям рассвет , раздирающий на части остатки сна, росу рассыпчатую, край солнца над краем леса, и певчих птиц, выдающих охотника потенциальной добыче, и потенциальную добычу – охотнику. Я не помню, говорил ли он о времени года, но сквозь голос пробивался июль, заря, не дожидаясь рассвета, легко разделалась с ночью, которой толком и не было, солнце выползло , и тянется по кругу, то появляясь, между деревьями, то исчезая, и никак не может вырваться вверх, как воздушный шарик, влекомый ветром. Соловьи, спев свою партию, уступают эфир зябликам, лазоревки прилетают и улетают молчаливыми стайками, дрозд притворяется подбитым, и норовит сбить с намеченного пути. Но это же лето, это ни в одном слове не сентябрь, не конец августа, какая охота? Но рассказчик не замечает, что выдает с потрохами свое браконьерство, и перебей его сейчас кто-нибудь, и начни обвинять, он и не поймет, пожалуй. Ну, и дальше в том же духе, еще какие-то птицы, насекомые, кусты, лощины, пригорки, иван-чай, орешник, вереск по пояс, папоротник , на который можно лечь, и он не пригнется. Восхищение природой было наивным, но искренним. Когда солнце, наконец, встало во весь рост, показало на что способно, заставило жмуриться, высушило пот, проступивший на каскетке, охотник отвлекся от монотонных мыслей, огляделся, и обнаружил, что давно идет по болоту. Но главное – он не меньше часа тянулся за солнцем, начав описывать злополучный круг, роковой для тех, кто слишком поздно это осознает. Что ж, он пока не сильно отклонился, а болото – это даже хорошо, тут скорее кто-нибудь попадется. Топей он не боится, глаз у него наметанный. Охотник попытался сориентироваться в незнакомом месте, а я оглядел публику. Все эти взгляды из-под лохм или поверх усов были устремлены куда-нибудь на ровные вертикальные складки на кремовых занавесках, продолжали разглаживать их, как рассказчик – листы, кто-то рассматривал собственные ногти, а кто-то – очки мэтра. И казалось, ни одно ухо в комнате, с серьгой или без серьги, не следит за развитием действия, которое все меньше обещало стать захватывающим или интригующим.
- Болото- едва не сказал я вслух.
И бывалый лесной скиталец почувствовал, что стоило ему остановиться на минутку, как мох под ним стал податлив, и уже обхватывал сапоги выше щиколотки, и только движение могло спасти от неприятностей. Голос чтеца забуксовал, он сделал пару чавкающих шагов на месте, пробормотал несколько раз о своей растерянности, и почувствовав, как слова засасывают не хуже болота, сделал несколько тяжелых, хлюпающих на весь лес, решительных шагов вперед, и немного вправо от прежнего курса. Солнце щекочет в правом ухе, взгляд по солнцу на группку щедро освещенных подростковых березок, которым не судьба мало-мальски вытянуться на болотной почве, синичка, застигнутая на ветке посторонним взглядом, испуганно улетела в сторону солнца. Но мало этого, мало, что-то еще тревожит боковое зрение, требует поворота головы до предела. Он только развернул голову, он не двигался с места, но мох стал под ногами податливым как гнилой брезент, и страшно было шевельнуться, но еще страшнее отвернуться. Ему ли, охотнику чуть ли не с детства, не знать, что в болоте есть достаточно сухие островки, где растет себе черника, к середине июля сочная и крупная, но достаточно твердая, настолько, что ее можно собирать даже комбайном. Потому что медвежья лапа – замечательный черничный комбайн. И язык у мишки черный, и лапы черные, и так он смешон, и почти карикатурен, и уж обиды от него никак не ждешь. Его скорее примешь за дачника или деревенского жителя, забравшегося по хорошей погоде слишком далеко. Впрочем, герой рассказа хоть дробовиком, но вооружен, это располагает к чувству независимости. Можно даже окликнуть лесного зверя. Так на всю аудиторию и прозвучало : - Я окликнул его, и это было первым вмешательством в рассказ прямой речи, первым нарушением царившей в нем тишины. А лесной зверь, он, пожалуй, не меньше нашего охотника по болотам шарился: моментально обстановку оценил. И ружье заметил, и низину с предательским изумрудным мхом как раз между зверем и человеком, и сразу понял, кто в эту минуту - охотник, а кто – потенциальная жертва. И все же, прежде чем драпануть, любитель черники оглянулся, кто бы поверил, но он оценил взглядом путь, которым пришел. И охотник не мог не посмотреть туда же. И не ускользнули от опытного взгляда ни следы во мху, ни ветки сломанные, ни трава примятая, и стало более чем очевидно, что пришел медведь тем же путем, что и охотник. И похоже, он довольно долго и терпеливо преследовал человека, сидящего теперь под старинной лепниной, и не нападал лишь по ему одному известным причинам. Скорее всего, боялся раньше времени быть услышанным. Ну, а поскольку слежка затянулась, и момента удобного все не представлялось, зверь и увлекся лакомством, что само лезло в рот, тем более , что большое лакомство тоже никуда не девалась, оставалась в поле зрения. Все равно однажды человек выйдет из болота, и там превратится в легкую добычу, несмотря на свои огнестрельные преимущества. Но теперь противостояние было за человеком, победитель не успел даже схватиться за ружье , как мишка рванул сквозь топь, кусты и бурелом в объятия ельника, захлопнувшего за ним упругие занавески.
Что же, осознание смертельной опасности в тот момент, когда она уже миновала – это одно из ощущений, за которым человек идет в лес. Вот и сейчас: ненадолго потревоженная тишина вернулась во всей своей глубине, и посреди этой тишины охотник , еще не стрелявший сегодня, и рискующий быть затянутым в эту глубину. И нельзя, нельзя стоять, надо идти, надо для начала выбраться из предательской низины, а там видно будет. Медведь в одну сторону, охотник в другую – и побрел, ничего не соображая, слушая вместо тишины свой громогласный пульс , сто восемьдесят, не меньше, солнце на небе подрагивает, какая уж тут стрельба, какая дичь. Полчаса прошло , или больше? Поймал себя на том, что снова идет за успокоившимся, развалившимся в мягкой кучевке, солнцем. И остановился перед шикарным черничным кустом, мишка бы обзавидовался. И , как говорят в сказках, дай, думает, попасусь немного, живому человеку без поддержания сил никак. И только ружьишко с плеча снял, чтобы не мешало лакомиться, как тут он и летит: крылья хлюпают как две еловых ветки, верхушки ольшанника расступаются, солнце прячется, чтобы не мешать. Охотник и не целился, вскинул ствол, и попал. Глухарь оказался тяжеленный, за трех уток сойдет.
Все, интрига выбрана. Как говорил герой Хемингуэя, в море заблудиться нельзя. Да и в лесу тоже, если ты – охотник , такой , как наш рассказчик. Оглянулся, сориентировался, осознал, что еще середина дня, но и забрался слишком далеко, до дома идти и идти, еще и болото обогнуть надо, хорошо, что до полуночи не стемнеет. Умаялся охотник, выдохся и рассказчик. Несколько фраз о добыче, которая все тяжелела в сумке, и одновременно поднимала настроение, вытесняя из сознания приключение с медведем, рассветные красоты, и что там еще в таких случаях говорят.
Рассказчик раскраснелся, он выглядел выжатым, но счастливым, уже не нужные листки свернул в трубку, а руку с листками бессильно бросил себе на колено. Концовка была одновременно банальной, ожидаемой, и убедительной. Без тяжелой , но желанной добычи рассказывать было бы не о чем, одной встречи с медведем недостаточно, чтобы садиться за печатную машинку.
- Ну вот, и он вытянул ноги, до этого неловко поджатые под стул. Замечу, никто, кроме мэтра, не сидел за столом, стулья были расставлены довольно большим овалом, расселись все лицом друг к другу, и именитые, и добивающиеся ласки именитых, и случайные гости вроде меня. И даже столик мэтра был частью этого овала. Так что, вся обувь была выставлена напоказ. Жаль, не обратил внимания, во что был обут мэтр, да и о себе сказать нечего. Но обувь рассказчика, вытянувшего свои истоптанные, короткие, и даже сквозь брюки, мускулистые , ноги, стала вдруг доминировать в центре зала. Подошва рифленая, тоже весьма истоптанная, камешек застрял в протекторе, прилипни к башмаку чинарик, было бы видно следы зубов на фильтре. По канту подошвы свежая апрельская грязь, а все, что выше, было тщательно начищено светло-коричневым гуталином. Таким, что продавался в жестянках размером с хоккейную шайбу. Джинсы темные, плотные, нигде не потертые, и на мой непросвещенный взгляд, недорогие, и немодные. Ремень черный, явно не от джинсов. Рубашка темная, с узором, лишенным национальности. Пиджак расстегнут , и похоже, коротковат. И уместен ли на этих плечах? Все в совокупности вызывало ассоциацию с прорабом , привыкшим ходить по стройке не в спецодежде, а скорее, в старье, которого не жалко, а тут неожиданно вызванным с утра в управление, и наспех натянувшим что попало. И стало понятно, что внешность его, сегодняшняя , в захлебывающемся от снобизма доме на Шпалерной, есть неотъемлемая часть прозвучавшего рассказа. И если публиковать его, то непременно с сегодняшней фотографией. Такой же неотъемлемой частью рассказа была и добыча, глухаря следовало тут же , не сходя со стульев, расставленных овалом, и попробовать. А за невозможностью такого естественного действа… нет, фотография или трофейное перо не подходят. Надо подумать, надо …
- Надо подумать – сказал свое первое слово мой друг, который , как и я, да как и рассказчик, впервые оказался в этом окружении. А что это было окружение, мы убедились немедленно, и никто ни нам, случайным гостям, ни автору рассказа, думать уже не позволил. Нет, ни один из окружающих не сдвинулся с места, лишь обувь слегка заерзала по паркету, в котором отражалась лепнина, но мне показалось, что все придвинули стулья ближе к центру, что круг стал уже , а поле для размышлений – меньше. Охотник тоже сидел в кругу, в центре, но уже съежился , и пространства вокруг него почти не оставалось. И поздно озираться в поисках выхода, ни сквозь топь, ни сквозь елки не уйдешь от охотников за начинающими авторами. Все заняли позиции, вошли в образы : этот –вальяжный, а рядом с ним наоборот, строгий и педантичный. У того, что слева от мэтра, буравящий, пригвождающий взгляд, а у того, что справа – снисходительная улыбочка, но все одинаково беспощадны. Нет, это не медведь – одиночка, это волчья стая, которая растерзает не туда забредшего охотника даже если ему удастся пристрелить самого сильного и самоуверенного хищника. Для начала критики посбивали с веток соловьев, заткнули глотки зябликам, сбили с пути дрозда, кто-то разглядел между веток золотистого щегла,- и его на землю опустил. Те кто молчал, казалось, собирались с силами, чтобы померяться весом с глухарем. Каждый второй оказался или экспертом в птичьих повадках, или , что скорее, знатоком правил описания птиц в литературе. Они кивали на Аполлинера, и ворон подставлял крыло ворону, вспоминали, трепеща, живого классика, сидящего сейчас в ресторане здесь же на Шпалерной, и утка протыкала клювом солнце, так что небо было видно сквозь дырку, а были и такие, кто Паустовского привлекал в свидетели, Тургенева выдвигал в первые ряды, и это было только начало. Критики раззадорились, тем более, что до поры критикуемый автор сидел молчком. Собственно, так на Шпалерной и принято: раздираемый на куски кандидат в литераторы имеет право только на последнее слово, когда многое из сказанного уже не имеет значения. Но перед нами был гость, которому правил не объясняли, и когда он воспользовался паузой, и перехватил инициативу, никто его к порядку не призывал. Тем более, он только и мог сказать, что немало в своей жизни пошатался по лесам, не в пример иным кабинетным охотникам, попадающим пальцем в птицу, что в ресторанном меню. И он, в отличие от всех высказавшихся, и часы соловьиных концертов знает от звонка до антракта, и с дроздом может поболтать по-приятельски, , и с зябликом поругаться, и скворца обучить литературному языку, и никто тут его с толку не собьет. И критики все поняли : один расстегнул пуговичку на воротнике, другой гребешком прошелся от уха до уха, третий кивнул на сидевшую рядом с ним женщину в сером платье: а почему у нас дамы молчат ? Дам было две, и обе умели наносить удары. По-цирковому перебрасывая друг другу кухонные инструменты, они принялись за разделку не умещающегося на доске, глухаря. Они не забыли ни помутневшего глаза несчастной птицы, ни отчаяния, с каким она билась в последние секунды жизни, ни продолжающей слегка пульсировать даже в охотничьей сумке, плоти. Одна хотела воскресить глухаря, другая – обратить в жаркое, минуя грубые подробности убийства. Но охотник оказался неожиданно неучтив, и довольно резко отбросил аргументы непосвященных дам : все красоты леса, достойные таких и этаких поэтических и прозаических, нежных лирических и сухих натуралистических описаний, имеют значение как вступление к добыче, ради которой в лес идут, из-за которой у настоящих добытчиков по иному, чем у праздношатающихся грибников, работают зрение и слух, без которой и домой-то идти не хочется, а уж браться за перо, не добыв пернатого , - стыд один. И никакие приправы, никакие травки с соусами не заменят запаха, которым ты пропитался в лесу. И дамы замолкли, и мужчины подхватили эстафету, и даже присоединились к аргументам охотника, но лишь для того, чтобы нанести новые удары по теперь уже вовсе беззащитной жертве. В ход были пущены литературные изыски, речь зашла о тонкостях словесности, и шероховатостях повествования. И среди прочего, сразу несколько утонченных критиков вспомнили, что наш герой «окликнул» медведя.
- Что значит «окликнул»? – Ты же не загавкал на него, ты человеческим голосом говорил?
- Да, я ему сказал «Братан».
- Вот и в рассказе надо было писать прямым текстом : Я ему сказал «Братан».
И все дружно закивали : Братан, братан, и еще раз братан, самое правильное обращение к лесному зверю, лучше не придумаешь. И мэтр подхватил : да конечно, братан, звонко так надо крикнуть, широко раскрывая рот, артикулируя до безумия, чтобы и медведю, и зайцу было ясно, что люди и звери братья. А то «окликнул»… Да медведь и не поймет, зачем ты его окликнул, что сказать хотел.
- Нет, я не кричал, я просто чуть-чуть громче обычного сказал «Братан».
И опять критики не обратили внимания, что все это было с охотником на самом деле, что он действительно избежал смертельной опасности, исходившей от молчаливого братана.
Тут я не удержался, встрял в ничтожной паузе между ударами, и робко заметил, что рассказ мне нравится, и лес нравится, и автор , и добыча, и мишка, слава богу, никого не съевший. А еще нравится отсутствие в рассказе прямой речи, это объединяет с бессловесной природой, и этот даже не очень громкий братан мог бы все нарушить, и может быть, надо еще подумать, может быть, ветку сломать, чтобы мишка услышал?
На этом месте охотник получил передышку: критики набросились на меня, обвинили в увлечении изысками там , где речь о серьезном мужском увлечении, недоступном разным декадентам, формалистам, и прочим бесприютным комедиантам.
Мне-то что, я здесь не брат, не сват, пожал плечами да стряхнул со свитера все щедро навешенные на меня ярлыки, и внимание опять переключилось на автора. Автору ужасно хотелось последовать моему примеру, но на него слова и слова, крылатые фразы и затертые формулировки, пространные рассуждения и лаконичные выводы посыпались с такой частотой, что он уже не знал, кому возражать, с кем соглашаться, от кого отмахиваться, а с кем, быть может, и брататься.
И когда самый юный из всех собравшихся, почти школьник с пухлыми губами, и волосами, густо усыпающими перхотью джинсовый воротник, начал разбирать рассказ с позиций экзистенциализма, автор привстал, чего было довольно, чтобы критик начал заикаться, и быстро захлебнулся на каком-то очередном наукообразном термине.
- Может быть, в моем рассказе и маловато экзи… как его , экзи- бля – цинизма, зато есть роса на паутине, росинку без лупы не разглядишь, а солнца в ней, в одной, на целый лес хватит. И если не забыли, в моем лесу есть настоящий зверобой, желтый, как солнце, разбитое на тысячу частей, и пахнущий июлем, самой середкой.
- Настоящий Зверобой – загундосил старавшийся до этого не перебивать мэтр, чье имя до сих пор иногда выплывает в газетах, - убил бы медведя.
- Дробью? – насмешливо отрезал охотник.
- А еще настоящий Зверобой был неграмотен, чем даже гордился. – ответил, как выстрелил, мэтр.
- Ненастоящий Зверобой бросил взгляд на ставшие чужими , непонятно как попавшие в руки листки, сложил их вчетверо, и уже не думая о сохранности, засунул в карман.
- Я ведь в здешние кабинеты не лезу, мне на природе приятнее. Я всего лишь думал поделиться увиденным – лес куда многообразнее всего, что можно вот на этих бумажках написать. Даже болото, которым принято или пугать, или обзывать, оно не только засасывает, оно захватывает. Да бывает , взглянешь на кусок открытой воды между двумя подгнившими стволами, небольшой, ну вот такой, - и он сделал два шага в сторону женщины в сером платье, - а столько в нем всякой растительности, что перечислить , и то надо больше бумаги, чем на мой рассказ. А сколько в нем жизни , сколько движения в будто бы стоячем болоте, особенно в нашем, северном! Да вы подумайте, оно и живет-то месяца четыре в году, зато уж круглые сутки, никакого отдыха, ни один ночной гуляка такого ритма не выдержит. А вам этого не хочется, вам синтаксис с петрушкой и сельдереем, да этот …. Экзи – бля- цинизм. Ну , и пожалуйста, живите себе в духоте, а я на воздух пошел.
- Слушай, как ты заговорил!!! Да вот так и писать надо !!! Да ты не Зверобой, ты Фенимор Купер в новом воплощении, такой рассказ не для охотничьего привала, ты никуда не уйдешь, я тебя не отпущу, я на вахту позвоню, чтоб тебя не выпускали – выкрикивал вскочивший на ноги мэтр в сторону уже закрывшейся двери.
Но если мэтр пытался вернуть охотника, не двигаясь с места, как будто опасаясь растерять с трудом достигнутое положение, то мне-то что? Мне за солидностью следить не надо, и я бросился за ушедшим, хотел распахнуть дверь рывком, но она оказалась тяжелой, и мне удалось лишь приоткрыть ее. Не надо лишних усилий, выдохнул воздух, вжал живот, пролез в щель, и только там, вдохнул до хруста в ребрах, и крикнул на весь писательский дом, словно это дремучий лес : Братан!!! Но братана уже не было в поле зрения, а в какой стороне выход, я успел забыть. Я повернул голову вправо, влево, и увидел человека с незажженной сигаретой во рту и с зажигалкой наголо, которая, кажется, только что дала осечку.
- Это вы мне? – спросил курильщик, и я узнал его. Да и как не узнать, да как я мог сразу не узнать, да кто мог не узнать, да кто посмел бы не узнать Виктора Конецкого, и в доме на Шпалерной началась килевая качка, я ткнулся плечом в стену, потом меня дернуло носом вперед, и пришлось прижаться к стене, чтобы не упасть. А капитан дальнего плавания лишь слегка сгибал да разгибал колени, и перекатывался с пятки на носок.
- Нет, не вам, тут молодой человек в джинсах, в пиджаке…
- Не видел, только шаги слышал. Похоже, немалый талант упустили, я даже по шагам понял.
И бывалый моряк зажег зажигалку, прикрыв ее ладонью от соленых брызг, выпустил дым, и шторм поутих.
- Я вот… с семинара…
Конецкий кивнул, и больше говорить было не о чем, и лучше всего было вернуться в лапы критиков. Я неожиданно легко раскрыл дверь, пристыженно проследовал к своему месту.
- Ну вот, такого рассказчика упустили – равнодушным голосом сказал кто-то из яростных критиков, едва я опустился на стул, проведя зачем-то рукой по сиденью.
- Ну что, поупражнялись в эрудиции? Блеснули знанием терминов? А в болоте разной травы все равно больше. Может быть , и нет человека, который бы всю ее назвал. Но Зверобой, мог о ней хоть что-то сказать. А вы? А ты? - и мэтр показал на меня пальцем, как это делают мальчишки детсадовского возраста, играя в войну. А ты почему не заступился за автора, если тебе рассказ понравился? И критики попытались перенести свою агрессию на меня, но выдохлись со второй фразы. Пришлось мэтру тыкать пальцем в кого-то из завсегдатаев, чтобы достал из кармана вчетверо сложенные листки да почитал, что ли, что-нибудь, да вернул бы жизнь в привычное русло, или, теперь уж не знаю, в болото со всем его разнообразием травинок и букашек.
Не помню, о чем там еще говорилось, уйти было неловко, и я разглядывал лепнину, в которой было предостаточно синтаксиса, помноженного на экзистенциализм, а также болотной жижи, полной жизни, бурелома, причудливо вплетающегося в живой орешник, дроздовых гнезд, и медвежьих следов. И взгляд мой быстро заблудился в этом белом лабиринте, что, наверняка уже случалось со многими начинающими и не начинающими литераторами. С чего разговор ни начни, все получался лишь упрек уже забывшим о лесном завсегдатае мастерам словесности. Упрек, который можно адресовать и мне : ведь отбили у человека охоту рассказывать. Так теперь и будет ходить в лес молчком, приносить жене добычу, жарить ее, парить, пожирать, и все. Или хуже, вместо разговоров о природе станет развешивать по стенам медвежьи черепа, расставлять по шкафам чучела убитых птиц, тыкать гостей носом в трофеи, и ничего не рассказывая, закатывать глаза и надуваться от гордости.
И лишь когда вечерние прения закончились, я вышел на набережную, посмотрел на невскую воду, которой низкое солнце придало бронзовый оттенок, и подумал, что ничего плохого со Зверобоем случиться не может, пусть он не станет Фенимором Купером. Пойдет он в лес, и многое с ним в лесу случится, чего с нами, бледными жертвами урбанизации, случиться не может, и поделится увиденным с такими же одержимыми охотниками на привале, или с друзьями, с женой и детьми за столом под новый год. Но не с нами, не со мной, не с тем, кто нашел для него много ненужных слов, и кто не нашел слов в его поддержку.