Преодоление. На далекой звезде Венере

Олег Кустов
*** «На далёкой звезде Венере»


Аудиокнига на https://youtu.be/LyPqFMd_mdU


Наука древних учит безучастному и абстрактному отношению к миру вещей. В этом её искусство: всё, что мыслится истинно, имеет место в действительности, потому диалектика – это искусство жить, искусство мысленно конструировать жизнь. Не оттого ли всякая мысль имеет свою глубину переживания, степень чувствования? Интимное отношение к холодному миру свойственно живой душе, восхваляет ли она его или бранит. Преклонение перерастает в желание уничтожить, служение – в борьбу со всем, чему верно служили.
Имя, число и миф полагал стихией человеческой жизни историк философии Алексей Фёдорович Лосев (1893–1988):
«Поэтому, как бы ни трагична или ни комична была жизнь, диалектика всему находит своё место и, нашедши его, успокаивается. Человек убил человека и изуродовал его – с точки зрения диалектики иначе и не может быть, и ей ближе всего завет Спинозы, убеждавшего не горевать и не жаловаться, но понимать» (А. Ф. Лосев. «Античный космос и современная наука». С. 69).
В 1917 году Н. С. Гумилёв набросал короткие восемь строк, в которых заключённой оказалась судьба. Заточённая без решёток и стен, судьба, немного погодя, настигла поэта.


Предзнаменование

Мы покидали Соутгемптон,
И море было голубым,
Когда же мы пристали к Гавру,
То чёрным сделалось оно.

Я верю в предзнаменованья,
Как верю в утренние сны.
Господь, помилуй наши души:
Большая нам грозит беда.


Гумилёв сам выбрал свою смерть – из Франции и Великобритании, где провёл лето 1917-го и зиму 1918-го года, он вернулся в Россию.
Новые порядки недобро встречали поэта.
В. Ф. Ходасевич несколькими штрихами обрисовал обстановку:

«На святках 1920 года в Институте Истории Искусств устроили бал. Помню: в огромных промёрзших залах зубовского особняка на Исаакиевской площади – скудное освещение и морозный пар. В каминах чадят и тлеют сырые дрова. Весь литературный и художнический Петербург – налицо. Гремит музыка. Люди движутся в полумраке, теснясь к каминам. Боже мой, как одета эта толпа! Валенки, свитеры, потёртые шубы, с которыми невозможно расстаться и в танцевальном зале. И вот, с подобающим опозданием, является Гумилёв под руку с дамой, дрожащей от холода в чёрном платье с глубоким вырезом. Прямой и надменный, во фраке, Гумилёв проходит по залам. Он дрогнет от холода, но величественно и любезно раскланивается направо и налево. Беседует со знакомыми в светском тоне. Он играет в бал. Весь вид его говорит: “Ничего не произошло. Революция? Не слыхал”»;
«Во всей этой толпе играла в ту же игру ещё одна семидесятилетняя старуха – не знаю кто. Серая, сильно декольтированная, в шёлковом сером платье, накрашенная, с голыми плечами, густо обсыпанная голубоватой пудрой, она вся казалась жемчужной и страшной. Сидела в пунцовом шёлковом кресле, обмахиваясь дымчатым страусовым веером и молча шевеля поддельными челюстями. Казалось, сейчас ворвутся кожаные и потащат вон старуху и Гумилёва вместе».
(В. Ходасевич. «Гумилёв и Блок». С. 205–206, 300)


Стихотворения и драматические произведения революционных лет – вершина творческого пути конквистадора «Романтических цветов». Гумилёв не бежал от действительности, как это могло показаться летописцам и идеологам крутых перемен; более того, только в его стихотворениях действительность и была подлинной, а не чем-то, что «отражается, фотографируется, копируется и дано в ощущении». Действительность его мысли не могла быть овеществлена и разбита на множество осколков, как зеркало, или подвергнута мелиорации, как водоём с привычным отражением. Обращённая к «провиденциальному собеседнику», она самоценна, одновременно старше и моложе себя, а потому есть, была и будет себе равновременна. Маятник не может измерить момент её бытия:

«Быть во времени не значит быть в одном моменте времени; это не значит занимать точку в прошлом, настоящем или будущем и отличаться только этим положением во времени. Быть во времени – значит становиться постоянно старше. Однако не только это. Становиться старше себя можно, только отличаясь от младшего, а не от чего иного, то есть младшее всё время продолжает быть младшим в процессе старения. Это значит, что стареющее необходимо бывает не только старше себя, но и моложе себя. Но так как по времени оно, конечно, не бывает ни больше себя, ни меньше, то и бывает, и есть, было и будет себе равновременно».

(А. Ф. Лосев. «Античный космос и современная наука». С. 109)


А то, где и как жил поэт, – стылый Петроград, Союз Поэтов, Дом Искусств, – не бледное ли это следствие физического существования, той самой экзистенциальной покинутости, заброшенности человека?


Канцона

И совсем не в мире мы, а где-то
На задворках мира средь теней.
Сонно перелистывает лето
Синие страницы ясных дней.

Маятник, старательный и грубый,
Времени непризнанный жених,
Заговорщицам секундам рубит
Головы хорошенькие их.

Так пыльна здесь каждая дорога,
Каждый куст так хочет быть сухим,
Что не приведёт единорога
Под уздцы к нам белый серафим.

И в твоей лишь сокровенной грусти,
Милая, есть огненный дурман,
Что в проклятом этом захолустьи
Точно ветер из далёких стран.

Там, где всё сверканье, всё движенье,
Пенье всё, – мы там с тобой живём.
Здесь же только наше отраженье
Полонил гниющий водоём.

1920



Акмеист Леонид Иванович Страховский (1898–1963) выпустил три поэтических сборника. Последний – «Долг жизни» – был издан в Торонто в 1953 году с посвящением: «Памяти безукоризненного поэта, совершенного кудесника русского слова, дорогого и уважаемого Друга и Учителя НИКОЛАЯ ГУМИЛЁВА с чувством глубочайшего смирения посвящаю я эти стихи. Л. С.». О первой встрече с Другом и Учителем историк и поэт поведал в деталях:


«Было это в начале мая 1918 г. Большевики властвовали уже более полугода, но Петербург, посеревший, полинявший, с пыльными, засоренными улицами был прекрасен, как всегда, в эту памятную мне весну.
На утреннике* выступали как видные, так и начинающие поэты. Среди последних особенно помню Леонида Канегиссера, в форме вольноопределяющегося, с бледным, красивым, чуть семитическим лицом. Кто мог бы предположить, что ещё до конца лета он застрелит чекиста Урицкого и умрёт мученической смертью? Первая часть утренника закончилась первым публичным чтением поэмы Блока “Двенадцать”, эффектно продекламированной его женой, которая выступала под своей сценической фамилией: Басаргина. По окончании этого чтения в зале поднялся бедлам. Часть публики аплодировала, другая шикала и стучала ногами. Я прошёл в крохотную артистическую комнату, буквально набитую поэтами. По программе очередь выступать после перерыва была за Блоком, но он с трясущейся губой повторял: “Я не пойду, я не пойду”. И тогда к нему подошёл блондин среднего роста с каким-то будто утиным носом и сказал: “Эх, Александр Александрович, написали, так и признавайтесь, а лучше бы не писали”. После этого он повернулся и пошёл к двери, ведшей на эстраду. Это был Гумилёв.
Вернувшись в зал, который продолжал бушевать, я увидел Гумилёва, спокойно стоявшего, облокотившись о лекторский пюпитр, и озиравшего публику своими серо-голубыми глазами. Так, вероятно, он смотрел на диких зверей в дебрях Африки, держа наготове своё верное нарезное ружье. Но теперь его оружием была поэзия. И когда зал немного утих, он начал читать свои газеллы, и в конце концов от его стихов и от него самого разлилась такая магическая сила, что чтение его сопровождалось бурными аплодисментами. После этого, когда появился Блок, никаких демонстраций уже больше не было».

(Л. И. Страховский. «О Гумилёве»)



*   *   *

На далёкой звезде Венере
Солнце пламеней и золотистей,
На Венере, ах, на Венере
У деревьев синие листья.

Всюду вольные звонкие воды,
Реки, гейзеры, водопады
Распевают в полдень песнь свободы,
Ночью пламенеют, как лампады.

На Венере, ах, на Венере
Нету слов обидных или властных,
Говорят ангелы на Венере
Языком из одних только гласных.

Если скажут «еа» и «аи» -
Это радостное обещанье,
«Уо», «ао» – о древнем рае
Золотое воспоминанье.

На Венере, ах, на Венере
Нету смерти терпкой и душной,
Если умирают на Венере –
Превращаются в пар воздушный.

И блуждают золотые дымы
В синих-синих вечерних кущах,
Иль, как радостные пилигримы,
Навещают ещё живущих.

1921



Невозможно сказать более о времени, чем время говорит за себя.
«Кто там машет красным флагом?» – прозвучал недосужий вопрос. Кто впереди? «Впереди – Исус Христос». Пытливый ум озадачен: неужели первый революционер не был таким же горячим патриотом, как и последний царь? Двенадцать человек конвоем идут за Христом: «Кругом – огни, огни, огни… Оплечь – ружейные ремни…» Через два месяца в Ипатьевском доме будет уничтожена царская фамилия; пальнут мильоном пуль в Святую Русь. Если бы могли – расстреляли бы и того, кто за вьюгой невидим и от пули невредим.
Гумилёв верил:
«Каждый человек поэт. Кастальский источник в его душе завален мусором. Надо расчистить его. В старое рыцарское время паладины были и трубадурами, как немецкие цеховые ремесленники мейстерзингерами… Мне иногда снится, что я в одну из прежних жизней владел и мечом, и песней. Талант не всегда дар, часто и воспоминание. Неясное, смутное, нечёткое. За ним ощупью идёшь в сумрак и туман к таящимся там прекрасным призракам когда-то пережитого…» (В. И. Немирович-Данченко. «Рыцарь на час». С 231).



Прапамять

И вот вся жизнь! Круженье, пенье,
Моря, пустыни, города,
Мелькающее отраженье
Потерянного навсегда.

Бушует пламя, трубят трубы,
И кони рыжие летят,
Потом волнующие губы
О счастье, кажется, твердят.

И вот опять восторг и горе,
Опять, как прежде, как всегда,
Седою гривой машет море,
Встают пустыни, города.

Когда же, наконец, восставши
От сна, я буду снова я, –
Простой индиец, задремавший
В священный вечер у ручья?

1917



Цеховых ремесленников «синдик» научал поэтическому мастерству, но его искусство не было ограничено книжной мудростью поэтики.
– Формальная логика есть логос о логосе, диалектика же есть логос об эйдосе. (А. Лосев. «Античный космос…» С. 69).
Как диалектик, логически конструирующий эйдос вещей, поэт «распахивал» себя навстречу жадным взорам учеников. И, не навязывая свой выбор никому, слагая стихи слагал саму жизнь.
В 1926-м Николай Авдеевич Оцуп (1894–1958) вспоминал:

«…Помню ночь у меня на Серпуховской, где в зимы 19-го, 20-го и 21-го годов и Гумилёв, и многие другие поэты бывали очень часто.
Глухо долетают издали пушечные выстрелы (ночь наступления на Кронштадт). Гумилёв сидит на ковре, озарённый пламенем печки, я против него тоже на ковре. В доме все спят. Мы стараемся не говорить о происходящем – было что-то трагически обречённое в кронштадском движении, как в сопротивлении юнкеров в октябре 1917 года.
Стараемся говорить и говорим об искусстве.
– Я вожусь с малодаровитой молодёжью, – отвечает мне Гумилёв, – не потому, что хочу сделать их поэтами. Это конечно немыслимо – поэтами рождаются, – я хочу помочь им по человечеству. Разве стихи не облегчают, как будто сбросил с себя что-то. Надо, чтобы все могли лечить себя писанием стихов…
Гумилёв не боялся смерти. В стихах он не раз благословлял смерть в бою. Его угнетала лишь расправа с безоружными.
Помню жестокие дни после кронштадского восстания.
На грузовиках вооружённые курсанты везут сотни обезоруженных кронштадских матросов.
С одного грузовика кричат: “Братцы, помогите, расстреливать везут!”
Я схватил Гумилёва за руку, Гумилёв перекрестился. Сидим на брёвнах на Английской набережной, смотрим на льдины, медленно плывущие по Неве. Гумилёв печален и озабочен.
“Убить безоружного, – говорит он, – величайшая подлость”. Потом, словно встряхнувшись, он добавил: “А вообще смерть не страшна. Смерть в бою даже упоительна”.

Есть упоение в бою
И бездны мрачной на краю –

вспомнились мне слова Пушкина.
Первая строчка о Гумилёве, вторая о Блоке...»

(Н. А. Оцуп. «Н. С. Гумилёв». С. 177–178)



Родос

Памяти М. А. Кузьминой-Караваевой

На полях опалённых Родоса
Камни стен и в цвету тополя
Видит зоркое сердце матроса
В тихий вечер с кормы корабля.

Там был рыцарский орден: соборы,
Цитадель, бастионы, мосты,
И на людях простые уборы,
Но на них золотые кресты.

Не стремиться ни к славе, ни к счастью,
Все равны перед взором Отца,
И не дать покорить самовластью
Посвящённые небу сердца!

Но в долинах старинных поместий,
Посреди кипарисов и роз,
Говорить о Небесной Невесте,
Охраняющей нежный Родос!

Наше бремя – тяжёлое бремя:
Труд зловещий дала нам судьба,
Чтоб прославить на краткое время,
Нет, не нас, только наши гроба.

Нам брести в смертоносных равнинах,
Чтоб узнать, где родилась река,
На тяжёлых и гулких машинах
Грозовые пронзать облака;

В каждом взгляде тоска без просвета,
В каждом вздохе томительный крик, –
Высыхать в глубине кабинета
Перед пыльными грудами книг.

Мы идём сквозь туманные годы,
Смутно чувствуя веянье роз,
У веков, у пространств, у природы,
Отвоёвывать древний Родос.

Но, быть может, подумают внуки,
Как орлята тоскуя в гнезде:
«Где теперь эти крепкие руки,
Эти души горящие – где?»

1912



Жизненный опыт – нечто большее, чем манера поведения и покорённые вещи. Мир человека – свобода, на которую он обречён. В принятии решения ему не приходится рассчитывать ни на подсказку, ни на опору: наедине с  голосом совести, человек наедине со своей свободой. Это его удел и трагедия. Кто бы что ни советовал, свою жизнь, а, значит, самого себя, слагает он сам. Человек обретает сущность, уже существуя, – таков принцип его экзистенции.
– Человек станет таким, каков его проект бытия. (Ж.-П. Сартр).
Каждым действием, будь это поступок или экзальтированный жест, Николай Гумилёв утверждал избранный путь: «Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам». Быть может, потому он поднялся так высоко, что его выбор всегда был непременным – свет, а не сумерки, мысль, а не произношение, книги, а не газеты:

Не томит, не мучит выбор,
Что пленительней чудес?!
И идут пастух и рыбарь
За искателем небес.

Смерть начинателя игры страшна:

Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервётся пенье,
И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, –
Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи
В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.

Но ещё страшнее бешеные волки, что по пятам следуют за скрипачом, тьма, которая собирается вокруг света мысли, но которая не может поглотить саму мысль, ибо, поглотив свет, тьма освещается изнутри. В этой диалектике инобытия – тайна культуры, залог общения разноплеменных стран и эпох. Поэт радует и отягощает интимным отношением к жизни, страстностью в диалектике, страстностью, что до его прихода успешно была скрыта холодом логического рассуждения. На какие вершины поднимается он, в какие пропасти падает после, чтобы наутро его слово преобразило старый инертный мир!



Баллада

Пять коней подарил мне мой друг Люцифер
И одно золотое с рубином кольцо,
Чтобы мог я спускаться в глубины пещер
И увидел небес молодое лицо.

Кони фыркали, били копытом, маня
Понестись на широком пространстве земном,
И я верил, что солнце зажглось для меня,
Просияв, как рубин на кольце золотом.

Много звёздных ночей, много огненных дней
Я скитался, не зная скитанью конца,
Я смеялся порывам могучих коней
И игре моего золотого кольца.

Там, на высях сознанья – безумье и снег,
Но коней я ударил свистящим бичом.
Я на выси сознанья направил их бег
И увидел там деву с печальным лицом.

В тихом голосе слышались звоны струны,
В странном взоре сливался с ответом вопрос,
И я отдал кольцо этой деве луны
За неверный оттенок разбросанных кос.

И, смеясь надо мной, презирая меня,
Люцифер распахнул мне ворота во тьму,
Люцифер подарил мне шестого коня –
И Отчаянье было названье ему.

1918



В 1927 году, в году издания своего пятикнижия, А. Ф. Лосеву немного оставалось для претворения мысли: «Тут одно из двух, – рассуждал он. – Или нужно дать волю чистой диалектике, и тогда – прощай диалектический материализм и марксизм! Или мы выбираем последнее, и тогда – прощай античная диалектика с её космосом и прочими бесплатными приложениями!» Подобно Гумилёву на святках 1920 года, философ противостоял своим бытием инобытию общественному, небытию тьмы:


«Возьмём единственно правильную аналогию, какая тут возможна, – аналогию со светом. Свет без конца и края, абсолютная полнота и ослепляющая сила его – сущность сама по себе. Всё её оформление и величайшее имя её – выше всего, внутри её самой, только она их знает, и о них нам нечего сказать. Но можно отвлечься от этой безграничной, неоформленной никаким очертанием и потому немыслимой и неощущаемой сущности. Можно начать сравнивать её с её противоположностью – абсолютной тьмой. Как только такое сравнение произведено – сущность получает и познаёт своё имя, хотя и всё ещё сверх-сущее, но уже таящее в себе прообраз всевозможных больших и малых оформлений сущности. Имя сущности, или энергия её, – залог всяческого оформления вне сущности. Теперь представим себе, что абсолютный свет, сам по себе не нуждающийся ни в каких определениях, вошёл во взаимоопределение с тьмою. Тьма – ничто, её нет, она не есть какой-нибудь факт наряду с фактом абсолютного света. Но вот абсолютный свет сущности начинает входить во взаимоопределение с тьмою. Это значит, что тьма, то есть то самое, что есть нечто абсолютно иное в отношении света, начинает освещаться, а свет начинает меркнуть, охватываясь тьмою. Всё это возможно только тогда, когда свет остаётся неизменно светом же, а тьма – тьмою (ибо, по нашему общему диалектическому закону, меняться может только то, что остаётся неизменным во все моменты своего изменения). Значит, абсолютный свет остаётся абсолютным светом, а затемнение его происходит вне его, то есть в том, что есть иное ему, и абсолютная тьма остаётся столь же не-сущей, не-фактичной, абсолютной тьмой, что и раньше, а просветление её происходит вне её, то есть в том, по отношению к чему она есть вечно иное. Что же получается в результате взаимоопределения световой энергии и тьмы не-сущего? В результате получается некоторая степень освещённости; и всю сущность, весь абсолютный свет можно представить себе как целую систему освещённости, напр., в восходящем или каком-нибудь ином порядке. Это значит, что сущность или, точнее, энергия сущности оформляется в материи. Получается то, что мы выше называли вещами».

(А. Ф. Лосев. «Античный космос и современная наука». С. 186)


Вещи прекрасны. В них есть свет мысли, из которой они и появляются на земле. Не стоит становиться их рабами, но не стоит и уничижать их:
– Атом – уже не замкнутый микроскопический мир, как это мы, возможно, воображали. Он – бесконечно малый центр самого мира, – повторил бы П. Тейяр.
Поэт даёт вещам живые имена, и потому вещи говорят с ним. Н. С. Гумилёв, утонченно чувствительный к душам вещей, «поэт раздумий и предчувствий»:


Роза

Цветов и песен благодатный хмель
Нам запрещён, как ветхие мечтанья.
Лишь девственные наименованья
Поэтам разрешаются отсель.

Но роза, принесённая в отель,
Забытая нарочно в час прощанья
На томике старинного изданья
Канцон, которые слагал Рюдель, –

Её ведь смею я почтить сонетом:
Мне книга скажет, что любовь одна
В тринадцатом столетии, как в этом,

Печальней смерти и пьяней вина,
И, бархатные лепестки целуя,
Быть может, преступленья не свершу я?

1917



«Лист опавший, колдовской ребёнок» – таким запомнил свой детский облик поэт:

«Я думаю, каждый удивлялся, как велика в молодости способность и охота страдать. Законы и предметы реального мира вдруг становятся на место прежних, насквозь пронизанных мечтою, в исполнение которой верил: поэт не может не видеть, что они самодовлеюще прекрасны, и не умеет осмыслить себя ради них, согласовать ритм своего духа с их ритмом. Но сила жизни и любви в нём так сильна, что он начинает любить самоё своё сиротство, постигает красоту боли и смерти. Позднее, когда его духу, усталому быть всё в одном и том же положении, начнёт являться “нечаянная радость”, он почувствует, что человек может радостно воспринять все стороны мира, и из гадкого утёнка, каким он был до сих пор в своих собственных глазах, он станет лебедем, как в сказке Андерсена».

(Н. С. Гумилёв. «Письма о русской поэзии». С. 181–182)


В 1917 году завершена работа над стихотворной драмой «Гондла». Заглавный герой – юный королевич, горбатый, но прекрасный душой, желает дать свет угрюмому и тёмному народу безбожной средневековой Исландии. Его изгоняют из королевства – будто тех русских философов, кого посадят на пароходик, чтобы навеки лишить их России. Враги принимают истинное обличье, обличье волков, и следуют за ним по пятам:


Вой всё ближе, унылый, грозящий,
Гаснет взор, костенеет рука,
Сердце бьётся тревожней и чаще
И такая, такая тоска!
Но зачем я стою у порога,
Если прямо средь дымных полей
Для меня протянулась дорога
К лебединой отчизне моей.
Только стану на берег зелёный,
Крикну: лебеди, где вы? Я тут! –
Колокольные ясные звоны
Нежно сердце моё разобьют.
И, не слушая волчьей угрозы,
Буду близкими я погребён,
Чтоб из губ моих выросли розы,
Из груди многолиственный клён.



«Вскоре после мученической смерти Рыцаря на Час одна из его восточных пьес была поставлена в коммунистическом театре.
Мне рассказывали:
В первом ряду сидел комиссар Чека и двое следователей.
Усердно аплодировали и… вызывали автора!
Убитого ими.
С того света! Из грязной ямы, куда было брошено его ещё дышавшее и шевелившееся тело... Какая трагическая гримаса нашей невероятной яви! Что перед нею средневековый danse macabre?*»
(В. И. Немирович-Данченко. «Рыцарь на час». С 236)


Пьесу велели снять с репертуара.
«Мысль требует немыслимости», – сказал А. Ф. Лосев, – «и логическое тождественно с алогическим», – пришлось тут же добавить ему: десять лет сталинских лагерей выпало на его долю.
Пьесу запретили, но действие с театральных подмостков шагнуло на просторы широкой страны.
– Вот смотрите, он голову клонит, – двуликая девочка Лера созывает братьев по крови, голодных волков. – Кто убьёт его, будет мне друг…
Однако волки осторожны, и самый молодой из них Ахти (мосье Ахти?) обещает подруге:


А х т и

Но не прежде, чем лютню уронит,
Гондла лютню уронит из рук.


Ахти бежит в леса и ещё десяток столетий живёт земным колдовством, бродя бешеным волком по дорогам трубадуров и скрипачей. Во имя спасения северного народа Гондла в жертву приносит себя.


Г о н д л а

Вы отринули таинство Божье,
Вы любить отказались Христа,
Да, я знаю, вам нужно подножье
Для его пресвятого креста!

(Ставит меч себе на грудь)

Вот оно. Я вином благодати
Опьянился и к смерти готов,
Я монета, которой Создатель
Покупает спасенье волков.

(Закалывается)

Лаик, Лаик, какое бессилье!
Я одну тебя, Лаик, любил…
Надо мною шумящие крылья
Налетающих ангельских сил.

(Умирает.)



Сколько раз Н. А. Оцуп мысленно возвращался в тот роковой август 1921 года? Каждый день, каждый час или, может быть, будучи себе равновременным, становясь старше и при этом оставаясь моложе себя, никуда из него и не уходил. С годами великая слава и великая печаль трагедии пропитали своим дыханием жизнь вещей. Умирание и экзистенция слились в экстатическом любовании миром, в котором гибель и возрождение не могут обойтись друг без друга. Сын придворного фотографа, Николай Авдеевич эмигрировал из жарких объятий советской власти в 1922-м. Он жил воздухом погибшего Санкт-Петербурга. После фашистских концлагерей и итальянского Сопротивления докторскую диссертацию о Гумилёве он защитил в Сорбонне, в которой когда-то слушал лекции Анри Бергсона о творческой эволюции. Романтик-экзистенциалист по духу, он был верен акмеизму и даже дневниковые записи превращал в стихи:


*   *   *

Не только в наш последний час
Смерть – главное для нас.

Во всём, что не имеет дна,
Всегда присутствует она,
А где помельче глубина,
Нам тень её видна.

И мне, увы, и мне, как всем,
О, страшно стать ничем!

Но если бы со всех сторон
Мир этот не был окружён
Её дыханьем, – может быть,
Не стоило бы жить.

(Н. Оцуп)



«Умирающий Петербург был для нас печален и прекрасен, как лицо любимого человека на одре.
Но после августа 21 года в Петербурге стало трудно дышать, в Петербурге невозможно было оставаться – тяжко больной город умер с последним дыханием Блока и Гумилёва.
Помню себя быстро взбегающего по знакомой лестнице Дома Искусств. Иду к двери Гумилёва и слышу сдавленный шёпот за спиной.
Оборачиваюсь – Е., один из служащих Дома Искусств, бывший лакей Елисеева.
“Не ходите туда, у Николая Степановича засада”.
Все следующие дни сливаются в одном впечатлении Смоленского кладбища, где хоронили Блока, и стенной газеты, сообщавшей о расстреле Гумилёва.
Гроб Александра Александровича Блока мы принесли на кладбище на руках. Ныло плечо от тяжёлой ноши, голова кружилась от ладана и горьких мыслей, но надо было действовать: Гумилёва не выпускают. Тут же на кладбище С. Ф. Ольденбург, ныне покойный А. Л. Волынский, Н. М. Волковысский и я сговариваемся идти в Чека с просьбой выпустить Гумилёва на поруки Академии наук, Всемирной литературы и ещё ряда других не очень благонадёжных организаций. К этим учреждениям догадались в последнюю минуту прибавить вполне надёжный Пролеткульт и ещё три учреждения, в которых Гумилёв читал лекции».


В Чека просителям растолковали, что Гумилёв арестован за должностное преступление. Какое? Аполлона, наверно, обидел.


«Один из нас ответил, что Гумилёв ни на какой должности не состоял. Председатель Петербургской Чека был явно недоволен, что с ним спорят.
– Пока ничего не могу сказать. Позвоните в среду. Во всяком случае, ни один волос с головы Гумилёва не упадёт.
В среду я, окружённый друзьями Гумилёва, звоню по телефону, переданному чекистом нашей делегации.
– Кто говорит?
– От делегации (начинаю называть учреждения).
– Ага, это по поводу Гумилёва, завтра узнаете.
Мы узнали не назавтра, когда об этом знала уже вся Россия, а в тот же день.
Несколько молодых поэтов и поэтесс, учеников и учениц Гумилёва, каждый день носили передачу на Гороховую.
Уже во вторник передачу не приняли.
В среду, после звонка в Чека, молодой поэт Р. и я бросились по всем тюрьмам искать Гумилёва. Начали с Крестов, где, как оказалось, политических не держали.
На Шпалерной нам удалось проникнуть во двор, мы взошли по лестнице во флигеле и спросили сквозь решётку какую-то служащую: где сейчас находится арестованный Гумилёв?
Приняв нас, вероятно, за кого-либо из администрации, она справилась в какой-то книге и ответила из-за решётки:
– Ночью взят на Гороховую.
Мы спустились, всё больше и больше ускоряя шаг, потому что сзади уже раздавался крик:
– Стой, стой, а вы кто будете?
Мы успели выйти на улицу.
Вечером председатель Чека, принимавший нашу делегацию, сделал в закрытом заседании Петросовета доклад о расстреле заговорщиков: проф. Таганцева, Гумилёва и других.
В тот же вечер слухи о содержании этого доклада обошли весь город.
Потом какие-то таинственные очевидцы рассказывали кому-то, как стойко Гумилёв встретил смерть.
Что это за очевидцы, я не знаю – и без их свидетельства нам, друзьям покойного, было ясно, что Гумилёв умер достойно своей славы мужественного и стойкого человека».

(Н. А. Оцуп. «Н. С. Гумилёв». С. 179–181)



Рабочий

Он стоит пред раскалённым горном,
Невысокий старый человек.
Взгляд спокойный кажется покорным
От миганья красноватых век.

Все товарищи его заснули,
Только он один ещё не спит:
Всё он занят отливаньем пули,
Что меня с землёю разлучит.

Кончил, и глаза повеселели.
Возвращается. Блестит луна.
Дома ждёт его в большой постели
Сонная и тёплая жена.

Пуля, им отлитая, просвищет
Над седою, вспененной Двиной,
Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, она пришла за мной.

Упаду, смертельно затоскую,
Прошлое увижу наяву,
Кровь ключом захлещет на сухую,
Пыльную и мятую траву.

И Господь воздаст мне полной мерой
За недолгий мой и горький век.
Это сделал в блузе светло-серой
Невысокий старый человек.

1916



Строчки простые, мысль всепрощающая. Может ли поэзия быть злопамятной? Пожалуй, в одном только случае – если посягает на лавры сатиры: бесчувственность – опасный диагноз. Может ли быть отомщённой гибель? Виноват ли рабочий? Быть может, постановка подобных вопросов скорее следствие варварства, чем культуры. Древнегреческий философ Гераклит в те времена, когда приносились чудовищные в глазах вегетарианцев гекатомбы – жертвы в сотни быков, – грустно шутил о том, что плохими свидетелями являются глаза и уши людей, если те имеют варварские души.
После расправы над Гумилёвым и всеми, кто проходил по делу профессора Таганцева, а таких, как утверждали Гельсингфорсские газеты, было не 61, а 350 человек, корреспондент газеты «Руль» сообщал о настроениях в Москве:

«Для чего, вы думаете, была принесена в жертву питерская гекатомба? Вы, может быть, полагаете, что это было необходимо испорченным общим развалом жрецам коммунистического Молоха? Вовсе нет. – У нас ведь стёрлась всякая разница между возможным и невозможным, а поэтому Гумилёв, Лазаревский, Таганцев и Тихвинский были пущены “в расход”, как цинично у нас это называется, только для того, чтобы напугать москвичей.
Видели, дескать, чем пахнет? Теперь это ни для кого уже не секрет, ибо ЧК так просто и говорит: “Виноваты или нет – неважно, а урок сей запомните!”
Так было сказано в полупубличном месте самим т. Менжинским. А ведь это не удалой матрос Балтфлота вроде Дыбенки, а человек, окончивший петроградский университет…»

(Цит. по: «Николай Гумилёв в воспоминаниях современников». С. 308–309)


– Иннокентий Фёдорович, к кому обращены ваши стихи?
За несколько недель до кончины учитель ответил ученику, посвятив ему ту самую «Балладу», что прочёл сладковато-снежным вечером 1909 года:
– Только мы как сняли в страхе шляпы – так надеть их больше и не смели.
«Но судьба была жестока к Гумилёву. Его конец – пуля чекиста в затылок и безвестная могила, – соболезнования адресовались родным, молитвы  – на небеса. Л. И. Страховский и все, кто не смел надеть шляпы, не ведали, из какой бездны приходилось взывать. – Глубочайшая трагедия русской поэзии в том, что три её самых замечательных поэта кончили свою жизнь насильственной смертью и при этом в молодых годах: Пушкин – тридцати семи лет, Лермонтов – двадцати шести, и Гумилёв – тридцати пяти». (Л. И. Страховский. «О Гумилёве». С. 202).



Ослепительное

Я тело в кресло уроню,
Я свет руками заслоню
И буду плакать долго, долго,
Припоминая вечера,
Когда не мучило «вчера»
И не томили цепи долга;

И в море врезавшийся мыс,
И одинокий кипарис,
И благосклонного Гуссейна,
И медленный его рассказ,
В часы, когда не видит глаз
Ни кипариса, ни бассейна.

И снова властвует Багдад,
И снова странствует Синдбад,
Вступает с демонами в ссору,
И от египетской земли
Опять уходят корабли
В великолепную Бассору.

Купцам и прибыль, и почёт.
Но нет, не прибыль их влечёт
В нагих степях, над бездной водной;
О тайна тайн, о птица Рок,
Не твой ли дальний островок
Им был звездою путеводной?

Ты уводила моряков
В пещеры джинов и волков,
Хранящих древнюю обиду,
И на висячие мосты
Сквозь тёмно-красные кусты
На пир к Гаруну аль-Рашиду.

И я когда-то был твоим,
Я плыл, покорный пилигрим,
За жизнью благостной и мирной,
Чтоб повстречал меня Гуссейн
В садах, где розы и бассейн,
На берегу за старой Смирной.

Когда же… Боже, как чисты
И как мучительны мечты!
Ну что же, раньте сердце, раньте, –
Я тело в кресло уроню,
Я свет руками заслоню,
И буду плакать о Леванте.

1910








БИБЛИОГРАФИЯ

1. Августин. Исповедь. Пер. с лат. М. Е. Сергеенко. СПб: «Наука», 2013. Серия «Литературные памятники».
2. Адамович Г. Вечер у Анненского // Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М.: «Вся Москва», 1990. https://gumilev.ru/biography/49/
3. Белый А. Между двух революций. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1990. 670 с.
4. Блок А. Без божества, без вдохновенья // Собрание сочинений. Т. 6. Последние дни императорской власти. Статьи. М. Л.: Государственное изд-во художественной литературы. 1962.

5. Брюсов В. Вчера, сегодня, завтра русской поэзии // Собрание сочинений. Т. 6. Статьи и рецензии. Далёкое и близкое. М.: «Художественная литература», 1975.
6. Брюсов В. Николай Гумилёв. Жемчуга // Собрание сочинений. Т. 6. М.: «Художественная литература», 1975. https://gumilev.ru/criticism/8/
7. Брюсов В. О «речи рабской», в защиту поэзии // Собрание сочинений. Т. 6. М.: «Художественная литература», 1975. С. 141–144.
http://dugward.ru/library/brusov/brusov_o_rechi_rabskoy.html
8. Голлербах Э. Из воспоминаний о Н. С. Гумилёве // Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М.: «Вся Москва», 1990. 
https://gumilev.ru/biography/13/
9. Гумилёв Н. С. В огненном столпе. М. «Советская Россия». 1991.
10. Гумилёв Н. С. Жизнь стиха // Полное собрание сочинений. В 10 т. Т. 7. Статьи о литературе и искусстве. Обзоры. Рецензии. М.: Воскресенье, 2006. С. 51–60. https://gumilev.ru/clauses/1/
11. Гумилёв Н. С. Наследие символизма и акмеизм // Полное собрание сочинений. В 10 т. Т. 7. М.: Воскресенье, 2006. С. 146–150.
https://gumilev.ru/clauses/2/
12. Гумилёв Н. С. Письма // Полное собрание сочинений. В 10 т. Т. 8. М.: Воскресенье, 2007.
13. Гумилёв Н. С. Письма о русской поэзии. М. «Современник». 1990.
14. Гумилёв Н. С. Читатель // Полное собрание сочинений. В 10 т. Т. 7. Статьи о литературе и искусстве. Обзоры. Рецензии. М.: Воскресенье, 2006. С. 235–240. https://gumilev.ru/clauses/3/
15. Гумилёва А. Николай Степанович Гумилёв // Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М.: «Вся Москва», 1990.
https://gumilev.ru/biography/37/
16. Достоевский Ф. М. Братья Карамазовы // Полное собрание сочинений в тридцати томах. Т. 15. Ленинград: «Наука», 1976.
17. Лосев А. Ф. Античный космос и современная наука // Бытие – имя – космос. М.: Мысль, 1993. С. 61–612.
18. Моэм С. Луна и грош // Собрание сочинений. Т. 2. М.: «Художественная литература», 1991.
19. Немирович-Данченко В. Рыцарь на час // Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М.: «Вся Москва», 1990.
https://gumilev.ru/biography/77/
20. Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М.: «Вся Москва», 1990.
21. Оцуп Н. Н. С. Гумилёв // Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М.: «Вся Москва», 1990.  https://gumilev.ru/biography/70/
22. Сартр Ж.-П. Экзистенциализм – это гуманизм // Сумерки богов. М.: Изд-во политической литературы, 1989. С. 319–344.
23. Сверчкова А. С. Записи о семье Гумилёвых // Жизнь Николая Гумилёва. Воспоминания современников. Ленинград: Изд-во Международного фонда истории науки, 1991.    https://gumilev.ru/biography/128/
24. Смирнов Вл. Поэзия Николая Гумилёва // Николай Гумилёв. Стихотворения. М.: Молодая гвардия,  1989.
25. Страховский Л. О Гумилёве. (1886–1921) // Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М.: «Вся Москва», 1990.
https://gumilev.ru/biography/71/
26. Стругацкий А., Стругацкий Б. За миллиард лет до конца света. Улитка на склоне. Отель «У погибшего альпиниста». М. Текст, ЭКСМО. 1996.
27. Тейяр де Шарден П. Феномен человека. М.: «Наука», 1987.
28. Толстой А.  Николай Гумилёв // Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М.: «Вся Москва», 1990.  https://gumilev.ru/biography/14/
29. Уоррен Р. П. Знание и образ человека // Р. П. Уоррен. Как работает поэт. М.: «Радуга», 1988.
30. Ходасевич В. Гумилёв и Блок // Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М.: «Вся Москва», 1990. https://gumilev.ru/biography/72/




Аудиокнига на https://youtu.be/LyPqFMd_mdU

http://www.ponimanie555.tora.ru/paladins_I.html