Похороны Цветкова

Елена Матусевич
Жил Цветков. Был он не старый, не молодой. Помер. И было тогда очень жарко.
Процессия движется медленно, вязко. Впереди гроб с покойником, венки, хоть и лето, искусственные, с едко-сиреневыми цветами и толстыми пластмассовыми листьями. Жена Цветкова голосит страшно. Пыль по обочинам, все в пыли. У несущих гроб зятьев со лбов капает пот. Жарко. Вся деревня, кроме бабы Сани, растянулась за гробом. Баба Саня ; горбунья, ей необязательно. Нам тоже не обязательно, мы ; городские, ее постояльцы. До революции Баба Саня была Бусиной няней, прабабушка взяла горбунью из христианского милосердия. По выражению Буси, она «была нам многим обязана». Поэтому теперь Баба Саня взяла нас к себе «на воздух», правда за деньги. К тому же, снедаемая благодарностью, она изводила Бусю работой по хозяйству. Я помогать отказывалась, потому что меня не так воспитали, и у меня был чертов характер. Буся мучилась, но терпела ради воздуха для внучки. 
В деревне у меня открылся редкий дар ловко вытаскивать клещей у деревенской живности. Ко мне целыми днями водили покрытых клещами собак, свиней и коз. Все животные стояли смирно, тихо, замерев. Клещи не такая уж напасть, и приводили животных только тогда, когда кровопийцы явно докучали беднягам. Помню один случай собачьей благодарности. Это был коротколапый, мохнатый, запуганный песик Мальчик с хвостом загогулиной. Помню имя его меня поразило, так в городе не называют. Клещей на нем было навешано, наверное, больше тридцати, и после своего избавления, когда оказалось, что у Мальчика два глаза, он везде бегал за мной, оставаясь на расстоянии, но неизменно неподалеку.
Моя жизнь приобрела высокий смысл борьбы с клещами, которые, до моего благотворного вмешательства, обнаглели так, что висели на несчастных песьих и овечьих носах и веках голубоватыми гирляндами. Мое искусство поражало деревенское воображение, а Буся уверяла, что мое бесстрашие с клещами было «в отца», что предавало мне еще прыти, так как это было первое не совсем плохое, что я о нем узнала. Я гордилась, ребенку же было бы за что уцепиться. До этого отец мне рисовался неким Бармалеем, который не мылся, не брился, был «на самом деле некрасивым», скрывал свой скошенный подбородок под несвежей бородой и ел грибы прямо с червяками. Потом я узнала, что еще он умел и любил ставить банки. Но эта черта не нашла во мне продолжения. Не все коту масленица.
Мои контакты с клещами и их жертвами обходились, в общем, без травм, чего нельзя сказать о людях. Только один раз меня клюнул к ногу неблагодарный петух и так больно и сильно, что след и ужас перед петухами остались у меня на всю жизнь. Зато моя репутация клещевыводительницы («Любого, б…,  вытащит!») привела к моему более тесному общению с деревенскими жителями и особенно жительницами, которые делились со мной интереснейшими подробностями из взрослой жизни. После похорон, например, мне доверительно рассказывали, что из-за жары покойник-то совсем протух, и что нести его была сущая мука: последние шаги зятья почти бежали, несмотря на тяжесть. Когда, однако, гроб стали опускать в могилу, вдова, с воплями «кормилец ты мой!» и «пустите меня!» потребовала  зарыть ее вместе с покойным, и упорно порывалась прыгнуть за гробом в могилу. Ее удерживали, но она, как с уважением повторяли очевидцы, «сильно билась». Когда я выразила изумление такой великой любовью, меня подняли на смех. «Кормилец» был жестоким пьяницей, а тетя Катя, жена его, нарадоваться не могла, что его, наконец, Бог прибрал. Над могилой поставили красную звезду, потому что Цветков воевал.
Сразу после похорон Буся не выпускала меня из дому: в деревне справляли поминки. Эта мера не помогла, так как и в последующие дни деревня продолжала смаковать недавнее событие, извлекая из него все новые развлечения. К тому же дом покойного «весь провонял» и дух доносился даже со двора. У Цветкова была уже внучка, годика четыре. Главная потеха заключалась в том, чтобы по нескольку раз в день задавать ей один и тот же смешной вопрос: «А что твой дедушка в гробу делает?» Когда доведенный до слез ребенок отвечал «спит», спрашивающие радовались как дети и настойчиво требовали отнести дедушке покушать, стыдя девочку, что ей не жалко голодного дедушку. Первозданная свежесть народного юмора не притуплялась целую неделю, пока девочке не объяснили, что дедушка никак не может быть голодным, и его давно уже самого едят червяки. В отличие от меня, девочку это объяснение успокоило. Кто же в деревне боится червяков? А вот вечно голодный дедушка, от которого и при жизни не было житья…
От хозяек моих пациентов я также узнала, что сын бабы Сани, «неизвестно с кем прижитой», сидел за пьяное убийство, а до того бил и ее, и жену; что в деревне Саню не любили за скупость, и что заставлять Бусю на себя работать, и при этом с нас еще и деньги драть, было «бесстыдно». Саню я возненавидела  окончательно, и скандалы изводили Бусю хуже огорода. К тому же Саня истово ненавидела балет, ставший, по таинственному стечению исторических обстоятельств, излюбленным искусством рабоче-крестьянского режима. Она называла его срамотой, удивлялась, что такое показывают по телевизору, и когда «срамные мужики, которым больше делать нечего», начинали «скакать в телевизоре без порток», бросалась к экрану и закрывала скачущие срамные места ладонью. Буся, бывшая балерина, смеялась до слез. Я грубила.
С утра я убегала из дома, подальше от душной низкой избы, с вездесущими тремя богатырями в вечном дозоре на Саниной стене (я до сих пор помню все детали сбруи их богатырских коней), и  проводила целые дни на скотном дворе в эскулапских трудах и в компании Мальчика. Вскоре Буся не выдержала свежего воздуха, и мы уехали много раньше, еще до середины августа. После приезда, уже в городе, обнаружилось, что в меня, в самую середину позвоночника, впился клещ. Никто не мог его вытащить. Оторвут тело, а головка останется, и все начинается сначала. Потом он сам отвалился, от обжорства.