Папа. Ним, южная Франция

Елена Матусевич
Он всегда знал, что этим кончиться. Знал, что именно ему достанется сидеть в полумраке и духоте, в этой самой комнате, в этом самом кресле, наедине с еще живым, с еще отчасти живым телом отца.
Он часто засыпал. Просыпался от собственного храпа, вскакивал, стыдился, подбегал к постели умирающего и слушал отцовское дыхание. Он был один, мать не в счет. Она так боялась заразиться смертью, что даже не входила в комнату. Только кричала ему с другого конца дома упреки, что он спит, вместо того чтобы смотреть за папа. Конечно, надо было, чтобы он заснул как раз тогда, когда приехали братья, и теперь проклятый храп перечеркнет недели и месяцы одинокой муки в этой комнате, этот запах, крики вконец оглохшей матери, а главное, это трупное присутствие бесконечно долго неумирающего старика.
Но он будет сидеть. Именно тут и именно так. Ему казалось, так надо, должно, более того, иначе невозможно,  нельзя. Он сказал себе, что у него нет выбора. Он всегда так говорил себе. Так легче.
Опухали ступни, терзали набухшие колени, голова то закатывалась назад, на высокую жесткую спинку кресла, то скатывалась на грудь. Все попытки молитвы душило тяжелое фамильное беспамятство. Теперь же бороться с ним было особенно трудно, так как оно норовило соединиться, как разлившаяся нефть, с внешним черным ужасом дома его детства.
Он всегда его ненавидел, но со временем  ненависть менялась качественно, переходя от изначального, жгучего состояния, когда при одной мысли об отце сжимались зубы и кулаки, в более скрытое, но и более глубокое чувство.  Отец никогда не любил ни его, ни кого бы то ни было, и в этом смысле ни ревновать, ни завидовать ему было некому. Его трагедия заключалась скорее в том, что он, единственный получивший образование, мог осознать и выразить словами ужас их существования.
Но больше он не смог ничего. Ни свободы, ни даже освобождения от пут прошлого он не добился. Многолетняя изнуряющая война с прошлым, начатая в юности с задором, была уже проиграна, хотя о том, чтобы признаться себе в этом не могло быть и речи. С возрастом прошлое все больше освобождалось от него, а не он от прошлого. Где-то он это читал: в молодости мы стремимся освободиться от давления прошлого, а в старости прошлое от нас. Первое не удается никому, второе происходит само собой. Хуже того, если раньше прошлое терзало только свое обычное, законное место ; его память, то теперь оно вырвалось из под ее контроля и, как скрытая грибковая инфекция, стало постепенно расползаться и захватывать его жизнь, его время, и впилось в самое его тело. Так, из утробной трухи старого кресла, отцовского кресла, в котором теперь сидел сын, в здоровую плоть впитывалась растревоженная мертвечина.
Когда-то мать славилась умением готовить. Она и сейчас суетилась на кухне, приставала с едой, пичкая его по старой привычке, но все только путала и портила. Он злился, гнал ее, но остановить ее было невозможно. Глухая и назойливая, без единого седого волоса, она, как черная толстая муха, бессмысленно жужжала и изводила его своим  присутствием. Все ее и братьев попытки составить завещание ни к чему не привели. Казалось, что самое упоминание о деньгах временно возвращало отца к жизни. Оживая, отец уверял, что ему лучше, что он не так плох, что время еще не пришло и что завещание составлять рано. Если увещевали и настаивали, он вращал глазами, исходил слюной и даже приподнимался на подушке. Наклонившись совсем близко можно было услышать ясное: «Не дождетесь.» 
Один раз, когда отцу стало совсем плохо, сын решился позвать кюре. Совсем молодой еще священник, застенчивый и учтивый, тихо проследовал за сыном в комнату умирающего. Он пробыл там совсем недолго. Сын услышал только торопливые, бегущие шаги по лестнице. Рванувшись навстречу гостю, сын столкнулся с юным священнослужителем уже внизу,  в самых дверях. На его немой вопрос несчастный кюре только дико замотал головой и, глядя перед собой полными невыразимого ужаса глазами, как слепой вытянув перед собой руки, выскочил из отцовского дома и кинулся, все так же держа руки, бежать по улице.
С тех пор стало совсем тихо. Из своего угла лица отца ему было не видно, только подушку. Что он высиживал тут? Признание? Прощение?  Но он не нанимал сиделку, мучимый паническим страхом пропустить смерть отца. Он и спал часто и плохо по той же причине. Ему это казалось самым страшным, что может произойти, и он без конца будил себя и вздрагивал.
Он зря волновался. Смерть разбудила его заранее и прежде, чем того, за кем пришла. Он проснулся от тишины такой, что, то, что было в комнате до этого, теперь показалось ему шумом жизни. Он немедленно понял, ничего еще не осознав, встал и подошел к кровати. Отец лежал в той же позе, совершенно неподвижно. Он спал. Вдруг сын резко обернулся: смерть подошла к постели за его спиной. И тут все изменилось. Отец заметался, посинел, стал корчиться, цепляясь за простыню. Он дрыгал ногами, как будто пытаясь убежать, хрипел, задыхался и неожиданно громко кричал: нет! нет! нет! Но тут и это кончилось. Отец упал на подушку и замер. Смерть удалилась. Для порядка проверив пульс отца, сын некоторое время раздумывал, пытаясь вспомнить, полагается ли  закрыть лицо мертвеца простыней или нет. Решив вопрос отрицательно, сын привычно отошел к креслу, но потом, как будто с облегчением вспомнив что-то, взял стул и поставил его у кровати покойного. Сложив руки на коленях, нелюбимый сын тихо и бездумно смотрел перед собой, чуть наклонившись вперед.
Вдруг отец сел. Он сел совсем, резко и прямо. Мертвое лицо его открыло рот и глаза и уставилось прямо на сына. Губы зашевелились, но не произвели ни звука. И тут рот его разорвался в немом крике, страшнее которого сын не видел и не слышал ничего. Потому как, хоть крик и был немой, он услышал его громче, чем все звуки мира. В этом крике все мертвые взвыли в последнем отчаянии, сам ад возопил о пощаде. Ужас, адский ужас, выразить который нет слов в человеческом языке, отразился в вылезающих из орбит отцовских глазах. Эти глаза, уже умершие, уже побывавшие, уже бывшие и ПРЕБЫВАЮЩИЕ ТАМ, кричали то, что они  ТАМ  увидели сыну. Сыну ли? Рывок оттуда ни к кому не был обращен. Сын стал лишь его свидетелем. Свидетелем, что это ТАМ случилось, есть, существует, и ничего страшнее нет ни для живых, ни для мертвых.