Веле Штылвелд Блондмисска, или ехали мы, ехали

Веле Штылвелд
1.
Горожане... До какой степени все мы, люди на Земле, горожане. Я здесь не ставлю вопроса, а только хочу сказать, что иной человек долгие столетия в своей предыстории горожанин. Такой человек может проживать в одном из вечных городов Земли, будь то Александрия или Париж. Но если он проживает в Киеве, то сколько же раз он прошёл по неровной каменной мостовой Андреевского спуска, в состоянии, которому и названия у землян ещё не придумано. И всё только потому, что здесь были до, и будут после меня. От этого как бы разрушаются грани обыденности, дыхание становится размеренным и свободным, а в душе роятся предощущения, каждому из которых обязательно суждено сбыться.

Теперь вы понимаете, почему я верю, что получится книга, которую я выносил на Андреевском спуске. Мне суждено стать гражданином этой старинной улицы, и будущая книга станет моими верительными грамотами где-нибудь за гранями нашей с вами действительности в магистрате Архиотерий, где-нибудь там, где схождение на мнимой оси времени примиряет между собой эпохи.

2.
Когда столетию, в котором вы живёте, уже за восемьдесят, а вам ещё двадцать три, то это что-нибудь значит.

Вы молоды и над вами безоблачное небо, хотя в Киеве – дождь. Вы готовы сбросить с себя последнюю рубашку, выпятить грудь и что-то гордо орать! Но до вас ли вам в городской сутолоке кому бы то ни было? И вы вжимаете голову в плечи и превращаетесь в пресноводное чудище, пробегающее мельком по тротуару, от подъезда к подъезду.

Дождь пресен, но в почтовом ящике чьи-то слёзы. Что вы о них толком себе, в общем, знаете? А, не скажите! Вам только ещё предстоит знать. Международное. Штемпель: Лидо ди Остиа. Где-то на берегу Средиземного моря...

Шумит Средиземное море, и берег ласкает волна.
Гуляет по берегу тётя, и ждёт не дождётся меня.
Тур-лю-лю, тур-лю-лю, тру-лю-лю, тель-авивскую тётю люблю...

Так поют. У нас только что прошли застойные, семидесятые. Пока ещё не винят административно-казарменный социализм. Виноват некто, возможно, даже целая нация, а то вдруг и две, три, пять, на самый крайний случай уже только одна.

3.
Извините нас, ради всех несметных больших и малых богов. Во всём виноваты мы, извините, евреи. Кто это только выдумал. Утверждают, что сионисты. А ещё ходит по стране бородатенький анекдот.

Разговаривают два старых еврея.
К ним неспешно подходит третий:
– Я не знаю, о чём вы говорили, но ехать надо...

Я не еду – я остаюсь. В руках у меня письмо моей мишигене копф бабуле:

“Гобрах мунес, Гарик! Всё ещё помню твоё вечное: Если Гольтраф не мужчина, значит, Волга не река. Надо же – выдумал! А мы теперь с Мариком вырванный кусок – запорожцы за Дунаем! Теперь мы уже в Италии. Марика в Штаты не берут. Кому он там нужен со своей язвой? Разве что мне. Он здесь творит мне вырванные годы.

Такой простоватый и болезненный шмок большая находка только для министерства обороны Израиля. Ему уже и должность предлагали, не дай тебе бог, работать вольнонаёмным санитаром в военном госпитале на Голландских высотах. За этим только стоило ехать! Глупый какой, не мог вырезать свою разлюбезную язву ещё в Киеве, дома! Как вспомню, так и заплачу! Так его и ждали здесь на курортные грязи...”

Я почесал за ухом и зашагал к Дорфману. Марик с бабуле вылетели из головы.

4.
– Здоровый лось этот Марик, – только и решил себе я, – а бабуле он строит кирце юр по сценарию. Бедная, ещё и суетится над ним. Сам он только орать, помню, мог, да ещё шататься у ОВИРа.

Всё искал себе пару. Королевы не обнаружилось. Встречались умненькие, но им не нужен был Марик. Глупышки были смазливы, и Марик тем более был им не нужен.

У них были свои далекоидущие планы. Их вдохновляли вдовствующие “мусорные дядьки” из Амстердама, имевшие миллионы. Имелись на то причины. Были прецеденты.

Зачинатели экологического бизнеса утилизировали городской мусор западных столиц, делали своё дело добротно, состояли членами зарождающихся экологических партий и “зелёных” движений, стремились в Европарламент, и дарили своим милашкам “Шанель номер три”.
Случались жесты и на “Фиджи”, и даже на целые острова, построенные на мусоре, но Марик мусорное дело знал отвратно. Он был обыкновенный киевский обувщик, а вы знаете нашу обувь. Он не мог гарантировать.

Уезжавшие девушки сознавали, что с Мариком не могла идти речь о качестве совместного проживания. Больше всех понимала это моя милейшая бабуле, которой Марик приходился единокровным отпрыском, а мне, стало быть, дядей. Письмо бабуле я отправил в задний карман своих вельветовых “Левис”, и теперь бабуле суетилась-причитала над Мариком где-то на моей пятой точке.

5.
Не в обиду патриотам, Лондон с Нью-Йорком тоже большие деревни. В них всякий хочет прослыть. А как вы? Хотите прослыть? Тогда сделайте что-нибудь. Купите хотя бы за семьсот рублей старенький “Запорожец”, и заставьте его урчать, фырчать, бежать, лопая бензин, и ваши сверхчеловеческие усилия на этапе его ежедневного ремонта до и после пробега будут всему порукой.

Что поделать. Процедура ремонта – неизбежна. Слышно отовсюду, что он грядёт, что мир переустраивается, что всех нас не минует великая перестройка.

Короче, я владелец тёмно-зелёного “Запорожца”, и, поверьте мне, – это таки машина, хотя многие говорят о ней как о консервной банке.

Но если это даже отчасти так, то бедные владельцы “Жигулей”. Их более роскошные скобяные изделия априори сгнивают значительно раньше. Но и “Запорожец” – не предел всех мечтаний. На “Запорожце” не доехать до Тель-Авива. Хотя, а что там хорошего?

6.
Там обязательно носят соломенные канатье, кушают бананы и финики, чтят память Леона Лазаревича Заменгофа, основателя языка эсперанто, лёгкого языка безумных надежд на разнообразнейшие благоприятные обстоятельства, и хрустят долларами. Особенно те, у кого они есть.

Иное дело, когда долларов у вас нет. Послушайте, в этом мире пустых карманов случается и такое. И тогда, при наличии пустых надежд и душевного сквозняка, что бы вам там ни предлагали, вы наверняка получите только дырку от бублика.

Поверьте мне, я интересовался. Дырка от бублика может быть от самых мелких до самых невероятных размеров. Вот возможные варианты её осязания: вам либо тут же предложат поселиться в кибуцу, где растят желаемые фиги-финики, либо отправят в армию-убивай.

Девушкам проще: они могут опробовать себя в социальной сфере, например, в роли всепогодных callgirls. Между прочим, в роли девушек по звонку. И у некоторых из них, склонных к охоте перемены мест, исключи вероятность СПИДа, была бы славненькая карьера.

Увы и ах! Очень часто их очаровательные юные трупы тщательно бальзамируют для украшения собой всяческих анатомических театров и аттракционов Старого и Нового Света. Очень и очень жаль. Чаще всего эти молоденькие неудачницы и поддерживают моду на соломенные канатье.

Ах, эти мне заблудшие души! Анатомические театры пожирают их пылкие оболочки, а мода на канатье остаётся.

7.
Ну, на чём я остановился? Ах да, я, кажется, шёл к Дорфману. Он тоже знает в девушках толк. Именно поэтому он сейчас-то и нужен. Ибо для брачного союза с Кицеманом нам с ним заявлена молоденькая, блондинистая простушка, у которой всё кричит за себя. Как я понимаю – типичная девушка по звонку. Но не инженю и не честная раздавалка. Вы меня понимаете?

У такой девушки должен быть шарм, славянский разрез глаз, прибалтийский нос и светлые волосы. Всего лучше, если подобная киска окажется жгучей блондинкой.

Сейчас объясню. Такая себе блондмисска должна моментально поджариваться при первых лучах весеннего солнца и уже не терять ни загара, ни присутствия духа ни при каких обстоятельствах. Загар должен плавиться и иметь единообразное разлитие высочайшего качества во всех уголках её стройного, бархатистого тела.

Одним словом, она должна Лорика представлять. Хотя бы на первом этапе. А там он даст ей свободу. Или не даст... В конце концов, в Израиле раввинат и совковый брачный шпинат там не проходят.

8.
Долго мы искали с Дорфманом такую блондмисску для Лорика. Кицеман, состоятельный и неглупый вроде бы “теневик”, но с девушками у него не фурычит. То ли ему некогда, то ли он действительно несчастный в любви – этот мешок с деньгами с плоскими на выкате глазами экзотической камбалы.

Лорик поиски финансировал, и вот уже месяц мы жили с Дорфманом в праздничной круговерти. Чего только не перевидели, кого только не перещупали. Бывало, плясали перед нами на столах нагишом целые артбалеты. Но всё было не то. У большинства из них было либо мало серого вещества, либо присутствовал просто возрастной зов пола.

Такие девушки были особо интересны одинаковыми возрастными параметрами. Я не открою великую тайну – преобладала группа в возраст е “двадцать два”, такой себе перебор! Но им хватало и наших с Дорфманом утешений под пробор с милыми зажигательными прегрешениям. Быстрый штурм и быстрый отпад. Лёгкий салат из чувств и жидкий сироп расставаний, с промежутками на секс до мгновенного забытья. Такие не то что Лорика, и нас разменивали налегке. К тому же из них лезли вечные совковые комплексы, от которых их было уже ни исправить, ни отвратить...

Зато особо отчаянно вела себя группа возраста двадцать шесть. Но вся беда, что самому Лорику Кицеману было сорок семь, и управлял он разветвлённой империей “целлофаночников”, которые по всей республике: в самых глухих её уголках, в отдалённых умирающих сёлах прессовали кульки для солений по цене от четырёх до десяти копеек за штуку. Эта невинная затея приносила миллионные барыши, и Лорик прочно кис на своих миллионах без настоящей любви и волшебного kiss...

И хотя в повседневной жизни Кицеману женщин хватало, потребовались мы, гороховые шуты и беспристрастные судьи, для того, чтобы однажды предложить Лорику одну-единственную блондмисску, Кицеманшу до мозга кости и почти королеву мира.

9.
Полчаса тому назад ко мне позвонил Дорфман.

– Сэр Гарик?

– Привет, тюфяк, – отрезал я телеграфно. – Ну?

– Приезжай, – с демоническим торжеством процедил тот. Мне пришлось встать и пойти.

Повидавший своё “Запорожец” купался в тени разлапистых клёнов. Во дворе пахло резиновыми ботами, болотной тиной и домашней выпечкой.

Когда-то бабуле отлично пекла. Увы, сейчас она вояжировала. Во всей неторопливой жизни своей она никогда не проехала ни единой лишней трамвайной остановки, а тут, отплясав какое-то невероятное “семь сорок” на перроне киевского вокзала, уехала навсегда.

10.
“Уйдёшь – не вернёшься”, – гласит старая как мир приговорка, слетевшая однажды с мамеланге в окрестное многоязычье. Теперь я это уже хорошо знаю. В прежде в очень шумной тесной квартире нет ни Марика, ни её. Слушайте, но хотя бы что-то есть в этом расторженном нами, людьми, улье, в этом нашем маленьком человеческом мире. Бабуле сказала бы – есть, и вспомнила бы старый затрёпанный анекдот.

У старого еврея большая семья: жена, дети, внуки, зятья, невестки и даже бабушка. Все они живут в одной комнате.

Еврей бежит к раввину: гвалт!

– Заведите себе козу, – советует раввин. Советует мудрец, и еврей заводит себе козу. Дальше – больше. По совету раввина в квартире появляются кошка, пёс, петух, попугай. Дальше некуда. (О, вечный Шолом-Алейхем!)

В один базарный день измученный старик продаёт всех животных, и в квартире наступает рай.

Зайги_зунд, бабуле! Ты не курица, хотя Марик осёл. Да и что мы, малые мира нашего. Ходят слухи, что Ларису Мондрус – известную пленительную, вечно мурлыкающую лирические “песёнки”, жизнь качнула в петлю. Актриса пела в Москве, ей рукоплескали во Владивостоке, повесилась она то ли в Хайфе, то ли в Тель-Авиве.

Сказывали, что повесился в США и известный киевский гинеколог Блатной, и поникли головой многие малые, но нация ехала.

С нацией кто-то ёрничал, то учтиво открывая перед ней, то назидательно прихлопывая границу. Граница на замке превратилась на границу с навесной на ржавых петельках дверью (на всякий случай из бронетанкового металла).

Целые поколения, уже не знавшие языка: ни идиш, ни иврита, даже во сне в качестве священного кабалистического заклинания, твердили слово “ОВИР”. В одном этом слове смешались все были и небылицы. А может быть, всё, что за все эти годы с нами происходило, было одной огромнейшей небылицей, которую кто-то злой выдумал и всем нам рассказал.

И только умалишённый старик в древней ермолке, пробегавший в полуденный июньский зной по улицам Симферополя, в уже забытый год Чернобыльской катастрофы, как-то безумно и очень громко шептал: “А штыл ундер вельт! Спокойствие в этом мире”! – “Мир вашему дому!”

11.
В песнях тех лет было – мир дому твоему, мир дому моему, был, наконец, миру мир, но никогда не было мира нашему совместному дому. “Мир нашему дому!” – шептал безумный еврей. Что больше в мире может быть значимо в нашем мире? А ОВИР? Да что ОВИР, он не более чем синоним мирской суеты.

Мир нашему дому – в унисон наших сердец, единением народов и наций. Вот-вот смажутся границы, и воплотится предрекаемая пропаганда, и миру явится единый, советский народ. Минуточку! Позвольте отметить, это вроде как все люди братья, но только я не китаец. Советский народ – так советский народ, но всё-таки я – еврей.

Чего мы боимся? Мы пуще всего боимся сказать, что мы есть мы, и при этом ничего взамен не потребовать. Ведь это же так естественно – вырастать плотью от плоти материнской и врастать в века теми, кем нам по природе естественно быть.

После отъезда бабуле долго обо всём думал, пока не дошёл до мысли, что спасает всех нас от комплексов не переезд границы, а гармоническая перетряска в самом себе того, что уже однажды сам в себе ощупал, осязал и открыл, через что раз и навсегда прошёл и что уже раз и навсегда помнил.

Помнил я, известно же, разное. Вот даже такой бы, казалось, пустяк, что в двух кварталах от моего зелёного драндулета меня поджидал Дорфман с претенденткой на миссис Кицеман, некая мисс Вседозволенность, она же мисс Нестеснительность, она же мисс Любому-и-Каждому. Вот именно это и предстояло проверить. Доверяться в столь деликатном деле было нельзя.

12.
“Запорожец” неторопливо тронулся с места, чуть почихивая и безбожно коптя окрестности. Но вот чих будто бы пропал, и машина легко пошла, покатилась, подладилась ехать хоть к самому чёрту на кулички, но пришлось жать на тормоза, поскольку, к удивлению, что Дорфман уже ждал на углу.

Он блаженно крутил у виска пальцем, а рядом с ним заливисто смеялась блондинка, задорно отмахиваясь от волн накатывающегося на неё смеха нежно-загорелыми руками сущей речной Плеяды.

Руки у этой девочки пели. Даже больше. Они вплетались в пространство и извлекали оттуда холсты из солнечной пряжи. К тому же у неё отчаянно искрились глаза, отливая каким-то сочным, медовым блеском. Он и заполнял собою окрестный солнечный мир. Для Кицемана эта крошка была слишком свежа, но накачана алкоголем, увы, должно быть, изрядно.

Одновременно и стройная, и в меру округлая, она, казалось, шаталась под ветром, чему сам Дмитрий был определённо рад. Сторонник шарма и вольностей, он от души приветствовал её нецепкое якорение, и, стоявшая рядом с ним на тротуаре блондмисска отвечала ему тем же, и, как видно, соответствовала его вкусам вполне. Да и сам я при виде эдакой блонди готов был сделаться молочным братцем приятеля. И, похоже, это мне ещё предстояло...

13.
Снова чих-пых. Чуть притормозил, и тут же на тебе! Стоп. Мотор захлебнулся. Теперь заведётся не сразу, как ни пыхти. Этим и займусь, а между тем пока повнимательнее присмотрюсь к девушке с теплым инеем в волосах, неторопливо взвешивая все её “за” и “против”. За, за, за... Не против. За-за...

Можно было бы продолжать. Но тут в салон просунулась рожа вспотевшего от “хочу_и_буду” Дорфмана. Ко всему было видно, что Дорфман очень спешил.

– Ну, ты и ездок, сэр Гарик, прямо как на фиакре! Но вместо: “н-но, н-но!” всё больше: ни “тпру” ни “ну”.

– Ты, надеюсь, рассчитывал не на похоронный фиакр? – беззлобно уточняю у Дорфмана, принимая позу наёженного кучера с лакейскими галунами. При этом я скалю рот, как ленинградский кучер Реваз, катающий в придворной карете приблудных к Невскому совковых и интуристов. Рот у Реваза лошадиный, к тому же, будто вырезанный из нестроевого леса какой-нибудь захудалой карельской берёзки, – выкривленный, перекошенный, рваный. Одним словом, что сам Реваз, что его иегупецкий двойник – редчайшие красавцы.

– А что, это идея! – радуется блондмисска и звонко смеётся мокрым жемчугом точеных ровных зубов. – Чем твой “Запорожец” не похоронный фиакр? Только где тогда ваши фраки и куда вы заныкали жмурика? – лукаво добавляет она.

14.
Живи Дорфман в Париже, ему импонировали бы мулатки. Но у нас в Иегупце, ко времени предполагаемого выезда Кицемана за бугор социалистического отечества, коренных местечковых мулаток всё ещё маловато, а фирмовые не берутся в расчёт: кубинские – истерички, кенийские – католички, американские – “голден-леди” со своими джаз-бандами – объезжают наш ура-патриотический городок за семьдесят семь коломенских километров в объезд.

Потому ни первые, ни вторые, ни третьи не берутся в расчёт. Они ещё наводнят наш город к 2010-ому году, когда в редкой местечковой семейке не будет прямого африканского родственника. И тогда чем не сроднится Иегупцу с Угандой? Хотя бы по уровню жизни. Всё-то ещё будет, а пока...

Будь бы сегодня в Иегупце свои мулатки – имел бы их Дорфман пачками. Но пока они всё ещё пребывают в безоблачном юном возрасте за пределом первого писка.

Известно, что любителям и знатокам этого возраста строго гарантированы год за год, и в этом едины как сотрудники органов правопорядка, так и несердобольные судьи. И, коль скоро Дорфман живёт именно здесь, то вопросов с мулатками не возникает. Его интересуют блондинки.

15.
Вот и теперь он верен себе.

Откидывая переднее сиденье и, шедшие мне навстречу приятель и незнакомка мгновенно втискиваются на узенький задний диванчик. Окрещённый похоронным фиакром “Запорожец” трогает с места.

Очередные “чиф-пыф”... В смотровом зеркале совершенно предметно можно наблюдать, как на вытертом заднем сиденье, будто на невольном гинекологическом кресле, сейчас усердствует Дорфман.

Похоже, что на спине у блондмисски он уже расщупывает и расстёгивает коттоновый сарафан. На сарафане – белая лейба-тряпица с крутой припаркой “Сафари”. Заметьте, лейба сия качественно пришита каким-нибудь областным картонно-суконным цехом. Ценный прикид – неброский, ходовой, всепогодный... Одним словом, в тютельку. То, что ищут многочисленные бай-девушки для досрочных капитуляций перед своими частыми потливые почитателями.

Но, кажется, с сарафаном действительно всё. Он расторжен, раскрыт, разворочен и синими латами оседает на пол крохотного автосалона, оголяя рельефной формы красотки, явно пребывающей в трансе.

 События развиваются как по нотам, но, нарушая привычную партитуру, я вдруг дико начинаю смеяться. Смех переходит в хохот, набирая всё новые и новые децибелы потому, что именно в эти минуты мне припоминается анекдот, который я совершенно неучтиво транслирую на галёрку:

К гинекологу заходит молодая женщина, с порога сообщает:

– Доктор, я, кажется, немножко беременна. Хотелось бы узнать, как во мне расположен плод моей пылкой любви.

 – Тогда вот что, – советует доктор, – прямо на кресле попытайтесь принять ту позу, при которой, по-вашему, наступило оплодотворение.

Через минуту на кресле несчастная женщина свёрнута в невероятной позе: руки переплетены с ногами, голова прошла чуть ниже одного из бёдер и завернулась за спину. Детородный орган на уровне носа.

– Где же подобное с вами произошло? – поражается врач.

– В “Запорожце”, – невозмутимо отвечает бравая пациентка.

16.
Дорфман начинает раскатисто гоготать. Достаточно хохочет и уже совершенно обесстыженная и напрочь голая блондмисска. Сам Дорфман липко начинает к ней притязать.

– Отстань, трутень, – лениво отмахивается хохотушка и по-свойски представляется. – Лена. У тебя здесь можно курить?

– Кури, – разрешаю я, а Дорфману замечаю, что в машину не только садятся. Из неё ещё надо ко времени выходить, чтобы не вылететь пробкой. Лена согласно кивает, соглашаясь с моим замечанием, и достаёт из ранее замеченного мной целлофанового пакета синтетический стёганый полухалат цвета беж.

Сама девушка не расположена сидеть в неглиже, но и облекаться в свой бежевый полухалат не спешит. Она скрывает под ним свой упругий в третьем размере бюст, давая сползать халату на ягодицы, бёдра, живот. На этом – с переодеванием всё.

Теперь приводятся в порядок светло-русые с тонкой изморозью здоровых корней кудри пышных волос. Они неторопливо убираются под такой же бежевый обруч. Во рту у девушки возникает “Кэмел”. Она с ленцой просит дать ей прикурить.

Дорфман сворачивает трубочкой непролетарского происхождения четвертной, а я, не отрываясь от руля, одной левой рукой поджигаю ассигнацию фирменной зажигалкой.

17.
Подобный факельный жезл обычно шокирует дам, но только не Лену. В машине уже струится тонкий запах сигаретного дыма и каких-то восточных запретных пряностей. Блондмисска неспешно затягивается травкой. К её телу пиявкой тянется Дорфман. Стёганый полухалат медленно спускается на пол, всё ниже и больше обнажая девичью грудь.

“Травка” отбирает у Лены последнюю волю. На притязания Дорфмана ей уже наплевать. Грёзы уносят её на поля разнотравья, и пока она проплывает над ними, проказник Дорфман блаженствует у неё на груди.

До Быковнянского леса добираться не более получаса. В лесу – этапная остановка. Всю жизнь всех нас куда-то ведут, везут и зовут по этапам “большого пути”: от рождения и до смерти. Все эти этапы придумываются не нами, обязывая нас подчиняться, не отвлекаясь на такие мелочи, как сама, собственно, жизнь.

А жить-то хочется во всякие времена!.. Вот почему мы с Дорфманом изобретаем свои этапы и свои тюремные полустанки, где каждый может надышаться выдуманной самим собой воздухом странной свободы. Свободы, безусловной вседозволенности, не алчно, а неторопливо и просто.

Лично я выхожу покурить обычную сигарету, открывая коробок со “Столичными” фирмы “Ява”. В этом смысле у меня нет особых претензий. Обычно я не курю.

Через несколько минут выползает подышать воздухом Дорфман. Его лицо светится счастьем маленького похотливого идиота.

– Сэр Гарик, не буди её, птаху, – почему-то он просит меня. – Утром она только приехала в наш славный Иегупец, а уже к полудню, как видишь, наше местечко очень её разморило. Теперь а_шейнер_мейделе спит. А до этого она жила от самого своего зачатия в Сумах, в стране непуганых дураков. Но в её жизни, похоже, что-то произошло.

18.
– Отрыв от материнской якорной цепи в гавани, отшвартовка от тихой заводи и выход в житейское море из гнилого болотца милейший миф для втирания розовых очков такому иегупецкому дурику, как ты, – иронизирую я.

– Отцепись, – недобрым образом оскаливается Тюфяк.

– Ша, а может быть, это любофь или просто любовь, и у вас получатся детки, такие себе розовые пузанчики-херувимчики, сосущие “травку” прямо с грудным молоком матери. Прекрасная идиллия для идиотов!

– Да катись ты!..

– Фигу с две. Сегодня же передай её Лорику. Провинциалки милы только при первом зачатии. Первый же коитус с подобными курицами должен обязательно быть последним, как в старой пасхальной песенке:

Вино – дерьмо, хозяйка – ****ь, котлеты из конины.
Отдайте шляпу и пальто, имел я ваши именины.

– Но она, ей-богу, тронула меня, Гарик. Не сдавал бы я её Кицеману, будь он трижды неладен.

– Но, имея эту девушку в “Запорожце”, ты рискуешь сломать ей шейные позвонки. Оставь свой цинизм, – торопливо бросает Дорфман и вновь устремляется в теснющий салон целовать свою спящую и точно кукольную Елену.

Решительно похоже, что Тюфяк Дорфман переживает очередной приступ влюблённости. Это уже случалось. Дорфман не просто парил мозги, а держал их на пару до тех пор, пока не ловил наконец, пока не нарывался на чей-нибудь кулак, вызывавший в нём внезапные приступы “асфальтовой болезни”. Мне было грустно. Я знал заранее, что этому фрукту нельзя было перепоручать столь деликатное дело, и поэтому на сей раз строго оборвал последующие варианты, не имеющие отношения к делу.

Бизнес был превыше всего, и по условию давнишней договорённости на подобный случай развития событий – охи, вздохи, трахи, махи, судьбу этой девушки предстояло решать только мне.

19.
И я поступил решительно. Отогнал от машины Дорфмана – “к попутной матери на лёгком катере” на “стрёмную” пробежку, а сам настойчиво разбудил сладко спавшую мисс, решительно заковав её в синие латы “Сафари”, а затем навёл шмон в принадлежных даме вещах, высыпав в траву и растоптав три пачки сигарет, начинённые “травкой”. Мягкие коробки от нефирменных “Кэмел” злобно скомкал и зашвырнул в кустарник терновника, после чего резонно и строго заметил:

– Послушай, куколка, ты не восторженная невинность, но с выгодой для себя нужна одному дельному человеку. Тюфяк здесь ни при чём. Его потное тело забудь и подели пополам.

– А тогда зачем он меня поимел? – внезапно возмутилась она.

– Тюфяк влюбчивый, но вам обоим лучше об этом не помнить. Размялись для знакомства – и будет. Тему замяли. Так и заруби на своём кукольном носике. А для чего, сама скоро поймёшь. Особенно когда познакомишься с Жориком. Не мешает тебе знать и то, что сам Тюфяк с Жориком давно и прочно знаком, но так вот запросто встречаться с ним не желает.

Дорфман уже растворялся на горизонте. Слышать сейчас произнесение имени Жорика всуе он не желал, тогда как провинциальная мисс всё ещё пыталась недоумевать.

– Кто это? – напористо спросила она.

– Да так, один человек, – уклончиво ответил я и перевёл стрелки разговора на новые рельсы.

20.
– Ты не замужем?

– Нет.

– Паспорт! – Паспорт оказался при ней. Елена Петровна Думайленко, девятнадцать лет от роду, замужем побывать не успела.

– Подходишь! Быть тебе королевой... По раскладам выходит так: есть дядя, он приглашает отбыть с ним за бугор в качестве законной супруги, но... не пить, не курить, не варнякать, не трахаться на стороне. Если одно из “не” нарушается, ноги отрываются и засаливаются в бочке с огурцами.

– Очень даже занятно. Но ведь я не с каждым готова лечь. У меня, может быть, чувство к твоему приятелю, хоть он, по-твоему, и тюфяк. И потом, что это за альтернатива – купать ноги по самые плавки в огуречном рассоле только за то, что я пущу однажды зелёный дымок? Нет уж, дудки! Я – птица вольная и сама имею право на выбор.

– Увы, Золушка! Нет. С той минуты, как ты оказалась в этом роковом фаэтоне, всё твоё прошлое укатилось к чёртовой бабушке. Отныне ты наша. Не примешь парадных условий – будут предложены условия с “чёрного хода”. А с “чёрного хода” дядя Жора может оказаться только сотым в цепочке. У нас, Лена, конвейер. Девочки или принимают наши условия, или очень даже напрягаются – хотя бы за ту же самую ”травку”.

– А кто вы? – на этот раз очень настороженно спросила Елена.

– Мы – люди, – ответил за меня погулявший вдоволь на воздухе жизнерадостный Дорфман. Для себя же он неожиданно вспомнил, что дядя Жора благополучно скончался от гипертонического удара ещё в конце прошлого месяца, и теперь можно было блажить. Пока ещё Лорик Кицеман найдёт достойную замену покойному! Правда, и с самим Лориком не следовало бы шутить, а не только с ныне покойным мастером заплечных дел и искалеченных тел. Последний мог быть только следствием: строгим, но справедливым и очень исполнительным Наказателем.

21.
– А чем вы докажете, что вы – это вы? – решила наехать на нас блондмисска.

– Поступим так: Дорфман пойдёт ещё раз погулять по лесу, а я постараюсь тебя решительно убедить. Согласна? – предложил я.

– Это ещё не доказательство, хотя и аргумент. Я слабее вас, я всего лишь молодая хрупкая женщина. Что вы ждёте от меня? Унижения? С кем в очередной раз прикажете быть? – в голосе у неё появились слезливые нотки. Но это ещё не было чувством животной опасности. Скорее наоборот. Блондмисска явно за себя отвечала.

Я начинал понимать, что она просто по-сучьи, с азартом недавней нимфетки и с опытом страстной нимфоманки пытается разбудить меня на соитие.

– Чёрт с ним! – я поддался. Дорфман моментально всё понял, и сказал нам “адью”.

22.
Поздно вечером в квартиру Лорика была доставлена миссис Кицеман и почти королева мира. Четыре часа до этого она блажила и полоскалась в центральной иегупецкой бане. Приняв на себя вверяемый нами сан, она не избавилась от очень странных понятий о том, что имела право желать всё та же королева мира.
Из всего, что пожелала она, больше всего запомнился душ из шампанского, исторгаемый из десяти бутылей, прямо в жестяную банную шайбу с прокрашенным на днище масляной красной краской инвентарным номером “47”.

Сначала она пила из этого ушата, затем пополоскала в нём ноги, а затем всю эту потно-шампанскую смесь выплеснула себе на влажную обнажённую грудь. После этого её потянуло на песни. Пела она с тихой душевной тоской:

Сшей мне белое платье, мама.
Вышей золотом рукава.
Сядь по левую руку, мама,
а по правую сядь, сноха.
Как поеду я в лодочке белой... –

Здесь она пьяно разрыдалась и плюхнулась в холодный бассейн, из которого её опрометью выловил Дорфман, и, полузахлебнувшуюся опять внёс в сауну и положил на нижний полок. Здесь он мастерски размял ей грудную полость и спину, отшлёпал берёзовым веничком по призывным вздутиям ягодиц и предоставил мне посмотреть её глазные зрачки. Из недавних узких зрачков разворачивался медовый растр трезвеющего сознания. Блондмисска приходила в себя.

Голову мыла тщательно, желала бархатным пивом, но обошлась желтками чьих-то доморощенных кур. Волосы отжала пёстрым махровым полотенцем, “курнула” напоследок заначенную “зелёненькую” и решила однозначно:

– Поехали!

22.
Ахнула тётя Таша.

– Это такую-то красулю – старому поцу? И на что только? Его гармидерных курв, – тут она ещё что-то сказала, – я видела. Не дури, девка. Не лезь в петлю. Лорик – не человек!

– Но он хотя бы мужчина?

– Лорик – это торба с прорвой деньжат. Да, это пропасть денег и море бабьего горя...

Тётя Таша театрально всхлипнула и загрызла непоказным хвостиком ржавой селёдки полураскисший молочно-шоколадный пломбир. Затем она икнула, громко выпустила из себя животные газы и набожно перекрестилась.

Мы вышли из сауны, оставив там две зелёных бумажки определённого номинала. Такие банкноты Лена увидала впервые. Это были деньги империалистического, недружественного государства.

23.
Лорик не спешил нас лицезреть даже после того, как мы с ним переговорили и вышли на решение, что с сегодняшнего дня Лена будет жить у него.

Встречу назначил к десяти, и ещё целый час мы проболтались беспочвенно на Кресте, где к нам тянулись разно-всякие с определёнными целями и чувствами.

Среди прочих пообщался со мной знакомый учитель танцев – старый и одинокий.

Поздоровался он только со мной, ни на кого более не обращая внимания. Это был известный в городе Акулин Лазарь Артекович, великосветский лев и старейший иегупецкий гомосексуалист. Подстриженный бобриком, тонкий эстет, он глубокочувственно носил крупную театральную бабочку и продвигался по жизни как-то особо, бочком-с.

В прежние времена он стал бы носить пенсне, но и теперь на его носу хоть и изредка, но возникали в тонкой золотой оправе очки. Как раз Лену он-то и заинтересовал более других обитателей центральной подземной “трубы”.

Блондмисска разговорила и растрогала старика. Лазарь Артекович расфуфырился, мокрые зубные перламутры девичьих зубов рассыпали звонкий, счастливый смех. Старый эстет почесался за ухом и сказал, что в прежние времена он пригласил бы её в танцевальную труппу, и она, ей богу, имела бы громкий успех.

24.
– Сэр Гарик утверждает, что я и так близка намедни к величайшему апофеозу.

– В чём же оно, ваше счастье, сегодня, деточка?

– Меня посватал Лорик Кицеман, – дерзко хохотнула блондмисска.

Лазарь Артекович торжественно снял с носа очки.

– Книг я не читаю давно. Там открывают старые истины. Старый денежный тюк вывезет из нашей доброй страны не только капитал, он претендует вывезти мисс Вселенной. Гарик, и вы ему позволите это? Нет, я был о вас куда более высокого мнения... – но тут к нам неброской пьяной походкой на кривых толстых ногах подошла тётя Таша, и беседа расклеилась.

Мы подумали, что Лазарь Артекович смутился жуткого вида доброй толстой старухи, но нужно было только увидеть, как пылко старик бросил в стороны старой сводни испытующий взгляд сластотерпца.

Тётя Таша шибко расклеила пятерню, и к ней приклеились деньги. Четвертной билет был до того нов, будто выглажен, а вот сам учитель решительно рванулся вперёд, чем ещё раз насмешил женщин столь разноплановых.

У соседнего фонаря Лазаря Артековича ожидал человек без возраста, определённо инженер по технике безопасности в каком-нибудь НИИ, излишне каплоухий, но тем более, быть может, желаемый. На лицах обоих страдальцев уже проступила блаженность вечерних ангелов.

В этот иегупецкий вечер они нашли себя для уродливой по форме взаимности, но чтобы ни говорил при этом читатель, они жили на нашей земле, а возможно, живут и поныне, и да простится им их безумная страсть. В этом городе всё не так просто. Молодые живут в наитии и любви, старики же часто в одиночестве и страдании. А если ещё плохая погода и донимает простатит, то прости их Господи. Им нужен массаж и... общение.

25.
Обычный день... Хотите “дилера”, хотите “цеховика”. Он ничем не проще, чем у других служащих госучреждений. Вот только несколько менее суетный в своём заглавном течении. Первые деловые встречи к двенадцати, запуск продукции уже к десяти. По крайней мере, в нашем с Лориком деле. Вроде бы и не было вчерашнего вечера с его вспышками молний, банным экстазом и заумными разговорами после того. Всё как обычно. От мира проистекает вкрадчивая удовлетворённость.

Богомольные старушки на лавочке тихо тянут “кедры ливанские”... Здесь шепчутся обо всём. Раскосо во все четыре стороны прямоугольного колодца двора бросаются таинственные, пронизывающие мир насквозь взгляды. Далее чешутся языки всемирного пламени. Армагеддон! Пирамидон запретили, молодёжь нюхает ацетон. И его запретят. К чему бы всё это...

Квакают жабы, мурлыкают кошки, по двору, опираясь на сучковатую палку, гарцует франтоватый старик в полевой армейской фуражке. Но он не производит впечатление отставника.

26.
– Ишь, Митьку-то, полицая, на моцион вынесло. Всё ёрничает, всё куражится, кабысдох. Толку, что отсидел. Он меня в сорок втором, когда к Германцу угонял, всю паскудник облапил. Я ему ещё на суде за это уже в сорок шестом в рожу плюнула. А он, помню, только подло обтёрся. Не платок, а портянка была при нём. Конвоиры ещё её у него отняли, чтобы не удавился.

Жаль, что немного ему по тем временам дали. Десять лет схлопотал. А всё думаю, мало. Хоть и не убивал, а вроде как бы теперь сказать, управдомничал, а горя от него многие и немало. Больше по женской части паскудничал. Ох и силовал молодух, ох и силовал. И девок да деток эшелонами в Германию гнал. А как отсидел! Говорят, десятником был. Баланду по пайкам расписывал. Вот и не сдох. Только в ногах живость подрастерял. А до слабого ремесла всё ещё вон в охотку. После срока вторую жену схоронил. Но всё ещё ёрничает, кабысдох аспидный...

27.
Сетуют старые. И не про нас вроде бы. И жизнь иная, и законы в ней вроде не те, а что-то по уху резануло... Блондмисска. То ли Лена, то ли Леда. Вчера рассказала, как один отчаянный португал, и где только на неё, в её непуганых краях сыскался все пел ей шуткой-прибауткой до безобразия часто:

Милая Леда, поедем в Толедо...

Слушаю старух мельком – слушать некогда, вспоминаю сказанное вчера мельком – вспоминать пустяки некогда. Всё это нужно мне только до тех пор, пока не прогрелся мотор. Но вот мотор заурчал сытым тра-ра-ра, а стало быть, я поехал. Отнюдь не в Толедо.

Ленке проще. Свою сказку она для меня выдумала. Мне было удобно верить, как всякий раз случается верить нам в спасительную ложь. Но только немногие из нас, земных, верят в эту ложь до конца. Это чудаки и писаки.

28.
Профессия. Как таковой у меня её нет. Я мастер по обслуживанию. За мной числится восемь сёл в районе Киевского моря. Киевляне успешно окрестили его “Хрущёвым болотом”. Сейчас принято ругать покойного. Но кто из нас не ошибался. Возможно, на этот раз ошиблись мы, киевляне.

Правда, климат у нас действительно стал морским. Но, слава богу, нет радиации, кроме реактора на проспекте Науки, который вроде по японским приборам фонит. Японцы-побратимы из древней столицы страны Восходящего солнца, по-нашенскому киотяне, сказывают, чухнули от этого реактора, наплевав на своё хвалёное любопытство и огромный научный интерес. У них были такие маленькие штучки, до которых нам будет невдомёк ещё и в апреле 1986 года. А вдруг тогда радиация будет, и не только на проспекте Науки. Что тогда? Не чухнем ли сразу все мы? Но эти проблемы ещё далеки и абстрактны. Вот и Алла Борисовна чешет:

Всё он может – мирный атом,
а вот этого, вот этого – никак.

Да, не дано ему быть мастером по обслуживанию. Суточные с работающего станка – рубль. В каждом селе – цех. В каждом цеху по шесть – семь станков. Случаются дни, когда суточные превышают полста. Обычно снимается сороковник.

В цехах я и курьер, и наладчик. Я же и пайщик. В голое сельское межсезонье цеховая работа не больно чтоб сиротливая.

Пока зима, главный дефицит – вольфрамовая нить. Оно и понятно. Нерасторопное облэнерго гонит нервные токи по разнокалиберным проводам, круша все законы Ома и гражданина-товарища Киргофа со всеми вытекающими в незлобливо-сельское: “погнали по трубам лебедей...” Эх, сука в ботах, по проводам и впрямь гнали дерьмо.

А кульки, что бы ни случалось, требуется прочно спаивать. В том и штука. Лорик и тот ласково приговаривает:

– Ниточка с ниточкой свяжутся, бабки в кармане окажутся...

И здесь Кицеман прав. Он достаёт полиэтиленовую плёнку и вольфрамовую нить, организует и контролирует сбыт. От Кацапетовки и до БАМа.

Всё происходит обыденно и просто. В нашем деле не требуются окна РОСТА. Способствует бизнесу и ещё один существенный фактор. Молодёжи в сёлах зимой девать себя некуда. Да и о какой молодёжи, когда всякий метит в посадские сват-женихи у ворот столичного града, может здесь говорить?

В сёлах, кто не глухой да не кривой, да не горбатенький, да без бельма в глазу – все в Киев потянулись ещё с весны. Кому в селе зимовать? А то и правда, что некому. Разве что немногие по природной на то нужде в сёлах домовничают. Им бы и надомничать – да и те чудят как умеют.

29.
Примером, на прошлой неделе над автобусной остановкой в одном полесском сельце азартная ребятня заплела траурный креп с плюмажами. Всё как положено. Был объявлен трёхдневный траур в связи с закрытием сельского клуба.

Знать бы им, что с 1986-го апреля, 26 числа будут объявляться трауры по всем этим полесским сёлам, а сами эти сёла навсегда отойдут в зону отчуждения! Но всё это когда ещё будет...

А тут всполошилось и полыхнуло идеологическим гневом строгое районное начальство; из самого Дымера прислали следователя-милиционера, а из Иегупца – молоденького лейтенанта от безопасности. Вся эта “троистая” комиссия, возглавляемая единственным на шесть сёл местным милиционером – эдаким советским шерифом, курила “Казбек” и “Приму”, матюгалась и составляла следственный протокол.

Все три последующих дня, в которые переполошенные селяне “опаивали” всю эту “музыку”, чёрный креп с будки остановки не снимали, дабы всем демонстрировать наглядно вещественные доказательства, чтобы затем их востребовать и кому следует показать кузькину мать. А может быть, ещё на живца пытались ловить. Да только кого? Последние из предполагаемых возмутителей общественного спокойствия ещё загодя смотали удочки в Иегупец.

30.
Нелюдимые наши столичные сёла конца семидесятых. Но иногда встречаются в них и молодые мамаши. Из тех, кто с парких да жарких, многотрудных химических производств, от тоски ли, от блажи ли бабьей выматываются “на три ночи в город Сочи” и становятся матерями-одноночками.

Есть среди них и воистину страдалицы за любовь, случаются и вполне горем битые, но большинством своим это и ушлые, и сноровые, и скорые одним своим передком весь мир окрестный зажать.

И зажимают благости мира где в подол, где в кулак, где в кукиши смешные да горемычные. А всё потому – кому как случается. Кому в хате, кому на сеновале, кому – в милицейском “бобике”, кому – на станине производственного станка любой конструкции и модификации, а кому и вовсе на столе в кабинете начальника.

Такие женщины и идут к нашим станкам.

Незамысловатость этого труда неожиданно поражает, но со временем порождает целую гамму чувств. И первейшее из чувств – жабье: если в нашей стране так просто сорвать миллион, то почему срывает его только один Кицеман? И не может ли быть всё иначе?

Кто они, все эти наши подпольные миллионеры? Почему по полгода не нужны никому все эти безропотные труженики, армии теневых цеховых артелей? И что будет, если все эти армии соединить воедино, скоординировать и направить против плановой социалистической экономики? По меньшей мере, это будет хорошо спланированный контрреволюционный экономический мятеж, о котором уже сегодня знают и который уже сегодня предчувствуют все, или прорыв в век грядущий – неокапиталистический.

31.
А вдруг все мы вырастем в легальные кооперативы! Мы же взорвём экономику. У нас будет партия. Мы станем диктовать права всему нашему миру.

А что там, собственно, надо? Что нужно Лорику Кицеману? Если откровенно, ему нужны деньги. Сегодня – больше, чем вчера, завтра – больше, чем сегодня. У него есть размах, потенция. Ему только стесняют натиск. И казалось бы, чем? Непреложной нашей человеческой истиной – человек человеку друг.

Послушайте, ну зачем Кицеману друзья, если и жену ему через последнюю преисподню, через отсутствие нижнего белья должны были провести мы! А ведь чаще всего Лорик довольствуется сельскими “одноночками” с их извечными борщами да пирогами, да “вона казала” – добрыми и потными в кухонном пылу, безотчётными в своей вере в доброту, пусть и прерванной на добре во имя добра.

Вере исконной, а стало быть, вечной.

32.
Работают, правда, на Лорика и парни биндюжного вида. Есть для них профессия у него. Эти парни – цеховые раскройщики. У них свой фарт. Им бы и станки налаживать без меня.

Но вольфрамовая нить от Лорика досталась единственной мне, и здесь я свою вотчинную заимку знаю. Поэтому и снимаю против них втрое, но и они не менее шестисот.

Но “битюги” воле своей покорны. Единым мы с ними миром мазаны. А у этого мира свои горькие правила. Это не та омерта, которую только выдумывают ещё за нас и для нас. Нет, не кровная месть, а бескровный полушёпот Лорика:

– Ша, мальчики, ша!

Порою же, когда Лорик, страдающий язвой, особо сердит, он в раздражении негромким голосом вскрикивает:

– Будешь шалить, извещу дядю Жору. В “больный” угол поставит. Будешь долго стоять.
Чем это грозит, знают не понаслышке многие...

33.
Самое глухое сельское время – три часа пополудни. В цех наведывается дядя Жора и просится к одной из работниц в дом. С постоем слаживает вежливо, тихо, честно. Когда три рубля посулит, когда и пятёрку вынет. Хоть дело тут не в деньгах.

Работница ему в руки ключ, а сама к станку прикипает. До вечера работает в холодном поту. А дядя Жора уже до виновного с разговором. По плечу похлопывает, “до себя” приглашает. Тот в ту пору не прекословит.

Вот так и завлекает к себе дядя Жора виновного, а там по выбору: то ли порка ремнём сыромятным ошипованным, то ли несказанное рукоприкладство, порой до увечья. То пальцы так повернёт, что назад не воротятся, то ещё чего учудит...

В цехах среди людей физически ущербных, зачастую, не сразу бросается в глаза ещё один новый калека, и порою навечно. На беседах с дядей Жорой виновному вталкивался в рот кляп, а по отъезду оказии хозяйке полагалось самой провинившегося отхаживать. Когда же случались крики, и брань донельзя какая, то дядя Жора бил люто одними кувалдами кулаков. И хоть насмерть никого не забил, но вот рёбра крушил не раз.

Лепо ли в это верить. Ведь дядя Жора не вгонял иголки под ногти, и не брал под локотки. Просто так само собой получалось, калечил. В такую-то пору случайно наезжал в такое село узкий специалист, скажем, раскройщик целлофана, заместо заболевшего вдруг “дядьки” аль “хлопца”, и старательно кроил сотню за сотней целлофановые пакеты, и дело аж никак не страдало.

Но столь же незаметно, недельки так через две, в лучшем случае, пришлый садился на какой-нибудь повидавший виды заезженный драндулет, и отбывал восвояси.

Вторично на себя беды накликать редко кто смел. И так велось несколько лет, изо дня в день.

35.
Случались и проверки, и ревизии, с оказиями и без. Кто уже припомнит теперь “Зубровку” или “Малиновку”, или “Спотыкач” с шампанским под поросёнка с “хрончиком”...

А проверяющие – всё те же люди. Всё это они и ели и пили в специально отведённых “голубых” комнатах колхозных и совхозных столовых. Проверьте, эти комнаты и сейчас есть, но только кто его знает, что по нынешним временам там только дают.

Ну а даже, если не бог весть что, то у всякого времени своё понятие изобилия, свои соблазны и свои извинительные причины, чтобы всё это принять, потребить, и тогда будь что будет на что-то да закрыть глаза. А во времена-то застоя. Поверьте, всё это было...

А что же до очередного провинившегося перед Лориком Кицеманом? Многие порывали, хотя и стоило это немало. Но в Киеве были и другие “профи”, и всё было в том мире повязано.

Библейское уходя-уходи не проходило. Уходя, раствориться было нельзя. А у каждого из живущих был на земле паспорт, а в нём прописка, а очень часто прописку менять было нельзя. Были жёны и матери, были отошедшие от суетных дел отцы, и, наконец, были дети. На них возлагались надежды...

Короче, отход от дела стоил не всегда одинаково, но никогда не менее “тонны”. В таких случаях мы с Дорфманом просто ездили по адресам. Мы не были ни рэкетирами, ни инкассаторами. Но после нашего посещения гарантировался личный земной покой и мир вашему дому.

Что было в иных случаях, мы просто не знали. Иные же, уже наказанные, ни с Лориком, ни с делом не порывали в силу неустроенности судеб. Такие после наказания получали даже больничные. И вот тогда, случалось, какой-нибудь цеховик пускался в загул, и по этому поводу многие прочие посвящённые или наслышанные могли съязвить:

– Посмотрите на жизнерадостность Лёвы! Он получил подъёмные от дяди Жоры.

В такие минуты подлетевший цеховик горько молчал. Порой и покрутить этому парню у виска ему было нечем. Тот самый палец, которым обычно крутят, лежал у него теперь в коробочке из-под метиз до времени, когда такие, как он, расквитаются с дядей Жорой и вобьют в него свои рёбра и пальцы. Но не пришлось.

36.
Дядя Жора умер скоропостижно, и хоронили его степенные люди. Надрывали сердце тоской подольские лабухи, раздувались щёки у трубачей, надрывно рыдала вдова.

– Кого хоронят? – с почтением перед смертью спрашивали немногие прохожие. Остальные суетно пробегали по-прежнему мимо.

– Хоронят сапожника-инвалида, – угрюмо отвечал дворник. И от себя добавлял: – Редчайший случай, ни в жисть не пил. Только и бед человеку было, что культяпка вместо ноги. А силёнок хватало. Да, вот только инсульт, будь он трижды неладен.

Похоже, и в самом деле дядя Жора скончался от гипертонического приступа, да вот только всё ещё поговаривали, что в последний свой час тюкнулся головой покойник не об косяк своей двери в мастерской, а об обух топора, где только и нашёл...

37.
А в мае вдова дяди Жоры вполне опрятно вышла вторично замуж. С видами на сожительство с ней грешно настаивал пьяница Кристофор, грек-пиндос чистых кровей и прекрасный сапожник.

После свадьбы они зажили мирно, сыто и непробудно пьяно. Клиентура дяди Жоры от Кристофора не отошла. Обувка в Киеве по-прежнему рвалась, и работы греку хватало. Только Лорчику было указано на двери, и, честно говоря, он даже вылетел в проём домашних дверей, и косяков дверей не порушил. Обиду запомнил крепко, но из-за светлой памяти к дяде Жоре Кристофора не трогал.

С тех пор вздохнули и цеховики. В империи целлофаночников началась перестройка. Они уже готовы были выпускать прокатные станы под четырёхцветный линолеум, и Кицеман без полиции нравов их даже устраивал. Ведь никто не сбрасывал со счетов, что у таких, как Кицеман, вся атрибутика теневого гешефта. Голова, деньги, связи.

38.
На похоронах дяди Жоры мы с Дорфманом таскали на себе гроб. Было с нами ещё несколько парней. В квартиру после милицейского и медицинского освидетельствования пришёл старик кантор из синагоги.

Он пел старческим надрывным голосом, напоминавшим блеющего козла. Но, правда, он и сам был наслышан о своих вокальных данных, и безобразное пение стояло в квартире ровно столько, сколько его могли выносить.

Как только из глаз Кристофора перестали капать нечастые крупные слёзы, кантор смолк, снял ермолку, расстегнул талас, сказал по-русски: “Спасибо”, и сосредоточенно подсел к столу.

Поминать дядю Жору Лорик прислал молодёжь. Самого его не было. Он был в роли Кукольника. Где-то по телефону всё хлопотал о месте на кладбище, качестве гроба, об ансамбле лабухов из киевского объединения музыкантов, где имелся свой Агасфер, вершивший судьбы молодых дарований.

Теперь на поминках все они шумно пили и ели, было даже весело, уже кто-то порывался “вжарить” украинский народный танец “семь-сорок”, но новоиспечённая вдова строго уняла страсти и к одиннадцати вечера всех, кроме Кристофора, выпроводила за дверь.

К двенадцати – дядю Жору забыли. И только два неопытных лабуха, перебравших, провели ту ночь в вытрезвителе.

39.
Кто-то спросит, а к чему здесь блондмисска, вся эта прелестная Елена Петровна Думайленко из областного города Суммы?

Придётся ответить. Кицеманшей и королевой мира она так и не стала. Ещё во время поминок дядя Жоры она сползла случайно под стол, где и обнаружила молодого пьяного лабуха Мишу-Мойшале, отпетого шлымазла, но рассуждать по этому поводу не захотела и вскоре расписалась с ним в Центральном столичном ЗАГСЕ и даже пошла под хуппу, поскольку холапуп бы она вертеть уже не смогла...

То ли Тюфяк Дорфман, то ли ваш покорный слуга, то ли ещё Б-г весть кто были тому причиной... Вскоре в Чикаго у блондмисски и Мойшеле нашёлся маленький Изя, но это была уже совсем другая история...

Конец

Февраль - ноябрь 1989, 1989-2000 гг.