МИНИ-НОВЕЛЛЫ
из цикла “Подглядки и подслушки”
ПРЕМИЯ
Прибыв на воронежские верфи, где строились корабли для его флота, Пётр Первый вооружился топориком, накинул на себя кожаный фартук и стал обходить стапели, подыскивая, где бы руки приложить. Вскоре он остановился, залюбовавшись мужиком, уж больно ловко орудовавшим топором.
– Как звать тебя, молодец? – спросил царь.
– Фока, государь, – ответил мужик, нимало не смущаясь и не переставая работать.
– Зело проворен! – похвалил Пётр. – Так, глядишь, мы скоро с флотом управимся и побьём турку.
– Нет, твоё величество Пётр Лексеич! Работать надо споро, а не скоро, чтоб потом локти не кусать.
И это царю понравилось. Он хлопнул плотника по спине и захохотал. А отсмеявшись, молвил:
– Скажи мне, Фока, пошто у тебя чуб седой, а борода чёрная?
– Дело простое, царь-батюшка. Чуб на двадцать годков старше.
И сей ответ царю по душе пришёлся. Достал он целковый и, обняв Фоку, сказал:
– Вот тебе на водку! За то, что дело знаешь и за словом в карман не лезешь. Тебе бы, молодец, книжки писать, всех писарчуков моих посрамил бы. Ну да каждому своё. В твоей пятерне пёрышку, поди, неуютно будет.
Фока лёгким движением вогнал топор в бревно, поглядел на свою руку и усмехнулся:
– Ладошка, знамо дело, ёмкая. Но токо я тебе, государь, так скажу. Всяко ремесло человеком творится. И книжки человек сочиняет. Каждому своё, говоришь? А сам-то ты не сидишь на троне, а в плотницкую артель прибыл. И в руках у тебя не пёрышко. Обучился – и плотничаешь. И я, коли обучусь, с пёрышком управлюсь.
И опять в восторг – полный восторг! – пришёл Пётр, трижды крест-накрест облобызал корабела.
– Вот тебе ещё целковый! За то, что не робеешь ни перед властью, ни перед работой. За книжку, что сотворить можешь.
Наверно, это была первая в России государственная премия в области литературы.
НЕИЗЛЕЧИМЫЙ
Зуд писательства привёл к тому, что студент-медик Московского уни-верситета Антон Чехов послал в “Стрекозу”, питерский юмористический журнал, свои рассказы. Вскоре там были напечатаны “Письмо к учёному соседу” и “Что чаще всего встречается в романах, повестях и т. п.?”, а потом и другие. Явление читателю нового автора сопровождалось подписью ещё не “Чехонте”, но уже “Антоша”. Чехонте он станет со следующей публикации.
Лиха беда начало. Сам факт авторства плюс гонорар в размере “5 коп. со строки” усилили творческий зуд. Однако “Стрекоза” вдруг печатать молодого писателя перестала. Мало того, ещё и в разделе “Почтовый ящик” удостоила язвительной реплики: “Не расцвёв – увядаете…”
– Всё! – поставил себе диагноз будущий доктор Чехов. – Будем лечиться, пока дело не дошло до чесотки.
Несколько месяцев Антон Павлович шлёпал себя по руке, когда она тянулась к перу. В его сознании шёл поединок: кто кого – писатель лекаря или врач литератора? И всё-таки против “чернильного недуга” медицина оказалась бессильной. В этом за короткий срок убедились “смешные” журналы “Зритель”, “Будильник”, “Осколки” и прочая, и прочая. Ну и в конце концов мы с вами.
ПЕЙЗАЖ
В пасмурные, мрачные дни, когда не гулялось и не работалось, Исаак Ильич Левитан перечитал чеховские “Пёстрые рассказы” и вновь, как в первый раз, восхитился. Будь Антон Павлович рядом, он бы услышал идущие от сердца слова:
– Ты поражаешь меня как пейзажист. Я не говорю о массе интересных мыслей, но пейзажи в твоих рассказах – это верх совершенства. Картины степи, курганы, отары овец – поразительны!
Так он и написал другу. Понятно, какое чувство испытал Антон Павлович. Ведь это была похвала не просто читателя, а великого художника-пейзажиста. Который умеет видеть.
Примерно в это же время Левитан создал одно из своих бессмертных творений. Казалось бы, ничего особенного – полевая дорога, привычная рус-ская картина. Правда, веет от этого хмурого пейзажа тревогой. На полотне унылое безлюдье, гнетущее ощущение пустоты. Нет, не простая это дорога! Это “Владимирка” – зловещий тракт, по которому этапом гнали в Сибирь каторжан. Их нет на холсте, но писательское воображение Чехова способно мгновенно дорисовать картину, и Левитану слышится его суждение:
– Какие измученные, исстрадавшиеся люди! Каково-то в кандалах! Вёр-сты, недели… Горе – вот оно, хоть руками потрогай. Каждый колодник – судьба. Я видел таких на Сахалине.
Что-то подобное, наверно, сказал Чехов. Надо ли говорить, как нужен был Левитану такой отзыв. Ведь это взгляд не просто зрителя, а великого писателя. Который умеет видеть.
ПРЕМЬЕРА
Студенческий театр готовился к юбилею Чехова. В программе праздничного вечера был и водевиль “Юбилей”.
– Вы знаете, как прошла премьера “Юбилея” в начале прошлого века в Александринском питерском театре? – спросил своих юных актёров по-ста-новщик спектакля актёр местного театра. – Зал не смеялся, зал стонал, когда Хирин и Мерчуткина выясняли отношения. Это же были великий Варламов и сама Левкоева! Управляющий труппой Гнедич сообщил Антону Павловичу, что был не спектакль, а сплошное щекотание под мышками. Давайте и мы пощекочем!
И пощекотали. Да ещё как!
На генеральной репетиции поначалу всё шло спокойно. Актёры помнили, что залу тем веселее, чем серьёзнее они. Ныла противным голосом упитанная Валька Ромашкина в роли Мерчуткиной: “Я женщина слабая, беззащитная… Кофей сегодня пила и без всякого удовольствия…” Помаленьку распалялся бухгалтер Хирин – Витька Богданов. И тут Витьке пришла в голову блажь сострить. После предусмотренных текстом слов “Ежели ты, старая кикимора, не уйдёшь отсюда, то я тебя в порошок сотру” добавил совсем из другой комедии:
– Пасть порву!
Что стало с Ромашкиной, словами не передать. Она не хохотала, она визжала до заикания, до спазм в горле, будто щекотали под мышками её, а не зрителей. Угомонили хохотушку, репетицию благополучно завершили.
И вот премьера! Зал полон. В первых рядах профессура и высокие гости. Ничто не предвещало конфуза. Но вдруг… Как говаривал Антон Павлович, в рассказах часто встречается это “но вдруг”. Едва Витька в соответствии с текстом посулился стереть Вальку в порошок, как она вспомнила злополучное “Пасть порву!” и так же, как и на генеральной, завизжала и задёргалась.
Зал поначалу недоумённо притих, потом захихикал и наконец поддержал Вальку в полный голос. Богданов почуял беду. Он ждёт реплику от Вальки, а она утирает слёзы, размазывая грим, и ничего выговорить не может. Тогда “великий преемник великого Варламова” взял инициативу в свои руки и без очереди заговорил свой текст. Валька перестала смеяться и отчётливо прошипела:
– Погоди! Я ещё своё не сказала…
Зал, как и за сто лет до этого, стонал.
Вот так прошла новая премьера “Юбилея”. Жаль, не было на ней Антона Павловича. Ей-богу, он ощутил бы щекотку под мышками, и ещё неизвестно, кому бы он отдал предпочтение – Варламову или Богданову, Левкоевой или Ромашкиной.
ЦАРЬ И ПЛЕННЫЙ ГЕНЕРАЛ
Некоторые историки считают, что Александр I, придя к власти непра-ведным путём, всю жизнь нёс тяжкий крест отцеубийцы. Полагают даже, что нравственные терзания побудили его покинуть престол и скрываться под видом некоего богомольного старца Фёдора Кузьмича, инсценировав свою мнимую кончину в Таганроге.
Думается, для подобных умозаключений маловато доводов. Четверть века – не слишком ли большой срок для страждущей покаяния души? А именно столько лет прошло между убийством Павла и странным уходом из жизни его сына. С годами у императора Александра муки совести, если они и были, могли лишь пригаснуть, а не обостриться. Тем более что никто и никогда не осмеливался даже намёком напомнить ему трагедию отца.
Был лишь один человек, который сделал это.
В 1813 году в русский плен угодил наполеоновский генерал Доминик Рене Вандамм. Его доставили к Александру I. Царь знал, что войско Вандамма знаменито мародёрством, другими неблаговидными деяниями, и в довольно резкой форме сказал об этом пленнику, назвав его разбойником.
Французский генерал, в котором естественно взыграла фанаберия, не менее резко ответил:
– Нет, я не разбойник, ваше величество, я солдат. Я много воевал, и на моих руках, разумеется, есть кровь. Но никто не посмеет сказать, что это кровь моего отца.
Можно только догадываться, какую бурю в душе российского венценосца вызвала эта эскапада. Уж не она ли разбудила совесть Александра? Нет, он царствовал ещё двенадцать лет.
БЕРЁЗА
В Тригорском на берегу пруда росла берёза. Нередко Пушкин под этим деревом стоял, опершись о его ствол, и мечтательно глядел вдаль. Наверно, какие-то строчки рождались здесь, какие-то замыслы обдумывались. Пушкин любил берёзу, и, казалось, она отвечала ему взаимностью.
Неожиданно Прасковья Александровна Осипова, хозяйка Тригорского, повелела срубить дерево. По какой причине – Бог весть. Уж не ревновала ли? Александр Сергеевич, узнав об этом, вступился за берёзу и чуть не на коленях умолял Осипову даровать его кудрявой подружке жизнь. Но никакие доводы упрямица не принимала в расчёт. И тогда Пушкин сказал с искренней горечью:
– Ах, голубушка Прасковья Александровна! Вы и не ведаете, на что поку-шаетесь. То моя муза…
И, тяжело вздохнув, добавил:
– А может, и сама жизнь.
Пушкин ушёл. Осипова посмотрела на оцепеневшее в ожидании испол-нения приговора дерево, на удаляющегося поэта и произнесла негромко:
– Господь с тобой, живи!
Набежал ветерок, и берёзка поклонилась, как бы спасибо говорила за милосердие.
С той поры деревце словно повторяло перепады пушкинского настроения, его душевное состояние: то полно было жизненной силы, светилось радо-стью, то грустило. А в последний год жизни Пушкина берёза поникла. Она источала тревогу, беспокойно перебирала ветвями, будто тяжко вздыхала в предчувствии беды.
И вот последнее свидетельство самой Осиповой:
– Так уж, видно, Господь судил, что дерево, которому Пушкин тогда выпросил жизнь, повторило его судьбу. В год смерти Александра Сергеевича в берёзу ударила молния.
ПОЭМА
Пушкин прочёл новый рассказ Гоголя и накинулся на Николая Васильевича с укорами:
– Грешно, сударь мой! С такою-то способностию угадывать человека и не-сколькими чертами выставлять его вдруг всего, с этим-то даром небесным да не приняться за большое сочинение! Это просто срам, любезный Николай Васильевич!
– Подрасту, возьмусь, – попытался отшутиться смущённый Гоголь.
– А как не успеете? Ведь век наш недолог. А беды и недуги чередой за нами. Так и останется ваше место между писателями в ожидании. Ваш Рыжий Панько, конечно, прелесть. Но это для доброй улыбки. А вы созданы для грозного смеха, для большого плавания. Пора смеяться над тем, что достойно осмеяния.
– Ах, Александр Сергеевич, большому плаванию большой парус надобен. А мне всё мелкие сюжетцы выпадают. Вот и крутит Вакула хвосты чертям.
– Бог знает, что вы говорите, сударь мой! – всплеснул руками Пушкин. – В наш век да сюжета не найти? Да хоть бы вот это…
И он поведал приятелю презабавную, почти анекдотическую историю. Рассказывал и наблюдал, как разгораются саркастические огоньки в глазах Гоголя, как полнится ядом усмешка под его выразительным носом.
– Занимательная коллизия, не правда ли? – спросил Пушкин, закончив рассказ. – Из этого может получиться серьёзный роман.
– Нет, смешной, – возразил Гоголь. И усмехнулся: – И не роман, а поэма.
– Поэма? – удивился Пушкин. – Помилуйте, Николай Васильевич, вы же не пишете стихов.
– Пусть будет в прозе, – видя недоумение друга, продолжал его поддразнивать Гоголь.
– Поэма в прозе?
Удивление Александра Сергеевича росло. Удивление и любопытство: что этот хитрец надумал, в какие литературные дебри повела его фантазия? А Гоголь, сменив ироничную усмешку на простодушную улыбку, объяснил:
– Есть же роман в стихах. Отчего не быть поэме в прозе?
Так и стали “Мёртвые души” поэмой.
ОХ, УЖ ЭТОТ ЗАЯЦ!
– Стой! Стой! – закричал Пушкин кучеру. – Поворачивай назад!
Кучер растерянно оглянулся:
– Помилуйте, барин! Ехать-то осталось всего ничего.
– Поворачивай!
– Там же гости, небось, собрались…
– Ты ещё перечить будешь! Поворачивай, коли велю!
Кучер развернул коляску и всю дорогу до Болдина ворчал. А Пушкин нервничал и поминал недобрым словом какого-то косого. Подъехали к барскому дому. Александр Сергеевич соскочил на землю и, не заходя в дом, снова сел в коляску:
– Поехали!
– Куда прикажете, барин? – недовольно, даже сердито поинтересовался кучер.
– Что значит – куда?! – удивился Пушкин. – К госпоже Новосильцевой. Сам же говоришь: гости ждут.
Кучер ошалело моргал, не в силах понять, что это с барином. Не захворал ли? С утра готовились в гости к соседке-помещице. Старушка ничего себе – милая и добрая. Александр Сергеевич недавно подружился с нею. Что ж дивного, что она позвала его на свои именины. Выехали загодя и поспели бы в срок. Да, вишь, приказал вертаться. Ну, вертаться так вертаться. Наше дело какое? Велено назад – поехали назад. А на кой ляд сызнова туда же?
Кучер ворчал про себя, а Пушкин торопил:
– Погоняй! Погоняй!
“И чего такое с барином?” – терзался кучер.
– И что это с Пушкиным? – обменивались взглядами гости именинницы, садясь к столу. – Ведь обещал быть.
И тут явился он. Упал на колени перед Новосильцевой и ответил на все недоумённые вопросы:
– Наталья Алексеевна, Бога ради не гневайтесь! Покаянную голову и меч не сечёт. Я выехал вовремя и – Бог свидетель! – был совсем рядом, когда окаянный заяц пробежал поперёк дороги. Ладно бы, если это обещание неприятностей мне. А вдруг вам? Век сознавать себя виноватым? Я вер-нулся домой, вышел из коляски и начал поездку заново. И вот я здесь, чтобы вы оттаскали меня за уши.
Новосильцева наклонилась к нему и тихонько прошептала:
– Встаньте, Александр Сергеевич! Мне в пору о своих ушах подумать. Я ведь и сама верю приметам.