В чужом доме

Наташа Корецкая
Он обижал её всегда, даже если она этого не хотела. Сначала он присматривался, думая, что делает это незаметно. На самом деле он настраивался. Но это не было похоже на то, как затихает зал при первом появлении актера на сцене, и все глаза устремлены на него. Актёр, ослеплённый прожекторами, делает своё дело, догадывается, что лица зрителей устремлены на него, уши повернуты к нему, но точно этого не знает.

Феодора знала точно, что к ней всё не повернуто. Наоборот даже, всё говорило о том, что появление её случайное, и не стоит придавать этому значения. В ряду многочисленных посетителей этого дома она была одной из прочих.

Открывались створки лифта, и она оказывалась перед зарешёченной дверью. После долгого молчания слышались неспешные шаги. За толстым стеклом появлялся силуэт, отпирался замок. Силуэт в тускло освещённом коридоре оставался силуэтом. Никто не бросался навстречу, взгляд не встречал ожидания на лице или хотя бы что-то говорящих глаз. Те, кто жил в этом доме, отпирали дверь одинаково.
 
После узкого с диваном коридора можно было попасть в квартиру. В ней тоже ничто не говорило, что Феодору ждали. От неё не зависело течение жизни в этом пространстве. Кажется, в нём ничто не менялось из месяца в месяц, из года в год. Книги, журналы, дискеты, статьи покрывали многочисленные поверхности в комнатах, менялся их состав, иногда взгляд тянулся взглянуть на названия. Нельзя было понять, по какой причине это здесь появилось, можно было только догадываться.

В этой квартире возникало ощущение броуновского движения. Феодора тоже вовлекалась в него и вскоре теряла представление о назначении своего визита. Зачем она туда приходила, испытывая такие неудобства, нарушая внутренние запреты и внешние формы? Если он говорил «давай, приходи», не возникало никакого сомнения в том, что приходить не стоит. Сказать «нет» оказывалось невозможным. Она становилась сгустком нервов – не в том смысле, что каждый нерв мог порваться, а в том, что каждый реагировал. Запах мыла и воды был другим, солнце за окном светило иначе, воздух был гуще, толпа возле метро под окном – разноцветнее.
 
Когда захлопывалась дверь за кем-нибудь последним, он начинал Феодору обижать. Она сама ничего не делала для этого, но вела себя так, что не обижать её было нельзя. Не умея находиться среди бесчисленных тарелок, чашек, блюдец, она бросалась их мыть. Это не было дозволено, и её ставили на место.

В доме каждого предоставляли самому себе. Это не делалось намеренно. Тебя оставляли с собой наедине, потому что там все были наедине с самими собой. От тебя ничего не хотели, тем более не требовали. Инициатива могла от тебя исходить, могла не исходить. Если не исходила, то ты сидела дура дурой, никому не была нужна, и никто на тебя не обращал внимания. Если исходила, то сидела ты, стояла или ходила, всё равно была смешна, потому что к твоим поступкам и словам относились или никак, или удивлённо. Возникало ощущение того, что как бы ты ни поступала, это не гармонировало с внутренним строем дома и текущим моментом. В такие минуты Феодора понимала, что находится там случайно, что нужно срочно уходить, исчезать. И не для того, чтобы не показаться себе и другим ещё более глупой, чем есть, а потому что физически ощущала чужеродность и несовместимость.

Она начинала неловко двигаться и говорить невесть что. Никто не реагировал. Иногда раздавались реплики, но они были безотносительны. Иногда взгляд становился сочувствующим – Феодору жалели. Она не могла адаптироваться, её слова не находили отклика. Сколько-то времени она билась, ничего из этого не выходило, и тогда она давала себе слово в этот дом больше не являться. Она стала выстраивать заборы, постепенно они становились выше, потом выросли до неба, и дом исчез из виду.

Дом исчез, но она продолжала там быть. Мысли не то что в каждый удобный и неудобный момент ускользали из её головы и погружались в ту квартиру, они, она была убеждена, и не были нигде, кроме как там. Иногда она, действительно, путала, живут в ней её представления о той квартире или же она живёт в своих представлениях, которые были слишком реальностью, чтобы так уж слишком отличаться от воображаемого.

Вот, представляла она, я сижу за столом, а он напротив. Я смотрю в его глаза, они ускользают. Он ест с удовольствием, я едва притрагиваюсь. Я что-то говорю, а он отвечает или не отвечает. Я знаю, что опять сказала что-то не то. Я смотрю в окно, внизу далеко – асфальт, окна глядят в окна соседей. Я смогу глядеть в окно долго, я знаю, что этому моему занятию никто не помешает. Я здесь, но существую обособленно, и мне предоставлена полная свобода делать то, что я хочу. Никто не навязывает своей воли, не предлагает каких бы то ни было форм поведения.

Феодоре казалось, что она становится в этих своих воображаемых посещениях всё более странной. Обычно она делала, что хотела, или ничего не делала. Обычно она была уверена, что то, что делает, правильно или просто имеет право быть. В воображаемом теперь доме она становилась существом, у которого нет побуждений к поступкам и разговорам. Они блокированы той пустотой, которая образовывалась вокруг неё. Она ощущала угрозу своему и так беспокойному состоянию. Она ещё не решалась и ещё не готова, но вот-вот, кажется, скажет что-то глупое, расплачется и бросится к двери. Пока она не решается, потому что нужно быть интеллигентной.

Чашки не летят на пол, дверь не хлопает, криков не раздается, слёзы не текут и не вытираются. Она идёт вслед за кем-то в комнату, садится в кресло. 12 младенцев Апостола будут звучать потом, и она не будет хотеть продолжать слушать эту музыку – не музыку вовсе. Кто-то рассказывал или нет, Феодора не помнила точно, о своём путешествии. Он рассказывал о том, как был во всех тех местах, где был с Ней. Он был погружен в боль. Он почти не мог говорить, и говорил тихо, он был в том, в другом мире. Её образ был с ним повсюду. Ему, наверное, было не так уж и важно теперь, что Её образ не воплощён. Он всё равно был с Ней в своём воображении, наедине со своей болью.

Любила ли Она его? Говорить о его боли Феодора не могла, он бы не позволил. Молчать дольше становилось неудобно. Его лицо было непроницаемо. Никакими клещами эта боль из него не вытягивалась. В глаза смотреть было невыносимо, тоже становилось больно. В состоянии растерянности Феодора вышла на улицу. Её сострадание оказалось лишним. Она заплакала так горько, как не плакала давно.
Она думала тогда, что хуже, чем в тот вечер, ей не было никогда. Попрощавшись навсегда, она понимала, что надолго застрянет в состоянии ужаса перед утратой. Это было то же, как если бы он умер.

Наутро он позвонил, спросил, ну, что ты там – обижаешься? Да, ответила она. Он сказал, что она, как всегда, любезна, и спасибо. Потом она услышала обычное не могу, нет времени, дел по горло, конь не валялся, пока. Для приличия подождав немного и услышав её пока, он положил трубку.

С тех пор Феодора его не видела. Первые дни было невыносимо.

22 августа 2000