Жизнь после черты

Любовь Абдуллина
«Я ненавижу кладбищенские церемонии. Не потому, что кто-то умер, ведь близких хоронить мне не доводилось. А к посторонним я равнодушен. И все-таки я ненавижу похороны. На фоне чьей-то смерти любое движение кажется безнравственным. Я ненавижу похороны за ощущение красивой убедительной скорби. За слезы чужих, посторонних людей. За подавляемое чувство радости: «Умер не ты, а другой». За тайное беспокойство относительно предстоящей выпивки. За неумеренные комплименты в адрес покойного. (Мне всегда хотелось крикнуть: «Ему наплевать. Будьте снисходительны к живым. То есть ко мне, например».)…».
Сергей Довлатов «Голос»


Предупреждение автора: чтение малоприятное, местами весьма спорное и не предназначенное для кающихся.


Говорено об этом много и разное, меня же подвигла написать невозможность более терпеть фальшь и ложь, расцветающие буйным цветом на происходящих с маниакальным постоянством в последние годы печальных событиях – проводах близких людей, происходящих под довольно грустную чёрно-траурную копирку…
Вспоминая свои детские желания быстрее вырасти, стать самостоятельным и обрести взрослость, а к ним все прилагающиеся права, бонусы и преференции, я уже не смеюсь этой счастливой наивности, присущей почти всем детям, я лишь недоумённо-неопределённо качаю головой ей вослед. Причина тому очень проста: возраст и опыт, несомненные факторы, несущие нам как блага, так и наделяющие нас поистине страшными умениями. Умением забывать непозволительное, прощать недопустимое, проявлять твердость... – твердость души, пусть и вынужденную, практически обоснованную и местами даже необходимую.
Каждый прожитый год приносит потери, что неизбежно, маленькие или значительные, моральные или материальные, но они есть. И с какого-то возраста, а у каждого он свой, становишься куда менее чувствительным к ним; пусть и огорчает, но уже не так трогает, скажем, потеря денег или имущества; разрыв многолетних отношений, прежде казавшихся нерушимыми; а за усталостью и нелепыми привычками всё меньше замечается потеря времени. А потом мы привыкаем и к потерям близких. Возможно, так срабатывает тот самый основной инстинкт – инстинкт самосохранения, и в придачу отступает страх смерти, который сидит в каждом, без исключения. Утверждающим же иное скажу категорично: прекратите лгать!..., и, чем старше человек, тем жёстче будет моё возражение ему, стыдно врать-то в таком возрасте...
Однако, враньё – враньём, но факт непреложный: мы черствеем, становимся толще шкуркой и менее чувствительными. На самом-то деле мы, само собой, остаёмся прежними. С той лишь разницей, что  прекрасно сумели убедить себя, а вслед и весь мир в том, что жизнь все-таки на первом месте, и с этим не поспоришь, а ещё в том, что каждый сам хоронит своих мертвых. К чему это я? Да всё к тому же нежеланию рвать душу, провожая близкого, ведь она – душа, как ни прискорбно, не латается, а близкого не вернёшь. Проведя положенный ритуал, как бы цинично это ни звучало, мы продолжаем жить. Можно обвинить не льющих слез и умеющих держать лицо в самые страшные и горькие моменты жизни в полном их жестокосердии или бесчувственности, но так ли это?...
Болевой порог у каждого свой, равно как и желание показать испытываемую боль, однако, говоря исключительно о себе, не могу отрицать, что со временем, с тем самым опытом, приходящим лишь с прожитым, я становлюсь спокойнее и рассудительнее. Чем ближе с возрастом подхожу я к черте с красивым названием «вечный покой», тем спокойнее становлюсь сама, тем рассудительнее и холоднее смотрю на это, становящееся привычным. Вопрос смерти в любом его проявлении безотносительно ли ко мне лично или применительно к ушедшему становится практически житейским бытовым и обычным. Каждодневным. Он переходит из серии философских в легко обсуждаемые в любой компании. Непреложность данности, ничего не поделаешь.
Порой, оглянувшись на ту себя трогательную, сентиментальную и добрую, оставшуюся где-то там, я ужасаюсь ей, той, оставшейся, и одновременно себе нынешней, но и это теперь как-то подозрительно быстро проходит.
Я не хочу больше плакать. Я больше не хочу рыдать на разрыв души, она категорически отказывается кричать и страдать до разрыва и изношенности, умирая в такие мгновения вместе с ушедшим. Она откровенно и отчаянно вопит: я хочу жить, полноценно, радостно и – самое главное! – честно. И именно это честность, но не упомянутый выше инстинкт, заставляет и просто-таки вынуждает меня быть безжалостной. Приходится идти поперёк и наперекор, смотреть правде в глаза и беспощадно нарушать кем-то когда-то придуманный столь добротно-объяснительный ритуал, что о мертвых можно говорить только лишь хорошо. Придумано, принято и утверждено, что хулить ушедших нельзя, не просто некрасиво или неприлично, но именно нельзя, вероятно, предполагая, что сами ответить они уже не смогут; усматривается факт нападения и бесчеловечной прямоты, не имеющей места, не должной быть, не имеющей права быть в отношении их.
А если не получается, то как тогда? Кому мы, выходит дело, врём?!
Хех… Выходит, что врём мы всем: себе; тем, кто рядом и слушает тебя; и даже душе ушедшего... Не хочу больше так!, не могу врать, поскольку в этой лжи есть как мерзко-льстивое, а порой просто сиропно-неуместное оправдание покойного, так и несправедливое и ненужное обличение себя. Страшный укор, который бросаем себе мы сами в смерти близкого, что недодали, недосмотрели, и всякие подобные не-до похуже любого сглаза; самоедство – это всегда беда, ведущая к истерзанной душе. Неверно и неправильно всё это. Я не призываю хаять ушедших и вытаскивать на всеобщее обсуждение их недостатки, но не могу уныло кивать в унисон горьким монологам по загубленной душе, особенно тогда, когда эта душа, обитая ещё в человечьем теле и обличии, сделала всё, чтобы покинуть этот прекрасный мир, не утрудившись задержаться в нём, не потрудившись жить и быть хотя бы как должно…
Примеров множество и они – вот это и есть истинное горе! – преобладают. Злимся, злословим, иссушая тем самым себя до полного истончения, горим на работе, суетимся в тщете, не видим красоту обычного дня, не замечаем…, пробегаем…, торопимся… И, в итоге, теряем всё, когда потом, в один неизбежный миг – хлоп, и случается. Часто говорят со скорбными лицами в день тризны: загнал сам себя, не берёг, так спешил всё успеть, что не жалел сердце, не смог... И все вокруг печально кивают, утирая глаза… Только горькая правда остаётся за порогом: он сгубил себя в погоне за лжецелью. Да зад надрать надо покойному за такое свинское пренебрежение жизнью своей и жизнями близких! За постоянное и буквальное хамство в адрес Жизни и постоянное испытание на прочность терпения Смерти. Такая саркастическая небрежность не простительна лишь Вечным.
И мы грустим, плачем, печалимся, рыдаем и говорим хорошие слова об этом ненаглядном эгоисте, который не нашёл время жить... Мы, становясь противными сами себе, вытряхиваем из сундуков памяти хорошее о том, кого уже нет с нами, не найдя ж такового, жадно прислушиваемся к разговорам других, пытаясь оправдать своё неимение…
Человек был. И он жил. Как смог. И оставил после себя какой-то след, каждый свой. А потом он как-то умер. И сказать, что вдруг – нельзя. Для него самого это не было ни вдруг, ни неожиданностью, ибо всегда знаем мы свой конец, равно, как и прегрешения, к нему ведущие. Но боимся и отмахиваемся. Но ведь и сама смерть может рассказать о жизни человека очень многое. У нас у всех есть сугубо личные понятия, весьма, при том, разные, что есть «хорошо» и «не очень». И, выходит, чтобы подстроиться под все имеющиеся общественные представления о приличиях, нужно молчать. Всегда. Везде. Обо всех... Классическая скорлупочная позиция, м-да…
Будучи на проводах, услышала я невыразимо справедливые и невероятно глубокие по своему смыслу слова, которые уже действительно старая женщина, родившаяся в начале прошлого века, сказала при прощании: «Эх, что ж ты так-то…, что ты так заленилась жить!»… И не было в них укора, была лишь безжалостная правда и констатация нашей ничем не оправданной, но безудержной стремительности к пропасти, и постыдная душевная леность.
Кстати, еще Вольтер изрек: «К живым следует относиться доброжелательно, о мертвых же нужно говорить только правду». Но это не про нас, о нет.
Как же мы умеем перевернуть и вывернуть, что даже правда, подчас, единственная возможная, становится хулой и тем самым автоматически прекращает право на существование самой себя. Глобальное лицемерие под маской скорби. Тотальное и повсеместное, ничем не замаскированное враньё, космическая по своим масштабам ложь, узаконенная под самым страшным в своей неприкосновенности штампом приличий и норм. Только вот куда уходит это, в какой такой субстанции растворяется та маска-личина после первых рюмок и часов поминок?... А ответ прост и страшен. Ханжество мнимых святош...
Каждый раз, который случается всё чаще и чаще, пронзительно сокращая временной разрыв между водоворотами подобных событий, меньше всего я хочу быть с теми, кто, преклоняя голову в последних словах прощания, жалеет самого себя. Но именно таких и большинство.
Ханжество святош...
Оборонительная ли это реакция, закономерность или просто злость от невозможности изменить уже сотворённое…, как знать.