Пророчество Асклетариона

Александр Балашов -2
ПРОРОЧЕСТВО АСКЛЕТАРИОНА

 повесть


1.



До Курского вокзала Максим добрался на метро. Билет на старооскольский поезд он купил еще  рано утром, сразу же после прибытия «Курского соловья» в столицу. Билет на  поезд до Старого Оскола стоил подешевле, чем на фирменный. А в средствах  после увольнения из творческой мастерской города К.   он был весьма  ограничен, рассчитав на поездку в Москву  каждую копейку.
На пятом пути, откуда должен был отправляться и его состав, пассажирами загружался поезд до Новороссийска. Максим взглянул на часы – до отправления  старооскольского оставался еще битый час.
После теплого вокзала холодный октябрьский ветер холодил не только тело, но и душу. На  открытом ветрам перроне в этот вечерний час было непривычно пустынно для московского вокзала. 
Но в зал ожидания идти не хотелось: в детстве он любил вокзалы и поезда. Теперь разлюбил. Решил, что скоротает время тут, на мокром от дождя перроне. Какая разница, где убивать  время?
 Он с минуту постоял у освещенной витрины  самого крайнего киоска со сникерсами и чипсами, достал   потрепанный бумажник и, пересчитав свой жалкий капитал на освещенном пятачке, протянул в окошко пятьдесят рублей.
- Бутылку «Балтики», пожалуйста. Третий номер. И пачку сигарет.
Киоскёрша  с ярко напомаженным пухлым ртом, протянула бутылку пива и  сигареты.
- А сдачу? – выдавил из себя Максим, как всегда, конфузясь, когда его обманывали, принимая за лоха.
Калиновые губы продавщицы скривились в презрительной усмешке, но все-таки отсчитала рубль и три желтенькие «десюльки», со звоном  выбросив   мелочь на фаянсовую тарелку.
- Спасибо, - сказал Максим, поправляя съехавшую на глаза  старомодную широкополую  шляпу.
- На здоровье! – съязвила продавщица  и с треском захлопнула амбразуру.
Максим опустил  во внутренний карман плаща  почти пустой бумажник, в котором вместе с остатками денег лежал билет, дававший ему право проезда в четырнадцатом плацкартном вагоне до Курска, поправил на плече ремень сумки, переложил тубу с эскизами в левую руку, а в правую взял холодную бутылку  «Балтики». Открыть  пиво было нечем. И он побрел к мокрой лавке,  грустной серевшей  на самом краю  полупустого перрона.
«Просто это не мой день, - грустно подумал он, глядя на двух таджиков, пытавшихся достучаться  до продавщицы  перронного киоска. – Нужно было ехать в Москву после  Покрова… Пятнадцатого, а не двенадцатого. В числе «12» есть двойка. А это любимое дьявольское число Двоедушника. У него – две души: одна человеческая, а другая демоническая. Сегодня Двоедушник демонстрирует мне  вторую…».
Нелидов  усмехнулся, вспоминая почти уже прожитый день. Как спешил в столицу к «Доктору Велесу» , мучился, отбирая  зарисовки к задуманной им еще десять лет назад картине «Пророчество Асклетариона» . В обшарпанной тубе,  выданной ему  в отделе архитектуры для транспортировки чертежей, он  привез   маэстро живописи  свои лучшие работы – эскизы астролога Асклетариона,  весталки  Валерии,  актера Латина, убийц Домициана    спальников цезаря Парфения, секретаря Энтелла, управляющего Домициллы Стефана. На его полотне двенадцатый цезарь Рима уже мертв и уже не сопротивляется наемным убийцам. Сорок лет назад он  был приговорен вещим  Словом к своему роковому концу. Такую судьбу предсказали Домициану  еще в детстве.

***

Бывший профессор художественной Академии Велесов, которого  московские художники  и искусствоведы   прозвали -  Доктор Велес, знал толк и в живописи, и в человеческой истории, и в человеческих характерах, судьбах и предсказаниях звездочетов и астрологов – во всей этой вечной ярмарке тщеславия человеческого рода.  Нелидов учился на худграфе по книгам Велесова и считал его лучшим специалистом по  искусству Древнего Рима. А монографию, посвященную гибели Помпеи и картине Пьера-Анри де Валансьена, изображавшую гибель Плиния Старшего на морском побережье в Стабиях, Максим чтил, как чтят святыни.
Но с поездкой к мэтру всё как-то не получалось. Хотя его бывшие земляки-однокурсники, теперь уже  столичные «штучки», попавшие в Москву в поисках не призвания но куска хлеба насущного, познакомившись с Доктором Велесом накоротке, за «кружкой доброго вина»,  при встречах однокашников уговаривали  Нелидова: поезжай да проезжай!  Доктор Велес – это голова. И твои многолетние поиски и прорывы в  виртуальное «мёртвое время», возможно, обретут  новый вектор движения. Хуже, по крайней мере,  не будет. А, если зацепишься на богатенького Буратино-заказчика, то, быть может, и свою  «синюю птицу» за хвост поймаешь…

Но текучка, нищета и вечная  суета, вцепившись в Максима  бульдожьей хваткой, не отпускали. Решился на поездку к Доктору Велесу только после увольнения из проектной конторы самого молодого в области города К., где Нелидов, по его же выражению, «игрался в кубики»: лепил и клеил макеты будущих  «гипер-маркетов» и новых кварталов. К этому подтолкнуло  и  исчезновение из его судьбы Люськи, которая и   любила, и  губила одновременно. Причем, второе у его гражданской жены получалось  талантливее первого. Достоинства и пороки смешались в ней поровну, пока, наконец, сами достоинства не превратились в пороки. Вопреки природе жадной её сделала бедность, которая со студенческих лет сопутствовала Максиму и никак не отлипала от него. А жестокость Люсии была от страха за каждый новый день, который, по её убеждению,  их давно обреченной  семье не сулил ничего хорошего. Записка, брошенная на кухонном столе, была краткой - «Прощай, клоун!» - и уже поэтому Нелидов  знал точно: на этот раз она уже  не вернётся.
 
Той осенью Максим  снял с книжки последние деньги, которые копил на холсты и краски, закрыл на хлипкий замок свою пустую холостяцкую «однушку», служившую ему и мастерской, и спальней, и столовой, и единственным жизненным причалом, в котором хотя бы еще оставалось тепло батарей центрального отопления.
В тот же день он, раздобыв у друзей-художников московский адресок старого искусствоведа и художника Велесова,  «на шару», то есть  на удачу,  вечерним поездом отбыл в Москву.
К полудню Нелидов, изрядно помятый в метро, наконец-то отыскал нужный  ему дом на Земляном Валу, последнюю «хрущобу» среди теснившей старое строение «точечной застройки».
Он долго не решался войти в подъезд девятиэтажки, хотел даже уйти не солоно нахлебавшись… Но кодовый замок на двери подъезда был сломан, а значит, путь к автору многих блестящих работ по живописи был открыт. Максим потоптался у облупленной железной двери и, глубоко вздохнув, позвонил. Прислушался – за дверью стояла напряженная тишина. Он позвонил еще раз. Послышались шаги, и кто-то намертво прилип к смотровому глазку. Потом скрипучим голосом  несмазанной дверной петли спросили:
- Какого хрена  кому надо?
- Доктор Велес? – спросил Максим. –  Господин Велесов! Откройте, пожалуйста… Я - Максим, художник из провинции…
- Какого хрена «Максиму из провинции» нужно? – опять проскрипело за  тонким железом дешевой двери.
-  Я -  Максим Нелидов. Звездочёт. Вам обо мне Коля Дунаев   рассказывал… Должен был рассказывать.
- Никакого Колю, тем более   Дунаева, не знаю.
- Ну, Коля Злыдень… Художник из  из нашего городка на Курщине  по прозвищу Злыдень…
За дверью повисла  неопределённая пауза. Потом ключ долго со скрежетом крутился в замке. Наконец, железная дверь со  стоном  испускавшего дух грешника   отворилась.
На пороге стоял старичок в видавшей виды тельняшке и линялых джинсах из «секенхенда», которые пережили уже  не одного хозяина.  Доктор Велес, «внебрачный сын Небесной Коровы и бога Солнца», как он шутовско  представился Нелидову,  был бос,  помят со сна, давно не брит и выбрасывал в сторону Максима  характерный выхлоп  пережженных дешевым спиртным  труб - кисловатый  перегар хронического похмелья.
- Водки привез, Звездочёт? –  по-свойски, будто своего закадычного друга, спросил Велес, со смутной  надеждой глядя на сумку Максима.
- И водки, и пива…
-  Ты, старик – гений. Заходи!
Максим потоптался в прихожей, глядя на свои армейские ботинки.
- Не разувайся, - не оборачиваясь к гостю, сказал хозяин. – Я своих гостей уважаю больше, чем  драный линолеум. 
Почетный академик трех Академий художеств, член-корреспондент, бывший профессор  задумчиво почесал плешь, заглядывая под перекошенный шкаф без одной дверцы, загромождавший   и без того тесную прихожею.
- Значит,  ты – Звездочёт? – хрипловато спросил он, щупая большим пальцем ноги  недосягаемое подшкафное пространство.
- Звездочёт… Ребята еще на худграфе  так прозвали.
 - Ты, Звездочёт, мои  кроссовые тапочки не видел?
- Не-ет… – удивленно протянул Максим.
- Странно, что не знаешь, где они.  И какой ты, к чертовой матери, звездочет после этого?.. Даже на экстрасенса не тянешь. Звездочеты ведь  видят не глазами.   Ладно,  не обращай на старого брюзгу внимания, следуй за мной…
Нелидов вслед за Доктором Велесом прошел в заваленную всяким хламом комнату. Кроме железной кровати с тремя никелированными шарами, побитыми ржавчиной, здесь стояла  тумбочка, выброшенная из казармы или больничной палаты, на ней -  старинный  ламповый приемник «Балтика». В углу  печально склонил повинную голову  горбатый торшер с прожженным  абажуром над  кособокой лампочкой. У окна, занавешенного бордовой бархатной тряпкой,  скорее всего откромсанной у  занавеса какого-то   районного клуба, к стенке был припёрт пузатый облупленный  буфет. («Полный антиквариат, как полный атас!» - гордо сказал об этой изъеденной временем и личинками  «мебели» Доктор Велес, погладив поцарапанное буфетное пузо).   Круглый стол на толстой, как у боровика ножке, был  завален  эскизами книжных обложек, карандашными набросками, листами,  скверно отпечатанными на принтере, у которого кончались чернила.
Доктор  махнул рукавом  тельняшки – и часть его  работ спланировало на  давно не мытый пол.
- Ставь бухалово сюда, Звездочёт. Расслабься. Будь, как дома, но не забывай, что ты – у   самого Велеса! Я каменных гостей не жалую. Пришел, выпили, побалакали – ушел. Следующий. Ха-ха… Так, старик, и живем при капитализме, где время – это деньги. А не наоборот, –  веселился старичок, покашливая в жилистый волосатый кулак. – Я   мигом на кухню, за закусью… Не могу пить по-американски, прихлебывая их кукурузную самогонку, как чай с малиной.
Уже с кухни  профессор искусствоведения  с сипом, как закипевший старый чайник, засвистел  давно забытый в безликой  гуще современной попсы вальс «Под небом Парижа»:
-  Фью, фью, фью-ю-ю…Так бы  сразу так и сказал, что от Злыдня… Фью-фью… А то – Максим. Провинция… Фью-ю-ю… Думаю, что это за  фамилия такая – Провинция… Хотя евреев во все времена  в искусствоведении хватало, но ни одного иудея с  фамилией «Провинция» я не знал.  Фима Винтер после того, как  меня добрые люди с папками под мышками из переделкинской госдачи переселили в этот ностальгически   райский уголок,  Фимка-гад ко мне ни ногой… Раньше из Переделкино, бывало, не выгонишь. За портвейном быстрее Фимки никто в магазин не бегал… Что там ваши «Форды» и «Фольксвагены»!..  А теперь – на мои звонки по трубе не отвечает, наверное, боится,  что попрошу  на опохмелку… Брезгует   своим учителем.
- Я тоже вас своим учителем считаю, -  сказал Максим погромче, чтобы доктору искусствоведения  слышно было и на кухне. – Заочно, так сказать… Спасибо вам за ваши книги... Я учился по ним в своё время.
-  На здоровье!  Только, как я вижу по твоему образу, не тому, видать, научился. Не рыночному отношению к нашему духовному делу…– отозвался маэстро, и тут же запахло зашкворчило, запахло жареным луком. – Ты молодец, что оказался в нужное время и к месту у меня. Это очень важно: оказаться в нужное время в нужном месте.  Я все время опаздываю. Но, впрочем, горжусь этим. Точность ведь вежливость королей, а какие короли из нас сегодня? - Что-то с грохотом упало, Доктор Велес вскрикнул и виртуозно, как и подобает истинному маэстро,  выругался. –  Не пугайся, Звездочёт, это не милиция в дверь стучится… Это кухонная утварь с крючка сорвалась.
Профессор крикнул с кухни, чтобы гость распечатывал бутылки. Его праздничная кулинарная работа, судя по звукам и запахам, была на завершающем этапе. Доктор Велес мелькал перед глазами Максима, как старая зебра в вольере зоопарка. Хотя Максим для себя уточнил сравнение – «словно старый зебр». Так было точнее.
Профессора, не привыкшего к долгому одиночному  заточению, несло по кочкам. Он буквально  упивался человеческим общением.
   - Я ведь тоже бывший спортсмен, - говорил он, накрывая на стол. - В свое время за бутылкой  для самого Егора Святогорова бегал… Он кагор церковный уважал, а церкви в Москве  при Хрущеве через одну работали. И кагором там не торговали. Так покупал  в каком-нибудь чипке портвейшок, рисовал этикетку кагорную, слюнями присобачивал к бутылке – и всучивал маэстро. Если   Егор  был пьян, то проходил номер. Но однажды, раскушал хитрость подмастерья…
- Этикетку поддельную?
- Нет, портвейн… Пойло, честно сказать, вообще ни в дугу было. Даже по совковским стандартам.  Орал на меня так, будто его отравили грибами и теперь ничто, даже промывание желудка, его уже не спасет…  Ничего, обошелся  пойлом «Мосплодвинпрома»...  Стоило только стакан выпить – и, как истинно русский человек, он сразу же привыкал к хорошему. Не веришь, Звездочёт? Истинная правда!  Мне и сейчас вкус портвейна будит в душе прекрасные позывы молодости. Ведь в юности все мы – гении. Пусть не признанные, но обязательно – гении! Сами с усами.  Потом эта детская  болезнь проходит. Как корь. Или скарлатина… Жаль, что проходит. Хотя – всему свое время.  Время быть гением, время бить, время пить и время умирать… Жаль, что все проходит именно так.
- А этикетку  «фирменную» всегда сами рисовали? – глядя на эскизы книжных обложек с бандитскими разукрашенными рожами и путанами в бикини, спросил Нелидов.
- Этикетку? Сам, а то кто же? Я же, старичок, неплохой книжный график. Мне и сегодня за это кой-когда бабки платят… Правда, фамилию прошу не ставить. Стыдно… Но жрать-то хочется, вот и тоже вхожу в эту ярмарку тщеславия. Как гоголевский ревизор – инкогнито. Ха-ха…
Велесов  принес огромную сковороду, на которой жалкой кучкой чернела подгоревшая вчерашняя картошка.
- Что там винная этикетка!.. Я с голодухи трешки рисовал – кассирши в гастрономе от подлинных банкнот не отличали. Кабы хоть одну засекли – не сидел бы я сегодня тут с тобой, не философствовал на вечный  русский вопрос: пить или не пить? А о чем я, собственно, тебе читал лекцию?
- Так вы, учитель, про Фиму какого-то рассказывали…….
- Про кого-кого?..
- Ну, про Фимку, ученика вашего…
  - Про этого гада? Не помню, Звездочет… Извиняйте великодушно – склероз сосудов.  – Он пошамкал ниточками губ. -  «Фимка»? Какой он тебе «Фимка»! Он нынче Ефим Мусаилович Винтер -  ведущий дизайнер, с самим Никосом с Рублевки, как уверяют,  на дружеской ноге. Не верю, как говаривал Стангиславский. Хотя всё может быть на этой ярмарке тщеславия: зад сильным мира  вылизывает блестяще - почище любой публичной девки …  Потому на рынке и в большой цене. Не брезгливый, гад.
 Почетный академик снова умчался на шестиметровую кхню, тут же вернулся с пачкой соли и половинкой хлеба.
- Хлеб-соль тебе, гость дорогой!
Он, порябив тельняшкой в комнате, снова упорхнул на кухню. Оттуда, что-то жуя, бросил:
- У него ведь таланта – с гулькин клюв… Я-то знаю, вроде бы моим учеником считается. Золотого сечения так и не усёк, зато усёк  столичной ярмарочной тусовки: мазюкает лажу всякую  на потребу публике и продаёт за хорошее бабло…
- И берут? – спросил Максим, чтобы поддержать разговор с летающим   стариком, похожего на   матроса торгового флота, списанного на берег за пьянку.
- У-у.. – завыл на кухне Велес. – Ишшо как, старичок!.. Я, когда нуждался в средствах, все подлинники из своей коллекции за гроши распродал. Трехгрошовую пенсию месяцами задерживали. А кушать, извините, все равно хотелось… Он за свою лажу вдвое больше берет, чем я за Поленовский дворик выручил. Это правда. Правда искусства, как, впрочем, и правда жизни всегда ниже искусной лжи  на ярмарке тщеславия ценились. Его лажа –  ложь. Но она, Звездочет, в обществе, от которого  и  мы  увы, не свободны, всегда в большой цене.
Максим услышал, как дернул носом академик, вздохнул и шумно высморкался, спуская воду в унитаз.
- Новый псевдоавангард, ослиную мазню, нувориши берут!.. – плаксиво бросил он в открытую дверь. – За чушь собачью – тысячи долларов отваливают…  Или евриков, отчего  мне, профессору искусствоведения,  не легче…
- Вкус публики нужно воспитывать…
Босой академик залетел в комнату с большим блюдом рыбного ассорти: на тарелке лежали  три скукоженные кильки с уже оторванными головами и засушенная с прошлой пьянки селедка.
-  У кого деньги-то, Звездочёт?.. У всякого быдла, у торжествующих свиней!.. Они казны не считают… Но за твой исторический реализм, передвижник, они и гроша ломаного не заплатят. Не их товар.
- Товар? – не понял Максим.
- Злыдень рассказывал, что ты что-то из жизни Древнего Рима мазюкаешь…
- Смерть Домициана…
- Ну, передвижник, и нашел ты тему!.. Голых баб, что ли, мало? На них хоть какой-то капусты нарубишь. А кому, скажи на милость, нужна нынче смерть обреченного прорицателями смерть двенадцатого цезаря? А?
Доктор Велес  опять смачно выругался:
- Порезался, блин.. Кто-то консервный нож увел… Быть может, даже твой Злыдень. Он, я знаю, вилки в дешевых кабаках тырит.
-  А он бывает у вас, маэстро?
 - Как-то забрел... Бутыль с американской самогонкой приносил – виски.
Он торжественной походкой  вошел в комнату с открытой банкой  свиной тушенки и  ископаемыми  кусками черного  хлеба на треснувшей тарелке без голубой каёмочки.
- Тоже интересовался моим мнением о своей последней работе…  «Ночной позор», кажется, назвал картинку…  Бабы голые, экстасенсы и колдуны, астрололги-звездочеты. Херня всякая, короче… А чего теперь у меня интересоваться? Как сказал Фима, я человек из непредсказуемого прошлого,  прорицаю непредсказуемо.
- А мне Коля писал, что вы заинтересовались моей работой, сюжетом картины «Пророчество Асклетариона»…
- Чьим, чьим пророчеством, Звездочет?
Он придвинул  два разномастных стула к столу, достал из чрева буфета плохо помытые фужеры.
- Мыть не буду, давеча из них водку глотали… - под нос себе бурчал старик. – Продезинфицировались на славу.
Он   посверлил  ироничными  черными глазами  Максима. Перевел взгляд  блестящих глаз на большую бутылку «Марьинской» - и сладострастно потер руки.
- Так говоришь, пишешь сюжеты из Древнего Рима?.. Лихо. Я когда-то, в своей прошлой жизни,  преподавал искусство Древнего Рима. Моим кумиром был божественный Юлий, а уж никак не  кривоногий и злобный карлик Домициан, которого итальяшки  так и не возвели в ранг «божественного»…
Велесов задумался и вдруг спросил:
-  А знаешь, чем он прикрывал лысину, чтобы не навлекать насмешек недоброжелателей?
- По  особому причесывался? –  неуверенно предположил Максим.
Доктор лукаво стрельнул в провинциала своим «живым черным глазом», радостно покачал головой:
- А вот и мимо!.. Лысину он прятал под лавровым венком. Сенат дал ему такое право его  постоянно носить. Вот это, я понимаю, привилегия, царская льгота. – Велес закашлялся, покрутив головой, сплюнул в цветочный горшок с засохшей геранью. -  Привилегии должны подчеркивать твое достоинство, а не усугублять твои же недостатки. Не так ли, господин Шляпа? Шляпа у тебя выдающаяся. На какой помойке её приобрел, господин Звездочёт?  – И тут же  сменил пафос академического лектора на жалобный вопрос: - Ты не видел, куда я задевал свои почти новые  кроссовки? Такие замечательные китайские тапочки… Из чистого хлопка… С двумя белыми полосочками на щёчках… Неужто кто-то из этих мазилок ушел вчера в них домой? А в чём я буду выходить в свет? За ливерной колбасой, пивом  и хлебом? Скажи мне, кудесник, любимец богов… Меня, кстати, Михаилом Семеновичем зовут. По паспорту.
- Максим Дмитриевич, - представился Нелидов.
- Максимка… Максима Дмитриевича не заслужил еще… Какие твои годы?
Делая рассеянный  обыск своей богемной квартирки, Михаил Семенович заглянул под буфет.
- Тапочки под грибком, - улыбнулся Максим.
- Каким еще грибком, на хрен?
- Под столом.
Доктор Велес, сделав гримасу на лице, нагнулся и вытащил растоптанные  дешевые кроссовки.
- Чудеса в решете, да и только.
- Самое заметное место – самое незаметное.
- Философия склеротиков.
- Принцип конспираторов.
  - Ну-ну… Экзамен на звездочета мне сдаешь? Ладно, удовлетворительно.  Только ты свой прикид художника-передвижника снимай, парень! Ведь  даже такой  шляпой  человеческой глупости не прикроешь… Я ведь не по одежке своих гостей встречаю, а по таланту и щедрости  даров данайцев, которых я не боюсь. Ха-ха…
Михаил Семенович потер озябшие руки, глядя на литровую бутылку водки и яркие  банки с пивом.
- Каждый наливает по себе… Каждый выбирает по себе: женщину, вину, вино, дорогу… -  сказал Доктор Велес и, корча рожи, с отвращением выпил водку до дна. Занюхав хлебом, подождал, пока огненную жидкость примет организм в своё лоно, и умиротворенно сказал:
- Напомни, кто такой этот Аск…  Аск..
- Асклетарион.
- Стоп, Звездочёт! Сам теперь вспомню… Астролог Домициана.  Ты ешь, ешь, парень… И не брезгуй.  Водки не хватит.
Максим выпил, достал сигареты, вопросительно посмотрев на хозяина.
- Кури, Звездочет, кури… Это вагон для курящих. И пьющих бывших профессоров. Кури и пей. Талант не пропьешь, в отличие от дачи. 
Старик снова себе плеснул. Задумчиво проговорил:
- Нельзя пропить того, что тебе не принадлежит…
- Как это? Талант ведь – мой? Или – ваш?
Он махнул порцию водки, покачав седой гривой:
- А вот и нет… Талант-то – от Бога! Как ты пропьешь, что не твоё, а?
Максим улыбнулся.
- Ну, чего у тебя в твоём пенальчике-то?  Смерть Домициана на конце кисти художника?
Звездочет открыл тубу, раскладывая эскизы  прямо на полу.
- Да нет… Картина у меня дома. Еще не закончил. Хотел бы эскизы показать. Ваше просвещенное мнение услышать…
- Ну-ну, - активно закусывая, протянул знаток изобразительного искусства.
Максим дернулся было к окну, чтобы отодвинуть тяжелую занавеску в сторону, но старик запротестовал:
- Я ведь, парень, не глазами, а сердцем вижу…  Меня и солнечный свет уже не обманет.
Доктор Велес  с фужером в руке навис над разложенными на полу эскизами.
- Это хорошо, это хорошо, это – не очень, это – так себе, - он причмокивал  мокрыми губами, будто пробовал на вкус живопись Максима. – Вот это уже что-то настоящее… Это, возможно, время оценит.  После твоей смерти, правда, но оценит и  на ярмарке человеческого тщеславия, быть может, дадут настоящую цену.
Он вдруг вздрогнул, осунулся, будто еще меньше ростиком стал.
- Ну, а это никуда не годится…Что за голая баба на фоне пира во время чумы?
- Весталка Валерия…
- Кто, кто?
- Весталка… - протянул Максим. – В Древнем Риме – жрица  богини Весты…
Доктор Велес  неожиданно захохотал оперным  басом:
-  И чем же она это.. вестает?.. Своими розовыми ляжками?  Чувственным ртом? – Он  брезгливо зажмурился, отворачиваясь от эскиза. - Жрица богини Весты!.. Ха-ха-ха… Они ведь обет блюсти целомудрие давали. А у  твоя Валерия – обычная проститутка с Тверской.
- Так над ней Домициан надругался… И сейчас её  по приказу императора замуруют в стену. Заживо замуруют… Нагой.
- Чушь! Не вижу я этого в её похотливом взгляде. Не-ви-жу!
Он выпил и понюхал  хлебную корку «на закуску».
- Женщина перед смертью не может быть похотливой… Тут  другая красота нужна.  Ужасная красота человеческой трагедии. Особого накала красота, уровня катарсиса, душевного очищения зрителя! Цвет смерти есть, а цвета жизни еще не нашел, друг мой Звездочёт. Он, пожалуй, посложней будет.
- Белый?
- Не будь примитивистом.
- Самый сложный – белый.
- Всё дело в оттенках.
-  Фиолетово-черные тона, учитель…
- Чушь, чушь, чушь!.. – замахал он руками, будто крыльями мельница. – Смерть даже такого грешника, как Домициан, не бывает черной с фиолетовым оттенком. Ты  пока не видишь и цвета смерти. А без этого  у тебя «Пророчества» не получится. Лажа, господин Звездочет, лажа…
- Научите, маэстро…
Он пьяно погрозил кривым пальцем:
- Этому, брат, не научишь… Тут нужно сердцем зрить… Сердце должно прозреть. Тогда лажи не будет.
Максим потянулся к бокалу.
- Значит, всё плохо, учитель?
Он  встал, подал Максиму его шляпу, намекая тем самым, что  аудиенция окончена.
- Ты же  - Звездочёт! – похлопал старик по плечу Максима. – Так тебя друзья кличут? Верно? А Звездочету полагается знать, что надобно равно встречать успех и поруганье, не забывая, что их голос лжив.
Максим встал,  с каким-то злом и остервенением стал складывать в тубу свои работы, не глядя на уже опьяневшего  старика.
   - Дурак вы, батенька, как я погляжу… - сказал Доктор Велес, заглядывая гостю в глаза. – Моя оценка – это оценка чужого тебе человека. А что может знать «чужой» о тебе самом? Ты думаешь, что другие люди знают нас лучше? Обвинители, почитатели… У каждого свои слабости и свои заблуждения. Разве они способны к объективной оценке, если такая вообще может быть у человека?
Максим надел плащ, поднял воротник, повесил на плечо  полегчавшую сумку.
- А как же без оценки? Кто скажет о моей уникальности и нужности в этом мире? – спросил Звездочет, теребя шляпу в руках.
- Эх, Звездочет, Звездочет… - в сердцах сказал Велес. – Ты уникален и ценен уж самим фактом своего существования в этом мире. А ставя себя в зависимость от оценки окружения, ты, Художник, оскорбляешь самою жизнь, которая доверилась именно тебе, а никому другому! Не пугай своё внутреннее Я! Никто, кроме тебя самого, твой  и только твой мир не знает. Тебе и оценивать себя самого. Ты свой самый строгий Судия. Других судить легче. Но это грех.. Ибо не суди, и судим не будешь…
- Но кто-то же меня знает? И прошлое, и настоящее, и будущее…
Он, пошатываясь, протянул Максиму его тубу с эскизами.
 - Знать и понимать – вещи разные. И не всегда совместимые. Никто тебе лучше самого себя не соврет. Но никто тебя строже всего и не осудит, кроме самого себя…Даже я, Доктор Велес.
Старик почесал ногу об ногу, и Максим увидел, какие несоразмерно туловищу были маленькими и кривыми его ноги. На голове красовалась аккуратная плешина, которой, наверное, в солнечный день можно было пускать зайчики.
- Домициана можешь писать с меня, - будто угадав мысли Максима, проскрипел  старый художник. – А своего астролога срисуешь с себя. У тебя, Звездочет, и прикид соответствующий. И глаза сумасшедшего предсказателя… Смотрись в зеркало – и срисовывай типаж… Дешево и сердито, рассмеялся он. -  А весталку  перепиши… Мой тебе совет, парень. Валерия ведь не путана, а святая мученица, заживо похороненная тираном. Так он пытался не только судьбу, но и закон обмануть. В Древнем Риме весталок нельзя было предавать казни. Вот и замуровали её живой…
Доктор Велес вдруг погрустнел, как-то обмяк, будто из воздушного шарика спустили воздух.
- Все звездочеты, халдеи и волхвы –  предсказатели и прорицатели. Предскажи, Звездочет, мое обозримое будущее…
Максим хотел соврать что-то приятное хозяину, но Доктор Влес перебил:
 Только не ври, парень!
- Ты будешь жить долго.. – Сказал Звездочет, глядя в глаза  Учителю. – После смерти…
Он закрыл глаза, и Максим увидел на небритой щеке крупную старческую слезу.
- Лучше не напишешь… - прошептал он, отдергивая от Максима руку, будто боялся обжечься. – Иди в мир с миром, Звездочет..
И обшарпанная дверь трущобы Доктора Велеса захлопнулась за спиной Максима. Последнее, что услышал Нелидов были слова опьяневшего Михаила Семеновича:
- Привет Домициану!.. Главное, найди в своей   палитре  краску жизни, чтобы понять жизнь… Тогда поймёшь и смерть. И не станешь обманывать то, чего обмануть смертному не суждено.


2.

Луна обагрилась в знаке Водолея.
Октябрь выдался на редкость сухим и даже жарким.  Старый ворон, прилетевший с Капитолийского холма ,   сев  на родовой храм Флавиев , картаво проговорил: «Всё будет хор-р-рошо»…
Домициан погиб в четырнадцатый день до ноябрьских календ, на сорок пятом году жизни и пятнадцатом году власти. Тело его на дешевых носилках вынесли могильщики. Филлида, его кормилица, предала его сожжению в своей усадьбе по Латинской дороге, а останки его тайно принесла в храм рода Флавиев и смешала с останками Юлии, дочери Тита, которую тоже  выкормила она.
Филлида до восхода Луны сидела на ступеньках храма, вспоминая всё, что было связано в её жизни с  Домицианом. Ночной ветер пытался заигрывать с её седыми волосами, про которые он, будучи еще совсем молодым, как-то сказал:
- Странный цвет у них, кормилица… Будто снег полили медом.

Домициан родился в десятый день до ноябрьских календ – 24 октября 54 года. Отец его в тот день был назначен консулом. И в доме на Гранатовой улице  в шестом квартале столице был праздник. Этот самый дом много позже стал храмом рода Флавиев, где Филлида  оплакивала прах Домициана. Она помнила, как в этот дом пришли халдеи со своим страшным пророчеством.
Помнила она и тот день, когда во время войны с Виттелием сюда ворвались враги и загорелся храм. А уже возмужавший Домициан тайно переночевал у привратника, а поутру в одежде служителя Исиды ускользнул на другой берег Тибра. Там он отсиживался во время кровавой битвы с войском Виттелия. И только после победы вышел к людям и был провозглашен цезарем.
Филлида тяготилась своей памятью. Плохое хотелось забыть, но оно, проклятое, не забывалось…
Вспомнилось старухе последние дни Тита, старшего брата Домициана. В тот день актёры  представляли трагедию, читая стихи Вергилия. Император Тит к концу представления растрогался и заплакал. Домициан подал ему кубок вина. Тит, пока пил вино, долгим   выразительным взглядом  смотрел на младшего брата, не раз учинявшему ему козни, сеявшему в войске императора Тита смуту и недовольство. Поставив кубок, он приказал носильщикам:
- В сабинское имение!
Тит был мрачен.  Когда при жертвоприношении ягненок вырвался из его рук,  Домициан рассмеялся:
- Дурное предзнаменование, брат!
А тут еще с ясного неба грянул гром. Тит отодвинул занавески, задыхаясь от нехватки воздуха, прошептал:
- Я умираю… Но мне не в чем упрекнуть себя, кроме, разве, одного поступка…
Тогда все подумали, что речь идет о любовной связи жены Тита с Домицианом. Слухи об этом давно ходили по Гранатовой улице. Но Филлида знала точно: жена императора  была верна цезарю. Тит перед своей смертью сожалел только об одном, что в своё время не казнил Домициана. И раскаивался  в поступке, которого не было.
Тит скончался на той же вилле, что и его отец, в сентябрьские иды. На 42-м году жизни. До последнего вздоха Тита у его одра стоял Флавий Сабина, двоюродный брат Домициана.
Через несколько лет, став  преемником Тита, Домициан казнит родственника лютой казнью. Это случится в октябре. Глашатай по ошибке объявит Флавия  Сабину не будущим консулом, а будущим императором.  Соглядатай Домициана  вольноотпущенник Магон донес об этом своему хозяину. И наутро Домициан зазвал двоюродного брата к себе в гости. Был он сама доброта. Усадил Флавия на ложе рядом с собой, угощал вином и фруктами, даже шутил, что было ему вовсе не свойственно.
Простодушный Флавий Сабина   спросил:
- А правда,  мой император, что это ты казнил Маттия Помпузнана за то, что он носил с собою твой гороскоп?
- Ты знаешь, я не терплю панибратства, но для тебя я не «мой иператор», а просто брат. Так меня и называй.
- Хорошо, брат… Говорят, Маттий  принял мучительную смерть за этот гороскоп… Так ли это, брат?
Домициан ответил не сразу. Он  осторожно прощупывал почву:
- Ты же знаешь, что мне предсказали халдеи?
- День, час и даже род твоей смерти, - поднося янтарную гроздь винограда  к пухлым губам,  весело сказал захмелевший Флавий Сабин. – Будто ты погибнешь от рук заговорщиков… Вот когда – я запамятовал… Сказки для детей.  Смертному можно узнать прошлое человека, но кто из смертных может знать его будущее? Ни святым, ни нищим волхвам и халдеям этого не дано. Одна Пренестинская Фортуна , к  дощечкам которой ты  обращаешься каждый новый  год, может это знать…
Домициан деланно рассмеялся:
- Врут, всё врут завистники и враги мои… Как много их у меня, брат, невыносимо много.
- Дожить до 32-х лет и не иметь врагов – признак слабой натуры… Слабым тебя, Домициан, не назовешь.
- Отрадно слышать это, Сабина, из твоих уст.
Император сам налил в чашу гостя  сладкого фракийского вина, подвинул  блюдо с виноградом поближе к брату.
-  Я не слаб, я – милосерден… Ты, наверное, поверил, что это я отдал приказ казнить Юния Рустика за то, что издал похвальное слово Фрасее Пету и Гальвидию Прииску?
Брат кивнул, пригубив терпкое вино.
- Я, Домициан, знаю: по твоему же приказу из Рима и Италии изгнали всех философов…
- Ложь! – перебил Флавия Домициан. – Наглая ложь… Мне мстят  обрезанные… Мстят  за иудейский налог, введенный  для нужд империи. У этих обрезанных, ты знаешь, брат, языки длинные. А разят  слухи  страшнее  отравленного копья.
Неслышно, кошачьими шажками, вошел черноголовый и черноглазый  Магон, смиренно опустив  виноватые глаза долу: ему было стыдно за предательство своего бывшего хозяина.
- А хочешь я накажу этого презренного раба, распустившего и о тебе слухи? – спросил Домициан.
- Не стоит, - улыбнулся Сабина. – Я не боюсь лжи… Не липнет она ко мне, брат.
Домициан деланно восхитился, похлопав в ладони.
- Магон! –  елейным голосом позвал император и повернулся он к своему соглядатаю. – Подойди ко мне!
Магон подошел на полусогнутых, зная, что чем ласковее господин, тем лютее будет наказание..
- Ты, часом, не иудей? -  ласково улыбаясь, спросил Домициан. – А ну-ка, покажи нам свой фаллос…
- Мой повелитель… - взмолился Магон.
- Давай! – уже жестко приказал император. – Если  он не обрезан, то чего тебе бояться? Но если ты обрезан и не платишь иудейского налога , то, согласись, ты виновен не передо мной, но  перед законом.
- О, мой государь… - бледнея, прошептал вольноотпущенник и послушно исполнил волю императора.
 Домициан  обрадовано вскрикнул, будто ожидал этой встречи со срамом своего  слуги:
- Иудей! Я так и знал… Кругом одни евреи, брат… Где вы,  сыны Рима, владыки земли, облаченные в тогу?..  Парфений!
Тут же из потайной двери появился спальник Парфений, детина под два метра роста, с ужасным  шрамом от меча варвара  на изрытом оспой  лице. 
- Парфений… - ласково прошелестел Домициан. – Ну, ты знаешь, что нужно делать с теми, кто пытается обмануть меня…  В данном случае я пекусь не только о своем благе, но и о благе государства. Иудей Магон  не платил налоги и тем самым преступил закон. А перед законом все равны. И даже  мой верный Магон. Не так ли, Парфений?
Тот молча кивнул и подтолкнул остолбеневшего от страха Магона к выходу из спальни императора. Раб в мольбе сложил руки на груди.
- Государь, помилосердствуй… - прохрипел вольноотпущенник.
Домициан закинул крупную виноградину в рот, раздавил ее языком и лениво проговорил, не глядя на  склоненного к его ногам доносчика:
- Если я буду поощрять доносчиков, то все подумают, это государство поощряет доносчиков. Люди же должны знать, что я пекусь о здоровье Рима… Хотя без подлых доносчиков не будешь знать о коварных  заговорщиках. Однако закон суров, но это – закон.
Император  сделал рукой знак Парфению.
- На крест я тебя, Магон, не отправлю… Пусть накажут доносчика по обычаю предков.
Двенадцатый цезарь Рима возлег на ложе, сладко потянулся.
- Доброта, доброта и милосердие погубят меня, а не заговорщики и предсказания халдеев… Я очень добрый. И очень справедливый. Донесли мне, что трое вольноотпущенников оскорбили мою прическу. Я сгоряча  потребовал у сената приговорить их к казне на кресте.  А когда жестокосердные уже послали моих обидчиков на казнь, я остановил их и пожалел преступников. Говорю сенаторам, что это я проверял, как они меня любят. Теперь вижу, что любят… И хочу помилосердствовать в отношении сенаторов. Пусть осужденные выберут  казнь сами. Милосердно? Не так ли, брат?
Флавий Сабина  перестал забрасывать в рот сладкий виноград, уставившись на двоюродного брата неподвижным взгядом.
- Они, говоришь, оскорбили твою прическу? Как это?
- Да так… Посмеялись над чьей-то плешью. А такие шутки я принимаю, как личное оскорбление. Ты же знаешь, как я отношусь к волосам. Даже книгу издал об уходе за ними, стихи написал.
И он продекламировал:
- Видишь, каков я  и сам красив, и величествен видом?
Он посмотрел на своё отражение в зеркале, вздохнув, сказал:
- Ничего нет пленительнее красоты. Но нет ничего и недолговечней её…
В спальне вновь появился Парфений, встал у колонны, скрестив руки на груди.
- Ну, брат, я пошел… -  встал со своего ложа  Флавий Сабина. – Ты действительно очень добр ко мне. Врут люди…
- Враги мои, - поправил император.
- И мои тоже, значит.
Домициан хлопнул в ладоши и подмигнул  Парфению:
- Проводи дорогого гостя, моего двоюродного брата. И прикажи носильщикам доставить  туда, куда он прикажет. Понятно, Парфений?
Тот молча поклонился императору.
Больше Флавия Сабины никто и никогда не видел ни живым, ни мёртвым.

3.


Максим сел на перронную лавочку, сжимая в руке закрытую бутылку пива. Со стороны ярко освещенного киоска в его сторону шли двое молодых мужчин, в спортивных штанах и кожаных куртках. На головы были накинуты светлые матерчатые капюшоны, хотя дождь давно перестал.
- Дядя, дай на пиво… – с характерным  среднеазиатским акцентом сказал один из парней.
Максим протянул так и не открытую им бутылку «Балтики».
- Откуда, мужики? Таджики?.. – спросил Звездочёт, вглядываясь в смуглые лица парней. – Гастарбайтеры? Как платят на стройке?
- Как платят, дядя? – усмехнулся тот, что был пониже ростом. – Вишь, на пиво даже не хватает…
Низкорослый взял бутылку, повертел её в руках и поставил на лавочку.
- Раз ты такой добрый, дядя, то дай нам и закурить…
Максим полез за сигаретами в карман, но маленький таджик  вынул руку из кармана, в которой блеснуло узкое лезвие ножа.
- Тихо, дядя… - с присвистом прошипел он. – Гони мобилу, деньги… И тихо, а то порежу…
Его напарник уже снял с плеча сумку, тянул к себе тубу с эскизами к  главной картине Звездочёта. Максим тубу не выпускал из рук, чувствуя, как уперся нож маленького  гопника  прямо в ребро. Дело принимало серьезный оборот. Одно неосторожное движение Максима могло стоить ему жизни.
- Где мобила? -  прошипел в ухо маленький.
- Нет у меня сотового, - ответил Максим. – И никогда не было…
Низкорослый, не убирая ножа, бросил напарнику:
- Рафик! Проверь дядины карманы…
Рафик первым делом залез во внутренний карман плаща, вытащил бумажник с деньгами, билетом и паспортом, потом  сноровисто ощупал  карманы плаща, не обращая внимания на звон ключей от квартиры и  мелочи, что дала в качестве сдачи киоскёрша.
- В трубе – что? – спросил маленький. – Рафик!...
Второй гопник дернул за тубу, с характерным звуком открыв крышку пенала – будто пробку из бутылки доброго вина выдернули.
- Мазня какая-то!... – сказал грабитель, приехавший в Москву на заработки и грязно выругался.
Эскизы полетели в лужу.
- Бери голую бабу!.. – скосил глаза на рисунки маленький, угрожавший Максиму ножом. – Бери, Рафик!
 Он заливисто рассмеялся:
- В вагончике дрочить будешь…
Долговязый наступил на эскиз грязным ботинком и тоже  утробно забулькал смехом.  Звездочет будто очнулся, вышел из оцепенения первых минут налета –  эти сволочи теперь обижали  его детище, его  творение. А этого Нелидов спустить никому не мог.
И тут Максим сделал то, чего никак не ожидал от себя, любимого и в разумных пределах трусливого обывателя. Он, будто сжатый в пружину,  резко выпрямился, ударив головой в широкополой шляпе маленького прямо в челюсть. Тот отлетел на метр, проехав юзом по мокрой лавочке. Бутылка с пивом грохнулась на перрон,  пенно взорвавшись на   асфальте.
- Ой, больна-а-а!.. – закричал маленький таджик, выронив нож. – Он, Рафик, дерется!..
Но Рафик уже бежал по немноголюдному перрону, оглядываясь на  копошившегося на лавке сотоварища. Долговязый таджик  энергично расталкивал  пассажиров с вещами, будто сам спешил на  южный экспресс до Душанбе или куда там ему...
- Убью, чурка!.. – замахнулся на маленького Максим кулаком.
Маленький пискнул, забыв про свой складник,  скользкой змейкой выскользнул из-под своей жертвы и дал стрекача прямо через пути, запрыгав  по блестящим рельсам, как резвая  собачья блоха.
Нелидов  пнул нож ногой. Тот со звоном упал на рельсы. Художник, еще плохо соображая, что же произошло минуту назад, стал собирать эскизы, стряхивая с них грязную воду. Наконец все рисунки были аккуратно свернуты и помещены в своё сухое хранилище. Он взял тубу в руки, печально глядя на равнодушных ко всему, что их близко  не касалось, пассажиров. Гастарбайтеров из солнечного Таджикистана давно и след простыл. Пассажиры, боясь попасть в невольные свидетели, делали вид, что «всё хорошо и спокойно в Датском королевстве». Страх давно прошел. Вместе с ним в людском водовороте Курского вокзала  исчезли и его последние деньги, билет до Курска на старооскольский поезд.
В радиодинамике что-то  мелодично брякнуло, и ровный равнодушный голос  вокзального диктора объявил посадку на поезд Максима.
Он зачем-то  вывернул  карманы плаща. В правом остались ключи от квартиры в его городке под Курском и семь рублей мелочью. До отправления поезда №144 оставалось еще  двадцать минут.
Максим встряхнул головой, будто мокрый пес, вылезая на берег из бурной холодной речки. Нужно было действовать. Но после нападения «чурок» голова  соображала туго.
Он ринулся к билетной кассе, в которой утром покупал билет до Курска.
- Граждане! – расталкивал он  короткохвостую очередь к пятой кассе. – У меня только что украли билет и все деньги…
- Придумай что-нибудь поновей! – крикнула стоявшая у самого окошечка кассы толстая бабенка и только крепче к   груди, на которой можно было усадить сразу двух близнецов,  прижала дамскую сумочку. – Ходят тут такие, в шляпах, от которых  только все неприятности…
- Не суетись, шляпа! -  подержал пухлую тетку мужичок с  тяжеленным рюкзаком за спиной. – У меня, может быть, тоже  чего украли… Но я же стою!
Наконец Максим пробился к кассирше.
- Девушка! –  поглядывая на часы, бросил он  пожилой кассирше в амбразуру. – Меня только что ограбили.
- Обратитесь в милицию, она на втором этаже, - механическим голосом ответила та. – Следующий…
- Некогда в милицию, стосорокчетвертый уже отправляется через пять минут. Я утром в этой кассе билет покупал, вагон четырнадцатый, место двадцать второе… Тут ваша сменщица сидела, блондиночка такая симпатичная.
-  У нас все симпатичные. А от меня что вы хотите? –  спросила  кассирша.
- Ну, пробейте по своему компьютеру дубликат какой-нибудь. Ведь  билет до Курска на стосорокчетвертый старооскольский брал я,  Максим Дмитриевич Нелидов Это я – Нелидов. Я!..
- Головка от буя! – съязвила толстая тетка, купившая билеты, но не отходившая от «места происшествия».
- Паспорт! – оборвала Максима кассирша.
Звездочёт сокрушенно вздохнул:
 - Нету паспорта,  тоже украли…
- Человек без паспорта. Террорист в шляпе! – сказала тетка мужу, и они поспешили к выходу на перрон.
- Отойдите от кассы, гражданин,  и не морочьте мне голову! –   с потаенной угрозой в голосе сказала кассирша и захлопнула окошко.
- Ну вот, покачал права? – с укоризной спросил мужик с рюкзаком. – В Москве без взятки ни один вопрос не решить… Коррупция, брат, всероссийского масштаба…
Денег на взятку не было, если не  считать оставшихся семи рублей мелочью. Максим взглянул на часы – и, прижимая к груди тубу с экскизами, как  родное дитяти, бросился на перрон. До отправления поезда оставалось минуты две, не больше.
У  плацкартного вагона № 14 скучала крашенная под блондинку  проводница вагона неопределенного женского возраста.
- Это четырнадцатый? – запыхавшись, спросил Максим. – У меня двадцать второе…
- И где тебя нелегкая  носила? –  не зло спросила проводница. – Вот, уже трогаемся… Живо в вагон!
Он прыгнул в тамбур, прошел на свое законное место. И хотя Максим понимал, что минут через пять к нему подойдет эта красавица РЖД, он, глядя на хмурые лица попутчиков, блаженно улыбался.
-  Ах, это – ты, человек бес паспорта? – подняла на Максима заплывшие жиром глаза  уже знакомая художнику женщина.
   Толстуха, с укоризной поглядывая на сумрачного мужа, деловито распихивала свои пакеты и сумки.
Максим дружелюбно  улыбнулся серьезной тетке, подмигнул её мужу, мучавшемуся, как понял Нелидов по его печальному образу,  с глубокого похмелья.
- Чего такую шляпу а общественном месте напялил? – не отвечая улыбкой на улыбку, спросила попутчица. – Ты что, Боярский, что ли?
- А все-таки Бог есть, –  глядя в окно, за которым побежали вечерние огни Москвы, сказал Максим.
- Для кого как…. – ответил мужик, когда его супруга направилась к еще запертому туалету. – У тебя, браток, пивка для рывка не найдется?
Максим, всё еще улыбаясь, покачал головой:
- Я своё пиво таджикам отдал, а они меня хотели зарезать, сволочи.. – сказал он попутчику.
- Сволочи, - согласился мужик и убежденно добавил: – Все  сволочи, независимо от национальности. Свояк, родная душа, можно сказать, взял и выжрал  моё горючее. У меня священная традиция – на опохмелку оставлять. Иначе инфаркт обеспечен. Знал про то, паразит, а выжрал… Тоже сволочь.
И вздохнул, как тяжело больной:
- До Тулы дотерплю как-нибудь, а в Туле на вокзале сразу  полторашку возьму… Иначе, брат, помру от засухи…
Подошла проводница, присела на краешек нижней полки.
- Билетики, граждане…
Поезд резво набрал ход, за окном пролетали пригородные платформы –  от Москвы, от Москвы…
- Так,  девятнадцатое и двадцатое, до Старого Оскола, - кивнула проводница хмурому мужичку, укладывая их билеты в одну ячейку папки. -  Ваш билет, молодой человек…
Максим машинально сунул руку в боковой карман плаща, смущенно улыбнулся и извиняющимся голосом ответил:
- А у меня, извините великодушно, и билет и все деньги на вокзале украли…
- Как это?.. – опешила  проводница, изучающее глядя на безбилетника.
- А как грабят честных людей – грубо, примитивно, без затей. Нож  под ребро – и гони бумажник!
- Его чуть гастарбайтеры не зарезали… - вставил неопохмеленный мужичонка. – Сволочи, почище моего свояка.
Проводница раздумчиво смотрела в голубые, чуть смеющиеся глаза Максима.
- Не шутите, пассажир?
- Да уж какие шутки.
- Значит, вы – заяц.
- Я – осел, а не заяц.
- Самокрититично.
- А все ослы страдают самонадеянностью. Одна надежда на милосердие зоопарка. Законное, по билету, моё место -  двадцать второе, верхняя полка. Я о нём вам сразу же при посадке заявил. И никто, кроме меня, его не занял. Да и вот женщина эта, - Максим глазами указал на солидную тетку, - видела, как я пытался в кассе получить дубликат билета, выданного на фамилию Нелидов. Мою фамилию…
Проводница  энергично покачала симпатичной головкой – будто стряхнула с себя эту словесную мишуру, которой её осыпал  безбилетный  пассажир.
- Подождите, подождите…. Совсем меня запутали. Как это  - «моё место по  «закону»? А – билет? Я спрашиваю, где  ваш  проездной документ, подтверждающий право на проезд до…
- До Курска, - подсказал Максим.
- Допустим, до Курска.
Проводница подумала о возможных неприятностях с зайцем, слова которого ни себе в карман, ни в карман ревизоров не положишь…
Нелидов от вагонной духоты и переживаний вспотел, снял  шляпу, и проводница увидела длинные смоляные волосы своего «зайца», стянутые в хвост пониже затылка. Парня нельзя было назвать красавцем, но в го взгляде было что-то притягивающее, глубокое и вместе с тем доброе, не таящее в себе  ни угрозы, ни зла. Было видно, что он нравится  молоденькой проводнице.
- Вы не переживайте, в компьютере кассы вокзала осталась моя фамилия – Нелидов. Максим  Дмитриевич Нелидов.
И он,  по военному   щелкнув каблуками, франтовато нагнул голову. А вас, прекрасная хозяйка вагона, как звать-величать?
- Люба, - машинально ответила она…
- Любовь, значит, - подхватил Максим. – Моё любимое имя.
- Разрешите ваш паспорт, -  Любаша опять стряхнула дурман магии и наваждение, напущенные на нее безбилетником. В голове пронеслось: «Вот такие красавчики с подвешенными языками чаще всего и бывают мошенниками… Так учил бригадир на инструктаже».
- Да ничему нас жизнь не учит, - будто угадал её мысли заяц. – Паспорт, билет и паспорт я положил в одно место, в бумажник. А бумажник-то и умыкнули грабители.
- Так вы – человек без паспорта? – ужаснулась Люба.
- Как Паниковский.
- Сразу видно, что аферист! Я его еще у кассы приметила. От таких все наши беды… Такие на выборы не ходят, – выпалила жена  хмурого мужичка, вернувшаяся из туалета в мужских спортивных штанах с красными генеральскими лампасами. – Ссадить его  на первой же станции – вот и вся недолга. Мне такие же мошенники как-то пачку денег из нарезанных листов подсунули, на работе… Представляете – чистых листов бумаги!
- А вам, мадам, следует, как огня, бояться кленового листа. Обыкновенного листа   привокзального дерева Это я вам как звездочёт со стажем говорю…
Баба в генеральских штанах покрылась краской, подбоченилась, готовясь отразить любую атаку афериста.
- Откуда вы такие, черти волосатые, на нашу голову свалились? Я – член избиркома! Да вы знаете, знаете!.. – она так и не расшифровала свои  тайные знания, обратившись за поддержкой к мужу, молча страдавшего на верхней полке. -  Вася! А ну разберись с этим аферистом. Он меня каким-то листом пугает. А у самого документа нет.
- Вася, не обращая внимания на расходившуюся супругу, с гримасой мученика спросил проводницу:
- Скоро Тула?
Любаша не ответила.
- Знаете что, гражданин Нелидов… Или как вас там?
- Друзья называют Звездочетом…
- Вот видите, люди добрые. Кликуху имеет. Погоняло, как они говорят -  Звездочет! Из тюрьмы, наверное, убег! У них там у всех клички заместо нормальных имен!.. – шумела на весь вагон «член избиркома».
Муж активистки-общественницы грузно слез с верхней полки и, покачиваясь, направился к служебному купе, где с отвращением стал пить теплую   кипяченую воду из титана. Когда вернулся к конфликтующим сторонам, спросил:
- Скажи, Звездочёт, а как завтра наши сыграют с англичанами?
- Сперва забьют англичане, но наши все-таки победят – два один, - как бы между делом, ответил Нелидов.
Мужичок хрипло рассмеялся:
- Ну, ты, лепила, загнул!.. Выиграть у родоначальников футбола? Ты гляди, еще кому-нибудь  такое не сбрехни, прорицатель!..
- Два один, и к гадалке не ходи, -  с улыбкой  повторил Звездочет. – Два один в нашу пользу…
- Я как член избиркома требую.. – начала снова бдительная пассажирка. – Паспорта нет, а кругом террористы.
- При чем тут это? – пожал плечами Нелидов. – Вы член какого избиркома? Уличного?
- Сам ты бомж! – вспыхнула «генеральша». – Скоро узнаешь, какого… Все вы узнаете да поздно будет.
-  Ну, с меня хватит! – захлопнула   дерматиновую папочку Люба. Всем успокоиться и спать. А вы, гражданин Звездочет, пройдемте  в служебное купе.
- Для выяснения личности?
- Разберемся.
Проводница  явно была в замешательстве, не зная, как ей быть с первым в ее  послужном списке зайцем.
- Правильно! – закивала пассажирка в лампасах. -  С такими нечего церемониться, –   под стук колес кричала им  член избиркома. – В Туле его ссадить! Вы гляньте на его рожу – вылитый террорист-безбилетник.
 Она перевела дух и уже жалобно пустила  вдогон последние, только что отлитые и горячие, пули: -  Он меня каким-то листом пужал! Напугал ежа голой жопой!..  Я в партии пенсионеров с двухтысячного года! Я у администрации в пикете стояла, не хуже человека с ружьем!

 Бедная партийная активистка  еще не знала, что в Старом Осколе на мокрой платформе её уже поджидал  роскошный кленовый лист, украсивший бы любую коллекцию юного ботаника из нашей средне-реформированной школы. Но на этот раз листу было суждено стать не экспонатом гербария, а камнем преткновения. Скоро бывшая пикетчица, выйдя на знакомый перрон,  поскользнется на этом листе ровно в «ноль часов ноль минут»  остановившихся еще в начале года  вокзальным часам. Только чудом она не угодит под тронувшийся поезд, но судьба на этот раз милует члена избиркома… Судьба даст ей  в  травматологии старооскольской больницы, где она неустанно будет изобличать врачей-взяточников и прочих негодяев, последний шанс. С месяц она думала  над  героической судьбой простой русской бабы, которая, если партия позовет, будет ночами стоять в пикетах у любой администрации и любой,  даже самой народной, власти.
 
А в тот день, по прибытию в Старый Оскол, её муж Вася ровно в двадцать часов сорок девять минут  разлепит у включенного телевизора тяжелые веки. Он тупо  переведет взгляд с пустой бутылки водки на телеэкран. Весь матч века он под гул стотысячного стадиона в Лужниках он мирно проспал у телевизора. И только после окончания матча понял: наши выиграли – 2:1.
- Тренеры обнимаются, игроки целуются, стадион ликует, - услышал он голос комментатора, когда к Васе вернулось  сознание. – Свершилось непредвиденное: Россия выиграла у Англии со счетом два один!
Вася  коротко выдохнул:
- О!
Но он не только сказал «О», но еще и подумал: нужно снова идти за бутылкой – обмыть единственную за последнее десятилетие хорошую футбольную  новость. Сунув голову в амбразуру палатки, он загадочно улыбнулся усатому  армянину:
 - А я счет еще вчера знал… Мне Звездочёт его сказал.
- Чего надо, дорогой? – выпихивая  счастливую Васину голову  со служебной территории, спросил хозяин палатки. – Водки? Так и говори! А сказки мне не надо, не рассказывай…
- Я вчера  еще счет знал.
- Не физди!
- Знал, армянская твоя рожа! Мне Звездочёт сказал! В шляпе такой, как у Боярского…
- Бери водку и уходи!
- Они Звездочета ограбили,  ваши черножо…
Армянин перебил Васю:
- Слышь, мужик! Я милицию ща визову…
- Да пошел ты…
 И тут кто-то  ласково тронул Васю за плечо. Он обернулся и поздоровался с двумя милиционерами.
- Нарушаем? – спросили его стражи порядка.
- Да ни в жисть! За победу хочу выпить, господа урядники! За нашу победу…
Рябой милиционер, «крышевавший» киоск, заглянул в амбразуру.
- Арсоныч, нарушал клиент?
- Ой, как нарушал, начальник!.. Совсем плохо нарушал…
- Кто? – искренне удивился простодушный  Василий. – Да чтобы я…
- Заткнись, уважаемый -  видим теперь сами, что нарушаешь, - ответили милиционеры и для обездвиживания  социально опасного элемента -  на всякий случай -   дали непохмелённому Ваське по башке резиновой дубинкой. Тот сразу же обмяк резиновой игрушкой, из которой выпустили воздух. Василий,  отправивший супругу в больницу,  так и не успел вкусить сладкого слова «свобода». Он с тихим вздохом по несостоявшемуся счастью медленно  осел к ногам патрульно-постовой службы.
-  Петренко! Возьми в участок и его бутылку. Пригодится нам  в качестве вещдока!
И  сержанты  расхохотались  - уж больно удачной им показалась эта шутка «про вещдок». 
Это была первая счастливая  ночь российского футбола – удивительная и, как всегда,  непредсказуемая.



4.



Утром Домициан по своему обыкновению играл в кости. Это было его любимым времяпровождением, если не считать ежедневных купаний и метиаинских яблок.  Эти яблоки он любил запивать вином из бутылочки. Потому что за завтраком так наедался, что в обед ничего, кроме этих яблок есть уже не мог.
Потом игра в кости с самим собой ему надоела. Он стал ловить мух. Поймав насекомое, с наслаждением протыкал её острым грифелем.
 Домиция, просыпавшаяся в своих апартаментах раньше супруга, вызвала к себе спальника цезаря, вольноотпущенника  Парфиния.
- Проснулся?
- Да, государыня.
- Кто у цезаря?
- Никого, моя госпожа… Даже мух уже нет.
Домиция не поняла странного ответа, но решилась войти в спальню к мужу.  Домиция еще во второе консульство Домициана родила ему сына, но он умер  в августе, на второй год его правления. После этого Домициан дал жене «своё» имя, став называть ее Августой. Домиция не выдержала издевательств, бесконечных измен мужа, его сладострастной «постельной борьбы» с многочисленными наложницами и даже римскими  проститутками. В «постельной борьбе» кривоногий плешивый  карлик Домициан был неутомим. Его любимым занятием в постели было выщипывание волосков с тел заложниц, то, что сегодня называют эпиляцией.
Она не выдержала откровенных оргий мужа, унижающих ее достоинство и знатное происхождение.     Особенно ей докучали злые языки сплетников, недостатка в которых  никогда не было во дворце цезарей. «Ежели вы не даёте отдыха своим языкам без костей, - решила она, - то пусть они молотят не пустую полову».
На какое-то время её развлекла любовная страсть к актеру Парису. Но «злобный карлик», как называла Домиция про себя Домициана, прознав про эту любовную связь, велел казнит Париса. Эпитафию на могильном камне Париса написал  талантливый поэт Марциал.  Домициан, прочитав эпитафию, посерел от злости и велел убивать всех, кто приносил цветы на могилу любовника жены, с которой он развелся. Однако без Домиции Домициан долго не вытерпел. Спустя некоторое время он снова взял ее к себе. Как сам утверждал, «по требованию народа».
Вернулась Домиция уже другой. Страдания и роковая любовь сделали её смелой и мудрой.
- В тебе, мой государь, - сказала она как-то в равных долях еще при рождении смешивались пороки с достоинствами. Но с годами эта мешанина поеряла гармонические пропорции и, наконец, даже твои достоинства превратились в пороки. Ты стал жаден и жесток.
- Жадным меня сделала моя бедная молодость, а жестоким – этот вечный, липкий до омерзения страх, который всегда со мной, - ответил Домициан. Он сказал  прощенной жене сущую правду.
Домиция  знала его тайну – предсказания халдеев-прорицателей. Это они, когда Домициан еще был младенцем, предрекли ему смерть от кинжала. Даже назвали точный срок его гибели – 18 сентября 96 года, ровно в пять часов.  С приближением грозящего срока он день ото дня становился все более мнительным. В портиках, где он обычно гулял, от отделал стены блестящим лунным камнем – полупрозрачным мрамором, открытым еще при Нероне в Кападокке.
- Зачем ты потратил такие огромные деньги на этот  редкий камекнь? – спросила Домиция мужа. – розовый мрамор ничуть не хуже.
- Дура, - с усмешкой ответил Домициан. – Я, император Рима, должен смотреть не только себе под ноги, но и хорошо видеть всё, что делается за спиной цезаря.

Домиция появилась в спальне «злобного карлика», как прозвала своего мужа ,  с блюдом грибов в руках.
- Мой государь, - опустила она глаза, - отведай это волшебное блюдо… Его я приготовила для тебя сама…
Он приподнял золотую крышку, втянув аромат раздувшимися ноздрями.
- Но сперва, государыня, ты первой откушаешь своё угощение… Изволь. Я жду.
Домиция подняла на него удивленные глаза.
- Тебе не суждено умереть от грибов… - выдохнула супруга. – Чего ж ты боишься?
- Я так хочу!
Он нетерпеливо ждал. Домиция попробовала своё же угощение.
- Ешь еще!
Она исполнила приказание, выразительно глядя на него. В глазах Домиции цезарь прочитал ироничное: «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет в Тибре…».
- Для чего ты их приготовила? – спросил Домициан. – Грибы, говорил германский врач, дают мужскую силу…
- А тебе уже не достаёт её для твоих «постельных боёв»? -  спросила Домиция. – После того как пропал без вести твой двоюродный брат Флавий Сабин, ты откровенно жил с его женой Юлией. Мне известно, что именно ты, Домициан, стал виновником её смерти, заставив вытравить плод, который Юлия понесла от тебя.
- Оговор! – вскричал император. – Тебе нашептали мои заклятые враги. Кругом одни недоброжелатели, заговорщики, насмешники!
- А грешки молодости?.. – подняла брови Домиция.
- Что ты имеешь ввиду? – насторожился цезарь.
- И имею ввиду Лепиду… Ты знал, что она замужем за Элием Ламией… Знал! Но всё равно женился. И в тот же день, верно, на радостях раздал в столице и провинциях двадцать должностей. Веспасиан даже говаривал: «Удивительно, как это сын не прислал ему преемника…». А потом, устав от постельной борьбы,  затеял поход на Галлию и Германию, без всякой нужды, просто наперекор отцовским советникам. Главным для тебя, Домициан, было сравняться с братом!  Влиянием и саном…
Он встал с ложа, подошел к окну.
- Вон они, мои верные друзья!... Думают, какие бы козни еще мне состроить, как унизить, а может быть, и убить… Лицемеры и развратники!
Он взял в руки свой недописанный трактат о нравах.
- Я взял на себя попечение о нравах римского общества, Домиция. Сим трактатом я положу  конец своеволию в наших театрах, где зрители без разбора занимают места всадников! Я уничтожу сочинителей этих срамных эпиграмм, порочащих именитых римлян! Я буду строго наказывать за страсть к осмеянию римских святынь, заслуженных перед Римом людей, за порочную  страсть к лицедейству! Я…
- Еще вчера римский театр был предметом национальной гордости.. – прошептала Домиция. – Побойся богов, Домициан! Я так люблю наших комедиографов,   но больше других - Плавта… Он когда-то в своей «Естественной истории» хвалил твой вкус. Ты раньше утверждал, что талант Плиния – от божественной Минервы…
Домициан напряженно молчал.
Жена вздохнула и улыбнулась своей очаровательной улыбкой:
- Ну, я знаю, что ты любишь искусство всем сердцем, просто стесняешься это показывать на людях. Не хочешь быть сентиментальным, как актер Латин… Он умеет  притворно плакать настоящими слезами. Но я ему прощаю лицедейство – это театр. Великий театр…
Она  заглянула ему в глаза.
   - Ну же, дорогой… Я так мечтала увидеть новую комедию Плавта… Говорят, в ней замечательно играет молодой, но такой талантливый  Латин…
-   «Красавчик Парис»… Теперь вот «великий Латин»… - передразнил император Домицию. - Жаль, если великий актер умрет и в нем, как в несчастном Нероне, воткнувший себе меч, в конце концов,  в горло. Вот к чему приводит ваше лицедейство… Красавчик Парис закончил свой путь куда достойнее банального самоубийства. Кому не хватает мужества, мы  всегда добавим.
Домиция промолчала.  Она крепилась из последних сил, внешне выказывая свою покорность и полное послушание.
Император энергично зашагал коротенькими шашками, вспомнив насмешки комедиантов и все последние обиды, нанесенные поэтами, писателями и актерами.
- Что  Плиний или твой Плавт, Домиция!.. Они уже  не находят тем. До них сказали всё великие греки. Ничто не ново под луной. К тому же измельчали в  сарказме… Этот яд, что желчь, разъедает душу.
 Короткие ножки Домициана не позволяли ему шагать шире,  и император, как мог,  помогал им, энергично размахивая руками.
- Плавт думает, что его намёки и кивки в сторону  рода  Флавиев смешны…  Он замедлил шажки у ног супруги, опустился на колени, целуя край её платья. - Не – смеш – но, моя очаровательная и мудрейшая из жен, моя прелесть  Домиция. Талант его высох, как старое русло Тибра… Желчь, поверь,  не лучший помощник   старому словоблуду. Разбавил бы её медом, подсластив невыносимую  горечь… Гораздо смешнее, я думаю,  гладиаторские бои женщин, проституток, надрессированных в гладиаторских школах. Или бои карликов. – Он даже подпрыгнул от этой идеи. – Да, да!.. Бои карликов. Это по-настоящему смешно.  Твои Плиний и Плавт  изойдут желчью и мочой от зависти. Разве не забавно смотреть, как умирает маленький,  жалкий гладиатор? Народ и сенаторы получат настоящее зрелище. Некогда будет думать о заговорах и прочих гадостях. Я ускорил воплощение идеи карликовых боёв с дикими зверями… Я подписал  указ.
- Спеши не торопясь, говорил  мой отец, - задумчиво  произнесла Домиция. – Вместе с политиками умирают и их законы, а искусство – вечно. Поэтому осторожный  правитель лучше безрассудного. Театр, наши комедиографы, поэты, писатели – это гордость Рима и всей Италии…
- Чушь! Насмешки  возвышают смеющуюся  чернь, но унижают цезаря. Ты знаешь, я чту Минерву. Это она мне шепнула во сне, что гладиаторские бои гораздо полезнее римлянам, чем театральное лицедейство. Нужно действие! Действие!.. Тогда зритель ни о чем таком, ни о новых налогах, ни о заговоре думать не будет. Действие загипнотизирует его мозг, завладеет его сердцем. А смеху прибавит потешность происходящего. Ты видела когда-нибудь смерть карлика? Это, должно быть, очень смешно…
За окном   прокаркал старый ворон, прилетавший  в поисках  объедков с царского стола. Мальчик-раб, друживший с этой вещей птицей,  отрывал от своей черствой лепешки крохи и бросал черному гостю. Ворон с достоинством мудреца клевал, поглядывая  на  поместье Домициана из рода Флавиев. «Нужно наказать мальчишку, - подумал император. – Не забыть бы сказать управляющему… Пусть экономит на обедах рабов, коль они так легко ими делятся   с  гадкими падальщиками». Ворон, будто услышав императора, повернул голову и сказал фразу, которой его научили веселые  люди:
- Всё будет хор-р-рошо!
Цезарь задернул занавески и отошел от окна к ложу. О чем это он говорил с вечно спорящей с ним Домицией, женой строптивой, но мудрой и прекрасной. Ах, да…
Он поправил   стремительно редеющие волосы, которые берег как зеницу ока и ухаживал за ними лучше любого придворного парикмахера. Домициан подошел к мраморной нише, на которой до его указа о литературных пересмешниках  стояли книги великих писателей Рима.
   -  Да разве  провозгласят когда-нибудь божественным того, - с пафосом произнес он, -  над кем потешались  неблагодарные плебеи и целые легионы!?.   Жаждут  театрального действа? Пусть разыгрывают  пышные церемонии во время религиозных праздников. Слава богам, их  у нас до шестидесяти в год… А трагедии и  обличительные комедии - запретить! Для блага же  самих римлян. Их нравственного здоровья.  Буду личным цензором всех кусачих и похотливых писак.
- Но, мой государь,  ты, видимо, забыл: как раз сегодня мы должны  быть в театре… - обезоруживающе улыбаясь, вставила Домиция в страстное обличение мужа. – Ты мне обещал… Помнишь?
-   Я ничего, милая Домиция, не забываю… Нас отнесут в театр в моих  царских носилках в ровно назначенное время. На представление…
Домиция радостно хлопнула в ладоши.
- Значит, комедия состоится?
- А как  же, дорогая!.. Я помню, что обещал тебе.  Слово цезаря – закон.
Он взял жену за руку, подвел к окну.
- Вон там, наш прекрасный театр. Сегодня в нем будут царить не лицедеи, но тоже комедийные актеры – актеры, которых создало не развращенное насмешками  общество, а сама природа… Природа всегда мудрее людей.
- Ты говоришь туманно для меня…
- Я приказал устроить показательные гладиаторские бои карликов с дикими зверями. Уверяю: будет очень и очень смешно. И никаких насмешек и обидных намеков в мой и наш  с тобой адрес. Ведь Плавту приписывают создание «Общества любителей Париса»… Надо бы приказать срубить  восторженную эпитафию комедианта  с могильного камня твоему красавчику… Ха-ха… Ты, надеюсь, не обидишься на меня за такое  высоко нравственное распоряжение?
Домициан попытался обнять Домицию, но гибкая  супруга легко освободилась от  неуклюжих объятий  обрюзгшего  цезаря.
***
…Образцом для театра послужила планировка столь любимых римлянами древнегреческих театров  с их симметричным подковообразным расположением сомкнутых рядов каменных  скамей, уютно вписанных в природную покатость холмов. Просторные подмостки с тыльной стороны сцены позволяли устраивать пышные декорации. Предметом гордости театра был огромный навес, натягивавшийся на шесты и защищавший зрителей от палящего  зноя, - не говоря уже о чудесном приспособлении, окроплявшем их брызгами прохладной воды в перерывах между действиями. До Домициана зрелища, дававшиеся на подмостках римского театра, отличались крайней пестротой. Несколько дней отводилось для греческих трагедий. Более широким успехом пользовались комедии римских комедиографов. Особенно Плавта. Ставились и пантомимы – представления танцоров, с помощью одних только жестов и мимики искусно изображавших любые чувства:  от ужаса до радости.
Всё началось с того, что Домициан одного  квестора за страсть к лицедейству и пляске исключил из сената.
Горожане, обожавшие театр, испещрили городские стены надписями-граффити, восхваляя своих любимых актеров. Среди прочих надписей, посвященных  актеру-миму Латину, были и  восклицания, адресованные актеру Парису: «Ах, Парис, милый красавчик!». Её старательно затирали, но вскоре она вновь появлялась на прежнем месте. Досталось и тем, кто изгнал театралов из сената.
Перед гладиаторскими боями карликов с дикими зверями император  приказал затереть все эти похабные надписи. А у театра поставить позолоченные скульптуры его, цезаря Домициана. Причем, вес (рост и мощь) скульптур самого себя Домициан утверждал собственноручно. Под одной из своих многочисленных статуй он хотел сделать надпись: «Домициан - устроитель гладиаторских игр», но потом  почему-то раздумал. Показалось мелковато для памяти  народа о цезаре…
(После смерти двенадцатого цезаря Рима ненавистный Домициану  Плиний напишет следующее: «Эти статуи, раззолоченные и бесчисленные, среди ликования народного были низвергнуты и разбиты в качестве искупительной жертвы. Никто не смог сдержать долгожданной радости: казалось, каждый участвовал в мести, любуясь разрубленными кусками и истерзанными членами, а потом швыряя обрубки страшных изваяний в огонь, который переплавлял их, преображая грозный ужас в пользу и удовольствие человечества»).
Первой эти слова прочтет участница заговора против Домициана его мудрая Домиция. Но это еще грядет в нашей истории...
А пока  на арене, огороженной железными прутьями, под хохот бесновавшейся толпы и крики карликов: «Да здравствует цезарь! Идущие на смерть, приветствуют тебя!» с огромным  львом бились три гладиатора-карлика. Они смешно бегали вокруг рассвирепевшего животного, царя зверей,  размахивая коротенькими мечами. Льва подзадоривали и воины с длинными пиками, которыми они из-за ограды кололи хищника в самые чувствительные места.
  Бегать потешным гладиаторам  пришлось недолго. Одному бедному карлику с большим носом зверь взмахом лапы снял скальп, оголив кроваво-желтый череп несчастного. Второго бойца лев прихлопнул, как муху, превратив бедолагу в  кровавый кусок мяса. А третьего, самого ярого и потому  смешного  в своем героизме маленького гладиатора, царь зверей  стал пожирать на глазах обезумевшей публики. Карлик бился в предсмертных судорогах, но лев все сильнее сжимал челюсти. И наконец, бедный герой, выронив  меч, испустил дух.
- Я хочу, чтобы меня поскорее  унесли домой!.. – взмолилась Домиция.
- Перестань, дорогая… – Он от души хохотал, вытирая слезы. – Разве это не комично? По-моему, это гораздо забавнее, чем бредни  твоего любимчика Плиния!..
Закончив кровавую трапезу, лев  очумел от человечины. Он   ожесточено прыгал на ограждение,  вызывая  восхищенные вопли толпы. Люди чувствовали себя защищенными, сидя на каменных скамьях амфитеатра.   Их восхищению окровавленной мордой зверя не было предела, пока мощный зверь  не повалил на землю одну из секций железной ограды. Многотысячный театр замер от ужаса. Теперь смерть  грозила каждому. Но тут же первый паралич ужаса   сменил убийственный хаос  паники. Все бросились к проходам, давя и топча ближнего своего.
- Носилки!  - истошно закричал Домициан. – Всю империю за носилки!.. Быстрее, ублюдки!  Проворнее!..  Да не уроните своего цезаря. Вас много, а я  у вас – один!
О Домиции  он в страхе забыл. А ведь все надписи на императорских щитах, изготовленные по его приказу,  гласили об исключительной храбрости Домициана . Своя рубашка  цезарю, как и всем смертным, тоже оказалась ближе к телу.   



5.



Люба взялась за облезлую  никелированную ручку, налегла на железо всем своим хрупким телом, потом энергично задергала туда-сюда, туда-сюда… Всё было бесполезно: служебное купе не открылось.
- Опять замок заел, - виновато обернулась она к Максиму. – Эти вагоны своё давно отходили… Поезда стареют, как и люди.
- Разрешите, - вежливо отстранил проводницу художник. – С замками, как и с миленькими проводницами, нужно обращаться ласково… Зачем их трясти в приступе гнева?
Он поколдовал над вредной  ручкой с минуту, ласково поглаживая железо – и дверь купе отворилась.
- Спасибо, кудесник, - улыбнулась Любаша. – Проходите.
- На разборку? – беспечно спросил Максим и, мельком взглянув на бейджик, приколотый к блузке проводницы, добавил: - Любовь Ивановна,  помилосердствуйте…
- Будем разбираться, господин заяц.
За вагонным стеклом проплывала ночная осень, желтыми  глазами светились далекие огоньки человеческого жилья. Железные колеса отстукивали по рельсам монотонно и тоскливо: «До-ми-ци-ан… До-ми-ци-ан».
-  Садитесь рядом. В тесноте, но не в обиде.
Она открыла папку с билетами, потом закрыла, не зная, как нужно разбираться с зайцами по неволи.
- Фио, домашний адрес, телефон и, простите, кем работаете… – сдерживая улыбку, спросила Любаша, подсовывая ему под руку листок из школьной тетрадки.
- Фио? – переспросил Максим, поправляя тубу с эскизами на коленях.
- Фамилию, имя и отчество. Место жительства и место работы…….
- А год, месяц и число моего рождения?
- Если хотите, то напишите.
- Начну с телефона, - почесал шариковой ручкой переносицу Нелидов.
- Лучше с места работы, - она с любопытством  посмотрела на тубу  для чертежей, которую Максим  крепко прижимал к груди. 
- Не беспокойтесь, я не шукшинский «инженер путей сообщений»…
Любаша понимающе кивнула.
- Это вы намекаете насчет  двери?
- И дверь, и обвинение активистки избиркома, что клички есть только у уголовников… Меня еще в институте Звездочетом прозвали. За любовь к ночному небу и звездам. Хотя звезды я даже не пробовал считать – на первой же тысячи собьешься…
- А Звездочет –  разве это не кличка?
- Это зову души художника.
- А вы – художник? И по совместительству – звездочет…
-  Сначала – художник. Звездочет –это, так сказать, вторая профессия. Я гороскопы составлять умею – дайте только точную дату вашего рождения, желательно с часом этого знаменательного события. Могу и судьбу предсказывать. Когда настроение есть. Но – исключительно хорошим людям.
- А плохим? – подняла глаза на Звездочета проводница.
- Плохих не хочу расстраивать.
- Так что, у плохих людей, по-вашему, всегда дурной конец? В реальной жизни это не так… - Она задумалась. – Даже вовсе не так.
- А у меня всегда – «так»… Потому  я и  Звездочет.
Люба помолчала, думая о том, идти  вместе с зайцем в девятый вагон к начальнику поезда или взять ответственность на себя. Ей казалось, что парень не врал, рассказывая об украденных документах и деньгах. Дело, по всем временам,  банальное: грабили людей, грабят и будут грабить в любом «прекрасном далёко». Жизнь и судьба всегда пробуют человека на зуб: а какой он пробы? Настоящий?.. 
-  Не верите в мои экстрасенсорные способности? – спросил Нелидов. - Хотите, угадаю ваше прошлое. На нем, как дом на фундаменте, выстроитсчя ваше прекрасное далёко…
- Как? – спросила она.
-  Отца вашего звали Иваном. Так?
- Точно… - протянула проводница и скосила глазки на бей дж. – Но мне кажется, это не сложно было угадать.
- Это прелюдия, не мешайте,  - отводя  улыбавшиеся глаза от таблички на груди девушки, сказал Нелидов. - Дайте-ка мне вашу розовую ладошку!..
- Нет, нет, нет, - запротестовала Люба. – Я не хочу знать свою судьбу. Может, я плохой человек, а вы мне та-а-акого  напророчите…
- Вы хороший человек, - твердо сказал Максим. – Я  это знаю.
- Звездочеты тоже ошибаются. Как и врачи. Моей подруге поставили диагноз: бесплодие. А она весной «залетела»..
- От мужа?
- От проезжего молодца, - засмеялась Любашка. – Ладно, кем вы все-таки работаете? Не звездочетом же, в самом деле, или астрологом… Вон чертежи какие-то везете… Чертежник?
-  Я же сказал - художник, - ответил Максим и наугад вытащил из тубы несколько эскизов.
- И впрямь, художник… - протянула проводница, разворачивая эскизы. – А это – кто?
- Вот это, с перевязанной рукой –  заговорщик Стефан. Он первым нанес удар кинжалом цезарю Домициану…
- Страшный мужик, - прошептала Любаша. – И грудь ужасно волосатая… Как у чёрта какого.
- Хитрый и коварный, как черт, - добавил Максим. – Он в  тот год находился под судом за растрату. И его должны были казнить по обычаю предков… Но он вошел в заговор против Домициана. Притворился, что у него болит левая рука и несколько дней подряд обвязывал её шерстью и повязками, а к назначенному часу спрятал в тряпки кинжал.
- Почему перевязал левую?
- Чтобы правая была свободна.
- А это кто, весь в крови?... Цезарь зарезанный?
Максим покачал головой:
- Нет, Домициана на этом эскизе нет. Это – Энтелл, секретарь цезаря. Он  добил Домициана… Так что кровь – не его, а двенадцатого цезаря.
Он развернул очередной холст.
- А это кто, в разорванной  ночной рубахе?
- Это не рубашка, это тога… - улыбнулся художник. – Её разодрал  в клочья сцепившийся с заговорщиком император. Он, истекая кровью, еще долго боролся с ним на земле, стараясь вырвать у вольноотпущенника Парфения Максима кинжал и выцарапать ему глаза… Но тому на помощь пришел декурион спальников, я его со спины изобразил… Видишь, какая мощная и коварная спина…  Этот правитель из рода Флавиев  дорого отдавал свою жизнь, боролся с заговорщиками до конца. Погиб  он ровно в пять, как ему и было предсказано… Хотя воин, охранявшие императорские покои, просто поленился узнать точное время и сказал Домициану, что уже шестой,  потому и пустил к себе вольноотпущенника Парфения, якобы, хотевшего ему что-то сказать очень важное…
Люба с интересом слушала художника, удивляясь, как можно запомнить одни только  непривычные имена  всех этих древних римлян...
- А откуда ты всё это знаешь? – спросила она.
- Из прошлой жизни, - рассмеялся Нелидов. – Откуда же еще?
В служебное купе постучали, кто-то хрипло  попросил чаю.
- Сейчас, сейчас, - не открывая двери, отозвалась Любаша. – Всех напою… Подождите, пожалуйста.
- А что еще в этой трубе? – с любопытством спросила проводница.
- Да всё такие же эскизы, наброски и зарисовки к задуманной мной картине «Пророчество Асклетариона».
- Пророчество… кого?
- Асклетариона, - ответил Звездочет. – Был такой Астролог у цезаря. Честный, неподкупный человек. Мог за ложь получить мешок золота, но сказал правду. И был казнен…
- За правду?
- За правду, не сказать которую императору, всю свою сознательную жизнь пытавшегося обмануть судьбу, он не мог…
Дверь служебного купе с грохотом отъехала, в проёме показалось  хмурое лицо какого-то пассажира.
- Девушка! Так будет чай или нет?
- Люба загремела подстаканниками, из шкафчика достала уже нарезанный лимон, сахар.
- Десять рублей, пожалуйста…
- Так это же другое дело!.. – обрадовался хмурый и посветлел лицом. – Чай не пьешь – какая сила? Чай попил – совсем ослаб…
И он, наливая кипяток в стакан, как заговорщица,  подмигнул Максиму.
Люба выглянула в коридор вагона, пассажиры наконец-то угомонились и укладывались на свои полки.
- Значит, вашего звездочёта за правду казнили?
Она будто забыла, зачем привела в купе этого странноватого молодого человека – дерматиновая папка с кармашками для проездных документов пассажиров была отодвинута на край стола. Колеса  ритмично отстукивали: «До- ми-ци-ан, До – ми – ци – ан…».
- Выходит,  загадочно улыбнулась Люба, - этот ваш император правды знать не хотел… Потому и убил звездочета…
- Астролога Аасклетариона…
- Есть разница?
- В сущности, никакой…
- Ну, астролога убил. За  правду…….. – рассуждала девушка. – За чью?
- Что «за чью»?
- За чью правду? Астролога или императора?
Максим вытащил ложечку из пустого стакана, которая  противно дребезжала о стекло.
- Правда – она одна: и для императора, и для звездочета. Она же - правда…
- Так вы сказали, что он ему мешок золота предлагал… Зачем? Чтобы  услышать правду?
Художник улыбнулся, покачал головой:
- Чтобы не слышать её… Император не хотел слышать  ЭТУ правду…
- А что же он тогда хотел?
- Хотел, чтобы Асклетарион слукавил, соврал, проще говоря, придумав ту правду, которую цезарь хотел от него услышать…
Любаша, задумчиво глядя на пробегавшую цепочку желтых огней, сказала:
- Ну, и дурак, этот твой звездочет… Сказал бы нужную этому царьку правду зато мешок бы золота получил! Это не четыре тысячи в месяц, за которые я тут страдаю… Да еще моя напарница, Наташка, чем-то траванулась… В железнодорожную больничку уложили с подозрением на дизентерию. А я тут одна, как пчелка, и чай им разноси, и туалеты мой, и с зайцами разбирайся!.. А ревизоры за… одно место возьмут, что я им скажу?  Пожалела бедного художника, который купил миллион алых роз и остался без копейки? Что билет с документами и деньгами у него на вокзале украли? Эту правду им скажу? Только она им не нуж-на! Не нужна им моя правда! Им их правду подавай: чтобы в кармане густо звенело, чтобы они только в поезд сели, а  звонкая копейка уже им капала… Я им в ножки брошусь: «Не углядела, родненькие!..». А им моя повинная головушка ни к чему. Они мне за провоз безбилетника  по своей правде  протокольчик выпишут, а моё  начальство с меня премию снимет. Вот вам и правда. А на одну зарплату проводницы пассажирского, не фирменного, не проживешь. В магазинах-то даже подсолнечное масло вдвое подорожало! Что у них там – семечки кончились?
Проводница с каким-то ожесточением бросила ложку опять в пустой стакан, и та жалобно стала звякать на стыках рельсов -   поддакивала, жалела так свою бедную хозяйку.
  - Вот она, моя правда! И всё, заметь, за те же четыре тысячи! А в магазинах цены-то!... Цены!..
Она перевела дух, глядя на разложенные рисунки Максима.
- Я ведь не художник, деньги рисовать не умею… Это тоже  правда.
Он вздохнула, отходя сердцем:
-  Вот и выходит, что у каждого  - своя правда. У императора – своя, у художника – своя,  а у Любки-проводницы – своя…  И они никогда не пересекутся во времени и пространстве. Потому что я не хочу знать его правды, а он – моей. Выходит, правильно, что казнил твой цезарь этого правдолюбца, Аксл… Как его?
- Асклетариона, - подсказал Максим. – Никто не запоминает его имя с первого раза…
Максим снова вытащил дребезжащую ложку из стакана.
- А знаешь, ты права…
- В чем?
- В том, что каждому удобна «своя правда», которая вовсе не правда…  Своя версия. Не более того. А голой правды люди знать не хотят. Зачем им она, такая прямая и неудобная?  Только мешается у всех  под ногами…
Люба  молча встала, взяла пустой стакан в подстаканнике и, задев Максима острыми коленками, вышла в коридор. Зажурчал кипяток  из краника титана.
-  Жить и думать о жизни нужно легче.  У сытого – своя правда, у голодного – своя, - улыбнулась Любаша, занося в купе стакан кипятка. Я же вижу, как ты на пустой стакан смотришь…  Сейчас, мой первый в жизни  зайчик, будем чай пить. С печеньями. Чаю хочешь?
- Хочу, - сказал Максим правду. – И от того, чтобы на зуб чего-нибудь положить, тоже не откажусь.
- Вот это по-нашему! Режь правду-матку, когда в животе пусто… Голод – не тетка, пирожка не даст.
Она достала второй стакан, лимон, начатую пачку печенье и, подумав немного, вытащила еще не начатую палку копченой колбасы.
- Ешь, - сказала Любаша. -  И не стесняйся, располагайся поудобнее, ноги только подбери, а то я о твои башмаки постоянно спотыкаюсь.
В проеме двери  нарисовалась плоское, как  блин, лицо женщины в лампасах. Общественница, подозрительно осмотрев чай и закуски на столике служебного купе, ехидно спросила, нажимая на «р», прорычала тигрицей:
- Р-р-разбираетесь? Ну-ну… Помощь не нужна?
- Не нужна! – не очень вежливо ответила Любовь Ивановна. – Р-р-разберемся.  Отдыхайте, граждане пассажиры,  большой свет вырубаю...
И  с треском задвинула заедавшую дверь купе.
Стоявший за её спиной мужичок со спитым лицом народного страдальца, успел жалобно спросить:
- Тула скоро?.. Скоко стоять будем?
- Скоко надо, стоко и будем! –  спародировала Люба. – Спать, граждане пассажиры! Спать!..
К Любе пришел профессиональный кураж: мол, будут тут указывать всякие!..  Так всегда делала её старшая напарница. И по-другому Любаша пока защищаться не умела.
Она достала перочинный ножик, стала резать колбасу.
- Вам, я вижу, тоже в жизни досталось… - сказала она,  пододвигая печенье и   аппетитные кружочки  поближе к  гостю.
- Давайте на «ты», не на дипломатическом приёме…
Она легко согласилась:
- Давайте. А я думала мы давно на дружеской ноге…
- А хочешь, я тебе о тебе расскажу?
- А что ты знаешь? – подняла молодая женщина глаза. – Ах, ты же этот… Звездочет. Ну, давай, ври… Только так, чтобы мне приятно было. Колбасы ешь вволю. У меня еще есть.
Максим пожал плечами.
- Врать-то я, прости, не умею… Даже за колбасу…
Она прыснула в кулачок, пряча от Максима смеющиеся глаза.
- Я буду делать вид, что верю… А ты делай вид, что говоришь правду. Вот и вся обоюдная приятность.
- Ладно, слушай, - кивнул он. – О такой работе ты еще пять лет и не мечтала….
- О какой? – перебила она.
- О такой, о работе проводницы… Не перебивай.
Она, не скрывая   снисходительной  улыбки, кивнула.
- Не мечтала, конечно…
-  Ты мечтала о дальних странах,  прекрасных городах, коралловых островах  и  решила поступать на географический факультет вашего педа. Так?
Она перестала улыбаться, тихо сказала:
- Ну, допустим…
- И после школы  подала документы на естественно-географический, готовилась четно, и твоё окошко до глубокой ночи светилось  Надеждой... Но на бюджетное отделение не добрала одного бала… Дома с деньгами, сколько ты себя помнила, всегда была проблема номер один. Отец твой, потомственный железнодорожник, был сокращен по штату, спился и уже больше никогда официально нигде не работал.
- Не спился, а заболел...- поправила она.
- Заболел… Но больше уже он никогда по утрам не ходил в депо на работу. Пробавлялся случайными заработками. Так?
- Так…
-   Мама  много лет отработала в бригаде обходчиков, ходила по путям  до последнего, пока не назначили ей грошовую пенсию… Жить на эти деньги даже в бараке МПС стало еще тяжелей. Чтобы учиться на платном отделении университета, не было и речи. И тогда…
- Стой, Звездочет, погоди… - остановила она импровизацию  Максима  и отвернулась к черному окну, за которым пробегали неясные  ночные тени  и  редкие желтые огни. – Дальше я сама…
Художник кивнул.
- И тогда мама пошла в приёмную комиссию… Она не знала, куда нужно идти, чтобы умолить этих серьёзных умных людей и разжалобить… Ей сказали, что нужно дойти до проректора, какого-то солидного пузатого дядьку, который «мог решить всё».  Мама  нашла его, протянула узелочек, который тот положил на стол и начала просить со слезами…
Люба прервала свой рассказ и всхлипнула, пряча мокрые глаза от свалившегося на её голову безбилетника.
- Она так унижалась, так просила этого человека, чтобы он простил тот недобранный бал, но он не внял просьбам…
Люба повернулась к нему.
- И тогда мама развязала узелок, и на сто проректора посыпались ее единственные богатства – золотое обручальное кольцо и пара золотых сережек с зелеными камушками…
- Этого было так мало…
- Тот институтский начальник брезгливо отодвинул наше богатство и сказал, что если сию минуту она не покинет его кабинет, то он вызовет охрану.
Люба взяла печенюшку и раскрошила ее руками, глядя, как падают крошки на скатерть с черным штампом «РЖД» из её  маленького кулачка.
- В ломбарде нам за эти  мамины несметные сокровища  дали три тысячи рублей… Вот и вс, прошептала она.
Максиму стало жаль проводницу. Обычная история стала страшна своей привычной обыденностью. Никакой трагедии. Жизнь как жизнь… Чтобы что-то сказать, он сказал фразу из своего любимого романа, которая когда-то казалась ему высшей правдой свободного человека:
- Никогда  и ничего не просите у сильных мира сего. Придет время, и они всё  дадут вам сами…
- Черта с два! – вдруг взорвалась Люба. – Вот здесь ты соврал, Звездочет! Никогда не отдавали и не отдадут сами! Проси – не проси.


6.
 
   
 Домициан возлежал  на террасе  в своем Альбанском поместье с записками Тиберия в руках. Кроме этих «гениальных указов»  Тиберия, он уже давно  вообще ничего не читал, хотя речь его не была лишена изящности. Да и когда при пожаре 80 года в Риме погибли библиотеки, он не пожалел денег на их восстановление. Однако ни знакомства с историей, с поэзией и лучшими  произведениями писателей Рима он не обнаруживал никогда.
С утра императора мучила изжога. Он знал: если не пересилить себя и не встать, то  жжение в желудке только усилится. Домициан прервал чтение и позвал спальника Парфения.
- Готовь носилки! И прикажи, чтобы захватили мой любимый лук и стрелы. Да  газелей на лужок выпустили порезвее, не как в прошлый раз.
- Слушаюсь, государь, - поклонился Парфений.
- «Слушаюсь, государь!..» - передразнил своего спальника Домициан. – Твой словарь состоит из двадцати слов,   не богаче, чем у  моего попугая. Ты бы, Парфений, читал бы, что ли, побольше…
- Я всю вашу книгу о красоте и уходе за волосами проштудировал… - не поднимая глаз, проговорил спальник.
- Проштудировал он… Слова-то какие! Никак у германского астролога нахватался.
Император положил книгу на мраморный столик.
- Ну, и помогла она, книга моя, тебе?
- Еще как! – радостно воскликнул Парфений, трогая редкие волосы на продолговатой, похожей на огурец голове. – Я стал красивее!
Домициан усмехнулся:
- Хотел бы я, Пафений, стать таким же красавцем, каким ты сам себе кажешься…
Цезарь засмеялся, жестом прогоняя спальника с террасы исполнять его приказание.
- Да пусть снарядят походные носилки, на которых я участвую в сражениях! – бросил он вдогон Парфению.
Утомлять себя Домициан не любил: недаром он избегал ходить по городу пешком, а в походах и поездках редко ехал на коне, а чаще в носилках. С тяжелым оружием он вовсе не имел дела, зато стрельбу  из лука  он очень любил. Многие видели, как не раз в своем Альбанском поместье он  поражал из лука по сотне зверей разной породы.
На этот раз на лужайку перед его поместьем, окруженную великолепным садом, его сопровождали корникулярий Клодиан, управляющий Домициллы  Стефан, спальник Парфений, рабы  и мальчики, которые должны были выпускать из клеток  газелей, которых поражал  своими стрелами меткий Домициан.
Солнце встало у цезаря за спиной, на Капитолии старый ворон, поселившийся здесь с незапамятных временн каркнул:
- Всё будет хор-р-рошо!
«Всё будет хорошо… - мысленно повторил за ним Домициан. – Всё будет…».
Потом, пока пересматривал стрелы, а мальчики-рабы готовили для него первую мишень-жертву, задумчиво глядя на свою разномастную свиту, подумал: заговор можно уничтожить на корню. Нужно только задобрить этот народ, жаждущий хлеба и зрелищ, хлеба и зрелищ… Это универсальное лекарство от любого заговора против правителя Рима. Задобрить ченрнь грошовыми подачками, посулить подарки побогаче сенаторам и всадникам – и всё. Они уже твои. Никакой Луций Антоний не подвигнет  сытых и довольных на бунт и заговор против него, Домициана мудрого, которого в своей  «Естественной истории»  когда-то хвалил сам Плиний!
Да надо, надо расстараться для самого же себя, своего блага и своей безопасности. Он прикрыл глаза, ощущая, как восходящее солнце печет его плешь сзади даже под лавровым венком.
Что нужно сделать до октябрьских календ?  Надо бы снова устроить для народа денежные раздачи. По триста сестерциев. Не густо, но вполне достаточно для того, чтобы на глазах нищавшие римляне считали его своим благодетелем. А кроме того, уже в ноябре надо бы устроить грандиозное зрелище на празднике  Семи холмов . Только бы не попасть впросак, как три года назад. Тогда он устроил щедрое угощение  своему народу - сенаторам и всадникам были розданы большие корзины с кушаньями, плебеям – поменьше. Император начал угощаться первым. Но этого ему показалось мало. Тогда на следующий день Домициан в театре стал бросать народу всяческие подарки. Но большая часть их попала  на плебейские места. И этот выскочка Луций Антоний, наместник Верхней Германии  насмешливо бросил ему:
-  Бойтесь данайцев, дары приносящих: твои дары жадно сожрала  чернь…
- Всадники в накладе не будут, - нашелся Домициан.  Он поднял руку, успокаиваю бесноватую толпу, встал и крикнул:
- На каждую полосу мест всадников я выделяю по пятьдесят тессер! Завтра вам раздадут деньги!
Сенаторы и всадники с достоинством поклонились императору. И лишь этот выродок и завистник Луций Антоний прошипел за его спиной:
- Завтра они все забудут, кто и где сидел. Нужно положить конец своеволию плебеев – занимать места в театре там, где им хочется.
- Всё будет хор-р-рошо! – снова прокаркал старый ворон с холма.
 «Не к добру  последнее время каркает эта  проклятая птица, - подумал император. – Видит в моих руках лук  – и не подлетает на полет стрелы. Хитёр, но я тебя все же достану, ты мне беды не накаркаешь…».  Вспомнил, кАк каркал ворон, когда он уничтожал завещание отца, в котором тот распоряжался после своей смерти  передать всю полноту власти брату Домициана. Когда от завещания остался на блюде лишь пепел, он  не постеснялся утверждать, что отец оставил его сонаследником власти.

От воспоминаний его отвлек жалобный голосок  молоденькой дикой козочки. Мальчики-рабы по команде Парфения выпустили первую газель из большой клетки.  У молодой особи еще даже не обозначились рожки. Глаза быстроногой лани были наполнены влагой и виноватой кротостью перед вооруженным луком человеком. Замерев на мгновение у двери клетки,  дикая козочка вдруг  дала такого стрекоча, что её копыта выбили по земле гулкую дробь боевого барабана. Но она бежала не к дальнему саду, а делала  крутой вираж, заходя на встречный круг.
Домициан натянул тетиву, на мгновение задержал дыхание и пустил стрелу в цель. Козочка споткнулась о траву, но не упала,  а лишь волчком закружилась на месте. Стефаний было бросился к мишени, чтобы добить бедное животное и тем самым избавить его от мук, но император  в азарте крикнул:
- Берегись! А то и тебе рога наставлю, Стефан!
И с этими словами он пустил в голову дикой козы еще одну стрелу.
- Господин! – весело закричал босоногий мальчишка. – У этой козочки сразу выросли рога! Из ваших стрел, господин!
Свита приветствовала блестяще попадание одобрительными возгласами:
- Да здравствует цезарь! Будет долог век  меткого и удачливого Домициана!
Когда император одной стрелой   завалил крупную самку, он  ласково сказал Стефану:
- Мне говорили о твоей беспримерной отваге, когда ты убил льва, прорвавшегося с гладиаторских боев карликов с дикими зверями в амфитеатр к зрителям… Врут или говорят правду?
- Правду, государь…– скромно поклонился Домициану Стефан.
- Ну-ну, только не надо скромничать, опускать долу глаза свои, - поглаживая лук, сказал император. – Ты же не весталка Валерия, которая ставит свое целомудрие весталки превыше всех   добродетельных качеств своего императора…
Цезарь перешел на шепот:
- А скажи, Стефан, ты был бы не прочь заняться  постельной борьбой с этой жрицей богини Весты? А? Её целомудрие будит желание.
- Но тогда весталку должны казнить по древнему обычаю, за прелюбодеяние преступницу должны  заживо погрести в подземелье с жалким запасом пищи,  –  ответил Стефан.
- Так накажут же её, а не тебя…. Минуты любовной истомы, счастья и наслаждения  того стоят, дружок…
- А угрызения совести?
- Пустое… Это Плиний и другие писатели сказки про угрызения придумали. Нет никаких угрызений! Есть только право сильного. А значит - уверенного в себе человека. Основной закон Римского права.
- Откуда мне всё это знать, господин, - прикрыл глаза Стефан. – Я ведь просто вольноотпущенник, даже не римский всадник.
- Ты хитрая бестии! – захлопал в мягкие ладошки Домициан. – Но ты своя бестия. Готов ли ты мне сослужить любую службу?
Стефан, чувствуя подвох, медлил с ответом.
-  Отвечай: готов? – обернулся он к холопу.
-  Да, мой цезарь! – ответил управляющий, понимая, что других слов император от него не ждет.
Домициан великодушно улыбнулся Стефану.
- Моя сестренка преподнесла всем нам, как я теперь вижу, большой  сюрприз,  подарив своего управляющего мне. Лучшего подарка нельзя и придумать – умён, угодлив и знает своё место, как пёс ученый. Я доволен твоей службой. Но у каждого – своя судьба. Ты веришь в свою счастливую звезду?
- Да, мой цезарь… - облизнул пересохшие губы вольноотпущенник.
- И я – верю. В свою счастливую звезду. И признателен тебе за твою веру в себя. Но, Стефан, я  буду еще признательнее и добрее к тебе, коль ты, докажешь мне эту веру делом и подставишь сейчас  в качестве мишени свою  ладонь. Докажи, что судьба не ошиблась в своём выборе. Я – меткий стрелок. Ты – под счастливой звездой. Чего нам бояться?
- Что, мой император? – не понял Стефан. – Что поставить в качестве мишени?
- Ну, не  твою толстую задницу, в которую просто невозможно не засадить стрелу! Ха-ха… Подставишь ладонь с растопыренными пальцами. А я всажу четыре стрелы между ними. Идет?
 Управляющий Домициллы переминался с ноги на ногу. Он не ожидал такого упражнения в стрельбе из лука. Даже такой меткий стрелок, как Домициан, мог запросто промахнуться и убить Стефана.
- Парфений! – позвал своего спальника-громилу цезарь. – Отведи Стефана вон к тому дереву! И помоги растопырить ему окаменевшие от страха пальцы… Ха-ха-ха… Он, как я вижу, только  среди  продажных девок может геройствовать. Жаль, что  старшая весталка Корнелия  не назвала твоё имя среди своих любовников, с кем прелюбодействовала  прямо в храме рода Флавиев и, разумеется,  была  наказана по древнему обычаю предков.  А то бы засекли и тебя розгами,  вольноотпущенник Стефан, как и твоих «молочных братьев»… Ха-ха.

Цезарь сегодня был в ударе. Стефан знал: веселость императора оборачивалась жуткой жестокостью для его подданных. Но послушно шел к лиственнице вслед за гигантом Парфением. Спальник поманил пальцем вольноотпущенника поближе, припечатав его руку к могучему стволу. Стефан сам растопырил пальцы как можно шире, не веря, что с такого расстояния можно послать все четыре стрелы  точно между ними.
- Готово? -  задумчиво  поглаживая тугой лук, спросил цезарь.
- Готово! – прокричал Парфений, поправляя на дереве  левую руку  управляющего с растопыренными пальцами. Спальник отбежал подальше от мишени.
- Теперь проси меня, умоляй своего государя, чтобы я сохранил тебе жизнь! – засмеялся Домициан. – Я так люблю, когда меня умоляет  мой любимый народ. Я просто  таю… Я  прямо-таки исхожу любовной влагой! Что там Юлия с её постельными играми!..  Полрима за то, чтобы вновь написать  эти волшебные слова: «Государь наш и бог повелевает…».  Такой же преданности я жду и от своего народа. Я не могу устоять, чтобы не исполнить    любую просьбу любого подданного, если он  подобающим образом меня попросит… Все помнят, как я помиловал заговорщика  Юлия Кальвастера . За правду. Превыше всего я ценю правду!
Стефан молчал.
- Ну же! Всего каких-то три-четыре  жалких слова или жизнь? Ну, пожалобнее, пожалуйста..  Пусть в страхе вздымается твоя грудь. Это прибавляет искренности, Стефан! И погромче шепчи, во весь голос. Глас народа – глас богов!.. Что? О чем ты меня умоляешь? А? Я не слышу.
 Побелевшие губы Стефана беззвучно шевелились, но слова не вылетали из них, а вместе  с обильной слюной страха падали на траву под ноги вольноотпущеннику.
Домициан выпустил три стрелы. Они точно впились  в ствол дерева между пальцами управляющего.
- Я не слышу твоей просьбы! – прокричал Домициан, целясь в сердце непокорного вольноотпущенника. – Проси меня! Проси и я исполню!
Стефан молчал, глядя, как цезарь натягивает лук уже уставшей от стрельбы рукой.
Домициан задержал дыхание, унял дрожь и выпустил четвертую стрелу. Она впилась в мякоть между указательным и большим пальцами. Стефан вскрикнул от боли, выдергивая стрелу из  пригвожденной к стволу ладони.
- Судьба… отбрасывая сломавшийся лук, сказал он. – Переусердствовал…
Кровь  управляющего обагрила ствол старой лиственницы.
«Чужая кровь всегда заводит охотника», - подумал император и направился к раненому.
 - Вот, возьми мой шарф, герой, -  подошел, смеясь, цезарь. – Ты – жив. Значит, на что-то еще нужен богам. И судьбе тоже… На, останови кровь,  шарф можешь  взять себе, как память об удачной для тебя  охоте… И помни о моей доброте.
Он заглянул ему в глаза.
- Будешь помнить?
- Да, мой цезарь… - прошептал Стефан, стягивая  повязкой ладонь.
Именно в тот момент, когда Стефан бинтовал кровоточащую рану, ему  в голову  пришла хитрая мысль: когда пробьет их час, спрятать кинжал под повязкой на левой руке.








7.


Полная луна  то ныряла в редкие  черные облака, покрывая голые поля мрачным ночным покрывалом, то опять светила в ночи путникам и звездочетам.
Колесные пары отстукивали своё  вечное и унылое: «До-ми-ци-ан, До- ми-ци-ан…». Люба мельком взглянула на часы – и задвинула  белые шторки вагонного окна – поезд подходил к Туле. Вагон – и даже жаждавший опохмелиться муж женщины  в лампасах, генеральши-общественницы, мирно храпел на своей полке.
Когда за хвостом состава остались тульские огни, в купе вернулась проводница.
- В Туле пронесло, - весело сказала она. – Если ревизоры не сядут и в Орле, то благополучно доберешься до дома к шести утра. Так что и на работу, Звездочет, еще успеешь…
- А вот насчет работы я не беспокоюсь, - ответил Максим.
- Работа – это жизнь, - без улыбки на пухлых губах сказала девушка. – Сегодня все насчет её беспокоятся…
-  Жизнь – это моя работа.
Люба пожала плечами:
-  Если тебе платят деньги, то это и есть работа. Ты же работаешь гадателем?  Или - как его? – прорицателем? В нашей деревне, где живет моя бабушка,  была знаменитая на всю округу  гадалка – бабка Аникуша… За десяток яиц  всё расскажет тебе: что было, что есть, что будет. Хоть одно яичко, но – дай. А то не сбудется.
- А ты – гадала?
- Заклинание делала. На сильную любовь, - потупила взгляд девушка.
- Как это?
- Да ничего сложного! – оживилась она. – Ставят три свечи на новую белую скатерть. Читают три раза заклинание и после каждого раза тушат одну свечу…
- Ну и?..
- Ну и читают, например такие слова: «О Предвечный Господь! С умилением молю тебя, сотвори стену высокую, высоту – безмерной высоты. Замкни, Господи, и загради, чтобы раб мой, - она лукаво стрельнула в Нелидова взглядом, -  Максимушка, от меня не ушел, другой подруги себе не нашел»…
Она чуть отодвинулась от Максима, но он тут же подвинулся к Любаше.
- А дальше?
- Что – дальше?
- Когда все три свечи будут погашены……..
- Тогда нужно открыть форточку и пусть чад, дым с этими словами уходят…
- Помоги, Господи, Божьей рабе Любаше, - сложив ладони, пропел голосом дьяка Нелидов. – Ключ, замок, язык, аминь…
Она сделала круглые глаза:
- А ты откуда наше заклинание знаешь?
- Я ж – звездочет, все-таки…
-  Ты конь! И еще даже не сивый мерин. Да на тебе пахать можно!.. А ты девкам гадаешь. За яичко или еще за что…
Максим улыбнулся:
- Успокойся, Любушка, Любушка-голубушка… Никакой я не прорицатель. А Звездочетом меня еще друзья-студенты на худграфе прозвали…… За мои звездные этюды. Люблю смотреть на звездное небо, рисовать его… Звезды, как и бесконечность,  завораживают.
- А как же прошлое мое узнал тогда? – растерялась девушка. – Ладно, имя, отчество и фамилия на бейджике нарисованы. Тут особого таланта не требуется. А вот про дальние  страны и прекрасные города?
- Это ты про географический? Какое ж это предсказание?... Это элементарная наблюдательность. Художник обязан подмечать  индивидуальное в типическом. Смотрю на человека и ставлю его в типические обстоятельства.  Дальше – импровизация и  почти всегда девяностопроцентное попадание в цель. Только смотреть нужно не одними глазами…
Люба отодвинула шторку, загораживая ладошками свет, прилипла к окошку.
- Нет, сперва были звезды, да тучки все заволокли… Дождик моросит.
Ручка двери купе задергалась и показалась взлохмаченная мужская голова:
- Орёл не проехали? – спросила  лохматая голова, жалобно моргая глазами. - Когда Орёл?
- Спите, гражданин, спите, - успокоила пассажира Люба. – Я разбужу за двадцать минут. Устраивает?
- О,кей! – кивнул лохмач и растворился в полутемном проеме.
Максим внимательно смотрел на девушку, будто уже делал  в уме набросок её  тонкого карандашного рисунка, то нанося первые штрихи, то стирая их как неточные, неудачные.
- Жаль… - вздохнула она.
- Что жаль?
- А жаль, что ты не настоящий  звездочет или астролог… Девчонкам бы рассказала – умерли бы от зависти.
- Настоящим был только один. И Он, уходя от нас, сказал: «Не ваше дело знать времена и сроки…». Только Он и был Пророком.
Девушка задумалась.
- А как же втой… этот Акс…
- Асклетарион…
- Ну да, астролог твой с картины? Он - что? Не настоящий?
Максим ответил не сразу. Он  смотрел на девушку, думая о чем-то своем, и  будто механически, только из вежливости, поддерживал диалог.
- Не настоящий?
- Почему не настоящий? Настоящий. Он ведь не соврал, когда ему мешок золота Домициан предлагал. А выбрал истину, которая – и он знал это – называлась для него «смерть». В этом его настоящность.
Теперь задумалась Люба. Потом, откинув прядь с волос, сказала:
- Ладно, ты мне тут мозги закомпостировал, а ведь в Орле должна сесть бригада ревизоров. Есть такая информация к размышлению. У тебя рублей пятьсот хоть есть?
- Не-а, - виновато улыбнулся Максим. – Ни  ломаного грошика за душой.
Она вздохнула:
- Тогда ссадят… Если не соврешь.
Они снова помолчали.
- А кем ты работаешь, коль будущее за деньги не предсказываешь? – спросила девушка.
 - Я – художник. Ну, у меня есть заказы, свои заказчики… Бывают, если точнее сказать. Но я на работу не хожу, в привычном смысле этого слова. Куда ходить? 
- Выгнали, что ли, с работы-то? – без обиняков спросила Любаша, убирая со стола остатки ужина.
- Раньше в творческой мастерской макеты новых кварталов клеил, чертежи всякие… - сказал Максим, следя глазами за плывущей за вагонным окном  луной. – Не сошлись характерами с главным… Пришлось уйти.
- Ты, небось, ему нехорошее будущее предсказал, –  улыбнулась Люба.
- Ничего я ему не предсказывал. Так предначертано.
- Что – начертано? – спросила она. – Кто  начертил?
- Не «начертил», а начертал, – поправил Максим. – Звездное небо над головой…
- Не уходи от прямого ответа, - ближе подвинулась Люба и заглядывая Максиму в глаза. – Говори, Звездочет несчастный!
- Да так… Я, понимаешь ли, знал, предчувствовал, что ЭТО с ним случится. Ну, каким-то шестым чувством  предчувствовал. Это знание не мое.
- А чьё?
Максим пожал плечами.
- А он знал про твой дар?
- Знал, - кивнул художник.
- Так ты бы ему – красиво соврал.
- Не мог…
- Это почему?  Грех? Так сейчас все врут. И попы врут, когда бизнесом занимаются. Им вдовица последний  грош несет, а они его в бизнес, в бизнес… А ей – царство небесное обещают. Все врут и всё врет: реклама, политики,  наш начальник поезда врёт, что не берёт… Нынче враньё грехом не считается. Хочешь жить – умей врать. Предприимчивость называется, вхождением в рыночные  отношения.
Люба взглянула на расписание станций, потом на будильник на столике, потом на Максима.
- Все врут, Максимушка, все…
Нелидов с  улыбкой посмотрел на девушку.
- Да мы прямо философы…
- Не обзывайся! – обиделась она. – Я тоже вру. Я ведь с «зайцев», безбилетников, тоже беру…  Врут ведь не от хорошей жизни, чаще  - от дурной.
- Потому она и нехороша жизнь, что врут…
Она перешла на другой ритм разговора,  будто невидимы  диджей поставил в  её дискотеке «медляк»:
- И ты врешь.  Когда импровизируешь на тему судьбы –  ты ведь врешь?
- Я не вру. Я -  знаю.
-  Ой-ой-ой… Это я тебя жалела. Потому и не перебивала. Набуровил тут мне с три короба…. Отца-то я почти не помню. Бросил он нас с мамой. Тебе бы, Максим, не картины – романы детективные писать… Больше бы на этом вранье заработал.
- Не получится, боюсь…
- Поэтому что врать боишься? Да? Ведь так?
Она  опять от него отодвинулась. Сказала убежденно, будто сама себе:
- Потому  у тебя за душой и нет ни гроша. Нельзя оставаться честным, если все врут. Это нечестно по отношению к другим.  Помнишь, как в школе учили: «Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества».
- Давай о чем-нибудь другом, - предложил он. –  Я думал, что умные речи   проводников утомляют…
- Куда нам до вас, господин художник!..
- Может, перейдем к искусству?
- К искусству «Камасутры»? Нынче это называется «познакомиться поближе»…
- Дурак. Меня материальная сторона профессии интересует.
-  Сколько трачу на холсты, подрамники и краски?
-  Какая самая дорогая картина в мире? «Джоконда»?
- Самая дорогая? Наверное, та, которая еще не написана.
- А вот и нет! – она полезла на верхнюю полку и достала   помятую газету. – Вот, пишут, что самая дорогая картина «Золотая Адель», или «Австрийская Мона Лиза»… 135 миллионов долларов! Ты можешь представить себе такую гору денег? Какие деньжищи художник этот… – она ткнула пальцем в газету, - Густав Климт какой-то отхватил!..
- Художник ничего не отхватил. Отхватили другие.
- Ладно, не художник… Художник разорился на миллионе роз. Но ведь у кого-то есть такие деньжища, коль картину так оценивают? У тебя есть?
Максим промолчал.
-  И у меня нет. Но ведь у кого-то они есть, раз покупают эту картину.
- У кого-то, наверное, есть…
- А интересно, что там за австрийская Мона Лиза нарисована? Голенькая, наверное. И прекрасная.
- Нет, не «голенькая». Но ты права – прекрасная.
- А ты… того, голых женщин, натурщиц рисовал?
- Рисовал.
- А они были прекрасны?
- Не знаю, - не сразу ответил Максим. – Я тебе сейчас  эскиз весталки Валерии покажу. Неудачный, как сказал один  Мастер.
Он открыл крышку пенала, раздался тихий звук – будто откупорили бутылку вина с настоящей, а не пластмассовой, пробкой.
- Вот, смотри…
Она отдвинулась на самый край пробки, прищурила ореховые глаза, густо подведенные тушью.
- А вот и врёшь, что неудачная картина… И мастер твой тебе наврал. Красивая… Глаза, как спелые сливы…
- Вот с глазами-то я наврал, - вздохнул Максим. – Не те глаза, не те… Не весталки Валерии, а какой-то проститутки с Тверской…
- Проститутки – тоже люди. И глаза как глаза, хоть на любую глянцевую обложку! Класс, парень! Это тебе не гадать на кофейной гуще… Не каждому дано.
Нелидов мельком посмотрел на свое творение.
- Спасибо, конечно, за оценку, но я знаю: не те глаза… В них - пустота. А должен быть страх обманщика судьбы.
- Какого еще обманщика?
- Домициана… Он всю жизнь только и занимался тем, что обманывал судьбу. И в глазах бедной Валерии должен читаться этот страх императора и  его роковой конец.
Девушка покачала головой.
- А мне нравится. И черт с ним, с твоим Домицианом, который обманывает судьбу… Красотой, как и добротой,  не обманывают.
- Он надругался над красотой. Лишил весталку девственности. И заживо замуровал её в стену, приказав туда же замуровать пищу и кувшин воды…
Любаша округлила глаза.
- Вот гад!.. Извращенец. Маньяк прямо какой-то…
- Маньяк поневоле, - грустно улыбнулся Максим. – Заподозрил и её в заговоре. Ему всюду заговорщики мерещились. Халдеи напророчили точный час его смерти от кинжала. Вот и  нажал цезарь на кнопку механизма самоуничтожения… Судьбу, наверное, обмануть все-таки можно. Самого себя не обманешь.
 Она, услышав скрежет тормозящих колес, отдернула занавеску и всплеснула руками:
-  Подъезжаем - Орёл! Господи, пойду лохматого будить!..
- Возьми мой плащ, он не промокает, - сказал Максим.
Она накинула долгополую одежду художника, прыснула в кулак.
- Я в нем, как монахиня, как твоя весталка… Да ну тебя! Еще людей напугаю в ночи.
Сняла плащ, надела свою синюю куртку, вышла в коридор. Поезд, скрежеща тормозами, замер. Вагон дружно храпел. С радостным матом сзади Любаши гремел поклажей лохматый дядька. Не обращая внимания на спящих, он  с грохотом тащил по проходу раздолбанную тележку с багажом.
- Ну, что же ты, красавица, а? Пораньше надо бы!  У меня ведь одышка… Чуть царство небесное не проспал, «Орбит» тебе в горло!..– не зло ругался он.
- Успеете, -  сухо  осадила Люба орловца. – Успеешь, орёл ты мой шизокрылый.   Пятнадцать минут стоять будем.

В Орле поезд простоялстоял минут двадцать. За окном, несмотря на глубокую ночь и дождь, бегали тетки с сумками и корзинами.
- Горячие картошки! Горячие картошки с соленым огурцом! Пиво! Свежее пиво!.. – на все голоса кричал народный общепит, заглядывая в темные окна спящих вагонов. Пассажирам  было не до пива и соленых огурцов в три часа ночи.
Наконец прицепили  тепловоз. Что-то  под вагонами грюкнуло, хрюкнуло,  цвякнуло,  и состав, вздрогнув, покатился дальше.
Она вошла в купе, отряхивая с фирменной куртки капли осеннего дождя, внося  запахи  прели опавшей листвы,  грусти и несбывшихся заклинаний бабки Аникуши.
- Кажись, и тут пронесло! – шутливо перекрестилась Любаша. – В купейный человек пять село. К нам – никто. Вот и ладушки…
А хочешь, эскиз весталки тебе подарю? В качестве компенсации за   безбилетный проезд.
Любаша,  загадочно улыбнувшись, покачала головкой. Потом сняла куртку,  расстегнула верхнюю пуговку  блузки.
- Не-а, - присела она рядом. – Я весталку не возьму,  у нее, как ты говоришь, глаза  «не те»…
Поезд уже набрал ход, застучал по рельсам напористо, как муж, приехавший ночью из командировки к молодой неверной жене, загремел в хлипкую дверь.
- А у меня, Максимушка, «те» глаза? Ты посмотри повнимательнее – «те»?
- Те, - кивнул художник и проглотил набежавшую слюну.
- Нарисуй меня, как весталку… Обнаженной… Ладно?
- Ты  уверена, что хочешь?
- Да, хочу…
И она медленно, как в давно знакомом и старом кино, стала снимать  синий форменный сарафан, потом через голову не до конца расстегнутую блузку, по ходу раздевания поправляя сбившиеся мокрые волосы.
- У тебя «те» глаза, «те», - прошептал Максим, лихорадочно доставая из тубы кусок ватмана и мягкий карандаш. – Мне кажется, что на этот раз я не совру. Я понял, что упускаю, я понял…
Когда Любаша  сняла белые тонкие трусики, смущенно глядя поверх занавесок в черный квадрат окна,  её фигурка, сжавшаяся от страха, уже появилась на белом листе бумаги.
И в этот момент в  служебное купе громко постучали. Потом раздался требовательный голос:
- Любовь Ивановна! Откройте! Немедленно откройте или я открою своим ключом…
- Это Никифоров, начальник поезда! – вскрикнула проводница, зажимая  себе же рот рукой, и стала  лихорадочно собирать разбросанную по полке  одежду.
    Она от испуга еще больше съёжилась,  стала как будто меньше ростом,   понимая, какое впечатление произведет  не эскиз весталки, а её «обнаженная натура» в служебном купе проводника вагона… Ужас! Кошмар. Тем более, что этот старый пень Никифоров, от которого вечно разило кислой капустой, похмельем и заскорузлыми носками, настойчиво её домогался после повышения в должности. Люба с переменным успехом отбивала  его атаки и ухаживания.
- Откройте, Любовь Ивановна! Я требую…
В следующий момент язычок замка провернулся, и дверь послушно отъехала, освобождая проверяющему обзор – открыл-таки, паразит, своим ключом.
На пороге купе в форменной шинели с начищенными пуговицами (как  киношный жандарм) стоял Никифоров, распушив пшеничные усы. В руках он держал фуражку железнодорожника, которая была ему мала и постоянно  падала с потной головы. За начальником поезда, уперев кулаки в то, что когда-то называлось «талией», громоздилась фигура члена не то уличкома, не то избиркома – короче , неутомимой общественницы, хорошо узнаваемой в любой жизненной ситуации  по генеральским лампасам на широких спортивных штанах.
- Ну, я же говорила вам, что ваша проводничка  прелюбодействует с зайцем, не имеющим паспорта, в служебном купе. Пыхтят на весь вагон. Спать людям не дают, сволочи!
- А в суд за оскорбление личности? -  парировал Максим, спокойно  сворачивая начатый им  рисунок. – И потрудитесь, пожалуйста, закрыть дверь! Девушка  должна  после сеанса одеться…
Никифоров надел маленькую фуражку, которая смешно водрузилась на самой макушке его   приплющенного на макушке черепа.
- А ты кто такой?! – грозно прорычал он. – Кто ты-то такой, а? Безбилетник, а вякаешь... Где билет гражданина? Предъявите проездные документы и паспорт!
При этом он таращил свои заплывшие глазенки то на Любу, то на Максима.
- А может, этот человек без паспорта, самый настоящий террорист? Покажь паспорт!
- Дайте девушке одеться! Имейте совесть…
-  О совести, развратник, заговорил… - бесновалась общественница. – Его, товарищ начальник поезда,  нужно на ближайшей станции  в милицию сдать! Правильно: таких только и мочить таких в сортирах нужно!.. Мочить и мочить!

***
…На  маленькой железнодорожной станции, где  в вагонах не открывали дверей и никого не  сажали, из четырнадцатого вагона прямо на гравий с высоты площадки спрыгнул человек в долгополом плаще и  старомодной шляпе, в которой, наверное, щеголял еще, наверное, его дедушка.
- Жди меня! Я приеду к тебе,  - сказал в открытую дверь странный пассажир. – Эскиз-то мой не законченным остался… А у тебя глаза – «те». Именно – «те»!
Девушка в белой блузке, выглядывавшая из-за могучего плеча железнодорожника в шинели, крикнула:
- Ты же не знаешь моего адреса…
- А я в дистанцию путей обращусь. Не все же такие бездушные пни, как некоторые  начальники поездов…
- Вали, вали, безбилетник несчастный… - сплюнул с высоты  положения человек в шинели железнодорожника. – Скажи спасибо, что в милицию не сдали, художник от слова «худо»!..
 После этих слов поезд лязгнул железом и тронулся. Дверь четырнадцатого вагона захлопнулась.
Максим, зажав под мышкой пенал с эскизами, побрел по мокрой пустынной платформе. Маленький,   цыплячьего цвета вокзальчик, куда, на счастье человека без паспорта, в тот день не заглянула милиция, был  совсем еще сонным. На пороге комнаты дежурного по вокзалу, прямо на полу,  спал пожилой бомж в драной фуфайке, подложив под голову видавшую виды   солдатскую шапку с пятном от форменной  звездочки. В амбразуре кассы  клевала носом сонная кассирша.
- Где выход в город? – спросил Максим.
- Там же, где и вход, - неопределенно ответила женщина.
- Спасибо.
- Иди  по дороге, тогда не ошибешься…
Максим поблагодарил, осторожно  переступил через спящего пассажира и еще спросил:
- А до Старого Оскола далеко еще?
- Еще далеко, -  сладко зевнула кассирша. – Рано вылез.
- А в городке состоятельные люди живут?
- Люди как люди. Всякие…
- Спасибо.
- Пожалуйста.
И она захлопнула амбразуру, раздраженно думая о человеке в широкополой шляпе и с пеналом чертежника под мышкой:
- Приезжают  тут всякие…

8.


Холодный осенний дождь нагнал Звездочета уже на окраине городка, куда на этот раз забросила его судьба-злодейка «свободного художника», как он сам себя называл.
Название городка ни о чем не говорило Звездочёту.  Знал только, что на орловской электричке до Курска отсюда часа три езды.
 Городок как городок,  не низок, не высок. Не столица, разумеется, но строительный бум, судя по трем многоэтажкам, докатился  от Москвы  до самых, до окраин… Новодел   нагло, на правах сильного и всегда правого, наступал на сгорбленную  пригородную деревушку. Стройка теснила её к густо  поросшему кугой озерцу, которому, судя по всему, тоже суждено было умереть на окраине  старого города.
У еще крепенькой лачужки застыл брошенный бульдозер. Он хищно ощетинился против  перекошенной  веранды ржавым стальным ножом.
Нелидов  задумчиво постоял у еще живого дома, вполне пригодного для  ночлега странника,  критически оглядел свои ботинки, заляпанные грязью, пошаркал подошвами о брошенную мародерами негодную гнилую  доску – и вошел в пустой дом.
В лачужке, замершей между жизнью и смертью, еще  пахло человеческим жильём. Даже кое-что из мебели, не приглянувшейся  городским старьевщикам, сохранилось. У окна пригорюнилась кособокая этажерка с тремя затрепанными книжками на верхней полке, у стены с ободранными обоями стоял диван, из  спинки которого торчали рвавшиеся на свободу ржавые пружины. У  этого лежбища притулилась облезлая табуретка о трех ногах, служившая строителям или  каким-то залетным гостям этого «жилья на снос»    столом. На нём еще   валялись скрюченные  каком-то припадке чипсы, рваная обертка от «крабовых палочек», две пустых бутылки из-под дешевой водки.
Максим опустил воротник плаща, снял  широкополую шляпу и повесил её на гвоздь, торчавший из стены.  Шляпа была действительно выдающаяся, и редкий  столичный милиционер оставался равнодушным к её хозяину, патрулируя на Курском вокзале.
- И в уголке ему любом, уж был готов и стол, и дом! –  экспромтом продекламировал Нелидов.
Этот экспромт Максим продекламировал вслух,  радуясь, что на ближайшую ночь крыша над головой была ему обеспечена.
Блаженно улыбаясь, Звездочёт снял   плащ,  тоже стряхнул  с него капли дождя и бросил на ощетинившийся пружинами диван. Торчавшие концы пружин он прикрыл  брезентом, валявшемся в изголовье. Тубу с эскизами бережно   пристроил к кособокой этажерке. На ней еще стояло несколько уже никому не нужных книг.   Мельком даже взглянул на название  самой толстой,  с драной обложкой – «Домоводство». Усмехнулся, вернулся к лежбищу и, взобравшись на диван, осторожно вытянул уставшие ноги.
Хотелось есть. Так хотелось, что голод гнал сон прочь.
Он, поскрипев ржавыми пружинами, встал, походил по  щелястому полу, думая, что предпринять в ближайшие часы. Нужно было выбираться из этого аварийного Ома и  новой ямы судьбы. Дом на снос, судьба – на снос…
Нелидов достал уже готовые эскизы, которые возил Доктору Велесу в Москву, хаотично разбросал работы по полу. Встал над готовыми набросками будущего великого полотна, почесывая  трехдневную щетину, и задумался…

Еще на худграфе университета он, прочитав  у Светония о двух роковых судьбах – римского цезаря Домициана и астролога Асклетариона – Нелидов сделал эти эскизы к своему главному, как он считал, полотну жизни – «Пророчество Асклетариона». Потом, писал, конечно, и другие вещи – пейзажи, портреты стариков и старух, русских красавиц. У художника, понимал Нелидов, должна в жизни быть главная картина. Одна. На большее Господь не отпускает нам  времени. Успеть бы потратить себя хотя бы   на главное…
Он смотрел на эскизы к «Пророчеству», видя в глазах сцепившегося с убийцами Домициана, и последний  страх, и слепую  ярость, и неверие в предсказанный  ему скорый финал жизненной драмы… Император, уже израненный кинжалом, истекающий кровью,  все-таки еще жив. Он всеми силами цепляется за жизнь, катается по полу с  вольноотпущенником Парфением…
И все-таки чего-то не хватает в его взгляде, в его застывшем крике о помощи… Какого-то одного штриха, одного-единственного  точного мазка, который бы поставил жирную точку. Нет, размышлял Нелидов, ни одно – пусть самое гениальное творение – нельзя считать законченным. Мир бесконечнее  любого творца, даже гения. Гений ведь тоже смертен, как любой  другой  простой человек, не отмеченный печатью Бога.  А понять, уловить и постичь до конца, до самого донышка можно только, познав начало и конец – жизнь и смерть; то, что бывает потом и то, что всегда  возвращает всех нас к новому началу. Возможно, в том и существует загадка вечной жизни  -  в смене этого бесконечного цикла.
Но цвет смерти даже гений узнает слишком поздно для себя, когда рука уже не в состоянии держать ни кисть, ни перо… А без этого цвета его палитра неполная.

Взявшись за «Пророчество», Максим, «самый перспективный молодой  член городского отделения Союза художников» (так его однажды «обозвала» областная газета), понимал, какой крест взваливает на свои плечи. Но он знал, куда и зачем идет. И это знание, освещенное верой в свою  путеводную звезду, давало силы подниматься на свою  крутую Голгофу.
Максим уже несколько лет мучился над «Пророчеством» и, казалось, был даже рад этой муке. Рождающееся в них полотно было не просто частью его жизни – казалось, что «тот» мир, изображенный художником, и была его реальной, а не виртуальной жизнью. Он любил своих героев и ненавидел, радовался вместе с ними избавлению от тирана и так же жестоко страдал с умирающим Домицианом. У каждого его персонажа был незабываемый, единственный в своем роде, чрезвычайно характерный облик, но вместе с тем лица были узнаваемы. Каждый, кто смотрел на «Пророчество» и героев сюжета Нелидова, понимал, что где-то и когда-то он уже встречался с «этим» человеком с картины.
Он взглянул на подвернутую в борьбе с убийцами ногу Домициана и задумался: как звала его  мать в детстве? Домицилла ведь любила давать смешные и трогательные прозвища своим детям. А вот Домициан, кажется, остался без  него…  Ему предрекли страшную судьбу.
Максим словно видел это в своей  очень далекой от нынешней  прошлой жизни…

Вот  он, почти еще мальчишка, получает ужасный подарок от халдеев – их предсказание.  Так получилось, что он, играя с камешками на дорожке сада, первым увидел паломников. Гуськом шли босые старцы с седыми бородами. И вел их слепец – старик с белесыми, будто выжженными солнцем, глазами. Он еще не знал, что через пять минут скажет этот слепой поводырь, но страх уже заползал в его душу. И он тесно прижимается к материнским коленям, будто ищет  там спасения от  пророчества паломников.
Эти люди не улыбчивы, одежда их не богата и изрядно потрепана в вечных скитаниях по свету, но они полны внутреннего достоинства. Морской бриз спутал их седые волосы, от них пахнет йодом и солнцем, вяленой рыбой и ветрами странствий и людских страданий.
В левом углу картины «Пророчество» Максим нарисовал Домициана-мальчика,  еще кудрявого пострела, которому предстояло узнать то, чего не знает ни один смертный -  час роковой гибели. Мальчишка еще не понимает всей тяжести креста, который ему придется тащить на себе долгих, невыносимо долгих сорок лет – до  5 часов по полудни в четырнадцатый день до октябрьских календ  96 года…
Мальчишка растерян, напуган, но глаза его блестят и еще полны детской невинности. Они даже виноваты той изначальной виной, которая всегда читается в глазах бродячих незлобных молодых собачек. Он виноват лишь в том, что родился под такой звездой. И от судьбы никуда в большом поместье  его отца цезаря Веспасиана и матери Флавии Домициллы не спрячешься. А так хочется убежать, не видеть этого белесого халдея с ужасными глазами…

Максим вспомнил, что рисовал пятилетнего Домициана с маленького сына спившейся женщины, которая   приводила в комнату Нелидова тихого грязного мальчика с виноватыми собачьими глазами. Художник  наливал мальчишке молока,  совал в руки пряник или булку – и тот послушно усаживался у окна, вяло  откусывал от подношения, запивая порошковым молоком плохо прожеванные куски. Его черные угольки-глаза с покорной печальностью, безучастным равнодушием и какой-то стариковской мудростью смотрели на мать, которая тут же начинала уничтожать свой «гонорар» за маленького «натурщика» - четвертинку дешевой водки. «Чё зенки пялишь, Славка!.. – икала женщина, пьяно грозя сыну кривым пальцем. – Ужо вырастешь, тогда поймешь, как страшно жить… Как страшно, сынок!». И она снова тянулась к стакану, роняя туда пьяные соленые слезы и, как казалось Максиму, уже понятные мудрому  заморышу её вымученные в мутной душе  слова… «Я не бу…, не буду, - не переставая жевать, отвечал Славка. – Я не буду бояться, только ты больше не пей… И не голоси, сука!». Женщина поднимала на  своего малыша  невидящие глаза и задумчиво улыбалась: «Ну, вылитый засранец, его отец родный… Такой же ласковый  гад и кровопивец».

- Я скажу правду тебе, Домицилла, - ровным голосом вещает старик с  невидящими глазами без зрачков. – Он станет цезарем, но никогда не будет причислен к божественным. И в четырнадцатый день до октябрьских календ, когда луна обагрится кровью в знаке Водолея,  на сорок пятом году жизни и пятнадцатом году власти, ровно в пять по полудни погибнет от кинжала заговорщиков…
- Четырнадцатый день до октябрьских календ… - прошептала побледневшая мать. – На сорок пятом году жизни… Это будет 18 сентября 96 года,  ровно в пять… О, боги, сжальтесь над моим сыном!
- Я не боюсь, мама! – воскликнул маленький Домици. – Видишь, я совсем не боюсь!..
Он обманул мать. Неудачно обманул. Так же неудачно, как и всю дальнейшую свою жизнь  пытался обмануть судьбу и избежать предсказания халдеев. Он нес свой невыносимый крест по дороге жизни и до последнего верил, что ему удастся обмануть фортуну.
Став цезарем, Домициан больше всего страшился мятежей. Все бунты от затянувшихся пиров и пьянства, считал он – и издал эдикт, чтобы в виноградных провинциях вырубали лозу. Он запретил объединять два легиона в одном лагере и принимать на хранение от каждого солдата больше тысячи сестерциев, помня, что Луций Антоний затеял переворот как раз на стоянке двух легионов и надеялся на обилие солдатских сбережений. Ведь любой переворот требует больших денег…
Максим знал о Домициане всё. За последние годы, что он работал над «Пророчеством», он узнал больше Светония или Плиния вместе с Квинтилианом взятым. Конечно, за несколько лет основательной подготовки к своему «главному полотну» жизни, Нелидов собрал всю литературу о Домициане, начиная с древнеримских писателей и заканчивая последними монографии о жизни двенадцатого императора Рима. Но иногда – и это, наверное, было правдой – ему казалось, что в прошлой жизни он сам был рядом с Домицианом. Быть может,  Максим был германским гадателем Ларгиным Прокулом, которого освободил и наградил Нерва? А может быть – кто знает? – и самим Асклетарионом?
Великим и несчастным прорицателем, звездочетом и придворным астрологом. Нет, скорее всего каким-нибудь карникулярием, младшим офицером, помощником центуриона. Иначе, чем объяснить те глубокие познания эпохи, судьбы тирана и добряка Домициана, мельчайшие, нигде не описанные подробности его ужасной судьбы? Он помнит, как литератор Дион назвал Домициана в своём трактате «добрым» только за то, что тот мало наказывал своих рабов. Домициан, пригласив Диона на ужин, в присутствии своего любимчика актера Латина, заметил борзописцу:
- Ты претендуешь на звание самого правдивого летописца моего двора… - Домициан возлежал с чашей доброго старого вина, которое  ведущий финансист Помпеи Луций Цецилий подарил его отцу Веспасиану еще до извержения Везувия. Он не допил вино, разбавленное водой, вылив остатки на крутящегося  у ложа повара. Цезарь любил, чтобы готовили лакомства прямо у него на глазах – боялся, что отравят любимого императора.
- Так вот, мой самый правдивый из правдивых!.. – продолжил Домициан, сделав знак, чтобы начали первую «перемену», которая состояла из разных мелких, но вкусных блюд. Повар  унес яйца и маслины, и тут же появилась свежая ветчина, начиненная смесью из сушеных фиг, меда и лаврового листа. – Так вот, отрада души моей… Заруби себе на носу, а не то я это прикажу сделать Парфению, что правителей, которые мало расточают наказаний, следует называть не добрыми, а удачливыми. Баловнями судьбы. Понял, свет мой в окошке?
Дион знал, что ласковый тон в начале предложения мог обернуться жестоким приказом о наказании в его конце.
- Я всё ловлю на лету, - проглотил кусок ветчины Дион и чуть не подавился обильным угощением «добрейшего из добрейших». Литератор закашлялся, на глазах его выступили слезы.
- Ты еще не умер, мой друг? – весело спросил Домициан. – Ужасно любопытная картина, как умирает борзописец. Ведь сказанное уже есть ложь. Тогда же чем является написанное слово? Враньём несусветным? А?
И он расхохотался.
- Ну, коль решил подавиться не понарошку, то давись… Это жуть, как меня заводит.
Максим знал, что Домициан боялся смерти и всегда пытался рассмотреть ее поближе: как все-таки умирает человек? Ведь это он, Домициан, привлек к гладиаторским боям девушек и с каким-то сладострастным упоением вслушивался в предсмертные хрипы умиравших на арене амазонок.
- А мне не страшно, мне не страшно, мама, - шептал он, как в детстве Домициле, сидя в императорской ложе.
Домициан врал. Жить под тяжким бременем предсказания было ужасной пыткой. «Почему так страшна человеку смерть? – думал он. – Ведь каждый из нас, даже божественный Юлий или Август, тоже были смертны… Но и они боялись смерти. Каждый знает, что умрет. Но не каждый знает свой точный час… Тут собака зарыта! Тут!»
- Дион, - сказал он литератору. – Ты, правдивый из правдивейших, должен сегодня мне поведать: целомудренна ли была весталка Валерия, которую я приказал живую замуровать  по обычаю предков в стену, снабдив ее запаосм еды и питья на три дня?
Дион растерялся, не зная, что ответить своему государю.
- Говори правду, я знаю, ты – большой бабник! Этакий амурчик-шалунишка… Весталки обязаны быть целомудренны до своего последнего часа…
Дион судорожно сглотнул слюну.
- Она была целомудренна, цезарь…
Домициан  засмеялся:
- А откуда ты, старый ловелас, знаешь? Ты что – проверял её на своем ложе любви?
- Она была целомудренна..
- Врешь, о мой честный борзописец! Самый честнейший из лгунов!.. Я сам, понимаешь, сам лишил её девственной плевры… Помимо её воли. Значит, она была не честна… А что с такими делают по древнему обычаю?
- Заживо погребают в подземелье с ничтожным запасом пищи и воды.. – выдавил из себя перепуганный Дион.
- Правильно, мой добрый писатель! – потянулся к чаше Домициан. – Если я дал весталке воды и пищу, значит это не смертная казнь… Да и Плиний, великий Плиний, так написал об этом в своей скучной толстой книге: «Валерию вели на казнь не знаю, невинную ли, во всяком случае, как невинную». Вот так, мой правдоносец.
Он ласково заглянул в глаза Диону.
- Скажи мне, правдописец, уж не иудей ты? Уж не обрезан ли?
- Нет…- прошептал Дион.
- Я с удовольствием бы осмотрел тебя прямо здесь. Но доверюсь Парфению. Пусть он осмотрит тебя в спальне. И если ты соврал, то он тебя обрежет. Как умеет, так и обрежет – не обессудь.
- О, добрейший!.. – воскликнул литератор.
- Счастливейший.. – поморщился Домициан. – Удачливый. Я же тебя только что учил. А ты снова мне соврал. Парфений! Веди его в спальню.. Да смотри, не забрызгай кровью мое ложе для любовной борьбы.
Вольноотпущенник Парфений молча поклонился цезарю и подошел к побледневшему Диону.
- Сам пойдешь? – трогая его волосатой рукой за плечо, спросил гигант Парфений. – Или помочь?
 Спальник увел беднягу. А через минуту мим Латин, вздрогнув от крика Диона, пролил на  свою белоснежную тогу вино столетней выдержки.
- Будто кровью окропил… - задумчиво глядя на забрызганную вином одежду, проговорил император Рима. – Лучше бы кровью – вино сегодня дороже.
Страх перед смертью сделал Домициана жестокосердным. Он клялся в любви к своему народу, а за глаза называл его чернью и боялся его. Но больше всего государя раздражали  астрологи, писатели и поэты, актеры, художники – все те, в ком он ощущал искру богов. Эти борзописцы и прорицатели, по мнению, Домициана были опаснее любых заговорщиков. Они были бунтарями духа. А в взбунтовавшемся духе он видел корни всех  прошлых и грядущих заговоров.
Максим знал, что актера Париса он убил не только за любовную связь с Домицией… Информаторы, в коих никогда не было недостатка, не раз докладывали ему: Парис опять говорил крамолу, называя Домициана «злобным карликом». Писателя Гермогена Торсийского он казнил за то, что тот позволил себе некоторые неугодные Домициану намеки ув своей книге «История». Даже писцов, переписывающих «Историю», он велел распять на кресте.
Страх сделал его свирепым, и со временем свирепость его стала изощренней и коварней.
***

…Максим перенес эскиз весталки Валерии поближе к свету. Повернул холст и так, и этак. Подумал, присев на краешек  старого дивана: «Нет, прав, прав  Мастер, этот чудак Доктор Велес… Валерия совершенная по форме, но глаза её пусты, как у  нынешней фотомодели, рекламирующей прокладки с крылышками». Рядом он положил незаконченный рисунок проводницы Любаши.
- А вот это – то… Ну, правда – то! Я вижу, чувствую… Это и есть Валерия с невинным и в то же время виноватым взглядом брошенной хозяином  на улице болонки.
Нелидов  отдвинул от себя законченный эскиз весталки, написанный маслом.
- К этой Валерии не потянет каяться… К таким женщинам тянутся за другим…

О том пире, устроенным цезарем на загородной вилле,  потом была хорошо проинформирована его жена Домиция (не даром и она станет во главе заговорщиков против Домициана). Об этом Домиции «в картинах» рассказал секретарь императора Энтелл. Сильно захмелевший Домициан был с Валерий ласков и обходителен. Но чем мягче было начало, тем  вернее был жесткий конец.
Под конец пира император велел снять с жрицы храма Изиды все одежды. Потом, ступая по пятой смене закусок, переворачивая кубки, подошел к прекрасной Валерии, увлек за шелковую полупрозрачную ширму и там силой овладел весталкой.
Префект претории Петроний Секунд, присутствовавший на казни Валерии, поведал Домиции и о том, как потом трое суток, пока юная весталка умирала в замурованной нише мучительной смертью, он приходил к «стене плача» , садился на корточки и слушал, как умирает девушка.
Когда её вопли и рыдания достигли той грани, за которой начинается сумасшедствие, Домициан постучал камнем  в стену, за которой  смерть расправлялась с жизнью, и крикнул:
- Ты стонешь Валерия, как  вчера стонала на ложе для любовной борьбы!.. Но не отчаивайся. Я тоже плачу вместе с тобой. Ты потеряла невинность. И я был вынужден поступить с тобой по закону. Ведь, по закону, который я свято чту, ты, нарушившая обет девственности, увы , уже не можешь служить в храме Исиды и носить белые льняные одежды… Ну, что, что я мог еще сделать для тебя, моя девочка?
Он прислушался к мертвой тишине, которая воцарилась в замурованном склепе Валерии.
- Я милосерден, доброта, как утверждает  суровый префект Петроний Секунд , погубит меня окончательно… Я велел дать тебе, туда, в твой вечный домик, корзину с едой и кувшин вина с водой из целебного источника.
Он снова прислушался, приложив ухо к стене, за которой умирала Валерия.
- Испей этой целебной водицы, дитя мое, - назидательно сказал император, глядя, как предательски закоптило пламя факела в подземелье. - Испей, рекомендую… Эта вода продлит тебе жизнь.


9.


Максим почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. На пороге стояла бродячая собака с добрыми виноватыми, как у всех бездомных псов, глазами. Нелидов не знал, что это за собачья порода заглянула в дом, предназначенный на окраине городка под снос. Болонка, бывший охотничий пес -  жизнь  и собачьих, и человеческих бомжей разделила и людей, и собак на два лагеря: имущих и не имущих.
Этот природный красавец, напоминавший чем-то Максиму бессмертного Бима Троепольского, забавно повернул голову, вывалив из открытой (будто улыбавшейся) пасти огромный язык, и виновато-просительно смотрел на нового  постояльца  «дома под снос». Левое ухо Бима было разодрано в жестокой схватке с жизнью или своими конкурентами за собачье выживание.
- Здорово, Бим Рваное Ухо! – улыбнулся Максим.
Собака с вечной  готовностью дружить с неопасным для нее  человеком  приветливо завиляла хвостом.
- Э, брат… Вот угостить пока ничем не могу. Сейчас пойдем в центр этого городка, развернем вот эту картину с голой теткой, продадим ущербный шедевр – и тогда вместе попируем…
Бим Рваное Ухо понял, о чем говорил этот долговязый  человек с такими же, как у него, добрыми и виноватыми глазами. Он радостно завилял хвостом и облизнулся «на сухую».
- Вот и ладушки, коль ты меня понимаешь…
Они вышли из хаты вместе – собака и человек. У зарослей  уже одеревеневшего от старости репейника на куче строительного песка лежали еще две-три собаки. С их появлением они оживились, но, не почуяв поживы, тут же снова равнодушно улеглись на нагретые места.
- А вот сотоварищи твои, Бим, ленивы и невежливы, - сказал Нелидов умному псу. – Потому на свою долю в нашем общем пиршестве могут не рассчитывать…
Бим это выслушал молча,  виновато нагнув голову к земле. Он, кажется,  был готов на все – лишь бы покормили добрые люди.
 По чужому незнакомому городу они шли гуськом – впереди странный долговязый человек в длиннополом черном плаще и старомодной широкополой шляпе, с пеналом чертежника под мышкой, а сзади  семенил рыжий, с черными подпалинами  бродячий пес,  изредка с оптимизмом поглядывавший виноватым перед всем честным народом взглядом на вновь обретенного хозяина. Словно пёс без лишнего собачьего визга и шума говорил всему городку, обрекшего его на бездомность и неприкаянность: у меня вновь есть хозяин! Уж с ним, люди добрые, я не пропаду…
Даже дождь, задумавшись над превратностями судьбы человека и зверя, забыл о своей  нудной осенней работе – перестал сеять  через небесное серое сито.
У нового городского «супермаркета» «Европа», сияющего  санитарным надзором, стеклом и радужным  пластиком, пес притормозил,  напряженно следя за самооткрывающимися дверями – а вдруг оттуда выскочит уже знакомый ему по очередной трепке охранник? Тогда эти чудесные колбасные и мясные запахи растворятся в его же  собачьем страхе, и тут же Рваному Уху захочется справить свою малую нужду под ближайшим деревом.
Но Хозяин, как тут же про себя стал называть человека в плаще Бим, остановился у порожков огромного  магазинного крыльца, достал из большой трубы  картину с нарисованной на ней голой теткой и, притулившись к перилам, закурил. В чуткий нос Рваного Уха ударил, как кулак обидчика, невыносимый запах  дешевого табака и уже высохших на холсте масляных красок.
Он нерешительно переминался с лапы на лапу, но, набравшись собачей наглости, все-таки мелкими шажочками, как на охоте, подкрался к ногам нового хозяина.
- Давай рекламу, Рваное твое Ухо! – подбодрил пса  Максим.
Бим заглянул в глаза первому же мужчине, подошедшего к ним со стороны автостоянки, и просительно заскулил.
- Чего тебе? – хмуро спросил солидный живот, от которого пахло одеколоном и натуральной кожей дорогих ботинок.
Пёс  взял коротенькую высокую ноту в своей импровизации и тут же дружелюбно  завилял хвостом.
- Это он картину рекламирует, - пояснил Нелидов мужику с животом.
- Картину, корзину, картонку и маленькую собачонку… - пошутил живот и первым засмеялся своей же шутке. – Порнушка, дружок? Ну-ну… Ничего, блин, не боятся.
- А чего мне боятся? – поднял воротник художник. – Не украл, чай. Сам рисовал, сам продаю… Это весталка Валерия.
- Какая еще Валерия? Валерка из кемпинга, что ли?
- Нет, из Древнего Рима.
- Ты мне пули не отливай, художник… Из древнего Рима, - передразнил он Нелидова. – Из такого же древнего, как твоя клоунская шляпа, дружок.
- Не хотите – не берите, проходите…
- Я вот куда надо позвоню – там тебе и Рым и Крым покажут…
Рваное Ухо, которому с первого же запаха не понравился этот «колобок» (от толстяка несло салом с чесноком) угрожающе зарычал. Потенциальный клиент эскиза тут же скрылся за стеклянными дверями магазина. Бим заглянул в глаза хозяину: ну, как я его напугал, а?
Через минуту у этюда остановился еще один  местный любитель живописи.
- Сколько хотите, молодой человек, за шедевр? – не отрывая глаз от обнаженной натуры,  спросил  пожилой человек в двубортном драповом пальто с вытертым бархатным воротником –  ни дать, ни взять  директор школы на пенсии. Старичок, как показалось, Нелидову, был немного «под шафе». По манере держаться и  прямо смотреть в глаза, он чем-то напоминал Максиму его отца, старого школьного учителя, большого умницу и великого чудака. – Так сколько, не слышу…
Максим назвал цену.
- Даю половину, молодой человек, - ответил   «бывший учитель», как окрестил его Максим. - Рекомендую соглашаться.
Бюджетник перешел на шепот:
- В провинциальном городишке, где инфляция съела не только материальные, но и духовные ценности, вам больше моего никто не даст. Впрочем, я очень плохо вижу, хотя в живописи лучше меня  в этом городе не разбирается никто. Уж будьте уверены, молодой человек!
Максим промолчал.
Пенсионер  с обликом дореформенного педагога достал из кармана круглые допотопные  очки в металлической оправе,  водрузил почти снайперскую  оптику на нос.
- По манере чуть ли не Тициан… Итальянское Возрождение. Ну, прямо  Венера Урбинская… Талантливое  подражание. Но скорее – это французы. Стиль «ню», обнаженной натуры… - приговаривал городской сумасшедший, последний из могикан-ценителей. Он  то надевал, то снимал свои очки-лупы. При этом его глаза сначала увеличивались в разы, напоминая блюдца сказочной собаки на сундуке, а потом превращались в смотровые щели  хитровато-добродушного  японца.
Нелидов с обидой сказал:
- Это не подделка. Это оригинал.
 Несмотря на какую-то ироничность в словах покупателя, Максим с любопытством ждал продолжение торгов.
- Современные французские экспрессионисты? Угадал?
-Почти…
«Пусть изголяется в своих познаниях, лишь бы купил…» - подумал Нелидов.
- Кто? – старик с прищуром смотрел на этюд, прикрывая его рукавом от моросившего дождя. – Кто художник-то?
Максим в поисках ответа  взглянул на вывеску, красовавшаяся на скромной будке сапожника «Ремонт обуви» и прочитал её вслух, ставя в перовом слове ударение на перовом слоге, а во втором – на  гласной «И»:
- Ремонт Обуви…
Старичок зацокал языком:
- Не может быть!.. Это же, я знаю, Пикассо нашего времени. Восходящая звезда. Ай-яй-яй!.. Ремонт Обуви…  - он повторил «иностранную» расстановку ударений. – Я бы, честное пионерское, дал бы больше, но нету…
- Я бы в другое время и в другом месте подарил бы этот шедевр, как истинному ценителю изобразительного искусства, но не могу… Обстоятельства.
- Берите, берите, - горячо запричитал «поношенный интеллигент», суя купюру в карман плаща Максима.
- Если бы не Старый Оскол, цены на билеты…
- О-о, эти цены!.. – театрально вскричал тронутый бедностью старик. – Они нас душат, эти цены… Но истинное искусство – бесценно! Эта картина, молодой человек, со временем займет  уже предназначенное мной место в   в еще, слава Богу, государственном Русском музее.
- Ну, вы, мягко говоря, это…  загнули.
- Ничего я не загнул! –  не зло оборвал художника чудак-покупатель. – Ни-че-го! А ежели и загнул гвоздь, то только для того, чтобы он крепче сидел на своем месте.
И тут же энергично протянул руку Максиму.
- Достоевский, Николай Николаевич…
Видя в глазах продавца «Ремонта Обуви»  красноречивый немой  вопрос пополам с испугом, привычной скороговоркой  добавил:
- Не бойтесь. Я не сумасшедший. Просто однофамилец Федора Михайловича……
- «Преступление и наказание»?..
Старик, глядя на прохудившееся небо, стал ловко скатывать этюд в рулончик. Оставил только хвостик от полотна, погладил его негнущимися замерзшими пальцами и простодушно улыбнулся, приблизив свою  увеличительную оптику к холсту.
- Преступление – его, а вот наказание – моё, молодой человек. За бесов расплачиваемся. Хотя Федор Михайлович предупреждал человечество.. Так мы же сами с усами… Взяли этих бесов под мохнаты рученьки и сами же возвели на престол.  Как те римские сенаторы, которые говорили о вашем Домициане: « Он сукин сын, конечно, но это наш сукин сын!».
Старик засмеялся, будто потрясли пластмассового Ваньку-встаньку и внутри старой игрушки что-то зазвенело и забулькало.
Максим с удивлением посмотрел на городского сумасшедшего.
Бим подхалимно подполз к старику на грязном животе и лизнул  мокрый  дедушкин ботинок.
- А вот собак и вообще тех, кто от вас зависит, нужно жалеть и хорошо кормить, - покачал головой старый интеллигент.
- Дайте срок – накормим…
Странный человек, чувствуя замешательство собеседника, спрятал очки в боковой карман старого пальто.
- А вы, молодой человек, думали, я клюнул на вашего «Ремонта Обуви»? – он смешливо скосил глаз на вывеску на сапожной мастерской. – Гениальная импровизация, молодой человек. Но, если хотите быть инкогнито, то зря  внизу этюда подписали: «Весталка Валерия, за день до гибели Домициана.  Х. Нелидов». У меня очки – плюс шесть с половиной. Цейсовский бинокль! Хотя талант и без бинокля разглядеть можно. Талант не бывает плоским. Он – выпуклый… Его, как шило, в мешке не утаишь.
Он продолжал веселиться:
- А «Х.Нелидов»,  то есть художник Нелидов, простите, вы, надеюсь?
- Художник Максим Нелидов, -  сказал Максим,  склонив голову, будто представлялся самому императору.
-  Очень приятно. Очень, честное пионерское!...Я запомню ваше имя, - пообещал странный человек, пряча этюд Валерии под драповое пальто. –  Мне, знаете ли, ужасно повезло, что я вас встретил, тут, на ступеньках «Европы», не в самое лучшее ваше время..
Максим хотел возразить и полез было в карман, чтобы вернуть деньги.
- Нет, нет, нет.. И не дерзите старому человеку! Дал, что мог, от чистого сердца    пенсионного пособия… на сохранение национального достояния.
- Ну, вы скажите…
Он снова достал очки, глаза его сделались на пол-лица –  но грустные, а вовсе не смешные.
- Я, видите ли, уже начал было разочаровываться в сегодняшнем, а значит, и завтрашнем дне нашего искусства. Эти «ремонты обуви», как вы изволили выразиться, заказывающие на свои деньги в глянцевых журналах хвалебные рецензии, бесконечно отмечаемые всеми возможными и невозможными премиями профанами от искусства, ведут за собою к пропасти не только культуру…
- Кого еще?
- Нас… Всех нас, слепцов настоящих… И таких, как вы, художник Нелидов, кому еще только предстоит ослепнуть на сверкающей сусальным золотом ярмарке тщеславия. Вот чтобы вас уберечь от великой порчи, я и пожертвовал эту «лепту вдовицы»… Вижу, что вовремя.  Или вы сомневаетесь в моём внутреннем зрении? Я ведь, как меня учили классики, вижу не слезящимися от боли глазами, а сердцем. Сердцем вернее.
Максим без тени иронии  ответил, глядя, как Рваное Ухо облизал старику его обувь.
- Я верю тебе, отец… Извините, мэтр.
- Метр  без кепки…– грустно  пошутил старичок, прикрывая ладошкой  костяную лысину. – За две недели до октябрьских праздников дождь пошел, никак не остановится. Постарайтесь, пожалуйста, не отсыреть и вы при такой сволочной погоде.
И с этими словами  странный ценитель искусства исчез за углом магазина. Будто он приснился Максиму. Или его вообще никогда не было ни в реальной, ни в его виртуальной жизни. «Фантом прямо-таки какой-то, - подумал Нелидов, – этот Николай Николаевич Достоевский.  Просто такой же гениальный сумасшедший, как и его великий однофамилец».





10.


В домик на окраине Бим Рваное Ухо бежал  трусцой: знал, что от всех  вкусных вещей, что лежали в большом пакете хозяина и не давали покоя его собачьему носу,  ему тоже обломится на желтый клык. Он хорошо знал людей. Редко в них ошибался, хотя и не без того.
У дома, предназначенного судьбой на снос, укрываясь от непогоды под бульдозером, уже нацеленным  тупым стальным ножом на  старое строение, так  мешавшее оперативному простору строителей многоэтажек, тряслись от промозглой сырости еще два бездомных пса. Бим, считавший, что честно заработал свои харчи у стеклянного магазина, хотел было отогнать своих голодных собратьев, но человек не дал ему затеять свору.
- Ты что, Рваное Ухо?!. – прикрикнул на Бима Максим. – Нехорошо быть жадным. Нужно делиться, старик. Или нынче и  собаки, как люди, живут?
Рваное Ухо, рыкнув для острастки, не стал трепать голодных сородичей, но в душе не согласился с хозяином: кто не работает, тот не ест! А получается наоборот… Нехорошо это, не по-собачьи.
Уже в доме на снос, налив в бумажный стакан водки, Нелидов почувствовал, что его знобит.
- Сейчас, сейчас согреюсь изнутри…  - сам с собой разговаривал художник. - Отец до самой смерти не признавал никакого лекарства, кроме изобретения Менделеева… И ничего, до семидесяти семи дотянул. Прожил бы и больше, кабы был алкоголоиком…
Бим картинно наклонял голову, показывая всем своим видом: он – весь внимание. Две беспородных сучки нерешительно топтались в прихожей, ожидая оттуда подачек.
Максим выпил, чувствуя, как живительное тепло разливается по промерзшим  членам, достал круг  колбасы, отломал кусок и стал его чистить.
Рваное Ухо подполз на брюхе к ногам художника и шустро смахнул очистки шершавым языком.
- Погоди ты, Ухарь!.. – отодвинув от собаки пакет с едой и выпивкой, сказал Максим. – На, это, брат, твоя доля..
Кусок колбасы Бим поймал с лета –  так ловят мячи классные вратари: мертвой хваткой. Из прихожей высунули свои носы голодные подружки Бима.
- Теперь вам, собачьи дети!..
Нелидов выпил еще, но озноб не проходил. Он потрогал свой лоб рукой, как его в детстве трогала мама, когда он в очередной раз подхватывал грипп или простуду. Люська, с которой от дня свадьбы до выдачи свидетельства о разводе он прожил целых пять лет, определять температуру его лба ладонью не умела. Она вообще много чего  не умела. И уметь не хотела, имея  фигуру  топ-модели и смазливое личико. А он всё ей прощал. Всё. Потому что любил, наверное.  Сперва она  прощала тоже. И его вечные поиски своего места, «правды художника», которая не приносили и копейки в дом, и то, что он жил в каком-то  своём, для неё  совершенно чужом  мире, бредя  весталками-девственницами, жестокосердными императорами, вечно пытавшимися обмануть судьбу и странными звездочетами, больше жизни ценившими Правду своего Слова.  Люська могла примириться со всем, с его достоинствами и недостатками, если бы не эта давящая, угнетающая нищета.  Сначала нищета кошелька, потом и своего духа. Но  как-то прощала и вечное безденежье безработицы, пока прощалось… А потом ей просто кто-то открыл глаза, сказав то, чего простить она не в силах: «Бросай ты его, пока не поздно.. Ведь он – неудачник. А это болезнь не просто опасная. Безнадежная по сегодняшней жизни. К тому же заразная».  Она исчезла из его жизни так же, как и появилась в ней: без всяких прелюдий и объяснений. Дочь отвезла своей матери, а сама подалась в шумную столицу, где все ловили друг друга – кто «удачников», кто «лохов» а кто судьбу за хвост.
- Плохо мне что-то, ребята, - пожаловался он бродячим собакам.- И водка не помогает…
Бим, проглотив очередной кусок, облизнулся и завилял хвостом, ожидая продолжения банкета. Осмелели и остальные бомжи-собаки. Сучки, опасливо косясь на зарычавшего Рваное Ухо, приблизились к дивану, выпрашивая подачки.
- Счастливые вы, ребята! – улыбнулся псам Максим. – Не зря же такая колбаса народом прозвана собачьим счастьем. Много ли вам надо, чтобы завилять хвостом и преданно смотреть в глаза тому, кто бросает кусочек  колбасных обрезков?
Он плеснул в бумажный стаканчик и поднял тост:
- За вас, сирые бомжики! Пусть вам будет малость посытнее, а мне чуточку потеплее. Симбиоз – великая вещь. Основа выживания в любой агрессивной среде.
- Тут всем наливают или только собакам?
Нелидов обернулся на женский голос. В проеме дверей, закрывая серый свет осенней  улицы, стояла  незнакомка. Контровой свет мешал разглядеть  гостью со всеми подробностями. Максим выпил, не спуская глаз с фигуры, загородившей проход в полуживой дом, закурил и, пустив дым, кивнул:
- Проходите, пожалуйста. Мы гостям всегда рады.
- Это ты у меня в гостях, - с хрипотцой сказала женщина, прошла на середину комнаты и уставилась на Максима. – Это дом моей бабушки.  Прораб со стройки позвонил в мотель, сказал: «Вывози шмотки иль что нужное осталось – сносить будем». Вот я и пришла. А тут – ты…
- Я, - кивнул Максим, с интересом разглядывая  молодую женщину. – Замков нет, даже дверей  нет – чего, думаю, не зайти…
 - Уже сперли, кто попроворней, - вздохнула женщина. – В  нашем населенном пункте каждый третий безработный. Пенсионеры дверь за бутылку возьмут. А им больше и не надо…
- Жить стало лучше, жить стало веселей..
- Веселей некуда.
- Так наливать, красавица?
- Я за базар отвечаю.
- Так ты и по феньке ботаешь?
- Чалилась…
- За что же?
- Хозяину ларька по харе смазала…
- Приставал?
- Не то слово…
Максим налил полный стакан, протянул его незнакомке.
- За знакомство! – сказала она, не спросив, как зовут виночерпия.
- Я – Максим, а вас, как звать-величать, сударыня?
Женщина молча выпила, не спуская глаз с Максима.
- Тебе-то зачем, парень?..
Максим протянул французскую булку, отломил кусок колбасы.
- Прошу вас, сударыня…
Она откусила от булки, сказала с полным ртом:
- Да ладно прикалываться-то!.. Валерка я. Чумакова. Погоняло – Чума.
Максим, рассматривая спитое, но еще не лишенное женской привлекательности лицо, сказал задумчиво:
- Чума… Какая же ты Чума? Ты жрица храма Исиды  весталка Валерия…
- Чё-чё? – перестала жевать женщина. – Чё еще за версталка? Ты давай фильтруй базар, дядя… Не то ботало прикусишь.
Максим плеснул ей еще в стаканчик. Валерка не отказалась, махнула налитое залпом, утерлась рукавом  нейлоновой куртки.
- Это я так, из своего сна вспомнил… - загадочно улыбнулся Максим. – Сны мне по субботам интересные снятся. Прямо сериалы, а не сны…
Она скосила глаз на закуску.
- Ты ешь, ешь, не стесняйся..
- А ты? – спросила Валерия.
- Я уже… К тому же горло болит, аппетита нет.
Рваное Ухо поскреб когтями пол, обращая на себя внимание: забыл про него хозяин с приходом этой тетки, от которой кисловато пахло старым перегаром и дешевой   красной, как кровь, помадой.
- Пшли вон, псы вонючие! – привстала Валерка с дивана. – Житья от вас нету!  Хатки под элитное жилье сносят, конур собачьих больше нет – вот и лазят, бомжи проклятые по всему городу…
Рваное Ухо, отбежав на  безопасное расстояние, жалостливо взглянул на хозяина: заступись, мол. Я ж тебе помогал у «стекляшки», все ботинки тому сумасшедшему старичку вылизал до блеска. Вспомни верную собачью службу…
Максим потянулся к пакету, достал холодный беляш и бросил его собаке.
Бим, схватив свое счастье старыми, но еще хваткими крепкими зубами, опрометью бросился к стоящему у дома бульдозеру.
- Бабкин пес, - сказала Валерия. – Потому и ведет себя, как хозяин.
- Зовут-то как?
- А никак. Собака и есть собака. Зачем ей имя?
- Мы в ответе за тех, кого приручаем.
- А за нас – кто в ответе? Наливай, паря!
Максим налил, Валерия выпила. Закусывать опять не стала.
- Бомж? – спросила она. – Или  откинулся?
- Как – «откинулся»?
- Ну, освободился… Я когда из тюрьмы пришла, месяц гужевала с подзаборниками и случайными хачиками… Чуть снова на нары не залетела.
- Не, - покачал головой Максим, снимая шляпу. – Видишь, волос длинный, ум короткий. Не «откидывался» я. Так, отстал от своего поезда. Зашел погреться, а тут сквозняки, холоднее, чем на улице.
- Ты выпей.
- А ты налей, Валерия.
- Меня так еще никто не называл, - наливая из бутылки сказала она. – Лерка или Чума. А тут – торжественно. Чудно, непривычно…
- Имя о человеке многое может сказать.
- А ты, блин, часом не гадалка? Уж больно вид у тебя загадочный..
- Звездочет я.
- Звезды считаешь? – хрипло засмеялась женщина. – Блатная, бля, работа: сиди  себе ровно на жопе и звезды считай.
- Я звездочет-астролог… Прорицатель.
Щеки Максима пылали, как алые маки в мае, ноги и поясница налились горячим свинцом.
- Ты выпей, пассажир, выпей… Простыл, видать, так пропотеть надобно.
Она  выплеснула остатки водки в стакан.
- Всё-ё… - разочарованно протянула Чума.
- Там, в пакете, еще бутылка есть, - сказал Нелидову, с отвращением глядя на водку. – Много налила…
- Не пьешь, а лечишься… Давай, мальчик,  выпей и пропотей!
Она потрогала его лоб холодной влажной рукой. Почти как мама в далеком  уже от него детстве.
- Горишь весь, Максимка… Сорок, не меньше. И к фельдшеру не ходи! Пей, тебе говорю, до дна лекарство от гриппера!
Нелидов  через силу выпил, пожевал колбасы, не чувствуя вкуса.
- Так ты, Звездочет, от какого поезда-то отстал?
- От Старооскольского…
- Этот раз в сутки ходит. Теперь рано утром будет только завтра. Болей спокойно.
- Болею…
Она налила себе сама, чокнулась с носом Нелидова:
- Будь здоров, Звездочет!
- И вам не балеть…
На этот раз Валерка закурила, стала на глазах хмелеть.
- Тебе хорошо? – спросил он.
- А ты догадайся, парень, с трех раз! – сказала она. – Когда я свое тридцатилетие в мотеле отмечала, то шампанским так нажралась, что чуть не обоссалась ночью… Вот стыд-то был бы!
- А ты в мотеле придорожном работаешь?
- Угу. В нем.
- Официанткой?
- Уборщицей, - огрызнулась она. – Техслужащая, как в трудовой записано.
- У тебя и трудовая есть.. Счастливая…
- А то! На зоне свои университеты, чай, проходила……… Там и дурака за три года высшее образование дадут. Даром, что ли, срок мотала? Око за око…
- А я знаю, за что ты сидела..
- Кто трепанул?
- Кто же мне об этом трепанет? Не Рваное же Ухо?
- Не знаю такого……
- Сидела за выбитый глаз своего хозяина. Ахмеда или Мухаммеда… Словом, хачика своего… Так?
Валерка окаменела, с минуту восхищенно смотрела на прилегшего на диван Максима,  потом неверной  рукой потянулась к  новой бутылке.
- Ну, ты и фокусник! Тебе бы в цирке выступать. Гомнатезером. Али  покруче.. Бабок бы срубил – до смерти хватило бы. Как узнал-то?
- А по руке, по линии судьбы…
- А-а.. – протянула она. И вдруг встрепенулась:
- Так я тебе свою ладошку вроде бы не сувала…
- Ты не помнишь просто. Ты ее на моем лбу держала.
Она кивнула, что-то вспомнив. И снова приложила свою ладонь к пылавшему лбу художника.
- Горишь, пассажир! Беда…
- Мне холодно, - пожаловался Максим. – Не убирай руку, мама. Так теплее…
«Бредит малый, - подумала Валерка, чувствуя сильный жар у больного знакомца. – Не ровен час помрет, а мне тогда отвечать, показания давать в камере…».
- Ей, - сказала она, отнимая руку. – Ты гляди у меня, не помри тут… Хата бабушкина. Я сюда хожу в надежде ее заначку похоронную отыскать. Сховала старая карга куда-то, а куда – не запомнила… Пять тысяч «смертных». Всё мечтала: «Вот, Лерка, теперь по-человечески похоронят». Как же… Закопали на мои кровные. На крест не хватило, так Митяй из досок сам соорудил. В церкву бабка ходила, грехи  свои, а заодно и наши, отмаливала…
- Не убирай руку, тогда не умру.. – тихо сказал Нелидов. – Мне холодно…
Валерка с оптимизмом посмотрела на почти еще полную бутылку водки, сказала примирительно:
- Ладно, полежу рядышком с тобой… Погрею.
Потом приставила кулак к носу болящего.
- А приставать будешь – глаз вышибу! Как тому армяшке… Гляди у меня.
- Гляжу, - улыбнулся он. – А кто такой Митяй?
- Новый мой сожитель. Я у него щас живу. Страсть, какой ревнючий!..
          Она подожгла погасшую сигарету.
- Козел, короче, - пуская дым, прохрипела Лерка. – И кулак у него костяной, што кастет бандитский… Кабы не проснулся, он щас пьяный спит. Митяй на бульдозере, што у дома стоит, работает. Прораб дал наряд к вечеру бабкин дом снести, а он, паразит, нажрался. Спит… Теперь без премии останется. У их там в компании строго с этим, с дисциплиною той.
-  Ладно, не будем о грустном. Ложись, грей…
Она подмигнула Максиму левым глазом, с которого еще не сошел синяк.
- Иду, нетерпеливый ты мой… Только в чуланчик слажу. За печкой у бабки чуланчик прилажен был. Там тряпье всякое, фуфайки старые должны быть. А то одного  моего тепла на двоих не хватит. Тебе аж до четырех утра тут свой век коротать… Старооскольский-то в четыре двадцать пять на вокзале. Оклемаешься… Согреешься щас – и, знай себе, спи спокойно. Я на зоне больше от холода, чем от недокорма страдала. Знаю по чем фунт лиха. – Она глубоко затянулась  едким дымком дешевой сигареты. -  Деньги-то на билет есть?
- На билет есть.
- А на опохмелку?
- Я не похмеляюсь.
- Зря. В нашем городке, знаешь сколько мужиков уже  померло!.. А всё потому, что не нашли утром на опохмелку. Не поправились… Эх, жизь-копейка!
- А зачем в вашем городе такие элитные дома строят, если у людей денег нет? – спросил Нелидов, поправляя на груди бабкину фуфайку.
- Третья хоромина уже будет… У одних ветер в карманах, а кое-кто наворовал. И вдосталь. В прошлом годе за огромадные тыщи квартиры  ушли… И еще пять коттеджей для руководства, что за Маруськиным логом, прямо в березовой роще поставили… Почитай, половина начальников качество своей жизни улучшила.
- А как не станут покупать новое жилье? Цены-то – ой-ё-ёй!..
- Станут.. Вторая-то половина осталась! Ей же обидно, что первые уже в белокаменных хоромах обитают. Поднатужатся, подвороуют – и купят себе такие же.
Валерка затушила сигарету, плеснула себе в стаканчик, крякнув по-утиному, выпила. Потом долго копалась и шумела за печкой, грязно ругаясь себе под нос. Наконец, выползла, держа в руках грязную фуфайку без одного рукава.
- Вот и всё бабкино наследство! Жил, жил человек, а умер – и пшик… Ни могилки нормальной, ни нажитков, теперь и дом сломают…  И зачем белый свет так долго коптила? Только горбатилась на огородике баба Вера – царство ей небесное! - на трассе, сколько я себя помню, до темна с мешком картошки стояла, всё лишнюю копейку на свою смертушку копила… А похоронили  на муципальном кладбище, у самого оврага, без рубля за душой.
Женщина заботливо укрыла фуфайкой Максима, грустно взглянула на пустой стаканчик, тяжело вздохнула:
- Эх, кабы знать, когда твой последний час пробьет… Соломки бы постелила. Или в церкву бы сходила, на последок…
Валерка опять закурила
- Ты вот, Звездочет, деньгу шарлатанством зарабатываешь… - Она заглянула в глаза собеседнику. – Я не осуждаю. Кажный живёт, как могёт. Закон капитализьму. Чую, не всегда фартит, коль из поезда, как зайца ссаживают… Только ответь мне, как на страшном Суде: прорицаешь ты честно или ради поживы врешь людям об их прошлом и будущем? Настоящее-то они и без тебя кое-как   помнят…
- Стараюсь не врать..
- «Стараюсь», - передразнила Лерка. – Зарекалась свинья говно не жрать… Ладно, Звездочет, какое завтра меня ждет в этом сраном городе?
Максим привстал на локте, отчего под боками противно заныли ржавые диванные пружины.
- Дай твою ладонь, Валерия.
- На, Максимушка, не жалко…
Он, не глядя на линию судьбы, поводил по ней пальцем и вдруг прижал к своим потрескавшимся губам.
- Будет у тебя завтра всё небо в алмазах…
- Небо в алмазах.. – прошептала она, не  вынимая ладонь из его жарких рук. – Где-то я это уже слышала……..
- В школе, быть может?
- Да-да… Именно в школе. Я хорошо училась… Потом ПТУ, потом…. Хрен с ним, что потом было. Только вот неба в алмазах  сроду в моей жизни не было. А так хочется…
- Будет.
- И чтобы долго не ждать. Страсть как не люблю ждать и догонять.
- Скоро и исполнится.
- Гляди, ежели соврешь… Глаз на жопу натяну.
- Тебе не совру.
- А – себе? – она выдернула руку, поплевала на ладонь и  вытерла ее о бабкину фуфайку. – Себе ты тоже так же сладко врешь? Ты, может быть, с таким жаром в бреду через пару часов окочуришься тут, а? Сгоришь под драной фуфайкой… А? Чего молчишь, Звездочет хренов?
Агрессия её была настолько неожиданной, что Максим, и впрямь, на какое-то время потерял дар речи.
- Я не умру… - наконец с казал он, глядя в дверной проход, в котором виднелся застывший в последнем броске бульдозер. – Бродячего звездочета бродячие собаки спасут.
Она потянулась за бутылкой, бросив Максиму:
- Опять бредишь? Хотя постой, наши бомжи с бродячими собаками спят под теплой трубой – так в морозную ночь теплее.

Она выпила и вдруг, ополоумев, пустилась в бешеный пля. Как на лихой русской свадьбе рассыпала по пустой комнатушке глухую дробь каблуков: «Барыня, барыня! Сударыня-барыня!..».
- Кинь-ка  сюда фуфаечку для куража! – закричала Лерка, не прекращая своего бешеного танца. – Я ведь в ней еще в седьмом классе на пятачок бегала, первой танцуньей  была…
Максим, улыбнувшись, встал, накинул ей на плечи бабкину фуфайку.
- Эх, барыня ты моя, сударыня ты моя!.. – била ногами по щелястому  полу еще молодая, полная нерастраченных сил бабенка. Всё смешалось в этом танцевальном припадке: и боль, и жажда несбывшегося счастья, и талант, и пьяный кураж… Последнего, правда, было больше.
Она, сделав еще несколько танцевальных па, споткнулась и рухнула на скрипучий бабкин диван, хохоча и плача в своей  танцевальной истерике.
- А в кармане-то – бабкина тряпочка! – хохотала она, вынимая носовой платок из кармана фуфайки. – Вот и всё её наследство – тряпочка для соплей! Ой, умру, девки, обоссуся я!..
Лерка приложила узелочек к слезившимся глазам, и тут же её как обрезало. Смех разом стих. В пустом доме на снос стало  пронзительно тихо. Слышны были только моторы машин, проезжавшие по трассе Курск-Орел.
- Звездочет… - услышал он её голос с дивана. – А в платочке-то купюры!... Пять штук по тысячи.  Бабкины  смертные нашлись… С того света бабуля мне их подкинула.
Она встала и поклонилась черному углу.
- Спасибо тебе, родненькая…
Потом  дружески хлопнула Максима по спине.
- И тебе, Звездочет, спасибо, что не соврал. И впрямь, завтра у меня будет небо в алмазах!.. Ох, и гульнём мы с Митяем!..
Она даже застонала при этих словах.
- Оставайся, Звездочет!...
Но тут же спохватилась:
- Хотя нет. Митяй приревнует. Убьет и меня, и тебя зараз…
Она еще раз пересчитала пять тысячных купюр. Грудь ее высоко вздымалась под  тонкой курткой.
- А может, тебе на билет дать?
- У меня есть на билет.
- Ну, как знаешь. Было бы предложено… Отметим удачу?
- Пожалуй…
- Да ты не кисни, Звездочет! Чудо великое свершилось. Я уж думала, что закопают эти денежки под рухнувшим домом. Ан нет! Будет и у меня, Валерии Чумаковой, небо в алмазах. Будет, Максимушка!.. Этот подарок судьбы нужно отметить. И не умирай раньше времени, не умирай, Звездочетик ты мой… Долг Ахмеду отдам, из мотеля уволюсь к чертовой матери!.. Сниму комнатку и от Митяя с его пудовыми кулачищами уйду. Начну, брат, заново жизнь… А чего там!.. Только тридцать один. Вся жизнь впереди. Главное, что подфартило… Теперь баба Вера от меня не отстанет, коль свои смертные  на моё небо в алмазах отдала прямо после твоего прорицания, Звездочет! Она меня, не знавшую  ни отца, ни матери, и выходила, как родную дочь. На зону «Приму» посылала и обязательно с пенсии карамелек «Раковые шейки», моих любимых с детства… Давай, Звездочет, за тех, кто нас любил! Тебя ведь тоже когда-то любили. В твоей прошлой жизни…
Через час они допили водку. Пьяные и счастливые улеглись вместе на бабкином диване, бросив драную  фуфайку в голову. Двоим укрыться этой куцей ветошью, несмотря на все усилия Максима и Валерии, не удалось. «Всё будет хорошо, всё теперь будет хорошо, вот увидишь…» - приговаривала, как заклинание,  захмелевшая Лерка.
 Через пять минут в доме «на снос» они уже спали спокойным сном  праведников по неволи, заплативших все  налоги на жизнь.






11.



На четырнадцатую ночь до октябрьских календ луна окрасилась кровью в Знаке Водолея…
Он проснулся от вещего сна: к нему явилась Минерва, которую он суеверно чтил, и возвестила ему, что покидает свое святилище и больше не в силах оберегать императора – Юпитер отнял у нее оружие.
С час он ворочался на ложе, где так любил заниматься «постельной борьбой» с многочисленными наложницами. Наконец-то уснул снова. Теперь в его сон пришла Валерия, которая  была живьем замурована в стену подвала на его вилле. Весталка была обнажена, кровавая луна окрашивала ее лицо, гибкий стан в багряные, но все равно мертвые тона.  «Я умираю, император, - сказала она, странно ему улыбаясь. – И когда я умру, Асклетарион подтвердит пророчество волхвов. Твоя смерть – слово  астролога».
Этот кошмар испугал Домициана больше, чем отказ от него Миневры. Полная луна светила в окно,  тревожила  императора своим необычным цветом.
Он попытался уснуть  и это Домициану почти удалось, но его разбудил треск молнии, ударившей в храм рода Флавиев. Двенадцатый цезарь Рима вспомнил: наступил «тот» день, которого он страшился всю жизнь – 18 сентября 96 года. Он крикнул в ночь, разодранную нежданной  грозой:
- Рази меня! Уж лучше ты, чем кинжал бывших друзей!
Но гроза стихла так же внезапно, как и налетела.  Мутноватое утро за окном освещал лишь загоревшийся храм рода Флавиев, который был построен при Домициане.
На зеленом холме, где стоял Капитолий, ворон прокаркал заученную человеческую фразу:
- Всё будет хор-р-рошо! Кар!..
- Твои бы слова да Юпитеру в уши! – крикнул в окно император.
С полчаса он отходил от ночных кошмаров, потом встал с ложа; долго, с брезгливой миной на сером отечном лице смотрел на себя в зеркало.
Это было любимое зеркало Домиции. И только сейчас он понял, почему она так его любила, так умильно в него смотрелась – это был подарок Париса. Несомненно, так!
Домициан взял в руки тяжелую масляную лампу, которая еще коптила на ночном столике, и  запустил ею  в зеркало. Осколки брызнули прямо на ложе. «Интересно, - подумал Домициан, - занимались они любовью на супружеском священном ложе его?». Он  зачем-то схватил самый большой кусок, похожий на  кинжал, но, обрезавшись, тут же отбросил его в сторону. Потом оторвал от шелкового покрывала  полоску ткани и забинтовал порезанный палец.
- Если бы всё обошлось только этой кровью… - сказал он, проводя ладонью по вспотевшему  лбу.
Счёт уже шел не на сутки, на часы…
На шум в императорской спальне вбежал мальчик-раб, обычно  прислуживавший ему при бритье.
- Вон! заорал растоптанный страхом император. – Сегодня никакой бритвы! Ни чего режущего и колющего! Вон все из моей спальни!
Мальчик в страхе убежал. Домициан снял ночную рубашку и сам стал одеваться, никого не подпуская к себе из челяди. Страх извел цезаря. Сегодня он читался в каждой его морщинке, в каждой складке его царственной одежды. Страх пропитал каждую его клеточку, выжигая из Домициана все хорошее и доброе, что заложила в него природа. Этот липкий страх поселился в его душе в тот черный день, когда он, вжавшись в колени матери, услышал свой ужасный приговор халдеев: год, число и точный час (в пять часов по полудню) своей смерти. С того самого дня бедный Домициан будто бы стал жить между плахой и топором палача.
Он наклонился, поднял самый крупный осколок зеркала и взглянул на свое отражение. От страха у него приключились все болезни. К сорока пяти годам он выглядел на все шестьдесят. Страх иссушил его тело, оставив, как в насмешку, огромный живот на кривоватых тонких ножках.
- Тьфу ты! – плюнул в зеркало император.
Он потянулся к колокольчику, позвонил, чтобы явился мальчик.
- Да,  мой господин! – словно вырос из-под земли арабчонок.
- Бегом в покои госпожи, скажи, что я зову её.
Мальчик убежал. Коротая время, Домициан нервно походил по огромной спальне. Скрежет битого стекла под сандалиями выводил его из ровновесия. В животе заурчало. «Отравили!» - было первой мыслью. Но урчало не от вчерашнего позднего ужина, не от его любимых матианских яблок. В нем говорил страх. Хотя мысль об отравлении пришла в голову не случайно. Когда умер божественный Тит, то в народе поползли слухи, что он был отравлен Домицианом. Народ шушукался, что перед смертью Тит жалел только о том, что не казнил брата и оставил империю такому злодею, как Домициан.
- Милый, что тебе сегодня неймётся? – глядя на разбитое зеркало и пряча  усмешку, сказала Домиция. Умная женщина всё поняла с первого взгляда.
«Змея! Пригрел же на своей груди такую змеищу! – выругался про себя Домициан. – Не нужно было к ней возвращаться. От нее, чую своим тонким носом, от нее исходят все мои беды и страхи!».
- Дорогая Домиция, - взял себя в руки император и даже улыбнулся улыбаясь через силу супруге. – Хотел тебе напомнить вчерашнее мое решение. Устроить пир. Я еще раз просмотрел список приглашенных и добавил туда моего астролога Асклетариона.
- Я помню, милый… Все согласно твоему списку приглашены  ровно на пять часов по полудню…
- Нет! Нет и нет! –  испуганно замахал руками император. – Только не на пять! Пошли гонцов. Пусть прибудут к десяти!
- Пировать в такую рань?
- Я так хочу! – притопнул ногой Домициан. – Не перечь мне, пожалуйста, хотя бы сегодня…
- Хорошо! Но ты бы мог эти приказания передать Парфению! Или вольноотпущеннику  Стефану, твоему секретарю Энтеллу, наконец. Это всё преданные тебе люди, для которых ты так много значишь в их судьбах…
- Не верю! – закрыл руками лицо Домициан. – Я никому не верю!
- Ладно, ладно, дорогой… - успокоила Домиция. – Я распоряжусь не хуже. Повару приказано изжарить на вертеле кабана, потом зашить в брюхо живых дроздов… Как ты приказал.
- Я приказал? Не помню…
- Как же, как же! Ты хотел сделать веселый сюрприз своим гостям. Когда виночерпий вскроет кинжалом  кабанье брюхо – из него с шумом и писком вылетят живые дрозды!  И сначала все испугаются, а потом будет ужасно весело, я думаю.
- Весело? – задумчиво спросил император. – Что тут веселого? Сегодня не день веселых сюрпризов.  И никаких кинжалов! Дурная шутка задумана, сдается мне. Очень скверная. Никаких колющих и режущих предметов на пиру быть не должно! Никаких!..
- Что приказать приготовить?
- Никаких изысков. Все, как всегда. Начнем с хлеба и меда, столетнее вино, чтобы размочить корочку. Потом  оливки и финики, как у простого народа.  А уже потом по нарастающей. Первая смена - устрицы и овощная смесь. Затем пусть мальчики-прислужники внесут жареных голубей, куропаток и фазана. Можно запечь и одного павлина. Как шутил мой брат Тит, если нет фламинго, сойдет и попугай! Рыбу пусть повара выберут сами. В последней перемене должны быть фаршированная соня, этот потешный  мелкий грызун,  и улитки, откормленные молоком. Да пусть повара на винах наклеят ярлыки с именами консулов, при чьем правлении давили виноград. Будет большой и веселый праздник. Праздник жизни, вопреки всему!
- Успокойся, милый, - холодно сказала супруга. – Всё будет хорошо…
«Эта точно накаркает!.. У Домиции дурной глаз, завистливый. Сглазит, ворона…», -  подумал Домициан. Он достал список приглашенных.
- Консулы и сенаторы меня  мало беспокоят. А вот обязательны на пиру придворный астролог Асклетарион, актер Латин…
- Сейчас в моде германский гадатель Ларгин Прокул… Все о нем только и говорят…
- Я сказал – Асклетарион! Дальше. Весталка Валерия…
Домиция удивленно вскинула брови:
- Валерия? Так она же по твоему приказанию…
- Размуровать! И доставить!
- Но, цезарь! – воскликнула Домиция. – Прошло столько времени!.. Она же там давно истлела.
- Я же милосердно оставлял ей родниковую воду и пищу. Чтобы продлить её дни.
- Скорее мучения…
- Что-что? Ты дерзишь мне, твоему господину?
- Я пытаюсь тебя убедить, что весталка давно мертва… Она  задохнулась от нехватки воздуха. Или просто-напросто от смертельного ужаса, будучи заточенной  в каменный  склеп.
- Ты так думаешь? – спросил Домициан. – Это хорошо… Она умерла, а я – жив! Соврали халдеи… Соврали, родненькие! И это мне подтвердит Асклетарион. Подтвердит, если сам захочет остаться в живых…


12.

Пир удался на славу. Чаши полнились  помпейским вином столетней выдержки. Домициан  уже после первой, довольно скромной смены, поразил гостей роскошью и обилием снеди. Большого труда стоили кулинарные изделия, состряпанные не из тех компонентов, которые ожидались. Дикого вепря с зашитыми в брюхе живыми дроздами (Домициан усмотрел в этом намек на свой огромный живот) повара заменили молочным поросенком, приготовленным в виде жирного гуся.
Актер Латин, пододвинув к себе поближе амфору с вином, которое приготовили еще при консуле Кассии, давно почившего себе с миром,   цитировал из «Сатирикона» Петрония. Мим  смешно изображал обжору Трималхиона из этого произведения писателя, которого, как и всех борзописцев-пересмешников, так ненавидел Домициан. Все ждали, когда же на  мужественного Латина обрушится императорский гнев. Но боги миловали лицедея. Это было не в правилах двенадцатого цезаря – миловать и прощать дерзости людям искусства.  И это косвенно указывало на то, что сегодня какой-то особый день для последнего из Флавиев – Домициана.
Обычно император  не терпел никаких насмешек, иронии и отступлений от традиций предков. Всем была памятна казнь Флавия Клемента за его приверженность к христианству. Правда, сам император утверждал, что отправил Клемента на крест за иудейскую веру.  Но не отрицал, что жену Клемента, которая приходилась Домициану племянницей, он сослал в далёкую  Пандатерию.
- Латин, мой милый мим Латин, - начал елейным голосом Домициан, что само по себе не предвещало ничего хорошего, - покажи нам свою пантомиму, как жрецы храма Флавиев, который построил я, обожествляли Веспасиана и Тита…
- Я не знаю такой пантомимы, мой цезарь.
- А вот врать, дружок, плохо… Я-то знаю, что прошу. Покажи!
Гости ждали приговора, который сам себе должен был подписать Латин.
- Показывай, мои милый мим!
- Ну, хорошо… Я  импровизирую,  придумаю то, что ты просишь, государь!
И с этими словами дрожащий актер стал изображать один из обрядов, которые проводили жрецы храма Флавиев. Никто даже не улыбнулся.
По окончанию представления захлопал только Домициан.
- Прекрасно, Латин.. АЯ бы сказал, превосходно в самой превосходной степени. Искусству подвластно всё. Но смерть и тление не подвластны и ему. Все люди смертны, даже великие актеры, которые эту смерть не раз изображали на арене или в театре. И я вижу, коль они уже умирали понарошку, то умереть по-настоящему актеру не страшно.
Акслетарион, взявший в руку янтарную кисть винограда, положил ее в вазу обратно.
- Все смертны, все – и божественные мой отец, и брат, все. Даже высочайшее звание «Божественный» не спасает от физической смерти…
- Но есть память народа, - робко возразил Латин. – Петроний пишет, что это и есть подлинное бессмертие для человека: жить в памяти новых поколений, чтобы его добром поминали, но не хулили. Или предали забвению, что означает смерть окончательную. Добрая память живет вечно, тогда и  умершему будет легко в царстве теней…
-  Плевать мне, что говорит твой Петроний! – перебил его Домициан. – Тебе-то  после смерти будет начхать, что скажут о тебе другие. Тебя ведь к тому времени уже не будет. Не – бу- дет! Прах твой развеет ветер. Ты будешь – ни-что!..  Бесчувствееной пылью. Зачем тебе их память? Добрая или злая – зачем? – Он подмигнул актеру. -  Хочешь, я отправлю тебя к твоей любимой весталке Валерии?
Латин  испуганно молчал, глядя в пол, выложенный лунным камнем.
- Я, как ты знаешь, милосерден. Тебя я прикажу замуровать  в стену вот с этой свиньёй, сделанной под жирного гуся… Это же твоё любимое занятие – смеяться над другими, изображая их теми, кем они вовсе не являются.  Я дам тебе своих любимых яблок, фиников, оливок… Ты сможешь прожить неделю, а то и две…  Это же царский подарок! И ты будешь меня за него благодарить эти две неделю, подаренные  тебе от царских щедрот.  Не так ли? Не слышу твоей благодарности,  веселый мим…
- Слава цезарю Домициану… - хрипло выдавил из себя Латин.
- Громче!
- Слава Домициану!
- Как вам, дорогие гости, эти правдивые слова человека искусства? – спросил  император.
- Слава Домициану! – тут же  нестройным хором прогудели гости, возлежащие на пиру императора.
-  Учитесь, дорогие мои, говорить всю правду! Никакого подтекста. Только честный, открытый текст: «Славься, о, божественный император Домициан, да продлятся  долго дни твои!» Ну!..
Хор  опять вразнобой повторил фразу, продиктованную Домицианом. Лишь астролог Асклетарион молча отщипывал от кисти  виноградинки, отправляя их себе в рот.
- Почему ты молчишь, звездочет? – спросил Домициан. – Считаешь виноградинки, как свои звезды? Кстати, Асклетарион, сколько звезд на небе?
- Этого не знает никто. Потому как одни звезды умирают, другие нарождаются… Вечный процесс обновления. Так угодно богам нашим.
- Честный ответ, - кивнул Домициан. – Я поднимаю эту чашу за неподкупного моего астролога Акслетариона.
Все послушно выпили за правдивого звездочета.
- Асклетарион! – воскликнул Домициан. – Хочешь быть не только великим астрологом, но и самым богатым из всех ясновидцев и земных пророков?
Акслетарион усмехнулся краешком губ, глядя на императора без страха и упрека.
- Не стану лгать, мой цезарь, - ответствовал звездочет. – Нужда и нищета унижают человека. Астролог – тоже человек. Нет такого человека, если он в разуме, чтобы не хотел жить хорошо, а хотел прозябать в нищете и вечной нужде.
Домициан захлопал в ладоши.
- Превосходно сказано, друг мой! Хочешь стать богатым? От тебя, и только от тебя, сейчас зависит твоя судьба. – Император тоже поднял кисть винограда, глядя через нее на гадателя прищуренными глазами. – От твоего предсказания, от твоего «да» или «нет» зависит либо твоя дальнейшая роскошная жизнь, либо твоя позорная смерть. Я прошу тебя сказать мою правду. Ты меня понял?
Акслетарион выдержал долгую паузу, прекрасно понимая, что от него хочет услышать император.
- Спрашивай, цезарь – я скажу правду.
Домициан откинулся на атласные подушки, благожелательно глядя на придворного звездочета.
- Это по-царски: «Я скажу правду». Говори её мне. И помни: если угадаешь то, что я жду - получишь мешок золота. А нет – не взыщи…
Цезарь помолчал, бросил в рот маслину, но есть не стал, выплюнул.
- Скажи мне, Асклетарион, это правда, что мне предсказали халдеи? «Да» или «нет».
- Да, Домициан. – Они сказали правду.
Домициан вздрогнул, но сдержал рвавшийся наружу страх, достал зубочистку и стал ковырять редкие передние зубы.
- День, предсказанный халдеями, настал, а я сижу, пирую, радуюсь жизни… И это ты называешь правдой?
- День еще не истёк…
Актёр Латин нервно икнул, поднес чашу с вином к побелевшим губам, но пить не смог и только с ужасом переводил взгляд с цезаря на звездочета и обратно.
Домициан усмехнулся и кивнул виночерпию: налить  всем вина!
Он выпил чашу до дна и обвел тяжелым взглядом пирующих.
- Значит, ты сказал правду, Асклетарион? Свою трудную правду… В ней немало горечи. Как, впрочем, и в этом неразбавленном водой старом вине. В любой настоящей вещи должна быть своя горчинка. Приторное расслабляет и от него гниют зубы… Эта горечь, - он полюбовался янтарным цветом выдержанного в лучших подвалах Италии вина, - вкус палящего солнца родины, пыль её дорог. Так бы сказал поэт. Так говорю и  я – император. Надеюсь, тоже божественный, как мой отец и старший брат. Так пейте  за мое здоровье и долгие лета.
Все послушно выпили, славя цезаря и желая ему долгих лет жизни.
Не выпил один только Асклетарион.
Домициан обратил к звездочету свой вопрошающий взгляд.
- Я не умею лгать, мой цезарь, - ответил астролог. – Грош цена будет даже придворному звездочету, ежели он начнет прорицать правду  угодную, которая хуже откровенной лжи. Потому что такая правда всегда продажна, она на сиюминутную потребу.
- Молодец, - похвалил цезарь пророка. – Тогда скажи мне, звездочет, как умрешь ты? Про других ты знаешь всю правду, а про себя – знаешь?
- Знаю, цезарь, - ответил астролог. – Знаю и свой последний час. Сегодня меня разорвут  бродячие собаки.
Домициан  задумался и вдруг расхохотался до слёз.
- А вот и врешь, врешь, звездочет!.. – промокая салфеткой глаза, ответил император. – Врешь ты всё, Акслетарион! И я, император Домициан, уличаю тебя во лжи.
Он хлопнул в ладоши, подзывая к себе солдат с мечами.
- Отрубите астрологу голову! – приказал он помощнику центуриона.
Когда солдаты уволокли  бедного Асклетариона, Домициан, выдержав актерскую паузу, сказал, прислушиваясь к звукам во дворе.
- Ну, вот, всё кончено с лжепророком. Он прорицал, что его порвут бродячие псы, а ему, счастливцу, всего-навсего отрубили голову. Сейчас, по обычаю предков, тело его сожгут, а пепел бесславно развеют по ветру… Благо, сегодня ветер будто взбесился. Радуется, что всё врут эти пророки, всё врут! Ха-ха-ха…
Цезарь смеялся долго, власть. Смеялись и его перепуганные гости, попробовали бы не смеяться…
- Пейте же, гости дорогие! Пейте за мой долгий царский век! – кричал Домициан, возвращаясь к жизни.
Гости с готовностью потянулись к чашам и кубкам.
- Мой цезарь, - взмолился Латин. – От неразбавленного вина мне плохо… Позволь мне удалиться.
Домициан, возбужденный вином и кровью гадателя, веселился от души.
- Иди на кухню, Латин! Там тебе, мим, дадут рвотного порошка. Когда прочистишь желудок, возвращайся к нам с новой пантомимой – «смерть лживого пророка». Ха-ха…

13.

Латин вернулся через полчаса. Пир был в самом разгаре. Хмельные гости веселились, опорожняя чашу за чашей. Смерти от перепоя они боялись  меньше, чем гнева Домициана.
- Латин! – воскликнул повеселевший цезарь. – Латин, куда же ты пропал, дружище?
Тот рассеяно блуждал взглядом, не решаясь рассказать об увиденном.
- Да что с тобой стряслось? – подняв руку и усмиряя гостей, спросил император Рима.
- Всё правда, цезарь! – наконец изрек актер. – Он сказал правду. Я сам только что видел..
- Какую  - правду? – насторожился  Домициан. – Что ты видел?
Асклетарион сказал правду – его разорвали бродячие собаки…
Говоря это, Латин избегал тяжелого взгляда Домициана. Он смотрел в отполированный до зеркального отражения пол из лунного камня.
- Повтори, мим…
- Я видел, как  Акслетариона рвали собаки.
- Какие еще собаки? Ты пьян, актер! Я приказал отрубить ему голову. Позвать ко мне помощника центуриона, этого долговязого карникулярия!..
- Нет, мой цезарь, солдаты точно выполнили твой приказ. Они отрубили голову звездочету. Потом, как это положено по  нашему древнему обычаю, сложили погребальный костёр, положили на него труп астролога и подожгли, чтобы потом развеять по ветру  пепел лжепророка… Но налетевший очень сильный порыв ветра задул огонь. И бродячие собаки, которых всегда хватает на площади, стащили тело Асклетариона с погасшего костра и начали его рвать на куски. Я сам это видел. Значит, звездочет сказал правду! Он не лжепророк. Он великий прорицатель… Можешь жестоко наказать меня, цезарь. Но я говорю то, что видел собственными глазами.

Домициан рухнул на подушки. Он понял: это судьба. Астролог не солгал насчет своей собственной смерти. Значит, сбудется и пророчество халдеев. Чему быть того не миновать…
- Все пошли вон отсюда! – свистящим шепотом проговорил бледный, как полотно, Домициан. – Вон! А ты, карникулярий Сатур, перекрой со своими солдатами все входы и выходы из  моего дома! Чтобы мышь не проскочила! Скользкий уж не прополз… И до шести часов никого ко мне не пускать! Только после шести! Тебе ясно, офицер?
- Муха не пролетит, мой цезарь! – отчеканил карникулярий.






14.


Домициан велел рабам убрать остатки пиршества, навести идеальный порядок в  своей спальне. Причем, доверил эту работу одним мальчикам. Какие из этих заморышей заговорщики?
Ближе к пяти часам, назначенному судьбой часу, он прямо в сандалиях забрался на ложе, сел, привалившись к спинке.
В доме было все спокойно.
- Сатур! – позвал император начальника караула. – Сатур, сходи к часам и узнай который час.
Сатур, обиженный, что к тридцати годам всё ходит в младших офицерах, считаясь только помощником центуриона, поленился пройти пятьдесят метров. Через небольшую паузу он ответил за дверью:
- Шестой, мой государь!
Было же почти пять.
Услышав о  шестом часе, Домициан обрадовался и вскочил с ложа. – Шестой? Значит, роковой срок истек, а смерть не пришла… Предсказание  халдеев и пророчество Асклетариона не сбылось! Я уже отошел от роковой черты. И – жив! Жив!..
Домициан хотел приказать подать лучшего вина, но в спальню вошел Сатур.
- Цезарь! – сказал он. – К тебе просятся спальники Парфений и Сигер и твой секретарь Энтелл, бывший управляющий Домициллы  вольноотпущенник Стефан.
- Что им нужно? – спросил император, вспоминая слова Домиции о преданности  ему этих людей.
- Они хотят сообщить о готовившемся заговоре против тебя и передать пергамент с именами  заговорщиков.
- Впустить! – тут же приказал Домициан, уже предвкушая мучения распятых заговорщиков. – Каждый получит своё! За  страх длинной в сорок лет.
Первым вошел Парфений. Его левая рука была на перевязи.
Вместо ответа  спальник императора  молча протянул ему свернутый пергамент.
- Имена заговорщиков?
Парфений кивнул.
Цезарь развернул  пергамент – бумага была девственно чиста.
Домициан поднял глаза на Парфения: что это?
И тут Парфений выхватил кинжал, спрятанный под повязкой на левой руке. Спальник императора  ударил Домициана снизу, попав ему в пах. Но раненый цезарь, встав на четвереньки,  пополз на коленях к подушкам, под которыми было спрятано его оружие.
- Заговор? Заговор? Это – заговор?!. – вопил он, будто не верил своим глазам.
Стефан выхватил у Парфения кинжал и стал бить Домициана, тыкая железом в его тело, не целясь, вслепую, заливая кровью белоснежную  императорскую постель. Но цезарь, вцепившись в Парфения мертвой хваткой, катался со своим убийцей по полу.
- Дайте мне! Дайте мне, прошу вас! – суетился и только мешал кровавому делу  личный секретарь цезаря Энтелл. – Это должен сделать я! Так хочет Домиция!
- Домиция?!. – вскрикнул окровавленный император. – О, боги, сжальтесь…
Наконец Энтелл получил оружие от Стефана и, вложив в удар кинжалом весь свой немалый  вес, вонзил лезвие точно в сердце жертве. Это был седьмой удар кинжалом. Последний.
Солнечные часы во дворе виллы показывали ровно пять.


15.


Бульдозериста Митяя поднял с кровати его непосредственный начальник прораб  Маслов.
- Уже светает, ополосни морду – и  скажи спасибо, что ты мне вчера, харя твоя пьяная, не попался! Хозяин приказал, чтобы сегодня дома того как не бывало. Площадку расчистишь по замерам. Завтра уже сваи бить будем… Понял, Митяй?
- Понял, - буркнул он, глядя на пустое место рядом с собой.
«Убью Лерку, стервь!» - решил он, вспоминая, осталось ли чего в бутылке после вчерашнего.
- И не похмеляться мне! – прочитал его мысли Маслов. – Живо на велосипед – и к дому бабки Верки… И чтобы сегодня этой халупы и в помине не было.
- Ломать – не строить, - махнул рукой Митяй. – Уже считай еду.
…Столб пыли взметнулся в низкое осеннее небо. Митяй, костеря Лерку,  не ночевавшую дома, прораба Маслова, поднявшего его не свет не заря, старый бульдозер, в кабине которого было холодно и всё провоняло соляркой, работал зло. Он знал, куда нужно стукнуть, чтобы домик враз завалился – в матицу, несущую балку. Митяй, врубив скорость, точно попал в нужное место. Дом тотчас рухнул, и он, матерясь во всё горло,  стал  сдвигать обломки дома на  огород.
- Хорош, ударник капиталистического труда! – сам себе  приказал  Митяй. – Пора и полечиться ударнику. Райка самогонку в долг даёт, под зарплату…
Он заглушил мотор. И с удивлением заметил, как рыжий пес какой-то неизвестной ему породы, а с ним еще две собаки, ожесточенно рыли землю под рухнувшими обломками.
- Там сахарной косточки нет! – прикрикнул Митяй, запустив в собак камнем. – Пшли  отсель на помойку, сволочи!.. Не мешайте работать!
Несколько собак отбежало на безопасное расстояние.
Но  пес с откушенным в драке ухом продолжал свою неистовую работу,  призывно поглядывая на бульдозериста и жалобно повизгивая.
- Готово? – подошел прораб Маслов.
- Готово… Делов-то – убогую хатку завалить…
- А чего тут бродячие собаки забыли?
- Да роют, будто клад отыскивают. По телику показывали: так эмчеэсовские собачки людей под обломками отыскивают. Можа, чё съестное учуяли?
- Людей? – насторожился прораб. – А ты проверил – в доме никого не было?
- Не проверял… Кто там мог быть? Бабка-то месяца два как преставилась… Сам ей крест из досок ладил.
Подъехал фургончик с рабочими.
- А ну-ка, ребята, лопаты в зубы и проверить: не похоронил ли с похмелья кого живьем наш Митяй?  Не ровен час, за похмельного  дурака мне придется в тюрьме сидеть! Покажет дознавателю, что инструктаж по технике безопасности прораб не провел…
- Я што – фрайер какой? «Покаже-е-т», - передразнил прораба бульдозерист.
Митяй обиделся, закурил и отошел в сторонку, глядя, как сноровисто  отбрасывали обломки рухнувшего   дома строители, прислушиваясь к неясным  шорохам под грудой досок и мусора.

***

 Максим пришел в себя не сразу. Не сразу  понял, что с ним  произошло.  А когда понял – завыл в голос. Боли он не чувствовал. Страшно стало от мысли, что его заживо похоронили под обломками старого дома. Потом, когда услышал голоса рабочих и свет, которого становилось больше и больше, взмолился:
- Господи! Светом твоего сияния спаси меня, Господи!..
Его причитания и услышали строители. Стали копать правее, ориентируясь на крик из-под завала.
Охрипнув, художник  вспомнил о Валерии, которая лежала рядом. Она была без сознания. Но еще дышала.
Нелидова   строители вытащили первым.
- Еще кто-то есть? – спросили мужики, с любопытством  разглядывая пришельца «с того света».
- Копайте, там еще человек…
- Живой?
- Был живой.
Вытащили Валерку.
- Эй, Митяй! Ходи к нам! – крикнул белозубый таджик, улыбаясь во весь рот. – Кажись, твоя баба?
Митяй подошел,  легонько пнул Валерку ногой.
- Моя…
- В кулаке  у ней что-то зажато.
- Ты разожми.
- Не разжимается.
- Деньги там, смертные… - сказал Максим.
- Иди ты! – не поверил таджик. – И сколько?
- Пять тысяч. Бабушкина похоронка…
Митяй наклонился, чтобы выдернуть купюры из зажатого кулака сожительницы.
- А не пошел бы ты на х… хутор бабочек ловить! – вдруг услышал он слабый, но уже полный жизни голос Валерии.
Мужики заржали, радуясь, что и второй человек – жив и  невредим, если не считать шишек и свежих царапин на чумазом лице.
Нелидов постоял с минуту, посматривая на хмурое небо, поднял воротник плаща, изрядно загрязнившегося и порванного при его спасении. Снова заморосил нудный дождик. И  только сейчас пожалел  он о  похороненной под завалом  шляпе с широкими полями. Такой  старомодной -  потому  и вызывающе экстравагантной - была  его  любимая шляпа.
Под обломками остались и эскизы задуманного им полотна «Пророчество». Но Максим нисколько не жалел об этом. Теперь он точно знал, кто должен быть в центре его картины, на ком и на чём должен держаться её сюжет. «Это судьба, - подумал Нелидов. – А судьба –  не смерть, это, прежде всего, жизнь».
 - А где Звездочет? – встав на ноги и отряхивая куртку, спросила Чумакова.
-  Кто-кто? Какой такой звездочет? Вон Митяй у бульдозера возится. А звездочёт тебе, Лерка, небось, приснился, - подначивали мужики, посмеиваясь. –  С тебя, подруга, причитается, что живой откопали. А сон твой со звездочётом исчез, как утренний туман...
- Забудь о нём, - помня о  найденной Леркой бабкиной «похоронке», которую    она всё еще сжимала в грязном кулачке, сказал Митяй. – Не было  тут никакого звёздочёта...

Максим шел на вокзал прямо по автомобильной трассе. Дорога в этот ранний час была еще пустынна. На старооскольский  теперь уж опоздал, размышлял художник, шагая прямо по лужам.  Но на Старый Оскол, наверное, не один поезд идёт...  А не поездом – так попутками. Верил:  теперь обязательно доберется.
 Теперь он знал главное – какой краски не хватало в его картинах. Эта краска для любого художника называется одним трудным словом, которое знал Асклетарион – ПРАВДА. И сколько мужества нужно, чтобы, не исказив полутонами, донести эту краску и до царей и до людей.

Г.Курчатов.












ПОГРЕБЕНИЕ ПСА

роман

«Ты видишь - черный пес по ниве рыщет?
Ты  видишь ли: спиральными кругами
Несется он всё ближе, ближе к нам.
Мне кажется, что огненным потоком
Стремятся искры по следам его».

Иоганн Вольфганг Гете
«Фауст»





ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Записки мёртвого пса


.

Глава 1
СИМПТОМЫ


Я уже позабыл, когда к нему приклеилась одна из его многочисленных кличек - Шулер... С первого класса? Или раньше?.. Скорее всего он уже родился вместе с нею. Его мать, умершая  от чахотки в пятьдесят втором,  которую, по его словам, он  совсем не помнит, вместе с Фокой Лукичом  отнесли его в  слободскую церковь.  По просьбе приемного отца его тайно крестили. Дали имя - Павел.  Имя  святого Апостола. Как и хотел бывший партизанский доктор.
Прошло время, и с созвездия Псов долетело до  Слободы сперва одно его прозвище, потом другое, третье… Их никто не выбирал по святцам. Они будто рождались сами по себе, независимо от своего будущего носителя.
Но так только казалось…
 Когда  не хватает фантазии, то дают клички по фамилии. Это легче легкого и, в общем-то, логично. Ведь фамилии наши когда-то тоже произошли от прозвищ. Вот я - Иосиф Климович Захаров. Значит, в каком-то там колене был у меня предок, которого звали Захаром. В школе меня редко называли Иосифом.  Учителя - по фамилии. Сверстники по прозвищу - Захар. Я считал, что мне повезло. Захар - это ведь даже не кличка, не прозвище. Это тоже имя. А могли бы прозвать, например, Блохой за мой малый рост и худобу. Ведь я родился в голодном сорок восьмом. Не в районном роддоме. И даже не в доме - в сырой землянке. Дом мой бедный однорукий отец с дядькой-инвалидом поставили только к концу пятьдесят третьего. На месте прежнего, сгоревшего в сорок втором.
Самая несправедливая  из всех Пашкиных  прозвищ это  кличка  Шулер.  От его фамилии Альтшуллер. Не Шуллер с двумя буквами «л», а -  Шулер с одной «л». То есть «карточный мошенник» или просто «мошенник».
Я и мой друг Шулер уже учились в девятом классе, когда его престарелого отца засадили в сумасшедший дом. Злые языки судачили, что доктор поехал с катушек из-за какого-то «черного пса» и своей «писанины». Он вдруг стал ходить по райкомам, исполкомам, ездил в Красную Тыру и все писал, писал… Требовал, чтобы - язык не поворачивался сказать - раскопали могилу секретаря Краснослободского райкома, героя-партизана. Зачем?.. Ну, съехал человек с катушек. Жизнь-то  Фоки Лукича не сахар была…
 О том, что Фока Лукич Альтшуллер уже не одно десятилетие пишет не то дневник, не то книгу или даже целую  «Библию от Фоки» знала вся Слобода.  О существовании  бордовой тетради (сам доктор в шутку называл её «бурдовой»), конечно же, лучше всех знал  Пашка. И, по его словам, он, конечно же, в тайне от автора, читал некоторые страницы  «бурдовой тетради», написанные тем ужасным почерком, каким Фока Лукич выписывал всем своим пациентам  рецепты на порошки и пилюли. Хорошо помню тот день, когда Пашка  поведал  мне свистящим шепотом заговорщика: «Отец на первой странице  вчера написал название своей писанины…». Я слушал друга, открыв рот. «Он назвал «бурдовую тетрадь» - «Записки мёртвого пса». Только, Захар, ни гу-гу! Семейная тайна!».
Я завидовал другу: у него была  тайна. У меня никакой тайны не было. А жить без тайны, в любом возрасте, скучно. Потому что, если уже нет у тебя никаких  желаний, то остаётся одно - желание поделиться хоть с кем-то своей тайной. 
А потом облезлая  «скорая помощь», больше похожая на самоходную  кутузку,  под охраной милиционеров увезла бедного Фоку Лукича в Красную Тыру. Там,  на окраине  старого города, в желтом оштукатуренном доме с зарешеченными окнами, располагалось страшное  в своей закрытости  учреждение - психбольница.  Пашка жил вдвоем с отцом, по соседству с нами. Наши усадьбы не разделялись даже заборчиком или плетнем. В тот осенний промозглый вечер Пашка оставался один.  Милиционеры оказались добрыми. И нам, еще безусым пацанам, разрешили сопровождать бедного Лукича до сумасшедшего дома. Я не мог бросить друга и поехал с ним, стараясь не смотреть в горестные глаза Пашкиного отца.
 Мы зашли в гулкий «приемный покой» больницы, больше похожий на заплеванный вокзал станции Дрюгино,  которая была у Слободы под боком. И смирно сели на деревянный диванчик.
 Серьезный мужчина  в черном  драповом пальто поверх халата писал кую-то бумагу. Между делом он равнодушным треснутым голосом спрашивал Пашку:
-  Больной Альтшуллер Фока Лукич - твой отец?
- Мой…
- Бывший главный врач Краснослободской сельской больницы?
- Почему - бывший? Настоящий…
- У нас тут все, - сказал принимающий, впервые подняв глаза на Пашку, - настоящие. Даже наполеоны…
Он засмеялся своей шутке. И пальто соскользнуло с его косых плеч на пол.  Мужик в пальто чертыхнулся и строго спросил:
- Симптомы?
- Как, как?..- не понял Павел.
Мужчина почти с ненавистью посмотрел на Павла.
- Я спрашиваю о характерных проявлениях, признаках болезни твоего папаши! Понял, парень?
Пашка молчал.
- Нет у него никаких ваших симптомов! - за своего друга с обидой в голосе выпалил я.
- А ты - кто? - поинтересовался врач в пальто.
- Сосед! -  с пафосной интонацией, будто представлялся близким родственником секретаря обкома, сказал я.
- А ты, «сусед», - он специально исказил слово, чтобы пообиднее передразнить меня, - вообще молчи в тряпочку. А то посажу в  палату  для   Павликов Морозовых.
Таких «откровений» от врача государственного лечебного учреждения  я никак не ожидал. И потому благоразумно замолчал в тряпочку. Но «псих», как я про себя назвал этого врача, вдруг сменил настроение и фальшиво спел:
- В нашем доме появился замечательный сосед. Пам-пам…
И рассмеялся.
Мне стало страшно.
Пришли два дюжих санитара, одетых в грязные халаты без пуговиц - с завязками сзади. (Как они их завязывали?). Взяли напряженно молчавшего Фоку Лукича под трясущиеся руки. Это молчание, как мне казалось, вот-вот разорвет на кусочки нашего  доброго слободского доктора.
- Отец!.. - закричал Пашка.
Он подбежал к старику, упал перед  на колени,  обнял отцовские ноги. Санитар, как котенка, откинул  худого Пашку в угол.
Фока Лукич обернулся, с мольбой посмотрел почему-то на меня:
- Только не детский дом, сынок!.. Ты к Захаровым иди… Я с бабушкой  Иосифа,  Дарьей Васильевной, обо всем договорился заранее. Захаровы тебя примут, а меня скоро выпишут…
- Примут и  тут же выпишут… - чему-то улыбаясь, кивал мужик в драпе. - Вы, Фока Лукич, главное не волнуйтесь… В вашем теперешнем положении это смерти подобно.
***
 Пашка три года жил у нас в семье. (Пока отца не отпустили, слово «вылечили» он никогда не употреблял.). Его раскладушка стояла рядом со старой железной кроватью в  моей комнате. Из мебели - стол у окна, этажерка с книгами, три стула и деревянный диванчик с резной спинкой. Всё, начиная от самого сруба, «Захаровской крепи», как говорил мой батя, и до стульев, было сделано левой рукой Клима Ивановича, отца моего. Левой - не значит «абы как». Правой руки у отца не было - пустой рукав заткнут под ремень. Но далеко не каждый и правой так мог работать плотницким топориком, как отец одной левой. «Леворукий, - повторял батя, - это  вам, ребята, не косорукий. Понимать надо».
Изредка Паша бегал в свой пустой дом. Благо, что по соседству. Мне говорил, что  «проверяет хозяйство». Я подозревал: ищет спрятанную Фокой Лукичом «бурдовую тетрадь», свою священную семейную тайну… Я знал, что на хозяйство  Пашке было наплевать. А вот зачем  копаться на пустом огороде? Даже в погребе и амбаре ямок накопал… Сущий крот.
Наша Слобода не славилась милосердной памятью. Первое время о сумасшедшем докторе зло судачили у колодцев и водопроводной колонки, поставленной в посаде  в годы первых послевоенных пятилеток. Поболтали еще на свежую для разговора тему, кости помыли партизанскому доктору, удивляясь его странному требованию от властей - раскопать могилу Григория Петровича Карагодина, которого Слобода с великими почестями торжественно похоронила  еще в марте в марте 53-го. Что за блажь вошла в больную голову старого лекаря?.. Одному, наверное, Господу Богу и было известно.
Потом тема иссякла. Про Фоку Лукича стали забывать. А Пашку  поначалу жалели. Как и положенного «круглого» сиротинушку. Но то-то и оно, что был он не «круглый». Отец-то был жив. Подлечится - и вернется к сыну. А так ему и у Захаровых неплохо: и одет не хуже других ребят, и, чай, не голодный.
Так чего  и кого  жалеть, если не жалко?..

Начиная с девятого класса, я уже, можно сказать, бредил историей. И виной тому была тетрадь доктора Альтшуллера. Вся история его жизни. Жизни слободчан. История наших детских и взрослых болезней. «История победной эйфории и припадков  общественной истерии», как говорил Паша. 
Это потом я полностью разделил его мысль, что история жизни - это все та же история болезни. Только записанная медицинскими терминами. Я даже разочаровался, когда  Пашка впервые показал мне эту  «запретную бурдовую тетрадь». Так, большая общая тетрадь в бордовой коленкоровой  обложке, похожая на амбарную книгу. Открыл первую страницу. Фиолетовыми чернилами намазюкано неаккуратной рукой: «Записки мёртвого пса». Вспомнились Гоголевские  «Записки сумасшедшего». Как у Гоголя. Только кому, тогда думал я, нужны эти обрывочные мысли о жизни, о гипнозе и прочих медицинских экспериментах, фрагменты историй болезни его пациентов,  куски начатых и недовведенных до конца доктором каких-то рассказов или даже романов,  рецептов, как выздороветь не только человеку, но и целой стране?..
В шестьдесят седьмом,  в своем доме, что до сих пор стоит по соседству с моим,  в своей постели тихо и незаметно для всей Слободы умер первый в истории нашего не то большого села, не то захолустного городка («серединка-наполовинку», как говорил Паша) доктор. «Бедный Лукич, - жалел я старика-соседа, - он так и не оправился от своей болезни:  до последнего  вздоха бегал по райкомам, исполкомам -  требовал какой-то непонятной всем  «эксгумации». И так, увы, бывает на закате жизни: не живет - бредит человек.
  «Тайну семьи Альтшуллеров» Пашка показал только своим самым верным друзьям – мне и Маруси. Сказал, что это рукописная книга - запрещенная. И Моргуша тут же выдала ахматовские строчки, «со значением» поглядывая то на Шулера, то на меня:

- Я была одной запретной книжкой,
К ней ты черной страстью был палим.

  Я только пожал плечами: мол, просто амбарная книга, исписанная неразборчивым докторским почерком. Что тут вообще может быть таинственного, а тем более – запретного? Это не ускользнуло от моего «сводного брата  Павла.
- Рано тебе  запрещенное «Евангелие от Фоки» читать, - как всегда, с подковыркой, сказал он. - Во-первых, поумнеть тебе, Захар, надо.  Во-вторых, опасно. В-третьих…
- Что « в-третьих», Шулер? - обиделся я.
- В-третьих, считай, что ее уже нет. Я её как бы сожгу, а когда придет время, половину отдам тебе, а вторую половину возьму себе… На память.
Я с опаской посмотрел на своего друга, опасаясь: уж не заразился ли и он этой странной болезнью от своего бедного отца?
- Как это - «сожгу»… Как же мы её тогда «потом» поделим?
- Для конспирации. Читай журнал «Москва».  Сделать это все равно невозможно.  Булгаков утверждает, что рукописи не горят…
- Клинопись на глиняных дощечках? - не понял я.
- Просто - рукописи. Даже такие «бурдовые», как эта тетрадка…
- Ну, и Шулер ты, Пашка! - сказал я тогда  Не зря все-таки  тебя такой кличкой наградили.
Но я-то, как никто другой в  Слободе, знал: ну, какой из него шулер?  После отправки  его отца в сумасшедший дом, что очень навредило Пашке на всю оставшуюся жизнь, он целую зиму и весну был молчалив и угрюм. И чтобы хоть как-то смягчить удар судьбы я, азартный картежник дядя Федя, отцов брат, мама и мой батя - вся моя тогда еще живая родня -  пытались растормошить Павла к жизни. Вечерами мы все вместе играли в «подкидного» или в «переводного» «дурочка».  Он всегда отказывался от карт. Тогда мама брала мешочек с бочонками, раздавала нам карточки лото. Потом, шумно перемешивая деревянные фишки в черном сатиновом мешочке, с каким-то вызовом выкрикивала:
- Топорики! Барабанные палочки!..
- Простите, Вера Павловна, - извинялся он перед мамой. - А можно и в лото без меня?.. Я, с вашего позволения,  почитаю. Из читального зала журнал дали только на одну ночь…
Ну какой он после этого - шулер? Ни куража, ни азарта, ни элементарного обмана.
 Я уже тогда готов был  отдать руку на отсечение - с такими, «чисто курскими», курносыми  носами шулеров вообще  не бывает…  Еще живая тогда моя бабушка Дарья, глядя на Пашу, только качала головой: «Не пойму я, Пашутка, и на кого ты похож?.. Что не в отца - это точно…». - «В проезжего молодца, баба Дарья, - улыбался Пашка. - Я на маму похож. Она, отец мне рассказывал, была  красавицей, кубанской казачкой»… - «Да-да, - кивала бабушка, с велосипедной скоростью крутя в руках вечные спицы.- Знавала я казачку Надю…  Фока Лукич ей в отцы годился, но любовь зла. А как тебя она любила! Жаль умерла девонька рано…».
 Я не физиономист. Сейчас, когда жизнь побила, потрепала, как пеньку и в слезах вымочила да высушила, понимаю, что форма частенько не соответствует содержанию.
Но тогда я был уверен: лицо, как и прозвище человека, - это, так сказать, симптом, характерный признак будущей судьбы.  Как и уши.
Вот у меня уши похожи на два унылых лопуха. И я с детства точно знал, что большого человека из меня не получится никогда. Ну, где вы видели лопоухого  лауреата Нобелевской премии?
Мои уши - это симптом. И этот симптом прямо указывал мне дорогу в пединститут. Пашка говорил:
- Ума нет - иди в пед. Стыда нет - иди в мед. Ни того, ни другого - иди в политех. И помни, брат Иосиф, ничто так не объединяет людей, как общий диагноз. Даже пролетарии всех стран не могут объединиться так, как маленький, но сплоченный коллектив лепрозория. Угадай свой диагноз – попадешь в яблочко жизни.
 И я пошел (точнее -  поехал)  в пед.  Потому что, наверное, ума еще было маловато, к тому же  учитель, по моему мнению, может быть с любыми ушами. И с любым прозвищем, которое, как и все имена рождаются не на земле, а где-то в космосе. Там, где  лукаво перемигиваются сине-зеленые огоньки  созвездия Большого Пса и Пса Малого…
Я пораскинул мозгами  и решил, что мои развесистые уши нисколько не помешают мне стать историком. И, отслужив в армии, где мой симптом  все-таки не позволил мне даже к долгожданному  дембелю подняться выше  непочетного  войскового звания «ефрейтор» (что в переводе все-таки  означает -  «старший солдат»), я  поехал в далекий  город поступать в педагогический.
В приемной комиссии седовласая женщина в мужском, как мне показалось, пиджаке с орденскими планками на груди (видимо, вместо броши), глядя на мои уши, спросила  баритоном:
- Откуда ты, прелестное создание?
- Из Красной Слободы…
Мужеподобная женщина сняла круглые очки в  проволочной  (это не метафора) оправе и  почему-то очень удивилась. Думаю, её удивление, наверное, было бы меньше, если бы я сказал: «Сошел с Берега Слоновой Кости».
- Из Слободы? Это что под Красной Тырой?.. М-да… Как говорили древние,  «ниль адмирари» - ничему не следует удивляться.
- Да, из Слободы. Недавно  ее переименовали в город  Краснослободск! - с вызовом и интонациями спустившегося в долину  дикого горца бросил я председателю комиссии. - Между прочим, слобода в России, до отмены крепостного права, - это большое село с не крепостным населением, а также торговый или ремесленный поселок. До 17 века поселение освобождалось даже от княжеских повинностей…
- Стоп, машина! -  скомандовала  тетка, как капитан корабля -  Уже вижу, как на моих глазах  учитель истории  умирает... В тебе.
 Она достала   пачку «Беломор-канала», зажгла папиросу бензиновой зажигалкой  с ребристым колесиком (скорее всего, времен первой мировой войны),  подвинула к себе  массивную пепельницу, полную жеваных   окурков, и, что-то пометила в журнале.
- На истфак! - скомандовала она. - И не обижайся.  Это ведь я так, пошутила… По-солдатски, по-фронтовому.  Слобода твоя пока одним знаменита. Её царь в свое время гетману Мазепе подарил. Ну, тому самому, Иуде-Мазепе. Потом, разумеется, отобрал… Населения - с гулькин нос. Промышленность - местная: маслобойня да мухобойня, как я говорю… Но первыми в губернии колхоз образовали, первыми партизанский отряд создали, первыми памятник павшим партизанам  на  собранные народом деньги поставили… Для историка - обширное поле.  Как говорят археологи, есть, где покопаться.
И представилась, протянув мне  крепкую жилистую руку:
- Роза Сидоровна Феоктистова, декан исторического факультета. Так что на истфак, солдатик! Гони, солдат,  документы!
Будучи всего ефрейтором, то есть старшим солдатом, я не посмел ослушаться  команды председателя  приемной комиссии.
Она   взяла мой пакет с документами и потрясла его над столом так, будто хотела всю душу из меня вытрясти, узнать подноготную.
 - Так, аттестат сойдет, анкета вполне… -  попыхивая уже новой папиросой, говорил председатель, - не был, не состоял… Справка с  последнего места работы, районного партархива, это оч-чень хорошо… Так… А где характеристика?
- В архиве я всего месяц проработал, после армии… Ко мне, к заявлению то есть,  армейская  приложена. Смотрите дальше…
- Смотрим дальше… Так, ага, вот и она. Так… Ага… Угу…. - читала она, одобрительно кивая. - Отличник боевой и политической, морально устойчив,  член, член… Хорошо! Редактор  «На боевом посту»… Здорово! Всё. Считай, солдат, ты принят.
- Спасибо, конечно… - с почтением улыбнулся я. - А как же экзамены?
- Это уже вторично, - кивнула она. - Главное, мне как историку  подходит твоя история жизни.
Я отошел от стола приемной комиссии, услышав вслед ее бархатный баритон:
 - Все-таки, солдатик, на всякий случай, доклад  о культе личности  повтори…  На культе  и на  решениях последнего исторического партсъезда валят вашего брата.
Доклада этого я  в глаза не видел, о съездах сроду, как говорил поэт, «ни при какой погоде не читал».
- А где «всё это»  взять? - обернулся я к Розе Сидоровне.
- Эх, слобода ты моя, слабота… - покачала она седой головой. - В учебнике не ищи! Учебник, по которому ты учил историю в школе, уже переписан. Под новой редакцией  профессора Преображенского вышел… Сходи в читальный зал. Там тебе и новый учебник, и  все исторические съезды отдельной брошюркой выдадут.
- Обязательно схожу! - пообещал я.
Мне,  провинциалу и перепуганному абитуриенту, было невдомёк, что вот так, запросто уже  делается моя история... Один из её кусочков. И даже такой кусочек подлинной истории - это такая редкая вещь, что им надо очень и очень дорожить.
 Через четыре года я вернулся в Краснослободск. По непреложному  закону  все должно  течь и изменяться. Но даже этот закон, данный нам свыше, на моей родине не работал. Как была она Слободой так Слободой и осталась. Населенным пунктом с обидным прозвищем – «смычка между селом и городом».  С одной  маслобойкой и мухобойками в хатах, как говорила декан истфака Феоктистова. Всё текло, но ничего, как мне казалось,  не изменялось…
Это тоже был симптом  времени. Исторический симптом. Который я просто «констатировал» (Пашка всегда это слова писал через «н», наверное, думая, что его придумали турки КонстаНтинополя). Тогда я не склонен был к обобщениям, понимая высказывание одного классика по-своему «Прошлое оплачено, настоящее ускользает, будьте в будущем». И все наши мысли, буквально с первого класса единственной средней Слободской школы №1 были о «светлом будущем». Шулер Пашка склонялся к прошлому и настоящему. Иногда даже опасно «обобщал».  «У нас есть отдельные недостатки, - учил нас наш любимый учитель истории, он же директор Слободской школы, Тарас Ефремович Шумилов, - но зачем  обобщать? Мы, братцы-кролики, не Гоголи… Они всё обобщали. Дообобщались, короче:  где теперь они, и где мы? Вот в чем вопрос».
Тогда, десятом классе, я с ним поспорил, доказывая, что коллективизация тоже было  своеобразным «обобщением» русского крестьянства. Но это обобщение позволило  наконец-то сказать:  «Ваше, то есть наше, поколение  будет жить при коммунизме!». Идеологически моя идея была выверена с общепринятыми установками партии и правительства. Светлое будущее уже было не за горами, а где-то уже за нашей Свапкой, мелководной грязной речушкой, разделявшей слободской посад на лево- и правобережную части.
Однако сравнение все же хромало… Как, впрочем, и все сравнения в мире.
За мою теорию  «обобщенного русского крестьянства» при социалистической  коллективизации сельского хозяйства Тарас (так и хочется вспомнить самую грязную «кликуху», которую я придумал своему любимому директору)  поставил мне «три». Наверное, как всегда - на всякий случай… Смелые открытия и воззрения  косной общественностью всегда сначала принимаются как записки сумасшедшего… Это потом, после смерти гения, думал тогда я, его идеи становятся привычными, потом банальными для человечества и, как будто, всем уже ясные и понятные. Так что смирись, старик! Время рассудит нас с Тарасом…
Время рассудило. Тарас оказался прав. Сегодня, когда я, человек, которому осталось всего два года до голубой мечты детства - пусть нищенской по содержанию, но заслуженной по форме - пенсии, пишу эти строки, понимаю: прав, прав был наш  милый директор, партизан и историк-самоучка.  Коммунизм уже тогда был «где-то за  извилистой Свапкой». Мы с поразительной быстротой  достигли уровня военного коммунизма. И определение тут не важно - военный он или гражданский. Главное - коммунизм.  «Не надо обобщать, братцы-кролики!», как говаривал Тарас Ефремович.  Видно, ему было хорошо известно, что братцы-кролики, несмотря на свою феноменальную плодовитость, никогда и ничего не обобщали. Потому и плодились, как китайцы.
И из  этого военного коммунизма, позабыв снять с административно-партийных руководящих учреждений коммунистические лозунги о дружбе народов и социальной справедливости, равенстве и единстве партии и народа, сходу, по нашему бездорожью, по грязи, как по искусственному  снегу высокогорного курорта, наша Слобода въехала… в капитализм с социалистическим фасадом. Но все же в тот самый «проклятый капитализм» с американским ковбойским акцентом, который, как нас учил незабвенный Тарас Ефремович, «нещадно зверски эксплуатирует «там, у них», рабочий класс, крестьянство и трудовую интеллигенцию».
Последний раз, незадолго до его смерти, я видел Тараса Ефремовича на автостанции. Он сидел на лавочке в ожидании автобуса на Красную Тыру, пил из горлышка американскую «Коку-колу» и хрустел железными зубами  чипсами «Лейс». Меня мой «исторический учитель» не узнал. И слава Богу. Ну, какой может быть сегодня разговор между двумя историками разных школ и направлений?
Пашка  после своего меда тоже вернулся в Красную Слободу. Извините, забываю постоянно, - в Краснослободск. В ту же самую больницу, где когда-то работал его отец. Он думал, что я забыл про «Записки мёртвого пса». А я помнил.
- Когда подаришь обещанную часть «бурдовой тетради»? - напомнил я другу. - Я закончил пед с красным дипломом.
Этот аргумент не убедил его, что я стал умнее.
Он оставил свой ёрнический тон и сказал вполне серьезно,  как всё понимающий врач, знающий не только точный диагноз, но и дату смерти своего пациента, говорит неразумному больному:
- Когда постигнешь теорию «Всеобщего Единения».
- Что это за ересь? - деланно засмеялся я, обижаясь на Пашку.
- Любой физик эту теорию знает, - ответил Немец. - Но не все, особенно те, что историки, ее понимают…
-  Историки и должны давать им свою историческую оценку.
Пашка не стал спорить. Он просто объяснил мне суть.
- Ты согласен, что на каждый электрон с положительным зарядом есть электрон с отрицательным зарядом,  у каждого протона есть антипротон, если есть материя, то обязательно должна быть антиматерия.
- Ну, согласен…
- Так и любая человеческая история, то есть жизнь наша, - это палка о двух концах. Если на одном конце Добро, то на другом обязательно Зло.  Бог и Дьявол.  Свято место пусто не бывает. Если его освобождает светлое, Божественное, то это место тут же занимает темное, сатанинское… Всё в вечной борьбе, в вечном антогонизме и в великом единстве.
Я скептически усмехнулся:
- Чушь, а не теория «Всеобщего Единения»…  «Дьяволу служить или же Богу - каждый выбирает по себе…». Не твоя ли любимая строчка. Дай «Записки» почитать…
Но он меня не слышал.
- Победа и поражение…
- Что, победа и поражение? Палка о двух концах?
- Эх, Захарушка, дубинушка… Значит, ты еще не ощущаешь в сладости победы горечи поражения…
- Жизнь и смерть… Одного без другого не бывает. Смерть - это начало новой жизни… Я уже созрел. Дай!
Конечно, я ёрничал. И Павел Фокич это заметил.
- Не дам! -  отрубил Пашка. - Не созрел ты еще… Прочтешь и на самом деле посчитаешь моего батю сумасшедшим.
Я обиделся еще больше.
- А он что - не сумасшедший, что ли?.. - спустил я  Полкана на друга. - Не он ли бредил и нес неколесную, что  под памятником на площади - труп дохлой собаки?
- Думай, что говоришь, а то дам в глаз! - бумерангом вернулась ко мне моя злость. - Этой действительно так… И придет время, и об этом узнают все. И поймут, что мой отец - не городской сумасшедший! Что он был единственным не-су-мас-шед-шим  человеком в нашей  Слободе…
- А ты дай почитать «Записки сумасшедшего», мы, глядишь, и поумнеем… Прозреем, так сказать.
- Да иди ты куда подальше,  слободской поэт-приспособленец, пишущий  по заказу Анки-пулеметчицы.
- Барин, подай Христа ради!.. - загнусавил я,  как нищий на паперти.
Пашка, загоняя своего Полкана в будку, уже смягчил интонацию:
- Бог подаст…
- Ну, где же твое милосердие, дорогой человек? Где честь и совесть эпохи?
Он загадочно улыбнулся, гася начавшийся было конфликт:
 - Придет время,  тогда посмотрим…
- Когда оно, барин, придет? Не подскажите? Аль вы без часов - значит, счастливый…
- Лет этак через тридцать, тридцать  пять…
Я внимательно заглянул в его глаза: уж не болен ли мой друг Пашка?.. Не температурит ли?.. Симптомы заболевания были налицо.
-  А почему не через полвека? Для ровного счета…
Он  рассмеялся:
- Считай, что это время твоего социального созревания. Половая зрелость  у таких как ты всегда опережает внутреннее самосознание. Бывают, конечно, исключения. Только для этого нужно родиться гением.
- Простите, гений тупого скальпеля…
- Бог простит...
Послушай тогда нас, молодых специалистов, со стороны - разговор двух сумасшедших. Врача и учителя. Гнилой, короче, интеллигенции.
Но такими мы были всегда. Такими мы и остались. Потому что времена, конечно, меняются. Но вместе с ними не меняется человек. Не всё так прямолинейно.

 А Пашку я тогда уговорил сделать моим фотоаппаратом «Зоркий 4С» хотя бы несколько страничек. По его выбору. Так затеплился огонек надежды: придет время - и я открою  тайну. Они ведь, наверное, для того и существуют, чтобы их открывать.
(Позже, с каждой новой расшифрованной (по другому с таким почерком и не скажешь) строкой  записок доктора. Причем, для расшифровки я завел свою тетрадь - толстую, почти амбарную книгу. Докторские расшифровки я глубокомысленно назвал «РОЗМЫСЛИ», с ударением на первом слоге. Читалось философично и свежо. Свои мыслишки юного историка я скромно пометил «РАЗНОМЫСЛИИ», то есть мысли на самые различные темы нашей жизни. Вышло оригинально, но со вкусом).
Наверное, это был тоже симптом. Как  сейчас понимаю, я примеривал древний кафтан летописца, острил свое гусиное перо, окунаясь в tempi passati  «и вином не магазинным в прошлом веке душу грел»…
  Я заболевал редкой, можно сказать, элитарной болезнью  - писательством. С историческим синдромом.
Это было - предчувствие  судьбы. Предтеча  Откровения. Точнее сказать -  Апокалипсиса . Постижение будущего: не то будущей победы, не то  будущей беды. Хотя, как я  сейчас понимаю, эти две подруги  порознь не ходят…
***

Пашка не обманул. Уже тогда, в первый исторический год моего учительства в Слободе он подарил мне несколько страничек из « запретной бурдовой тетради» своего сумасшедшего историка и литератора. Они, эти странички, переснятые фотоаппаратом с насадками на объектив, до сих пор хранятся в моем архиве.
На первой страничке название труда всей жизни слободского лекаря было густо замазано  чернилами. Потом шло следующее, нацарапанное корявым почерком:
«Начато мною, Фокой Лукичом Альтшуллером,  5 сентября 1921 года, в день моего приезда в Красную Слободу. Разрешаю прочесть и обнародовать только  после моей смерти. Поэтому не удивляйся, читатель, что   сегодня я снова открыл титульный лист и уже не послушной мне рукой  вывел - «Записки мёртвого пса».
Если наберешься терпения и дочитаешь до конца, ты поймешь, почему я так назвал свои лекарские наброски. Мне казалось, что  Правдой своей  я задушу пса на его же цепи.
Но мне это только казалось. Пёс оказался сильнее меня, возможно, он вообще   бессмертен. Он способен возрождаться из небытия,  восстать из огня,   из пепла, возвращаться к живым  из самой преисподней. И некоторые страницы этих записок начертаны  в невыносимой борьбе с его когтистой лапой. Так что будь осмотрителен, когда он проникнет и в твою душу. Не верь своему псу на слово…  Даже у мертвого пса - страшная энергия, которая   убивает. И главная задача нравственного человека и христианина - не дать этой энергии высвободиться.
Я  поведу тебя, читатель, по лабиринту противоречий, так как я, старый врач, знающий симптомы страшной  болезни и почти докопавшийся до  причин её возникновения, признаюсь тебе: пёс одолел и меня. Тебе, живущему после меня, я предоставляю полное право резюмировать, согласовывать мои заметки с твоим сердцем и разумом, чтобы вывести из моих личных мнений общее суждение о прошлом. Без этого знания ты не сможешь заглянуть в будущее.
Сейчас я уже нахожусь  по другую сторону нашего мира. И прошу только об одном: не суди меня, старого пса, зыбкими законами твоего хозяина. Суди с позиций Вечности. Ибо Время - это и есть вечность.
Из меня получился плохой судия. Путешествуя по кругам ада, я так и остался лекарем, который, замечая симптомы, не видит главного - причины. Или путает их со следствием. Да  я - доктор, и хорошо знаю «Синдром пса» - болезнь в высшей степени заразная. И опасная.  Именно это я постарался передать тебе в своих неумелых литературных опусах, которые ты, наряду с моими профессиональными заметами, размышлениями, думами о былом найдешь в этой тетради.
 Я не писатель и никогда не стремился развлекать благородную публику словесами. Писатель, не мыслящий себя от публичного прочтения и писательской славы,  - не свободен. Я, не писатель, я врач и потому  свободен в выражении своих суждений и мнений, свободен для Правды, которую завещаю моему  единственному сыну Павлу  донести до потомков только через тридцать  пять лет после моей смерти, которая уже давно поджидает меня у остывающего одра. Надеюсь, что через 35 лет эта тетрадь уже не будет столь опасна и не навредят моему сыну и всем, кто соприкоснется с «Записками мёртвого пса». Если же я ошибаюсь, тогда моя последняя воля: сожгите тетрадь, а пепел развейте на моей могиле. Так мне будет спокойнее хотя бы за вас, хотя горше за себя. Ибо мои «Записки мёртвого пса» - это необходимое зло. А лучший лекарь необходимого зла - это время.
 

Глава 2
СИНДРОМЫ

Прочитав о «cиндроме пса», которым, якобы, от кого-то заразился и сам  лечащий врач, я еще раз пожалел бедного Фоку Лукича.  А заодно и его сына - моего друга Пашку, всегда доказывавшего мне, что его отец, которого все считали сумасшедшим,  - «единственно здравомыслящий человек в Слободе».
Да простит мне мой читатель  обилие медицинских терминов.  Но мой лучший друг - доктор Шуля - любит повторять сказанное еще его отцом: «История любой болезни - это история жизни». Как живем, тем и болеем. А чем болеем, тем и живем.
По Пашкиной теории «Всеобщего единения», симптомы прошлой  жизни -  синдромы будущей смерти.  Ну как ему не верить, если, испустив первый крик  жизни в роддоме, мы тут же  начинаем неумолимо приближаться к собственной  смерти.
И все же, по-моему, жизнь и смерть, добро и зло, любовь и ненависть, ангельская кротость и пёсья злоба  - это эклектика. Сочетаемость не сочетаемого.
 Вчера ко мне зашел доктор Шуля, принес пузырек «Манинила» - немецкого лекарства, понижающего сахар в крови. Знает, что я давно сижу без регулярной зарплаты на жилистой шее своей постаревшей Маруси, Моргуши, как мы ее прозвали еще в школе. ( Маргуша не от королевы Марго, что пишется через «а», Моргуша, через «о», от слова «моргать»; перед тем как заплакать, Моргуша  и сегодня часто-часто хлопает своими ресницами).
- Коррупция? - спросил я, радуясь его приходу.
- «Коррупция»… - передразнил он меня. - Подбирайте слова из литературного словаря, инженер человеческих туш. Выписал одной старушке  по бесплатному рецепту, а та  взяла и померла намедни… Баба с возу, бедному государству легче. А тебе со своим статусом «скрытого безработного», коим, судя по полису медстраха,  коим ты и являешься на сей момент, бесплатные лекарства от милосердного государства не полагается. Земную жизнь пройдя наполовину, ты оказался в сумрачном лесу...
- От покойницы не возьму.
- Ну и дурак, - сказал Пашка. - Это от меня, а не от покойницы.
- Тогда другое дело.
- И вообще, человек с именем диктатора, вы, вы, Иосиф, приносите в последнее время мне исключительно головную боль. Не сосали бы в детстве петушки на палочке, которые на базаре продавала приснопамятная Гандониха, не требовалось бы вам сегодня дорогостоящее лекарство. Синдром сладкой жизни.
Я обиделся:
- При чем тут петушки на палочке?  Когда это было-то?
-   Вот тут, дорогой историк, ты сильно ошибаешься, - засмеялся он. - Объясняю, как на лекции о сетевом маркетинге, где каждый жаждет обмануть ближнего и даже дальнего своего. Твоя сегодняшняя боль в одном месте, например, в руке,  может быть вызвана падением и травмой позвоночника три года назад.
 Удивительно: откуда он узнал про мою боль в руке? Я стал, что было три года назад, но  ничего конкретного не вспомнил.
- А три года назад я не падал, - сказал я. - Я больно шмякнулся  в прошлом году, когда гололед провода на столбах рвал…
- Да это я, инженер человеческих туш, к примеру…Ну-ка, Захар, покажи язык!
Я показал, сказав при этом: «Бэ-э-э…».
- Синдромы  налицо, - самым серьезным образом произнес Доктор Шуля. - Нарушение социального контакта и заметное эмоциональное обеднение…
- Дурак!
-  Сам больной, а не лечишься.
Моргуша, наблюдавшая эту сцену со стороны, выронила из рук чашку, которую она протирала полотенцем, и прикрикнула на нас, уважаемых пожилых (то есть тех, кто уже достаточно продолжительный период прожил в жизни) людей:
-  Ну, чисто дети малые!.. А обоим вот-вот на пенсию! Прекратите эту аномалию…
Она так и сказала - «аномалию», что в переводе с латыни означает «ненормальность».
- Аномалии, например магнитные, - сказал Павел Фокич голосом диктора федерального телеканала, - дают миллионы тонн руды для технического прогресса. От всего нашего больного сердца, от магния и калия спасибо тебе, аномалия…
- Я про другую аномалию, - ответила супруга, накрывая на стол. - Про ваше постоянное дурачество… Нельзя же быть вечными шутами. Особенно сейчас, когда время такое…
- Какое?
- Время серьезных людей, - серьезно сказала Маруся. - Шутам место в шоу-бизнесе.
Пашка развел руками:
- Увы, несравненная Моргуша, - нам туда с Захаром уже поздно…
- Все ниши заняты, - добавил я. - Никаких перспектив.
Павел Фокич добавил:
- Нам оставили голую самодеятельность… А потом, заметь, Марусенька, что сегодня  и всегда все величайшие глупости на нашей старенькой  планете делались с серьезными лицами. Мы ж родились, чтоб сказку сделать былью. Вот и осушали болота, заболачивали пустыни и поворачивали  сибирские реки вспять.  Доповорачивались…
- У всех начальстующих   кретинов, как правило, весьма значительные лица, - вставил я. – Поэту из них получаются начальники.
Моргуша тоже спустила с цепи своего тявкающего Дружка:
 - Кретинизм  - это аномалия со знаком минус. Гениальность - та же аномалия, только со знаком плюс. Нормальный человек где-то посередине…
- Симптоматично, - глубокомысленно заметил доктор Шуля.
- Скорее - синдроматично, - сказал я, на ходу придумывая наукообразное словечко.
 Мы сели обедать. Борщ был украинским, но без сала. Я терпеть не могу сала в борще.
- У меня был знакомый хохол, - сказал за обедом Паша, - по фамилии Борщ.
- Это не фамилия, - сказал я.
- А что?
- Это судьба…
- Это прозвище, -  поправила Моргуша. - Иосиф целый трактат про слободские прозвища когда-то  написал. Ну, ты, Паш, помнишь… Хотя бы рубль дали…
- Хорошо, что в морду не дали, - обжигаясь борщом, сказал Павел Фокич. – С прозвищами и кличками связываться опасно. Это вам не характеристика, выданная по последнему месту службы. А про имена и без товарища Иосифа его собратья по перу на гора выдали… Зачем лишний хлам?
Я обиделся. Потому как супруга говорила святую правду. Я действительно написал большой труд, собрав и проанализировав все слободские прозвища, которые собирал «по крупицам», как пишут в газетах, все свои  «лучшие журналистские годы жизни». Годы, как говорит Пашка, потерянные для вечности.
Прозвище,  прилетевшее к человеку с созвездия Псов, - это синдром, считаю я. То есть сочетание симптомов, характерных для  человека, к которому это прозвище прилепилось. Оно симптоматично по отношении к характеру, привычкам, наклонностям или самой сути человека. Но порой прозвище может быть специфическим,  уничтожающим   внешние признаки своего происхождения, но всегда указывающие на глубинные причины, скрытые от торопливого бездумного взгляда…
Лет двадцать назад, когда мне слободская власть предложила возглавить районную газету «Краснослободские зори» (в тот год долго болел, а потом умер ее послевоенный бессменный редактор, бывший герой-партизан  Борис Сирин с нехорошим прозвищем Сирька) я даже собирался опубликовать  что-то вроде наукообразной работы «Прозвище и судьба».  Несмотря на природную лень, начал работать над брошюркой: записывал клички и прозвища в толстую тетрадь, научно размышляя над судьбой человека и его прозвищем… Додумался до абсурда. Будто  именно в прозвище  зашифрована   вся судьба человека, его характер, его будущие подвиги и  даже преступления.
Пашка еще тогда не давал мне права, «трепать его честные прозвища». А без его примеров труд был бы не полным…
 Пашу Альтшуллера всегда называли по-разному: кто Шулером, кто  за его худобу Щупером, кто почему-то Шпулером, кто - наверное, по этническому принципу -   Немцем. Потом уже, когда после окончания мединститута  он вернулся врачом в  слободскую больничку,  стали звать доктором Шулей…  Почему «Шулей» - никто не мог объяснить. Просто  Шуля - и всё. Тут и  улыбка с чувством некоторого превосходства над «белым халатом», и вся тебе слободская   симпатия,  уважение подвыпившего человека  с панибратским акцентом  к  простому слободскому лекарю, такому же олуху царя небесного, как и он сам.
И в каждом прозвище Паши была своя симптоматика. Внешне он, быть может, и не напоминал Шулера, но в душе всегда был мелким махинатором, этаким духовным Остапом Бендером, его любимым  литературным героем.
Прозвище, уверен я, - это устный паспорт человека. Не зря же в нашей слободе  так всегда было принято: к фамилии и имени отчеству обязательно добавлять прозвище. Будто народ не доверял  государственным метрикам, выданным ЗАГСом. Паспорт можно потерять,  поменять  в новом паспорте фамилию, имя, паспорт и свидетельство о рождении  сегодня можно купить,  подделать на компьютере… Прозвище  выше электроники. Оно, как имя из «народных святцев», раз и навсегда. Оно, если прилипло, и в химчистку не ходи. Пятно вечное. Сопровождающего того, кого наградили, не только до могилы, но и  самостоятельно живущее дальше - пока хоть одна живая душа, пусть нечаянно,  мимолетно, но помянула в  разговоре прозвище давно ушедшего от слободчан человека…
 Этот  феномен, как известно, с удивлением и восхищением отмечал  Гоголь. Возможно, это он  к нам случайно заехал  на  своем стареньком экипаже с «проблемным» колесом, которое не то что до Петербурга, дважды до российского капитализма доезжало!.. И все кандыбает и кандыбает дальше… Колесо это, наверное, починил  кузнец Никита Сыдорук (раньше, уверен, эта фамилия писалась через две буквы «с»),   наш слободской Левша: что лошадь подковать, что колесо или печной колосник починить, что морду заказчику набить за веселую дармовую  работу мастера… Когда не было заказов, Ссыдорук  подряжался конокрадом. И слыл лучшим знатоком лошадей в округе. Был он настоящим профессионалом своего дела. И очень веселым, общительным человеком. С  таким  прозвищем он и не мог быть никем другим.

Павел ангелом не был: сам приклеивал слободчанам такие кликухи, что «нареченные» им люди обижались на автора до гробовой доски. Меня  Пашкин язык-бритва пощадил. Он называл меня, как и все слободские  пацаны, - Захаром. А по метрике, я был Иосиф. Так назвал меня отец, вернувшийся в первую же послевоенную амнистию из сталинских лагерей. В честь «отца всех народов».  Иосиф Климович Захаров.
 Лично мне имя Иосиф не очень нравилось. Когда умер Сталин, мне было пять лет. Но я помнил, как плакала мама, дочь «врага народа», расстрелянного в тридцать седьмом. Смахивал слезу и однорукий  отец, слушая по черной тарелке репродуктора  сообщение правительственной комиссии  о смерти Иосифа Виссарионовича… Вот такой «синдром пса».
   Когда Пашка на меня злился, то называл «товарищ Иосиф». Но такие прозрачные намеки в нашей бдительной слободе были опасны - запросто могли «стукануть в органы». За долгие годы власть привила населению повальную политическую бдительность, характерную только для двух великих народов мира - немцев и русских. (Спасибо бате, назвавшего меня  Иосифом после нескольких лет сталинских лагерей в честь «отца всех народов»).
Если Павел был в благодушном  настроении и куда-то, к созвездиям псов, отлетала  на время его желчная ирония, он называл меня «Ёськой». Или Ёжиком. Даже мою маму приучил называть меня Ёсей, что всегда раздражало меня, а   добрая простодушная мама не понимала моей обиды. 
- Адольф Гитлер не станет лучше, если его называть Адиком, - огрызался я.
- Любое сравнение хромает, - отвечал Пашка. - А твое с «Адиком» - сразу на две ноги. Не обижайся, Захар. Ты же зовешь меня Немцем, хотя казак от рождения. Я ведь не обижаюсь за Немца.  А Ёся - это уменьшительно-ласкательное от Иосифа. Я же тебя не Иудушкой назвал. И даже не Иосифом Виссарионовичем…
Я отнекивался, но за  прозвище все-таки обижался на друга. Хотя вначале я даже не догадывался, что в «Ёське» есть что-то иудейское.
Это мне  директор школы глаза открыл.

Как-то, услышав от Альтшуллера обращенное ко мне «Ёська!», Тарас Ефремович Шумилов сказал:
- Немцы есть. Татары есть. Хохлов - уйма.  Евреев  нашей  школе только не хватало! Всяких  там Ёсиков или Абрамов…
Я принял оскорбление в свой адрес и обиделся. И тогда, сделав глупое лицо, которое всегда меня самым чудесным образом спасало от возмездия  идеологических врагов, я сказал:
- Тарас Ефремович, а ведь вы нас не перестанете и «Ёсика» учить принципам советского интернационализма?
- В каком смысле? -  спросил  Бульба, явно  опасаясь заложенной мины с часовым механизмом в моем вопросе.
- Вы нам рассказывали, что где-то в Сибири есть целая автономная еврейская область, где все, начиная от областного начальства до последнего скотника на ферме - сплошь евреи…
- Это я говорил? - искренне удивился Тарас Ефремович.
- Три дня назад…
- И сказки про евреев-скотников рассказывал?
- Рассказывали, Тарас Ефремович… - вздохнул я.
Он почесал плешину и, уже смягчая тон, сказал миролюбиво:
- Ну, в сказках и не такое бывает…

Глава 3
УРОК ИСТОРИИ ДЛЯ УЧЕНИКА ИОСИФА

- Я, Захаров, вам историю преподаю, а не математику. А история – это  песня, из которой слова не выбросишь, - как-то на своем уроке сказал Тарас Ефремович Шумилов. -  Песня для народа важнее всякой формулы.
В моей кумирне  фигура Шумилова занимала  видное место. Он и сам был, как говорила моя мама, «видным мужчиной»: косая сажень в плечах, всегда в хоть и не новом, но отутюженном бостоновом костюме, при галстуке в горошек  («под Ленина») на свежей сорочке. Он был секретарем школьной партийной организации, и мы частенько слышали в день получки, как Тарас Ефремович своим зычным командирским голосом шумел в учительской: «Товарищи  педагоги! Взносы! Взносы! Не забывайте про партийный долг – главный долг вашей жизни!».
Удивительно, что мой отец и безногий инвалид дядя Федя, папин брат, всегда говорили о директоре, как о покойнике: только хорошее. Это меня уже тогда настораживало.
- Бать! – как-то сказал я. – А Тарас Ефремович рассказывал нам о партизанском отряде, о его взводе разведки… А про тебя сказал, что ты в отряде только на ливинке  играл и раз из берданки по намцам-почтарям пальнул…
- Это когда две руки было… Хорошо играл, - ответил отец.
- Ну, все там героически с немцами сражались, а ты на ливенке… Обидно.
- Дурак ты, Иосиф, - не злясь, ответил батя. - - Дурак и не лечишься… Я бы и сейчас с радостью растянул меха, да не могу, прости… Однорукие на гармони   только в своих снах играют… А  сказкам Тараса Ефремовича   не шибко-то верь… Вона он в газетке как расписал, сколько он со своими разведчиками машин в Хлынино пожег, да поездов под откос пустил… А до ближайшей железки от нас десять вёрст с гаком. Где это он вражеские эшелоны под откос пускал, а?
- В Дрюгино ездил, - парировал я.
- С печки на лавку он ездил, твой герой.
- Это ты от зависти, от злости на свою несправедливую судьбу…
- Судьба, она всегда справедлива к правому… Человек бывает несправедлив. А судьбу чё корить?
Он оборвал завязавшийся было разговор:
- Ну, потрандели и буде… Мне пора в артель. Сегодня приду поздно. Будем углы в крепи заводить…
Вернувшись  на свободу, отец начал с дядей Федей строить дом. На месте сожженного карателями в войну. После освобождения района семья моя жила в землянке. Точнее – в  погребе, переделанном в землянку.  В этой землянке весной сорок восьмого родился я. Не помню, конечно, свое «родовое место». По веской причине младенческого беспамятства. Но когда мой однорукий батя с обезноженным войной  братом отстроили новый дом Захаровых, мне показалось, что я уже его где-то видел. И запах смолистой сосны уже когда-то  вдыхал полной грудью. И даже коник под крышей мне был до изумления знаком… Всё уже было, было… Только когда – не припомню.
Новый дом отец с дядькой ставили долго. Очень долго. Перво-наперво  плотницкая инвалидская артель «Победители», куда вошли все, кто потерял на войне разные части своего тела, срубила огромную крепь  герою-партизану, сыну  героически погибшего командира «Мстителя» Григорию Петровичу Карагодину.
Тогда останки Петра Ефимовича выкопали с нашего огорода и торжественно перезахоронили на площади, у райкома. А нашу в посаде назвали улицей Петра Карагодина. Сын  его, Григорий, стал  секретарем райкома партии, женившись на Ольге Богданович, дочери Якова Сергеевича Богдановича, послевоенного первого секретаря Краснотырского  обкома партии.
Когда батя затеял организацию  плотницкой  артели, чтобы дать возможность инвалидам  хоть как-то прокормиться, не побираясь у пивных, то ходил за разрешением к Григорию Петровичу. И Карагодин-сын, начинавший собственное  грандиозное, по тем меркам, строительство  своего дома, придумал имя  артели «пяти с половиною калек», как говорил отец,  - «Победители».

Народно-партизанская власть смилостивилась над калеками. И узаконила плотницкую инвалидскую артель, так сказать, официально. А отца, которого после 53-го полностью реабилитировали, поставили даже бригадиром  «Победителей».
Свою молодую жену, мою будущую мать, он привез из Сибири в сорок седьмом. Мама,  не совладав от какой-то болезнью, полученной ею еще  за «колючкой», так и не оправилась в слободской жизни. В землянке было сыро, холодно… Помню только её постоянный кашель.  По новому дому она  неслышно ходила уже, как тень. Кашляла так тихо, и я слышал, как с каждым приступом кашля ее покидали жизненные силы.   Хорошо помню её тихие похороны, плач бабушки Дарьи, беспрестанно курившего  отца и безногого дяди Федора. Дед  Иван к тому времени уже «прибрался» сам – угорел «при исполнении», в правлении колхоза, которое он сторожил по ночам.
Всю жизнь мой  отец  вкалывал за двоих, получая сущие копейки за свой «трудовой энтузиазм», а часто, не получая и их.  Верил Сталину, потом Хрущеву… Так и умер с верой на потрескавшихся губах. Без стонов,  жалоб, без упреков.  И всегда напоминал мне: «Бог, Сынок, дал человеку две руки, чтобы одной брать, а другой отдавать». Ту,  которой подразумевалось брать, ему еще в отряде отпилил партизанский доктор Фока Лукич. А ту, которой  отдавать, оставил… Потому, наверное,  и считал он себя в  вечном  долгу перед людьми и небесами.
Я прозревал медленно. Как слепой кутенок. Тарас Ефремович еще не раз попытался подчернить память о моем отце… Да так, что я подолгу плакал, забившись в темный угол  амбара.
  Как-то, посылая старшеклассников на «субботник» на новостройку секретаря райкома, директор школы сказал:
- Григорий Петрович  своей кровью получил право на новый  дом. Всем миром ему его и  поставим. А некоторые  воруют с этой ударной районной стройки дефицитные лесоматериалы…
- Это кто такие «некоторые»? – спросил я Шумилова, зная, что Тарас Ефремович намекает на  моего отца, который с разрешения прораба брал обрезки доски и прочий хлам на нашу новостройку..
-  Есть  и среди «Победителей» лагерники с воровскими замашками.
Я втянул запылавшую от стыда и гнева голову в плечи.
- Замолчите! – закричал  Пашка на директора, заступаясь за меня. – Вы… вы… не имеете права, так говорить…
- Прав не имеет тот, кто советским судом поражен в правах. А я это право имею!
Пашка уже взял себя в руки. И сказал иносказательно:
 Ладно, с правами проехали… Чтобы не заржать, конь прикусил удило .
- Чё-ё?
- А просто так, через плечо, товарищ директор!
Бульба проглотил его насмешку, потом схватил Пашку за ухо, крепко крутанул его, приговаривая над танцующим мальчишкой:
- Еще одна твоя выходка, сучонок, и вылетишь из моей школы пробкой… Понял? Нет, скажи, ты понял?
Пашка долго танцевал вокруг Бульбы, но наконец боль взяла своё.
- Я понятливый, Тарас Ефремович…
- То-то… Теперь слышу слова не мальчика, но мужа.

Дома я  плакал в амбаре. Долго плакал.  А когда слезы высохли,  стал придумывать страшную месть  любимому директору. Я стал вслух,  торжественно награждать его позорными кличками и прозвищами. И мой бывший  школьный кумир, купался в них, как воробей в грязной луже. И тогда я понял: словом можно убить.  Хотя не для того, наверное, Бог  дал его  человеку. Я, сидя в темном амбаре, творил зло. Но то было необходимое зло.
Я вспоминал багровое лицо Тараса Ефремовича, его  пакостные слова и грешил с даром Божьим, придумывая клички. Самая безобидная из них была «Тарас-пидирас».
Уже сильно хворавшая мать нашла меня в  «углу плача». Вывела на свет, прижала к себе и сказала:
- Война всем нам принесла очень много горя, сынок… Немцы заживо сожгли твоего прадеда Пармена и прабабушку Парашу. Война отняла у отца правую руку, у Федора Ивановича -  ступни ног. И в том, что зло до сих пор в душах людей, тоже виновата война. Нужно не гневить Бога своим словоблудием, а найти силы и простить своих обидчиков и гонителей. Простить и молиться за них…
- Да ты что, мам? – поднял я на нее заплаканные глаза. – За них и молиться? Да лучше я сдохну в этом амбаре…
Тогда я уже знал, что в девичестве фамилия моей мамы была Землякова. И до войны она жила в Москве, в семье своего отца – генерала бронетанковых войск Павла Сергеевича Землякова. В тридцать седьмом генерала  осудили. И расстреляли как врага народа. 
Моя мама с юности ковала свое счастья, выходя на вечернюю поверку не с человеческим именем, а с номером на фуфайке -  набором чисел Зверя, заменившим ей имя от Бога. Я хорошо помню мою милую, тихую маму. Она много читала. Много плакала. И всё время молилась, стоя у иконы в красном углу нашего  нового дома.
Папа познакомился с ней в ссылке. В сорок третьем его, уже потерявшего в борьбе с гитлеровцами правую руку,  несправедливо, как я считал, отдали под суд. Но в первую же послевоенную амнистию он вернулся в родную Слободу. И не один. А с молодой женой, которая вскоре и стала моей матерью. И с дядей Федором. Калека побирался  на железнодорожной станции Дрюгино и,  если бы не отец, пропал бы, как тогда пропадали тысячи людей, искалеченных войной.
На улице  Петра Карагодина, знаменитого  партизанского командира, погибшего от рук карателей, посадские мальчишки как-то обозвали  меня «тюремщиком», намекая на прошлое моего бати. Тогда я дрался сразу с тремя обидчиками. Я, не думая о боли,  мстил своими маленькими, но твердыми кулаками, скорее не за  себя – за отца. За его исковерканную судьбу, которая аукалась мне всю мою жизнь…
Придя домой с расквашенным носом и подбитым глазом, я упал на деревянный диванчик и горько заплакал. Отец выстругивал  слободскому шорнику  очередную «халтурку» - пяло . Жили мы бедно, трудно, и батя не чурался никакой работы – лишь бы кусок хлеба или чугунок картошек заработать…
- Ну почему ты у меня не герой!.. – безутешно рыдал я. – В партизанах был, а медальки, как у отца Сашки Разуваева, нету… Под трибунал попал, как нам директор школы рассказывал, вместе с ворами в тюрьме сидел… Почему так? Почему?..
Отец отложил оструганную доску в сторону, поправил выбившийся из-под ремня пустой  правый рукав  стиранной-перестиранной солдатской гимнастерки.
- Это кто тебе про трибунал сказывал?.. – подошел он к диванчику, но не присел рядом. Только чуть наклонился ко мне. – Кто тебе про родного отца хреновень всякую плетет, а ты, сопля медная, спешишь всякому трепу, всякой транде  посадской  поверить?!.
Я проглотил слезы. Отец тряхну шевелюрой, убирая прядь русых волос, мешавших ему смотреть на меня.
- Директор школы, говоришь, тебе душу мутит?..
- Да не, - испугался я за любимого Тараса Ефремовича. – Это пацаны дразнились… Тюремщиком меня обзывали!  Я им дал! И они… вот… Рубаху кровью закапал… И воротник оторвали.
Я разревелся с новой силой.
- Не реви! – неожиданно помягчал отец, присаживаясь на краешек деревянного диванчика. – Я не тюремщик… А уж тем паче – ты. Придет время – всё узнаешь. И, может быть, даже всё поймешь…
Он погладил меня по непослушным вихрал, чего я никак от него не ожидал в ту минуту.
- А медаль, сынок, не  дали…. Так разве в медали дело? Каждому медаль отливать – никакого металла не хватит. Ни стали, ни алюминия, ни тем более серебра… Кто-то же должон без медали  после войны ходить, работать,  крепи рубить,  траву в огороде полоть, а не языком с трибун молоть…
В этот день у меня  в душе был траур – умер мой недавний кумир, наш учитель истории, он же директор школы, Тарас Ефремович Шумилов. Как я мог отомстить ему за поруганную честь отца? Да никак…
И тогда я стал придумывать ему убийственные клички, так мстя ему за фарисейство.  О фарисеях мне еще в сырой землянке, в которой мы, Захаровы, жили долгие послевоенные годы, где в сорок восьмом году родился и я, мне рассказывала бабушка Дарья. Малограмотная старушка книжек, как моя мама, не читала. Но рассказчицей была удивительной. Природной народной  сказительницей, как я сейчас понимаю, была бабушка Дарья… Когда в сорок третьем, закрыв клуб, открыли нашу церковь, где  настоятелем стал приемник  убиенного   на Соловках слободского батюшки  доживавший свой долгий век отец Димитрий, бабушка пошла в прислужницы храма Божьего. По хозяйству дома управится – и в церковь помогать старому священнику. Про Димитрия поговаривали, что «зашибает» он малость, водочку втихоря попивает… Как-то я спросил об этом бабушку. «И последний пьяница  войдет в царство Божие раньше, чем   фарисеи… - ответила Дарья Васильевна. – Так, Иосиф, в Священном писании сказано». Я подмигнул старушке: «Конечно, ба! Ведь Водяра – не последний, а первый пьяница в слободе. Он и в шинок к вдове Васьки Разуваева за самогонкой первым по утру тащится, и за святой водицей -  первым с баночкой стоит… Никого вперед не пропустит».
Тогда бабушка оттрепала мне уши за богохульное, по её разумению, сравнение. Теперь я, кажется, понимаю всю глубину этой Правды… Теперь, земную жизнь пройдя наполовину, и мне захотелось, чтобы фарисеи  вообще никогда не вошли в царство Божие, куда не закрыта дорога даже  Веньке Водяре, но будут  заперты  те врата   перед моим первым учителем истории -  Тарасом Ефремовичем  Шумиловым.
И на ромашковой поляне,  у «нашего  лукоморья», в яркий солнечный день  я придумал самую черную кличку нашему директору: «Тарас-пидараст». (Кличка прилипла  к Шумилову быстро, только несколько трансформировалась для простоты звучания. Жестоко отомстил я директору,  Аюсь… Потому буду называть его именем,  давно придуманным слободским   народом – Бульбой. Это не обидно,  даже почетно и точнее: чем он нас порождал, тем и  безжалостно убивал -  исторической ложью, двойной моралью и лицемерием. Врал напропалую, во имя спасения… Вменяю сегодня ему и этот грех. И одновременно прощаю его).

 К отроческим годам во мне проснулись задремавшие было в детстве творческие силы. И уже  в пятом классе получал за своё творчество «гонорары»:  ремнем по  тощей заднице  от отца. Порол он меня, разумеется той рукой, какая ему заменила обе. Значит, с удвоенной силой. Оттого поэтический талант пропал у меня окончательно, только-только народившись на свет. Любовь к «изящной словесности», рифмам и поэтическим метафорам была отбита окончательно.
 Придумывал  я прозвища и своему лучшему другу  Пашке.  Тут моя фантазия давала какой-то сбой. Придумал их   с дюжину. Но все они били мимо цели, подчеркивая  лишь второстепенные черточки его, как сейчас понимаю, талантливой  и многогранной натуры.  Я придумывал клички, когда злился. Вот они и выходили сырыми от злости, не приклеивались… Наверное,  тогда я и понял, что творчество и озлобленность -  две вещи не совместные. Месть терзает сердце и тупит ум. Отмщение – это не месть. Это плата за грехи тяжкие. Расплата по прейскуранту жизни. Потому-то отмщение бывает даже святым… Или кровным, как у некоторых горячих народов. Меня же мама учила молиться за врагов и гонителей наших… Так и не научила – не успела: рано умерла.
Фамилия у Паши вот уже пятьдесят восемь лет  всё та же -   Альтшуллер. Не поменял он её  на Иванова или Сидорова,  на худой конец Фокина (отчество у него такое ископаемое  - Фокич), хотя мог запросто: знакомства в паспортном столе  позволяли.
- Зачем мне убогая роскошь наряда? – как-то сказал Пашка по  этому поводу. – Умри, Захар, лучше и безопаснее фамилии не придумаешь.
- Безопаснее? Для тебя как раз очень опасная… - ответил я.
- Для людей не опасная. Вот Карагодин – фамилия для людей опасная. Потому что «кара»  по-татарски - «черный» или «черт». Карагодин – черту угоден…
- А я, Захаров, кому угоден?
-  Никому. В твоей фамилии сплошной примитив  устного народного творчества: выйду на реченьку, погляжу на быстреньку… Кому-то явно не хватало фантазии. Вот великий Чехов придумал фамилию Пришибеев. Говорящая все околотку, значит опасная.
- А твоя, твоя фамилия, - начал заикаться я от обиды, - вообще не нашенкского околотка. Дрянь несусветная, а не фамилия…
- Это с какого боку  к ней подойти, - не обиделся Альтшуллер. – Моя фамилия  тоже говорящая. Но   сказать что-то  она сможет только просвещенному человеку. Философу. Хотя старообрядцы и философию называли служанкой богословия. Так что вряд ли мы вообще когда-нибудь поймем, крошка сын, что такой хорошо, а что такое плохо… Плохих фамилий не бывает. Бывают только плохие люди.
Альтшуллер Павел Фокич… Такая вот странное, на первый взгляд  несочетаемое сочетание…Он утверждал, что его фамилия – немецкая. И досталось ему, как сказано в «бурдовой тетради» отца,  по наследству от Карла Альтшуллера, немецкого аптекаря, поселившегося в Московии еще при Иоане–IV.  В переводе с немецкого  означает - «старый ученик»,  в вольном Пашкином  переводе: «вечный ученик».




Глава 4
 ФОТОГРАФИИ НА СТАРОЙ СТЕНЕ


Я страсть как не люблю  цветную хронику жизни частного человека, снятую безупречной «цифрой». Сколько раз сам снимал семейные события на видио,  но никогда эти пленки и диски потом не пересматривал - в цветном  изображении, в сочной палитре подкрашенного электроникой цвета нет «запаха»  времени. Видеомагнитофоны и прочая бытовая техника несет на себе отпечаток броской рекламы. То есть – вранья.
 Не люблю и  парадные глянцевые портреты с  искусственно натянутыми в улыбке губами… Люди разные, но все обязательно хотят выглядеть «одинаково - успешно», говоря фотографу  непонятное никому  чужое словцо: «чи-и-из». Потому  и их нынешние  улыбки  чужие, фальшивые;  глаза не верят фотографу и его «чизу».
Это не улыбка. Это «деланное веселое лицо».  Хотя все карточные шулеры в совершенстве овладели искусством делать веселое лицо при плохой игре еще несколько веков назад…
Зато теперь, когда у меня, человека  «свободной профессии», появилось нежданно свалившиеся на голову богатство  - свободное время, - я могу часами  рассматривать старые фотографии. Их, в рамках моего детства, выпиленных из фанеры лобзиком, в  модных современных обрамлениях из пластмассы «под дерево», много в моем рабочем кабинете с окном, выходящем на старый сад, посаженный моим отцом еще при жизни. Бесконечно дорогие  для меня, Павла и Моргуши черно-белые кусочки почти уже позабытой, уже незнакомой  моим детям «другой»  жизни…
Наверное, человеческие воспоминания тоже куда-то уходят, накапливаются где-то, сортируются  кем-то для «дальнейшего судопроизводства».  Почему бы этим «местом» для  таких «малых псов», как я, не может быть созвездие Малого Пса? А для «псов больших» - созвездие Пса Большого?.. Есть же «накопитель памяти» в моем компьютере, подаренном мне Пашкой еще на бесславное 50-летие. Тогда он сказал: «Тебе, старичок, полтинник… А что сделано для вечности?».  Пока что я  все чего-то накапливал,  беря впечатления от пережитого в долг у жизни.  Успею ли отдать?.. А отдавать все равно придется.
С человеческой памятью, думаю,  сложнее, чем с компьютерной. Вот смотрю, вспоминаю, а на ум лезут стихи Державина: «Я – царь – я раб, я червь – я Бог». Разве машина смогла бы выдать такое «парадоксальное мышление»? Да она бы просто загорелась от перегрева, если бы постаралась выполнить задачу программиста. Ибо машинная логика безупречнее, конечно, только с точки зрения машины. С точки зрения самого совершенного мозга, напичканного сумасшедшими парадоксальными идеями, логика компьютера всегда ограничена программой. Значит, человеческий мозг - самое совершенное создание Господа?  Его сознание? Его душа? Он ведь посложнее любого компьютера, созданного человеческим мозгом.  Есть ли предел у компьютерной памяти? Есть, конечно. А космос души, как и космос Вселенной,  – без конца и начала.  И моё созвездие Псов - это всего-навсего «отстойник» памяти,  промежуточная сортировочная станция, где наши  прошлые деяния, прежде чем получить оценку, небесным воинством сортируются по статьям нарушенных Заповедей и степени тяжести грехов наших. 
Память  машины определяется в каких-то  электронных измерителях, кажется, в «гигобайтах» (или как их там?). Память человека - избирательна. Она щадит совесть, твой внутренний стыд, если те еще подают признаки жизни. Она может притвориться забывчивой, даже вовсе беспамятной. Но «накопитель-то» не обманешь… Там, там, в черной космической бездне, где прячутся звезды Псов, хранится самое сокровенное, самое святой и постыдное, самое счастливое, легкое и самое невыносимое, тяжкое… И ничего нам с этим не поделать - не притвориться беспамятными, счастливыми, успешными, любящими, любимыми… Как нельзя притвориться, что ты  -живой. Ты либо живой, либо мертвый. Если душа опустела, то умереть можно, не утрачивая признаков внешне вполне благополучной, даже счастливой жизни. Таких «живых мертвецов» нынче тысячи. Их штампуют заведомо по «определенному евростандарту». Никаких отклонений от норм Евросоюза и прочих суперальянсов! Шаг влево, шаг вправо снова карается расстрелом, в лучшем случае -  выпадом из обоймы. Государственной машине нужны только точно калиброванные детали. По суперевростандарту. О’кей! Для любой машины – в том числе и государственной - винтики, послушные отвертке главного механика, суперважный  залог стабильной работы всего  механизма, 
Нет, прав, тысячу раз прав мой старый друг Пашка: «Слова даны человеку для того, чтобы скрывать свои мысли». Впрочем, Гейне приписывал эту   фразу одному наполеоновскому министру. Я  – Пашке. С министрами я не дружу.

…Я  перебираю  старые фотографии, выгребая их из черного конверта для фотобумаги,  - и вспоминаю, вспоминаю… Я ухожу из настоящего, осточертевшего своими вечными проблемами, хроническим безденежьем, борьбой за выживание в отчем доме, который мой однорукий батя и безногий дядька срубили и поставили еще в пятьдесят третьем. Без жалости покидаю это пространство и время, и плыву по волнам моей памяти в «светлое прошлое». … Помните, была такая пластинка на 33 с половиной оборота – «По волнам моей памяти». Для меня самой большой загадкой всегда оставались эти «пол оборота». Ну, кто их выдумал? Почему нельзя было остановится на 33-х? Нет, вот вам 33, а вот еще и пол оборота. И в этой-то половинке - вся  непостижимая тайна, без которой ничего не крутится. Или крутится не так.  Всю  жизнь ищу и не могу найти оставшиеся пол оборота… Как мне их часто не хватает.
   Мой старший сын Сашка, недавно окончивший  дипломатическую академию в столице,   знал еще несколько моих любимых песен. Мой младший сын Сенька, постигающий в той же столице непостижимую для меня профессию менеджера, уже  не знает ни одной песни моего поколения. Ни единой. Даже Есенина не поет.  Наверное, я виноват, что не обучил. Обучал. А он не пел с моего голоса. И, наверное, слава Богу. Пусть поет свои. А они для меня - чужие.
Сашка же, став «значительным» лицом, то есть получив каку-то должностенку в консульстве России  в Антигуа и Барбуду, - есть, оказывается, такое государство, расположенное на островах  какой-то Малой Антильской дуги,  -  вообще забыл язык родных осин и перестал петь. А какой был голос в детстве!.. Думали, второй Лемешев будет. Или Козловский… Нет, уехал к пальмам, где тепло и обезьяны выпрашивают  у туристов недопитое пиво.
Сенька вообще, по его словам, будет «ярмарочным специалистом». Господи, о времена, о профессии… Как бы там ни было, студент Семен Захаров уже сегодня  расталкивает крепкими локтями конкурентов и прочих лоточников на ярмарке тщеславия.

Изредка сыновья приезжают в наш старенький дом. Сашка хотел было сломать русскую печку, чтобы соорудить модный камин. Но мать возразила, что «на твой камин отец дров не напасется!..». Слава Богу, отставил  свою затею.
А Сенька утверждает, что только у нас, в районе лукоморья (так мы с Пашкой еще в детстве  назвали на Свапе свое заветное местечко) в реку можно войти дважды. А то и трижды.  И ничего не изменится в Краснослободске. Ничегошеньки…
Семён называет свою родину «Вороньей слободской». Именно в «Вороньей слободке» Ильф и Петров поселили Лоханкина и прочих обитателей коммунальной квартиры номер три. Вот ярмарочно-рекламные достойные плоды…

…Я смотрю на давно пожелтевшую фотографию нашего  выпускного класса. Внизу чем-то острым просто и без затей нацарапано: «Краснослободская ср. школа, 11 класс,  18 июня 1966 г.».
На первом плане, сидит на стуле надутый своей внутренней значимостью  человек со сдвинутыми к переносице мохнатыми бровями, обвислыми  по складкам щек угрюмыми седеющими  усами. Это наш  директор и учитель истории Тарас Ефремович  Шумилов.
 Рядом с ним верная Анка-пулеметчица, наша «классная дама», учитель русского и литературы. Как же ее фамилия? Память моя стерла её. За ненадобностью.   А ведь и она учила нас понемногу. Чему-нибудь, и как-нибудь…  Многое помню, очень многое в мельчайших подробностях, а фамилию Анны Ивановны забыл. Будто и не знал никогда. Всё Анка-пулеметчица. Правда, без Петьки и Василия Ивановича.
А  кто этот худой стриженый голубок с  глазами, в которых застыла вся вселенская грусть? Да это же – я, Господи!.. Какой же я здесь страшненький и жалкий. Как бездомный щенок. Но – глаза!.. С такими глазами рождаются поэты и самоубийцы.  Я тогда еще был во власти иллюзий и не бросил писать  детские банальные стихи. Все свои произведения я посвящал Маруси Водянкиной, с которой три года просидел за одной партой.  В неё тайно и явно были влюблены все мальчики нашего  класса.
А это - он, Пашка Альтшуллер, «Вечный  (или все-таки  «старый»?) ученик» со смеющимися глазами. Даже на фотографии его окаменевшее в вечности лицо. Не по годам мудрое лицо юного старикашки. Именно тогда я сочинил про него: «Отличен Паша от глупца тем, что он мыслит без конца».  А плутовские глаза говорят: нет, не зря ты меня иногда называл Шулером… Ну, прямо  лучатся иронией, за которую ему   так часто   приходилось платить в прошлом, но еще больше – в настоящем.
Сегодня я понимаю: так Пашка защищался от ударов судьбы и земляков. Три года он прожил в нашей семье. Даже если вместе с ним не съели пуда соли, то, как мне казалось, я достаточно хорошо знал своего закадычного друга.
  А кто это вот тут, прямо за нашим несравненным Тарасом? Кто это в белом   школьном фартуке выглядывает из «коммунистического далеко»?.. Кому и в Слободе, и В Краснослободске жить хорошо? Кто это и жить торопится и чувствовать спешит?
Кто ж из наших не узнает бывшую первую красавицу Краснослободской школы нашу  Марусю Водянкину!.. Хотя почему это  бывшую?  И сегодня моя  милая  (натуральная!) Моргуша даст сто очков вперед всем «умерщвительницам» плоти,  «поглотительницам» тайских таблеток  и  миллионершам, натягивающим в зарубежных клиниках  кожу с подбородка на желтый костяной лоб.  Разве не ей я посвящал свои лучшие стихи, которые она записывала в свой  самодельный песенник под претензионным названием «Виновата ли я?..».
 «И выстраданный стих, пронзительно-унылый, ударит по сердцам с неведомою силой».
Пашка тоже неровно дышал к Марусеньке. Даже придумал ей изящное прозвище – Королева Марго. А я переделал его в Моргушу. Не от Марго, а от слова «моргать». Моё прозвище ей подошло лучше. Хотя, как она признавалась, Пашкино было все-таки изящнее и поэтичнее.
 Эх, Моргуша,  Моргуша… Где твои семнадцать лет?.. Да там же, где и наши. Я  подношу старую фотографию к лицу и даже нюхаю картонку.  вспоминаю запах ее густых русых волос. Запах этот так кружил головы…
Бог не обделил Моргушу талантами. Она была певунье, первой танцовщицей школы. Только рисовала посредственно.
Я не стал любимым Моргушиным поэтом. Она любила Пастернака, хотя Анка-пулеметчица прививала ей «программную» любовь к Маяковскому. Шулер быстро это просек и как-то, когда после уроков мы выпускали очередного школьного «Крокодила», задумчиво глядя в окно на поленицу березовых дров, помойку с кошкой Дусей на крышке, наглых сорок, прыгающих вокруг помойки с кошкой на её вершине, - прочел:


В кашне, ладонью заслоняясь,
Сквозь фортку крикну детворе:
Какое, милые, у нас
Тысячелетье на дворе?

И тут же получил в награду улыбку Маруси Водянкиной.
Я не знал, что эти строки написал Пастернак. И опростоволосился перед Моргушей, сказав, что у Вознесенского заслуживают внимания только «Антимиры».
- Ничего, ничего, - снисходительно улыбнулся Пашка. – Мерцающее сознание поэта.  У филистеров это бывает…
- У кого? – сжал я кулаки.
- У филистеров, - повторил Павел, отступая от меня к двери. – А не у тех, которые глисты,  как ты подумал…
- У каких таких филистеров? – повторил я, спуская с цепи своего пса.
- Филистер – это человек с узким обывательским кругозором и ханжеским поведением. Вот у Гете, в цикле «Кроткие Ксении», есть такие строчки…
И он продекламировал по-немецки. Это язык Пашка знал лучше всех в классе.

Was ist der Philister?
Ein hohler Darm
Voll Furcht und Hoffnung,
Das Gott erbarm.

Я взял Пашку за грудки, припечатал его к стенке класса.
- А ну, Немец, переведи!
Пашка освободился от меня, сказал с обидой в голосе:
- Классиков нужно читать только в оригинале… Не доверяйте, сэр, нашим переводчикам… Они переводят так, как им приказано их хозяевами, а не написано автором. Знаешь, как хохлы перевели фразу «Пролетарии всех стран, соединяйтесь»?.. «Голодранцы всего свиту, гоп до нашей кучи!..». Есть разница, старичок?
- Переведи Гёте, Немец проклятый!..
- Ну, пожалуйста, пожалуйста… Что такое филистер, задается поэт риторическим  вопросом. Это пустая кишка, полная страха и надежды, что Бог сжалится.
- Глубокомысленно, Немец! – сказал я. – Ладно, сегодня это сошло тебе с рук. Но больше не говори, как пишут…
Через час мы уже помирились. Запихивать камни за пазуху было не в наших правилах.





Глава 5
ВОСПОМИНАНИЕ  В «ПЛЮСКВАМПЕРФЕКТЕ»•



Уверен, что насмешливость - господствующая черта характера тиранов и рабов. Всякая угнетенная нация имеет ум, склонный к осмеянию, к сатире, к карикатуре.
Так и мои земляки всегда мстили за свои бедствия. За  унижения. 
 К чертовой  матери все  нынешние презентации -  торжественные и глупые, аскетические и с пышными фуршетами, одинаково претенциозные,  с раздачей слонов довольной публике, даже  с демонстрацией действия  автоматов по надеванию… презервативов. Из информационных сообщений российского радио я недавно узнал, что, оказывается, состоялась такая вот презентация. С большим успехом у публики.
Где кончается анекдот и начинается жизнь? И наоборот?..
Впрочем, для любителей карикатуры такие анекдотические факты  в самый раз. Потому что  такая карикатура жизни опустошает и унижает русскую душу.
 В детстве я был поэтом. Пока души не загажены, многие дети - гениальные поэты, видящие мир чистыми простодушными глазами.  Но не провинциальное филистерство,  как утверждал Альтшуллер, сгубило  нераспустившиеся, хотя и уже набухшие, почки. Тут была другая причина…
 Поэт должен видеть глаза Бога. А нам это было запрещено.  «Узреши задняя моя». Какой из тебя поэт, если не видишь истинной сути, а «созерцаешь заднюю», не видя лика Господня?

И все же я счастлив, что не стал поэтом!..  Наверное, все тот же Бог милосердный  миловал. Пашка еще тогда с ехидной ухмылкой говорил, что это случилось  по одной причине: у меня лицо «не подходящее для поэта»,  недостаточно поэтическое, что ли… Но глупое лицо  может (и очень хорошо может) отражать талантливое содержание глупой формы. Где вы видели умного писателя? Особенно писателя художественного. Не публициста. Не философа из  винной бочки. А – художника. Зачем, простите, художнику – ум? Ему талант требуется. А это нечто другое, чем интеллект. Это дар Божий. Особый дар для тех, кто соперничает с самим Творцом. Отсюда и судьбы у настоящих писателей всегда трагические. Это «ненастоящие»  живется весело, хорошо на Руси. Настоящие – всегда в конфликте с власть предержащими.   Потому что не родился еще тот властелин слободы ли, губернии, всего мира, чтобы был готов услышать Правду о своем правлении и о себе. Ту истину, которую Пилат все-таки   услышал не ушами, но сердцем. Хотя и было уже поздно… Поздно для Пилата.
Разве таланту нужен математический склад ума? Такой ум нужен математику,  философу, экономисту,  главному бухгалтеру,   шулеру.
 Когда  во мне умер поэт? В  семь лет? Нет, среди детей еще много поэтов. Очень много.  Их  поэтические души губят лицемерием и утонченным ханжеством позже.  Как только душа человека перестает смотреть на мир глазами удивляющегося всему сущему в этом Божественном мире ребенка, как только он воспринимает цветок не как удивительное  творение небесного Творца и Отца, а как пестики и тычинки, а «Евгения Онегина» расчленяет на образы «лишних людей», - поэт умирает раньше, чем успевает родиться.
 Рождается хомо сапиенс.  Инженер. Учитель. Преферансист. Менеджер, дилер  или киллер. Уважаемый (или не очень)  обществом гражданин.  Но только не поэт. Почему в России так мало истинных поэтов. Потому что все в буквальном смысле восприняли призыв стать гражданами. Обязан – и все тут. Вот почему только в России поэт, конечно, больше, чем поэт. Это печальный удел избранных.

… Факт моей поэтической смерти случился тогда, когда наш классный руководитель назначила меня редактором стенгазеты… Да-да, именно тогда я впервые опубликовал свои стихи -  напечатал их плакатным пером и тушью  на листе ватмана. Лучше бы  «нарисовал»,  но художественным редактором была назначена Маруся Водянкина. А она, как я уже отмечал, рисовала гораздо хуже, чем  пела и плясала.
 Сама героическая поэма о мальчике-хулигане Пашке  и героическом подвиге комсомолки Моргуши давно уже отлетела к созвездию Псов – стерлась из моей памяти. Но четверостишье каким-то чудом зацепилось за что-то:


Если Свапка разольется,
Трудно Свапку переплыть.
Если Пашка разойдется,
Трудно Пашу усмирить…


 Маруся Водянкина  изобразила Пашку акварельными красками: большая  башка с  выпученными глазами и ртом до ушей  торчит посреди бурного ледохода.
Моргуша рисовала на три с минусом. Она никого не хотела смешить, подчеркивая героический пафос своего же поступка, одобренного педагогическим коллективом нашей школы. А получилось наоборот – смешно…
С берега к тонущему Пашке тянется чья-то хищная, необычайно длинная рука, чтобы  то ли его  утопить окончательно,  то ли  вытащить Немца за  мокрые лохмы… Это  рука не была похожа на изящную ручку первой красавицы школы.




Глава 6
ЛЕДОХОД  ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТОГО

 В каждый ледоход мы, слободские мальчишки, прыгали по плывущим вниз по реке льдинам. Ледяные островки за лукоморьем вдруг резко набирали скорость. Они неслись к повороту, сталкивались и волчком крутились на Черном омуте…
Это считалось высшим пилотажем, оседлав самую быструю льдину, первым выйти к тому месту, где река разделялась на два рукава – старицу и новое русло, пробитое половодьем.
 Картина была достойна кисти великого художника. Весеннее солнышко, осевший апрельский снег, живые черные прогалины дышащей первым теплом земли, треск крошащегося льда, визг девчонок на берегу, захватывающие дух прыжки по несущимся льдинам,  сжимающий сердце долгожданный холодок в животе от безумного полета… Я бы испытал это еще раз. А потом еще и еще… Только нельзя на одной льдине прокатиться дважды.

Наверное, рассудительному, предусмотрительному человеку было жутко смотреть на наш ледоход. А мы, играя  с норовистой рекой, а может, и самой  смертью,  устраивали ледяные гонки. И не пугали нас угрозы участкового, вызов родителей в школу и быстрые на расправу отцовские ремни.
Мы  не могли не геройствовать на опасной реке - весенним солнечным днем берег был усеян первыми  красавицами. Девчонки вдохновляли слободских героев. 
А  в тот  день, раскрашенный  весенней акварелью,  Моргуша вышла на берег в синем платье, накинув на плечи новенькую душегрейку, отороченную мехом куницы. Её дед, Вениамин Павлович по кличке  Водяра, ловко проткнул  охотившегося за курами зверька вилами в сарае. Пустили выделанный мех на Маруськину обновку.  И она, понимая свою неотразимость, стояла  под еще голой ивушкой, луская семечки. Ну, слободская  купчиха (а может, и княжна) Мария   Водянкина, Королева Марго  - да и только!..
Мы все оглядывались на статную её фигуру. Ветер развевал ее шелковые кудри, а мы  теряли головы и равновесие, и  при  лобовом столкновении  оседланной льдины чуть ли не зубами вгрызались в свой самоходный островок. Но, засмотревшись на  ослепительну. Слободскую красоту, зевали момент поворота - самый важный этап гоночной  трассы ледохода.  Не успеешь глазом моргнуть, а  льдина уже  зловеще кружится в шальном танце водоворота, крошится…  Ледяное крошево,  переливалась всеми цветами радуги на апрельском  солнышке, сыпется  колючим стеклом  на мокрое  лицо.
 Запросто можно было искупаться в ледяной апрельской водице. Но чаще всего  «торпеда»  теряла скорость и застревала в бесформенном синем торосе на мелководье косы. 

…В тот памятный мне день я выбыл из ледяных гонок первым. Оступился при первом же прыжке и подвернул ногу.  Боль была не сильной. Наверное, я мог бы участвовать в этой безумной гонке на выживание. Наверное, мог бы, как теперь понимаю… Но  то ли, и правда, было больно , то ли поддался дурному предчувствию… А может,  подал свой беззвучный голос мой сторожевой пес - страх. И я выбыл из гонки, маскируясь травмой, и прихрамывая на больную ногу глубже, чем было можно прихрамывать.
Лед  65-го тронулся в апреле. И шел целых три дня. Другого такого ледохода я никогда в жизни не видывал. Хромая,  кое-как добрался  до берега, сел на  какой-то чурбачок, недалече от толпы опьяненных весной  гуляк.
Этот был Пашкин день. Он, как никогда,  был очень близок к победе, восхищая «безумством храбрых» всех девочек нашей школы.  Но у Черного омута льдина, которую он выбрал для победы, неожиданно развернулась против течения и лоб в лоб сшиблась с большим ледовым островом.
 На  том ледяном «материке» плыл  чернявый парень по прозвищу Чертенок - Степка Карагодин, сын  и внук   партизан-орденоносцев  Карагодиных. Секретарь комитета комсомола школы не был трусом. Потомок Чингизхана, скуластый коренастый молодец, несмотря на кривые ноги потомственного кавалериста, нравился многим слободским девчонкам. С  пацанами с кухнаревского поселка, время от времени набегавшими на слободу с кольями и кастетами, дрался «выступками». (Тогда ни о каком каратэ мы и слыхом не слыхивали, а Чертенок черным коршуном налетал на уже поверженного противника и пинал его ногами, издавая какие-то воющие псиные звуки). Сильного и хитрого Сепку Карагодина  не любили. Но его – боялись. В тот апрельский синий день до  героизма моего друга  ему было далеко…
 Когда Паша оказался в воде, Степка подполз к краю своего острова, но руки не подал: то ли испугался, то ли растерялся Чертенок… Только Степка  что-то говорил Пашке, говорил… Никто не слышал,  что именно. Скорее всего подбадривал тонущего «Вечного ученика»… Но Пашка на всю жизнь запомнил  слова Чертенка.
- Знаешь, Захар, о чем этот чертенок карагодинский со мной тогда со льдины беседовал? -  уже после  комсомольского собрания, на котором Немцу перемывали все несознательные  косточки.
 В ответ я пожал плечами.
 - Он спросил меня: «Как водичка?».
- А руку? – удивился я. – Руку помощи тебе наш комсомольский вожак не подал?
- А зачем? – серьезно посмотрел на меня друг. – Иудина рука – коварная рука… Как, впрочем, и его поцелуй.
  Но это было уже «после того», что случилось…
А случилось вот что. Пока Пашку  вешним бурным течением полной воды несло к Черному омуту, откуда выбраться было невозможно. Маруся Водянкина заламывала, заламывала в тоске руки да как бросится  по неверным и скользким льдинам к Пашке. Девочки хором ахнули, готовясь к худшему. Но Моргоша, показывая скрытый талант циркачки,  в пять прыжков добралась до барахтавшегося в ледяном крошеве Павла.  На стремнине даже ухватиться за  крутящуюся мокрую голову было не так-то просто… Только за лукоморьем  Водянкина поймала героя   за хлястик  пальто. (Как хорошо, что хлястики в то время  на фабрике «Большевичка» присобачивали на совесть).
Сын Фоки Лукача, слободского вдовца-лекаря, долго хворал, температурил, перхыкал, глотал микстуру и пилюли, пока окончательно   выкарабкался на берег… Конечно, думали мы, батя - бывший партизанский врач. Он и не таких  на  ноги в  Пустошь Корени ставил…  Лежи себе, пей  чаёк с малиновым вареньем… Ни уроков тебе, ни Тарасов Бульб - лафа.
Но  сильнее завидовали мы Пашке  по другому поводу. В  дом  Альтшуллеров, находящимся по соседству с нашей хатой, зачастила  Маруся Водянкина.  Они, видите ли, вместе делали уроки. Чтобы этот Шулер не отстал от программы…
 Про Марусиного  деда, первого колхозника «Безбожника»,  мы, под руководством Анки-пулеметчицы, писали сочинение на  «свободную тему»:  «Первый колхозник Красной Слободы».
Учителя, держась политической линии,  всячески поощряли пафос и разные умные цитаты о «советском коллективизме».
В десятом классе Тарас Ефремович и Анка-пулеметчица пригласили на очередное внеклассное мероприятие с политуклоном Вениамина Павловича Водянкина. Был он уже очень стар. И, как всегда, «выпимши»…
- Вы, ребята, главное активно спрашивайте нашего уважаемого ветерана, - инструктировала нас Анна Ивановна. – Придет время – и партизана в Слободе днем с огнем не найдешь… Вымирают они со скоростью света.
Мы старались спрашивать. Но Вениамин Павлович ничего не помнил. Даже свой год рождения.
И тогда Маруся, часто-часто моргая глазами, готовая разреветься на важном мероприятии, подхватила деда и сказала:
- Грех так над  живым человеком издеваться!..
И всем стало неловко от слов Моргуши. Всем, только не нашему директору.
Он перехватил Водяру (так прозвали Вениамина Павловича еще на заре советской власти) у внучки и повел его в свой кабинет. Там два славных «мстителя» вспоминали минувшие дни… И когда из директорского кабинета послышался хрипловатый голос Бульбы: «Я был батальонный разведчик, а он писаришка штабной!.. Я был за Россию ответчик, а он спал с чужою женой…», Моргуша  фурией  налетела на гостеприимного  Шумилова. Боевой дед был отбит молодыми, превосходящими врага силами. И уведен домой с тем самым почетом, который еще остался у Водяры после  внеклассного мероприятия.
Чуть позже, когда я буду через лупу разбирать фотокопии  первых страничек «Записок мёртвого пса», я  наткнусь вот на эти строки Фоки Лукича Альтшуллера:
«Это большое заблуждение, что русские пьют, заливая водкой свою неизбывную  тоску. Ложь, что наибольшее удовольствие для нашего народа - опьянение. Иначе - забытье. Мол, русским надо грезить, чтобы быть счастливыми…
 Слободчане чаще пьют от страха. Перед жизнью. Перед смертью.  Пьют, страшась прошлого. Боясь будущего. Страх этот сидит в подсознании,  которую иностранцы называют  «русской тоской».
  Я неплохо знаю Вениамина Павловича Водянкина. Наблюдаю его как доктор и до сего дня. О чем может рассказать мне, лекарю, в свое время закончившего военно-медицинскую академию, его генная память? Да вот о чем. От страха перед  кнутом  барина пил его отец, раб в седьмом колене.  Порой он буянил, дрался, даже бунтовал и  геройствовал. Но всё и это от страха. Жизни боятся все – и крестьяне, и мещане, и дворяне. От страха же перед Сибирью пьют все.  Простой слободчанин, униженный рабством, хамством, глупостью, самодурством и беззаконием сегодня  боится нового лиха – всеобщих доносов. Когда сосед иудствует против соседа.
Новая власть привила слободскому народу и эту заразу.
А «продразверстка», «коллективизация» и прочее «необходимое зло» проводятся только с одной целью: сломить, сломать хребет тем, кто еще не потерял чувства собственного достоинства. У кого в глазах еще теплится огонь свободного человека, а не покорного, смиренного раба. Потому как в Слободе, куда после революции меня закинула судьба, кулаков, то есть зажиточных крестьян, эксплуатировавших бы своего соседа, не было и нет. Ломают через колено тех, кто каким-то чудом, спасаясь от своего страха, сохранил хоть какую-то хозяйственную и человеческую самостоятельность и независимость.
Вчера комбедовцы ходили на очередное раскулачивание. Горе, на кого положат свой взгляд, эти «опричники» из  слободского комитета бедноты… Ходили к Соловьевым, Морозовым и Захаровым… Потом началась запись в колхоз.

Глава 7
ЛЕГЕНДА О ПЕРВОМ КОЛХОЗНИКЕ

Жаль, что я не сохранил свое школьное сочинение  «Первый колхозник Красной Слободы».  О Вениамине Павловиче Водянкине писал и я, и его внучка Маруся, и мой друг Пашка – весь наш класс, словом. И только Моргуше Анка-пулеметчица поставила тройку – за не раскрытый образ своего деда.
Я и Паша получили отличные оценки. Да и другие ребята не подкачали. А как же! Старались на всю катушку. Ведь о «первых», как о покойниках: либо хорошо, либо ничего. Это аксиома. Иначе – не поймут. Такая вот «своя» правда. Одна – для Петра I и Екатерины I. А другая, истинно народная – для «Собрания анекдотов царского шута Балакирева».
Мы уже тогда знали: настоящая правда та, что для «собрания анекдотов». Царева правда завсегда кнутом и эшафотом попахивает.
Мне эту «шутовскую», истинную правду, рассказал мой отец – Клим Иванович Захаров. У Моргуши до сих пор есть своя «версия» этому факту. В сочинениях врали высокопарно и торжественно, что вообще  является первым признаком любой печатной (или написанной)  лжи.
Я расскажу, как слышал эту историю от моего отца. Конечно же, в своей, писательской, интерпретации. Ибо бывают странными мои писательские сны, но на Яву страннее.
***

  ..День был осенний, промозглый. Ветер сек холодным дождем  согнанных к сельсовету слободчан. Водяра был в одной калоше на босу ногу, другую потерял по пути к сельсовету. Из кармана его рваной фуфайки торчало горлышко синей бутылки,  кое-как заткнутое скрученной из газетки пробкой. Венька, слывший в молодости  первым  конокрадом в округе, потом первым пьяницей, готовым последнюю рубаху снять, чтобы угостить близкого и дальнего своего. В Слободе это  почиталось в равной степени.
Посадские слободчане, самые бедные и отчаянные по своей малоимущности люди, знали: Председатель комбеда Петр Ефимович Карагодин загодя подготовил Водяру к этому торжественному шагу – первому вступить в колхоз. Так мало того, утром принес бутылку на опохмелку. Только строго-настрого наказал: больше стакана не пить! Вот пример остальным покажет, запишется в «Безбожник» первым, - тогда, мол,  пей до у…у.
Название колхоза – «Безбожник» - придумал предкомбеда Петр Карагодин. Он же выдумал себе особую должность, которая, по его мнению, придавала «весу и значимости его фигуре в глазах слободчан». Должность эта называлась – Главантидер. Писалась с заглавной буквы. А  расшифровывалась так: Главный антихрист деревни. Придумал он этого Главантидера не с большого бодуна. Вычитал в какой-то  оборванной на самокрутки газетке отрывки  заметок  о каком-то «Антидюринге». Кто был этот  самый «Антидюринг», Петр Ефимович, конечно, не знал. Да и знать не хотел. А вот само имя с приставкой «анти» ему очень приглянулось.
Но слободчане в силу своей вековой темноты и суеверий побаивались звать Черного Петруху (такую кличку ему дали еще до революции) страшным словом «Главантидер». Ему, черту, что! А у нас начнет скотина подыхать, хлеб из колосьев на земь осыплется, в кузне горн погаснет… Антихриста только покликай!
- Ну, кто самый смелай? – вынося под дождь комбедовский неподъемный стол, давно изъеденный червем, с вызовом спросил народ Главантидер. – Записывайся першим!
- Иде тута крестик поставить? - икнув, спросил Водяра.
- Про крестики теперь забудь! - рыкнул на него Главантидер, отворачивая  хищный нос от  перегарного дыхания Водяры. - Палочку поставишь в первой графе, коль расписываться не умеешь.
Водянкин хитро улыбнулся:
- Палку я не графе, а жёнке  поставлю… А тута – крестик.
Угрюмый народ молчал. Знал, что записывать будут под номерами. А потом, будто бы, имена слободчан упразднят вовсе, оставив для удобства коллективного руководства только данные при записи номерки.
- Чего молчите? – спросил Черный Петруха. – Вразумите сваво товарища. Он еще вчерась жалал быть первым колхозником. А нынче безграмотным прикидывается. А в церковно-приходскую школу два года ходил. Я все знаю про кажного!
-  Палыч! – отозвался Васька Разуваев, бывший матрос с эсминца «Быстрый». - Жане и дурак поставить… - А ты графе поставь, как   Черт приказывает… 
- Не согласен я! - замотал  мокрой головой Вениамин Павлович, тупо глядя на  босые ногу. - Енто к чему честного человека принуждають? А?
От холода его губы посинели. Он достал из кармана бутылку,   крепкими кукурузными зубами выдернул пробку и сделал три крупных глотка, запрокинув голову.
- Брр!.. - по-собачьи замотал он головой, отчего брызги полетели на первые ряды и самого председателя «Безбожника». - Во, пошло тепло по жилкам и кишочкам, теплее, теплее…
- Ставь, сучье племя,  хоть палку, хоть какой! - сквозь зубы   процедил  Петр Ефимович. - Не то яйца оторву, собака! Ты речь пламенную, как я тебе  наказывал, слободчанам приготовил?
Водяра почесал мокрый затылок,  обвел  мутным взглядом слободчан, согнанных к избе сельсовета для добровольной записи в колхоз, и лукаво подмигнул Главантидеру:
- А как же, товарищ председатель «Безбожника»!.. Речь, хучь головой  в печь!
Народ засмеялся. Это не понравилось Петру Ефимовичу: известное дело - один  слободской дурак всё святое дело целой партии  может опошлить.
- Ладно, давай без речи… Дома девкам своим с печки ее скажешь, - кивнул Карагодин.
Водянкин помолчал, собираясь с мыслями и предложил:
- А давайте наш  уважаемый колхоз назовем как-нибудь по-другому… Как зоринские мужики, к примеру – «Новой зарей»!
- Ежели две  «Зари», то одна из них явно не новая, - возразил Петр Ефимович.
- А «Безбожник», значит, новый? – покачиваясь с пятки на носок, спросил Водяра.
-- «Безбожник» - новый, - хмуро ответил Карагодин, катая желваки на крутых скулах. – Будешь, гад, першим али как? Али гони взад самогонку, что Гандониха нагнала к банкету! Думаешь, мы тебя за твои зеленые глаза комбедовской самогонкой поили?
- Ничего я не думаю… - улыбнулся хитро Водяра. – Ты назначен волостью председателем «Безбожника» под фамилией ентого… антихриста, прости Господи! Ты и думай! Тебе за енто паёк полагается.
Слободчане  хихикнули. У многих посадских  даже бурчать в животах перестало. От голода. А Карагодин обещал каждому вступившему в колхоз по полмешка  прошлогоднего овса. Да по доброй чарке самогонки, который гнала для своего подпольного шинка жена слободского матроса Васьки Разуваева со странной для тех времен прозвищем – Гандониха. Да, может, от щедрот своих «продразверточных» и хлебцем, огурцами солеными угостят честной слободской народец… Так что же Водяра ерепенится, время затягивает?
- Так ты, товарищ Водяра,  записываешься в «Безбожника»  али нет? - сводя густые  брови к переносице,  грозно спросил  Главантидер.
Народ начал на Вениамина Павловича пошумливать – под дождем мокнуть не было никакой мочи.
Водяра  неторопливо  извлек из фуфайки почти допитую  бутылку самогона, сделал несколько крупных глотков, отчего  острый кадык хищно заходил вверх-вниз по тонкой жилистой Венькиной шее, потом крякнул, занюхав вонючую бураковку рукавом фуфайки. Пустую бутылку, как ручную гранату, он бросил под комбедовский стол.
- А закусить дашь? -  спросил Водяра. - Али  опять  красный  кукиш   сунешь под нос?
- И закусить дам! – ответил Петр Ефимович. – Гляди, не подавись токмо, когда дармовой хлеб жрать станешь.
Водяра  зажмурился и отошел от стола.
- Хрен редьки не слаще…
Водянкин повернулся лицом к народу, поклонился землякам в пояс:
- Народ честной! Так записываться в «Безбожника» али ишшо повременить?
- Пишись! Чё терять? Тузик в будке да голод с пробудки… Хуже, авось, не станет! – послышались голоса посадских соседей.
- А Тузик?.. Он «за» али «против»? Тузик! Тузик! К ноге!
Верный Тузик лохматым клубком  кинулся под ноги хозяина.
- Тю-ю!.. - удивился Васька Разуваев. - Та  пес не в тебя, Венька!.. Молчун у тебя пёс твой! Не брешеть, как ты!..
- У него силов брехать нетути, как и хозяин с прошлой Пасхи не жрамши!.. - отозвался  кузнец Ванька Сыдорук, подтягивая на худом животе вечно сползавшие портки.
Никто из будущих «безбожников» не засмеялся: над «голодной» правдой в Слободе смеяться было не принято.
Петр Ефимович обмакнул перо в пузырек с чернилами, зажал в огромный кулачище школьную ручку, капнув кляксой на амбарную книгу, заматюкался:
- Ну, харя твоя немытая… Входи в историю! Потом внуки о тебе сказки будут слагать…
Водяра  опешил от таких  неожиданных   слов, снова отступил от амбарной книги с уже проставленными в ней номерами слободчан – будущих «безбожников».
- Я буду першим! - вдруг вывалился из толпы Васька Разуваев. - Мне и моей семье тоже терять нечего…
- У нас и Тузика нету!... - поддержала мужа  жена, скандальная баба, прозванная слободчанами  Гандониха. (В  те годы мало кто в Слободе толком  знал, что это слово обозначает. Васька Разуваев, служивший в свое время матросом на эсминце «Быстрый»,  привез в родную Слободу  несколько презервативов. Противозачаточные средства   в быту  слободчан так и не прижились. Но Васькины «гандоны» народ запомнил - Разуваев показывал «резиновую  защиту» всем  от мала до велика. И даже надул два больших белых шара, которые полдня летали над Слободой, потом зацепились за ветки деревьих и лопнули. В честь этих белых шаров и прозвали жену Разуваева Гандонихой. Помню, как опростоволосился их внук, учившийся со мной в одном классе, когда сказал Шумилову на уроке истории, что в Венеции «все плавают на гандонах». На что директор вполне серьезно ответил мальчику: «На гандонах не плавают, а летают»).
- Молчи, Гандониха! - испугался конкуренции Водяра. - В чужих руках хрен завсегда толще кажется!.. Самозванцам встать в строй!
Венька, опережая других любителей  «халявы», поставил свою подпись в амбарной книге учета «безбожников».
- То палочку, то галочку, то крестик… - недовольно бурчал Водяра. – Потсавлю лучше-ка я подпись…
И поставил жирную кляксу от напряженности и ответственности исторического момента.
- Вот тебе, Черт, не галка, а цельная ворона! - закричал он, дуя зачем-то на перо комбедовской ручки.
 Петр Ефимович со злостью вырвал у него ручку, макнул перо в чернильницу и, тяжко вздохнув, измарал первый лист  амбарной книги: «Нумер 1 – В.П. Водянкин.»
Потом почесал за ухом. Написал: « №2».
Крикнул:
- Нумер два, Разуваев с  Гандонихой!  Подходь к столу!
Это уже много позже он будет  кричать на наряде: «Нумер шастнадцатый! В коровник! Нумер двадцать осьмой - на гумно! Нумер перший - запрягай соловую кобылу!».  Коротко и ясно. Водянкину же его номер, что елей по сердцу: первый!  А первому человеку, как и первому гостю, в Слободе  завсегда кусок послаще и пожирнее…



 Вениамин Павлович Водянкин, первый колхозник «Безбожника»,  прославился не нашими сочинениями. Про Водяру в Краснослободске и   по   сей день ходят легенды, очень похожие на  добрые анекдоты про Чапаева. Раньше про любимых  героев народ слагал песни, но когда слова из песен стали выкидывать, стал складывать анекдоты. Здесь необъятное поле для творчества – хочешь выкидывай материное слово, а хочешь и добавляй. Дело вкуса каждого рассказчика. То есть творца. Про Водяру каждый рассказывает с доброй улыбкой. Значит, добрая о человеке память живет на созвездии Малого Пса. Добрая и долгая. Пусть те, кому ставили бюсты еще при жизни, позавидуют героям из народных былинных анекдотов…
  И я очень горжусь, что  моя жена Моргушка - его родная внучка. Восьмая или девятая по счету, сама порой сбивается со счета.
 На днях сделал я одну очередную глупость. Когда написал «Легенду о первом колхознике», то дал почитать эту главу двум своим близким людям: Пашке и Марусе. Жена, являющаяся близким родственником покойного  (лица исторического), вдрызг раскритиковала мой  реалистический образ своего деда. И потребовала, чтобы я написал о Вениамине  Павловиче, как о достойном гражданине, патриоте  прекрасной Слободы. И, мол, не обязательно кличку его вспоминать! И лучше описать не этот «факт» (она так и заявила - «факт», что не косвенно, а прямо подтверждает  глубокий фактический историзм этой главы), а «случай», когда её деда, работавшего перед войной и после великой Победы председателем  слободского сельпо, наградили медалью «Партизану Великой Отечественной войны».
- Ну, наградили и наградили… «Дорогого Леонида Ильича» вон сколько раз награждали. А чем, никто не помнит, – сказал я.
- Мне интересно! – заплакала Моргуша. – Мне интересно, чтобы о моем деде осталась только светлая героическая память! И ты не смей касаться его  своей черной правдой! Она его унижает…
Она промокнула слезы платочком и добавила, лаясь со мной не на шутку:
- Это ты про своего деда Ивана всякую грязь пиши! Как он по пьянке спаслил правление колхоза и сам в нем сгорел!
- Как? Как ты сказала? Да, Господи… Это же всё вранье! Не так это было. Не так…
 К какому-то празднику, кажется, на Октябрьскую, наградили моего деда, тоже такого же партизана, как и Водяра, комплектом грампластинок с записью частушек Мордасовой. За образцовое исполнение своих караульных обязанностей. А патефона у дедушки не было.  Мы жили не богато. Какой там патефон – не до жиру… Зато патефон был в правлении. И дед Иван  во время своих дежурств любил послушать любимые народом частушки. Но кто же их слушает «на сухую»? Вот и выпил… Раз, другой… На третий перебрал и уснул у открытой  дверцы печи. Сунул туда полено, чтобы согреться, когда к утру градус стал уходить. Да так и уснул на век,  свернувшись калачиком, на загнетке…
- Бог ему судия, а не ты, Маруся! – сказал я распалившейся  в споре жене своей.
- Да у вас вся семья такая была… - бросила Моргушка в меня комок грязи. – Все невезучие. Будто проклятые какие. И безногий  дядька твой Федор, и отец твой леворукий…
- Не трогай моего отца! - замахал я руками, спуская своего пса с цепи. Он тоже герой-партизан!
- А в тюрьме с сорок третьего  чего парился?.. У нас, сам знаешь, просто так не сажают…
- Замолчи! Судьба у него такая.
- Я и говорю – проклятые… Проклятие на вас висело.И сейчас висит. Ты-то в Захаровых пошел. То в школе преподавал историю, потом редактором «Слободских зорь» сделали… А за два года до пенсии «скрытым безработным» сделался…
- Не «сделался», а сделали…
- Какая разница? Ладно, Сашка  - отрезанный ломоть. Сам с усами. А Сенька? Кто мальчика кормить будет? На мою нищенскую зарплату мы и вдвоем с тобой не протянем. Ты об этом подумал, когда тебя Степан Григорьевич вызывал для серьезного разговора?
- Подумал…
- Плохо думает твоя седая башка! Стар стал, а спеси, как у молодого… С властью задумал тягаться. Так у сильного всегда бессильный виноват.
- В доме повешенного, Мария Алексеевна, не говорят о веревке…
- А я не о веревке! Я о помощи нашему студенту, которому в Москве еще  два года учиться. Или что? Бросить ему все, потому что, видите ли,  Иосиф Климович хочет во что бы то ни стало доказать свою правду Степану Григорьевичу… В жизни, конечно, всегда найдется и место подвигу. Но твой будущий подвиг – это не эта твоя писанина, по запискам сумасшедшего старика. Твой подвиг – это вернуться в редакцию. Или, на худой конец, в школу. Благо, место директора свободно.
Я, схватив рукопись, бросился к соседу справа – Павлу Фокичу Альтшуллеру. Мне повезло, он был не на дежурстве. С кислой миной смотрел матч нашей сборной по футболу с каким-то именитым европейским клубом.
- Всё, Паш, не могу больше… - признался я. – Не могу, понимаешь?
- Понимаю, - взяв в руки рукопись, сказал он. – Знаешь, что Пушкин написал в поэтическом послании Батюшкову?
- Нет, - ответил я.
- «Бреду своим путем:
Будь всякий при своем».
Он поднялся, куда-то сходил. Доктора Шули не было где-то с полчаса.
- Ты никак позабыл обо мне?
- Да нет… Помню.
В руках он держал то, о чем чя так мечтал еще в школьные годы, - «бурдовую тетрадь» своего отца. «Записки мёртвого пса».
- У тебя же несколько листочков  фотокопий… Теперь возьми вот это.
Он протянул мне амбарную тетрадь с грубо намалеванным на первой странице названием – «Записки мёртвого пса».
- Созрел, как ты говоришь?
- Бреди своим путем… Только треть «запретной книги Лукича» я все-таки оставлю у себя. До лучших, так сказать, времен.
- Так сейчас другие времена. Говори, пиши, что хочешь…
- Бывали времена трудней, но не было подлей…
- Лады. Хозяин – барин. Есть хочешь?
- Голод - не Моргуша, пирожка не даст.
 И в это время  затарахтел его телефон. Я знал, что звонит Моргуша.
- Да, - сказал в трубку Павел. – Конечно, на обед сейчас придем. Мы тут футбол смотрели… Если не дано, Марусенька, то никакой волшебник нас из болота за волосы не вытащит. А твоему муженьку, кажется, дано… Нет, нет… Не кажется. Жди, разогревай, идем!
Он положил трубку и  спросил:
- Тебя в детстве мамка с печки не роняла, случайно?
- Ни случайно, ни специально не роняла, - ответил я.
- Зачем жену обижаешь? Или у тебя их много, как у восточного падишаха?
- Всего одна, - ответил я. – И то воспитатель детского сада…
- Тем более, воспитателей надо беречь. Кто о будущем  позаботится? Ящик этот? – он ткнул пальцем в телевизор. – Улица? Криминальная Россия?..  Гомосексуалисты? Политические проституты? Будущее ведь в руках воспитателя детского  сада. Глупое государство этого не понимает. Потому и зарплату платит им меньше, чем дворнику. А зря… Какой мерой мерите, такой и вам, господа, отмерено будет…
- Болтун подобен маятнику, - подал я с вешалки другу кашне, - и того и другого надо остановить.
- Ладно, товарищ Иосиф, не тирань жену и соседа! Идем есть борщ! Маруся уже, наверное, разогрела.
- К борщу чего-нибудь есть? – спросил я.
- Есть, да не про вашу честь… Сладкая жизнь когда-то заканчивается и у литераторов.
- Я пробочку только понюхаю… Важен, Паша, сам ритуал…
В наш дом я вошел умиротворенным.
- Душа моя! – позвал Марусю,  с удовольствием втягивая носом  кулинарные ароматы. – Моргушенька!.. Где ты? Люблю в тебе я прошлое страданье и молодость погибшую мою…
Она вышла в прихожую с  кухонным полотенцем в руках. Свежая и похорошевшая после нашего скромного семейного скандала.
- Ходил искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок? – спросила жена с улыбкой Джоконды на губах.
- Показывал, что посеял, - снимая ботинки, ответил за меня доктор Шуля.
- Главное, что пожнет… - вздохнула Моргуша.
- Пожнет то, что посеял, - лукаво подмигнул мне Пашка. – Сейте разумное, доброе, вечное… За спасибо сейте.
- А почему, скажи мне, Паша, писателям зарплату не платят… Вот вам, врачам, платят, а им – нет? – снова стала взбираться на своего конька-горбунка супруга.
Пашка засмеялся:
- Наверное, потому, что глас  настоящего писателя есть глас Божий. А Богу у нас платить не принято. У него  все сами милости и прощения просят…
Павел Фокич прошел в моих тапочках в большую комнату и торжественно поставил на стол бутылку портвейна. На этикетке были нарисованы цифры «777».
- Господи!.. – всплеснул я руками. – Из прошлой жизни!
- Писателям не наливать, -  посерьезнела Мария Алексеевна. – У него сахар. И завтра, к восемнадцати часам его вызывает на беседу Степан Григорьевич…
- Не вызывает, а приглашает, - поправил я. – Пусть он вызывает свой аппарат.
- Наградит золотым пером, небось… - издеваясь над моей жизненной ситуацией сказал Паша. – За это  долгожданное событие в жизни всех  истинных писателей земли русской нужно обязательно выпить.
Он отворил дверцы старинного буфета, который Моргуша давно пыталась выбросить на помойку, достал оттуда  винные бокалы богемского стекла.
- И виновнику торжества – чуть-чуть… Чисто символически, - он разлил «дореформенный» портвейн по рюмашкам. – Это очень помогает человеку  в познании самого себя. А если писатель познает самого себя, то что тогда ему стоит познать и весь мир!..
Маруся принесла закуску и подняла свой бокал.
- Мальчики! – улыбаясь, сказала она. – Как это хорошо, как здоровски, что вы пронесли  дружбу с нашей школьной поры и до сегодняшнего дня… И в радости, и в печали…
- Моргуша, - перебил Павел. – Не говори красиво… Сегодня это не прилично в интеллигентном обществе.
- За что выпьем? – спросил я.
- За вас, людей с роковыми судьбами…
- Это почему – с роковыми? – насторожилась супруга.
- Это я так, Некрасова вспомнил… - протянул  мой товарищ по жизни.
И продекламировал с поднятой  рюмкой в руке:
- Братья-писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое…
Он чокнулся с Марусей и подмигнул ей:
- Если нет, Моргушенька-душенька, этого «чего-то рокового», значит, писатель – не настоящий…
- Проверка на дорогах, - вздохнул я.
- Нуда веритас, как говорим мы, образованные здоровые  люди, - ответил Паша.
- Что это означает, Немец? Переведи! – попросила жена.
- Голая правда, - ответил он. – Не приукрашивай её, старичок, когда будешь ностальгировать о светлом прошлом, писать о скользком настоящем  или думать о незнакомом будущем…  И о нашей «юности печальной» пиши, как Бог на душу положит. Без прикрас и этих романтических прибамбасов…
Он, чувствуя, что тост явно затянулся, добавил скороговоркой:
- Кстати, когда будешь с «бурдовой тетрадкой» работать, не увлекайся, пожалуйста,  метафорами и прочими  эпитетами. Истина ведь в украшательстве не нуждается. Античные скульпторы, я это читал в толстой умной книге, истину всегда изображали в виде обнаженной женщины…
- Прекрасной женщины? – поинтересовалась Моргуша.
Паша грустно улыбнулся:
- А вот об этом там ничего сказано не было… - он выпил и добавил: - Но, думаю, все-таки по-своему прекрасной. Потому что только нам, русским, известно, что красота спасет мир.

Глава 8
СЛАБОЕ МЕСТО ТЕЛЬЦА - ГОРЛО


Когда  после апрельской  ледяной купели Пашка окончательно поправился и пришел на занятия, Анка-пулеметчица дала мне комсомольское поручение - сделать спецвыпуск школьной стенгазеты.
- Нарисуйте «героя» в кавычках,  сочини соответствующие политическому моменту  стихи, Захаров, -  станковым пулеметом протарахтела   классная дама. - Ты это сделаешь, уверена, на нужном идейном, политическом  и художественном уровне. В помощницы, как всегда,  себе возьми Водянкину.
 - Нашли тоже мне художницу… - буркнул я, мучаясь от того, что «изобразительная часть» стенной газеты, которую я редактировал, всегда получалась хуже её литературной части.
- Я сказала, Водяркину! -  повысила Анна Ивановна голос и от волнения исказила Марусину фамилию.
Анна Ивановна почему-то недолюбливала всех красивых девочек школы. Это была та самая голая правда, о которой Пашка прочитал в одной толстой и умной книге. Хотя однажды, когда ставили на школьной сцене пьесу Островского «Лес», поняли почему. Там Несчастливцев говорит об одной женщине: «Она уже старушка; ей, по самому дамскому счету, давно за пятьдесят лет».
У Анны Ивановны к молодости и красоте был свой «дамский счет».
А тут еще Марусино «легкое дыхание»… Так выразился я на уроке литературы, сравнивая  Марусю Водянкину с героиней бунинского рассказа.
Анка-пулеметчица залепила мне тогда «посредственно», признав, что мое сравнение ни в одни ворота не лезет. Она прямо-таки задохнулась от чужого «легкого дыхания».
- Художник нарисовал в этом рассказе совершенно другой образ! - поучала меня Анна Ивановна.
А я вот рисовать  не умел. Водянкина на моем фоне  антихудожественном фоне хорошо смотрелась даже  со своими средними способностями.  И оформить спецвыпуск школьной стенгазеты поручили именно ей.
 Я поставил перед ней сверхзадачу по Станиславскому: «изобразить акварельными красками   героическую драму в районе нашего лукоморья на великой русской реке Свапа». Что-то в духе    плакатов общества спасения на водах.
Моргуша  мою «сверхзадачу» поняла в меру своего  изобразительного таланта. Рядом с ее озарением даже именитые Кукрыниксы рядом не стояли.
 Пашка был почему-то не худ лицом, как в жизни, а больше походил на румяного, печеного на сметане и масле, колобка.  Возможно, решил я, художник-передвижник хотел изобразить уже набухшего водой утопленника. Но Шулер-то не утонул. А если бы утоп, то не был бы таким румяным. Что за импрессионизм?
Меня шокировала и чья-то хищная рука, тянувшаяся с берега к Пашкиной голове. Рот у моего друга был от уха и до уха. Как у деревянного мальчика Буратино. Он не то улыбался улыбкой утопленника, не то «во весь рот» звал на помощь работников ОСВОДа.
Короче, я вдрызг раскритиковал работу художника Водянкиной. И мы, разумеется,  крупно поссорились.
Я взял картину на листе ватмана домой и долго страдал над оставленным для моего  поэтического текста   местечком. Нужно было сюда вписать поэму о Пашке и героической девочке из нашего класса, спасшей ему жизнь. С Пашкой было легче. Его образ ложился на бумагу без проблем. С Моргушей я был в разводе. И потому никакие героические эпитеты к ней не подбирались.
 А ведь я намеривался написать героическую поэму. Этакую эпопею.  Как говорил Пашка, «опупею».  Моя  сверхзадача была обречена на провал.
Поначалу я планировал написать вместо эпиграфа:   «Комсомолке Марии  Водянкиной посвящается». Но после этих слов сами собой напрашивались годы ее жизни. Выходило, что «героическая комсомолка» погибла, спасая чужую жизнь. А это противоречило правде жизни.
После бессонной   ночи я, злясь на самого себя, наконец-то понял, что  даже  нелюбимого мною  Демьяна Бедного из меня никогда не получится… Исписав тетрадку вариантами четверостиший, я наконец-то удовлетворился одним, где   «Свапка разлилась», а «Пашка разошелся»… Было и  героически. И правдиво. И в меру художественно. Посвящение же  убрал вовсе, решив, что общешкольная стенгазета – не могильный камень: тут не место всяким  эпитафиям.
 Мои  стихи,  написанные по принципу «как Бог на душу положил», Шулеру  неожиданно понравились. Он сказал, что даже бы  Лев Толстой написал  в сто раз хуже. Если бы, конечно, вообще  граф писал стихи…
Но мой   поэтический опус оказался слабым  в «идеологическом плане».  Анка-пулеметчица тут же отредактировала их со своей «кочки зрения». 
  - «Во-первых, - сказала Анна Ивановна, - образ Свапы, средней  реки в Средне-Русской возвышенности, нарочито снижен автором. Что это еще за «Свапка», Захаров? Ты обязан любить свою великую  Родину. А на Родине всё величаво: и леса, и поля, и реки, и, что вытекает из вышесказанного,  человеки… То есть люди.   Во-вторых, Павел Альтшуллер с его базарным (она, наверное,   хотела сказать «базаровским») нигилизмом -  не лучший прототип для героического образа.
Она поправила очки-велосипед на  тонком арийском носу, спускавшейся у нее к самой верхней  почти впритык. Сказала мне, автору героической поэмы и редактору спецвыпуска, с фальшиво звучащими дидактическими нотками в голосе::
- Я понимаю, что сейчас Павел Альтшуллер, в силу некоторых жизненных обстоятельств, проживает в вашей семье, Захаров… Но кто нам, Захаров, позволит  в средствах массовой пропаганды, каковым является общешкольная  газета, разводить семейственность?
- А при чем тут семейственность? – сказал я. – Паша у нас временно, на время болезни его отца…
- Это «временно» уже растянулось на три года, -  будто обижаясь на мое определение, ответила она. – Таких, как Фока Лукич, лечат долго и основательно. Поверь мне на слово.
- Верю, - почему-то вырвалось у меня. И в довершение ко всему еще и громко чихнул, что особо рассердило Анку-пулеметчицу.
  - Простите, - извинился я. – У нас в семье давно все чихают. Еще со дня моего рождения… - сказал я Анне Ивановне вежливо и тактично. - Понимаете, сырость сорок восьмого  пропитала все члены моих родителей. Потому-то  и я таким сырым получился…
Анна Ивановна подняла на лоб очки:
- Хочешь, чтобы я отца к директору вызвала?
- Не хочу, - честно признался я.
- Тогда молчи. И  переделывай свою «героическую поэму». Как я сказала!
Я понял: придется наступать самому себе, своей песне, на горло. А так как я по знаку зодиака  - телец, то горло у меня, как и у всех тельцов мира, - слабое место.
 Но почему-то с официальной школьной цензурой я не стал спорить. Может, боялся. А может, понимал, что лбом стенку не прошибешь…. (Хорошо было Пушкину! У него в цензорах сам царь ходил!...).
И я   наступил своей песне на горло. Глотая полынную горечь первого творческого компромисса, я зачеркнул про то, «как если Свапка разольется, то трудно Свапку переплыть…» И про то зачеркнул, как «если Пашка разойдется, то трудно Пашу усмирить»…
А в итоге после острого красного карандаша Анны Ивановны получилось что-то вторичное или даже третичное:

Широка  Свапа моя родная,
Нет нигде таких  чудесных рек,
Потому веселая такая:
В ней совсем не тонет  человек.

Вот так, с первой попытки опубликоваться, я понял, что такое  цензура. И  подтвердил мысль классика, что жить в обществе и быть от него свободным не может никто! Даже писатель. Будь он Пушкин. Или, на худой конец, граф Лев Николаевич Толстой.
Я потом долго и путано объяснял своему другу, почему так изменилась моя «героическая поэма» и что сделали с тельцом, наступив ему на горло.
- Ты какого апреля родился? – спросил Паша.
- Двадцать первого, - ответил я.
- Между Лениным и Гитлером, - кивнул он. – С вами, господин редактор, всё ясно.
 Я обиделся. Тогда, разумеется, не за Ленина. За Гитлера. Точнее – сравнение с ним.
- У тебя, Немец, нет чувства юмора, - сказал я Шулеру. -  У всех немцев с этим туго.
-  Да ты, товарищ Иосиф, не обижайся… Просто я хотел узнать: камо грядеши?
- Это по-каковски?
- Сокральный язык… На современном русском означает - куда идешь?
- Я-то?
- Да не ты как мой лучший друг Захар. А как главный редактор стенгазеты. Понял?
- Не-а…
- Объясняю популярно.  Этот вопрос апостол Петр, пытаясь покинуть Рим, чтобы спастись от преследований Нерона, задал Христу.
- Ну и…
- Ну, и Христос ответил испугавшемуся Христу: «В Рим, чтобы снова принять распятие». Апостол Петр устыдился своей слабости, вернулся в Рим, где и принял мученическую смерть…
Тут я совершенно запутался.
- Ну и что? Разве это был хороший совет Петру?
- А мог он поступить по-другому?
 Тогда я  лишь пожал плечами.









Глава 9
ДЕЛО ПАХНЕТ КЕРОСИНОМ


Мой  старший сын, когда был маленьким и ему становилось страшно в кино, закрывал глаза.  Мой младший сын  уходит от реальности в компьютерный, виртуальный мир.
Я  спасаюсь своим романом. Воспоминаниями. Это мир не совсем виртуальный. Он такой же реальный, как и этот. Но мне так легче переживать свои настоящие страхи.
   Я точно знаю: от того, что было со мной вчера, зависит мое завтра. Сегодняшнего дня нет. Настоящее ускользает от меня…
Но жить надо в дне сегодняшнем. Чтобы наступило будущее. Какое – это уже другой вопрос.
В тот день я собирался на прием к главе района Степану Карагодину. И чувствовал, как страх подбирается к моему слабому месту  - горлу. Он стал сдавливать его уже с утра, когда я пил кофе на кухне, с тоской глядя на телефон: хоть бы позвонил кто… Моргуша или Паша. Но никто не звонил. И я за кофе наугад открыл «Записки мёртвого пса». Попал на философствования Фоки Лукича. Одно из тех мест, которое Паша называл «Евангелие от Фоки»:
«Русские - нация умная, но всегда царедворцы.  Мы, русские - обязательно царедворцы: солдаты, церковники, шпионы, тюремщики, палачи, жертвы палачей… Мы и дело делаем, как царедворцы. До чего может дойти с общество, в основе которого нет человеческого достоинства?
Россией правит класс второстепенных чиновников. Бюрократия - единственная реальная сила, ограничивающая фактически даже власть вождя. Но хуже всего, что чиновничество  в своей массе враждебно относится к существующему строю. Их внутренний пёс постоянно огрызается на любое дельное указание или приказание, хотя внешне у пса - абсолютная покорность и верноподанность. И никогда не узнаешь, чего больше - внешней рабской  покорности или скрытой злобы и бунтарства».


В приемную Карагодина я пришел загодя, минут за двадцать до назначенного  срока. Секретарша Зоя холодно со мной поздоровалась, на мою попытку  вызвать на разговор не отреагировала. «Эти шавочки, - подумал я, - только подгавкивают своему хозяину. Чего на них обижаться?».
- Вот, распишитесь, пожалуйста, здесь… В получении уведомления, - сказала Зоя.
- В уведомлении чего? – не понял я.
- В том, что администрация вас уведомляет, что из-за дефицита бюджетных средств она выходит из состава учредителей районной газеты «Краснослободские зори»…
Я расписался и  трижды перечитал врученное мне уведомление о выходе из состава. Это означало одно:  искать справедливости через суд было бесполезно. Мне отрезали и этот путь к маневру. Мол, нет денег – вот и перестали финансировать газету. Найдут другого главного редактора, попокладистее да поласковее сосущего матку, - деньги, разумеется, в бюджете сразу найдутся. Чертенок осваивал искусство управления муниципальным образованием весьма успешно. Способный ученик.
- Воды? – заволновалась Зоя, глядя на мои дрожавшие руки.
-  Спасибо, - покачал я головой. - Не гимназистка, в обморок не упаду.
- А где вы сейчас, Иосиф Климович? – спросила секретарша и сама глотнула водички.
- В России, - ответил я. – Сами видите…
- Я не об этом…
- А я как раз об этом.
- Пишите всё?
- Всё пишу.
Один из телефонов на Зоином столе зазвонил. Девушка сняла трубку и кивнула мне:
- Можно заходить.
- Благодарю вас, барышня.
Степан Григорьевич сидел за столом торжественно и монументально. В голову  сразу же пришла строчка из песни нашей юности: «Сижу на нарах, как король на именинах».
- А-а… - оторвался он от документов, с которыми, как я думаю, не только работал, но и спать ложился в одну койку. – Господин писатель!.. Какими судьбами?
- По вашу душу, - грустно пошутил я.
- Я вызывал?
- Моргуша сказала, что вы… На восемнадцать ноль ноль. Вот явился, не запылился…
- А зачем это я тебя вызывал? – издевался Степка-чертенок. – Ты, мой дорогой однокашник, не знаешь?
- Знаю, - ответил я. – Уведомление вручить. Чтобы, так сказать, не возникало никаких юридических иллюзий у безвременно уволенного главного редактора.
Он засунул длинные пальцы под модные полосатые подтяжки, оттянул резинку и звучно, будто выстрелил, себя по пивному животу.
- Я вас, Иосиф Климович, не увольнял… Я вас уведомил, что денег на газетку, которая слона покусывает, как сбесившаяся шавка, в бюджете района нет. А на нет, в России, как известно, суда нет…
- Я и не собирался в суд идти.
- Можем и полюбовно договориться…
- Не верю… Так один режиссер  давал оценку игры своих актеров.
- Только без оскорблений. Я не актер. А ты, тем более, не режиссер. Ты – безработный. Значит, никто.
- И последние станут первыми…
- Это, мой друг Иосиф, все сказки… Первые и стали первыми. Это историческая правда. Ты ведь историк по основному образованию?
- Если под «первыми» вы подразумеваете первых секретарей, то это действительно исторический факт. Признаю…
Он помолчал, улыбнулся:
- Редкий случай, когда вы,  господин бывший главный редактор, признаете свои ошибки… Это говорит мне о том, что не все еще потеряно.
- Уведомление вручено. Я могу идти? – спросил я.
- Куда вам торопиться, товарищ безработный… Вы теперь воистину богатый  человек – столько свободного времени… Хоть отбавляй. Позавидуешь.
- Спасибо. Черной зависти мне не надо…
- Не обижайся, Захар! Не обижайся… - он достал дорогу сигарету, скрученную из кубинского сигарного табака, прикурил от настольной зажигалки. – Как знать, может быть, придет время – и еще поблагодаришь меня за это благодеяние.
- Зачем же ждать? Поясной поклон вам от всей нашей семьи Захаровых, - сказал я и даже символически поклонился хозяину кабинета.
- Всё ёрничаешь, - покачал он уложенной в парикмахерской головой. – Вы с Шулером в классе первыми клоунами всегда были. Клоунами и остались…
- Иногда глазами клоуна видно  дальше.
- А я ведь тоже не слепой. Все, Захар, подмечаю. Все мне докладывают подчиненные.
- Стучат…
- Зачем так грубо? Кто владеет информацией, тот владеет миром.
Он встал из-за стола – большой, красивый человек в безупречных дорогих  тряпках «от кутюр».
- Знаю, что Павел Фокич тебе по-дружески презентовал записки своего сумасшедшего отца… Помнишь, мы всё к окнам старика бегали, смотреть, как он «роман века» строчит под лампой с зеленым абажуром?
- Не помню, - соврал я.
- А что записки старого доктора получил – это ты понишь?
- «Бурдовую тетрадь», что ли? – пожал я плечами.
- Бурдовую или еще какую – это детали. Главное, есть этот бред сумасшедшего у тебя или нет?
Я помолчал, подумал и сказал:
- Есть. Для меня, историка Слободы, это  бесценный документ.
Я глазами показал на документы, наваленные стопками на столе главы.
- Это пасквиль, а не документ…
Я  нацепил очки, которыми пользуюсь только для чтения, и заглянул ему в глаза:
- А откуда вы, Степан Григорьевич, знаете, что там написано, в «Записках мёртвого пса»?..
Он подошел ко мне вплотную, будто хотел выстрелить в упор.
- Догадываюсь… И у меня есть  к тебе предложение.
- Я не барышня, чтобы мне делать предложения...
- Не юродствуй, клоун!
Он отошел к окну, зачем-то опустил жалюзи.
Степан замер, не оборачиваясь ко мне, сказал:
-  Знаешь, мне еще в школе было интересно, что там этот старый пердун в своей тетрадке марает…
- В высшей степени интересные вещи… 
- И что же – там, по-твоему,  правда?
-  Евангелие врать не может.
- Евангелие?
- «Евангелие от Фоки»… Он отслеживал  нашу слободскую жизнь, описывал  наш позор и наши победы, размышлял, давал как врач какие-то рецепты, делал попытки писать как настоящий писатель…
- О чем?
- О  прошлом, а значит, и будущем.
- Ах, мать твою!
 Он стал подбрасывать и ловить коробок спичек, подбрасывать и ловить. Я невольно следил за полетом коробочка.  Последний раз не поймал.
 -  Я так понимаю: про тебя и про меня там ничего нет. Мы тогда детьми были…
- Бедный Йорик! Кости его давно истлели, а тетрадка сумасшедшего пса, значит, все еще делает свое злое дело…
Он нагнулся ко мне через стол. Сказал шепотом:
- Ты мне передай эту  бредятину. Уж больно любопытно познакомиться, знаешь ли.
Я помолчал, оценивая ситуацию.
- Не могу, - развел я руками. – Пока не напишу роман, не могу вам передать даже ксерокопии оного документа, уважаемый Степан Григорьевич.
- Даже так?
- Увы… Тайна  следствия. Точнее – писательского расследования.
- Ага… - он прижег новую сигарету. – Я тебя должен огорчить, Иосиф Климович. В редакции некогда вверенной тебе газеты работает ревизия из областного центра. Уже нашла «отдельные недостатки».
Он многозначительно посмотрел на меня.
- Расход бензина на твою машину аж в пять раз превышал потребляемое количество… То есть перерасход – тысяч в двести. Так что дело, господин бывший, пахнет керосином… Ревизия передаст материалы следователям, те в суд. И да здравствует наш самый гуманный суд в мире.
- Знаете, Степан Григорьевич, что мне в вас нравится?
- Просветите, господин писатель.
- Изящный вы человек. Гибкий руководитель. Как это у вас получается? Без принужденья в разговоре коснуться до всего слегка…
- Так разве зря меня народ на пост главы избрал?
- Народ? – удивился я.
- А кто же? Ты ведь первым за меня голосовал. Без тоски и думы роковой. Ведь так?
Я промолчал. Тут с Карагодиным не поспоришь.
Он взял меня за пуговицу на пиджаке, притянул к себе. Я почувствовал неприятный запах его  гниющих зубов. Паша уверял, что так же пахнут и их души. Только мы этого не чуем.
- Ну, я пошел писать дальше…
- Иди.
- А не боитесь?
Он отвалился на спинку руководящего кресла, ощерился:
- А чего мне, Захар, бояться-то? Пока мы в этом кресле, ты будешь писать и читать ту историю, которую будет нам угодна. Понял, Пимен?
Когда я уже взялся за ручку двери, то услышал в спину:
- Передумаешь с записками сумасшедшего, заходи, приноси… Гостем будешь. Ты же знаешь, никак не могу найти подходящую кандидатуру на место ушедшего из жизни нашего незабвенного директора – Тараса Ефремовича. Подумай над жизнью своей, Захар. Иногда это очень полезно. Пока не становится поздно и проблема отпадает сама собой.
Мне стало страшно по-настоящему.

ИЗ «ЗАПИСОК МЕРТВОГО ПСА»

2 мая 1931г. Красная Слобода. 2 часа ночи.
«О жителях Красной Слободы можно сказать, что все они  опьянены своим рабством. Даже их христианское смирение, их молчание - это молчание рабов. Но если люди молчат, то за них  говорят камни. И говорят плачевным голосом.
И кто бы пожалел наш слободской народ? Слободчане живут нынче  классовыми предрассудками и атеистическим  невежеством. И еще притворной покорностью перед властью.  Притворная безропотность, по-моему, последняя степень унижения, до какой может пасть порабощенный народ. Их возмущение, отчаянье были бы, конечно, более ужасны, но менее низки. Даже слабость их настолько лишена достоинства, что может отказаться даже от жалоб, этого утешения скотины. Страх, подавленный избытком страха, это - нравственный феномен, который нельзя наблюдать, не проливая кровавых слез.
Внешний порядок, царящий сегодня в Слободе – лишь иллюзия; под ним таятся недуги, подтачивающие государственный организм. Фальш и обман, всеобщее доносительство, как эффективный метод сведения счетов с соседом или родственником, лицемерие и всеобщее равенство, которое de fakto является фикцией, - вот нынешние нравы и этого российского медвежьего угла».



Глава 10
КАК ПОПАСТЬ В ЛИТЕРАТУРНУЮ ОБОЙМУ

 Та общешкольная стенгазета с карикатурой на своего лучшего друга и моими «отредактированными» стихами  была  моим первым  «печатным органом».  Бульба, мельком глянув на то, как тронулся лед и в нашей Слободе, с удовлетворением пожевал свои седеющие усы и сказал:
- Ну, что, Захаров, поздравляю тебя. Ты отныне попал в нашу литературную обойму.
Я понимал, что такое обойма от винтовки Мосина, от Маузера, от другого огнестрельного оружия. Про «литературную обойму» от нашего  артии ка я слышал впервые. Не скрою: было что-то элитное во фразе директора. Если поздравляют, значит, попасть в «обойму» не так уж и просто…
- Эх, товарищ Иосиф… - вздохнул Паша. – Если бы ты знал, что это такое – «литературная обойма».
- Откуда она взялась? – спросил я друга, которого с принципиальностью Павлика Морозова «парафинил» в своем «печатном органе».
- Не знаешь? – сощурился Пашка. – А еще представитель древнейшей профессии. Это фраза из фельетона Ильфа и Петрова. Авторов «Золотого теленка».
Я обиделся за его фельетонную интонацию.
- А многим даже очень нравится, - сказал я. – Посмотри, какой жгучий интерес к газете.
Мы вместе обернулись к стене и увидели следующую  живую картину.
 …Анна Ивановна отошла от рукописного творения на метр,  подбоченилась правой рукой, а левой взялась за тяжелый подбородок, похожий на пресс-папье в учительской.
- А где подпись автора стиха? – спросила Анка-пулеметчица. – Анонимов нам не надо!
Своей подписи я под «отредактированным стихом»  не поставил.  Потому что «от меня»,    свободного поэта, там ничего не осталось. Знаменитое «клевещите, клевещите, - что-нибудь да останется» тут не сработало. Не  осталось ничего. Только шрамы на  моей душе творца. (Где-то я прочитал, что некто Медий, состоявщший в  свите Александра Македонского, советовал смело применять клевету и кусать, ибо шрам, во всяком случае, останется). 
  У стенгазеты толпилась вся школа.  Уже от входной двери был виден Пашка-румяный колобок, к которому  тянулась длинная рука с берега. Всем  почему-то казалось, что  эта нелепая рука не спасала, а  наоборот – топила «колобка», печально  улыбавшегося  в  роковую  минуту.
Вновь подходившие сначала читали мое патетическое  четверостишье, потом переводили взгляд на ухватистую, на печально улыбающегося «колобка» - и хватались за животы. Даже  первоклашки, как мне казалось, деланно   хохотали, как хохочут герои в несмешных ктнофильмах.
Но все хвалили меня и Водянкину. Её  художественная работа, до краев наполненная драматическим замыслом, вкупе с   моими «высокими» стихами приобрела вдруг парадоксальный,  даже  пародийный смысл. Конфликт между формой и содержанием дал такую ужасную трещину, что в нее  с треском провалились все мои благие  замыслы.
Мне бы извиниться, покаяться… Да не смог. Принимал поздравления. И даже слегка кланялся на хвалебные оценки учителей. А ведь наизусть читал Анке-пулеметчице отрывок из Пушкина «гости съезжались на дачу». И помнил гениальную фразу писателя, что «злословие даже без доказательств оставляет прочные следы».
Директор даже позвонил кому-то в районо. На перемене между четвертым и пятом уроками в школу пришла благообразная дама в черной траурной шляпке с вуалью. Дама была печальнее своей шляпки. К ватману ее осторожно, будто боялся, что  мадам сейчас же рассыплется от смеха и старости одновременно, подвел Тарас Ефремович.
- Разойдись, хлопцы! – раскидывал  он наглецов в стороны. – Элла  артардовна посмотрит на творчество масс.
Элла Эдуардовна черной тенью приблизилась к шедевру.
Толпа нехотя раздвинулась, пропуская знаменитого на всю округу директора-партизана. (Шумилов  был партизанским разведчиком, имел медали и один орден. Имел ли он учительский диплом, никого из учащихся единственной в Слободе средней школы не интересовало).
- Я же сказал, посторонись, хлопчик! – оттеснил он и меня, автора, от стенной газеты. – Вот, пожалуйста… Стихи не хуже, чем у маститых. Хоть сейчас в  хрестоматию.
Дама в вуали  поднесла к глазам очки, не надевая их на  крысиный  розовый нос, долго читала, а потом выдала свое резюме:
- Квасной патриотизм, конечно. Но дым отечества нам сладок и приятен.
На высоком челе Тараса Ефремовича не отразилось ничего. То ли он не понял, что  такое квасной патриотизм, то ли «Горе от ума» не читал.
Зато Пашка не преминул вставить из «Евгения Онегина», которого, обладая феноменальной памятью, почти всего знал наизусть:
- «И вот общественное мненье! Пружина чести наш кумир! И вот на чем вертится мир!».   
Дама из районо оглянулась на дикломатора, сказала, пряча очки в сумочку:
- Что-то знакомое, мальчик…
- Нет, это не из Иосифа Захарова, - сказал Шулер. – Это из Александра Сергеевича.
- Кто этот бледный юноша со взором горящим? – повернулась руководящая дама к директору.
- Паша Альтшуллер? – переспросил Тарас Ефремович. – Так это сын Фоки Лукича… Ну, того самого… Которого в сумасшедший дом посадили.
Пашка  тут же взорвался:
- Мой отец не жупел, чтобы им древних старушек стращать! –  бросил он Бульбе и, глотая слезы, бросился к двери.
- Мальчик, кажется, тоже не совсем здоров… - с тоской в голосе протянула черная бабушка.
В этом «взрыве» был весь он, - Паша Альтшуллер. Старый  Ученик. Или лучше – Вечный Ученик.
  Наши  педагоги  насчет Павла были единодушны в своем мнении. Отмечая несомненные  «природные способности мальчика», заостряли внимание на его вредных привычках дерзить репликами старшим, читать и говорить «не то, что надо».  (Теперь-то я прекрасно понимаю, что  Пашку   наставники доброго и вечного просто  не любили. «Этот мальчик, -  говорила Анка-пулеметчица, - видит не мир, а его изнанку. Это идеологически чужой вредный взгляд на общепринятые, устоявшиеся в оценках, привычные   вещи»).
А Бульба  как-то даже сказал моему другу почти по-гоголевски:
 - Я тебя, Альтшуллер, не рожал, но за твою дерзость убью когда-нибудь обязательно!
Пашке бы промолчать. Но он ответил самому директору, герою  артиизанской войны в крае:
- Яволь, господин директор!  Партизанен капут! Фсё будет карашо! Бабка, курка, яйко!
 Бывший  разведчик отряда «Мститель» мститель даже опешил.
- Пользуешься, что отца твоего в школу не могу вызвать?
- А вы попробуйте. Может, его и отпустят по вашей записке…
  У Альтшуллера не было, по  просвещенному мнению сеятелей вечного и доброго, главного -   уважительности. Уважительность – отличительная черта слободского учащегося. Пашу Альтшуллера таковым не считали. Видно, сын антисоветчика изначально не мог быть  хорошим советским школьником.
Как-то Старый Ученик довел Бульбу до белого каления , и тот сказал ему:
- Ну, погоди, немецкая овчарка! Ты у меня не гавкать, а выть будешь… Тогда завиляешь хвостом.
  А Пашка  никогда ни перед кем  хвостом не вилял. Потому что  «хвостов» по предметам у него не было.  Учился он лучше всех. Но на  школьной  Доске почета его фотографии почему-то не было.

- Почему тебя на доску не вешают? – спросил я его.
-  Правильно, Иосиф, что не вешают, – ответил он. – Мне уже шестнадцать, а ничего не сделано для бессмертия…








Глава 11
ПОДБРОСЬ ДРОВЕЦ, 
СВЯТАЯ ПРОСТОТА!..

Я понял, что  натворил, когда Анка-пулеметчица объявила нам о незапланированном комсомольском собрании.
На том уроке мы «проходили» Грибоедова. Анна Ивановна спросила:
- А почему Грибоедов назвал свое произведение «Горем от ума»?
Все молчали.
- Захаров! – подняла она меня. – Ну, уважаемый главный редактор «Крокодила»?..
Я вздохнул:
Отпустите, Анна Ивановна, душу на покаяние… Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок.
- Сатира в нашем обществе, - поправила она меня, - не оскорбление, а необходимое для выздоровления от излишнего самомнения лекарство.
Она жестом усадила меня за парту, кошачьим неслышным шагом подошла к парте, за которой в гордом одиночестве сидел Пашка. Как всегда он читал каку-то умную книгу, держа фолиант на коленках.
- А вы, сводный брат товарища редактора, гражданин Альтшуллер, что скажите…
Паша вздрогнул, книга шумно упала на пол – класс гоготнул.
- Простите, я не расслышал ваш вопрос…
- Рано стали глохнуть, Бетховен, - поднимая с пола книгу Светония «Жизнь двенадцати цезарей», холодно сказала Анка-пулеметчица. – А я думала, что ты Грибоедова читаешь…
- Горе от ума бывает только в России, Анна Ивановна, - ответил мой друг. – Яркий тому пример – мой бедный отец.
- Я про отца тебя не спрашиваю… - тут же отреагировала Анна Ивановна. – Ты мне скажи, в чем подтекст фразы Чацкого: «Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок!»?
Паша подумал, пожал плечами:
- А тут никакого подтекста  и нет.  Куда бы он не уехал, все дороги ведут к коммунизму…
Класс взорвался хохотом.
- Тихо! – испуганно замахала руками Анна Ивановна, проверяя, плотно ли  прикрыта  дверь класса. – Молчать, разгильдяи! А ты, Альтшуллер, ты… Яблоко от яблони…
- Где нам дуракам чай пить… - добавил Паша и сел. – Уймитесь, волнения страсти. 

- Альтшуллер! Вон из класса за отцом!
- Вы хотели сказать – к отцу? Далековато шагать…
- Я… Я, - Анна Ивановна приложила платочек к глубоко посаженным глазам. – Я должна обо всем этом доложить в районо! Нашему куратору, которая, наверное, еще в кабинете директора…
И она выбежала из класса, чуть не опрокинув пыльный фикус, стоявший у шкафа со старыми учебниками.
- Ах, боже мой! Что станет говорить княгиня Марья Алексеевна! – вслед ей процитировал строчку бессмертной комедии Пашка.
- А в морду – хошь? – услышал он с первой парты.
Это встал Степка Карагодин, секретарь комитета комсомола школы. Наш идейный вожак. Никем другим Степка в школе и быть не мог. Дед и отец похоронены на площади Павших Героев. Над ними – бронзовый памятник: склонивший голову партизан в кубанке, с автоматом «ППШ» на груди. (Пашка уверял, что в отряде «Мститель»  после февраля сорок второго года были только немецкие автоматы. И ни одного «ППШ». Пашка читал записки своего отца и вообще знал всё на свете). К   бронзовым ногам Григория Петровича (так звали отца Степана Карагодина) каждое 9 мая, в день Порбеды, и 28 февраля, в день освобождения Краснослободского района от немцев, ложились венки и живые цветы. Здесь меня с Пашкой принимали в пионеры. Сюда теперь слободчане приходили на торжественные митинги, слушали торжественные речи, сказанные в микрофон, одобряли политику партии, требовали свободу Луису Корвалану и на Первомай и Октябрьскую дружно орали в унисон победное «ура». Колонны  учащихся единственной средней школы Краснослободска стройными рядами, по-военному чеканя шаг, шли мимо позеленевшего от времени Григория Карагодина и гранитного камня, на котором золотом сверкали буквы мемориальной надписи: «Слава героям Красной Слободы!».
И все понимали, что сын и внук  геров Слободы – обречен. Тоже на славу. Успех. Высокие должности. На командирские замашки. Пока что, разумеется, в школьных мелких масштабах.
- А в морду – хошь, Немец? – повторил Степан и сделал к Пашке несколько шагов.
Карагодины и Альтшуллеры были моими соседями еще с времен, когда наш заштатный городок называли Красной Слободой. А чаще – просто Слободой.
- Ты что, сосед? – остановил я Степана.
- Пусти, Захар! Он женщину обидел…
- Ах, какой пассаж! – встал я между мощным Степаном и щупленьким бледным Пашкой, который уже  принял стойку боксера-недоучки.
Мой интеллигентный сводный брат, который больше всего на свете любил своего больного отца и умные книги, стал насвистывать известный мне  мотивчик какого-то венца: «Ах, мой милый Августин!». И даже запел  по-немецки. Наверное, от страха быть униженным перед всем классом (нол прежде всего перед Моргушей)  пудовыми кулаками откормленного Степки:
- Ach, du liber augustin!
- Фашист недобитый! – сквозь зубы процедил Карагодин. – Ты у меня свое еще получишь. Вырастит из сына свин, хоть отец свиненок…
Пашка вдруг выпругнул из-за моей спины и сходу врезал Степке в челюсть.
- Клац! – звонку отозвались на короткий точный удар друга его зубы.
- Это за свиненка, Степан Григорьевич… - прошептал Пашка, танцуя вокруг рослого Степана. – А это за свина…
Но ударить ошеломленного внезапностью и отчаянной храбростью врага Карагодин не успел – в класс стремительно вошли Анка-пулеметчица, Тарас Ефремович и дама в шляпке с черной вуалью.
Шумилов, увидев тихого Альтшуллера в бойцовской позе атаки,  несказанно удивился:
- А жаль, что незнаком ты с нашим петухом… Альтшуллер! Брысь на место!
- Степа, что тут произошло? – застрекотала Анка-пулеметчица.
- Садитесь, товарищи учащиеся, - приказала  черная вуаль, усаживая класс, который дружно поднялся со своих мест, приветствуя начальницу.
Руководящая дама из районо, усадив класс, обратила свои заплаканные глаза к директору.
- Тарас Ефремович, нужно начинать воспитательную работу прямо сейчас. Немедленно. Тем более, что именно этого мальчика, - она выбросила из кулачка в черной  ажурной перчатке  указательный пальчик в сторону Паши, будто играла с ним в «нашу войну». –Тем более, что именно этого мальчика так ярко и образно раскритиковала общешкольная газета под названием «Крокодил».
Бульба, подкручивая свои висячие усы, подошел к первой парте.
- Степан, - сказал он. – Проведем  комсомольское собрание класса. Обсудим  критическое выступление нашей школьной печати, которую возглавляет Захаров, и поведение вашего товарища, хулигана, чтобы не сказать большего,  Павла Альтшуллера.
- Ну, Степан Григорьевич, веди собрание… Ты, а не я, секретарь комитета комсомола школы. Давай, рассказывай, как вы дошли до жизни такой…
Степан   подождал, пока на «камчатке» уселись дама из районо и Анка-пулеметчица, подошел к учительскому столу, откашлялся и достал уже заготовленную бумажку с текстом обвинительной речи.
- Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо… - попросил класс Павел. И все опять хихикнули.
- Цыц! – притопнул ногой Бульба. – Я вас, бродяги, породил, я вас и убью. Если будет надо… - сказал он. – Говори, Степан!

 Чего он только не буровил, в чем только не обвинял  моего друга… Но самое страшное было то, что отправной точкой всех его обвинений стала моя газета. Мои отредактированные Анкой-пулеметчицей стихи. Моя песня, которой я сам наступил на горло…
Я не помню, что  вменялось Немцу.  Но когда поставили на голосование  его исключение из школы и комсомола, я вскочил и крикнул:
- А ты, Чертенок, разве не сигал по льдинам? Но если бы ты упал в ледяную  воду, то уж точно не подвергал бы  опасности отважную комсомолку  Водянкину?
- Это почему так? - сощурился  мой сосед по  домам по улице Петра Карагодина  Степка.
Я торжествующим взглядом обвел притихший класс, боковым зрением зацепил блеснувший из под вуали взгляд районной начальницы.
- Да потому что комсомолка  Маруся Водянкина за тобой бы в ледяную воду не прыгнула! Ты ведь руки утопающему не протянул. Только поинтересовался у нахлебавшегося талой водой товарища: «Хороша ли водица?»!..
Моё откровение, как  Герценовский «Колокол», разбудил и дремавший  народ, и «бесконечно далеких от народа». Все заговорили разом, затрещали, заохали и защищая Чертенка, и нападая на него:
- Не подал руки! Мы видели, Степан!
- В нем просто сработал инстинкт самосохранения! Он поступил разумно!
- Не поздоровится от эдаких похвал…
- А я, дура, его в сочинении с Павлом Корчагиным сравнивала… А теперь, девочки, мучительно больно…
- Каждый класс заслуживает вожака, которого он заслуживает…
- Цыц, Каины слободские! – загремев крышкой парты, горой встал над ней Бульба. – Как дошли вы до жизни такой? Кого вы слушаете? С кого пример берете?..
Он грохнул калачищем по парте – в классе мгновенно воцарилась тишина вакуума.
- Я вам, товарищи комсомольцы, - сказал с одышкой Тарас Ефремович, - сейчас открою глаза. И вам все станет ясно и понятно. Сейчас Павел Альтшуллер живет в семье Захаровых. Пока его отца в сумасшедшем доме лечат… Вот эти два камрада и спелись. И покрывают друг друга, выставляя нашего комсомольского вожака в невыгодном для общественного мнения свете…. Это старый диссидентский прием – скомпрометировать руководителя, опорочить нашу светлую действительность. Нашу, можно сказать,  светлую память загадить всяким дерьмом…
Он  страшно вращал красными, в прожилках, глазами, распаляясь все больше и больше:
- Отец Павла, товарищи, хотел очернить светлую память наших славных партизан! Моих боевых товарищей… Вон они, на Площади Павших Героев,  у Вечного огня славы лежат…
Он достал платок и шумно высморкался. Затем промокнул слезы на глазах.
- Альтшуллер за папашу своего мстит… А Захаров, кому мы доверили самое действенное оружие партии – сатиру и юмор – ему потакает, понимаешь ли!.. Позор! Позор двум молодым диссидентам!
- Таким не место среди нас! – закричал Степан. – У нас один тройственный союз: Ленин, партия, комсомол! Давайте вместе со мной:  Ленин, партия, комсомол!
Класс безмолвствовал.
 - Казенный пирог печете, -  грустно улыбнулся Павел. – И начинка у пирога –  невкусная, казенная…
Я подошел к Пашке, потерянно смотревшему на опущенные головы товарищей. Сказал тихо:
- Прости меня, братишка...
- За что – прости?
- За стихи. Отредактированные. За древнейшую профессию… Если, конечно, сможешь…
Он протянул руку.
- Ты не виноват, брат. Я знаю, сначала это были гениальные вирши. И  слова твои звучали, как колокол на башне вечевой во дни торжеств и бед народных.
- Это какие еще беды вы нам пророчествуете, а? – взревел Шумилов.
- Угомонитесь, Тарас Ефремович, - вдруг пискнула со своего места черная вуаль. – Пусть юноши и девушки проявят принципы школьного самоуправления и сами, без вашей подсказки, обличат идеологические заблуждения мальчика по фамилии Альтшуллер. Что, например, скажет, главный редактор? Ведь тебя, Захаров, кажется, никто не заставлял критиковать своего друга в печати? Ты это сделал по зову своего комсомольского сердца. Не так ли, друг мой?
- Так, подруга, так… - неожиданно для себя нагрубил я ни в чем не повинной женщине. – Самоуправление  – это ведь старая завиральная идея. У нас в Слободе самоуправление всегда будут путать с самоуправством.
Дама из районо приложила кружевной платочек к глазам, всхлипнула и, не глядя на нас, бочком, выскользнула из класса.
- Отца ко мне завтра! – заорал мне в ухо директор. – Без отца не приходи! А пока, Степан, ставь на голосование исключение Захарова из рядов ВЛКСМ…
- Кто – за? – спросил Карагодин.
- Подождите, - поднялась моя соседка Моргуша. – Давайте обойдемся общественным порицанием. Я хочу сказать Иосифу, что он поступил плохо.
- Когда?
- Ну, не тогда, когда стихи писал, а когда защищал грубияна и этого, как его… диссидента. Ты и сам стал грубияном, обидчиком женщин и детей…
Я скривился в скептической улыбке:
- Ну-ну, подбрось дровец в мой костер, святая простота…
- И подброшу! – сказала Моргоша. – Я предлагаю  этим друзьям, обоим, объявить по выговору… Без занесения.
- Правильно! – закричали ребята с мест.
- Голосуем? – взяла инициативу в свои руки Водянкина. – Кто – за?
«За»  наш дружный класс проголосовал единогласно.

…Степка поджидал нас в раздевалке.
- Ну, поздравляю, - сказал он. – Опять тройственный союз победил?
- Да ладно тебе, суседушка, пыхтеть, - миролюбиво ответил я Карагодину. – Чудила ты с улицы  Петра Карагодина…Мне вот Анка-пулеметчица, оказывается, пару за «Горе от ума» влепила в журнал… В воспитательных, так сказать, целях. А мне весело. Правда, Паш?
Пашка подал Марусе пальто, снял с крючка ее шапочку и стал подбрасывать ее под потолок, приговаривая:
- Кричали женщины ура и в воздух чепчики бросали!..
- Мы с Марусей ходим парой… - прищурился Степка. – Наша простая слободская шведская семья…
Я тогда не понял Степкиного намека. А всезнающий Пашка не подсказал. Однако, судя по интонации, Карагодин сморозил очередную свою пошлость. Был он на пошлости горазд. Талантлив, можно сказать,  человек был на это дело с самого детства.
 
Глава 12
ЧТО ЕСТЬ, ТО БЫЛО…

  Нелепые слухи ходили за Пашкой по пятам. Слободские кумушки судачили у колонок, что Пашка заразился от отца страшной болезнью, от которой, «становясь умнее,  человек все же сходит с ума». Немало было и грязных намеков и на  «тройственный союз» Альтшуллера, Захарова и Водянкиной.  Но, на удивление многим, наша дружба  не ржавела и не давала трещин.
Трудно выразить одним словом, что нас связывало в прошлом и связывает сейчас, когда  все уже потеряно, кроме чести.  Может быть, само детство, отрочество, безоглядная влюбленность в саму красивую девушку Красной слободы. А может быть, и эта самая честь, которую мы так и не потеряли, не продали, поменяли на более полезную в хозяйстве вещь  на  большаке жизни.
 У нас бывали крупные ссоры и долгие расставания. Всю жизнь я безумно ревновал  мою Марусю  к этому  «самому русскому немцу на свете», человеку умному, рассудительному, порой циничному, как все люди  рониического склада ума. И всю жизнь я тянусь к такой не похожей на мою, но родственной  Пашкиной душе.
Кого из нас Моргуша любила в девичестве больше, для меня до сих пор загадка. Были времена, когда уже умиротворенный любовью   пёс вдруг  вновь оживал, разрывая в клочья  между нами отношения своей разрушительной энергией.
Когда-то очень давно, когда я  заполучил от Павла  первую страничку «Записок  мёртвого пса» в виде бледной и неразборчивой  фотокопии,  спросил у Немца:
- Неужели у этого пса, что  у каждого сидит в каждом из нас, такая могучая энергия?
- Страшная,  мой милый Захар, энергия, - ответил Вечный Ученик. – Великий Энштнейн, как ты, надеюсь, знаешь, утверждал, что масса – это энергия в квадрате. И если высвободить энергию, заключенную в массе одного только человека, то ею можно взорвать весь континент.
Я недоверчиво крякнул:
- И есть исторические примеры?
 - Есть, - кивнул он. – Ленин, например…
 -  Оставь Ильича в покое… - ответил я. – Гитлер – вот исчадье ада.
- Тебе знать лучше, -  пожал плечами Павел. – Ты же родился 21 апреля, как раз между Лениным и Гитлером.
- Это совершенно разные фигуры. Один гений – злой. Другой – добрый.
- А корни?
- Что корни?
- Ильич многому научился в Германии. Как там в «Онегине»? «Он из Германии туманной привез учености плоды».
- Плоды могут быть совершенно разными. Запретными, например…
- Почему же, - перебил меня Вечный Ученик. – Ленин  основал РСДРП, и Гитлер до конца своих гнусных дней считал себя социалистом. Знаешь, как его партия называлась? Национальная социалистическая рабочая партия. Так что у этих двух типов с немецкими корнями много общего…
- Чушь собачья! – в свою очередь перебил я Пашку. – Не в названии дело. Под словами «социалистическая» и «рабочая» может скрываться и сам черт или дьявол.
- Я как раз об этом. Если не убеждает, то поищи примерчик поярче.
Я еще покопался в памяти и почему-то шепотом спросил:
- А – Сталин?
Пашка тоже не сразу ответил. Но выдал та-а-кое, что у меня нервно зачесался левый глаз – верная моя примета плакать.
- Сталин, товарищ Иосиф – сказал Альтшуллер, -  самый верный ученик Ленина.
- Хрущеву, значит, веришь?
- Вера без дела мертва есть, сказано в послании апостола Иакова.
- Опять вы за своё? Поговорите о весне, о любви, на романтическую тему… Перестаньте, наконец, при мне говорить о политике! – взмолилась  Маруся. – Не хочу вас слушать. Не хочу!.. Я боюсь…
И она зажала уши  ладошками, похожие на два больших оладушка, которые она по бабушкиному рецепту  пекла с тертыми яблоками.
- Повесели девушку, - сказал я Пашке. – Видишь, истерика на нашей почве.
- Плясать, увы, не умею, - ответил Шулер. – Я лучше спою самую веселую песню, какую только знаю.
И он запел, точно попадая в мелодию:

- Все хорошо, прекрасная маркиза,
Дела идут, и жизнь легка.
Ни одного печального сюрприза,
За исключеньем пустяка!

А дальше пошла его импровизация, в которой я играл самую неблаговидную роль. Я понимал, что Пашка придумывал на ходу, с пылу – с жару. Но получалось складно, хотя и грубовато, как я написал сначала героическую поэму, которая вскоре превратилась в злую  политическую эпиграмму на друга. Причем, Альтшуллер не стеснялся в использовании грубых диалектных словечек.
- Циник, - сказал я ему. – И диссидент!
- В точку, брат! – засмеялся Шулер. – Ща за портвейшком сгоняю! Отметим воскрешение Лазаря!
- Это я – Лазарь? На что ты намекаешь?
- На выздоровление после тяжелой болезни. Ты же бросил, наконец, писать стихи для стенгазет и к красным дням календаря? Или эта  болезнь уже зашла в хроническую фазу и неизлечима? Тогда оривидерчи, Рома… Была без радостей любовь, разлука будет без печалей.
- Паша, не обижай Иосифа! – надула губки Моргуша и часто-часто заморгала ресницами. – Я не хочу оплакивать смерть поэта… В моем романе Онегин и Ленский примиряются перед роковым выстрелом.
Паша с улыбкой  Сионского мудреца смотрел на то, как я рвал на мелкие кусочки свою «героическую поэму».
- Судьба поэта жертв искупительных просит, - сказал он.
- Не вкладывайте персты в язвы моя! – взмолился я, обидевшись и на друга, и на Марусю.
- Марго, ты слышишь, как ветер возвращается на круги своя! У-у-у…
- Слышу, Вечный ученик! Слышу…
Я хотел ответить друзьям поязвительнее, укусить за самое больное место, но только хлопнул дверью. Спиной я услышал:
- Вернись, Иосиф, я все прощу!
Это был  противный голос моего друга Пашки. Я ненавидел его. Я уходил к нашему лукоморью, к  Черному омуту на берегу Свапы.  Но я точно знал, что ветер рано или поздно все равно вернется на круги своя.
Я злился, что я так и не лягнул Шулера на прощанье. Пуская ослиные копыта знает!

…Над старой Слободой уже взошла луна. Серебряная дорожка Силены  бежала к нашему заветному месту.  К глубокой чистой  воде. Вода меня всегда успокаивала.  И  будто очищала душу, когда я на нее смотрел долго и задумчиво.
Я шел быстро, а луна по-свойски подсвечивала мне ухабистую тропинку. Но у обрыва, где по преданию, утонул Маркел Шнурок, палач партизанского командира, не заметил какой-то притаившейся в кустах коряги – споткнулся. И чуть не полетел в тот самый омут, который в детстве мы заглядывали, леденея душой от страха.
Чтобы заглушить обиду в душе, боль в ноге, которая заныла после встречи с корягой,  я   стал вслух читал стихи. О луне. Их любил Пашка. (Может быть, он их и сочинил – с него станется).
Светила на ночном небосклоне луна, звучали у  нашего лукоморья Пашкины стихи… Это уже было, мне все это уже снилось? Почему так все знакомо? И так тревожно на душе?
Во всем виновата полная луна. Полнолуние – время гениев и сумасшедших.
Такой же  светлой весенней ночью умер и Фока Лукич, сильно сдавший после выхода из психиатрической больницы. Пашка не отходил от постели умирающего всю  страстную неделю. А когда Фока Лукич умер, он пришел к нам в дом со своим наследством – «бурдовой тетрадкой» отца, которую тот держал у себя под подушкой.
- Вот, Захарушка… Помер батя…
Он не плакал. Он прижимал к груди заветную тетрадь, раскрыть тайну которой я мечтал еще в детстве.
- Ты поплачь, поплачь, Пашенька… - прижала его к теплой груди моя бабушка Дарья. – Сиротинушка ты моя горемычная…
Он не заплакал. Протянул мне тетрадь. И сказал:
- Вот, возьми…
- Что это? – спросил я, хотя точно знал, «что это».
- «Записки мертвого пса». Он просил передать…
- Почему  - мне?
-  Не тебе конкретно, - ответил Павел. – Тому, кто сможет этой терадью распорядится, не навредив…
Я помолчал. Потом спросил шепотом:
- Думаешь, я смогу?
- Думаю, сможешь.
Моя добрая бабушка Дарья принесла нам по рюмке вишневой наливки, сказала:
- Помяните раба Божьего Фоку…
Мы выпили, не чокаясь. Поставили пустые рюмки на круглый стол, по которому бежала лунная серебряная дорожка.
- Полнолуние… - прошептал я, не зажигая свет.
- Луна,  луна…- вздохнул Пашка.
Тишина давила на уши. Где-то под полом скребла мышь. В углу всхлипывала бабушка. В комнате пахло валерьянкой и неизбывной грустью. Ночное светило висело прямо над старой яблоней, где  зимой сорок второго партизаны закопали обгоревшие трупы моих  уже далеких родственников – Пармена и Параши.
Павел, не отрывая  немигающего взгляда от бледного  лунного лика, прочел наизусть:

- Ничто не ново под луною:
Что есть, то было, будет ввек.
И прежде кровь лилась рекою,
И прежде плакал человек…

- Кто автор? Спросил я.
- Автора не знаю, ответил он. – Знаю только, что это мысли из Екклезиаста.

В тот же день эту мысль, процитированную покойным Фокой Лукичом, я вычитал в его «Записках мертвого пса». Откуда была цитата, до сих пор не ведаю. А сказано было так:
«Что было, то и будет; и что делать, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое», но это было уже в веках, бывших прежде нас…»


Глава 13
АУРА   БОЛЕЗНЕННОГО  ВОСТОРГА;

Из записок доктора Фоки Лукича

Красная Слобода.
Сельская больница.
12 мая 1932г.
19 час.37 мин.
 Всё как всегда. Фельдшер Сыдорук пьян, как свинья. Спит в кочегарке.  В изоляторе  стонет больной. Есть подозрение на тиф. Лекартв  решительно никаких.
К часу дня на прием приходила «слободская народная власть» - Петр Ефимович Карагодин. Я спросил пациента, как он себя чувствует. Сказал, что на пленуме Краснотырского райкома  его хвалили за выполнение плана по раскулачиванию кулаков и подкулачников и общие темпы коллективизации, но покритиковали за недостаточную антирелигиозную работу.
 «Религиозный бред  слободского попа о.Василия», по его словам, мешает построению светлого будущего. Я спросил, почему.  На мой вопрос председатель колхоза, комбеда и партъячейки (в одном лице) ответил, что  «попы считают любую власть от Бога, кроме власти  антихриста». Значит, косвенно признает, что новая власть – от Антихриста. Да и себе Петр Ефимович выдумал нелепую и страшную должность – главантидер. То бишь – главный антихрист деревни. Слободчане боятся даже произносить эту абракадабру  бояться.
 Его история болезни (как, впрочем, и любого другого человека) есть его история жизни. Именно поэтому расспрашиваю его о делах: чем жил, как прожил ниспосланные ему дни после нашей последней встрече в кабинете врача. Зная скрытный его характер, прибегаю к методике гипнотерапии профессора Гельгарда, чтобы раскрепостить его подсознание.
За несколько минут из угрюмого, застегнутого на все пуговицы человека, получается  весьма неплохой рассказчик. Как меня когда-то учили в военно-медицинской академии, буду самым тщательным образом записывать его ауру, состояние больного, предшествующее пароксизму, то есть  эпилептическому припадку.
Аура сегодняшнего дня меня как лечащего врача настораживает и огорчает. Болезнь явно прогрессирует, захватывая и поражая все новые и новые участки коры головного мозга.  Явно доминирует аура беспричинного восторга у пациента. Пафосная убогость его разговорной  речи, когда  он говорит о созданном им колхозе «Безбожник», «темпах коллективизации», «обострении классовой борьбы в Слободе», весьма и весьма тревожный симптом. Ему срочно необходимы психотропные препараты. Но нет даже противосудорожных медикаментов.
Восторг, пафос, пустозвонная фраза – всё это в равной мере определяет в ауре  неизбежное приближение кризиса болезни. Будем надеяться, что её не осложнит шизофрения с ее  нервно-психическим возбуждением и полным отторжением личности от исторически  сложившихся форм труда и социально-бытового уклада жизни. 
С особым восторгом Петр Ефимович рассказывал мне о том, как расстреливал кулаков  холостыми патронами. По его словам, сказанным в крайне возбужденном состоянии, «так он шутковал со слободской контрреволюцией». С восторгом нарисовал мне следующую картину: «бабы кулаков воют, волосы на голове рвут, детишки  ревьмя ревут – страсть, как смешно»… Со двора вывели корову, двух телят, погрузили на телегу поросят и птицу. Хозяин за вилы. Тогда Петр Ефимович поставил «защитника мелкобуржуазной собственности» к плетню. Сам отошел шагов на десять, снял с плеча  винтовку.  Слободчанин у плетня губами шевелит беззвучно – молитву читает.
Дальше пишу парафразом .
- Дочитал, спрашиваю. Молчит. Значит, дочитал, говорю. Затвор передернул – бах холостым. Дым, горелым порохом воняет. А пульки-то в патроне нету… Холостой! Да этот пень не ведает о том. Свалился под плетень. И лежит, ножки поджав. Я ему: вставай, вставай, контра! – не придуривайся. А он возьми и окочурься взаправду. От страха паразит сдох, шоб мне и тут нагадить своей вонючей смертюью.
Глаза его блестели, будто Петр Ефимович выпил на радостях. Лицо озаряла счастливая улыбка.
- Туда гаду и дорога!..
Он вскочил от избытка  энергии,  потом торопливо сел на стул, не спуская с меня восторженных глаз.
- А женка евоная на коленки упала. Молила о пощаде…  Детишки к ней льнуть. Рев стоит, как в сущем аду. А меня хохот разбирает, хохот за жабры береть. Патроны-то у меня – холостые! Вот дураки так дураки у нас в Слободе. Других таких дурней по всему свету не сыщешь…
Лицо его   резко побледнело, на лбу выступила испарина, руки затряслись.
Я снова повторил свой вопрос: как  вы себя чувствуете? Не было ли недавно большого или малого эпилептического припадка?  От прямого ответа больной уклонился. Сказал, что испытывает радость за честно выполненный  революционный долг.
 Страх сменяет чувство эйфории. Он чувствует радость даже  от предстоящих сражений с врагами революции и обездоленного народа.
Потом признался, что восторг, как правило, к полуночи проходит и его сменяет чувство   безотчетного страха. Потом подступает тошнота. После рвоты начинается припадок.
Типичная клиническая картина  пароксизмов эпилепсии. Во время глубоких  прошлых припадков больной не воспринимал окружающее,  и теперь содержание ауры   не всегда сохраняется в его памяти.
 У больного Карагодина П.Е. 1884 года рождения, возникает один и тот же, присущий только ему тип ауры, - сначала слуховая галлюцинация воя собаки, а затем и  зрительная  с «появлением черного пса».
Пациенту ему требуется непрерывное лечение. В течение долгих лет. А в  бывшей земской больнице Слободы, несмотря на торжественные заверения  народной власти, нет даже элемантарных противосудорожных средств. И вообще нет никаких лекарств. Лежат два извещения с железнодорожной станции Дрюгино (одно повторное), пришедшие по почте еще в прошлом месяце. Меня уведомляют, что облздавотдел наркомата в адрес слободской больницы отгрузил медикаменты, шприцы и  элементарное оборудование. Но как его получить?  В больнице лошади нет. Только вечно пьяный фельдшер Сыдорук.
Я попросил срочной помощи в привозе у Петра Ефимовича. Дайте, мол, комбедовскую лошадь, и я  привезу со станции ящик с медикаментами.
Он ответил, что завтра сам едет на станцию встречать товарищей Богдановича и Котова. Секретарь райкома и начальник НКВД едут к нам из Красной Тыры проверить  «состояние работы по борьбе с религиозными предрассудками». Обещал взять и меня с собой.
К концу нашей встречи у пациента обильно пошла изо рта слюна.
Он без церемоний сплюнул на пол  кабинета.  И так шумно высморкался, что разбудил пьяного фельдшера Сыдорука.
Разбуженный фельдшер  слободское начальство с просонья не признал. Начал материть моего пациента и называть его, наплевавшего на пол «покоя», «гидрой революции». В результате получил от пациента в морду и упал под стол, потеряв  последнее сознание.
Больной при этом находился в крайне возбужденном состоянии. Наблюдал патологические отклонения в социальном поведении моего пациента.
При запущенности его болезни, полном нежелании серьезно лечиться, это, считаю, вполне объяснимым развитием всей клинической картины. С изменениями в худшую сторону.



Глава 14
ЗАКОЛОДЕННЫЕ МЕСТА

Под большой праздник святой Троицы в  урочище Пустошь Корень  случилась страшная гроза.  Край этот, где чрево земли томилось созревшим бременем железа, еще с седых времен княгини Ольги,  дурную славу снискал. Монахи  здешнего Ольговского монастыря, кроме молитв, знали ворожбу, колдовство и вообще слыли в округе  чернокнижниками и чародеями. Это они, были убеждены жители Слободы, люди не столько набожные, сколь суеверные,  напускали на людей внезапный  мор, выделывали всякие чудеса с природой -  черно «шутковали» с людьми, превращаясь то в коз, то в свиней.
 Аномальная зона давала о себе знать и другими сатанинскими страстями.  Случалось, что земля здесь гудела,  будто стонала голосами мучающихся  в преисподней грешников, и  тряслась, морщинами-трещинами.  Рыжая маслянистая   вода вдруг заливала колодцы, а иногда, горячая, как в бане,  парила из глубины земли, будто вырывалась  из адского котла. А то в морозном январе вдруг гремел гром и извилистыми слепящими глаз молниями пронизывали стылое зимнее небо. Бывало, что на аномалии в самую сенокосную пору  шел неведомо откуда пушистый снег… Чертовщина – да и только.
Местный  суеверный люд предпочитал эти заколоденные места обходить за двадцать верст с гаком – ноги убьёшь, зато сам жив останешься. А вот  пришлые странники, случалось, пропадали. Был человек – и нету. Как в воду канул…  Находились и такие, кто называл себя «очевидцем». Они-то и рассказывали, что из чащи вылетал огромный черный пёс и пожирал бедных путников, высасывая из них их заблудшие души.
В словах этих просвещенные люди находили свое объяснение.
Когда в тамошние края приходил глад, и люди убивали собак, чтобы съесть их, псы – ярее  волков от голода -  сбивались в стаи, уходили в леса и  становились зверем коварным, хитрым и безжалостным ко всему живому и беззащитному. Умные волки предпочитали не связываться с псиными стаями -  одичавшие  и опьяненные безнаказанностью собаки рвали на части всякого, кто вставал на их пути – зверя ли, человека, врага или друга. Псам было едино.
Старая монастырская  рукописная летопись утверждала, что еще в древние времена тут на  отбившихся от племени людей  нападали одичавшие псы. «…И пожирали людей, аки гиены огненные».
Настоятель  слободской церкви Вознесения Господня  отец Василий правил службу, служил молебны, проповедовал Слово Божие прихожанам,  по привычке и доброй традиции ходившим в храм Божий уже и после того, как  Слободу нарекли Красной. Над хатой комбеда, бывшей церковной сторожкой, теперь  трепыхался на ветру кумачовый лозунг: «Свобода. Равенство. Братство. Смерть врагам коллективизации и социализма в Слободе!».
После того, как Петр Ефимович надумал заменить христианские имена своих  колхозников «Безбожника» на порядковые номера, отец Василий сказал прихожанам:
- Сожрет  сперва имя христианское, от Бога, а затем и вас самих этот падший ангел… Начало зла, как известно, положил высший ангел, сотворенный Богом, дерзко вышедший из послушания всеблагой воле Бога и ставший Диаволом. Он, этот пес, засевший ныне в наших ожесточенных сердцах, и внушает нам грех, неустанно толкает к нему.  Сами  же этого пса хотели. Сами его над собой поставили. Своей свободной волею.
Кто-то слабо возразил:
- Зачем нам, батюшка, свобода такая, коль мы её по уму распорядиться не можем?..
Отец Василий, священник в третьем колене, мужик физически крепкий и по годам мудрый, почесал расчесанную на пробор седеющую бороду, сказал басовито:
- Первая причина зла – в свободе человека. Но наша свобода воли – отпечаток Божественного подобия. Этот дар Божий, а не дар  нынешней власти, повесившей тряпку с этим словом на своей управе. Ведь человеческим законом можно высвободить из вас все зло, что таилось на самом дне души вашей. Зло  для братоубийства,  черную ненависть зависти  для самых тяжких смертных грехов.  Свобода, дар Божий, поднимает человека выше всех существ мира. А дар  Сатаны -  даже Добро направлять ко злу и во имя зла. Бог создал человека и оставил ему свободный выбор. Вы выбрали  то, что выбрали… А этот выбор – не от Бога.

Начиная наступление на идеологическом фронте, власть прежде всего позаботилась о пятой колонне. Кто-то, не глупее самого Сатаны, додумался политизировать даже само народное сознание, заменив Заповеди Божеские революционным законом.  Перевернув с ног на голову оценочную нравственную шкалу, власть окончательно запутала слободской народ, «что такое хорошо и что такое плохо». Всеобщий политический донос становился  «революционной и общественной необходимостью», некой религией Слободы.

…На другой же день об этой  «Васильевской проповеди» от  слободских  иудушек узнал Петр Ефимович. Он же, отбросив метафоричность высказывания слободского попа, истолковав слова о «пришедшей власти сатаны» в прямом – контрреволюционном – политическом  смысле, переслал донос на отца Василия дальше. «По инстанции», как теперь говорили: товарищу Котову в Краснотырский  районный отдел НКВД. Тот доложил «обстановку в религиозно-мятежной Слободе» на бюро Краснотырского райкома партии и «лично товарищу Богдановичу» со своими «конструктивными предложениями».
- Где, где поповский бунт? – строго спросил Богданович на заседании бюро.
- В аномальной зоне, - товарищ Богданович.
- На то она и аномальная… - постукивая карандашом по столу, сказал секретарь. – Будем делать ее нормальной. Подвластной нам, а не попам. Любыми, даже аномальными, методами.
  После такой предтечи судьба отца Василия была предрешена.

…Чего только не прибавила людская молва к дурной славе этих глухоманных  ненормальных мест за  века, но такой   страсти, как во времена свободы и  всеобщего братства трудящегося народа, давненько не видели…
И  снова страх поселился в сердцах слободчан, слышавших теперь  в подлунном вое деревенских собак верный предвестник чей-то очередной злой смерти.
Ветер крутил и крутил опавшую листву, не сбивая ее на круги своя… Все смешалось в этом адском буране – и Добро, и Зло. Зло, казалось, стало даже необходимее добра. Эдакое необходимое зло. И не было ему, казалось, ни конца, ни края…
 Будто веками копивший силу в этих краях Черный пес из народной легенды, прозванный Нечистым,  вдруг сорвался со своей небесной привязи – и пошел куролесить да безобразничать по заколоденным  глухоманным местам. Он неистово тряс  дома и души их обитателей, рвал на куски родные связи и, обхватив за комель, как пьяный мужик непокладистую бабу,  валил вековые дерева, что  корнями веками врастали в родную землю. Казалось, что даже смерть не  в силах разлучить этих великанов с землей-кормилицей. Но  вот  чуть только подрубили корни, живьем содрали вековую кору с комеля – и стали подсыхать, умирать, стоя, деревья, которых и при татарах  икакой мор не брал.

Глава 15
ГРОЗА В ПУСТОШЬ КОРЕНИ
Из  записок Фоки Лукича

Я уже был не рад, что напросился с Петром Ефимовичем на станцию за ящиком с медикаментами и препаратами. Карагодин был угрюм, зол и неразговорчив всю долгую дорогу до привокзальной площади.
Поезд опоздал на час. Мой возница заволновался – успеем ли засветло добраться до дома. Перекусили краюхой хлеба и бутылкой  утреннего молока от одной из загнанной в «Безбожник»  посадских коров.
И только к четырем часам после полудня встретили «дорогих товарищей из райцентру» - Богдановича и Котова.  Погрузили в телегу  мой ящик и отправились восвояси.
Дорога была не близкой, лошади, подкрепившись овсом на вокзальной площади, шли бодро. Богданович, подоткнув под себя побольше свежего духмяного сена, влюбленными глазами поэта любовался красотой урочища.
- А ведь это – Пустошь Корень, - задумчиво рассуждал он как бы с самим собой, полулежа на своей комфортной подстилке. – Пустой корень, значит. Есть тут свой смысл, своя этимология?
- Вы, Яков Сергеич, филфак университета в свое время окончили, - со своего места отозвался  котов в энкавэдэшной форме с ромбиками  и с желтой  кобурой из свиной кожи  на широком ремне. – Вам, товарищ серкетарь, виднее про смысл слов всяких…
- Э-хе-хо… - вздохнул Богданович и подложил руки под голову, чтобы было романтичнее вспоминать «былое и думы». – Я, товарищи, мог бы неплохим профессором филологии стать. Честное слово. Фольклором, этимологией слов страстно был увлечен. Да судьба народа на весах фортуны научные изыскания перетянула…
Он  прикусил зубами травинку и продолжил:
- А сколько вокруг  нас, товарищи  мои дорогие, сказочного и загадочного… До такой степени чудесного, что не знаешь, где заканчивается легенда и начинается реальная жизнь.
Яков Сергеевич перекусил травинку и сплюнул за грядку телеги, прямо под ноги лошадей.
- Только про Пустошь Корень столько за седые века понасочиняли, что не знаешь, где сказка, а где чистая правда. Все перемешалось в этом аномальном  мире. Вот я еще на первом курсе читал в летописи Ольговского монастыря, что в Пустошь Корени жил сам Черный Дьявол.
- Да ну? – усмехнулся котов, поправляя наган. – Уж сам дьявол?
- В образе огромного животного – черного пса, который появлялся во внезапной вспышке света и внушал  человеку  смертельное чувство ужаса. Роста этот черный пёс был с теленка, глаза большие – красные или огне-желтые, горящие  светом ада.
- Сказки, - засмеялся Котов.
- Тихо, товарищ Котов! Дай дослухать, - отозвался с места возницы Петр Ефимович.
- Так в той же самой летописи сказано было, как, кажется, в 1577 году этот Нечистый, черный пес то есть, пришел в Слободу, в только что отстроенную церковь Вознесения Господня и бросился на толпу молящихся.
- Ну, и… - заинтересовался Котов.
- Ну, и, коснувшись двух крестьян, собака подожгла их…
- Как это? – не понял Карагодин, забыв про колдобины на  дороге. – Как – «подожгла»?
- Ну, не спичками, конечно, - ответил Богданович. – Коснулась своей свалявшейся черной шерстью двух православных – и сгорели они заживо. Собака же исчезла в яркой вспышке света, но следы ее лап, как утверждает летописец, остались.
Некоторое время ехали по лесной дороге молча.
- Сюды, верно, тот черный пёс убег, - высказал предположение Петр Ефимович, напряженно выслушавший эту легенду.
- Враньё-ё… - зевая, ответил  начальник райотдела НКВД.
- То-то и дело, что враньем все это назвать трудно, - возразил Яков Сергеевич. – Будучи в Германии, я тоже столкнулся с упоминанием черного пса в Восточной Пруссии, якобы  обитающего в Мазурских болотах. Там прусские крестьяне прозвали Черного дьявола Воющим. Мол, всегда к беде, к смерти грешника воет, поживу чувствует пес…
- И все параметры совпадают? – привстал на локте Котов. – И рост, и размер красных глаз?
- Все, - кивнул Богданович. – И не только в Пруссии. Немало свидетелей, как я выяснил, есть тому черному псу и в Англии и Уэльсе.  Уже при вое этого огромного пса, которого там называют Мягкой Лапой, человека охватывает необъяснимое чувство ужаса.
Яков Сергеевич повернулся ко мне:
- Что это может быть, доктор? Легенда? Или многочисленные свидетели в разных странах говорят правду. Ну, не могут же сговориться свидетели в России, Пруссии и в Англии между собой? Да еще жившие в разные времена…
Я, помнится, ответил, что-то насчет коллективных галлюцинаций и элементарного обмана зрения. И что в нашем мире, наполненном катаклизмами, войнами и революциями, неврозы страхов все сильней. И черный пес – это не  меньше, но и не больше, чем некая галлюционизированная неврозами людей форма  внутренних и внешних страхов. И в этой галлюцинации виновато богатое человеческое  воображение. Мол, если галлюцинация просто внешняя форма некоего аспекта внутренних страхов и переживаний, то фольклору, на мой взгляд, не нужно создавать  и поддерживать такую форму.
Котов  и Карагодин ничего из моей лекции не поняли. А Богданович лишь пожал плечами:
- На свете много есть такого, друг Горацио, что неизвестно нашим мудрецам… 
- Неизлечимых сумасшедших нужно расстреливать, - заявил Котов. – Так для любого общества лучше. Выгоднее, чем содержать их в психушках и безопаснее.
Карагодин молча правил лошадьми.
 Через полчаса, на подходе к молодому подлеску, нас  встретила непогода.
В  один миг стемнело, и день превратился в ночь.  Карагодин управлял парой лошадей, не разбирая дороги. В кромешной мгле, раздираемой лишь ослепительными вспышками молний,  он попеременно хлестал то комбедовскую  соловую кобылку, то своего любимого Сокола, как  злейших врагов народной власти. Лошади, приседая от страха  перед стихией и хлестким кнутом, несли расхябанную телегу  с  нами,  седоками, по заколоденной лесной дороге, которую в  разверзшемся  кромешном аду даже не ощупь было не отыскать растерявшемуся   человеку.
После  очередной молнии, ушедшей в макушку придорожной ели, Петр Ефимович,  хотел было перекреститься  - не вышло. Рука будто скрючилась сама собой и не послушалась хозяина. Он только погрозил черному небу и хрипло прокричал кому-то:
- Пронеси!..
После этих слов молния ударила в метре от  телеги. «Следующая – наша», - мелькнуло у меня в голове.

Я знал, что не раз Петра Ефимовича уже била  молния. Слободчане сказывали, что с малолетства за ним, тогда еще совсем дитяти, гонялось небесное копье.  Когда-то до смерти напугал его небесный шар, медленно облетевший  голову мальчика. Ничего такого вроде бы и не произошло – шар повисел над головой ребенка и уплыл туда, откуда прилетел, - только вот рубашка на малолетнем  Петрухе загорелась… С тех пор отпечатались на лице черные следы ожога, а слободчане прозвали его Петрухой Черным.
 Да, верно,  не бывает худа без добра. После того удара молнии пробудилось у Карагодина Петра Ефимовича редкостное качество – нюх поострее собачьего.  За считанные  минуты находил председатель слободского комбеда припрятанный от продразверстки хлеб.  Псу бы больше времени понадобилось!.. Да еще не каждая собака  найдет такую хитрую  похоронку.
 А сколько преданности делу, неподкупности было в его псином характере! Никакие мольбы, слезы голодных детей, стариков, обездоленных матерей не  оказывали  на него никакого действия. Он был  неумолим. Когда-то он вычитал в одной рабочей газетке, что «железное сердце революционера не должно знать жалости». Его сердце никакой жалости не знало.
  Но не зря оно было железным. Думаю, что  притягивал Петруха Черный   природное электричество.  Как врач знаю: есть на  земле такой сорт  «электрических или магнитных людей».  А может, всё дело было и не в  электричестве… Кто знает, за что расплачивается человек при жизни своей? За свои ли грехи? За  грехи родственников? За зло? А может, и за добро?.. Да-да, то добро, ставшее злом. Думаете, не бывает? На Руси, как в самой страшной сказке, и не такое случается. Диалектика жизни, философия нравственных  метаморфоз . 
Отец Василий, с которым я подружился с первых дней своего вынужденного  прозябания в Слободе,  уверял меня: «Бог так же и зло направляет к добру. Но Бог допускает  не ради добра зло. Богу такая дорогая палата не нужна. Но так как зло проникает в мир по вине творения, то Бог в Своем мировом плане заставляет также и зло служить добру».
Честно признаюсь, я не сразу понял его мудреную философию. Но отец Василий, окончивший когда-то Московскую  духовную семинарию,  привел пример. Сыновья Иакова продали своего брата Иосифа в рабство. Они сделали злое дело. Но Бог превратил зло в добро. Иосиф возвысился в Египте и получил возможность спасти от голода свою семью, из которой и должен был произойти Мессия. Через много лет Иосиф, увидев своих братьев, воскликнул: «Вы замыслили зло против меня, но Бог обратил его к добру!».
Но что-то я, из-за полного отсутствия писательского таланта и опыта, отвлекся от нашей ужасной дороги. А между тем, именно многие метаморфозы в судьбе моей и моих пациентов начались именно с нею.

- Врешь,  опять смажешь!.. – пытаясь перекрыть криком вой ветра и треск ломающихся стволов, кричал кому-то невидимому  Петруха Черный, задрав вверх мокрую  бороденку, похожую на стертую мочалку. – Не возьмешь и на этот раз!..
  Богданович, закрыв от страха глаза, путая слова молитвы, вслух  молился Богу.  Старый рубака-буденовец Котов, единственный человек в районе награжденный орденом Красного Знамени, неистово  матерился под эту молитву. Как матерятся пьяные под переборы ливенки.
Так и не дочитав до конца молитвы, Яков Сергеевич   нашел в себе мужество открыть глаза и теперь со страхом смотрел в напряженную  мокрую спину возницы.  Кпругий холодный дождь хлестал по этой согбенной спине,  как кнуты хлещут по телу грешников в аду  по приговору  Страшного Суда… Богданович, забыв о  «красном атеизме»  во имя которого и ехал в эту командировку, неистово  осенял  мокрый лоб крестным знамением.
 И тут же в ответ на кощунство безбожника  над нашими головами  опять  с треском разорвался огненный шар.
 Но мне даже это не показалось таким страшным. Страшнее грозы было искаженное  начавшимся приступом  лицо возницы.   Его мочалчатая бороденка задралась к небу, нос,  почти касавшийся верхней губы, заострился, как у покойника. И на минуту мне  показалось, что двойкой лошадей правит сам черт.
Теперь уже я зашептал в телеге, держась за тяжелый ящик: «Отче наш…». 
Лошади, почувствовав неладное с возницей, судорожно цеплявшегося за перильца телеги, свернули с заколоденного старого шляха и понесли обреченных  седоков к обрыву.
 Но тут соловая, что была слева от возницы, скосив кровавый глаз на держателя вожжей и, всхрапнув, резко метнулась в сторону. Телега, заскрежетав на свертке  ходовой частью, встала на два  колеса. Какое-то время она скользила по мокрой дороге именно  в таком положении. Потом стала медленно переворачиваться. И, наконец, уткнувшись оглоблей в какой-то пень, сходу остановилась.
Мокрым  резвым мячиком  вылетел  в придорожную лужу  сперва секретарь райкома Богданович.  Потом герой гражданской войны Котов.  Матово блеснув стальным замочком,  будто запущенный невидимой   катапультой,  взлетел его портфель  с «секретным списком лиц, подлежащих раскулачиванию, и лиц, склонных к религиозному одурманиванию населения».
- Мать твою-ю за ногу!.. – завыл, катаясь по мокрой майской траве начальник НКВД района, вопя то ли  от боли, то ли от страха за пропавший в кустах портфель с секретными бумажками.
Я тоже вылетел  со своего места, больно ударившись головой о какой-то трухлявый пень. Его мягкая труха, наверное, и спасла меня от явной  травмы головы.
И только Черный Петруха,  прикусив в начавшемся припадке язык (изо рта у него обильно капала кровавая пена) бился у подрагивавших ног успокоившихся лошадей.

 Вскоре гроза,  проявив себя во всей своей жуткой красе,  пошла на убыль. Ветер, склонив головы деревьев, вдруг подобрел и улетел за  взгорок, добровольно оставляя поле брани.
 - Пронесло-о-о!.. -  чуть слышно прошептал Карагодин, когда на наших глазах начал отходить от  припадка.
- Так ты, товарищ, припадочный, как я погляжу… - с досадой протянул Котов, безуспешно разыскивая в мокрых кустах свой портфель. Секретные документы будто в тартарары провалились.
- Издержки героической борьбы с контрреволюцией, - вставил мягкий Богданович, заботившийся о героях революции. – Нужно похлопотать в центре, чтобы для Карагодина, нашего боевого товарища, путевку в  санаторий выделили… Полечат профессора – будет, как новенький пятак.
- Горбатого только  могила исправит, - пошутил Котов. Но тут же стал серьезен и зол, как обычно:
- Ищите, мать вашу, портфель! Иначе нас всех упекут в такой санаторий, где кулаком и  свинцом все болячки лечат…
Портфель искали до темноты. Не нашли.
А вот ящик с медикаментами даже не треснул на своих боках, обшитых жестяными полосками. Даже с телеги не свалился.  Чудеса, думаю, и только.

Мы с третьей попытки развел-таки костерок, чтобы хоть малость осушиться и обогреться. По подсказке Петра Ефимовича я вскрыл ящик и нашел там большую бутыль с чистым медицинским спиртом. Настроение у троицы улучшилось.
- Ты сам, Петр Ефимович, думаю, из кузнецов вышел… Чувствуется в тебе этакая рабочая жилка пролетариата. Железный подход к нашему святому революционному делу, - после первых же ста граммов начал лицемерно похваливать Карагодина Богданович. – Сидел в царских застенках?
- Сидел… - тихо откликнулся Петр Ефимович, чуть пригубив спирту из моего походного стаканчика. – Только не по вашему святому делу. За конокрадство посадили, еще парнишкой, перед  империалистической…
- За казнокрадство? – не расслышал Котов.
И почему-то добавил:
- Это хорошо, что сидел.
- Коней я любил воровать, товарищ Котов. – пояснил Карагодин. – Во мне ведь какой крови не намешано: и русская, и татарская, и еврейская, и, видать, цыганская, коль конями брежу…
- Гремучая смесь, - засмеялся Богданович, закусывая размокшим в тряпице шматком сала, который предусмотрительно взял с собой в дорогу Петр Ефимович.
- А революции где учился, товарищ Карагодин? – поинтересовался Котов, выплескивая остатки спирта в огонь зачадившего костра.
- В тюрьме той же, на каторге, - весело ответил  Главантидер. – Там много евреев политических сидело, бомбил всяких… Они и политграмоте обучили. Борьбе за счастье народное… Шоб  эксплуататоров скинуть, попов – самим править. По справедливости шоб  было.
- Ну-ну, - скептически посмотрел на Карагодина недоверчивый Котов. – Поглядим, как ты будешь завтра свою справедливость восстанавливать, наказывая  отца Василия, вбивающего в бошки  слободчан, что  всякая власть от Бога, а наша – от Сатаны. Гад!
- Уж будьте покойны, - успокоил «товарищей из центру» Петр Ефимович. Главантидер не подведет…
- Кто, кто?...
- Главный антихрист деревни, - расшифровал  председатель «Безбожника» свою общественную должность. – А плесну-ка и я себе вволю…
- Гляди мне, политкаторжанин! – погрозил пальцем Котов. – Чтобы завтра своих «безбожников» на карачки поставил и портфель мне нашли в лесу!..
- А на хрена она тебе, твоя портфеля? -  прищурил глаз Карагодин. – Я и так наперечет знаю, кого раскулачивать надобно… С десяток раскулачим. А начнем с Захаровых…
- С Захаровых? – встрепенулся Богданович. – Это не с Ивана Парменовича ли Захарова?
- С их… - удивился осведомленности секретаря Черный Петруха. – Никак знакомы?
- Знаком, - хмыкнул Богданович. – Он мне в Красной Тыре дом ставил со  своим старшим сыном Федором.  Золотые руки.
Котов перебил Якова Сергеевича:
- Это не показатель классовой сознательности – «золотые руки»… Золотишко припрятал – вот и стали они «золотыми». Так что за птица? Поподробнее.
Петр Ефимович задумался, потом ответил:
- Да уж шибко гордая птаха… Не нашего человек полету. Как бы вам, товарищи дорогие, объяснить… Слишком много о себе понимают Захаровы.  Горделивый народ. От таких все беды. Таких и тюрьма не обломает, и каторга не согнеть… С такими совладать труднее, чем с кулачьем проклятым. Кулачье в Сибирь. И вся недолга. А этих гордецов  на крик и страх не возьмешь… Они, они главный враг любой власти.
- Гордыня завсегда наказуема, - закивал лысой головой Котов.
Богданович молча ковырял палкой догорающий костер. На небо высыпали звезды. И, секретарь райкома, ища глазами знакомые созвездия, сказал со вздохом:
- Да что же ты так, Петр Ефимыч, на Захаровых-то взъелся? Они ведь твоего сына, Гришу,  сколько лет кормили и растили… Как родного. А ты в это время контру аж до Тихого океана гнал.
Карагодин  тяжело поднялся, стал мочиться на тлеющие угли. 
- Испортили они мне сына, Яков Сергеич! – бросил он, не прекращая своего занятия. – Дюже испортили, подкулачники недобитые!.. Пармен с Парашкой, родители Ивана,  люди богобоязненные, суеверные, воспитали не мужика, а мякину… Хоботье у него вместо стержня внутри. Мягок и слюняв, как сопля, жидок на расправу… А нам нужны железные люди. С железными сердцами. Я газетке вычитал.
- Ничего, ничего, - успокоил его Котов. – Еще успеет пойти в люди, как Горький Максим, пройти свои университеты. Глядишь, еще один железный Феликс придет корчевать наше полесье.
Начальник Краснотырского НКВД  неожиданно обернулся ко мне:
- А вы, доктор, какие университеты прошли?
- В тюрьмах не сидел, бомбисты меня, увы, не  обучали азам политграмоте, - поспешил заверить я строгого начальника.
- Это, гражданин Альтшуллер, дело поправимое, - загадочно улыбнулся Котов. – Вы не представляете себе, насколько это поправимо в нашем свободном государстве при нашей диктатуре.
- Тиха-а-а!..- вдруг хрипловато вскрикнул Карагодин. – Молчать, мать вашу!...
Мы переглянулись. Где-то вскрикнула ночная птица. Хрустнула сухая ветка под грузным Богдановичем.
- Что значит - «тихо»?.. -  тоже переходя на шепот, спросил Котов. На всякий случай он достал из кармана вороненый наган и взвел курок.
- Не трынди!.. – свистящим шепотом оборвал Петр Ефимович. – Я слышу его… Это его вой. К покойнику. К смерти…
Котов подбросил в умиравший костер хвороста и, озираясь, стал водить дулом нагана по сторонам.
- Слышь, воить? – просипел Карагодин. – Думал я, шо он сдох давно… Не, живуч, гадина… Сам быстрей сдохнешь, а он будить жить и жить… Бессмертен пёс-то…
Богданович потянул меня за рукав.
- Это что – болезнь, доктор? Галлюцинации?  Лечить, лечить нужно нашего боевого товарища…
- Кого это ты там слышишь? – недовольно спросил Котов. – Ежик вон в старой листве шуршит…
- Тиха-а-а!.. – снова испуганно вскрикнул бедный мой пациент. – Воить пес черный! Воить, зараза!.. Навоить покойничка нам к утру, как пить дать!
Петр Ефимович поднялся на деревянных негнущихся ногах,   добрел до телеги. Лошади испуганно всхрапнули, провожая возницу  сторожким взглядом.
Он ухватился еще деревянными руками за бортик телеги, кое-как перевалился на еще не просохшее после ливня свежее сено. Лицо его было искажено страхом. Белые глаза смотрели на мигающие звезды, как смотрят покойники в вечность.   
- Жаль мужика, - сказал Богданович. – Незаменимый для нашей власти мужик. Он ведь до последнего с контрой воевал. В тайге Уссурийской взвод офицеров один порубал. В Китай спасаться шли… Не дал врагам улизнуть. Боевой мужик, этот Карагодин.  Подлечить только надобно.
- А про какого он пса-то бредил? – спросил меня Котов.
- Это типичная клиническая картина эпилепсии. Аура больного. Слуховые галлюцинации. Перед очередным приступом всегда одни и те же…
- Лечить, лечить, боевого товарища! Он  народной власти еще пригодится…- Яков Сергеевич закашлялся, глядя, как жестоко скрутил припадок его товарища по партии.
Ему не дал договорить  теперь уже  вскрик  Котова:
- Тиха-а-а!.. Слышишь, Богданович?
Он наклонился над его ухом, брызгая в лицо слюной и тыкая в ночную темь дулом нагана.
-  Что – слышишь?
- Вой?
- Чей вой?
- Пса этого… Черного…
- Акстись, Семен!.. – начал было Богданович, напряженно вслушиваясь в пугающую тишину: где-то прошуршала крылами летучая мышь, гоняясь за добычей; монотонно скрипели колеса телеги, дышали лошади, управление которыми я взял на себя.
Припадок, вывернувший Карагодина наизнанку, начал отступать… Зубы его разжались, Петр Ефимович стал приходить в себя.
- Уж не заразны ли его галлюцинации для других? – с опаской спросил секретарь райкома.
- Нет, Яков Сергеевич, - успокоил я районного начальника. – Эпилепсия не передается ни воздушно-капельным путем, не через какой другой контакт… Это приобретенная вследствие органических или психических поражениях головного мозга болезнь. Аура болезни – безотчетные страхи,  слуховые или зрительные галлюцинации…
- Ах ты, гадина! Вон он! Вон он! Стреляйте! – услышал я за спиной возглас Котова. И  он трижды пальнул в ночь.
- Семен! – вцепился в начальника НКВД Богданович. – Что там было?..
- Да пес этот, карагодинский!...
Лошади  снова понесли, норовя второй раз перевернуть телегу.
- Господи!.. – взмолился Богданович. – Ну и поездочка… Пронеси, Господи!...
Теперь уже я изо всех сил сдерживал взбесившихся от страха лошадей. Слава Богу, лесная дорога кончалась. После молодого ельника начинался заливной луг.
- Тпру, стойте, родимые!.. – пытался остановить я конную тягу.
- Вон он, проклятый!.. – толкнул начальника  райотдела НКВД под локоть Петр Ефимович. – Стреляй, Котов! Стреляй же!..
Тот наугад выстрелил в темноту.
И тут, как мне показалось,  прямо перед соловой кобылой, мелькнула  какая-то тень. Комбедовская лошадка всхрапнула и чуть не вывернулась из оглобли. Тень огромной собаки вроде стала уходить в сторону леса, пока не скрылась в густой тьме чащи.
К темному дому  Карагодиных мы приехали без сил, будто кто-то, неведомый, опустошил не только жизненный запас, но и наши души. Разговаривать не хотелось. Мы молча спешились с телеги. Петр Ефимович, долго перелезал через грядку  телеги, зацепился за нее  рубахой и с треском вырвал из одежды солидный клок. Он зачертыхался, но Богданович остановил поток матерного словоблудия:
- Не матерись только, Петр… Не гневи небо…
Карагодин вошел в хату, не пригибаясь. И больно ударился головой о матицу . Но только стиснул зубы, глотая бранные слова.
- Ты бы лампу, что ли, зажег, Петруха!... – почесывая лоб, зло бросил он хозяину.
Главантидер, хорошо ориентируясь в темноте по памяти, снял с выступа на печи керосиновую лампу, чиркнул спичкой и снял закопченное разбитое стекло. Фитиль густо закоптил, завонял на весь дом,  контрастно подсвечивая наши  страшные изможденные лица.
- Вечерить ща соберу… - буркнул Карагодин, бросая не погасшую спичку на загнетку .
- Гляди, пожар сделаешь… - назидательно сказал Богданович.
- Вот и сделаю! – засмеялся Петр Ефимович. – Я тако-о-ой пожар раздую,  вся Слобода вздрогнет…
И он, как опытный заговорщик, подмигнул Котову:
- А сгорить эта халупа – не беда… Власть быстрее расстарается, чтобы  её верному псу  новые хоромины поставить…
- Власть сама в одних портах с восемнадцатого года ходит, - возразил Котов, засовывая руки в карман своих кожаных галифе.
- Зато какие штаны!.. – поцокал языком  Главантидер. – Из чертовой кожи… Им же сносу, Семен, нету…
Хозяин вышел в сени, загремев пустым ведром.
- Ничего нетути… Хоть шаром покати! – отозвался он оттуда.
- Покрали, сволочи?.. – поинтересовался Котов.
- Да не, - возвращаясь, сказал Карагодин. – Дома-то меня не бывает… Всё воюю, воюю, дерусь за власть нашу  народную! Можно сказать, не жалея живота своего… Вот и пусто в животе том.
- А мальчишка твой, Гриша,  сейчас где? – зевая, поинтересовался Богданович.
- Мальчишка? – достав кожаный кисет с махоркой, переспросил Карагодин. – Мальчишка к суседям пристроен… Ты, Яков Сергеевич, давеча сказывал, шо знаешь их – Захаровы…
- Мастеровые люди… И плотники, и шорники, и коневоды, и земледельцы, - кивнул Богданович. – Я в Слободу с отрядом продразверстки приезжал… У Захаровых останавливался на постой.
- Хорошо тогда подгребли? – прищурился Петр Ефимович, пытаясь от лампы прикурить самокрутку с подмокшей махоркой.
- План взяли… - нехотя ответил Яков Сергеевич, не желая вспоминать те дни в подробностях.
- У ентих куркулей посадских, - крякнул Карагодин, зажмуриваясь от дыма, попавшего в глаз, - и два плана не грех взять… Двужильные они… На себя завсегда заработают. А вот на родное государство ни в жисть не расстараются. Куркули, словом.
- Не сознательные, - поправил Котов. – Ничего, воспитаем…
- Ты сына, главное, в революционном духе перевоспитай, - со своего места отозвался  Яков Сергеевич. – Мелкобуржуазная идеология  весьма заразна для простого  народа…
Карагодин  всхрапнул, но тут же проснулся:
- Не, у Гришаньки – моя закваска… Его уж ни кулакам, ни подкулачникам не переделать. Ему бы грамотенки – далеко пойдет малый… Чувствую нутром, шо далеко…
- Пока мы, чекисты, не остановим, - пошутил Котов и один расхохотался своей шутке.
- А вот коль завтра  парень твой в антирелигиозной пропаганде себя проявит с положительной стороны, - снимая сапоги, сказал Богданович, - тогда и  отправим его  по направлению обкома учиться… В Красной Тыре учительский техникум открыли.
- Вот за это моя отцовская вам благодарность, - почему-то  не слишком любезно поблагодарил партийного начальника Карагодин.
- Чтобы получить высшее, нужно сперва получить среднее… устраиваясь на лавке, чтобы  поспать часок-другой до рассвета, зевая,  протянул Семен. – Так ведь, доктор? У вас-то, надеюсь,  даже не гимназия, а университет.
- Военно-медицинская академия в Петербурге, - ответил я, засыпая.
- Во как!.. Из бывших офицериков, значит…
- Я – врач, - сказал я.
Богданович поспешил закруглить  возникавший диспут.
- При нашей народной власти, - перебил наш диалог Яков Сергеевич, - ничего невозможного для преданного революции людей нет. Мы разрушили устои этого мира. Мы перешагнули прямо из феодализма в светлое будущее всех народов земли – в социализм, минуя капиталистическую фазу социально-экономического развития. Так  разве мы не поломаем догматические  Аноны, установленные прогнившим царским режимом, и с сфере образования? Что важнее: профессионализм или преданность нашему делу?
- Преданность, преданность… - уже умиротворенно  проворчал Котов. – Меня от умных слов всегда сон смаривает… Давайте хоть часок подремлем…
И он захрапел на последнем слове.
- Я лампу потушу… - потянулся к огню Карагодин. – Керосина на донышке…
- Нет! -  воспротивился Богданович. – Пусть освещает ваши суеверные потемки… Еле коптит.
И уже более миролюбиво:
- Завтра мы развеем мрак этих суеверий… Дадим бой попам и мракобесам…
В хате Главантидера – главного антихриста деревни – повисла густая напряженная  тишина, нарушаемая только рассветным криком петуха  и грозным  похрапыванием Котова.

Глава 16
СВЯТАЯ ТРОИЦА


За  праздничным столом   было молчаливо. В прежние времена Троицу в Слободе встречали совсем не так.
Но праздник, несмотря на его полное отлучение от государства, все-таки остался в душах слободчан.
 На своем месте,  поменяв замашнюю  рубаху на праздничную  косоворотку, сидел  дед Пармен, огромный старик почти двухметрового роста.
 Справа от него - его сын, Иван. Слева – вечно хворавшая  жалостливая ко всему живому бабушка Параша. На удалении от старших энергично  работали деревянными не крашенными ложками старший сын Ивана Федор, младший сын Клим и соседский приемыш - Гриша Карагодин. Чернявый крепыш был принят в семью по просьбе непоседливого  соседа,   бесконечно воевавшего за новую власть с бесчисленными ее врагами.
Подавала на стол Дарья,  жена Ивана, женщина совестливая и тихая, как мышь.
- Ешь, ешь, Гришенька, тюрю , - ласково поглядывая на приемного внука, умильно приговаривала бабушка Параша. - Сразу две коровы в запуск ушли.  Молочка нынче не будет. А ты, Даша, у гущу квасу подлей. Малые в рост пошли, мужиками становятся.
Федор, выгнув дугой соболиную бровь, успокоил сердобольную старушку, которой всех и всегда было жалко:
- Ешь сама, ба!.. Тебе, болящей,  лучший кусок. А парубки, гляньте, как тюмкають !.. Их упрашивать не надобно.
- В обед курицу зарежем - Троица, чай, - буркнул Пармен. - И не жалей, жалей,  птицу, Ванька! Петруха Черный скоро не токмо лошадей с коровами сведет на общий двор. Кур сгонят до кучи. Попомните тогда слово Пармена…
Дед тряхнул расчесанной на пробор окладистой бородой, метнул сердитый взгляд на сына, потом переключился на старшего внука:
- А ты, Федька, в лес сходи… Молоденьких березовых веток наломай… Троица, брат!.. Святой праздник. Изба-то не наряжена. Срам.
- А Климка? - недовольно спросил Федор. – Пусть он и наломает.
-  Я сказал: ты за ветками сходишь, стукнул кулаком по столу Пармен. -  Климке на колокольню  лезть… В колокол бить, в честь праздника народ честной созывать в церкву.
- Ешь, отец, спокойно, - поморщился Иван. – Кабы нонешняя власть праздник-то не отменила.
- Ишшо чаво! – возмутился дед. – Не ею введен, не ей и отменять. Ты скажи ишшо, что Священное писание твоя власть отменит…
- Ох, Ваня! Отец! – всплеснула руками Дарья. – Да не лайтесь вы промеж себя в праздник-то… Грех.
Пармен  собрал  вокруг миски крошки в широкую ладонь, подумал малость - и  бросил ли их в рот. Потом обтер ложку кусочком  хлеба и  медленно съел этот хлеб, строго поглядывая из-под насупленных бровей на домочадцев. Встал,  перекрестился и в пояс поклонился иконе Спасителя.
Вслед за ним встали и остальные, громко отодвигая лавки от большого семейного стола.
- Ты, Дарья, лапши свари… - приказал Пармен невестке, когда она понесла на кухню грязную посуду. - Ванька курицу зарубит, а ты расстарайся на лапшицу… Да понаваристей! Чтобы юшка  была желтая, как куриный желток. Да утей пересчитай. Давеча коршун над лужком полётывал. Кабы не утащил утенка. Гусят-то он уже не осилит – подросли желтокрылики.
Иван Захаров, стоявший за спиной отца, вздохнул:
-  Ох, раскулачат тебя, старый чревоугодник! Будут тебе тогда и ути, и гуси, что жили у бабуси…
- Кто посмеет?
- Вона ночью  волостная власть  понаехала в Слободу… То ли опять по амбарам с винтами пойдут выметать все под чистую, то ли по чью-то душу пожаловали… Всё не к добру нынче. Не к добру это. А ты: «курицу  зарежь».
- Цыц! - притопнул ногой Пармен. - Али я не своим горбом добро нажил? Не украл, чай. Не в карты у шулера выиграл. Потом нашим тут все полито так, что по запаху свое добро, как хорошая сука, определю. А ты жаден, сынок. Не в меня пошел. Нету в тебе, Иван, куражу, что ли… Не нашенской ты крови, не Захаров будто.
Иван, поглядывая на Дарью, сказал с укором:
- Да коштоваться  нынче накладно… Развалили хозяйство нашенское. Скоро и кур, и утей, и гусей не станет. Как всем ртам у нас коштоваться?
- Коштоваться? - вскинул бровь старик. - Ты это что, Ванька, на Гришку намекаешь?.. Чужой роток? Ты гиль  переставай нести… Покуда я взмёт  вот этими, этими,  - дед поднес к носу сына огромные кулачища, - вишь, пока осиливаю, до той поры слово мое в доме будет первым. Твое – вторым.
Он, пригнувшись в дверях, чтобы не снести притолоку, вышел в сени  испить полный корец  студеной колодезной водицы. И уже оттуда зычно пробасил:
- На кулеш  завсегда заработаю! Не приживалка, чай. И не в примаках.
Иван снисходительно улыбнулся, пожимая плечами.
- Не заводи отца, не заводи, Ванечка… - взмолилась Прасковья. – И это в святой праздник. Господи, грех-то какой… Будто все с цепи сорвались.
Она перекрестилась и тихо заплакала.
Больной старой женщине до слез было всех жалко. Будто тяжело хворала и  исхудала до невесомости вовсе не она, а  милые её сердцу домочадцы, близкие и родные люди. Дарья  всю свою  жизнь лечила  страждущих настоями трав,  заговорами и молитвами. Знала про чудодейственные качества прополиса, меда, березового нароста чаги, цветков и грибов разных. Свое же здоровье доверила Богу. И свято верила, что Бог не выдаст – свинья не съест.
- Давай, ба,  мы тебя на печь посадим, погреешься… - улыбнулся Клим, толкая в бок Гришку. - Гриш, подсоби!
- Так не топили нынче… - запричитала бабка. - На холодную не надо…
- Протопим! - пообещал Гриша. - Курицу ща зарубим, ощиплем - и в чугун, на печь!... Вместе с тобой, ба!
- Тогды я к борову  пригорнуся… Так теплее будить… Тута и тулупчик ляжить.
Ребята с гиканьем  легко подсадили на  печь легкую бабушку Парашу.
С церковной колокольни  басовито прозвучал удар  большого колокола.
Раз, другой – тревожно, набатно. Так посадских и всех слободских собирали на  большой сбор.
- Кто это  в набат бьет? - удивился Клим. - Тут другой перезвон требуется - праздничный, со звонкими  подголосками…
- Это Пепа юродивый, наверное, в набат ударил, - предположил Григорий. - Какой с  дурака спрос?
- Ушел Федор за березовыми ветками? - зашла в хату Дарья, управлявшаяся по хозяйству во дворе.
- Ушел, Дарьюшка, ушел касатик наш… - с печки весело отозвалась Прасковья, накрытая до жилистой шеи  старым овчинным тулупом. - Я с печи видала, как он ножик вострил…
- Ну и слава Богу… - вытирая руки о цветастый передник, ответила мать.- Что-то не спокойно у меня нынче на душе… Праздник большой, светлый…. Токмо голодному народу тяжко, когда то разверткой  грабять, то в Сибирь  ссылають…
- Антихрист пришел на нашу землю, антихрист… -  снова заплакала на печи Параша. - Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный!.. Помилуй нас!..
- Да не голоси ты так, ба! - засмеялся Григорий, подглядывая за выживавшей из ума старушкой. - Власть не антихристова, а народа трудового! Светлое будущее впереди.
- Светлое? - не поверила бабка.
- Светлое-пресветлое! Ослепительно светлое! -  играл словами Гришка Гришка. - Мне отец про коммунизм рассказывал.  Ни богатых, ни бедных… Все равны.
- В чем же?
- Ну, значит, у всех всего поровну…
- Так, внучек, не быват… - вздохнула Параша.
- А вот и быват… Никто никому не завидует.
- Чему ж завидовать, коль все голы, как соколы. Эх…
- Почему голы? Кое-что есть. А  много и не требуется.
- Остальное – купим, - вставил Климка.
Гришка замотал кудлатой головой:
 - Не, Клим! Даже денег не будет. Бери, что хошь!..
- А откель брать-то, коль богатых не будет, одни бедные?... - сверху спросила Прасковья, выпростав из-под  жаркого тулупа ногу в шерстяном чулке.
- Так всё будет общественное, наше! - пояснил Гриша Карагодин. - Бери, говорю, - не хочу…
Прасковья помолчала, затаившись у теплеющего борова.
- Не хочу! Не хочу! - вдруг снова слезливо запричитала старая. - Не хочу такого ослепительного будущего… Не хочу брать чужого. Не своего.  Грех это! Хлеб, сказал Господь, в поте лица своего добывать будете… А тут на печи лежишь, калачи жамкаешь. Стыдно будет. Кусок в горле застрянет.
Гришка подмигнул Климу, (мол, что со старухи возьмешь?), потянул парня  на улицу.
- Пошли, Клим Иванович! Видать, не зря в набат ударили… Сход нынче. Батя мой с краснотырским начальством должен приехать… Потеха какая-нибудь да будет у церкви!
Подростки вышли на улицу.
Сломя голову мимо дома Захаровых   верхом на вороном жеребце проскакал Васька Разуваев. У изволока , когда лошадь перешла на шаг, обернулся, крикнул:
- К церкви, к церкви идите все! Тама ща крест сносить будут!
Бывший морячок ударил голыми пятками вороного под бока, по-разбойничьи свистнул и скрылся за бугром.
- Это уже, Гриша, не потеха… - протянул Клим. - Беда может случиться… Большая беда. Бежим к церкви!
Когда ребята, запалившись от быстрого бега, примчались к церкви, то на призывный бас набатного колокола туда уже собралась чуть ли не вся Слобода.
Церковь Вознесения Господня, построенная еще в стародавние времена мастеровыми каменщиками, пришлыми  художниками в сердце носивших красоту Божьего мира, гордо стояла на взгорке.  Её  аккуратные маковки, маленькие купола, покрашенные медянкой , по которой были рассыпаны редкие созвездия серебряных звездочек  жались к главному церковному куполу.
 Слободские разбились на группы. Кто что-то говорил в полголоса. Кто молчал. И все чего-то ждали.
 Люди стояли, задрав головы на колокольню, на которой Пепа, изредка исполнявший роль звонаря,  бил в набат, собирая народ честной, слободской и посалский.
На взгорке, у старой ракиты, стояли по-городскому одетые люди, на которых то и дело озирался Гриша.
- Вон батя мой, в  синем армяке, - тыкал пальцем Гришка в сторону ракиты. - А рядом, в пиджаке и галстуке - самый главный  его начальник.
- А тот, в кожаных портках, с кобурой на ремне? – спросил Клим.
- Тоже начальник…
- Грозен шибко… - прошептал Климка. - Неужто молиться пришли на Троицу?
Гришка усмехнулся:
- Молиться, а то как же!.. Батя мой теперь главантидер. Ему молиться не положено.
- Кто-кто?  - не понял Клим. - Какой там еще антидёр?
- Не антидёр, а главантидер! Он мне в прошлый свой приезд   про свою новую должность сказывал.
- Что ж за должность такая?
- Сила, а не должность. Всё теперь может сделать. И ничего ему за это не будет.
- Даже на крест плюнуть? – шепотом спросил Клим.
- Пару пустяков!
И Гришка, не скрывая гордости за своего знаменитого отца, прославившегося в Слободе   еще при первых  наездах  продовольственных отрядов из Красной Тыры, сам плюнул в сторону церкви.
- Сынок! -  зычно позвал Григория Петр Ефимович и призывно махнул ему рукой. - Подь-ка сюды!
- Айда, Клим!
Они подбежали к приехавшему на праздник начальству.
- Мой черненький, - сказал Петр Ефимович, обращаясь к человеку в пиджаке и при галстуке. - А енто - соседский…Ивана Захарова младшой.
Клим сделал шаг назад, исподлобья рассматривая начальников.
- Ишь, волчонком глядит! - сказал человек в кожаных штанах. - Классовая, товарищи, ненависть. Она, видать, с рождения у них.
- Ладно, - махнул рукой Петр Ефимович. - Вы, робяты,  оба не робкого десятка…
- А что надо, батя? - поглядывая на отцовских начальников  преданным взглядом, спросил Гриша.
- Так на купол вскарабкаться, веревку под крест завесть, - ответил главантидер.
- А освободившийся от мракобесия попов народ, - продолжил мысль Карагодина Котов. - Дружно за  пеньковый канат потянет - и снесет ненавистный ему крест к ядреной матери!
Григорий деланно засмеялся. Клим сделал еще шаг назад, боясь  нечистой силы, которая, по его разумению, исходила от этой троицы, стоявшей в тени  дерева.
- Праздник… - прошептал Захаров. - Святая Троица… Как же крест - и снести?
Богданович зачем-то водрузил на нос круглые очки в металлической  оправе, откашлялся.
- Хватит народу чужой крест нести на своих мозолистых плечах! - торжественно сказал Яков Сергеевич. - Пора сбросить и  поповскую власть, освободиться от вредных сказок и мракобесия. Без этого светлое будущее не построишь.
- А в  царство Божие не войдешь… - сам себе сказал Клим.
- Так готовы, орлы слободские? – положа руку на кобуру, спросил Котов, испытующе глядя на слободских пацанов.
- Я готов, - тут же сказал Гриша,  снимая  стоптанные сапоги, подаренные ему недавно отцом.
- Молодец! - похвалил парня Богданович. - Сразу видно: наш человек! А зачем сапоги снял?
- Чтобы ловчее лезть было. Разувайся, Клим!
Но Клим сделал еще шаг назад, оступился в ямку и покатился с пригорка в  овражек, густо заросший  зелеными лопухами. Да так ловко укрылся под их листьями, что совсем из виду пропал.
- Слабо твоему дружку, видать… - засмеялся Котов. - Да ты у нас парень геройский. И один справишься. Только канат привяжи к кресту хорошенько. Неужто  не осилим  пудовую железяку?
-  Осилим, - пообещал Григорий. – Пеньку завяжу морским узлом. Меня матрос Разуваев   обучил.
- Разуваев - наш человек, - одобрительно кивнул Богданович. - Большевик с эсминца «Быстрый».  Ну, давай, Карагодин-младший. И помни: от этого подвига  твое светлое будущее зависит…





Глава 17
СПАСИ, ГОСПОДИ, ЛЮДЕЙ ТВОИХ

Отец Василий стоял на самой вершине холма, как на Голгофе. Ветер трепал по ногам его черные полы рясы. Глаза его горели,  горячие слова молитвы животворящему кресту слетали с его потрескавшихся губ:
- Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние твое, победы православным христианам на сопротивление даруя, и Твое сохраняя Крестом Твоим жительство…
Клим повернулся на живот, но так и не вылез из своего зеленого укрытия. Здесь, на дне оврага, он пытался понять: что же происходит у церкви-красавицы, у дома самого Господа?
Чувствовал: происходит что-то страшное, сатанинское, необъяснимое для него святотатство. «Если эта «троица» не боится самого Бога, - думал Клим, лежа в своей засаде, - то разве они побоятся людей или священника с крестом в кулаке? Но ведь есть Дух Святый. И, как говорил отец Василий на Пасху, он обладает дивными свойствами: везде находится, все наполнять своею благодатию и всем дает жизнь. Он же приходит и поселяется в нас по нашей просьбе. И по нашей просьбе очищает нам от всякой скверны. Он – добрый и спасает наши души от грехов и через это дарует нам Царство Небесное… Почему же сейчас, когда оскверняют Божию обитель, Дух Святый заблудился глее-то на полдороге к Слободе? Где очищающая сила твоя? Где, Блаже, правда и сила твоя? Дух истины где? Почему не поразил Господь, вознесшийся на небеса, оттуда, из-за облаков огненным копьем  главного антихриста деревни и его приспешников? Почему?!.»
В голубом летнем небе черными стремительными пунктирами расписывались ласточки.  Когда  прерывался голос слободского священника, пареньку хорошо было слышно, как ворковали («гулили») голуби на колокольне церкви Вознесения Господня.
Не могло, не имело право в такой  светлый праздник Святой Троицы свершатся черное дело. Не имело. Но  вершилось же… И не ударил гром небесный, и не поразило огненное копье небесного воинства в железное сердце железных людей.
Клим из лопухов видел, как ловко, по-кошачьи,  перебрался из колокольни на железный купол   Гришка.
Набат давно смолк… Юродивый, бросив канат, за который раскачивал язык колокола, сел на узкое стрельчатое оконце колокольни, свесив босые ноги в цыпках.  Слободской дурачок, простодушно  улыбаясь людям,  смотрел на ползущего к кресту  Карагодина. Его белая праздничная рубаха задралась на спине. И даже были видны капельки пота, которые стекали с напряженной жилистой шеи по спине и дальше.
Народ затаил дыхание.  Все, как и Клим, ждали бича Божьего.
Но только гремел треснутый от святотатства голос священника. Да попискивала в кустах невидимая пичужка. Да гремели листы жести на куполе, которые проминались под  Гришкиным весом.
К поясу Григория был приторочена толстая пеньковая веревка, которой  тот и должен был обвить основание церковного креста, а другой конец сбросить ожидавшему внизу   народу.
Пару раз парень, под заполошные вскрики  баб,  чуть не сорвался вниз. Уже поехал по золоченому куполу, но зацепился за хлипкую лесенку, которую мастера, покрывавшие сусальным золотом купол еще  к 300-летию династии  Романовых, оставили  на нижнем подгибе железа  большого купола.
Встав на последнюю ступеньку, гнилую и хлипкую, Гришка начал забрасывать пеньку, чтобы она залетела за крест и змеёй обвила его основание.
- Головастый у тебя мальчонка, - похвалил Главантидера  Богданович. - Пожалуй, я бы за него свою Ольгу отдал…
- Ольга-то от горшка - два вершка, - возразил Котов. - Соплива больно невеста-то…
- Ничего, подрастет, - хитро улыбнулся Богданович. – Не успеем и глазом моргнуть.
- Ну! Ну, олух царя небесного!.. - ругался Карагодин-старший, таким  образом подбадривая и себя, и  сына. - Расшибешься - значит, туда тебе и дорога!
Но Гришка с задачей справился.  Долго не получался морской узел. И он, промучившись на кресте,  завязал-таки узел, хотя и  простой, обыкновенный.
- Ловите конец! - крикнул он сверху и бросил привязанную к кресту веревку вниз.
Народ не шелохнулся.
Все, как по команде, повернулись к отцу Василию, слободскому батюшке, который жил в добротном срубе со своей матушкой, совсем  рядом с церковью.  Только  дом батюшки тоже стоял на пригорке,  почти у самого обрыва, который начинался с северной стороны  старой церкви.
Отец Василий вышел в черной одежде, хотя должен был служить праздничную службу. Из под клобука  выбились    седые волосы. В руке он сжимал тяжелый серебряный крест, которым на Крещение Господне святил в храме воду. Теперь же он вознес крест животворящий над  притихшим слободским народом.
И было слышно, как читал батюшка молитву, которую по канону читали православные священники во время бедствий и нападений врагов:
- Христе Боже наш! Погуби крестом твоим борющия нас, да уразумеют, како может православных вера, молитвами Богородицы, едине человеколюбче…
Народ, забыв об Главантидёре и его пришлых начальниках, упал на колени.
- Да он, паскуда, нам погибель своим крестом насылает!.. То власть ему наша не от Бога, а от Сатаны… А теперь уже и к расправе трудовой одурманенный народ призывает! - возопил Котов.
- Петр Ефимович! - чувствуя, как переходит инициатива «антирелигиозного мероприятия» в руки «духовного лица», сжал локоть Карагодина  Богданович.
Петр Ефимович, сохранивший в своем холодном сердце каким-то чудом родительскую теплынку к своему единственному сыну, с облегчение вздохнул: Гришка уже благополучно спускался на землю. Веревка была заведена под крест. Дело оставалось за малым – нужно было подбить прихожан на революционный подвиг.
- Петр Ефимыч! – круто повернулся к нему на каблуках хромовых сапог Котов. – Вы же главантидер, а не я… Делайте же своё дело!
Председатель колхоза «Безбожник» вздрогнул. Будто очнулся от сна.
- Товарищи! – потер он руки, будто собирался дрова колоть. - Товарищи вы мои дорогие! Гришка свое дело сделал, теперича мой черед.
И он, петляя, будто кто-то целился в его широкую спину, припустился  к молившемуся священнику.  Добежал, постоял рядом с отцом Василием, будто помогал службу править - и попытался  вырвать из  рук батюшки тяжелый серебряный крест.
- Отдай, паскуда! -  ругался главантидер, когда понял, что  справиться с дюжим попом  даже ему, Петрухе Черному, георгиевскому кавалеру войны с германцем, красному герою гражданской войны, будет нелегко. – Убью, ежели крест не отдашь!
Отец Василий, подняв крест над головой, продолжал громко  молиться:
- Избранный Воеводо и Господи, ада победителю!.. Имея милосердие, от всяких нас бед и антихриста защити. Зову Тебя: Иисусе! Сыне Божий, помилуй нас! И погуби крестом твоим борющих нас! Да поможет нам наша православная вера!.. Помоги, Господи!...
Народ зароптал внизу,  все стали креститься. Другие повторяли вслед за священником слова молитвы.
Главантидёр, собрав всю свою силу, крутанул руку отца Василия и вырвал из его рук крест.
- Да вот он, крест ваш животворящий! - захохотал Петруха Черный, размахивая им, как палицей. - Чего он может? Кого защитит? Килограмма три серебра. Бочонок водки. Вот и вся цена ему, товарищи «безбожники»!
Батюшка попытался отобрать крест у ирода, но Петр Ефимович перехватил его другой рукой и поднял высоко над головой священника.
- А хотите я ему башку проломлю и мне ничегошеньки за енто не будет? – крикнул с «Голгофы» народу Карагодин.
Народ застыл в ужасе, глядя, как занес над батюшкой тяжелый крест  Черный Петруха.
- Никого он не защитит!.. - хрипел Карагодин, роняя изо рта пену близкого припадка. - Ни тебя, ни паству, баранов твоих.  А ежели не так, то почаму меня на расшибет громом, не сожжжет молонья небесная, посланная Им, Заступником и Отцом Небесным?.. А? Так получи за вранье свое вековое… На!
И с этими словами он ударил тяжелым крестом священника по голову. Из-под черной шапочки отца Василия полилась кровь. Темно-красный ручеек  соскользнул с крутого лба священника на глазницу, побежал по щеке, стекая на молодую зеленую траву.
- Вот! Священной железякою бью по башке поповской - и мне ничего! - бесновался Главантидёр. - Ничегошеньки!.. Как светило солнышко, так и светит! Как ворковали гули, так и воркуют. Кому какое дело, что я эту контру кончаю?
И с этими словами он еще дважды ударил отца Василий по  голове, норовя попасть в самое темечко.
Старый священнико покачнулся, но не упал.  Глаза его залила кровь. И он, как слепец, вытянув руки к своему приходу, сказал вдруг неожиданные для всех слова:
-  Прости их, Господи! Не ведают, что творят…
Подбежавшая к старцу матушка, бережно взяла   окровавленного священника под руку и отвела в дом.
- Товарищи! - закричал теперь Котов, обращаясь к народу. - Вы видите, никакого чуда не произошло… Хулитель власти за свои угрозы народу получил по заслугам! И никакой кары небесной не последовало. Это всё враки поповские… Их вредная религиозная пропаганда! Хватит, попили они нашей кровушки. Теперь не перед своим Богом будут отвечать, а перед нашим справедливым законом! Перед государством рабочих и крестьян!
Петр Ефимович, спускаясь с пригорка, зычно зазывал слободчан:
- Подходите к ракитке, товарищи! Там ведро со спиртом! Кружка, краюхи хлебца, соленые огурцы! Причаститесь у диктатуры пролетариата! Выпейте в честь освобождения своего от мракобесия.  Жрите, товарищи «безбожники», славные мои колхознички,  сколько хотите!  Нынче, как при коммунизме, на вас всех хватит…
Сперва к ведру  потянулись единицы. Но когда у тенистого дерева образовалась очередь, в новое «святое место» кинулись почти все. Пили дармовую водку, ломали дармовой хлеб, брызгались  соленым рассолом, как слезами, поглощаемые из бочонка огурцы…
- Причащайтесь, братья и сестры! Халява, товарищи! Да здравствует социалистическая халява! Ура.
- Ура-а-а!..
- Со свободой вас, товарищи! - крикнул с возвышения Богданович. - Ура свободе духа!
Он  притушил голос и наклонился к  волосатому уху Котову:
- Ну, пошла плясать губерния!..
- Надо в оба глаза глядеть. А то этому пьяному море по колено: что попа сковырнуть, что комиссара – однох…но! – сверкая восторженными глазами, бросил Петр Ефимович.
Котов, хлебанувший из ведра тоже, захохотал:
- Сколько революционного энтузиазма в этих смиренных душах? Только разбуди его! Мы разбудили!..
Он дал знак главному антихристу деревни: мол, начинай главное действо антирелигиозного праздника.
- Товарищи безбожники! - закричал со своего места Карагодин-старший. -  Свернем с этой золотой маковки тяжкий для трудового народа поповский крест! Хватит нам его тащить на их Голгофу! Пора и честь знать…
- Свернем! Сбросим! Давай спирту ишшо!.. - раздалось внизу.
- Свергнете крест, тогда милости прошу в правление комбеда! В мою хату! Угощаю всех!.. - прохрипел осипший от руководства Петр Ефимович.
Толпа  бросилась к веревкам, разобрала концы.
- И-и.. раз! - по военному с зычной хрипотцой  командовал главантидёр. - И-и  два!.. Поднатужились,  сволочи!
- Дружней, дружней, товарищи! - весело подбадривал  опьяневших слободчан Богданович. - Никто не даст нам избавленья! Ни бог, ни царь и не герой! Добьемся мы освобожденья своей мозолистой рукой!..
Народ поднатужился, предвкушая пьяное забытье… Уперся ногами в грешную и святую землю.
Крест, не выдержав дьявольской силы, надтреснуто скрипнул и покосился.
- Свергнем! Свергнем!... - неслось со всех сторон.
Кто-то в пьяном угаре даже крикнул неуместное:
- Распнем!
Люди  обезумели.
Климка забился подальше в лопухи и сжал ладонями голову. Да так, что череп затрещал, как переспевший арбуз.
- Пошел, пошел! Тяни, безбожники! Черный Петруха за работу ишшо выкатит! - неслись из бесноватой толпы пьяные выкрики.
И тут к веревке, которая проходила мимо колокольни, из стрельчатого каменного оконца появилась грязная худая рука юродивого. Он тянулся к веревке с большим обломком ржавого ножа. Каким-то чудом перехватил  отпущенную внизу пеньку, схватил канат свободной рукой и стал отчаянно перерезать  веревку тупым обломком ножа.
Толпа опешила.
- Пепа! - заорали на него снизу. - Кто не с нами, тот против нас! Слова-то – из Священного писания. Вспомни!
- Господи помилуй! Господи помоги, родненький!.. - приговаривал Пепа  и  судорожными движениями пилил   хорошо вымоченную и свитую в канат  пеньку. - Помоги мя, Господи! И прости люди Твоя!..
- Главантидер! - услышал Петр Ефимович окрик Котова. И по  интонации понял, что нужно делать.
Карагодин в несколько прыжков по каменной лестнице оказался на колокольне, где  посадский дурачок пытался перерезать веревки. Он поманил Пепу крючковатым пальцем:
- Подь сюды, Пепа.  Жамок  дам!
Но юродивый  повернулся к Петру Ефимовичу и замахнулся ножом на него огрызком ножа, вскрикнув визгливо:
- Изыдь, сатана!
- Ах ты, падла немытая!.. - выругался Главантидёр и попытался  ударить дурачка  серебряным крестом, достав свое орудие расправы из кармана штанов.
Но Пепа вдруг ловко и легко запрыгнул в проем, встал во весь рост, не выпуская веревок из рук.
- Дурак! Свергну и  тебя в твой ад!.. - захохотал Черный Петруха.
Юродивый тихо засмеялся в ответ. Казалось, что он совершенно не боялся грозного Черного Петрухи.
- Ангел мой меня спасет… - светло улыбался Пепа. – У него крылышки легкие, воздушные… Ручки верные. Подхватит, унесет…
- Ах, так… - сплюнул с колокольни вниз Карагодин. – Ну, тогда лети…
И он  пружинисто запрыгнул в проем к худенькому оборванцу, наваливаясь всем своим грузным телом на  смеющегося дурочка.
- Без счастья, дядя, и по грибы не ходи… И летать не  можно! - сказал он и  резко  шагнул в сторону, прижавшись лицом к стене колокольни. 
Петр Ефимович, не рассчитав свой бросок,  пошатнулся, взмахнул корявыми руками, будто и, вправду, собирался взмыть к ангелам в небеса -  и полетел вниз… Прямо в гущу толпы.
Толпа ахнула, расступилась…
Но и тут какие-то  высшие силы охранили его, в который раз сберегли его жизнь для  каких-то тайных, неясных и ему саму,  целей.  Насмерть был убит грузным телом Карагодина старый  солдат Матвей Колчин по прозвищу Колча, вернувшийся в 19-ом году из германского плена законченным идиотом. 
Тогда, перед отправкой, немецкие врачи в лагере для русских военнопленных поставили ему диагноз - истерия. И считали (может быть, не без основания), что болезнь эта - заразна. В толпе она передается «поведенческим путем». То есть стоит хоть одному больному-истерику испытать возбуждение или беспричинный восторг, как тут же этим состоянием заражались десятки, сотни и даже тысячи контактеров. Своих солдат немецкие психиатры лечили методами, основанными на  врожденной любви немцев к порядку и дисциплине, на безоговорочном подчинении младших старшим, низших классов высшим, и всех вкупе - существующей на данной момент власти. Русских истериков и неврастеников они не лечили никак. Просто в 19-м году всех русских военнопленных отпустили домой с их хроническими болячками.
Колча был заместителем председателя комбеда. Активно строчил доносы на своих же товарищей по работе в комитете крестьянской бедноты. Когда выпивал, пел «Варшавянку» и считал себя  пламенным борцом за дело революции.  Когда же перепивал, то неизменно исполнял за столом (или под ним) старорежимный гимн «Боже, царя храни!». У товарища Котова, в сейфе Краснотырского отдела НКВД, на него, отца Василия и Федора Захарова лежали доносы, написанные одной рукой. Все трое обвинялись и уличались  в создании «контрреволюционной организации троцкистского толка».
  Больше среди слободского населения жертв не было. Другие бывшие прихожане слободского прихода отделались синяками и шишками.
 Сам же Петр Ефимович сломал только ногу. И, кажется, именно тогда, у церкви, с которой он боролся изо всех своих сил, впервые уверовал, что его по этой жизни ведет НЕКТО или НЕЧТО, что старики  называли провидением.
- Отделались, можно сказать, легким испугом, - сказал слободской доктор  Фока Лукич, осматривая ногу больного. – Открытый перелом. Но ведь могли разбиться насмерть…
 Но «легкий испуг» отпечатался на всю жизнь: с того самого дня стал Петр Ефимович хромым. То ли этот приезжий докторишко, судачили посадские кумушки, кости не все собрал, то ли Господь отметину оставил, но с того самого светлого Праздника Святой Троицы стал председатель «Безбожника» глубоко  припадать на левую ногу.
Слободские острословы даже загадку такую придумали: то опустится, то поднимется, то опустится, то поднимется… Что это такое? Никто с первого разу не угадывал. – Это Петруха Черный за забором идет, голова его для наблюдателя ныряет: вверх, вниз, вверх, вниз.






ИЗ «ЗАПИСОК МЕРТВОГО ПСА»

  Прошла уже неделя  после тех ужасных событий у церкви Вознесения Господня, и я наконец-то заставил себя сесть за начатый мной дневник-исповедь. Этот страшный антирелигиозный бунт, новый атеистический праздник народа, который хотели внедрить власти, упразднив  Святую Троицу, не идет у меня из головы…
Я понял, что не напрасно всю жизнь боялся толпы. Это страшно, если она заражается или поражается политической (или любой другой) истерией, которую почему-то новая власть чаще называет революционным энтузиазмом.
На святой Праздник Троицы в Слободе случилась  «обычная русская трагедия», имя которой  - бунт. Это все тот же «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Старая власть боялась русского бунта. Новая, похоже, сама их инициирует и умело поворачивает против тех, кто ей мешает.
 Все уже преуспели в «революционных доносах друг на друга». Врагов народа все больше и больше. Первые враги в Слободе – это кулаки и духовенство. Мне это абсолютно понятно: дух, вот чем пока не смогли овладеть, что не сумели репрессировать  новые правители. Русский дух, православную веру истребить труднее, чем отнять  воз хлеба, корову или отчий дом. Дух - не материален. Он еще пронизывает многие сферы государственной деятельности  Красной Слободы. И пока церковь будет поддерживать в людях этот нравственный стержень, согнуть в дугу русского человека у власти не получится. Даже если она поставит к стенке половину населения Слободы.
Ей остается одно: сломать саму православную церковь, уничтожить культуру, традиции и обычаи русских. Сперва выбросить некоторые слова из русских песен, а потом уж наступить этой песне на горло… Без песен, духовности, корней предков русские не живут. Это самый бескровный путь уничтожения нации – подрубив  ее вековые корни, засушишь все дерево. Сухое дерево долго не стоит. Через десяток лет, мол, все равно свалится. Самые умные из новых идеологов это понимают. И это  пострашнее прямолинейного Черного Петрухи, проламывающего поповские головы серебряным крестом животворящим». 
Нужно отдать должное новой власти, которая всё и всех  обращает в свою «веру безверия». Особенно талантливо делаются из случайных жертв бунтов или других  кровавых акций, санкционированных властью, символы мужественного, героического служения новому отечеству, государству в лице пришедших к власти красных фарисеев. Ничто у них не пропадает зря. Даже никчемные люди, что, как бездомные собаки, прибились к тем, кто бросает псам кости с барского стола.
Из погибшего в толпе из-за перелома шейных позвонков гражданина  Красной Слободы Колчина сделали очередной героический символ. Объявили, что  бывший красногвардеец, заместитель председателя Краснослободского комбеда погиб от рук клерикалов, слободского попа. «Озверевшие  служители церкви, - писала местная газетка, - сломали ногу организатору митинга, старому большевику, председателю комбеда, председателю колхоза «Безбожник»  тов. Карагодину и свернули шею его заместителю по комитету слободской бедноты. Честь и слава героям, отдавшим свое здоровье и  даже жизнь за светлое будущее трудового народа!»
Меня, как слободскую интеллигенцию,  тоже задействовали в организации пышных похорон гражданина Колчина. На могиле тов. Богданович и Котов стреляли вверх из нагана, салютуя павшим героям борьбы с мракобесием и религиозными предрассудками. Плакала навзрыд  вся Слобода.
Многие полагают, что новая власть черпает силу во всеобщем равенстве, установившемся будто бы в Слободе. De facto это равенство - фикция. При сословном строе в Слободе социальное равенство просто неизбежно. Сегодня оно сказывается еще резче, чем раньше: положение красного чиновника, начальника или командира глубоко отлично от положения мужика. Не может быть и равенства перед законом в стране, где юридический и нравственный законы не имеют силы.

Глава 18
ПОСКОННЫЙ  МУЖИК ФЕДОР ЗАХАРОВ


Клим пролежал в лопухах, в овраге до позднего вечера. После всего увиденного у церкви, куда  паренек частенько приходил, чтобы поучиться у  диакона Варфоломея искусству колокольного звона (на ливенке  Клим  выучился играть в пять лет самоучкой), домой идти не хотелось.
Июньский сетлый вечер опустился на Слободу. Подсвеченные уже почти севшим Солнцев кровавые облака предвещали будущий ветер и непогоду.
 За речкой, у дома Разуваевых, пьяными голосами горланили матерные частушки. Сюда, в овражек, доносился  даже дробный смех и повизгивание  посадских девок, которых щупали или лупили (чаще – все вместе) слободские пьяные мужики.
 Через час из-за леса выкатилась луна, освещая будто вознесшую к темному бездонному ночному небу старую прекрасную церковь… Луна матово отражалась в золоте главного купола, будто любовалась не отраженьем своим вечным, а красотой, сотворенной не только  самим Создателем, но и его дитем, созданным Им «по образу и подобию», и Его же соперником по  прекрасным творениям на земле – человеком.
И только  крест, наклоненный веревками к грешной земле, пугал своей черной печалью.
 В овраге, за церковью, и нашел своего младшего брата Федор Захаров. Он уже переоделся в пасконные рубаху и порты, сняв праздничный наряд… Да и какой это был праздник для Федора, всерьез решившего посвятить себя служению Богу…
 Федора, пасконного мужика, как  прозывала его бабушка Параша, человека с кроткой  душой, озаренной тихим, но ясным светом, с детства тянуло в Ольговский монастырь. И кабы не прикрыла его власть, то отроком  обязательно бы постригся в монахи. Хотя и плотничал отменно, и руки у него росли оттуда, откуда надо, и отец, и заказчики нахваливали его талант в работе с деревом, - да только, видать, ничего не мог против зова сердца «пасконный мужик» сделать. Власть помогла: взяла и своим очередным указом закрыла Ольговский мужской монастырь Рождества Божией Матери. А чтобы стены в лесной глуши не пустовали, свезли туда со всей округи малолетних преступников, устроив для них образцовую колонию  не шибко строгого режима.
- Вот ты где, братишка, - сказал Федор, раздирая кусты бузины. – А я уж испереживался за тебя, Клим. Думаю, как ты там, на шабаше ведьмаков?
- Шабаш за рекой, - кивнул в сторону заречного посада Клим. – Слышь, кольями уже машутся. Как же без драки такой праздник закончить. Без крови негоже…
Они послушали, как  матерились дерущиеся, трещали колья, вырванные из плетней и заборов.
- А ты как? – вздохнул Клим.
- Я-то? – улыбнулся Федор своей мягкой улыбкой. – Я-то ничего… С мамкой березовыми ветками хату украсили… Пармену с Парашей про бунт у церкви не сказывали. Чего старикам души травить? Пусть думают, что всё как всегда. Хорошо, то есть.
- Правильно… Только нехорошо всё.
- Вижу… - помолчав, ответил Федор. – Я к отцу Василию заходил. Ножик, что с собой в лес брал, за голенище засунул. Думаю, если помер батюшка, то пойду и зарежу Петруху Черного… Убью черта!
- А что батюшка?
- Жив он, голова вся в ранах… Крест-то тяжелый сам по себе, а этот черт еще со всей силы прикладывался… Чудом выжил.
- Не поминай на ночь нечистого! – поднялся с остывшей земли Клим. -  А дальше – как всё будет? Та «троица» от батюшки уже не отстанет.
- Дальше? – вздохнул опять пасконный мужик Федор. – Дальше, как Бог даст… Матушка примочки ему делает, плачет. Говорит, мужик этот, из Красной Тыры, что в кожаных портах, приходил к ним. Наганам  грозился… Сказал,  нехай сбирается – утром в район отца Василия повезут…
- Отбить бы!.. – протянул Клим.
- Чем? Да и кто отбивать будет? За ним завтра красноармейцев пришлют на грузовике, с винтовками…
Они помолчали. Луна, погуляв по пустынному небосклону, игриво   спряталась за темную тучку. Где-то на посаде завыла собака.
- К покойнику… - вздохнул Федор.
- Типун тебе на язык! – ответил Клим.
- Я нож-то, - Федор вытащил нож, с которым ходил резать березовые ветки, - отцу Василию показал… Говорю: иду, батюшка,  главного антихриста деревни резать… Благослови!
- А он – что?
- А он мне: дурак. Нечто на такой грех священник может благословить?!.
- Тогда без благословения его зарежу, говорю я ему…
- Согласился?
- Если бы… Сил-то нету, крови много потерял… Но привстал на подушках, перекрестил меня и говорит: «Изыди, Сатана, из души отрака Федора!» И стал читать, читать… По древнему, непонятно… Я аж присел от страха. А руку его в своей сжимаю… Мне бы целовать её, прощения просить. А я, пасконная моя душонка, молчу и молчу…
- А – он?
- А он говорит: простить надобно своих врагов… И молиться за них…
- Ну, дела… - протянул брат, выбирая  репьи из спутавшихся волос. – Батюшке, конечно, виднее.  Только крест, Федька, нужно на место водворить.
Федор,  поёживаясь от ночной прохлады, обернулся к церкви. Покачал головой, глядя на наклоненный  бесновавшейся толпой крест.
- Хорошо бы! – улыбнулся он. – Народ завтра проснется. И глазам своим не поверит: чудо, чудо произошло! Крест на место вернулся!..
Клим тоже улыбнулся:
- Вознесся! Чудо – да и только.
- Пошли, брат, Клим.
- Пошли, брат Федор.
У паперти они повстречали диакона Варфоломея. Старик сидел на  могильном камне, под которым покоился первый настоятель церкви Вознесения Господня, и   плакал.
- Кончай плакать, Варфоломеюшка, - ласково проговорил Федор и погладил его обнаженную  голову. -  Слезами горю не поможешь… Крест надобно на место возвращать.
- Пепу, - всхлипнул дьякон, я Пепу мертвого в Маруськином логу нашел… Теплый еще был – из нагана  кожаный пристрелил…
- Похоронил? – хмурясь, спросил Клим.
- Похоронил, как смог… - всхлипнул старик. – За что невинную душу погубили?.. Божьего человека пристрелили, ироды…
- Не плачь, старик! – сказал Федор. – Не плачь… Вот вознесем на место крест животворящий, тогда вместе за  невинно убиенного помолимся…
-  Сирота казанская, - не унимался дьяк. – Кому мешал? Жил тихо, Богу молился, сухой корочкой питался…
Острые плечи дьякона снова мелко затряслись в  рыданиях, но Федор  мягко дотронулся до Варфоломея:
- Брат, Господь и тебя призывает.
Дьяк утер рукавом глаза.
- Чего надо-то?
  - Лестницы покрепче не найдется? А то ту хлипкую Гришка истоптал, труха посыпалась из дерева…
- Есть, - растирая слезы по лицу, ответил дьякон. – Принесть?
- Неси, неси… - ответил Клим. – Хорошо, что веревки не унесли с собой…
- Не до того было супостатам…
- Да, видать так…
Клим разулся, повесив портянки на сапоги. Перекрестился на  наклоненный крест – и полез на колокольню, держа на плече лестницу.
… К утру, когда небо посветлело, и растворились звезды в молочном свете  только-только приступающего к людям дня, бледная, почти прозрачная луна  уже  стояла над  крестом, вознесенным на свое исконное место.
- Вот это и есть крест животворящий! – снизу воскликнул Варфоломей,  осеняя себя крестом.
- Молитву, молитву прочти, Варфоломеюшко!.. – закричал из-под небес Федор. – Молитву Животворящему Кресту!
Дьякон наморщил лоб, вспомнил,  и  загудел, как  тот набатный колокол, неся уже не тревогу, но надежду великую, Слово Божье в просыпающейся, но еще дремлющий мир:
- Спаси, Господи, людей Твоих и благослови все, что принадлежит Тебе. Дай победы на врагов православных христиан, и сохрани силою Креста Твоего тех, среди которых пребываешь Ты!..
Голос дьякона, разлетавшийся в утренней тишине по всей округе, долетел и до Васьки Разуваева. Тот вел по  своего любимого коня к Свапе. Конь давно был колхозным, «безбожным» значит, протии Господи. Но Васька не забывал своего любимца.
- Чудо свершилось… - перекрестился он, увидев крест на своем обычном месте: будто бы  и не гнула толпа, не стаскивала его с маковки с тупой бычьей яростью. Крест стоял прямо, как ему и было положено стоять. И, как показалось бывшему матросу, даже сиял в восходящих лучах золотого солнца.
 - Господи!.. Чудны деяния твои, Господи! – не переставая креститься,  повернул Васька  гнедого на площадь, где висела рында, в которую били при пожаре.  Конь, закусив удило , оскалив желтые крепкие зубы, призывно заржал -  будто бы тоже радовался. Или испугался чего.
- Накажет, накажет Господь всех, кто против креста животворящего пошел!.. Ох накажет! Я же говорил, Колче паразиту шею свернули. Петруха Черный хромым стал. Вчера в драке Тараске челюсть раздробили… Вот оно, наказание Господне, - довольный, потирал Разуваев руки, будто вчера сам, в дым пьяный, не тянул за концы пенькового каната. – Аз воздам!
Он, успокоив затанцевавшего коня, еще раз оглянулся на церковь. Крест плыл в утренней голубизне неба величаво и торжественно. Ваське показалось, что это он, крест, от которого они вчера отреклись и прокляли, плывет по  розовому небосклону.  Огромный – с пуд весом, не меньше! – чугунный черный крест даже не плыл, а парил в небе. Легко и крылато. Но тяжесть его ощущалась даже в этом невесомом парении над  обильно политой  русской кровью землей. И кажущая легкость не обманывала: тяжко, ох как тяжко будет тащить свой крест каждому слободчанину, взбираясь на ту крутую гору  Голгофу.
И, как вечному жиду, еврею Агасферу, обреченному на вечные скитания в наказание за то, что отказался помочь Иисусу нести крест, с которым тот шел на распятие. Не прислониться им к стене, чтобы передохнуть хоть малость, не сбросить с плеч своих тяжкое бремя наказания Господня. Вечные спутники Агосфера, верные псы новых Пилатов.


 
 …В то же благое утро случился у Петра Ефимовича черный приступ его болезни. Доктор Фока Лукич, возившийся с открытым переломом ноги Карагодина, разжал ему ножом зубы, чтобы больной не прикусил себе язык и не задохнулся. Отошел в сторону и стал ждать.
Трепало его жутко. Самые активные комбедовцы, пришедшие в дом Петра Ефимовича за похмельной чаркой, со страхом крестились, слушая рассказ  сына председателя «Безбожника»  Гришки Карагодина.
- Всю ночь  на задних огородах выла собака, -  рассказывал Гришка. -  Выла ужасным голосом, желтыми  горящими глазами заглядывала в хату. Такой черный лохматый пёс…
- Может быть, Судорука сучка? Там мордаш – что  моя башка с похмелья…
- Судоручная сука щенок против того пса, - качал головой Григорий. – У нас в Слободе таких собак век не бывало.
Посадские, пятясь к двери, уже без утайки крестились. А Венька Водянкин зачем-то подошел к больному Петру Ефимовичу и поцеловал его в желтый костяной лоб. Как покойника.
-  Спи спокойно, дорогой товарыщ Карагодин, - сказал Водяра и икнул. Он уже похмелился. Водянкину было хорошо.

ИЗ ЗАПИСОК ДОКТОРА АЛЬТШУЛЛЕРА
Красная Слобода.
30 октября 1937г.

 Сегодня  П.Е.Карагодин жаловался на участившиеся приступы. Хроническая болезнь все чаще проявляется судорожными пароксизмами и характерными изменениями личности.
        Я должен  выяснить причину   возникновения эпилепсии. Без этого, учил меня профессор Гельгард, эффективное лечение психических заболеваний невозможно. Мне нужно было выяснить, из-за чего возник в коре головного мозга моего пациента очаг возбуждения. Для этого мне нужна была его история жизни.
 Без истории жизни нет истории болезни.
Я должен  «проникнуть» в подкорку.Если использовать метод Гельгарда, то это мне удастстя. Верю в успех.
7  ноября. 22 часа 34 мин. При очередном визите пациента К.П.Е. я решился ввести пациента в гипнотический сон. Профессор Гельгард,  сам обучавшийся гипнотерапии в Берлине, у доктора Альберта Шульца, считал гипнотерапию самым верным союзником психотерапевта.
На мой взгляд, очаг возбуждения в мозге, если нет органического вмешательства или последствий физических травм,  происходит из-за сильнейшего нервного потрясения. Какого – расскажет сам пациент, введенный мной в гипнотическое состояние.
         Получить согласие на рискованный эксперимент у  пациента, считаю делом невозможным.  Ввожу в транс  без согласия пациента.
        …Опять назойливое   воспоминание о каком-то черном псе. Вспомнил   цыганку,  предсказавшую ему  судьбу. Цыганка когда-то  сказала ему: «Бойся черного пса! Ты и весь твой род настоящий и будущий  да убоится черного пса!»
         Эти, на первый взгляд, бессвязные обрывки фразы  плутовки, промышлявшей  гаданием, стали  психологической  установкой, которая и определила  возникновение ауры (предприпадочного состояния) больного.
Но потряс его психику совершенно другой случай. И он мне о нем  поведал со всеми подробностями.
Для читателя «Записок мёртвого пса» попытаюсь описать эти события в некотором литературном стиле. Как говорят французы, Аля belles-lettres.Хотя изящная словесность мне еще с гимназической поры давалась нелегко. Но историю жизни, увы, прочитать по истории болезни может только врач высокой профессиональной квалификации.
Я же прибегну к излюбленному своему приему – парафразе. То есть буду описывать жизнь моего бедного пациента словами, близкими простому читателю.

Глава 19
НЕОБХОДИМОЕ ЗЛО

ГОРОД ГУМБИНЕН.  ВОСТОЧНАЯ ПРУССИЯ.
5 АВГУСТА 1914-го.


Петр Карагодин, призванный  на военную службу еще  за год до начала первой мировой, в августе 1914-го уже служил во Второй  русской армии Александра Васильевича Самсонова - «Самсон Самсоныча», как его в шутку называли солдаты.

***
Русская армия мобилизовалась за 40 дней, а германская – за 17. В запасе Германии оставалось всего 23 дня, чтобы, пройдя через Бельгию, разгромить Францию. После этого кайзер намеревался, используя прекрасно налаженный железнодорожный транспорт, перебросить все свои силы против русской армии, которая к тому времени только начнет собираться возле границ после мобилизации. Однако положение Парижа было уже настолько отчаянным, что две русские армии – Самсонова и Ренненкампфа – рванулись в бой 4 августа – раньше окончания мобилизации. Скрупулезно продуманный «план Шлиффена» затрещал сразу же, как только русский солдат шагнул в Восточную Пруссию, ибо немцы были вынуждены ослабить натиск на Францию и посылать войска против России.
Парижане ждали известия о наступлении русских, а берлинцы с минуты на минут ждали, что германская армия войдет в Париж. Всю ночь стучал и стучал телеграф: французское посольство успокаивало Париж, что сейчас положение на Марне круто изменится, - Россия двумя армиями сразу вторгается в пределы Восточной Пруссии.
Клещи армий Самсонова и Ренненкампфа должны были сомкнуться за Мазурскими болотами, в которых, как  рассчитывал блестящий командующий Второй армией Александр Васильевич Самосонов, и увязнет прусское воинство…
Конечно же, ничего этого Карагодин не знал и знать по чину рядового знать не мог. Зато я сразу же после  выпуска из военно-медицинской академии попал в армию Самсонова. И хорошо знал Александра Васильевича, потому как командующий армией страдал астмой. И меня, подпоручика медицинской службы Альтшуллера,  определили в лечащие врачи генерала.
Я был с ним с начала нашего славного наступления, когда русские солдаты армии Самсонова в летопись военной славы России вписали новую страницу под названием ГУМБИНЕН.
Именно этот прусский город открывал дорогу на Кёнигсберг. Именно тогда берлинские газеты вопили на весь мир, что в пределы непорочной Пруссии вторглись дикие косоглазые орды, которые вспарывают животы почтенным бюргерам и разбивают черепа младенцам прикладами.
Был я с Самсоновым, когда без  привального роздыха армия вместе с некормлеными лошадьми вошла на опустошенную территорию Сольдау, где старые прусские мегеры с балконов лили нам на головы из горшков крутой кипяток, а добропорядочные германские дети подбегали к павшим на дорогу раненым и выкалывали им глаза.
Я был свидетелем того, как  из-за  упрямства Павла Карловича, командовавшего Первой русской армией,  клещи двух русских соединений не замкнулись. И немцы начали отсекать фланги нашей Второй армии. И дробили ее до тех пор, пока под Танненбергом  весь штаб генерала Самсонова не попал в окружение.
Во всех  официальных источниках позже я прочитал, что Самсонов, выходя из окружения, застрелился. Чушь. Вранье. Я видел своими глазами, как у дерева, под котором Александр Васильевич рассматривал карту, разорвался немецкий снаряд. Самсонов был убит осколком. И зимой 1933 года из статьи в  «Правде» я узнал, что Гитлер, желая выразить свое уважение к умершему старику фельдмаршалу Гинденбургу, устроил торжественное погребение кайзеровскому военному на самом том месте, возле деревни Танненберг, где были мы с Самсоновым окружены немецкими войсками. А фельдмаршал Людендорф на торжественные похороны старого пса не поехал – уж очень завидовал славе покойного.
Власть всегда спешит увековечить память о те, кто по-собачьи предан ей. Вскоре я узнал из немецких газет, что в 1914 году немцы так торопились увековечить Гинденбурга, что памятник ему в Берлине соорудили из досок. Возле памятника лежала куча ржавых гвоздей и молотки. Желающий выразить свое уважение к кайзеровской военщине брал молоток и засаживал в памятник гвоздь. Такое вот торжественное погребение своего почтения…
А тогда, 4 августа 14-го, мы здорово дали прикурить пруссакам и двум армиям под командованием Гинденбурга и Людендорфа  под городом русской воинской славы Гумбиненом. Этой  победой позже восхищался сам Черчилль.

***
Карагодин хорошо помнил, как в начале войны они победоносно вторглись в пределы «непорочной Пруссии». Немцев, которые   бежали из своих  ухоженных городков так поспешно, что в кухнях на плитах  казаки заставали еще горячие кофейники, вбивали в голов добропорядочных бюргеров, что «косоглазые орды вспарывают животы почтенным гражданам и разбивают черепа младенцев прикладами».
Петр сам видел на стенах домов яркие олеографии, изображавшие чудовищ в красных жупанах и шароварах, с пиками в руках. Длинные лохмы волос сбегали вдоль спины до копчика, из раскрытых ртов торчали клыки, будто кинжалы. Глаза - как два красных блюдца. Если бы он знал по-немецки, то прочитал бы под этими плакатами следующее: «Русский казак. Питается сырым мысом германских младенцев».

…В Гумбинен их пехотный  полк вошел ранним утром. В  поспешно оставленных  немцами домах еще  пахло кофе. На улицах - пустынно. Ротный предупредил их, чтобы с населением, которое они встретят в прусском городке, солдаты обходились мирно. «Мародерства не чинить,- напутствовал командир своих подопечных. - Самсон Самсоныч приказал казачьим патрулям таковых излавливать и расстреливать на месте.
Карагодина назначили в такой же патруль, только не казацкий, а армейский. Патрульные  ходили по городу, выявляя подозрительные гражданские личности, которые имели бы своей целью всячески вредить вошедшим в Гумбинен русским частям.  Только так вышло, что тот отстал от своих - натер ногу снятыми с какого-то перепуганного насмерть прусака  обувкой. Да так натер, что  не мог идти дальше.  И тогда Петр решился зайти в один из домов, выделявшийся из остальных особняков своей угрюмой готической  статью и  высокой каменной оградой. «Здесь живут не бедные люди», - смекнул Петр.
И верно, дом  при первом с ним знакомстве  удивил своей мрачной величественностью. От серых каменных стен пахло  вечной  тайной.  Это был даже не особняк,  не барское имение, каких Петр вдоволь насмотрелся в России, а настоящий замок, хотя и несколько игрушечных размеров. Было  трудно представить себе, что в таком  доме могут жить люди. Замок с его готические башенками, массивными воротами, подбитыми железом, больше напоминали  военную крепость, чем  жилой дом.
Над красной черепичной  крышей, на остром  железном шпиле, поскрипывал на ветру  плоский  ржавый рыцарь. На голове - шлем с рогами сказочного единорога. Воин восседал на грузном коне, тоже защищенном железом. В правой руке - карающее копье. На   щите рыцаря красовался фамильный герб  какого-то старинного германского рода.
 Такой же герб был  отлит и на чугунной калитке. По опоясывающей  рыцарский щит ленте шла надпись, сделанная  готическим шрифтом. Если бы Карагодин знал латынь, он смог бы прочитать: “Suum cuigue” – «Каждому своё».
- Всяк дом хозяином славится…- почесав затылок, только и протянул Карагодин. – Гутен таг, железный человек.
 
Тяжелая железная дверца   с фамильным гербом посреди чугунных завитушек жалобно скрипнула, но поддалась легко,  впуская Петра.  Сапоги, снятые Карагодиным с какого-то бюргера, попавшегося под руку на мосту через какую-то тихую речку, заскрипели по   дорожке, посыпанной мелким красноватым  гравием. Справа и слева на клумбах цвели цветочки. Из центральной клумбы торчал красный колпак глиняного гнома, призванного защищать покой и достаток  этого выдающегося во всех отношениях дома.
Петр, ощущая жгучую боль в ноге, снял правый сапог. Потом, подумав, снял  и левый. Связал их бечевкой, которую выудил из кармана, и перекинул перевязь через левое плечо. Слева трофейные сапоги, справа – винтовка.
Он воровато осмотрелся и толкнул  дверь в жилые покои.
- Ей, немчура, вылазь из своих крысиных нор!
- Ор,ор, ор… - разнесло странное эхо по  сводчатому коридору замка.
Казалось, что кто-то дразнит  солдата.
Чтобы хоть как-то приободрить себя,  Карагодин протрубил в сложенные в рупор ладони:
- Ей, змеи подколодные! Я иду!
- Ду, ду, ду…
Он заглянул в одну комнату, в другую… Поднялся по деревянной лестнице на второй этаж, обошел все башенки с узкими окошками, приспособленными для стрельбы, - никого. Идеальная чистота и порядок  говорили6 в замке паники не было. Да и нутром Петруха чувствовал: в этом старинном каменном доме кто-то есть. А чутье у Карагодина было острее собачьего. Предчувствия никогда  его не обманывали.
- Так, - пытаясь успокоиться и взять себя в руки, приободрился Карагодин. - Вы не ждали, а мы пришли…
Петр сделал еще несколько шагов, повернул направо и уперся в запертую массивную дверь.
- И пошел бы в гости, да никто не зовет… - пробурчал Карагодин себе в усы, снял с плеча трехлинейку. - Так, здоров буду - и денег добуду!
Он ударил прикладом по золоченой ручке. Замок крякнул – дверь отворилась.
Не опуская ружья, Петр вошел в помещение. 
В   комнате, служившей хозяину замка, по всему, кабинетом,  были зашторены окна. Пахло каким-то лекарством, кофе и чужой жизнью.  На стенах были прилажены охотничьи трофеем -  голова оленя с крутыми рогами, волосатая башка дикого кабана с желтыми клыками в приоткрытой пасти. Глаза стеклянные, как у мертвецов.
Он дотронулся до кабаньего клыка, погладил желтую кость. Оглянулся – и вздрогнул от  живого, как ему показалось, взгляда: с противоположной стены, где был устроен камин, на него в упор смотрела огромная голова черного волка. Его желтые глаза искрились от лучика августовского солнца, проникшего в комнату через  не плотно задернутые шторы.
Под  этой звериной головой были скрещены старинные шпаги. А дальше - сабли и секиры с копьями… Целый арсенал старинного холодного оружия.
Петр снял тяжелый  рыцарский меч, подержал его в руке, чувствуя холодок  железа. И неожиданно с размаху ударил  мечом по муляжу огромной  черной головы не то волка, не то дикого пса.
- Иех! - выдохнул Карагодин. - Кабы волк да заодно с собакой, то человеку житья бы не было!
 Из чучела посыпались опилки и  труха. Лучик солнца, разделявший комнату на две половины, тут же наполнился частичками серой пыли.
-  Кафтан старый, зато заплаты новые, - засмеялся Карагодин  неприятным, лающим смехом.
Он бросил меч и снял из-под разрубленной головы большой нож-штык, сделанный, по всему, недавно – из хваленой крупповской стали. Этот кинжал  сразу приглянулся  ему. У основания лезвия  матово отливали в свете луча три цифры «6» и надпись по-немецки. Языка пруссаков Петруха не знал. (А если бы знал, то прочел  слова, витиевато  написанные гравером: «Я и есть необходимое зло»).
- Знатный штык! – воскликнул Карагодин. – С таким другом и винтовка не нужна. Такой – не подведет…
Он засунул кинжал за ремень  солдатской гимнастерки, отыскал глазами большое зеркало в черной деревянной раме и полюбовался своим отражением.
И вдруг  заметил в самом углу зеркала чью-то неподвижную голову с  широко открытыми голубыми глазами. Недреманное око, которое русские иконописцы изображали на иконах святых, в упор смотрело на Карагодина.
Он вздрогнул, но не обернулся, а спросил у отражения:
-  Ты - кто?..
Голов осталась неподвижной, но длинные ресницы хлопнули пару раз.
- Живой, - сказал сам себе Петруха.
Он  повернулся сделал несколько шагов к  широкой постели, на которой лежал мальчик в темном обтягивающем, как у  циркового гимнаста, трико. Тело мальчика было неподвижно. И по инвалидной коляске, которая стояла рядом с огромной кроватью, Карагодин понял, что юноша парализован. Нижняя часть его тела была непропорциональна верхней – мала и будто засушена. Худенькие ножки были неестественно коротки. Как у карлика на ярмарке. Зато голова этого уродца была раздута до увесистого арбуза, которые  по осени привозили хохлы в Слободу. Большие голубые глаза смотрели на Карагодина спокойно и, казалось, совсем без стаха. Это-то его и пугало больше всего.
   Лицо паралитика было мальчишеское, не злое и не уродливое само по себе. Но оно пугало какой-то каменной неподвижностью. Казалось, это было и не лицо вовсе, а  маска, застывшая в какой-то счастливый момент жизни бедного мальчика. Губы, даже напряженная, едва угадываемая  улыбка - все были неподвижно. И  страшно именно этой исторической окаменелостью.
- Ты - кто, малый?.. – держась за ручку только что обретенного щтыка-кинжала, спросил Карагодин.
- Ihc bin Diter, -  почти не шевеля губами, ответил подросток чистым детским голоском, поняв вопрос пришельца.
- Кто-кто?
- Meine Name ist Diter. Ich bin krank…
Мальчик повторил уже улышанную Петрухой фразу.
- Дитер? - наконец расслышал имя  маленького пруссака  Карагодин.
- Iha, meine Name ist Diter, - повторил паралитик и даже чуть-чуть кивнул своей огромной головой, раздутой водянкой.
«Дитер, - подумал Петруха, - странный дом, странное имя …  Видать, родители, испугавшись  плакатов с кровожадными казаками, отрезающими головы младенцам, разбежались при нашем вхождении в Гумбинен, бросили  прусёнка. Кто ж такого на коляске  по болотам покатит?».
Он взглянул на мальчика и засмеялся.
- Тебя бы, паря, на ярмарке в балагане показывать – отбоя бы от зевак не было!.. – веселился Карагодин.
Он отошел от ложа мальчишки, толкнул коляску, которая докатилась до самого зеркала.
- И коней воровать не надо, - говорил  Петр Дитеру. – Ты в клетке сидишь, глазами хлопаешь, а народ валом валит… Ха-ха! Гутен таг, Дитер! Тебе конфетку, мне – пятак. Обоим хорошо, да?
Мальчик  тихо улыбался застывшей, как раствор каменщика, улыбкой.   И только  глаза выдавали его живую душу.
-  Живешь ты, Дитер, богато. Марки мне ваши поганые ни к чему. А вот золотишко я люблю. Сережки мамкины, колечки – есть? - спросил Петруха  мальчика. - Эти секиры и прочие железяки нехай стоят у печи.  Мне колечки,  сережки с изумрудными глазками, бусы янтарные больше по душе.
Глаза заморгали чаще, словно мальчик понял, о чем говорит незваный гость.
- Какие-нибудь камушки, дорогие побрякушки - есть? - спросил Карагодин Дитера, нисколько не заботясь о том: понимает его  больной мальчик или нет. Он даже потряс дробное тельце мальчика, чтобы тот лучше усвоил вопрос солдата.
Глаза крупно моргнули, будто сказали: «Да!».
-  Да?!. Ты моргнул - да? Вот это, Дитер,  другой разговор! - обрадовался Петруха. – Я поищу похоронку, а ты поморгай мне, когда будет горячо.
Он вытряхнул на пол содержимое  платяного шкафа, всех ящиков черного комода, сработанного из какого-то мореного дерева… Ничего подходящего не было. Глаза не моргали.
Настроение  победителя скисло.
Рядовой Карагодин сел на пол, с укоризной поглядывая на паралитика, снял сапоги. Медленно раскрутил вонючие портянки и намотал на уставшие ноги куски бархатной портьеры, которые он откромсал немецким кинжалом от портьер при поиске золотишка.
- Чё зенками не хлопаешь? - злясь на неудачный промысел, спросил Петр. – Где золотишко-то, хлопчик?
 Больной  закрыл глаза.
- Ага, говорить не хочешь…
И  тогда  Петр дернул за бордовой покрывало, на котором лежао мальчик. Тело мальчика  от резкого рывка повернулось на бок. Глаза распахнулись и трижды мигнули солдату.
И тут Петруху осенило. Обычно самое дорогое прячут рядом с самым дорогим.  Чего это вдруг больной  поверх покрывала лежит? Больных под одеяло укладывают, а не сверху…
Карагодин встал, прихрамывая, подошел к  мальчику.
- А ну встань, сучонок!
Мальчик  смотрел на Петруху без страха.
- Встать!... - заорал Карагодин, но тут же сам рассмеялся: как встанет этот паралитик? Просто его нужно подвинуть, сковырнуть с одеяла и посмотреть хорошенько, что там, под матрасом.
Петр  взялся за край покрывала и сдернул его на пол. Паралитик откатился на край кровати, но не упал. И все так же во все глаза смотрел на чужака, крупно моргая: да, да, да.
- Зенки закрой! - сплюнул Карагодин, чувствуя, как в груди просыпается  непонятная ненависть к  маленькому человеку, который всегда смеется. Он знал, что после этой ненависти к горло подступит тошнота, кровь отхлынет от лица – и на минуту он потеряет сознание, отключится от реального мира, от всего, что происходит с ним. И ничего не будет помнить о провалившемся в тартарары времени. Ничегошеньки…
Петр пошарил рукой под матрасом и вытащил из-под него   шкатулку, изящно сработанную из красного дерева, с резной крышкой и с желтым игрушечным замочком.
- Ага!.. - потряс он шкатулку, в которой что-то  загремело. - Попалась, златая рыбка!
Мальчик пошевелился, протестующее заверещал.
- Молчи, сучок! Молчи! И зенки задрай! Нече укорять победителя, –   улыбался Карагодин  только тонкими посиневшими губами, чувствуя близкую  поживу.
Петруха ковырнул замочек кинжалом - и достал содержимое. На дне  полупустой шкатулки лежали два золотых кольца и массивная брошь, усеянная  белыми сверкающими камушками. Посреди броши, на зеленом камне, золотом горела какая-то надпись, выцарапанная готическим шрифтом.
(Хозяин замка, как я уверен, принадлежал к старинному рыцарскому ордену. И если на клинке кинжала было начертано «Необходимое зло», то на  медальоне ордена должны были выграверованы  слова древнегреческого драматурга Менандра: «Время - врач всех необходимых зол». Об этом мне в Сольдау рассказывал поручик Лузгин, большой знаток масонских лож и  католических рыцарских орденов со всеми их «причиндалами»).
- Дорогая вещичка,  Дитер!... - повеселел Карагодин. - Живём, парень!
Паралитик заволновался. Это было видно по глазам. Потом он замычал, призывая Петра положить вещь на место.
- Тихо, тихо, немчура проклятая… - сказал Петр, думая, какую из подушек бросить мальцу  на голову – он боялся этого взгляда, застывшей в камне улыбки на лице уродца. Боялся его тихих причитаний, призывавших Петра положить вещи на место. Он понял, что этот свидетель – опасен. Хоть парализован и говорит не по-нашему, но –  опасен. Как любой свидетель для любого преступника.
Он  выдернул из-под головы массивную подушку в бордовом напернике, отвернулся к зеркалу…
Но прежде чем Петр перекрыл дыхание мальчика, уродец хрипло позвал кого-то истошным криком:
- Varus !.. Vas!
Карагодин изо всей силы зажал   подушкой рот Дитера. Тот даже не засучил  ножками, судорожно дернулся пару раз… И затих под легкими перьями, надерганных, на его беду,  из крыл ангела смерти.
Петр с облегчение вздохнул. Но торжествовать победу было рано.
Где-то в глубине сводчатого коридора замка отрывистым хриплым лаем отозвался  пес. Послышался  странный звук, будто кто-то сталью скреб по скользкому камню, - так  когтистые лапы на поворотах царапали скользкий пол.
В следующее мгновение в комнату   влетел огромный черный пес. Он,  осадив бешеный бег, уткнулся слюнявой  мордой в  ноги мальчика. Потом,  мгновенно группируясь, напружинился – и полетел в долгом прыжке на Петра, целясь крепкими желтыми  клыками в горло врага.
Рядовой Карагодин, считавшийся отчаянным воякой в  своей роте, успел выхватить  из-за ремня трофейный кинжал. Собака, ослепленная злобой, в горячке атаки не заметила подставленный стальной клинок.  Она грузно села на жало,  взвыв на весь замок. Штык пропорол ей живот. Да так, что  собачьи внутренности вылезли наружу, как на скотобойне из вспоротой туши  кулем вываливается ливер.
Пес  дернулся, забрызгивая Петруху черной кровью, задрал морду, испустив последний вой. И  затих…
 «Славный тесачок-то, - вытирая о покрывало, на котором лежало бездыханное тельце мальчика, подумал Петр, - славный».
Карман приятно оттягивала дорогая  фамильная вещь с каменьями. На золотой цепи. Такую штуковину, размышлял он, на груди с гордостью  носили эти люди, закованные в железяки.  Пусть и ему послужит.


Глава 20
«НЕ РАСЦВЕЛ – И ОТЦВЕЛ»…
Восточная  Пруссия. Город Сольдау. 1914г.

В  прусском городке Сольдау генералу от кавалерии Александру Васильевичу Самсонову было особенно тяжко. Для его астмы близость Мазурских болот была губительна.
Но командующий армией не терял духа.
- Доктор, – лежа на диване, позвал он меня. – Когда ваша хваленая медицина научится лечить эту треклятую астму? Может быть, поискать какого-либо  немецкого профессора? Немцы-то, с их научным прогрессом, уже, наверное,  умеют…
Кашель безжалостно душил командующего.
- Нет, Александр Васильевич, увы, но даже немцы не умеют пока лечить эту  болячку…
- Надо бы научиться, - после приступа сказал он, вытирая слезы.
- Вот кончится война, тогда займемся наукой…
- А вы по какой медицинской части специализировались в академии?
- Психиатрия.
- Вот никогда не думал, что так интересно в «желтом доме» сидеть…
- Познай себя, тогда познаешь вселенную, - ответил я генералу. – Чего проще изучать психику на самом себе? Даже собак резать не нужно.
Генерал встал с дивана, подошел к окну.
- Осень… Унылая пора, очей очарованье.
Он подошел к немецкому пианино, стоявшее в углу большой комнаты занятого под штаб особняка, взял несколько аккордов. Потом запел приятным бархатным голосом:

- Не расцвел – и отцвел
В утре пасмурных дней…

Александр Васильевич вздохнул и бережно закрыл крышку инструмента.
- Расстроен инструмент. Как расстроено наше взаимодействие с армией Рененнкампфа. Спешит Павел Карлович. Его странный, если не сказать сильнее, маневр ослабит наш центр. Немцы это хорошо видят.
- Александр Васильевич, - отозвался адъютант  командующего,- что делать, когда жители Сольдау становятся в очередь к нашим полевым кухням?
Самсонов пожал плечами:
- Кормить, конечно… И вообще. Сделайте, Николай Иванович, все, чтобы бежавшие жители возвращались из лесов в занятые нами города. Пусть открывают свои магазины, работают в мастерских. Пусть не причитают в страхе: «O, Kasaken!». Никто детям черепов не разбивал, немцам животов не вспарывал, как рисуют их плакаты… Но с мародерством борьбу ужесточить! Расстреливать мародеров на месте!
***
 В 1914 году Самсонову исполнилось 55 лет. Весть о суматошном выстреле в Сараеве гимназиста Гаврилы Принципа (что дало Ярославу Гашеку начать свой роман о похождениях бравого солдата Швейка словами: «Убили, значит, Фердинанда-то нашего…»), застала его в Пятигорске, где он, туркестанский генерал-губернатор с 1908 года, отдыхал с обожаемой женой и двумя маленькими детьми.
Стоял жаркий июль. Они  сидели в тени густой акации. Катенька сжимала его огромную ладонь своими кукольными ручками.
- Саша, - шептала она, прижавшись к мужу, - что же с нами теперь будет…
Александр Васильевич, лечившийся от астмы, закашлялся:
- Что сербы эрцгерцога убили, - это правильно, как на лекции в Академии генштаба, констатировал он. - Но, боюсь, Катенька, что эти выстрелы обернутся для нас войнищей, какой еще не бывало… Не захотим втянуться в войну, так втянут. Обречены на войну.

…Когда немцы были уже на подходе к Парижу и шла жестокая битва на Марне, когда французы взывали к русским об открытии «русского фронта» в Восточной Пруссии, Самсонова вызвал в Санкт-Петербург военный министра Сухомлинов.
- Вам доверяется Вторая армия, - сказал министр. - Ваша армия от Польши пойдет южнее Мазурских болот с севера. Двумя армиями мы должны ударить по Пруссии, имея общую директиву - на Кёнигсберг!
- А кто будет командовать Первой армией? - поинтересовался Александр Васильевич.
- Генерал Ренненкампф, - ответил с какой-то ехтдной улыбкой Сухомлинов. - Ай не устраивает Вал Карлович?
Улыбка на тонких губах министра была понятна Самсонову, «Самсон Самсоновичу», как почему-то звали его солдаты в русско-японскую войну.
С Ренненкампфом он встречался в японскую кампанию… И больше  не желал встречаться никогда. И вот судьба свела с этим красномордым генералом вновь, в августе 14-го.
 Тогда, после боя под Мукденом, Павел Карлович похвастался, что его представили к высочайшему ордену.
- Русские солдаты, погибшие по твоей милости, - сказал Александр Васильевич, - прокричали бы в сырой земле троекратное ура. Да рты сырой землей позабиты… И я тебе орден припечатаю!
  И Самсонов  прямо на вокзале, -  прибыв к отходу поезда прямо из атаки! - треснул Ренненкампфа по красной роже.
- Вот тебе, генерал, на вечную память… Носи!
Павел Карловия крякнул от боли и позора, и, угнув голову, нырнул в вагон. А Самсонов еще долго в бешенстве сотрясал нагайкой и орал вслед уходящему поезду: «Я повел свою лаву в атаку, надеясь, что эта гнида поддержит меня с фланга, а он всю ночь просидел в гаоляне и носа оттуда не высунул!..»



***

…Александр Васильевич спал на кожаном диване в штабе своей армии.  Немецкий диванчик был  короток русскому Геркулесу. «(Доктор, - говорил он мне, - скажите, как в одном и том же теле могут уживаться немощь этой чертовой астмы и богатырская силища?»). Ноги свисали с валика, но, судя по блаженной улыбке на лице, снилось командующему что-то хорошее.
- Пусть поспит, - прикладывая палец к губам, сказал поручик Лузгин, адъютант генерала Самсонова. – Недосып командующего  составляет трое суток… Шутка ли, без привалов и роздыха чуть до Кёнигсберга не дотопали. Поклон нерешительному Ренненкампфу, а то и дотопали бы!
После того как Россия сразу двумя армиями вторглась в пределы Восточной Пруссии и тем самым спасла Париж от неминучей сдачи немцам, Александр Васильевич спал урывками. Хотя, казалось бы, поводов для особых переживаний не было - славная победа русских под Гумбененом открывала дорогу на Кёнигсберг.
Но Самсонова все-таки разбудили: со своей штабной свитой к Самсонову  впервые за всю   начавшуюся кампанию пожаловал правофланговый  сосед по наступлению в Восточной Пруссии  генерал Ренненкампф.
Александр Васильевич нехотя сбросил  ноги с дивана, встряхнулся, приходя в себя. Хмуро бросил поручику Лузгину:
- Проси, Николай Иванович, эту «Желтую опасность»…
(Желтой опасностью Самсонов прозвал Павла Карловича после боев с японцами под Мукденом).
Реннекампф не вошел -  разбухшим на дрожжах  колобком вкатился  в  помещение штаба Второй армии. Коротенькие ножки двигались карикатурно смешно, с трудом неся на себе грузное, расплывшееся тело.
- Фурор, Александр Васильевич! Полный фурор наделал наш поход в Восточную Пруссию!.. -  закудахтал с порога Павел Карлович, «сосед» по задуманной операции Самсонова. - Берлинские газеты вопят, что Гумбинен - это начало конца Германии. Славная, Александр Васильевич, победа! Почти без потерь. Военный министра телеграфировал мне свою благодарность.
Самсонов, с трудом подавляя зевоту, думал о своём. Этот жирный боров, конечно, не забыл ту пощечину на  перроне вокзала…Он улыбается, тянет руку для  рукопожатия - а  за душой камень.
- Отчего, Павел Карлович, ваш левый фланг никак не соединится с моим правым. Кажется, вы отклоняетесь от  намеченного маршрута, - хмуро глядя на карту, сказал Самсонов.
- Позвольте!.. - взмахнул  пухлыми дамскими ручками Ренненкампф. – Директива утверждена генштабом. Это вы, дорогой Александр Васильевич, своевольничаете, нарушаете утвержденную генштабом дислокацию.
Самсонов перебил:
-  Военная тактика – не догма. Воевать с немцем нужно умно, просчитывая все плодотворные дебюты. Как в шахматах. Если не сожмем клещи, германец утопит нас в Мазурских болотах.
- Не утопят, не утопят, - скороговоркой ответил Ренненкампф. – Не позволим. Наша общая дирекция – вперед, на Кёнегсберг! Сам Сухомлинов благословил.
-  Э-э, Павел Карлович!.. Не нужно театральных эффектов. Немцы не спросят  благословения. А за ошибки наши – взыщут.
 
Командующий Второй армией чувствовал, как приближается астматический приступ. Он с мольбой посмотрел на меня: мол, сделайте, ради Бога, что-нибудь, чтобы этот боров не заметил мою слабость.
Александр Васильевич закашлялся, расстегнул верхнюю пуговицу мундира.  Николай Иванович поспешно налил воды из графина,  я накапал туда   микстуры. Самсонов выпил лекарство и продолжил:
-  Простите, генерал, что-то в горле запершило… О чем это я? Ах да. Вы же прекрасно знаете, что сегодняшняя ваша победа может обернуться большой бедой завтра… Моя армия катастрофически оторвалась от вашей. Немцы вот-вот начнут отсекать мои фланговые корпуса! Гинденбург с Людендорфом   не спят. Они же видят вашу… непостижимую неподвижность на правом фланге. Чего вы ждете, генерал?
В разговор тактично вмешался полковник  генштаба Анненков, сопровождавший Ренненкампфа. Он поправил на носу пенсне в золотой оправе, откашлялся, как при докладе в ставке.
- Под Млавой - страшная пробка. Узкая колея немецких железных дорог не смогла принять расширенные оси русских вагонов… Так что боеприпасы, к сожалению, застряли.
- А о чем ставка раньше думала? - взорвался Самсонов. – Или, простите, это была военная тайна германцев?
В коридорчике особняка, где расположился штаб  армии Самсонова, послышался какой-то шум борьбы, грубая ругань казаков.
- Что там еще?.. - опускаясь на диван, вяло спросил Александр Васильевич.
- Конвойные казаки доставили  мародера, - доложил Николай Иванович. – По сапогам и  портянкам определили.
- Как это - по портянкам?
-Бархатные они у него оказались, - засмеялся адъютант. - Срезал гардины в каком-то доме.
- А еще что за ним?...
Но адъютанта опередил Павел Карлович, страдавший недержанием речи:
- Люди давно без отдыха. Пусть потешатся.  Думаю, город, как и следует по правилам всех войн, нужно на три дня отдать армии.
- Кто?
- Что - кто? – не понял  Ренненкампф.
- Кто этот ваши, с позволения сказать, «правила, узаконил, я спрашиваю? Военный министр? Вы, Павел Карлович?.. А может, Мамай еще?..
Самсонов закашлялся.
- Это закон войны, - возразил Павел Карлович, вытирая вспотевшую лысину платком. – Пусть за их негодяйства возьмут компенсацию.  Вы пруссаков не знаете… Даже мальчишки норовят камнями казачкам  глаз выбить. Из рогаток метко стреляют по патрулям.
Но Самсонов, казалось, не слышал доводы Ренненкампфа. Он обратился к Лузгину:
-  Говорите, есть уличенные в мародерстве? - обратился он к штабс-капитану. –  Кстати,  - повернул он голову ко мне, - как вы, Фока Лукич, обрусевший немец,  относитесь к подобному варварству? Ведь  древние германцы не прочь были три дня насиловать и грабить побежденных…
-  Считаю, что это позор любой  армии, Александр Васильевич, - ответил я.
Он торжествующе посмотрел на Павла Карловича.
-  Вот, устами моего лечащего доктора говорит истина!
К Лузгину:
- Значит, уже есть пойманные мародеры? – сощурился он.
- Есть, Александр Васильевич, - ответил адъютант. -  Я же говорю: по бархатным портянкам определили…
- За портянки  тоже расстрелять.  Мой приказ одинаков для всех. Мародер есть мародер.
- Слушаюсь, - ответил Лузгин.
Генерал, приняв из моих рук лекарство, снова  наклонился над картой.
- Чего ждем? - не оборачиваясь к адъютанту, кисло спросил Александр Васильевич.
- Кто расстреливать будет? –  робко поинтересовался поручик. – Комендантский полк задействован на хозяйственных работах.
-  Из какой роты солдат?
- Третья рота сто шестнадцатого полка.
- Вот пусть ротный и расстреляет. Сам. Он воспитал такого солдата. Ему и кашу расхлебывать. В другой раз будет знать, что и с него за мародерство взыщется.
И Александр Васильевич, погладив лакированную крышку пианино,  неожиданно замурлыкал себе под нос:
- Не расцвел – и отцвел
В утре пасмурных дней.
***
Зарядили бесконечные августовские дожди. Поручик Горин писал письмо в Ялту,  куда  добровольно уехала работать сестрой милосердия в один из  тыловых госпиталей  для нижних чинов его невеста – княжна Анастасия Барятинская. Поручик был недоволен её патриотическим порывом, был он большой бабник и ужасный ревнивец одновременно.
За этим занятием его и застал  Лузгин. На словах передал приказ командующего.
- Что? Я? Потерять честь офицера? – вскричал Горин, застегивая пуговицы мундира. – Я не выполню этот приказ! Ни-ког-да.
- Тогда, поручик, расстреляют и вас. Вы Самсон Самсоныча знаете.

…Злой, как собака, Горин принял от конвойных рядового Карагодина.
«Никак старик в этих вонючих болотах умом двинулся, - думал поручик, выводя мародера в старый парк. - Такие приказы русскому офицеру отдавать... Пусть бы  конвойные и пустили этого бандита в расход! – он посмотрел на обернувшегося к нему солдата его роты. -  У-у, морда!... Такой на большой дороге встретит – горло, как заправский  абрек, перережет. Мне только и осталось, что со всякой падалью возиться, руки марать. И это - ротный командир, цвет русского офицерства!  Мародеру свинец в сердце, мне – позор на всю жизнь. И так всё потеряно,  всё, кроме чести, – невеста,   орловское имение, всё, что копил отец годами…  Ну, спасибо, Самсон Самсоныч. Вот уж не думал, что палачом служить придется  в славной Второй армии … Век не забуду, отец родной».
- Ваше благородие… - плакал Карагодин, глотая сырой прусский туман, напитанный тяжелым болотным духом. - Ваше благородие… Я еще молод. За портянки – и к стенке? Христа ради прошу вас, ваше благородие…
- Пошел, пошел… - подталкивал его Горин наганом в спину, глотая сырой туман. - Умри без плача, по-солдатски. Будь же мужчиной, солдат. Ты же русский. Так не позорь отеческие гробы…
Петр обернулся, по-собачьи преданно заглянул маленькому поручику в серые грустные глаза. Потом упал на колени прямо в на мокрую  глинистую землю.
- У меня одна вещица есть, ваше благородие… В одном местечке укромном.
- Некогда нам в то местечко ходить… - злился поручик, выбирая безлюдное место в парке. – Немцы фланги отсекли. Не ровен час ударят железным кулаком прямо под дых. А тебе можно туда, - он показал глазами на землю, - и не оправившись.
- Так и ходить  никуда не надобно… За вещицей-то.  В нижнем белье спрятал. У меня в мешочке, у самой мошонки, как у сердца, ваш благородь!
Горин остановился, сплюнул.
- Ну, герой… Показывай.
Петруха судорожно полез в штаны, покопался там и извлек брошь.
- Во-о… - слезливо проговорил он. - Алмазы!..
Горин взял брошь в руки, обтянутые  мягкой лайкой перчаток. Присвистнул…
- Беги! - равнодушно приказал он.
- А стрельните? - дрожащим голосом спросил Петруха.
- Беги, сволочь, сказал… И молись на ходу!
Карагодин побежал. В конце аллеи споткнулся, упал… Встал на четвереньки и побежал снова…
Горин  смачно сплюнул на вылизанную дорожку парка, прицелился в петлявшую за деревьями фигуру человека… Потом поднял ствол револьвера в прусское небо. Но не удержался: почти не целясь выстрелил в спину помилованного им беглеца: свидетеля его дурного поступка оставлять было опасно.
Револьверный выстрел в парке был тихим, почти не слышным - густые кроны столетних вязов поглотили звук выстрела.
Горин, не глядя на результат, вставил револьвер в желтую кобуру из телячьей шкуры, мельком оглядел брошь, щедро инкрустированную драгоценными камнями, перевел надпись с немецкого: «Время - врач всех необходимых зол».
- Ишь ты! - вслух сказал Горин. - Необходимое зло…  Вот я и сотворил «необходимое зло».
Мимо  проскрипела давно не мазанными  колесами  повозка комендантского взвода:  собирали не убранные трупы с улиц города.
- Эй, санитары! -  позвал Горин. - Вон там, в кустах терновника, наш солдатик лежит. Коли труп - отвезите в мертвецкую. А коли жив - в госпиталь…
Старый санитар с обвислыми жидкими усами и угрюмым взглядом выцветших глаз смотрел на свои сапоги, забрызганные кровью.
- Что молчишь, старый осёл? - не зло спросил Горин, думая, сколько может стоить неожиданный подарок судьбы – фамильный  медальон старинного  рыцарского ордена. С этой «штучкой», пожалуй, можно и имение под Мценском отыграть. Да что там старенький флигель! После войны можно и родителям Анастасии пыль в глаза пустить. Пыль-то – бриллиантовая.
- Будь исполнено, ваше благородь… Подберем бедолагу.
 И санитар  крикнул, дергая за брезент:
- Назар! Вылазь!.. Работенка есть…
- Шо б ты сдох, дед! - отозвался полупьяный голос  его напарника.
Брезентовый полог откинулся, и показался молодой санитар с недопитой бутылкой трофейного шнапса за пазухой.
- Гляди, на патруль нарвемся -  Самсон Самсоныч пропишет тебе похмелку!..
Парень заржал:
- Так рази это водка? Это, дед, дезинфекция… От всякой нечисти первейшее лекарство!  А тута и раненые, и разложившиеся… Вонища… - Он дернул за вожжи. - Но, родимая!..
Каурая, скосив равнодушный взгляд на возницу, уперлась копытами в сколькую  немецкую брусчатку, и печальная повозка тронулась в сторону кустов. Молодой санитар, натянув вожжи, слез с рундука.
- Кажись, жив курилка!.. -  сказал он усатому.
- Тогда тащи, Назар… Мертвое - к мертвым, живое - к живым…


Глава 21
ГЕРОЙ, КОТОРОГО НЕ БЫЛО
ЮГО-ЗАПАДНЫЙ ФРОНТ.
 ГАЛИЦИЯ.  СЕНТЯБРЬ  1914 года


Горин слегка ранил мародера своей образцовой роты. Мне пришлось обрабатывать царапину от пули на спине Карагодина, перевязывать его. То, что молодой солдат потерял сознание при таком незначительном ранении, тогда  я списал на страх. И, как теперь точно знаю, поставил ошибочный диагноз.
Это был первый приступ эпилепсии. Больной участок коры головного мозга начал давать сбой, посылая импульсы к мышцам тела.
Немцы, воспользовавшись «непостижимой неподвижностью» правого фланга наших войск (армию Самсонова от армии Ренненкампфа уже  ля ляяли около 100 миль) ударили по Сольдау со стороны Танненберга. Бои были жестокими. В Мазурских болотах, куда загнал немец остатки нашей армии, погиб поручик Горин.
Рядового Карагодина я уже было отправил на передовую, как вполне годного к участию в военных действиях, но тут Петр неожиданно взмолился:
- Доктор! Меня постоянно тошнит, голова гудит, как наковальня под молотом…
- Рана не беспокоит?
- Рана не болит, - сказал он и кулаком постучал по груди. – Здесь теперь ноет… Страшно чего-то – страсть…
Я повнимательнее осмотрел пациента и понял: это «мой» больной.
Немецкая профессура, начиная с конца 18 века, оставила заметный след на кафедре психиатрии моей альма-матер – военно-медицинской академии. Да и мой учитель профессор Гельгард обучил меня  достаточно точной методе диагностирования психических отклонений. Без ложной скромности скажу, что уже тогда, в самом начале первой мировой, я мог без погрешностей определить, в ком вялотекущая шизофрения (а она, по мнению Гельгарда, вяло протекает у каждого), а кто серьезно болен истерией, эпилепсией или все той же шизофренией. Патологические изменения личности – вот ключ точного диагностирования любой психической болезни.
И эти внутренние изменения я заметил у своего неожиданного пациента.
- Вот, возьмите, доктор… - протянул солдат мне золотое кольцо.
- Я этого не видел! – возмутился я подношению. – Если повторится, то не будет никакой эвакуации вместе с  полевым госпиталем. Фронт ждет своих героев.
Он попытался поцеловать мне руку, но я ее вовремя отдернул.
- Вот увидите, я вам еще очень и очень пригожусь, доктор, - прошептал больной. – Я чую это. А нюх у меня почище, чем у пса охотничьего…
Я дал ему лекарство и он уснул.
Каково же было мое удивление, когда в сентября я случайно встретил своего vis-;-vis в 16 полку  восьмой армии, которая успешно потеснила австро-венгров за реки Сан и Дунаец в Галицийской битве, создав угрозу вторжения в Венгрию и Силезию.
На гимнастерке моего больного уже красовался Гергиовский крест четвертой степени. Своим геройским бравым видом он внушал доверие начальникам и уважение товарищам по окопу.
Скажу честно, такая встреча на войне, где  время течет совершенно по-другому, чем в мирной жизни и где саму жизнь ощущаешь острее и тоньше, мимолетный разговор с «визави» госпиталя Сольдау, несколько возбудила и даже обрадовала меня. Бойцам свойственно вспоминать минувшие дни.
За коротенький временной промежуток столько воды, крови, слез утекло, что и сегодня, когда я пишу в своей тетради эти строки и меня не подгоняет начавшийся артобстрел или экстренная операция  тяжело раненного, описать это, так сказать,  « и  парадиз», то есть с галерки театра военных действий, невозможно.
Когда мы близ деревни Танненберг, в лесу, похоронили нашего незабвенного «Самсон Самсоныча», погибшего от разрыва немецкого снаряда, - а не застрелившегося, как это утверждал Ренненкампф,  - мне довелось познакомиться с вдовой генерала Самсонова. Екатерина Александровна приехала на позиции из своего имения в Херсонской губернии. Под флагом Красного Креста перешла линию фронта, и сами немцы показали ей место могилы мужа. Она узнала его лишь по медальону, в котором он хранил крохотные фотографии ее самой и своих детей. Самсонова вывезла останки мужа и погребла их в невыносимо несправедливом к судьбе героя России одиночестве в селе Егорвке Херсонской губернии… Видимо, большей чести от благодарного русского народа   и милостивой власти генерал Самсонов не заслужил.
Восьмая Армия под командованием генерала от кавалерии Алексея  Алексеевича  Брусилова  сдерживала в Галиции напор четырех австро-венгерских армий. Положение брусиловцев было аховым. Генерал просил помощи, поддержки боеприпасами и провиантом, но в ставке его не слышали.
Это потом все, с кем приходилось говорить о Брусилове, вспоминали его знаменитый прорыв  в 16-м году. И мало кто вспомнил его блестящую победу в Галицийской битве. И уже мало кто в советское время знал, что Алексей Алексеевич в мае 17-го был назначен верховным главнокомандующим русских войск. А с 1920-го служил в Красной Армии. Последние годы жизни – инспектором  красной кавалерии. Умер Брусилов тихо и  так же тихо, бесславно был погребен в 1926 году. Я бы очень хотел знать, где могила героя, чтобы принести туда  свой букетик полевых цветов).

- Связь! – метался Брусилов по командному пункту. – Нужная устойчивая связь! Без связи  мы пропали!.. Это немыслимо сдерживать такую армаду, не имея ни снарядов, ни патронов к винтовкам.
На командный пункт  то и дело прибывали вестовые, докладывая оперативную обстановку – лазутчики перерезали в нескольких местах телефонный провод.
 С особым нетерпением он ждал доклада от представителя шестнадцатого полка. В расположении этого подразделения завелся вражеский снайперок. Хваленая – и не напрасно! – цейсовская оптика, привинченная к немецкой  винтовке  образца 1898 года, позволяла прицельно вышибать из строя офицеров с расстояния до  двух тысяч метров. Причем, калибр патронов был 7,9 миллиметров, в магазин входило пять патронов, и снайпер в минуту мог производить до 12 выстрелов.
О создании своего  подразделения метких стрелков, снайперов, Брусилов только мечтал: военная бюрократия была под стать гражданской. Маховик действия раскачивался нудно и долго и путь от рождения идеи до её реализации был не предсказуем и тернист. Даже военный министр Сухомлинов отмахнулся от его идеи: «Вы блестящий кавалерист, Алексей Алексеевич! Вот и совершенствуйте кавалерийскую атаку, а «это» оставьте нашим пехотным стратегам».
Наконец-то прибыл вестовой шестнадцатого полка, прапорщик Хижняк.
- Постреливает? – выслушав доклад о потерях, спросил Брусилов.
Хижняк вздохнул, не по уставу протянул с сожалением:
- Вчера восьмого офицера, капитана Козлова, уложил… Прямое попадание в височную кость… Если так дело и дальше пойдет, полк останется без управления, господин генерал.
- Кого сегодня?.. – хмуро поинтересовался Алексей Алексеевич.
- Штабс-капитана Лужина и поручика Беленького, царство им небесное…
Повисло напряженное молчание. Брусилов  хотел было прикурить, но   последняя папироса высыпалась. Он смял её в кулаке и бросил в массивную пепельницу. Хижняк это заметил. Энергично достал из кармана галифе золотой портсигар с монограммой на крышке, эффектно щелкнул замочком:
- Пожалуйста, ваше превосходительство!
Брусилов тонкими длинными пальцами пианиста вытащил длинную легкую папироску «Зефир», больше подходившую дымящим дамам, чем боевому генералу, скосил глаз на дорогую вещицу:
- Фамильный?
- Так точно! Отец подарил, когда на фронт шел… Сказал, талисман. Заговоренный. От смерти  спасет и от увечья. Домой вернуться очень  хочется, ваше превосходительство.
- Откуда родом?
- Тут, рядом наша усадьба. Отец, инвалид, старый вояка,  еще в русско-турецкой кампании участвовал. Две сестренки старшие, мама…
- Мама… - задумчиво протянул Брусилов. – Где, интересно, сейчас моя старушка?..
Словоохотливый  молоденький прапорщик затарахтел, покрываясь румянцем от своей наглости:
- Никогда не думал, что наши позиции почти у родного дома проходить будут… Вот бы забежать к своим, хоть на минуточку, на секундочку…
- Что, прапорщик, -  сказал Брусилов, - в гости хотите, на чаёк с вареньем? – Он наклонился над картой.  – Так там же отчий дом?
Вася ткнул пальцем.
- Вот здесь, прямо на берегу Днестра.
- Мда, недалече…
Он   затушил папиросу.
- В гости бы и я сходил, - улыбнулся Алексей Алексеевич. – Да сперва, голубчик, нужно попросить незваных гостей убраться восвояси. Не так ли?
- Так точно, ваше превосходительство.  Выбьем! Ведь Галицкая земля – русская земля. Еще с конца 10 века в составе Киевской Руси была…
Командующий отошел от карты, задумчиво посмотрел на румяного Хижняка.
-   Сначала снайперка обезвредьте… - опять нахмурился Брусилов. – Иначе он мне  полк без управления оставит.
Генерал было опять углубился в изучение карты и расставленных на ней разноцветных флажков, но тут же выпрямился, оценивающе оглядел фигуру прапорщика. Его осенило:
- Тебе, аника-воин, лет-то сколько будет?
 - Девятнадцать… почти, - покраснев, ответил Хижняк. – Я  год телеграфистом служил на телеграфе. Потом школа прапорщиков… Ускоренная.
- А батюшка – помещик или из разночинцев?
- Врач он. Украинских крестьян,  молдаван-виноградарей пользует…
Брусилов повеселел:
- Дай-ка, дружок, еще одну твою пахитоску… Уж больно слаб табачок, для дам-с… Не накурился давеча.
- Пожалуйста, - щелкнул портсигаром Хижняк.
- Ты, значит, местный, - разминая папиросу пальцами, размышлял Алексей Алексеевич. – Рельеф местности хорошо знаешь?
- С закрытыми глазами по здешним буеракам могу лазать, господин  инерал!.. И ни одной царапины в терновнике не получу.
- Эка ты загнул, братец…
- Родился я в этих местах… Для кого-то проклятых, для меня – родных.
- Это хорошо, хорошо… - задумчиво проговорил Брусилов.-  и еляяешь-то хорошо? Не охотник сам?
Хижняк замялся.
- Только правду!
- Средне, господин генерал, стреляю… Но суслика, стоящего свечкой у своей норки, за пятьсот шагов из ружья сниму. Пробовал…
- Суслика… - усмехнулся командарм. – Их «Вильгельм, - это тебе, прапорщик, не суслик. Глазом не успеешь моргнуть, как срежет.
- Так у меня портсигар отцовский, заговоренный, -улыбнулся Вася.
- Ах, да… Забыл, прости, - ответил Брусилов задумчиво.
Генерал помолчал, покачал головой, глядя на румяного Хижняка. Вздохнул:
- Я тебя, братец, прошу… По-отечески прошу: возьми с собой головорезов поопытней, и снимите вы, Христа ради, этого Вильгельма Теля хренова… Головорезы-то найдутся?
Прапорщик задумался:
- Есть две подходящие кандидатуры. Унтер-офицер Сахаров, тверской,охотник и Шат…
- Что за Шат? – не понял Брусилов.
- Рядовой Карагодин. Сахаров его Шатом зовет,  сокрощенно – от слова «шайтан». Черт по-нашему.
Брусилов опять склонился над картой.
- Ну-ну, - уже теряя интерес к теме, бросил он. – Бери Шата, свата, хоть самого черта… Только снайпера мне, ребята, снимите! Наступление на носу, а полк без командиров может остаться.
- Разрешите идти?
- Иди, братец, иди… С Богом, сынок.


           Напротив позиций 16-го пехотного полка, которым командовал полковник Никонов,  завелся австрийский  снайпер-одиночка. Назойливый, как окопная вша.
            Сперва на него даже внимания не обратили. Ну, постреливает какой-то паразит, так на войне это дело обычное… А потом подметили  закономерность -  одиночная «кукушка», перелетая из гнезда в гнездо, выбивала из полка исключительной офицерские чины. Прямо-таки настоящая охота за  погонами с просветами  началась…Трех командиров батальона один за другим схоронили. Потом еще и еще…
Появились и среди наших охотники «добыть» того «целкого снайперочка». Стали лучшие стрелки полка разными хитростями  подманивать  Вильгельма. То офицерскую фуражку на палку нацепят, крутят её туда-сюда, то целый китель на палках на бруствер выставят…
 Тот сперва на муляжи покупался. И фуражечку пробивал не раз, и  итель  Хижняка так изрешетил, что лучший шорник полка не взялся чинить Васин мундир.
Хитра была вражеская кукушка. Ох, и хитра!..
Тогда решили накрыть ее разом огнем второй батареи. Но покуда наши добегали до расположения пушек, пока пушкари расчухаются со своими трубками-прицелами, пока последние снаряды пересчитают – а кукушка уже гнездо сменила. И, должно быть, знай себе, посмеивается, глядя, как утюжат снарядами Иваны его бывшую  пустую позицию.

Доложив командиру полка о приказе генерала Брусилова обезвредить  «кукушонка», Вася отправился на квартиру, в хохляцком сельце, готовиться к  рейду в тыл австрийцев. Не обошлось без офицерской пирушки.
- Господа! – встал Вася с бокалом молодого пенистого вина, которое, вспоминая военные рассказы своего  любимого писателя Льва Толстого, называл «чихарем». – Помянем убитых товарищей…
Все шумно встали. Старая хохлушка, у которой квартировали Хижняк и погибший от пули снайпера капитан Лукин, поставила на стол дымящуюся яичницу с салом. Сковорода обжигала бабке руки, она  поторопилась и нечаянно  опрокинула бутыль с вином. Скатерть покраснела, будто кто затыкал ею огромную кровавую рану.
- Плохая примета… - тихо сказал кто-то из офицеров.
- Ерунда! Я не суеверен, - побледнел  Вася. – К тому же у меня талисман… Заговоренный отцом – старым воякой. Он с этим замечательным  портсигаром трижды от турков уходил, от неминучей смерти спасался.
Офицеры молча держали наполненные бокалы.
- С ним я, я иду на… – Хижняк сделал паузу, подбирая нужное слово.
- На подвиг, - подсказал кто-то.
- На подвиг, - кивнул прапорщик – Господа офицеры! За царя, отечество и генерала Брусилова…Ура!
Офицеры  слаженно прокричали троекратное «ура».
Выпили, не чокаясь.
- Что же мы без тебя, Вася, делать будем?.. – спросил захмелевший подпоручик Зубов плачущим пьяным голосом.
Товарищи по батальону его пристыдили:
- Ты что, Зубов, уж никак хоронишь нашего молодого  орла?.. Извинись за свой поганый язык!
- Простите… Вы меня, господа, не так поняли… - залепетал Зубов, понимая, что сморозил глупость. Но положил ему на плечо руку, сказал тихо:
- Если убьют,  поклонитесь, друзья, моим родителям и сестрам… Скажите…
И он всхлипнул, трогательно растирая  слезы,  скатившиеся на мундир из  мальчишеских глаз.
- Да ты что! – загалдели господа офицеры. – Ты, Вася, еще всех нас переживешь!.. У тебя же – талисман. А у нас – только вера и долг. Не горюй, Вася!


Глава 22
 ПОРТСИГАР ХИЖНЯКА
ЮГО-ЗАПАДНЫЙ ФРОНТ.
 ГАЛИЦИЯ. СЕНТЯБРЬ 1914


Профессор Гельгард  научил меня тому, что теперь я, как и Сократ, знаю, что я ничего не знаю… А для того, чтобы не исчезала иллюзия знания, говорил он, нужно познавать все в сравнении. Хотя никто не гарантирует, что твои выводы – это истина в последней инстанции, но, так или иначе, слова и иллюзии гибнут, остаются только лишь факты.
Мой пациент рядовой Карагодин, которого отобрали для охоты на Вильгельма, как окрестили австрийского снайпера в 16-м полку, менялся у меня на глазах. К худшему его изменяла и война, природа человеческих отношений, искушения дьявола и, конечно же, сама психическая болезнь, которая во время войн и прочих политических катаклизмов прогрессирует семимильными шагами.
Не специалисту, простому человеку, даже занимающего высокое место в общественной иерархии, заметить это не просто. Или вообще невозможно.
Внешне  рядовой Карагодин, наделенный недюжинной физической силой, производил впечатление храброго воина, самоотверженного патриота, верного  и отзывчивого товарища, на локоть которого всегда можно опереться в трудную минуту.
А его бешеную необузданную злобу принимали за бесшабашный русский героизм, когда, загнанный в угол человек, с голыми руками идет на дюжину  вооруженных врагов, похоронив свой страх чуть раньше себя.
Хотя тут мое определение будет не точным. Петр, конечно же, не был трусом. Но обязательное для мужчины мужество уживалось в его душе не только рядом со страхом, что было бы вполне естественно, но и с хитростью. А частенько – и с элементарной подлостью.
Он мучительно завидовал славе полкового разведчика унтер-офицера Сахарова, которого действительно любили и низшие, и высшие чины полка. За что? Тут даже я затрудняюсь сказать. Но уже тогда мне было ясно: Карагодин явно проигрывает этому увальню по всем статьям.
 Унтер-офицер Сахаров, не раз счастливо  ходивший за «языками» в тыл к германцам, имел два креста  - высшую боевую награду для низших армейских чинов. Воевал он  не столько зло, брызгая пеной, сколько азартно, с неизменным русским куражом. Он, бывший охотник из дремучих тверских лесов, будто и на войне был на  большой охоте: так же выслеживал зверя, подкарауливал его в засаде, расставлял товарищей по номерам и знал, что твой промах обернется точным выстрелом врага.
Штабные писари  рассказывали мне, что Сахарова хотели  за  боевые заслуги в подпоручики произвести, если бы не его   страсть к вину и водке. В пьяном виде Сахаров был дурной и опасный для всех. В том числе и для своих. Не разбирал никого и ничего, залив глаза спиртом. Товарищи знали эту  сахаровскую беду и старались с ним, пьяным, не пересекаться. Ну, а если бунт выходил наружу, то впятером (не меньше!) скучивали Сахарка, навалившись на медведя весом своих тел.
Силищи было в нем, что, наверное,  в знаменитом в мое время цирковом  борце Поддубном. Кочергу узлом завязывал. Один раз троих немцев уложил голыми руками. Всем головы свернул. Ребята потом рассказывали: «Только хруст стоял». А он оправдывался, глупо улыбаясь: «Ну, так получилось, робяты!.. Я было на дно окопа уже лег, а они все лезут и лезут».
Я считал, что прозвище Сахарок  все-таки к нему не шло. Да прикипело намертво. Не отдерешь. Отчасти и его в том была вина...
Любил Сахаров поесть. При том съедал за раз очень много. Ведро борща раз на спор слопал.  В разведку сроду на пустой желудок не ходил. Говорил, что с пустым животом, несмотря на предупреждения санитаров, не терпевших ранений в  полное брюхо, он воевать не может. Из пуза, мол, бурчит громче, чем германцы  стреляют. И он по звуку не может определить точное местонахождение врага.
Перед отправкой в рейд за «кукушкой,  притащил он  с кухни  кулеш. Пшенка у  новенького повара подгорела. Салом, как прежде, кашу давно не заправляли - тылы  катастрофически завязли на разбитой артиллерией железнодорожной станции. Пока их подтягивали к  частям, провиант основательно разворовывали  тыловые крысы.
Петр, учуяв харч,  брезгливо поморщился:
- Няхай  концентратом германец давится. А мы и на войне со своим харчем проживем… Хохлушки да молдованки - бабы  грудастые, хлебосольные… С ними спать да жрать - одно удовольствие.
И развернул  холстинку, где прятал сало,  головки сладкого хохляцкого лука, вяленую тарань.
- Постой, - торопливо полез в  подсумок  Сахаров, рассчитывая на угощение товарища, - нам для подкрепления  духа фляжку водки выдали… Куда плеснуть?
Глаза Карагодина зажглись. Он заметно повеселел, крупные морщины на темном, будто пропеченном в печи лице  разгладились. Петр Ефимович любил выпить. В этом была  и его слабость.  Сам мне рассказывал, как еще парнишкой пропивал хозяйское добро. «Попадет шлея под хвост, накачу на душу стакан – ничем опосля  не побрезгую: ни потником , ни вожжами старыми, ни седелкой . Раз у самого слободского головы козырьки  от его усадьбы угнал. Вместо лошади в них запрягся - и утащил на постромках в Хлынино, где и загнал кому-то за гусыню самогона».
Карагодин взял из рук Сахарова манерку , потряс её над заросшим волосами ухом.
 - Отпил, небось, хер рябой?
- Шат, дай сала шмат! - засмеялся  Сахаров, подставляя широкую ладонь.
- Свою долю ты выпил, значить…
Сахаров замахал руками:
- Маненько токмо, Шат. Отрежь сальца-то…
- А хрена собачьего ты не хочешь?
- Отчекрыжь. Цыбульки дай, тараночки.
- А дырку от бараночки? Жирно, Сахарок, будет. Вдруг – задница от жиру заблестит?
- А ты, Шат,  за мою задницу не переживай. Заблестит,  так снайперка-то, как зеркальцем,  ею и подманем…
Карагодин с минуту подумал и отрезал немецким штыком кусок сала  товарищу. Вместе на дело шли. Зло в напарнике копить опасно.
- Чё это там, у ручки, за цифирки такие? - увидев  на лезвии трофейного кинжала три  цифры «6», спросил Сахарок.
- Да так… Номерок один, - хмуро ответил Карагодин, пряча кинжал за голенище сапога. - Добыл у пруссаков в неравном бою.
- Отрежь ишшо, брат, - канючил Сахаров.
- Будя, будя… Гляжу я, охотник, а губа у тебя – не дура. Кулешу ведро сожри – вот и набьешь свой котел. Ха-ха…
Сахаров с укоризной покачал головой:
- Ну, и смех у тебя, Шат. «Аха-хав-хав!», - передразнил он Карагодина. -  Ну, чисто собака у моего соседа брешеть… Когда волка учуить.
…Раннее молочное утро разливалось по еще цветущим полям. За речкой стройно построились шеренгами пирамидальные тополя, дерева-красавцы.
 Петр взобрался на бруствер траншеи и напряженно  вслушивался в обманчивую тишину войны. И вдруг ему послышался собачий вой.
- Сахаров!.. - чувствуя, как страх холодным ужом  вползает в его душу, позвал унтера Карагодин. - Слышишь?..
Тверичанин перестал живать, прислушался.
- Пташки чирикают… Австрияки еще дрыхнут. А через час кохфий свой хлебать начнут.
Собачий  вой повторился. Теперь уже ближе и отчетливее.
- Ну, глухая пятка! Неужто не слышишь? Воить пес черный… К покойнику…
Сахаров,  спокойно глядя  на позиции неприятеля, пожал плечами:
- Да кто воет-то?.. Перекрестись, Шат! Видение и исчезнет… Когда грезится, завсегда крестится надобно. Аль не умеешь? Так научу!
Карагодин собрал пальцы в щепоть, но рука не поднялась - не стал осенять себя крестным знамением. Его вдруг стошнило.
«Сала вдовьего гад пережрал», - без зла подумал Сахаров.
- Не к добру услышанный мной вой, - сползая вниз, сказал Петр. - Ох, чую  покойника!
- Типун тебе на язык, Петруха! Даже три типуна кряду. Втроем идем на охоту – втроем и вертаемся. У нас, тверских, так заведено. Как у вас – не знаю.
Подошел Хижняк. Коротко спросил:
- Готовы?
- Так точно, господин прапорщик!
- С Богом! - перекрестился Вася и погладил в кармане портсигар отца – на удачу. - Надеюсь, среди нас иудеев и мусульман нет?
- Православные мы, -   за всех ответил Сахаров. – Смертушки боимся, а атаку все равно ходим. Потому как у нас в деревни говорят: волка боятся, в лес не ходить. Айда, робяты!

Переход через нейтральную полосу прошел удачно. Не считая, что Петр Ефимович зацепился гимнастеркой за колючку. Предательски звякнула пустая банка из-под австрийских консервов, и в утренний туман, шипя, полетела осветительная ракета, уже бесполезная при  свете нового дня. Для острастки лазутчиков.
Противник    в окопах уже  завтракал галетами, запивая их эрзац-кофе, который  говорливые и смешливые австрийцы черпали кружкой из большого термоса. 
- Тихо, Шмат, милый!.. -  взмолился Вася, укоризненно покачивая головой. - Стань кошкой! Или охотничьей собакой…  Ну, как Сахарок.
Они продвигались в глубь австрийской  обороны медленно. Ужасно медленно.  Пять метров ползут, пять минут отлеживаются и прислушиваются к звукам на передовой. Потом все повторяется сначала.
Наконец позади остались передовые посты противника со станковыми пулеметами в оборудованных огневых гнездах.
 Бывший охотник из тверской глубинки то и дело оглядывал окрестности. Метров через сто приметил бугорок, густо поросший густым  колючим  кустарником.
- Позиция, ваше  юное благородие! – весело  толкнул он прапорщика в бок. - Заляжем тут и будем наблюдать. Если повезет, то и увидим, откель стрелять почнёт кукушечка наша…
Хижняк с минуту подумал, прикидывая что-то в уме, и согласился.
Позиция и впрямь была замечательной. Удобной во всех отношениях. Наблюдателей не было видно ни с переднего края, ни с флангов, ни с тыла. Отсюда, с бугра, густо поросшим  колючим шиповником, вся картина немецких позиций открывалась, как на ладони…
- Ну, братец, - улыбнулся Вася, -  маленькой кукушке тут  большой капут будет. Лежать тихо! Слушаем и наблюдаем…
- Нажралися мермалада, - ощерился Карагодин, приметив, как двое солдат потащили по траншее пустые термоса.  - Я в госпитале лежал, пробовал его, мармалад-то…
- Ну и как? - шепотом живо поинтересовался Сахаров, чувствуя, как закрутило живот: от жидковатого завтрака, наверное.
- Говно, - цикнул слюной Петр.
- А мне ща охота вспомнилась… В лесах Лихославля.  Кабаны там - боровы, что ты, Шат,  пудов под пять.
- Брешешь. Дикая свинья -  поджарая.
- Ей Богу!
- И добывал?
- Охотился… Бывало, везло, - Сахаров сорвал сухую травинку, пожевал её  крепкими кукурузными зубами. - Кабаны  каштуются, роют рылами прошлогоднюю листву, а мы, затаившись, ждем… И знаем, что сейчас в стаде хоть на одного косача, но меньше станет.  Они, дурни, и не помышляют об этом, знай себе похрюкивают, брюхо набивают… А я спиной, шкурой своей чую: кто-то за нами охотится… Выслеживает нас.
- Как это? -  на локтях приподнялся   Петр. - Ты охотишься на одного, а за тобой охотятся другие?
-  Закон леса. Так завсегда и в жизни, - кивнул Сахаров.
- И кто там, у кабанов, был?  Ну, кто за вами следил?- спросил Карагодин, вглядываясь в позиции австро-венгерских подразделений.
- Волки, - ответил бывший охотник. - Мы - на кабанов, а на нас – волки. Те на своих не охотятся. А мы, люди, друг дружку пожираем…
В кустах беззаботно распевали невидимые пичуги. Война совершенно  не касалась  небесных созданий.
- А сдаётся мне, - сказал Петр, маясь от долгого ожидания, - не даром нынче собака выла… Сожрут кого-то из нас…
- Кого? -  машинально спросил  охотник.
- Да тебя, Сахарок, наверно… Ты у нас самый сладкий.
Сахаров икнул, слыша, как  противно и громко забурчало в животе.
- Надо было побольше кулеша брать на кухне, - вздохнул он. – Брюхо бастовать начинает.
Карагодин покачал головой:
- Ты, как я погляжу, пули не боишься, Сахарок?
- А ты?
- Мне надобно чёрного пса опасаться. Пуля меня не берет. В Сольдаю в упор стреляли – плечо токмо царапнуло. А пса боюся…
- Пса? - удивился тверской охотник.
- Цыганка одна, сволочь,  нагадала…
Сахаров немного подумал, потом сказал,  прислушиваясь к революции в своем животе:
- От пса смерть принять похуже, чем от пули…
- Разговорчики! - призвал к тишине Хижник.
- Тут, господин прапорщик, дело сурьезное… - зашептал Карагодин. – Медвежья болезнь у Сахарова открылась…
- Какая болезнь? - спросил  Хижняк.
- Медвежья… Али кабанья. Один черт.  Кабы в штаны не наложил… По запахам нашу дислокацию выдаст, паразит такой!
Унтер  хрюкнул, что означало высшую степень его возбуждения, и пополз к обидчику, чтобы звездануть его «между глаз»   огромным кулаком.
- Гляди, - огрызнулся Петр. – Я – злой.
- Ты, Шат, не злой, - сплюнул Сахарок. – Ты – злобный. Что пес цепной.
- Отставить! - достал револьвер Вася. -  Нам еще не хватало друг друга перестрелять.
Прапорщик стал  в бинокль  рассматривать  австрийские позиции.
 - Тихо мне сидеть! Кукушкино время подоспело… Чувствую, он где-то рядом. По темноте еще позицию себе облюбовал. Потому мы его не видим. А он, может быть, на мушке нас уже держит.
Ждали  еще часа два. От  бинокля слезились глаза.  У Сахарова, и впрямь, расстроился желудок -  то ли сало Петрухино  подвело, то ли «недоед». Он, сжав зубы, натужно  кряхтел на своей позиции.
- Ваше благородь!  - взмолился Сахаров. - Дозвольте оправиться - мочи моей больше нету…
Не успел Хижняк ответить, как с дерева у края оврага раздался сухой одиночный выстрел.
-  Кого-то подстрелил гаденыш, - прошипел Карагодин. – Вона в какое гнездышко кукушечка залетела…
- Прикройте в случае чего, - бросил Вася.
Он отполз метров пятьдесят и вжался в землю. Но, дождавшись блеснувшего из-за раскидистых хвойных лап вспышки выстрела, встал и  короткими перебежками стал приближаться к позиции снайпера с тыла.
Карагодин, оставив зеленого от болезни  живота Сахарова, тоже пополз к дереву. Унтер, покрутив головой,  вышел из колючих кустов, подтягивая штаны. И в это время прозвучал третий выстрел.
Сахаров тонко, по-детски, ойкнул и повалился на бок. Из пулевого отверстия на  лбу побежала резвая  струйка крови.
Карагодин, вытащив кинжал,  пополз к сосне. Он  задержал дыхание, которое теперь казалось ему необычайно  шумным. Ладонь, сжимавшая костяную рукоятку кинжала, вспотела.
Хижняк   сидел за мшистым  валуном, поджидая очередной выстрел  кукушки. Но  опытный снайпер почувствовал охотников.  Он затаился среди раскидистых лап ели. Теперь всё решало время и нервы.
Вильгельм не выдержал первым  - решил  поменять позицию. Он явно  спешил, обдирая руки о ствол сосны. Но вот спустился, огляделся…
  Петр подполз с тылу.  Карагодин хорошо видел, как  рыжий  снайпер бережно положил на землю винтовку с огромной оптической трубкой над стволом,  снял каску, обнажив  вспотевшую голову. Потом достал пачку сигарет, исподлобья оглядывая окрестности, неспешно прикурил…
- Ну же, барчук!.. -  видя, как готовится за камнем к прыжку молоденький прапорщик, прошептал Петруха.
  В руке Вася сжимал большой  револьвер с тяжелой ручкой и литой петелькой для шнурка. Этой «петелькой» Хижняк и собирался звездануть конопатую кукушку.
Снайпер,  раскурив солдатскую сигарету, присел на какой-то камушек, вглядываясь в кусты шиповника. Там белело белоснежное исподнее  убитого им русского солдата.
- Ser gut! – улыбнулся рыжий, подставив солнцу свой веснушчатый нос.
И тут из-за валуна с коротким разбойничьем  свистом   выпрыгнул Вася.
Петру казалось, что всё идет как по маслу… Вот сейчас кукушка, ошеломленная неожиданностью, испугается, потеряет способность к сопротивлению - и тогда барчук глушанёт снайпера по рыжей башке. И вдвоем с Петром они поволокут отяжелевшее тело  взятого им языка к своим позициям. Ребята прикроют из «Максима». А командир полка одарит золотым царским  червонцем за службу и боевые заслуги.
Но произошло  нежданное и негаданное… Рыжий  вдруг машинально, повинуясь вбитой в него муштрой дисциплине, надел свой  стальной шлем. Удар пистолетом пришелся не в обнаженную голову, а в каску: звонкий, но безопасный для снайпера удар.
Снайпер, схватив винтовку, с криком "хильфе, хильфе!" бросился бежать.
Хижняк кинулся за ним, но споткнулся и упал, подвернув ногу.
- Карагодин! - крикнул подпоручик. - Лови гада!
Петр выскочил из своего укрытия, но снайпер, петляя, как заяц, уже бежал в противоположную от  Карагодина сторону, к своим спасительным позициям.
Вдруг Вильгельм, запалившись от быстрого бега с аммуничкой за плечами, резко остановился. В следующую секунду он молниеносно развернулся, вскинул винтовку и, почти не целясь, выстрелил в  прапорщика. Вася вопросительно вскинув соболиные брови – да что это такое?  что это со мной, братцы? -  стал молча  оседать на землю.
- Ах, етит твою   мать! - бросился со всех ног к рыжему Петр. Он видел, как судорожно передергивал   затвор снайпер Винтовка не была автоматической. И эти секунды решили все дело.
Карагодин ударил, как молния. Петр с разбега воткнул огромный нож в живот конопатого. Тот завизжал, как поросенок, которого режут, обеими руками схватился за ручку кинжала, пытаясь вытащить нож из живота.  Кровь тут же пропитала его гимнастерку, полилась на ширинку штанов, закапала на траву.
Он протянул руки к Петру и прошептал:
- Hilfe!..
Карагодин, улыбаясь, с усилием  вытащил кинжал из умиравшей плоти врага. Лезвие чавкнуло. Снайпер упал, как срезанный серпом  ржаной колос на жатве.
 Петр осмотрелся по сторонам. Разыгравшаяся драма, кажется, происходила без зрителей. На переднем крае и в тылу было все спокойно. Веселые австрийцы насвистывали  мотивчики из популярных оперетт. Русские давились сухим концентратом в своих окопах.
Петр, подобрав  диковинную  германскую винтовку, побрел к корчившемуся в пыли Хижняку.
Прапорщик был ранен в живот. Разрывная пуля, очевидно, разворотила не только кишечник, но и другие органы. Кровь так и хлестала из страшной  черной. Судя по тому, как Вася сучил ногами, прапорщику было очень и очень  больно…
- Вот, Карагодин, оказия какая вышла…- виновато сказал он, кусая от боли мальчишеские губы. - Но ничего, сейчас ты меня перевяжешь - и домой…К своим. Кукушечку-то мы с тобой сняли… Отомстили за товарищей.
      Петр молча глядел, как раненый  судорожно зажимал окровавленной ладонью ужасную рану. Взгляд Хижняка был просящим и виноватым.
- Ты, ваш благородь, уже не жилец…
- Перевяжи меня, пожалуйста… - попросил прапорщик. – Я живучий. У меня в кармане талисман. Заговоренный… Жить хочу, Карагодин.
     Петруха молчал.
- Перевяжи, слышишь?…
Петр будто не слышал слов прапорщика. Он смотрел в сторону австрийских позиций, соображая, как ему половчее обогнуть их ходы сообщений и блиндажи. 
- Перевяжи… - теряя последние силы, прошептал Вася. – Портсигар… золотой…
- Покурить бы… - как бы самому себе сказал Карагодин.
- Там,  в кармане…- слабо кивнул головой на карман Хижняк.
Кровь из раны Хижняка, как показалось Карагодину, стала течь медленнее. Да сколько ее там осталось?
"Пропадем мы вместе, - подумал Карагодин. – Мертвый живого на тот свет утянет… И не к своим надо идти. Хватит. Навоевались… Правильно большевики проповедуют:  мир хижинам, война – дворцам.
И Петр в сердцах пнул    диковинную винтовку, валявшуюся неподалеку.
Вася уже не стонал. Он только смотрел и смотрел на Карагодина, уже ничего не видящими глазами. Как тот  мальчишка в Гумбинене…
Карагодин полез в мокрый от крови карман прапорщика, вытащил двумя пальцами золотой портсигар и, не вынимая  из него папиросы, сунул дорогую вещь себе в карман.
-  Жить хочу, мама… - бредил прапорщик.
Петр пожал плечами:
- Все, барчук, жить хотят… Да не у всех енто получается.
Он потрогал за пазухой верный кинжал – не обронил ли в суматохе.  Наклонился над Васей:
- Ну, не поминай лихом...
- Сволочь… - прошептал Вася ему  на прощанье.




Глава 23
ЛЮБОВЬ
Мелитополь. 1915 год

В Мелитополе было  тепло, светло и хлебно. На рынке  крикливо торговали армяне, греки, молдаване, хохлы, русские… Продавцов, как во все кризисные времена, было меньше, чем покупателей. Война, казалось,  будто обошла этот благословенный край стороной.
На заваленной  гнилыми абрикосами, всяким хламом базарной площади  ползали безногие герои, прося милостыню у всех подряд. В трактире мелитопольского барыги Эрика Гоца с лихим названием « Русская тройка»  было дымно, шумно и многолюдно. Пахло копченой рыбой, водкой, пудрой проституток и даже дымком кальянов, чьи мундштуки торчали под  огуречными восточными носами, блаженно погружавшихся в нирвану  в укромном  кабацком уголке.
 И  над этим вавилонским столпотворением, адской смесью запахов  людских пороков, жареной рыбы, виноградной кислятины  и теплой водки царствовал русский мат. Матерились все - налетчики, щипачи,  дезертиры, евреи-коммерсанты, носатые армяшки,  мелкие коммерсанты, дешевые проститутки,  спившиеся польские шляхтичи и надутые хохлы, больше ругавшие москалей, чем врагов  Российской империи.
С семи вечера, как оповещалось в двухцветных афишах,  в «Тройке» пела «знаменитая  певица, несравненная  Любовь Куцинская».  Эти крикливые афиши  Эрик Гоц отпечатал в типографии Вовы Михальчевского, отставного ротмистра с загребущими руками. Бывший кавалерийский офицер  слыл удачливым предпринимателем, подминая под себя всё, что плохо или хорошо лежало…
Еврей Гоц был менее удачлив. Мысль об  антрепренерстве  Куцинской была той спасительной соломинкой, за которую цеплялся  зубами престарелый Эрик. Денег у еврея не было. Хотя никто в это серьезно не верил, но ему действительно нечем было заплатить за сто штук двухцветных афиш с рисунком несравненной Любы.
 И тогда кривоногий ротмистр, большой охотник до красивых дам, получил  от Гоца обещание «получить натурой».  Любочкой, разумеется…

В тот вечер, когда судьба занесла в этот трактир Петра Карагодина,  дезертировавшего из действующей армии, Михальчевский пришел в «Тройку» за обещанной платой Эрика Гоца.
Петр, облаченный в  офицерский китель, синие кавалерийские галифе и хромовые сапоги, собранные фатоватой гармошкой, купленные им  у какого-то  говорливого одесского  еврея,   решил  послушать цыганские гитарные переборы. А заодно поглазеть не то на цыганку, не то на еврейку или польку – «несравненную Любу Куцинскую».
Голоса у певицы не было. Какой-то седой цыган с носом, похожим на дверной крючок, аккомпанировал Любе на желтой гитаре. Одет он был в красную плисовую рубаху и подпоясан  русским кушаком. Красавица-Люба пела цыганские песни, русско-цыганские романсы, заламывая руки и подвывая сиплым голосом.
Но не голос очаровал Петра. С первых же минут он впился в этот, уже не первой свежести, «персик», как говорили кавказские люди. Никогда в жизни он не видел такой броской, вызывающей женской красоты. Немки, отдававшиеся ему в Восточной Пруссии за буханку хлеба, были бездушными машинами, холодными, как лягушки.
Пушные хохлушки Западной Украины были теплее, порой даже «с перчиком», как и их горилка… Но такой красоты он еще не встречал. И влюбился безоглядно,  страстно и бесповоротно.
  - Очи черные, очи с-страс-стные…- пела Люба, подводя глаза к потолку.
Грудь Карагодина грел большой кожаный кисет, набитый золотыми колечками, кулонами, нательными крестиками, цепочками,  медальонами с изображениями милых женских головок - всего того, что попало в мелкие  сети  дезертира  на неисповедимых дорогах войны. И он пару раз вытаскивал его на свет божий, чтобы убедится – не украли ли лихие людишки его сокровища. 
Он сидел за свободным столиком, не обращая внимания на вопросительно застывшего у его ног полового. Его взгляд был устремлен на пятачок сцены, где, освещенная желтым светом плохонькой электрической лампочки, пела ослепительная молодая красавица.
«Моей будет, -  твердо решил Петр. - Привезу такую кралю в Слободу - земляки ахнут...».
- Что прикажете-с, господин офицер?  - спросил половой, поправляя на плече несвежее полотенце. Его наметанный взгляд определял посетителя по первому жесту и по первому слову. Как опытные охотники определяют  птицу по полету.
- Водки и пожрать… - не спуская глаз с певицы,  сказал Карагодин и поправил на груди Георгиевский крест.
Парень  мелко кивнул, но не спешил отходить, решив уточнить: что именно «пожрать».
- Водки и пожрать, да  пожирнее!... - повторил Петруха. - Тащи белорыбицы, блинов с икрой,  расстегаи…  На чай не поскуплюсь.
Половой, переглянувшись с вышибалой-швейцаром,  спросил:
- А  есть, чем давать-то?
Петруха поманил полового пальцем.
- Ну-с? - нагнулся официант.
Карагодин схватил детину за тонкий длинный нос.
- Могу и кулаком расплатиться, коль моими золотыми червонцами гребуешь…
- Простите-с, обмишурились, - прогнусавил половой. Петр отпустил его побелевший нос на волю.
- Тащи жратву с выпивкой, да пошибче свои ходули перебирай!..
Он снова поманил полового пальцем, но тот не стал приближаться к гневливому посетителю.
- Чего-с еще изволите?..
- Шо за баба поет? - поинтересовался Карагодин.
- Любовь… Любочка Куцинская… Там же написано.
- Расскажешь про Любку, - бросил Петр. - За отдельную плату.
- Слушаюсь! - по-военному ответил половой и пошел за заказом.
- Что за птица? - не поворачивая головы спросил швейцар.
- Какой-то  унтер Пришибеев… Дезертуха.  Но при деньгах, кажись.
         Тот подмигнул половому и крякнул утиным скрипучим голоском:
- Сиче скажи… Как подопьет, пущай подсядут с Волчком. Вижу, давит ему мешочек на сердце.
И Фрол Семенович прыснул в расфуфыренные гренадерские усы.

…Через час Петр знал про Любочку всё, что хотел узнать. Певичка была без роду и племени, «рвань перекатная», как сказал половой.  Эрик Гоц взял ее за долги из табора, кочевавшего по южным городкам Польши и Закарпатья. По обличию девушка была скорее полькой, чем цыганкой. Но кочевая цыганская жизнь, кони и гитара, карты и танцы в длинной цветастой юбке на деревенских ярмарках и молдавских свадьбах  наложили свой отпечаток.
Манеры выдавали в Любови  кабацкую дешевку. Но глаза девушки действительно завораживали. Её  колдовские очи будто манили и обещали. Такого взгляда Петр еще не знал.
Он, теряя бдительность, полез за пазуху в заветный кожаный кисет, наугад достал оттуда чье-то обручальное кольцо. Не слушая трепа, подсевших к нему двух  трактирных потрошил, встал и подошел к столику, за которым сидели Люба, Эрик Гоц и  кавалерист Михальчевский.
- Это - тебе, - выдохнул Петр, поедая глазами зеленоглазую красавицу. И, взяв ее руку, надел на безымянный палец украденное кольцо.
- Спасибо, офицер! - зарделась Любка,  с вызовом  глядя на своего хлипкого антрепренера, одетого в щегольской клетчатый пиджак и грязную  белую манишку.
- Иди, иди, солдатик, - лениво махнул рукой в разномастных перстнях с крашеными стеклами вместо камушков  Гоц. - Выпивайте себе, господин, на здоровье  и закусывайте… И не берите Любу в голову.
Бывший ротмистр, скосив черный глаз на Георгиевский крест, спросил со знанием дела:
- Купил?
- За Прусскую  наступательную кампанию четырнадцатого… - поедая глазами Любу, ответил Петр.
- Пять рублей с полтиной твоя кампания стоит на мелитопольском  привозе… - начал было Михальчевский, но тут же получил удар в скулу и сполз на пол, потеряв сознание. Пока Эрик Гоц пялил на кавалера свои миндалевидные глаза, Петруха, схватив Любу за руку, бросился к выходу.
Ему было преградили дорогу Фрол со своими молодцами, но Карагодин вытащил из-за голенища сапога  кинжал,  зловеще сверкнувший в свете электрической лампочки над выходом, и громилы дружно ретировались.
- Проткну, как сук!.. - прохрипел Петр Ефимович. - А ну, сволота кабацкая!..
Он еще крепче сжал руку певицы. Люба, чувствуя мужской напор, сильный , чтобы не сказать - бешенный, характер своего похитителя, давно смирилась с судьбой. «Хуже, чем у прижимистого старого Гоца, не будет, - решила девушка. - Пусть ворует!»
- Извозчик! - рявкнул Петр, подбегая к стоявшей  у трактира двуколки. - Плачу тройную цену, харя!..
Они прыгнули в рессорную коляску, лошадь резво понеслась по пустой дороге.
- Куды, барин? - спросил бородатый  мужик, натягивая вожжи и привычно подмигивая клиенту подмигивая воровским глазом.
- Вон из этой Слободы!   Гони, кацап, гони!..
- Да куда же?
- Куды глаза наши глядят! - захохотал Карагодин.



Глава 24
ВСТРЕЧА НА КУРСКОЙ УЛИЦЕ

 Пять  лет влюбленные вместе  кружились по хлебным южным селам, наезжая то в Воронежскую, то Курскую, а то и в Тамбовские губернии. Жили доходами опасного  воровского промысла. Сперва вдвоем. Потом – втроем, с маленьким сыном на руках.
 В шестнадцатом году Любка родила Петру мальчика. Назвали Гришой. Мальчик помогал втираться к хуторянам в доверие. Кто заподозрит молодую красивую бабу с ребенком в дурных помыслах? Но, бывало, малыш связывал энергичных родителей по рукам и ногам.
  За  мзду не раз оставляли  черноглазого, похожего на отца мальчика, в чужих руках  теток.  Петр, души не чаявший в сыне, каждый раз возвращался за Гришей, доплачивая приемным мамкам  за молоко, хлеб, заботу и постой для  наследника. А если находил, что заботы недостаточно, то мог и наказать сиделку кулаком или арапником. Жестоко наказать. До крови.
Весть о революции, случившейся где-то в центре России, их не тронула,  поначалу не задела своим обжигающим огненным  крылом. Всё шло, как и прежде: воровали, переезжая с места на место, пировали, голодали, ссорились до  драки и первой крови, но друг за дружку держались крепко… А за кого и держаться ягоде с одного поля.
А в 21-м, когда Гришке уже было пять годков, постаревшая, но не образумившаяся   Любка сбежала с красным кавалерийским отрядом, наводившим свои порядки на Юге  империи, становившейся советской.  Увел её от Петра немолодой  красный командир, тоже бывший Георгиевский кавалер,  воевавший за новую власть на  малороссийской  земле Сашка Щарбатов, больше известный в Воронежской губернии   по кличке Щербатый.
 Любовь  Куцинская, бросив гражданского мужа и  малолетнего сына, по-английски, не прощаясь,  отбыла с новым любовником далеко-далеко, по месту службы нового мужа.
Но верно говорят: не было бы счастья, да несчастье помогло… Та роковая встреча с красным командиром Щербатовым, ходившим в кожаных штанах, с именной шашкой на боку, с боевым революционным орденом на красной плисовой рубахе,   складно вравшим  про свои подвиги в боях с врагами революции и народной власти, многому научила брошенного вора. Петр понял, что за рассказы  о «героических подвигах» - это не просто байки для дураков. За революционные подвиги, за своё светлое будущее   Республика, разоренная революцией и войной, выкладывала на стол борца лучший кусок. В постель к герою просились самые красивые бабы. Даже крыша над головой, как по мановению волшебной палочки, оказывалась самой добротной, не дырявой, а стены хижины, которым был объявлен мир, - из дуба или даже кирпичные. И закралась крамольная мыслишка: а почему бы и ему, Петру Карагодину, посадскому босяку и  конокраду,  дезертировавшего с фронта по малодушию (можно представить, что поддержал большевистские лозунги о мире),  Георгиевскому кавалеру (герою войны!) не схватить свою судьбу за хвост?
Он попытался. И счастливо поймал.  Красиво соврал в Курском губисполкоме,  придумал героическую биографию, нашел земляков-свидетелей, подтвердивших «рабоче-крестьянскую закваску» Петра Ефимовича (социальное происхождение  было безупречно),  попадания в кутузку за воровство лошадей представил как  политические аресты за большевистскую агитацию, вступил в РКП(б) и даже был избран на губернскую партийную конференцию – и пошло, поехало… Легенда обрастала былью.  Ему охотно верили. И он понял, что любой революции нужен свой героический эпос, свои легенды. Без этого революции не живут в памяти человечества.

Когда я в 1921 году, отсидев  в подвале ГУБЧК  три месяца, голодный, без денег и документов, диплома врача,  с погибшими надеждами  брел по грязным улицам Курска,  где у меня не осталось ни одной родной души, случай резко повернул и мою судьбу.
- Доктор! – закричал кто-то с противоположной стороны улицы. – Доктор, это ты?
Я узнал его сразу – уж больно фактурная личность, чтобы не запомнить на всю жизнь даже  после шапочного знакомства. Удивился, что он узнал меня: уж очень непрезентабельный вид был тогда у меня на курской улице.
- Нет, Карагодин, - ответил я печально.- Это, как видишь, уже не я…
- Я по направлению губкома возвращаюсь в родную Слободу, новую жизнь строить, - сказал он. – Предлагаю поехать со мной. Расскажешь людям, как я работал в солдатском комитете.
- В комитете?
- В комитете, комитете… – с нажимом на слова повторил он. - Агитировать втыкать штыки в землю и брататься с немцами. За то меня Горин и расстреливал…
Он засмеялся  лающим смехом:
- Примете бывшую земскую больницу. В не врача еще в девятнадцатом в расход пустили… Едете?
Куда мне было деться? Я согласился.
- Ну вот, - похлопал он меня по плечу. – Помните, я вам обещал, шо пригожусь… Вы ко мне по-человечески, и я к вам. Рука руку моет.
  По дороге в Слободу он рассказывал мне о сыне. Его на этот раз удалось пристроить к соседям – в  семью Захаровых, там без куска хлеба и крынки молока  малого не оставят. С болью в сердце вспоминал о своей жене-красавице, которая ускакала на белом жеребце с героем гражданской войны атаманом Щербатым.
Любку – я это хорошо чувствовал -  ему было искренне жаль… Любовь была настоящей. (Немногое настоящее, что окружало его последние годы). И как теплое, хотя и щемящее сердце, воспоминание о ней остался этот  с виду робкий, испуганный еще в детстве мальчик - Гриша Карагодин.  Точная копия Петра: черноглазый, чернобровый, с густой копной упругих, будто из проволоки, волос на вытянутой огурцом голове. И такой же взрывной, гневливый, с цепкой злой памятью… Такой, как и он, Петруха, никому не спустит - ни друзьям, ни врагам. Далеко пойдет по новой жизни жизни, думал я, если власть подсадит на нижний сук… А подсадит обязательно. Если сын за отца при новой власти в ответе, то власть в ответе за сына борца и героя. Вырастит из сына свин, если отец свинья. И сын - борец за светлое будущее, если отец герой. Как там, плывут пароходы – слава героям и так далее…
Нужно только поскладнее и поярче сочинить свою революционную биографию, сделать так, чтобы  простодушный народ, падкий до любых придуманных кумиров, поверил.
Поверит ли?..
  К нашей встрече на улицах губернского Курска Карагодин в этом уже не сомневался. Казалось, что он и сам горячо поверил в свою героическую  легенду. Если так, то другие, размышлял он, поверят в нее -  с радостью великой. С вечной народной жаждой быть обманутым сладкими обещаниями и счастливым сказочным концом. Ведь во всех русских сказках Иван-дурак при помощи злой  - или доброй силы, живой или мертвой воды, какая разница? – сковырнув царя с трона, сам забирается с ногами в руководящее мягкое  кресло, чтобы разделять, властвовать и себя, любимого, не забывать.
 Нужно только, чтобы эти  баловни судьбы - хитроманы у власти - тоже придумавшие себе былинные легенды, уже не крестом святого Георгия, а своей звездой, снятой с созвездия Псов, наградили… Наградили, а не в тюрьму посадили, страшась конкуренции более удачливого соперника на   княжеский (всегда – кровавый)  престол.
Рисковал? Кто не рискует, не пьет не только шампанского… Жил настороже. Но по мере утверждения своей лжи во спасение, жил все слаще, все теплее и уже пил чай с  колотым сахарком не в прикуску, а  по три ложки в кружке намешивал.
 Что ждало его: судьбы награда или тюремная ограда - он точно не знал. Но чувствовал: кто-то ведет его по этой жизни железной  рукой. Направляет и обороняет его. Спасает от друзей и врагов. От самой смерти, её цепких костлявых рук уводит куда-то… Кто и куда?
В тот день, когда он меня встретил в Курске, Петра Карагодина уже знали, как верного большевика, героя гражданской войны.  Покинутый Любовью, он вернулся в Слободу другим человеком.
…На  маленьком вокзале станции Дрюгино, где сошел с переполненного вонючего  вагона человек в серой солдатской шенели, держа за руку чернявого тихого мальчика, он зашел в станционный буфет. Заказал себе бутылку дешевого яблочного вина, которым из-под полы торговала рыхлая баба -  вокзальная буфетчица. Гришке взял кусок ситного хлеба и кружку чая с сахарином. За долгую дорогу оба похудели, осунулись.
Петруха пил кислое вино, не хмелея от этой бурды, с ненавистью глядя на изрытое оспой лицо буфетчицы.
- Ишшо, что ли? - не поняла  колкого взгляда   буфетчица.
- Спирт есть? - прохрипел Петруха.
- Пей винцо, касатик, -  подмигнула ему буфетчица. - Ща другого сорту плесну.
- Ну, плесни…
Буфетчица дрожащей рукой налила ему немного в жестяную кружку.
- Вот это винцо! - сказал он, вытирая рот рукавом колючей шинели. - А сперва, признайся, тетка,  что нассала. Я уж хотел тебе про меж глаз врезать, для поддержания революционного порядка. Теперича не буду.
- Господь с тобой!.. - замахала руками буфетчица,  посмотрев опасливо на пудовые кулаки Петрухи. - Ребенок-то - твой?
- Мой, - ответил Карагодин. - Аль не видно?
- Да видно, видно, - быстро согласилась буфетчица. - Темно тута - поди разбери, на кого похож…
- В отца, а не в проезжего молодца! – сказал Петр. – Пойдем, Гриня. Нам еще пешки тащиться через всю Пустошь Корень. Путь, сынок, не близкий.

Глава 25
«СИНДРОМ КАРАГОДИНА»

С раннего утра я ждал приход друга. Смотрел в окно, смотрел, как краснопузые снегири перелетали с яблони на яблоню, оживленно обмениваясь птичьими сплетнями. Включил радиоприемник. Русский хор пел «Над окошком месяц…». «Шапки долой, Россия! – вспомнился мне Астафьев. – Есенина поют!».
Я полистал  вчерашнюю «желтую прессу», пробежался глазами по сплошной «светской хронике», - кто из «див» и ярких представителей  «попкультуры»  развелся, кто  все еще разводится и кто с кем, в конце концов,  остался, - усадил себя за роман. Через четверть часа я уже  с головой нырнул  в прошлый век и чужие жизни.
К обеду зашел Пашка.
- Что делаешь? - спросил он, разуваясь в прихожей.
- Всё скриплю пером гусиным… - ответил я неопределённо. -  И  вином не магазинным в прошлом веке душу грею.
- Плесни тогда и мне! - попросил Пашка, дуя на озябшие руки. - Душа свернулась от холода… Никак ее за хвост не поймаю.
- Это ж в романе…Виртуальная реальность, так сказать…
- А в реальной виртуальности винца - нет?
- Есть, - ответил я. -  Покупное… Извини, старая добрая «Анапа». У  настоящих писателей одна хроническая болезнь…
- Знаю, знаю, - кивнул друг.
- Хроническое безденежье… А ты что подумал?
 - Плесни…
- Безденежья?
- Не накаркивай себе болезни.
Я разрезал последнее яблоко   пополам: ему - половина и мне половина, но, как хозяину, с червоточинкой. Молча чокнулись, выпили вина  нашей юности. Без удовольствия. И даже без ностальгии. Потому что нынешние  буржуазные подделки с ностальгией и прочими романтическими прибамбасами пить невозможно.
- А знаешь, - сказал я Пашке. - Если бы Люба с Щербатым не сбежала от Петрухи Черного, его болезнь так бы и осталась вялотекущей… Ну, падал бы периодически от судорожных припадков, так где сейчас здороенькие? И не было бы ни похорон пса,  ни черного обелиска в духе Ремарка над могилами двух Карагодиных… Не было бы лжи во спасение и патетического вранья со страниц «Краснослободских зорь».
С душевным подъёмом после  только что  написанной главы «Любовь» я сказал очередную  расхожую глупость:
- Любовь - врачует душу…
Пашка молчал, потрескивая сочным  яблоком.
- Ты плохо читаешь «бурдовую тетрадь» врача Фоки Альтшуллера. Петр Ефимович не был душевнобольным. Это было нечто другое… Такая особая  социально-психическая болезнь. Понимаешь? - Он доел яблоко. –  Ею болели, болеют и будут болеть… Она, в принципе, неизлечима. И ею заражаются люди всех классов и сословия: от дворника до министра. Хотя, думаю, что  и отцу не удалось избежать синдрома Карагодина.
- Но, согласись, Петр любил свою жену! – пафосно и от того не искренне  и не убедительно возразил я. - Я внимательно изучил записанный Лукичом стенограмму его же рассказа под гипнозом… Кое-что добавил, конечно… Домыслил художественно, так сказать. Но  настоящей литературы без этого не бывает. Наше поколение Отечественную войну 1812 года изучало не по учебнику истории, а по «Войне и миру» Толстого. И попробуй скажи, что граф Лев Николаевич,  в этой войне не участвовавший, ошибался, когда трактовал тот или иной образ…
Я перевел дух, потянулся к бутылке.
- Так выпьем за любовь, которая исцеляет всё, кроме, увы, синдрома Карагодина.
Доктор Шуля опустил очки на кончик своего о швейковского носа, исписанного мелкими красными сосудиками закаленного  антиалкогольными войнами  пьяницы, сказал с дидактическими нотками:
- Беспричинная восторженность, как и беспричинный страх, гневливость, злопамятство – это тоже  синдром Карагодина…
- За синдром!
Мы выпили.
- Но ведь встреча с Куцинской была не случайна. Не бывает случайностей в жизни. Это известная закономерность: не было бы Любочки, не было бы и красного героя Щербатого,  революционным сказкам которого поверила  красавица. И другая бы жизнь сложилась у мелкого беса Петрухи Черного.
Пашка  поискал глазами, куда бросить свой огрызок, не нашел пепельницы и торжественно водрузил обкусанное яблоко на мою стопку бумаги, которая, как известно, всё стерпит.
- Но в том-то и дело, что все было. Стоит только убрать одну бабочку из прошлого - и хана настоящему. Всё развалилось на атомы. Ход истории покатился по другому руслу… Лучшему или худшему, но по дру-го-му.
Эту фразу он проговорил с интонацией  старого университетского профессора, которому до смерти надоели банальности  школяров.
- Я же гипотетически, так сказать…
- «Гипотетически»… - передразнил он. - Откуда только таких  глупых наукообразных  слов набрались, господин начинающий писатель?
Он доел яблоко и сам наполнил наши стаканы.
- Правильно сделал Степка Карагодин, наш незабвенный Чертенок, что снял тебя с исторической должности главного редактора местного брехунка. И даже места школьного учителя истории не дает…
- Это почему? - обиделся я и отодвинул от себя стакан.
Альтшуллер покачал головой:
-  Да потому, что даже круглый троечник на истфаке, что история не имеет сослагательного наклонения. «Было, было, было - да прошло…». Вот эпиграф  к жизни настоящего историка. Выводы будут делать  политики, под дудку которых  пляшут авторы учебников по истории.
Конечно, он прав - Пашка Шулер! Прав, как всегда, зараза… Кажется, только он  при эпидемии нынешней социальной истерии избежал «синдрома Карагодина». Или  принимает противоядие в виде вот этого дешевенького винца.
Я выпил один, не чокаясь с Пашкой.
- Ты что-то долгенько на первой мировой застрял… Основные события в «Записках мёртвого пса» дальше…
- Не дает Чертенок сосредоточиться, - сказал я. - Степка из области вызвал какую-то   ревизию КРУ во главе с бывшим начальником УБЭПа. Ковыряют, как я расходовал редакционный бензин за последние пять лет…  Надеются, что торговал ГСМ налево и направо. Про бракованную спонсорскую бумагу вспомнили. Копают землекопы…
-  А ты зря смеешься, - посерьезнел Фокич. – Наш глава всему голова. Сажать собираются.
- Как это - сажать?
- Да просто. Напишут  неподкупные ревизоры то, что надо Чертенку, свидетелей найдут. Из твоей же конторы. Свидетелей много находится, когда их по-настоящему ищут. Потом тихой сапой дело в суд передадут…
- Постой... Средневековье какое-то.
- История  человечества идет, мой друг, по кругу, а не по спирали. Сейчас мы в круге, параллельном  времени, когда инквизиция подменяла и нравственный, и юридический законы.
- А чего же они от меня  хотят?.. - печально глядя на  почти пустую бутылку, пессимистически спросил я сводного брата своего.
- Чего, спроси, хочет Степан Григорьевич… - он долил остатки крепленной «Анапы» себе в стакан.- Да ты же, чего… Покорности. Не лояльности – ты же не Евтушенко и даже не Дарья Донцова, - а элементарной рабской покорности. Смирения крепостного холопа.  Вывалившегося из ряда гордеца. Ух, как они, брат, ненавидят гордых людей…
Доктор Шуля выпил  магазинную бурду залпом, как противную, но необходимую для выздоровления микстуру.
- Я всегда говорил, что гордыня – наказуема, -  пессимистически оценил я  содержание, точнее – полное его отсутствие – в винной бутылке.
- Да не гордыня это, в том-то и дело, что не гордыня. Гордость для них звучит так же, как непокорность. Как Правда. Россия задохнется от удушья бездуховности, захлебнется меркантильностью в предложенном нам Западом капитализме, Европейском или любом другом  союзе, в ВТО, КБО, у черта или ангела за пазухой, - если не будет трех главных ориентиров: Любви, Добра и Правды. Нет этих векторов движения - Россия мертва. Ни голод, ни войны, ни сверхсовременное оружие не в силах разрушить Русь-матушку – не родился еще такой витязь в тигриной шкуре… А вот убери с пути нашего этих трех сестер – и всё! И нет России. Нет русского человека. И никакие государственные подачки, премии за второго ребенка не спасут нацию от вымирания. Тогда им и наши слободские земли выкупать не придется. Бери – не хочу. Мертвые не взыщут… Понимаешь?
- Я одно понимаю: прады боялись и боятся всегда, если правда не на стороне власти… Я ведь помню, Паша, как диссидентов усмиряли… Но нынче диссидентов нет. 
  - Времена, конечно, меняются… Но вместе с ними меняются только методы, но не цель. Методы, разумеется, не те, что при «дорогом Леониде Ильиче»… В мордовские лагеря тебя не погонят. Тебя посадят, как уголоника. И не за гордыню, а  все то же банальное  правдоискательство. Сладок этот плод во все времена. Потому что – запретен.  Степан потоньше, поумнее своих знаменитых родственников будет. Пришьют тебе преступную халатность, растрату или чего там – и в кандалы. И на  каторгу. Да на уголовную, не на политическую, где «университеты» проходят… Глядишь – и склонилась  в поясном поклоне еще одна русская бошка правдолюбца. А не склонилась, так отскочит. Нет головы – нет проблемы.
- А суд,  наш самый гуманный суд в мире? А правоохранительные органы? Разговоры о гражданском обществе, правовом государстве?..
- Господи, Иосиф… Все от человека, все – в человеке. Сейчас ведь не политическая, а , так сказать, нравственная инквизиция. О, времена, о нравы… Кто осудит нравственную позицию сильных мира сего?  Не родился в России еще такой прокуратор  Пилат.
И тут я понял, что все эти дни только неясно мерцало серди последних событий, случившихся со мной. Паша танцевал от печки и с необычайной полнотой обозначил в своем монологе те мотивы, которые меня и привели к переосмыслению жизни. Я-то, дурак, думал, что своими статьями, позицией, борьбой, наконец, я приближаю новый день молодой России, что народ мой многострадальный и талантливый от природы, будет жить достойно хотя бы в ХХI веке… И наконец  - прозрел, как щенок в сенном сарае.  Увидел, что, заступаясь за попранную Правду, я все-таки еду к русской печке!.. Я возвращаюсь к ней. И на душе становилось теплее, впервые  за всю эту лютую зиму.
- Они хотят, чтобы я не писал правды. Потому что истины, мол, не знает никто… А разрешение – знать или не знать людям правду – выдают исключительно главы, избранные «самым демократическим в мире путем».
- Оригинал  записок моего отца «они» хотят… Вот что. Чертенок знает, что первая и самая интересная во всех отношениях для них часть бурдовой тетради – у тебя, а вторая часть – у меня. И теперь это не просто записки сумасшедшего. Это, мой дорогой историк, - документ времени. Свидетельство против карагодиных. Понял, любитель интеллектуальной русской рулетки?
 Доктор  достал из кармана сигареты, закурил, усевшись на край письменного стола.
- Он ведь  и мне условие поставил.
- Какое? - думая о своем, грустно спросил я.
- Говорит, хочешь заслуженного рвача России получить к пенсии - отдай копию «Записок»… Тогда  точно получишь. Он, оказывается, в областной комитет по здравоохранению должен характеристику-рекомендацию мне писать… В медицине – ни рылом, ни ухом, а характеристику на заслуженного рвача подает он.
Я прикурил от его сигареты.
- А мне что делать прикажите, доктор?
- «Каждый выбирает по себе: женщину, коня, вино, дорогу… Дьяволу служить или же Богу, каждый выбирает по себе», - проговорил он - Ну, я пошел, Захар.  «Анапы» у тебя больше нет. Греть обледеневшую в мерзости душу больше нечем…
- Зачем приходил? - спросил я, провожая друга.
Он грустно улыбнулся:
- Я же сказал: душу  у писательского очага погреть…
У порога он обернулся.
- Да, сегодня по календарю международный день поддержки жертв преступлений. Заодно и отметили праздник.




Глава 26
ПОЕТ ЕЩЕ РОССИЯ…

Он ушел, а мне нестерпимо захотелось надраться. Да так, чтобы не помнить, как допивал последний стакан. Бывали веремена трудней, но, кажется, и впрямь, не было подлей.
Говорят, нет худа без добра. Правда, добра было с гулькин нос. Но теперь я знал, ЧЕГО хочет от меня власть. Молчания. Покорного молчания. И никаких эксгумаций! Не нужно, мол, ворошить прошлое! Не позволим к святыням нашим даже прикасаться, даже дышать на них всяким там эксредакторам!
Фока Лукич не был сумасшедшим, требуя эксгумации могил Григория Петровича и Петра Ефимовича Карагодиных. Годы, сожженные в сумасшедшем доме, - это была его плата за правду.
Я перебрался на кухню, размышляя о  «синдроме Карагодина»,  наследственных или приобретенных его корнях, обшарил все свои «похоронные места, надеясь обнаружить счастливо забытую мною чекушку. Сухо было во рту. Сухо  было и в заповедных местах.
Как хорошо, что врачи под  смерти без покаяния все-таки  запретили мне пить водку.  И как невыносимо стало жить после этого запрета… « Стакан сухого красного вина, Иосиф Климович!... Это теперь ваша программа-максимум!» -  про себя передразнил я Гиппократа, главного врача Краснослободской ЦРБ.  Нет, правильно говорит Пашка:  для русского человека сухое вино, что сухое дерьмо. Но ему, относительно здоровому человеку, не понять моих  «послевкусий». Он,   по существу ставший моим сводным братом, так и не стал романтиком. Он – прирожденный циник. А циникам никакие синдромы, даже карагодинские, не страшны. Отец его умер, протянув после психушки немного. Но – в своей постели. Не расстрелян. Не реприссирован. Не страдалец, не борец, не боец, не герой… Сплошное отрицание. О какой романтике тут вообще можно говорить?
В своей холодной холостяцкой  постели умрет, наверное, и Пашка. И он – сплошное «не».
А у меня, что – сплошное «да»? Но ведь утвердительно можно отвечать на подлые вопросы. И это будет подлое «да». Не это ли «да», которое своей готовностью или молчаливое согласие, что воспринимается тоже как «да», в конце концов и погубит то, о чем с такой неизбывной любовью пел Есенин?
Я включил радио. Александр Серов рассказывал пел: «Я люблю тебя до слез…».
 Шапки долой! Россия еще поет... 
Я слышал, как, скрипнув, отворилась входная дверь – пришла Моргуша. Молча положила на стол историческую по нынешним временам редкость. Раритет просто – письмо от младшего сына Сеньки.
Семен, несмотря на свой Никий социальный статус студента, живет, как  кот: сам по себе. Он заканчивает в столичном вузе свой «ликбез программиста», как он сам называет престижный факультет, требует не столько любви и отеческой заботы, сколько  денежных переводов. Он готовится стать тем не знаю кем – каким-то «менеджером». Я его понимаю, хотя ничего не понимаю, что это такое.  И слово-то какое-то поганое, не нашенское… Но, думаю, что из Сеньки получится очень хороший менеджер. Лучше его из меня  и его матери, моей жены, никто деньги не вытрясал.  Порой отправляли все. Чего нам, коль живем на горке, то и доедаем последние корки... Но сегодня я – «скрытый безработный». По крайней мере, такой штамп стоит в моем медицинском страховом  свидетельстве. От кого скрытый? Зарплаты  за «парафраз» «бурдовой тетради мне не положили. Боюсь, что сегодня даже с Сеньке, с выдающимся талантом менеджера-вышибалы, придется переходить в класс вагантов.   
Пашка безгонорарное литературное творчество называет «запретом на профессию». Профессия, по его мнению, это то, за что платят деньгами или хотя бы по бартеру продуктами питания, как при военном коммунизме. Это значит, что история моей жизни еще находится не на параллельных курсах с прошлым временем, когда за писательство платили. И даже хватало тех денег на пропитание.
 Сославшись на плохое самочувствие, я отправился в постель, думая. Что если бы умер сейчас, то ничего бы в мире не изменилось… Нет, изменилось – обрадовался бы Степан Григорьевич. Радостный  Чертенок с болезненным чувством безотчетного восторга – это дурной знак.
С тем и заснул,  нервно подрыгивая ногой.
 Проснулся перед ужином,  в хреновом настроении, хотя  специально  встал с правой ноги. Мне приснилась большая черная собака, которая больно, до самой крови укусила меня за мягкое место. В туалете открыл «знаменитый сонник Миллера» (то ли немца, то ли, какого-то неизвестного мне мудрого, как всегда,  еврея) и понял, что черная собака - это или моя  болезнь со сладким названием,  мой любимый  мэр Степан Григорьевич. Другого не дано.
Я посмотрел в окно  своего дома, построенного еще моим леворуким отцом и безногим инвалидом, дядей Федей. Взгляд остановился на  заснеженной вишне, умершей еще прошлой зимой.  И я чуть не заплакал от странной мысли, что вишневые сады остались, а Чеховых - нет. Ну ведь были! И был его «Черный монах». Чего же сейчас тиражом под полмиллиона, как бесконечный мрачный сериал, издательства шлепают  эти «Приключения Бешеного» с бандитскими рожами и черными «Люгерами» на рекламных глянцевых обложках?  А я, вооруженный Словом и  «Евангелием от Фоки», записками честного русского доктора с нерусской фамилией, терзаемый своими вечными страхами, хроническим безденежьем, выходит,  так и не смог  не только посадить дерево - сохранить сад, посаженный моим отцом… Вымерзли вишни в лютый январь 2006-го.
 Где же тот царь сегодня, который, восприняв правду литературы, как жизни, воскликнет уже  однажды сказанное: «Всем досталось, ну а мне - больше всех»?..
Или это тоже придумали те, кто стрижет свои купоны при любой власти, выпуская лакированные биографии царей и приближенных к «августейшим именам» вельмож? Они ведь тоже частые гости на Валтасаровых пирах ,   по праву занимая отведенные им места. 
Но это всего  исторические аллегории. Не более… Хотя, как знать.  Новый век еще только начинается… А на стыке веков, как и при столкновении двух  гранитных глыб, и не такие искры из глаз сыплются.
Мои грустные рассуждения оборвал телефонный звонок.
- Это квартира Захаровых? –  официально спросил чужой, но знакомый голос секретарши Степана Карагодина.
- В самую точку, - ответил я.
- А Иосифа Климовича можно пригласить?
- У аппарата…
- Сейчас с вами будет говорить Степан Григорьевич Карагодин, глава  района…
В трубке что-то защелкало, потом без всяких приветствий и других условностей. Степан спросил:
- Ну, что? Всё пишешь?
- Пишу… - ответил я.
- А не боишься?
Я поинтересовался:
- Кого, Степан Григорьевич?
- Да вообще - не боишься жить?
- Жить не боюсь, - ответил я.
В трубке повисло напряженное молчание.
- А умереть? - спросил Карагодин. - Или сесть? По  печальным итогам  редакционной ревизии? – Он лающим смехом засмеялся в трубку. – Не знал, дорогой однокашник, что ты уголовник.
Я бросил трубку. Не сел, а осел в кресло, чувствуя, как страх карагодинским черным псом шевельнулся в груди, готовый вот-вот завыть от  тоски и ужаса.
«Зачем же он звонил? Зачем? Чтобы сказать то, что я и так хорошо знаю?».
Мой любимый кот, заглянув мне в глаза, не стал запрыгивать на колени. Он  выгнул спину дугой и обошел кресло на почтительном расстоянии – на всякий пожарный случай.
И тут я понял, зачем Чертенок звонил мне. Он сам -  боится. Боится еще больше меня. Не публикации боится, не огласки, что, впрочем, естественно для человека его социального статуса.
Степан боится Слова. («Ну, что? Всё пишешь?..»). Страшится  моей рукописи. Потому что рукопись - это застывшее Слово. Истинное, верно найденное Слово - всегда правдиво. И в этой Правде -  Бог. Если уж Истина нам не подвластна, то к Правде-то мы Им допущены. Это Его сила. И сила наша.  Потому-то рукописи, как утверждал писатель-пророк, действительно,  не горят… Горит бумага. А Слово Правды ни на костре палачей, ни в чугунной печурке, ни в жарком пламене домны не  сгорит… Не может, коль оно уже отпечаталось. Запечатлелось, так сказать, вселенской Памятью.
Это мне опять соврали лжепророки, что есть «вещи, правды о которых мы не узнаем никогда». Это неправда. Ложь во спасение псов предержащих... Можно обмануть соседа, ближнего и дальнего своего. Но нельзя обмануть Бога. Никому, даже очень влиятельному псу, не дано вырвать хотя бы страничку из своего «дела», которое хранится вечно. И воздастся нам за каждое слово, сказанное. И за каждое дело, сделанное или не наоборот – не сделанное на земле.

Глава 27
ПОЧЁМ ДЕТСКИЕ РАДОСТИ

Сегодня - воскресенье. Хотя что это значит для меня? Все дни календаря, черные, красные, зеленые, стали для меня одинаковыми – бесцветными.
Но сегодня - денежное воскресенье. За сценарий новогоднего утренника, который я написал по просьбе Маргуши для её детского  сада,  мне заплатили  «аж» 300 рублей. Старший методист, крупная бабенка с лицом  «моей» станционной буфетчицы, с каменным лицом долго читала шестистраничный труд. Потом тяжело вздохнула и сказала через губу:
- Дед Мороз у вас какой-то, мягко говоря, странный…
- Дед Мороз как Дед Мороз. С красным носом старого алкоголика, - похолодел я сердцем, чувствуя, как отдаляется от меня обещанный гонорар.
- Вот именно – алкаш какой-то, а не Дед Мороз! Где традиционное «раз, два, три, ёлочка, гори»?
- Пора уходить от штампов…
          - А почему он говорит Снегурочке, малолетней внучке своей… - она стала лихорадочно листать листочки, потеряв «проблемное место». - Почему он говорит ей, это, заметьте, при всех Зайчиках и Снежинках: «Прилетит к нам голубой, в вертолете и бесплатно покажет…».
- Что покажет? - полез я за очками.
- Это я у вас хотела бы спросить… - повысила голос методист. - Это вы написали… Какой еще «голубой» прилетит к детям на праздник? И что он бесплатно покажет?
Я взял сценарий, нашел  нужную строчку.
- Это, простите, опечатка… Принтер старенький… 
Я поправил очки, откашлялся:
- Тут следует читать: «Прилетит к нам волшебник запятая в голубом вертолете и бесплатно покажет кино…». Как у Успенского.
- Так исправляйте!
Я исправил.
- А это?
- Что?
- Баба Яга у вас пишет заявление Змею Горынычу о приеме ее в пионеры… Так?
- Так…
- Это историческая неправда!
- Это сказка. Новогодняя сказка. Там разрешается.
- Даже в сказках должна быть правда. Никаких пионеров давно нет.
- Потому  моя Баба Яга и просится…
Она брезгливо отодвинула от себя сценарий.
- В общем, мы не в восторге, Иосиф Климович! Разоблачительные статьи у вас раньше лучше получались…
-  Простите, другой жанр, так сказать… - извинился я.
Но конвертик с тремя сотнями  мне все-таки выдали, застав расписаться в двух ведомостях. «Баланс Господа Бога, - подумал я, пересчитывая на улице деньги за детское творчество. - Сперва кнут, потом пряник. Или наоборот?..».
Дома Маруся, истосковавшаяся по рынку, никакой критики в адрес своего руководства не приняла.
- Ты пиши почаще то, за что платят, а не то, за что с работы выгоняют, - назидательно сказала она. И зная мой несносный характер «человека с подвижной нервной системой», поспешила загнать своего полкана в будку.
- Ладно, Захарушка!.. Не обижайся.  Придет Паша, скажи, чтобы  меня дождался.
- Это с какой такой радости? - спросил я.
- Обмывать твой  гонорар будем…
Эта сакраментальная фраза несколько примирила меня с серыми буднями  досрочного пенсионера без пенсии, плохо «скрытого безработного» - еще не заваленного сырой землей-матушкой.
Моргуша, прихватив хозяйственную сумку, похожую на рюкзак челнока, как  разбабевшая  балерина, выпорхнула из дома.
А я остался ждать Пашку. Что мне еще оставалось?
 Хотелось той единственной  и желанной роскоши, которую еще совершенно бесплатно  мог был подарить  только он.   
Я  подошел к окну. Чувствовал кожей, которую покалывало иголочками: Паша уже в пути. Предчувствие обманывает меня редко.
В прихожей раздался короткий звонок. Так звонил только он, чуть прикоснувшись к кнопке.
Он вошел мрачнее тучи и с порога поведал, что сегодня он не заступает на ночное дежурство в больнице, так как главврач, «этот Гиппократ хренов», принял на работу «блатного хирурга»,  совершенную невежду, но уже «заслуженного рвача России» -  некого Сублемилого. Теперь у него могут снять полставки, и жизнь    у него  тоже станет лучше,  и жить нам вместе   будет веселей.
- Ты представляешь себе врача с фамилией «Сублемилый»? - сказал он, снимая старенькую финскую дублёнку.
- Лучше бы уж Саблемилый, - ответил я. - Тут хотя бы есть какой-то смысл…
- Нет, «Сублемилый» - это, старичок, такая субстанция заслуженных рвачей России. Они были всегда.  Что такое почетный врач или транспортник, или даже менеджер?
- Что это такое? Я никогда не был никем почетным…  Ни гражданином, ни учителем, ни даже пионером. Всегда только действующим, настоящим.
- Это, Захарушка, мой дорогой скрытый безработный, это  мечта паразита!
- Почему - паразита? Может, идиота? Зачем искажать классиков?
- Нет, нет, - бросил свое бренное тело на диван Пашка. - Именно паразита! Ведь идиот, следуя медицинской терминологии, это человек, страдающий идиотией, то есть  формой врожденного психического недоразвития.  Грех смеяться над больными людьми. А  паразит - это биологический организм, живущий внутри или на поверхности своего хозяина и питающегося за его счет! Ты думаешь, чего они себе эти почетные звания выколачивают? Паразитируют за счет власти. А откуда власть берет деньги? Из казны. А откель деньги там? Наши налоги и услуги ЖКХ. Значит, все эти сегодняшние  почетные и заслуженные паразитируют на нас с тобой.
- Убийственная логика.
Я достал из стола свою любимую трубку, которую уже  набил махоркой к приходу друга.
- Нюхни и успокойся, - посоветовал я.
- Капитанский? - втягивая ноздрями запах махры, спросил Пашка.
-  Писательский! Симонов, говорят, очень любил попыхтеть, не отходя от  Серовой.
После первой же затяжки Доктор Шуля  закашлялся и успокоился.
- А где Моргуша? - спросил он.
- Ушла на рынок.  Вернется - будем обмывать детский гонорар.
- Сенька  свою стипендию переслал безработному папаше?
- Он перешлет… В деском саду, вот этой самой головой, - я постучал себя по черепу дымящейся трубкой, - как в передаче «Что, где, когда», заработал.
- Заработал  в честныю интеллектуальную рулетку?
- Можно сказать, что и так, - загадочно улыбнулся я. - Всё дело в одной запятой. И тогда волшебник  или сам голубой, или прилетит в голубом вертолете…
Павел Фокич прикрыл глаза, отмахнулся:
-  Твои филологические фокусы не по моим зубам… Отстань, писатель, я в печали…
- А чего ты, собственно, так убиваешься? Тебе ведь вот-вот тоже на пенсию… Оформишь заслуженного рвача, подгребешь еще рублей сто. И стоит из-за копеек гузку рвать?
- Отстань, очернитель буржуазной действительности! - не открывая глаз, лениво проронил Паша. - И не трогай, человек древнейшей профессии, голубую мечту моего голодного детства…
- Голубую?
- Прости, забываю, что цвет с душком,, - вздохнул он, усаживаясь на диван. - Это надо же: цвет небес ассоциируется с гомосексуализмом. Слово «красный», что значит «красивый» - признак левизны.. Черную рубаху тоже надевать опасно. Политизированная палитра.  Оранжевый апельсин -  и тот символом  самостийности стал. Да  тьфу на вас, цветошизофреники!..
Он развалился, закрыл глаза.
- Паш, - сказал я, тормоша его за плечо. -  Погори со мною, Паша… О чем-нибудь поговори.
- Про почетные звания давай…
Ничего другого я от него и не ожидал.
- А если и ты получишь паразитское, - прости, но это твоя терминология, - звание, то когда это произойдет?
- Спроси у Гиппократа, - продолжая дремать, ответил доктор Шуля.
- А лучше, думаю, у Степана Григорьевича Карагодина…
- У него не спрашивай…
- Почему?
-  Тебе не скажет.
- А Гиппократ?
- Тот расколется быстрее…
- Знаешь, Пашка, просыпайся и жарь картошку! Сейчас водку пит будем…
- Тебе нельзя, - все так же полусонно отвечал он.
- Когда нельзя, но очень хочется, тогда…
-  Только мне можно.
Он встал с дивана, прошелся по комнате, делая какие-то движения, напоминающие разминку боксера.
- Фитнес? - спросил я.
- Фикус, - ответил Шулер, стреляя в меня хитроватым взглядом. - Где картошка? Моргушку пожалеть надобно. А то ты ее не жалеешь, денег вот совсем не приносишь…
- Не сыпь мне соль на рану.
- Хочешь, могу на хвост… Получу жалованье, займу тебе до пенсии.
- Не рассыпай соль! А то поругаемся…
- Не буду, не буду, - поднял  он руки вверх. Язык враг наш…
Он принялся за картошку.
- Ты не красней, не красней…
Я заскрипел зубами:
- Не могу… У меня, может быть, эта… как её?
- Эрейтофобия , - подсказал доктор.
-  Хорош букетик…
Он ловко работал ножичком.
- Кстати, название романа  уже придумал?
- Нет, - соврал я, боясь сглазить начатое.
- Думай, - посоветовал он. - Устраивайся сторожем и думай. В чутком сне сторожа приходят гениальные мысли…
- Спасибо за совет психиатра. - Проживем без сумасшествия.
- Нет, - серьезно покачал головой Павел Фокич. - Без сумасшедших в сумасшедшей жизни не получится.
- А если завтра по радио сообщат  радостную весть, что доктору Павлу Фокичу Альтшуллеру присвоего почетное звание заслуженного?
Пашка отвтеил:
- Если  услышишь, знай, что Пашка Альтшуллер скурвился… И что он, Как Павлик Морозов, сдал своего отца.
Хлопнула входная дверь - пришла Моргуша, разрумяненная  морозцем. Моя дорогая женушка, румяный критик мой,  сгибалась под тяжестью сумки.
- Кирпичи? - поинтересовался Пашка.
- А что еще на три сотни купишь? -  улыбнулась Маруся,  опуская на пол тяжелую сумку. – Только  на два кирпича и хватило литературного заработка.
Сумка быстро опустела, в комнате стало светлее. И  снова захотелось жить и писать. И простить Пашку за его язык-бритву. И целовать старую  женщину, которую я люблю больше  своей никчемной жизни.
- Картошку пожарили?
- Так точно.
- Кормилица ты наша! - всплеснул Паша руками, когда на стол лег непритязательный «продуктовый набор».. - Благодетельница… Дай Бог тебе, девушка,  жениха богатого, а не нищего литератора.
Моргуша вдруг  часто-часто заморгала глазами, готовая вот-вот заплакать. Но почему-то  раздумала.
- Ну, старые, что дети малые, ей Богу!
…Первый тост она неожиданно для меня  подняла за будущий роман.
- Так денег за него все одно не заплатят… Крупными неприятностями расплатятся, как всегда.
- Какой мерой мерите, такой и вам отмерено будет… - не очень понятно возразила Маруся.
Пашка поцокал языком и похвалил:
- В таких случаях французы говорят “raison detre”, что в переводе означает «смысл жизни».
-  Так сдвинем бокалы!  И быстренько - разом! Да здравствуют жены, да здравствует разум!
 
Утром следующего дня я открыл «бурдовую тетрадь» на заложенной  страничке. Фока Лукич «начинал»   здесь свою партизанскую войну. Партизанский дневник начинался со слов: «Открывая эти страницы прошлого, нашего позора и наших побед, я страстно пытаюсь понять: что там - впереди. Другого способа угадать наше будущее я не знаю».









ПАРТИЗАНСКИЙ  ДНЕВНИК ФОКИ ЛУКИЧА

Глава 28
ТАЙНАЯ  СЛОБОДСКАЯ ВЕЧЕРЯ

29 июля 1941 года.
Красная Слобода.

Эту  запись делаю в два часа ночи во флигельке бывшей земской больницы. Здесь я живу со дня своего приезда в Красную Слободу. Окна завешаны больничными одеялами - светомаскировка, за нарушение которой грядут кары военного времени.
Немцы, судя по сообщениям  сарафанного радио, в километрах тридцати от Красной Тыры. Слободской посад, где располагается больница, опустел. Ветер гоняет по улицам клочки сена, которое  два дня переправляли возами на станцию Дрюгино для кавалерийских подразделений Красной Армии. Еще работает слободская маслобойня. Масло закатывают в бочки и куда-то  спешно вывозят на  армейских полуторках. Обувная фабрика встала - валенки не валяют, о зиме, значит, не думают.
Час назад в конторе посадского колхоза «Безбожник» прошло секретное заседание подпольного райкома партии. Из Красной Тыры приезжали секретарь Богданович и начальник Краснотырской ГБ Котов. Меня пригласили на эту «тайную вечерю» в качестве главврача Краснослободской сельской больницы. Котов спросил, почему я до сих пор не в партии. Я сказал, что на интеллигенцию -  строгий партийный лимит. Семён Иванович засмеялся: «Главное, что не лимит совести».
. Богданович, бросивший курить еще в год организации «Безбожника» снова закурил. Оба руководителя внешне  держались достойно, не суетились.
Чего не скажу о Карагодине. Петр Ефимович хромал больше обыкновенного. Был резок в движениях и очень возбужден. Лицо его то бледнело. то наливалось кровью. Глаза блестели, как у пьяного. При разговоре он  размахивал руками и неистово матерился, как в драке.  Боюсь, очередной «чёрный припадок», как называют в народе большой  эпилептический удар, не за горами. Болезненную ауру выдают  жесты, мат и бешеные глаза.
Богданович сделал небольшой доклад, пересказав своими словами   обращение Сталина к народу. Много говорил о священной войне и скором разгроме немецко-фашистских войск, о том, в чем священный  долг каждого советского человека.
Котова слушать было интереснее. Семен Иванович доложил оперативную обстановку в районе. Оказывается, немцы уже дважды бомбили железнодорожную станцию Дрюгино. Их легкие танки остановили части Красной Армии на  старом шляхе, у села Зорино. Части Красной Армии ведут упорные   кровопролитные бои.
- Когда же ждать германцев в Слободе? -  не выдержал Петр Ефимович.
- Незваный гость хуже татарина… - вздохнул Семен Иванович. - Через неделю будут.  Максимум через десять дней.
- Значит, у нас еще есть пять суток, - заключил Петр Ефимович, без спросу залезая в пачку «Беломора» Богдановича. - Это хорошо…
- Что хорошего? - возразил Яков Сергеевич. - После бомбежки на прошлой недели со станции вернулись почти все мужики призывного возраста, не доехав до  своих частей. Невольные дезертиры разбрились по домам.
-  Вот и наша задача, товарищи, собрать их в партизанский отряд, - сказал Котов.
Участники совещания молча дымили ядреным табаком. Слабая лампочка  в жестяной юбочке-абажуре жалобно мигала над длинным столом, покрытым красным сукном.
- За пять дней не соберем, - отозвался Карагодин, тут же прикуривая от бычка новую  папиросу. - Ищи теперь ветра в поле!
- Надо, товарищ Карагодин! -  сказал Богданович. - Ты же знаешь, старый рубака: если партия говорит «надо», мы жизнь на алтарь  Отечества, не задумываясь, положим.
- Ладно тебе, Яков!... - отмахнулся от красивых слов секретаря, как от назойливых мух,  Котов. - Я, товарищ Карагодин, и не прошу тебя всех по деревням   разбежавшихся шукать. Есть решение подпольного обкома организовать у вас партизанский отряд «Мститель».  Ты нам  в него слободских  бойцов собери. Первым делом туда должен войти слободской актив:  коммунисты,  комсомол, сельсоветчики, активисты комбеда, колхозного движения. Короче все, кого немцы повесят в первую очередь. А потом уже записывай  в отряд всех остальных -  дезертиров,  посадскую голытьбу, окруженцев,  девок для поддержания  здорового партизанского быта.
Последние слова Котова  вызвали у собрание первое оживление.
- А командиром этого самого «Мстителя», простите за любопытство, кто будет? - попыхивая махорочной козьей ножкой, с вызовом спросил Васька Разуваев. Из-под старого  его сюртучка пестрела неизменная тельняшка сухопутного  морячка. (После утверждения Карагодина в должности председателя «Безбожника, Васька возглавил комитет слободской бедноты, а потом и сельсовет. Так сказать,  исполком Красной Слободы).
- Есть мнение подпольного обкома поставить командиром   местного отряда «Мститель»… - нараспев начал Котов, - товарища Карагодина Петра Ефимовича.  Мнения? Единогласно, товарищи?..
Разуваев обиделся, надул щеки, но руку все-таки поднял.
- Я на   эсминце «Быстрый» ходил… - пробурчал Василий. Богданович бросил реплику:
- Мало ли кто и где плавал…
- Плавает знаете что? – огрызнулся обиженный Разуваев.
Петр Ефимович перебил Василия.
 - Я, матросик, еще  когда ты под стол пешком ходил, уже за бои в Восточной Пруссии свой первый Георгиевский крест получил, ранен был почти смертельно… Участник  Галицийской битвы. Доктор вот не даст соврать. Он лекарем служил при полке…
- Нет, нет, товарищи! - поднял руку Богданович. - Тут, разумеется, никаких возражений нет. Командиром единогласно выбираем товарища Карагодина Петра Ефимовича. Нашего  героя революции и гражданской войны. А комиссаром отряда…
- Меня! - сказал Тарас Шумилов, назначенный перед войной бригадиром тракторной бригады «Безбожника». - Я значок ОСАВИАХИМа  имею, Ворошиловский стрелок… 
Разуваев снова раздул небритые щеки:
- С какого этого хрена?  Ты только и могёшь, что коровам хвосты заносить… Трактор встанет, не знаешь, с какого боку к нему подступиться.
- Тиха-а! - стукнул кулаком по столу Котов. - Есть мнение подпольного обкома назначить комиссаром «Мстителя» выпускника учительского техникума Григория Петровича Карагодина. Это наш растущий партийный кадр. Политически образован и… как это?
- Беззаветно предан нашему делу, - подсказал Богданович. - Единогласно?
- Единогласно, - сказал за всех Петр Ефимович. - Гришку я люблю… И не за то, шо сын мой. За ум…  И веру в наше общее дело.
 - Командиров подразделений, так сказать, в рабочем порядке потом  назначит сам Петр Ефимович ваш партизанский батя, - пояснил Котов. - Так, товарищ командир?
Петр Ефимович степенно кивнул,  исподлобья оглядывая будущих «мстителей».
- Простите, товарищи, - вдруг встал  со своего места начальник сельпо Вениамин Павлович Водянкин по прозвищу водяра. -  А чё мы в этом самом «Мсителе»,  в лесу, я, конечно, извиняюсь,   жрать будем?
- А зайцы? - вскинулся на Водяру матрос Разуваев.- Раньше их в Пустошь Корени уйма была.
- Ты его сперва споймай, а потом уж говори… - ехидно возразил Водянкин. - Матрос с  быстрого корыта…
-  Споймаю! - огрызнулся Васька.
- Цыц! Дисциплинка у вас… - грохнул кулаком об стол новоиспеченный  командир Карагодин. - Товарищ комиссар, скажи своё веское слово.
Григорий Карагодин, одетый в городской двубортный костюм, встал и, заглядывая в бумажку, в которой пометил вопросы совещания, начал с чувством, толком и расстановкой:
- Во-первых, местное население остается даже  при оккупантах со своим хозяйством. Значит, будет и хлеб, и молоко и даже масло. Это наши советские люди. Так что продовольствие народ нас обеспечит.
- И самогонка, - тихо вставил  Водяра. Он посмотрел в мою сторону: - в Лечебных целях исключительно… Правда, доктор?
- Во-вторых, забьем колхозный скот, -  продолжал Григорий. - Что там еще осталось в «Безбожнике»?  Всё  за оставшиеся дни переправим на партизанскую базу отряда в Пустошь Корень. Зерно,  фураж, лошадей,  коров, овец…
- Нету ни коров, ни овец… - вздохнул Петр Ефимович, обводя  взглядом собравшихся. - Усё родной Красной Армии отправили. Усё для победы.
Гришка не стушевался:
- Значит, организуем свой партизанский продотряд! По заготовке продуктов у местного патриотически настроенного населения. Опыт есть. И хороший опыт прошлых лет!
- Молодец! - похвалил его Богданович. – Конструктивно размышляешь, комиссар.
- Чувствуется школа партийного актива! – кивнул Богдановичу   Котов. - Есть  подходящие кадры на заметке?
Ответил командир «Мстителя»:
- Есть!  Начальником продслужбы назначаю Водянкина.
- Старый большевик? - протирая  пенсне, спросил Богданович.
- Скорее сочувствующий, - ответил Гришка.
Водянкин, боясь упустить хлебную  должность, взмолился жалобным голосом:
-  Спасибо, товарищи за доверие. Я в лесу вступлю в партию. Гадом буду, что вступлю… - Он заморгал глазами, боясь уронить слезу. - Если я не вернусь из  продовольственного рейда, то досрочно прошу считать меня коммунистом…
- А если вернешься? – поинтересовался Разуваев, сворачивая козью ножку.
- Тогда не считайте.
Вениамин Павлович шмыгнул носом.
- Но я вернусь, братцы! Ей Богу!.. Мне одному много не съесть…
Богданович кивнул, прошептал на ухо Котову:
- Правду говорит.  Вот бочку выпить  может… И хоть бы что. Талант.
Вредный Разуваев и тут подпустил свою ложку дегтя:
 - Да и еще попробуй  обоз хлебушком набить. У наших куркулей зимой снега не выпросишь… Я был в продотряде.
- Последнее своим заступникам  отдадут! – сказал Григорий Петрович. – Немцы вешать людей начнут, насильничать, сами к нам потянутся.
- Вешать будем мы! - грозно перебил  сына командир. – Земля будить гореть под ногами оккупантов!
Котов встал, крепко пожал руку Петру Ефимовичу:
- Вот это разговор, товарищ командир! Чувствую, есть, есть еще порох в пороховницах.
Начали составлять длинный  партизанский список.
- А кто нас лечить от смертельных ран станет в том лесу? – вдруг вспомнил обо мне Разуваев.
- А наш доктор на што? -  вскинул бровь Петр Ефимович. - Он хоть и из «бывших», но наш!
- Что заканчивали, Фока Лукич? - сняв пенсне, поинтересовался Богданович.
- Военно-медицинскую академию…
- Еще при царском режиме, конечно? - рисуя на листочке какую-то замысловатую геометрическую фигуру, спросил Котов.
- Да, перед самой революцией… - ответил я.
- Почему не уплыли на «философском корабле»? – строго спросил Семен Иванович.
- Не взяли, выходит…
- Это не ответ, - констатировал он. - Но продолжим допрос… Ваша фамилия, если не секрет?
- Альтшуллер, - сказал я.
Собравшиеся на тайную вечерю застыли в ожидании.
- Вы, товарищ, еврей по национальности?.. - осторожно прощупал национальную почву  Яков Сергеевич.
- Немец, - ответил я.
Собравшиеся ахнули: война-то с немцами!
- Обрусевший немец…
- Что значит - обрусевший? - спросил Котов, бросив на меня сверлящий душу взгляд. - Может, вы еще скажите - русский фашист?
Я  испугался его взгляда. Сразу же вспомнились подвалы губчк в двадцать первом… Спас меня Петр Ефимович, сказав, что знает меня давно, с окопов первой мировой. Что воевал я храбро, лечил умело и прочее. Но я ответил на вопрос об «обрусевшем немце»:
- Обрусевший, это значит, что мой предок, мюнхенский аптекарь Альшуллер еще при Иване четвертом приехал в Московию лечить русских. От него и пошел наш род – русских медиков  Альтшуллеров.
- Ну вот, - обрадовался Богданович. - Вот всё и прояснилось, слава Богу… Вполне подходящая, считаю, кандидатура для партизанского доктора.
- А я так не считаю… - протянул Котов, помечая что-то себе в книжечку остро заточенным карандашиком. - Лучше бы его интернировать туда, куда следовало, когда немец прёт на Москву и дороги кишат  немецкими шпионами.
- А лечить от смертельных ран кто будет? - не унимался Разуваев.
- Есть предложение! - нашел выход Григорий Петрович. - Товарищ Котов! Мы его в лесу кандидатом в партию примем… Как только отличится, так и примем. Должен же у нас быть свой процент интеллигенции в партийной организации отряда?
- Одобряю, - поддержал мысль комиссара Богданович.
- Есть вопросы, закрывая   секретное совещание, спросил Яков Сергеевич.
- У матросов нет вопросов! -  за всех ответил Разуваев.






Глава 29
ДАН ПРИКАЗ: ЕМУ – НА СЕВЕР…

16 января 1942г.
Урочище Пустошь Корень.
 База отряда «Мститель».

Уже в начале января  продовольственные припасы, на заготовку которых бросили все силы при создании  лесной базы, закончились. Жена  начальника взвода разведки Василия Разуваева, которую в слободе почему-то прозвали Гандонихой, вчера сварила жиденький кулеш на воде из последних остатков пшена.
В отряде ропот: мол, партизанское начальство «от пуза жрет», с девками, что прибились к отряду, в его хозчасть, на нарах в протопленных землянке тешится. Короче, «санаторию себе устроили». А  с начала войны ни один «мститель» из леса ни ногой, немца или полицая живого не видели.
Знают ли об этих «антипатриотичных» настроениях партизан отец и сын Карагодины. Внешне и командир, и комиссар  спокойны, уверены в себе. Тарас Шумилов наладил какой-то самодельный  детекторный радиоприемник. На наушники слушаем Москву, сводки Совинформбюро. Наши дали под Москвой фрицам по зубам. Это воодушевило. Радоваться мешает голод. На пустой желудок слободской человек радоваться не привык.
Утром командир вызвал меня в землянку, где живет с сыном, комиссаром отряда. В жарко натопленном бункере с потолком в три наката за столом сидел начальник продовольствия отряда Водянкин. В дальнем углу, за ситцевой занавеской, спала Зинка, младшая дочка Вениамина Павловича. Она, как шутили партизаны, «поддерживала боевой дух» комиссара. А Танька, старшая дочь Водянкина, управлялась в командирском блиндаже на правах хозяйки: отмывала грубо сколоченный стол, на котором  коптила самодельная лампа, склепанная из латунной трубы и жестяной банки.
- Здравствуйте, Фока Лукич, - пожал мне руку Григорий Петрович,  сдержанно-вежливый, более мягкий в обхождении с людьми, в отличие от отца. – Ну, не надумали заявление  в партию писать?
- А зачем? – простодушно ответил я. – Для того, чтобы хорошо лечить партизан от простуды, кожных заболеваний и всяких других напастей  важнее партбилета медикаменты… Думаю, чем вшей в большой землянке потравить.
- Ты не ровняй партию и вшей! -  оборвал меня Петр Ефимович. – Мы тебя надумали в партию принять не потому, шо ты некудышний лекарь. Будешь плохо лечить – под трибунал пойдешь, под расстрел, значить… Тут другая цель преследуется.
Комиссар продолжил его мысль:
- Понимаете, доктор, в отряде нет начальника штаба…
Он виновато развел руками:
- В организационной спешке, за отпущенные нам немцами несколько  дней как-то упустили из виду этот архиважный  вопрос… Нельзя такому соединению почти в сорок голов – и без начальника штаба. Сами понимаете.
- Понимаю, - ответил я.
-  Готовься к приему, учи устав! – сказал командир. – Гришка брошюрку тебе даст. Всё равно лечить тебе нечем… Будешь штаб возглавлять.
- Вы ведь военно-медицинскую академию закончили?
- Совершенно верно, - кивнул я.
- Вот и прекрасно! Стратегию с тактикой не спутаете…
- А то наши дуболомы даже в карте разобраться не могут, - усмехнулся командир, забираясь на нары, устроенные в самом углу большой землянки. Водянкину с его продотрядом нынче за харчем по сельским дворам отправляться, а они на карте Хлынино с Зориной  путают. Им, татарам, все равно. Ну, нет у людишек образования! Откель им разбираться в тактике нашей  той и стратегии?
Он почесал грудь,  нагнулся к молодой Зинке.
- Зин, встань-ка! Хватит дрыхнуть… Воды принесь,  дровец в печку подбрось – задубеем с таким истопником!
Зинка заворочалась под овчинным тулупом, поправила на голове гребень, державший водопад её волос  на маленькой головке. Не стесняясь командира, встала с нар в одной исподней рубахе, сладко потянулась…
- Гришка, гад, - улыбнулась грудастая  Зинка, жалевшая  многих молодых партизан, не успевших до войны нагуляться с девками, - гони гребенку: гниды голову грызуть…
Григорий Петрович, не ответив  своей пассии, молча оделся и направился к обитой  стеганым  одеялом двери.
-  Товарищ командир, я посмотрю, что да чего там… - на ходу бросил он отцу.
Петр Ефимович, покряхтев, улегся, глядя, как хозяйничает солдатка Танька. Та, почувствовав на себе командирский взгляд, засмущалась, одернула подоткнутую под резинку юбку и выронила тряпку из рук.
- Я тебя, доктор, чего позвал, - сказал командир. – Заели, мать их, клопы нас тута… В тулупах и одеялках, видать, с собой из посадских домов притащили кровососов.
- Нет житья! Спать невозможно, - вставила Зинка, причесываясь. – Дусту, что ли, дал бы, доктор…
- Не поможет.
- А ты помоги, коль доктор, -  пробурчал  Петр Ефимович.
- Попробую, впрочем… -  ответил и я.
- А чё руки-то дрожат? – спросил он. – Кур воровал? Аль от страха?
Не хотелось с ним соглашаться, но в глубине души понимал, что это от страха. Вечного страха, который живет в каждом из нас. Страх этот основа инстинкта самосохранения. Это его плюс. Но страх этот парализует и волю, и психику и даже моторику кишечника. И когда страх одерживает победу над разумом, и волей,  необходимый компонент самосохранения индивидуума становится источником его гибели.
Значит, страх и есть то необходимое зло?.. И только время может вылечить это зло. И это время еще не пришло.
- Так как же спастись, перевести клопов этих, а? – спросил командир, пытаясь справится с тиком на лице.
- А вы нарубите березовых  суков, постелите их на полати, где устроены ваши постели, - через неделю ни одного клопа не останется, -  дал я верный рецепт. Мы так в блиндажах первой мировой делали.
- Куды ж они денутся, доктор? – поднял густые  смоляные брови  с седым подбоем на краях Карагодин.
- Сбегут, - ответил я.
- В землянку к Водяре? – засмеялся Петр Ефимович. Потом разом посмурнел, метнул тяжелый взгляд в начпрода:
- Ты зачем, харя ненасытная,  весь спирт у доктора вылакал?
- Не я, товарищ командир! – не поворачиваясь к Петру Ефимовичу, ответил Водяра, втянув голову в плечи, будто ожидал удара.
- В глаза! В глаза мне, падла, смотреть!..
Водянкин повернулся к грозному партизанскому бате.
- Васька Разуваев подбил… Виноват, командир.
Он опустил голову, но тут же встрепенулся:
- Только помни: повинную голову меч не сечеть…
- Мой сечет, - засмеялся Карагодин. – Поедешь по деревням с обозом, добудь ведра два самогону… Так сказать, для медицинских нужд…
- Два ведра – много. Одного хватило бы…
- Я же сказал,  для медицинской нужды».
 Вставив полные ноги в валенки, на мороз выскочила Зинка.
- Березовых  дров тащи, девка, - вслед ей крикнул командир. – От них нам жару больше.
Когда девушка вышла, сказал, вздохнув:
- Хотя ей там, за занавесью, Гришка мой и без березовых палок жару даёть… Стон стоить по полночи, доктор. Для меня невыносимый.
И он опять захохотал, меняя настроение.
- Слухай, товарищ военврач! – спустил он лохматую голову с нар. – У тебя, случаем, пилюлек… таких, этаких, для меня, старого, - он лукаво подмигнул, - не найдется в партизанской аптечке?
- Каких пилюлек? – сделав вид, что не понял, спросил я.
Петр Ефимович потянулся к  задастой Таньке, подметавшей в землянке пол, достал рукой до её мягкого места и звонко шлепнул ладонью по мягкому месту.
- Да шоб и я Танюху порадовать мог… А то близок локоть, да не укусишь… Найдешь?
- Приготовлю, - пообещал я. – Должны улучшить эрекцию.
Он  молодцевато спрыгнул с нар,  стал искать валенки.
- Танька! Слыхала, шо доктор пообещал? Тащи тушёнку из ящику, да для сугрева души по пять капель.
Татьяна разогнулась, поставила веник в угол.
- Там тушенки – с гулькину письку, - сказала она. – Когда отец харчей  ишшо привезеть?
И расхохоталась:
-  Сдохнем тут с тобой, в обнимку опосля порошков доктора…
- Цыц, кобыла! А то живо на живодёрню поскачешь, - отрезвил солдатку командир.
Крутобедрая Танька достала уже открытую  банку армейской тушенки,  черные кургузые сухари и «гусыню», заткнутую бумажной пробкой, с остатками мутного «буракового» самогона.
- Отцу не наливай! – приказал командир. – Он на боевое задание идеть!
- А для сугреву?.. – жалобно заканючил Водяра. – Задание шибко опасное, смертельное, можно сказать, боевое задание… У зоринских куркулей  хоботьев  в прошлый раз не выпросил. Говорять, вы там ховаетесь в лесу, пьёте, жрете да баб это самое, а нам страдать в холодных и голодных хатах… Мол, как начнете немца лупить, тогда поглядим, шо вам собрать к вашей обедне… Страсть, как харчи по селам нынче собирать!
- А ты винтовку  у Тараса возьми! Пуганешь, коль продразверстку партизанскую откажутся исполнять… Пужанешь винтом-то, они и подобреют, - рассмеялся Карагодин.
- Не-а, - наливая себе в кружку, ответил Водяра. – С винтом, если немцы  словят, сразу  висеть мне на суку березовом… А так отбрешуся: мол, из Тыры я, вещи на харчи меняю. Нынче таких менял немало по дворам лазит.
Петр Ефимович спорить не стал:
- Хрен с тобой, сельповская крыса… - махнул он рукой. – С ружьем али без, но продуктов нам заготовь.  Иначе я тебя на свой сук  сам подвешу.
Водяра махнул с полкружки,  неслышно захрустел сухарем  - деликатно, не жадно, будто мышь под полом.
- Боевое задание будет выполнено, товарищ командир! Ты даже не сумлевайся… -  посасывая сухарь, невнятно  просюсюкал начпрод. – У самого брюхо к хребту подвело, мочи никакой моей  нету.
Карагодин обулся, сел рядом со мной на лавку.
- А ты, доктор, пиши заявление в партию… Мол, так и так, хочу бить своих бывших земляков. До последнего патрона и куска хлеба. Ха-ха…
И командир смахнул набежавшую от смеха слезу.
Настроение его шло в гору. И это пугало меня как  врача.
- А пока не приняли, будешь ИО.
- Кем? – не понял я сразу.
- Исполняющим обязанности начштаба.
- Спасибо за доверие, - сказал я без энтузиазма. И приготовился писать огрызком поданного мне химического карандаша заявление о приеме.
- Бумажки чистой нету… - развел руками командир. – В своем земляном медсанбате нацарапаешь… Выпей и закуси. Это дело грех не обмыть.
Я выпил налитую мне самогонку, закусил холодной тушенкой. Внутри стало теплее и уютнее.
- А насчет доверия, - положил мне на плечо тяжелую руку Петр Ефимович, - ты правильно поблагодарил. Доверяю я тебе, доктор… Тайна наша с тобой никуда не ушла, по чужим ушам не гуляет. Уважаю молчунов. В молчании – золото, а не в словах.
Он подмигнул мне:
- Позавтракал? А теперь пошел к людям. Уже как « в» начштаба. Скажи, что я приказал Климке Захарову и Кольке Разуваеву, ну, трактористу «Безбожника», сынку матроса нашего: пусть, взяв берданку, идут к большому дубу на развилке дороги. В боевое охранение.
Я с удовлетворением кивнул:
- Давно, Петр Ефимович, пора было дозоры выставить у  дороги…
- Сам знаю! – перебил меня командир. – Пущай караулят нас со стороны Хлынинского леса. Немцы в Хлынино стоят, Водяра сказывал. Не так много германцев, но с нас, у кого на одну армейскую винтовку пять патронов да три охотничьих берданки, из которых и зайца не подстрелишь, будет за глаза. Повтори приказание.
- Клима Захарова и Николая Разуваева -  направить на северную сторону базы, в дозор у дороги,  - повторил я.
- Молодец, начштаба. Лихо офицерить у тебя получается. Белая кость…
Карагодин  щедро плеснул себе в освободившуюся кружку, не переставая постреливать  блестящими  глазами на старшую дочь начпрода.
- И про пилюльки не забудь!... – напомнил он. – Ты, доктор, хорошо мои болячки лечишь… Награжу по-царски, коль усё получится ночью…
Я надел шапку, собираясь покинуть жарко протопленную командирскую землянку – от духоты и  запахов нечистых тел нечем было дышать. Карагодин остановил:
- Передай, старшим дозора назначаю Климку. Пущай бердан у него будет. Но шобы не пальнул сдуру! Уж больно в бой с фрицами рвутся Захаровы. Прямо герои. А што они своей дурью могут расположение голодного и, почитай, безоружного отряда  врагу выдать  - это им в башку не приходит.
- Передам! – пообещал я.
- И скажи, што за нарушение моего приказу – расстреляние через суд партизанского трибунала.
Он покатал желваки на крутых скулах,   смачно сплюнул  на подметенный  солдаткой пол. Потом устало показал мне глазами на лавку. Я выжидательно присел на край.
- Не поверишь, доктор, - опускаясь на лавку, сказал он, бледня на глазах. – До Хлынино отсель аж вёрст десять будет, а я слышу тамошних собак… Воют, суки!... К покойникам.
Я невольно прислушался: никакого собачьего воя, конечно же, не услышал. 
- А еще  что слышите, Петр Ефимович? – тревожно  спросил я командира.
Он, бледный как полотно, сидел за столом, подперев тяжелую голову руками.  Мне показалось, что сознание покинуло его  на эти минуты. В землянке было тихо. Только потрескивал фитиль в коптилке, да вздыхала, глядя на командира, Танька.
- Слышите меня, товарищ командир?
От неожиданности моего вопроса   он вздрогнул. Туман в его глазах постепенно растворялся. Возвращался ум и понимание того, что происходит с ним и вокруг него в настоящее время.
- Ась? Выпугал, доктор…
Зрачки его глаз расширились. С уголков посиневших губ на  вежевымытый стол  капала  слюна.
Он снова прикрыл измученные  видениями глаза и, как молитву, нараспев, проговорил:
- Я слышал лающую незнакомую речь… Так лают псы… Так было в Сольдау… - бессвязно говорил Петр Ефимович. – Вижу и сейчас: машина, вокруг нее немцы, полицаи и ОН…
- Кто – он? – уставилась на командира напуганная Татьяна.
- Он, я его сразу узнал.
- Да кто же, кто?... – допытывалась Водянкина.
- Пёс черный… Тоже под ногами у них. Шерсть его искрится, из пасти язык вывалился. Он  и выл к покойнику. Он.
В землянку вернулся комиссар.  Увидев бледного отца,Григорий перевел вопросительный взгляд на меня.
- Сейчас все пройдет, - успокоил я сына.
- Пошлю-ка я в Хлынино Ваську Разуваева со своими разведчиками, - сказал комиссар. – Пусть всё разузнает и обстановку доложит… Не ровен час с карательной акцией и к нам в лес пожалуют…
- Боевое охранение выставили, сынок, - прошептал Петр Ефимович, теряя силы. – А разведчиков отправь. Пусть и Водяру проводят  до околицы Зорино – хлебное село. Да и в Хлынино пусть  наведуются… Сколько там немцев и полицаев, чем вооружены… А главное – есть ли там черный пёс из моего видения?...
Он закрыл глаза, судорожно сглатывая слюну:
-  Шо б он исдох, проклятый!







Глава 30
И РАЗВЕДКА ДОЛОЖИЛА ТОЧНО…



18 января 1942г.
Пустошь Корень
3 часа ночи..

Луна повисла над черными елями  нашего партизанского леса в каком-то круге. Что это за знак? К сожалению, не силен в астрологии. Знаю только, что круг этот астрономы называют «гало» (от греческого halos). Это светлые круги вокруг Луны, возникающие, наверное, вследствие преломления и отражения света взвешенными в земной атмосфере ледяными кристаллами. Эти паргелии  мой пациент  считает дурным знаком, предвестником большой беды, которая, мол, стрясется в отряде. Он, называвший себя «главантидером – главным антихристом деревни»,  находит своё мистическое объяснение чуть ли не каждому природному явлению. По-моему, в его атеизме, как и в русском атеизме вообще (это когда человек начинает бороться с самим Богом) больше религиозности, чем во всем западном католицизме. Потому что русский человек, даже назвав себя «воинствующим атеистом» или «главантидером», о Боге не забывает никогда и поминает его чаще, чем какой-нибудь французский  шахтер или прусский крестьянин. 
Пишу в своей «медицинской землянке». Буржуйка поедает массу дров, а тепла дает немного… Хорошо, хоть дров много. Лес большой. И на северо-западе стыкуется с дремучим Брянским лесом. Один из красноармейцев, чудом вышедший из окружения и прибившийся к нам, говорил, что брянские  партизаны «дают немцу прикурить, что у тех дым промеж ушей идет». Наши воины застоялись, как лошади в стойле. К тому же голод сжигает последние моральные силы. Спирт весь выпили Водяра  и Василий Разуваев. Случись что – нечем будет обработать рану.
Пожалуй, дурные  лунные знаки  начинают давать знать о себе. Вчера к обеду разведчики Василия Разуваева вернулись без своего командира, сухопутного матроса с «Быстрого». Доложили командиру, что начальник разведки отряда «Мститель» Василий Харитонович Разуваев погиб мученической,  героической  в деревне Хлынино, что в 10 километрах от нашей базы.
Как «ИО» начальника  штаба мне доложили, как было дело.
…Проводив Вениамина Водянкина до околицы деревни Зорино, с которой начпрод отряда начинал свой продовольственный рейд по  родным тылам, Василий Харитонович приказал идти в Хлынино. Это сравнительно недалеко, 6 - 7 километров по старому курскому шляху. По нему, сказывали партизаны, в старину из Слободы  прадеды за солью под Киев ходили…
В Хлынино ничего подозрительного разведчики не обнаружили. Не было никакой автомашины, никаких немцев и черной собаки, которые в видениях (галлюцинациях)   «приходили» к моему пациенту. Вот примерный парафраз  разуваевского разведчика Тараса Шумилова, прозванного в отряде  Бульбой. Человек он физически очень сильный и достаточно храбрый. Психическое здоровье Шумилова в норме.

«Разуваев сначала маскировал дислокацию разведгруппы. Потом махнул на маскировку. Сказал:
- А  с  какого хрена мы по своей земле на карачках будем ползать?
И встал во весь рост. Винтовку с пятью патронами он передал мне. (Я являюсь Ворошиловским стрелком еще с 1940-го года и в Краснотырском  физкультурном техникуме  стрелял лучше всех).
Я попытался остудить пыл начразведки, но Василий послал меня «куда подальше».  Я обиделся и больше своего мнения моему командиру  не высказывал.
Между тем В.Х.Разуваев привел нас к хате своего кума, Маркела Шнурова, бывшего работника детской  исправительной колонии, располагавшейся  до войны в бывшем Ольговском монастыре. Он сказал, что Маркел ничего и никого не боится, хотя в лес не пошел. Якобы, когда-то Маркел говорил Разуваеву, что «немцы справных хозяев не трогают». Они, мол, из них и будут строить страну Россию с «новым германским порядком». Короче, живет себе Шнурок и в оккупации спокойно и сытно, то есть с голоду не пухнет, как мы в лесу.
 Василий Харитонович сказал нам:  «Вот увидите, ребята, Маркел Шнуров, будет меня, кума, как самого дорогого гостя встречать  - с водкой, солеными огурцами, жареной курицей и пирогами с вареньем».
Я предложил нашему комразведки план: всем сперва в дом к Маркелу не ходить. Пусть он, Разуваев, являясь ему как-никак  почти родственником, постучится и проверит обстановку. А мы лучше посидим в овражку, поглядим, что да как. К столу, мол,  поспеем. Если, конечно, хозяин позовет.
 «Позовет, позовет, - пообещал Разуваев. - Чем я рискую? Даже если немцы нагрянут случайно, я его кум из Слободы. Вот, пришел к куманьку на отведки?  Откель им меня в физиономию знать?».
Ребята ему:
«Да от тебя лесом, костром и землянкой прёт так, что все собаки хлынинские с цепей  сорвутся. Тут никакого документа спрашивать не надобно – партизан. И точка».
А он, упрямый Фома, смеется:
«Вот в печке у Маркела и помоюсь… По-свойски. А вас покличу спинку мне потереть».
Он пошел к крыльцу дома Маркела. А я,  Сирин и Федор Захаров остались лежать за пригорком, метрах в ста от дома. Причем, Федька Захаров предупреждал Разуваева: «Не ходи к Шнурку, командир… Шнурок - человек ненадежный, с гнильцой в середке. Такой даже не продаст – за так сдаст».
«Кума не сдаст – грех», - не  послушался Василий Харитонович.
И с этими словами  наш командир  разведчиков пошел к своему  куму.
Мы ждем его четверть часа, полчаса, час… Нету Василия Харитоновича.
«Нужно выручать идти», - говорит Федор Захаров. И просит у меня дать ему мосинскую трехлинейку.
Я знаю, что Захаровы завсегда в драке первыми были. Такова медведя и втроем не возьмешь.   К тому же Федора за то, что Маркелу рожу набил,  из воспитателей колонии шугнули по  статье. Чуть не посадили. И винтовку Мосина, боевую единицу с пятью боевыми патронами, я ему не доверил. А на словах сказал:
«Разуваев приказал сидеть тихо. И ждать, пока хозяин не покличит к столу… Вот и ты сиди. И не высовывайся».
Примерно через полтора часа, дверь дома Маркела Шнуркова распахнулась. Я, Сирин и Федор, ведшие наблюдение за домом, обомлели от неожиданности: два дюжих немца в форме, с автоматами  и Маркел Шнурок  с полицайской повязкой на рукаве вытолкнули на крыльцо окровавленного Василия Харитоновича. Был он уже без полушубка, в одной изорванной тельняшке. Губы его  и нос были разбиты в кровь, глаза  заплыли от побоев.
«Вара!» - позвал Маркел кого-то и призывно свистнул. Из дверей дома  выскочила огромная черная псина,  сев подле бедного Василия Харитоновича и оскалив страшную морду.
Федька Захаров дернул меня за рукав, прошипев в ухо: «Дай винт, Бульба! Я  по фрицам и Шнурку пальну!...» - «Дура! - отвечаю тоже шепотом. - У немцев автоматы. А у Шнурка карабин с полным магазином на плече. Перещелкают, как цыплят». И кулак ему кажу: сиди, мол, тихо, сын подкулачника! Выдашь, говорю ему,  чем наше присутствие, убью из этого вот винта…
И пока мы с ним этак переговаривались, немцы и Маркел, толкая в спину  изуродованного Василия Харитоновича, повели его, прямо босого, по снегу к березе, что растет у шнурковского гумна.
Немцы очень смеялись (видать, выпили), играли на губной гармошке «Катюшу». Кум Василия Харитоновича, сдерживая кидавшуюся на Разуваева собаку, шел сзади и подталкивал кума  прикладом. Да так толканул в спину, что Василий Харитонович  упал в снег, окропив его своей кровушкой. Обернулся к нам  и подал знак: покачал головой. Мол, сидите тихо!.. Не выдавайте себя ничем, хлопцы».
Я здорово струхнул, когда на нас вдруг и  эта черная сука Вара обернулась. Глаза желтые, как у ведьмы какой, мокрым носом повела… Ну, думаю, учуяла наш лесной дух. Сколько раз хотели на базе баньку срубить, чтобы пот со всей заразой  выпаривать, так нашлись умники: «Не первоочередная стратегическая  задача…». А для нас эта задача в Хлынино чуть не стала последней в жизни.
Но Вара, слава Богу, нас не учуяла.  Нашего командира подвели к березе. Маркел ловко закинул пеньковую веревку на сук, где, как я понял по кольцам,  вешали когда-то качели или тушу поросенка.  Хороший такой сук, крепкий.  Шнурок поставил бочонок на попа. И прикладом загнал на бочонок Василия Харитоновича.
«Ну, спасибо, кум, за теплый приём… - говорит ему  товарищ Разуваев. И, оборачиваясь в нашу сторону, кричит: - Смерть немецким оккупантам и их прихвостням! Я никого  не выдал, погибаю по своей глупой наивности и вере своей…».
Это, как мы поняли, начальник разведки «Мстителя» для нас кричал. Чтобы мы базу не меняли. Не выдал, сокол. К тому же тельняшка его подвела – немчура очень матросиков не любит, «черной смертью» их прозывает и вешает так же, как евреев и коммунистов.
Василия Харитоновича вздернули, а мы так и остались лежать с открытыми ртами. После всего увиденного страшно было  даже пошевельнуться.
Когда Разуваев язык изо рта вывалил, немцы в хату ушли - допивать шнапс, наверное. А Шнурок веревку обрезал. Подозвал пса. И этот зверь-людоед на наших глазах обглодал Василию Харитоновичу все лицо.
От ужаса мы бросились по снежной целине к лесу. Чтобы доложить о случившемся».










Глава 31
НАРОДНЫЙ ЛЕКАРЬ ВОДЯРА


20 января 1942г.
База отряда «Мститель».
Землянка медицинского изолятора.



Сегодня в 11 час. 27 мин. на базу прибыла подвода, груженая продуктами питаниями, собранными Водянкиным  по окрестным деревням и селам. Столько продовольствия продотряду Вениамина Павловича не удавалось привозить никогда.  Думаю, что разгром немецко-фашистских полчищ под Москвой, до которой от наших мест всего 862 версты, значительно воодушевил местных крестьян и всех тех, кто не  эвакуировался из зоны оккупации.
Водянкин приписывал «богатый улов» исключительно своему умению найти человеческий контакт с населением. Он, по своему обыкновению, был  уже с утра «выпимши», то есть пребывал в самом что ни есть благостном расположении  духа.
Парафраз Водянкина, наверное, невозможно передать на бумаге. Но я попробую все-таки. Ибо этот русский тип, несмотря на некоторые нравственные изъяны поведения, в целом, по-моему,  представляет собой натуры цельные и одаренные. Таких «Водяр», как Водянкин, я встречал за свою жизнь немало. Они, разумеется, не костяк нации. Но очень важный хрящ, соединяющий весьма важные кости скелета общественного организма. Без такой соединительной ткани «скелет» не будет достаточно подвижен и гибок.
- Хлеба привез? - хмуро спросил улыбающегося Водянкина  Петр Ефимович, могучим плечом оттесняя напиравших на хлебную подводу партизан..
- Привез, командир! - сиял Вениамин Павлович. - И хлеба, и пшена, и картох, и сальца трошки, и гороха немножко… И даже водочки! Для молодочки!
Комиссар Карагодин ревностно следил за тем, чтобы голодные «мстители» не растащили продовольственный запас. Партизанская соловая , похрапывая, пускала пар их раздутых ноздрей, равнодушно оглядывая ликовавшую толпу.
- Как же удалось, Вениамин Палыч!?. -  радовались боевые товарищи.-  Прежде пусто, а нынче – густо…
- Так зоринский староста, почитай, всё свое хозяйство  мне за свое чудесное  выздоровление  и отвалил, - распутывая веревки, ответил начпрод. – Что может быть дороже последнего здоровья у любого человека?
- А ты, что, доктор?
- И лекарем станешь, коль жрать захочешь…
- Этот скряга Матюха тебе  аж пять мешков хлебушка погрузил? Да брешешь, небось… - не верили партизаны. – Мы к нему с пасадскими в сад ходили по яблоки. Так солью по нам палил. Удавится и за кислятину… А тут – хлеб да сало. Чудеса в решете.
- Вот, вот, тот самый Матюха, - кивал Водяра товарищам. - Старостой  заделался, можно сказать, по воле самих зоринцев. Боле кандидатуры не сыскали. Он, правда, на советскую власть в обиде. Это все знали. За то, что мыши в колхозном амбаре, кило три зерна сожрали, три года за колючкой парился человек. Но человеком остался. Ни перед кем не холуйничал – ни перед слободскими и краснотырскими начальниками, ни пред немцем на задних лапках не стоял.  Самостоятельный, словом, мужик. Но  за колючкой Матвей кишечную болезнь схлопотал от плохо сваренной картошечной кожуры.
Григорий Петрович ушел с отцом распоряжаться насчет разгрузки и  надежного складирования продовольствия. Вениамин Павлович отпустил вожжи, раскрепостился:
-  Короче, еду я на соловой, в животе бурчить  голодная музыка… Маруська Черногорова да Дуська Падина, две солдатки с кутка, токмо и дали, что по мерке картох да отрубей с мешок… Добра немного, настроение, сами кумекаете… Во рту – сушняк степной.  И тут на пролетке с пружинами под задом седока, запряженной  цыганском  гнедмм, - староста  Матюха… Живот, чтоо гарбузы у Гандонихи на огороде, армяк   вот-вот лопнет…
Стой, Вениамин Палыч, кричить… Думаю про себя: «Он меня и на пасху-то Вениамином Павловичем не кликал, а тут  почаму  такой почёт? Енто что-то да значить…». А сам виду не подаю, своего удивления не выказываю. Говорю, как и положено меняле:
- Ох, земляк ты мой дорогой, Матвей Егорыч! Доброго вам здравию желаю… Вот меняю тряпки кой-какие на харчи для своих дочек и внучат… Погибаем мы в Слободе. Голодно и холодно.
Он сощурился так, что глаз не видно. Смеется:
- Постой, Венимамин Палыч, мне про  свою Слободу рассказывать.  Я ведь про тебя усё заню… В лесу вы с робятами хоронитесь. Когда ж  бить врага почнете?
Думаю: «Ну, стервец, на мякине меня не проведешь».  Наврал я с три короба, что тряпки меняю. Что на соловой, которая еле-еле тащится, всю округу объехал, у монахов в Пустыни жил. Те всю, мол, траву какую-то заместо борща варили и водой из Святого источника запивали. Ну, мол, и я пристрастился. Похудел, высох, но силы, мол, как видишь, не оставили… И исцелять разные недуги монахи научили. А про себя думаю: «Ну, зачем я, дурак старый, всё это ему брешу! А как попросит свою язву вылечить? Чё делать буду?». А сам врать продолжаю, машинально, само собой льется, как понос из срамного места…
Гляжу, кака у него реакция. А у него  глаза с моего рассказа  загорелись, интерес разбудился:
- Голубь ты мой, свет-Веня!.. У меня ж гадость одна поганая во внутренности моей сидить… Нету от нее ни мне, ни моей молодой жёнке, что за меня пошла, уже за старосту-бобыля… Срам, а не болезнь. И чем только не лечил – все бесполезно. Неизлечима зараза.
Я чуть с телеги не упал. «Ну вот, - думаю. – За что боролись, на то и напоролись!». Ведь у меня даже никакой  святой воды с собой нет. Хорошо зачерпнул для себя и лошади в  гусыню водицы из Свапы нашей. Так она мутновата и тиной отдает. О какой тут святости говорить можно?
Однако делать мне нечего: или грудь в крестах, или голова в кустах…
- Какая, Матвей Егорыч, у тебя срамная болезня? Уж не триппер ли? У нас  в  двадцатом пол эскадрона под Воронежем как-то триппером заболело… В такое гиблое женское место попали на постой.
- Что ты, - машет рукой староста. – Господь с тобой, Вениамин Палыч! Не триппер. Но сказать все равно стыдно…
- Стыдных болячек нету, - говорю ему. – Бесстыдные бывают. Так что сказывай мне, целителю… Я тебя вмиг святой водой из Пустыньки  вылечу.
Он еще с минуту покучевряжился, оглянулся – не подслухивает ли кто нас? – перегибается к моему уху из своего  рессорного тарантасу и шепчет:
- Запором страдаю я мучительно очень… По четыре, а то и пять дён в уборную по большому не могу сходить… Сижу, сижу над дыркой, пока хрен  не приморозит, а все бестолку! Сюды – он показывает пальцем на свой большой рот -  много идеть харача всякого, а наружу – ничегошеньки. Боюсь, разорвет часом…
- Тужишься на горшке-то? - спрашиваю.
- Ох, - вздыхает бедолага, - тужусь, да так, что чуть глаза из орбит не  повылазят…  В глазах – темно, свет белый не мил, не лезет… Откуда только эта страсть на меня навалилась, ох-хо…
Ну, думаю, с ентой хворью я управлюсь. Только что, мол, мне будет, ежели вылечу? Работа не дармовая. Любое путное дело денег стоит.
 Да я тебе не обижу, говорит, бери, чё хошь! Только вылечи! Помру я от внутреннего разрыва живота.
Тут Вениамин Павлович лукаво мне подмигнул и продолжил свой веселый рассказ:
- Я ж видал, как наш Лукич лечит, диагноз там всякий определяет… Дело требует основательности и серьезности в работе. Говорю Матюхе: давай во двор к тебе заедем. Мне тебя сперва осмотреть надобно. Поехали. Я в горнице велел ему раздеться до кальсон. Сам ухо к пузу евоному приложил – слухаю… Говорю: э-э, Матвей Егорыч, все мне теперича ясно. Жрешь ты много и часто. Нужно пореже метать.
Он мне отвечает, ладно, мол, учту. А как мне на двор сходить, облегчить душу, мол… Вот, думаю, идее у старост душа находится!
 Ох, ох, ох, стонет.  И всё повторяет: не обижу, мол, харчем… Курочек для вашего командира подрежу, даже гусей побью - токмо вылечи, и не за Христа ради, а за полновесную цену. Ты ж меня, мол, знаешь: слово мое – кремень.
Махнул я рукой: эх, думаю, не быть мне больше председателем сельпо, коль  не возьму хороший харч у этого гарбуза…
Я Матюхе-то: накрывай стол. Да пожирнее! Енто первая часть лечения.
 Теща евоная с  молодухой забегали от стола к печке, от печи к столу, ну что тараканы.  Да резво так, с полными блюдами, каких я уж давным давно не едал, братцы!
Партизаны сглатывают слюну: «Пропускай, не сосредотачивайся на всяких мелочах!».  Он кивает:
-  Ладно, нынче и у нас обед праздничный будет…Гляжу я, братцы, - штоф несут запотелый… С морозца прямо. Ну, я выпил, закусил. А Матюха: - Прям щас лечение начнем али завтря?
- Ща, - говорю я старосте. - Болезнь запущенная дуже… Отлагательства смерти подобно.
- Ох, ох, - заохали домочадцы. - Батюшки светы! Иде твои лекарствы?
Я им говорю:
- Несите мне из моей телеги большую бутыль с водой, гусыню по-нашему. Там лекарства.  А потом  сразу дуйте в сарай, режьте птицу, хлеб сбирайте, пашано и прочий харч… А за хозяина - не беспокойтесь. Задрищит, как миленький!
Матюха, который чугунок картох со шкварками сожрал, уже из-за стола вылезти не может. Охает – помираю, мол, и все тут… Только бабам своим потной  башкой кивает: мол, идите и делайте то, что ентот  человек приказывает…
Убегли во двор девки, а я достаю   бутыль с речною водою, говорю:
- Выпей  всю в три присеста!
- Без закуси? – спрашивает.
- Лекарство не закусывають, - отвечаю. – Пей молча.
Он в один присест цельную гусыню и осадил… Сидит, выпучив зенки - ждет результата. Но то и дело спрашивает умирающим голосом: «А поможет эта  водица из Пустыни?».
- Верное средство!
Слышу: булькнуло где-то у него в брюхе.  Я ухо к его мозоли приложил, говорю:
- Реакция химическа пошла… Хорошо пошла зараза!
- Это как? - шепчет.
- Щас эффект даст!
Он и ответить не успел.  Как подхватился -  и ну бежать в сортир. Да в огород далеко, он – к коровнику!
(Партизаны за свои животы держатся, хохочут).
  - Вот так, братцы, враз до мозгов человека прочистило. Он и отплатил по-человечески. По-царски, значить… Мучился-то как человек! Страсть…
Кто-то из партизан сказал мне с улыбкой:
- Вот, Лукич, достойного ученика воспитал. И помощь медицинскую оказал, и нас от голодухи спас.
***
  После разгрузки подводы, как раз к поспевшему кулешу, со стороны большого дуба, где выставляли сменные партизанские посты, показались три темные фигуры: дозорные Клим Захаров, Николай Разуваев и долговязый немецкий солдат со связанными за спиной руками.  Немец был в армейской шинели и в суконной шапке с козырьком и ушами, опущенными вниз. Сзади, держа берданку наперевес,  широко расставляя ноги по снегу, шагал Клим. Колька семенил, придерживая на плече кожаную сумку,  очень похожую на сумку  наших довоенных почтальонов.  Немец  еле ковылял, высоко, по журавлиному  поднимая ноги.
Разговоры у обеденного костра разом стихли.



Глава 32
ПАРТИЗАНСКАЯ ТРОЙКА
 

21 января 1942г.
Пустошь Корень.
2 часа ночи.

Наконец-то улучил время, чтобы описать то, что произошло накануне.
Старший партизанского дозора Клим Захаров у большого дуба доложил нам, что в районе развилки дорог он и его напарник Николай Разуваев, заметили  сани-розвальни, которые двигались предположительно из Хлынино в сторону Курского тракта. В санях сидели два немца одетых в зеленые армейские шинели и суконные фуражки с длинными козырьками. Один из немецких солдат правил лошадью. Другой курил, лежа в санях на соломе. Рядом с курившим солдатом лежали два карабина и сумка из жесткой кожи коричневого цвета.
Николай Разуваев, по его словам,  предупредил Захарова, который стал прицеливаться в возницу из старого охотничьего ружья, заряженного крупной  картечью.
- Приказ командира, - сказал он, - не стрелять, чтобы не выдать месторасположения отряда карателям. Опусти ружье.
На это Клим Захаров, якобы, ответил:
- Сколько можно отсиживаться в лесу? Партизаны мы, народные мстители или кто? Не мешай!
Когда сани уже проехали большой дуб, в дупле которого был устроен НП,  Клим выстрелил. Немец, управлявший лошадью, упал в солому. Лошадь от испуга дернулась и понесла. Второй немец от рывка  вывалился из саней на снег. А лошадь понесла убитого (или раненого?) немца с оружием по лесной дороге.
Вывалившийся из саней немец  сразу же поднял руки, сдаваясь дозорным партизанам в плен. При нем оказалась  кожаная сумка с письмами немецких солдат в  Германию и один пакет, по-видимому важный, штабной, запечатанный сургучом.
Командир  спросил, сдерживая  охватившую его ярость:
- Кто стрелял?!
- Я стрелял? – ответил Клим Захаров.
- Убил?
- Не знаю… Он упал в сани.
- А ежели не убил? А только выпугал или ранил? -  в гневе заскрипел  зубами Петр Ефимович.
Клим Захаров, добрый  и смелый хлопец,   явно ожидавший от  командования поощрения, опешил от подобной интонации допроса.
- Должно быть, убил гада, -  оправдываясь, сказал он. – Картечью патрон снарядил. Медведя, и того свалит.
К допросу подключился комиссар. Григорий Петрович был еще бледнее отца, руки у него тряслись.
- А если этот раненый немец вернется к своим? – не глядя в глаза Захарову, спросил Григорий. -  Если даст точные координаты нашей базы? Тогда – что?... Тогда всем конец, Захаров! Ведь запасной базы у нас нет. И передислоцироваться  некуда.
Клим держался с достоинством, рассуждал спокойно, но Карагодиных, как мне показалось, это  разозлило еще больше.
- От наблюдательного пункта до базы – пять вёрст с гаком, - сказал Захаров. – В чащу  немцы  никогда не сунутся. Кишка  тонка…
- У тебя, гнида, толстая, как я посмотрю! -  гневливо взорвался Петр Ефимович, брызгая слюной в парня. – Ты, сучонок подкулачный, зачем приказ мой нарушил? Тебе начштаба говорил про наш справедливый партизанский трибунал и смерть?
Клим молчал, глядя себе под ноги.
- Говорил, ась?
- Ну, говорил… - тихо ответил Захаров. – Только, товарищ командир, надоело бояться. Под Москвой харю им начистили, а мы должны добавить. Вот и выкурим чужаков  и из нашего угла.
- Ишь, как ты заговорил, паскуда! – набросился на него с кулаками Петр Ефимович. – А я вот тебе щас харю начищу…
Командира остановил Григорий Петрович. Он подозвал к себе почти двухметрового Бульбу. Коротко приказал:
-  Клима Захарова  под арест. Оружие  забрать. Партизанский  справедливый суд судьбу предателя решит.
- Да какой же я, товарищ комиссара, предатель?.. – взмолился Захаров, чувствуя, как сгустились у него тучи над головой. – Партизаны мы или от врага хоронимся в Пустошь Корени?
- Разговорчики! – прикрикнул на арестованного Тарас. – Под замок?
- Под замок и бревном припереть. Што бы  не убёг!.. -  добавил командир. Петр Ефимович задумчиво посмотрел на меня, будто что-то вспоминая, потом сказал:
-  Да, доктор… Допросил эту немецкую морду и почитай его корреспонденцию.  Дюже интересно нам, о чем там фрицы в свою фатерлянд про войну и  нашу Россеюшку пишут.
После короткого допроса пленного я выяснил, что  он – ефрейтор фельдегерской службы  сто второго полка дивизии «Райх». Один взвод  полка расквартирован в селе Хлынино, что недалеко от Слободы.  Туда они доставили точно такой  же пакет из штаба (запечатанный сургучом, что находился вместе с полевой немецкой почтой), а с собой забрали солдатские письма хлынинского взвода, адресованные  в Германию. Еще три таких же штабных пакета они передали командирам подразделений, стоящих в окрестных селах Краснотырского района.
В пакете был приказ о начале  карательной операции «Белый медведь» с целью полного уничтожения разрозненных групп местных партизан. Хлынинскому взводу, как  подтвердил  пленный, было приказано жечь дома слободчан, поддерживавших продовольствием партизанские группы и «лиц, чьи родственники  находятся в партизанских бандах».  Это, по мнению немецкого начальства, должно было заставить партизан прекратить свои бандитские  вылазки и рейды  на оккупированную территорию и с повинной явиться в местную жандармерию.
Петр Ефимович заставил меня перевести ему письма немецких солдат. Особенно заинтересовался одним. Какой-то  унтер-офицер Дитер писал своим родным в Танненберг, подробно описывалась казнь «русского матроса-партизана».   Этот неизвестный нам немец писал, что «лесного бандита повесили на очень красивом русском дереве – березе».  «Не понимаю  этих русских, - заключал он свое послание. -  Русские – очень упрямая и недисциплинированная ни в каких отношениях нация.  Даже поляки по сравнению с русскими -  почти ангелы, хотя, если сказать честно, то свиньи.  Но тут, в заснеженной России,  местные жители ненавидят нас, своих освободителей. Правда, есть небольшой отряд полицаев, выполняющих всю грязную работу войны,  но ты, отец, старый вояка, учил меня: предателям доверять нельзя. Эти головорезы  крайне ненадежны и с удовольствием при случае  воткнут нож в спину.  Мне, выросшему в добропорядочной  бюргерской семье,  жаль только трудолюбивых крестьян. Удивительно, но даже большевики не отбили у них охоту  и талант к земле. Но и в их глазах  я часто читаю ненависть. Наверное, есть за что и этим труженикам не любить нас… Днем мы их грабим, поедая последних кур, яйца,  и т.д., а ночью – партизаны. Причем, партизаны нас в основном не трогают. Грабят своих. И они – это для меня удивительно втройне – не ропщут на свою незавидную судьбу.  Как они  здесь выживут – одному Богу известно».
-  Так про матроса  - это про Ваську Разуваева! – воскликнул командир. – Березы им наши нравятся? – Он повернулся к партизанам, слушавшим мой перевод. – А ну, хлопцы, заломите к земле вон тех красавиц… Что потолще!  Веревками макушки к земле пригните.
Перепуганный насмерть пленный почтальон  сначала ничего не мог понять. Когда наконец осознал, ЧТО с ним хотят сделать, стал плакать и упал на колени. Всё протягивал ко мне руки в мольбе о пощаде и повторял, что он простой  армейский почтальон, что он за всю войну ни разу не выстркелил из карабина…
Я уже не переводил – было все равно бесполезно. Петр Ефимович бы его не простил после такого письма.
Его подвели к пригнутым целым взводом березам, привязали путами к макушкам…
- Как я махну рукой, - сказал командир, - макушки отпускайте!
Деревья разом отпустили – в стороны полетели разодранные  части  его тела. Кровью забрызгало лицо командира и комиссара, досталось и мне, и.о. начштаба.
- Так, - не теряя присутствия духа, сказал Петр Ефимович. – Тащите  большой чурбак сюда!  Для трибунала. Климку будем  судить за демаскирование дислокации отряда «Мститель».
Пошли за Захаровым, привели его бледного,  но не перепуганного.
- Ишь ты, - усмехнулся Петр Ефимович. – Даже перед смертью форс держит.
И он  сделал шаг к Климу, заглядывая ему в глаза.
- Неужто не страшно, Климушка?
В  президиум трибунала сели отец и сын Карагодины. Третьим, как сказали мне, обязан быть начальник штаба. Сел в президиум и я.
- За предательство  моего приказа… - начал сдавленным голосом командир, - Климу Ивановичу Захарову трибунал постановляет смерть через расстреляние. Приговор привести  в исполнение немедленно!
Закричала мать Клима – Дарья Захарова. Отец его, Иван Парменович,  и брат Федор попытались пробиться к Климу через плотные ряды партизан. Их схватили за руки.
- Шумилов и Разуваев! – скомандовал комиссар. – Исполнять  справедливый приговор партизанской тройки!
Вперед строя нехотя вышли товарищи Клима Захарова. Тарас поклацал затвором и загнал в  трехлинейку патрон.
- Беги, Климка! – вдруг раздался истошный вопль его  брата Федора.
Клим, никем не охраняемый, тут же сорвался с места.  Такого не  ожидал даже Петр Ефимович. Командир торопливо расстегнул кобуру, достал наган. Но руки у него предательски дрожали. Комиссар взял оружие у отца, долго целился в спину беглеца, еще видневшуюся за деревьями, и наконец выстрелил. Всем хорошо было видно, как Клим схватился за руку, но ранение только слегка сбило его с темпа бега. И вскоре он скрылся в молодом ельнике.
- Кажется, ранил, - сказал Гриша, передавая отцу  оружие.
-  Мазила. Ничего, сегодня же мы с тобой  возьмем его  тепленьким… -  Он ведь к бабке с дедом  в Слободу побёг… Боле некуда.
- А где его старший брат? Федор, который и помог сбежать предателю? – засуетился Григорий. – Нужно наказать, чтобы неповадно было другим. Никакой дисциплины.
Выяснили, что и Федор дал дёру. Но не по дороге в Слободу,  к Свапе через подлесок двинул. За ним снарядили Тараса Шумилова с двумя крепкими парнями – такого медведя в одиночку не возьмешь даже с трехлинейкой. Петр Ефимович приказал «проучить малость»: привязать к дереву, намять бока и пусть часика два  остудится на морозе. «А то прямо бешеные эти Захаровы, - заключил командир. – Нет на них никакой управы. Не понимают: война шутковать с ними не будет».
 Когда уже стемнело,  Карагодины двинулись по следам Клима Захарова. Петр Ефимович объявил свой устный приказ, что на время их отсутствия временно исполняющим обязанности командира отряда будет начальник штаба, то есть я.
- Лукича слушайтесь, как меня самого! – сдвинул командир брови к переносице. – Он мужик с головой. Заявление в нашу партию   написал…
 - Ваську Разуваева  немцы вздернули, - загнул палец Вениамин Павлович, - одним большевиком меньше. А Лукича приняли – большевиков столько же, как и было… А ряды-то рость должны.
- Вот теперь ты вступай, - балагурили партизаны. – Харчи привез, нехай считают коммунистом…
Водянкин хитро посмотрел на товарищей.
- Э-э, робяты… Коммунистом меня считали бы, кабы я с задания не вернулся. А коль вернулся, да с харчем не сбег к Нюрке с дитями  – какой же я  большевик? Я так… солдат живой.

Глава 33
ПЕРВЫЙ БОЙ
Пустошь Корень.
Партизанская база.
В тот же день.

Командира и комиссара я проводил до большого дуба. Шли уже в густых сумерках. К ночи подмораживало. На небе засияли  первые звезды.
 С собой у них из оружия -   командирский наган и немецкий штык, с которым Петр Ефимович никогда не расстается.  Водянкин предлагал «сухой паёк» в виде некоторых зоринских продуктов, которые он привез на базу. Но командир отмахнулся:
-  К своим идем в гости – к Пармену и Парашке. Чай, покормят  по старой памяти…

С начала организации «Мстителя» за командира я остался впервые. Сидел в своей «медицинской землянке» и ждал донесений.
Ребята Тараса Шумилова нашли Федора  не на Свапе, а тут же, на базе -в брошенной партизанами землянке, которую еще с лета залило грунтовыми водами. Доложили, что приказ командира выполнили. Фёдора, «этого посадского медведя», еле-еле втроем  одолели. Привязали к дереву для острастки. И «малость поучили».
Проверять исполнение командирского приказа я не стал. Результат исполнения  командирского приказа в виде ссадин и синяков был и на лицах исполнителей.
А к восьми вечера  на базу  неожиданно вернулся беглец - Клим Захаров. Правая рука была перевязана разорванной на длинные лоскуты  рубахой.  Ребята хотели было скрутить и его, но я остановил их – уж больно не похож был Клим на предателя и преступника.
Клим, узнав, что отец и сын Карагодины отправились за ним в Слободу,  заволновался: «Нужно срочно идти  на выручку! Собирай, Лукич, самых крепких мужиков. Не ровен час к карателям угодят в лапы…».
Оказывается, он все-таки вышел к Хлынино, где и встретил немецкий грузовик с карателями. Полагаю, что это начало той самой операции «Белый медведь», о которой говорилось в штабных пакетах с сургучовыми печатями.
Я попросил его показать рану на руке. Начал отнекиваться, говорить, что это всё пустяки, доктор. Заживет, мол, как на собаке. Наскоро обработал рану самогоном. Вырвался, махнув рукой. Сказал, что вот теперь зажгло, а то и не болела даже. Зачем, мол, бередил?
Мужественный человек. И, как большинство русских, на редкость терпеливый. Господь терпел и нам велел.
Только  всё торопил:
- Чё ж ты, Лукич, раздумываешь? Это не простуду травками лечить…  Палить партизанские хаты будут…
Я распорядился, чтобы Клим по тревоге поднимал отряд. Всех мужиков, кто покрепче.  И чтобы взяли весь  арсенал: винтовку Мосина с пятью патронами, три охотничьих ружья, ржавую  казацкую саблю, которой Гандониха рубила капусту.  Короче  - всё  имеющиеся в наличие оружие. У кого такового вообще нет, то я приказал взять топоры, ножи и даже колья. Партизанское оружие в бою добывается.
Никто из партизан  возвращению Клима не удивился. Его команды воспринимались, как должное. Только Николай Разуваев отказался отдать Захарову охотничье ружье, передав его Водянкину: мол, раз пальнуд уже – и под партизанскую «тройку» угодил… Пусть уж лучше у старого рубаки находится. Надежней будет.
 Начпрод взял на себя командование  первым взводом «мстителей». Второй взвод, прикрывавший первый, остался под моим командованием.
Собрались по-военному быстро. К моему удивлению молодые ребята  рвались в бой. И это  несмотря на скудное вооружение и почти отсутствие боеприпасов. Водянкин продемонстрировал мне бутылку с зажигательной смесью, предназначенную для уничтожения танков. Сказал, что раздобыл в последнем  продовольственном рейде. Поменял на старые валенки у какого-то окруженца, прибившегося к молодой зоринской  вдовушке.  Весьма своевременное приобретение.
К селу Хлынино подошли со стороны леса. Благо, дом, у которого стоял немецкий грузовик, был крайним от леса. Шестеро немцев лопатами откидывали снег с дорожного заноса. Шофер, повозившись с мотором, наконец-то захлопнул капот. Доложил старшему, что можно ехать. Солдаты в боевой амуниции, с оружием, попыхивая сигаретами, забрались в открытый кузов грузовика. Грубовато шутили, нервно посмеиваясь. Кто-то дунул в губную гармошку, но на него зашумели товарищи. Музыки больше не слышалось.
Со своего наблюдательного пункта мне было хорошо видно, как с бутылкой в руке, резво работая локтями,  пополз к машине  Водянкин. Ружье он  передал Климу, чтобы Захаров прикрыл «бомбилу».
В следующий момент зашипел запал, и бутылка полетела в машину. Хлопок - и грузовик вспыхнул факелом. Из кузова на снег с криками  стали вываливаться  горящие солдаты. Взводный командир, выскочив из кабины, сделал несколько выстрелов из пистолета и побежал к дому. Но Захаров уложил офицера метким выстрелом из старого ружья.
Заработала и винтовка Тарасова. Раздались выстрелы с нашего левого фланга. Раненых  немцев уже добивали почти в упор. У  дома с темными окнами   всё на минуту стихло. Потом взорвался бензобак грузовичка, и огонь перекинулся на деревянные хозяйственные постройки, подбираясь к самому дому. Кто-то из ребят сказал: «Дом-то – Шнурка! Не тушите, пусть горит синем пламенем».
- Вперед, ребята! - уже махал с дороги Клим партизанам, рассматривая следы на снегу. - В Слободу мотоциклетка ушла… Успеть бы.
Разгоряченные боем,  опьяненные радостью первой победы над страшным  непобедимым врагом, партизаны бросились за Климом.
- Не так ходко, хлопчики!.. -  умолял Вениамин Павлович. – Мое сердце крепко подорвано паленым самогоном Гандонихи… Сбой поршень дает.
Партизаны только посмеивались и подбадривали  своего героического начпрода. Тарас пошутил:
- А разве ты, Водяра, не ее самогонкой фрицев спалил?
Ребята дружно грохнули смехом. Сил после боя прибавилось.
Кто-то из партизан обернулся, протянул, глядя на освещенную околицу Хлынино:
  - Вона как полыхнуло, отсюда аж зарить ...
Я сам чувствовал, как страх, заполнявший  наши души первые месяцы войны, постепенно освобождал место надежде и вере. Вере в свои силы. В себя. А значит, в общую победу. И еще оставалось место для любви – самому сильному и страстному человеческому чувству. И чем больше любовь была к своим очагам, этим неприхотливым  печам в деревянных избах, березам под окошком, полноводным рекам и речушкам, полям и лесам, тем сильнее выступала в лихую годину обратная сторона этой любви – ненависть к пришлому врагу этой загадочной, непостижимой для любого чужеземца своей внутренней  «аномальностью»  земли Русской.



Глава 34
ПРИСНЫЕ  ЛЮДИ

(Без даты).
Пустышь Корень.
Партизанская база.

Ничто так не разделяет, но и не сплачивает русских людей, как борьба со смертельным врагом. Эта приснопамятная, как говаривал в своих проповедях слободской батюшка отец Василий, история, наверное, заслуживает былинного героического зачина. Но моя каждодневная  суета,  вечные отвлечения от этих записок, скудный литературный дар потомственного лекаря с немецкой фамилией  не дают мне реальной возможности  передать великого единения народа. Этих простых людей, сплотившихся в своем священном  порыве не пустить ворога в свои слободы и городки, к  своим   не хитрым, но священным семейным очагам - русским печам,  размерами которых так удивлялись еще наполеоновские солдаты. Не быть русскому человеку под  чужеземным игом. Своих еще стерпим-слюбим как-нибудь. До поры до времени.  Но чтобы чужого!..

Большого боя в  Слободе не получилось. Когда мы, скатившись по  обледеневшему склону оврага, вышли к уже пылавшему дому Захаровых, командир наш с окровавленной шеей уже остыл на красном истоптанном десятками ног снегу. Петр Ефимович с выпученными глазами и другими признаками асфиксии , лежал на спине, глядя остановившимися глазами  в звездное небо. (По-видимому, умер не от  собачьего укуса в шею, а от  недостатка кислорода, захлебнувшись рвотной массой).
Кто-то  из  партизан разбил окно, полез в горящую хату. Тут же выбрался на воздух, сказав: «Деда с бабкой заживо сожгли, гады!..».
Клим Захаров бросился к двери уже загоревшегося сарая, откуда послышался  нечеловеческий крик. Лучший плотник Слободы  выбил бревно, подпиравшее дверь - и мы увидели нашего комиссара. Лицо его было закопчено, в ссадинах. Полушубок уже начинал тлеть от высокой температуры внутри строения. Противно пахло горелой  овчиной.
Ребята подвели к нему  немца, взятого в плен у мотоцикла, который каратели при бегстве так и не сумели  завести. Другого немца подстрелили еще при атаке. Он, уткнувшись стальной каской в руль мотоцикла, так и остался сидеть в мягком мотоциклетном седле.
 На плече Шумилова висело трофейное оружие.
Комиссар будто  очнулся от оцепенения: отстранил поддерживающего его под руку Клима и сдернул с  плеча Тараса немецкий автомат. Немец присел от страха на снег, но Григорий буквально изрешетил карателя очередью.
- Конечно, потеря отца, заживо сожженные Пармен и Прасковья - горе невосполнимое, товарищ комиссар… - сказал я Григорию Петровичу. - Но немца нужно было сначала допросить. Судя по всему, «Белый медведь» только начинается…
- Где? -  не слушал меня и вращал безумными глазами Карагодин. - Где этот чертов пёс и Шнурок? Где они, доктор?
От Свапы, куда вели следы беглецов, вернулись усталые разведчики.
Доложили комиссару:
- Ушел Шнурок от нас…
- А черный пёс? – спросил Григорий и, чего за ним я раньше не замечал, грязно выругался.
- Собака, она что… - протянул Захаров. – За нее хозяин в ответе.
Григорий Петрович с откровенной ненавистью посмотрел на Захарова.
- Этого, Лукич, - он показал глазами на Клима, - под конвоем в отряд и под замок. Отца  на огороде Захаровых похороните. Да место приметьте… После победы памятник в Слободе герою поставим.
- А вы, товарищ комиссар? - спросил я.
Он поправил:
- Товарищ командир…  Ввиду смерти отца принимаю командование на себя.
- А вы, товарищ командир? - повторил я свой вопрос.
- Мне главных свидетелей теперь убрать надо. - Пса и Маркела…
- Преступников, - поправил я. – Шнурова Маркела. Ну, и пса его, конечно.
Он задумчиво кивнул. Потом встрепенулся, опять сбрасывая с себя  какое-то оцепенение.
 - Или я или они…
Забрав  у Шумилова еще один магазин к автомату, он растворился в ночи.

Вернулся на базу Григорий Петрович только через трое суток. Исхудавший, припадая на левую ногу, которую  подвернул при погоне.
- Всё… - опускаясь без сил  на лавку в  землянке, сказал он. - Шнурок в  омуте утонул. Под лед провалился.  А  пёс исчез. Будто его и не было…
- Да черт с ней, с собакой, -  как мог, успокоил я его. - Главное, Шнурок своё получил.
Он покачал головой и поморщился от боли - Зинка снимала сапог с больной ноги.
- Пёс, Лукич,  и есть главный свидетель…
- Свидетель - чего?... - не понял я.
Он ответил не сразу, лег на  овчинный полушубок. Закрывая глаза, вздохнул:
- Свидетель всего ужаса… И пока она жива, мне житья ни на этом, ни на том свете, Лукич,  не будет.

Глава 35

ПАРОКСИЗМЫ  ГРИРОГИЯ ПЕТРОВИЧА

Из  записок главного врача Краснослободской сельской больницы

05.03.1953г. Сегодня ко мне, главному врачу Краснослободской районной больницы, после очередного приступа  обратился  мой постоянный  пациент, первый секретарь райкома партии Григорий Петрович Карагодин. Я хорошо знал его отца, страдавшего epilepsia.. У ГПК я установил т.н. генуинную эпилепсию, причину которой мне так и не удалось точно  определить. У сына, ставшего после гибели отца от рук фашистских карателей командиром партизанского отряда «Мститель», а в настоящее время возглавляющего Краснослободский РК КПСС, я диагностирую  симптоматическую эпилепсию. Пытаюсь найти подтверждение гипотезы профессора Гельгарда о наследственной реверсии этой психической болезни, так сказать в «корнях атавизма» , но, по-моему, это крайне сомнительно.
Впервые Г.П.Карагодин обратился ко мне с жалобами на (petit mal) малые эпилептические припадки с внезапной потерей памяти (несколько секунд), клоническими судорогами отдельных мышц 11.09.1952г.
Клиническая картина
Припадкам предшествует та же аура. Больной якобы слышит ужасный (по его словам) вой  собаки, а потом начинаются зрительные галлюцинации: он видит огромного черного пса. Во время припадка больной замолкает, лицо бледнеет, взгляд останавливается. У Карагодина-старшего руки и ноги вытягивались, челюсти сжимались, зубы стискивались. Дыхание прекращалось. Лицо бледнело, а через мгновение синело.  Перед смертью от рук карателей через удушение  Петра Ефимовича настиг большой эпилептический припадок. Тогда у я    определил  у него  непроизвольные мочеиспускание и дефекацию. Если болезнь будет обостряться, то подобное может  оставдаться и у Г.П.Карагодина.
5 марта 1953 года, когда у Григория Петровича Карагодина случился не малый припадок, как обычно, с потерей сознания (абсансом)  на несколько секунд, а большой пароксизм, и во время клонической фазы отмечалось хриплое дыхание, изо рта выделялась слюна, окрашенная кровью из-за прикусывания языка и оболочки щек во время тонической фазы.
Описанный пароксизм Григорий Петровича Карагодина не укладывается в теорию профессора Гельгарда, моего учителя в медицине. У сына, до этого  страдавшего  малыми судорожными припадками (незаметными для окружающих), неожиданно изменилась аура, предшествовавшая большому  (т.н.джексоновскому) эпилептическому припадку. Пока сознание Г.П.Карагодина не было утрачено на пике припадка, он явственно видел живыми  стариков – деда Пармена и бабушку Парашу, воспитывавших его в детстве.  (Они были заживо сожжены немецко-фашистскими  карателями в своем доме зимой 1942 года). Обгоревшие трупы бедных  стариков Захаровых я вместе с партизанами  похоронил на в огороде – в любой момент могли подоспеть на помощь своим немцы и полицаи. Рядом, под  старой вишней,  был похоронен и героически погибший  первый командир  отряда «Мститель», партизанский батя  П.Е.Карагодин.
Первый малый припадок у Григория Петровича случился вскоре после возращения на базу отряда, в конце января – начале февраля 1942 года.

8.03.1953г. Сегодня аура большого припадка у больного Г.П.Карагодина опять сопровождалась слуховыми галлюцинациями: «воя собаки». Затем возник безотчетный страх и пришли зрительные галлюцинации:  от, якобы,  горящего дома Захаровых к Григорию Петровичу шли  Пармен и Параша. Глаза их, со слов больного,  были выжжены огнем. А волосы политы бензином. Больной пытался спрятаться от  ужасных слепых стариков, но те безошибочно находили его и, по словам пациента,  пытались задушить.
 Потом началось тоническое сокращение всех мышц, больной упал, как подкошенный, издавая протяжный  стон, похожий на вой собаки. Тонические сокращения мышц продолжались и после падения. Потом сознание утратилось, и больной ничего не помнит.

 11 марта 1953 г.
Краснослободская сельская больница.
 Сегодня   у больного Г.П.К. повторился большой эпилептический припадок. После него, по прошествии четырех часов, больной, отлежавшись в  рабочем кабинете,   прибыл на своей персональной автомашине ко мне на прием. В 18 час. 21 мин. 20.04.1964г. большой джеконовский припадок повторился прямо у меня в кабинете. Причем, аура абсанса была точь-в точь, как ранее описана больным: далекий вой собаки, видение огромного черного пса и запах бензина, который шел от слепых стариков (обонятельная галлюцинация). Со слов больного, Пармен и Параша «пытались задушить его» прямо в моем кабинете.
Во время припадка у больного наблюдалось  помрачение сознания. 
Когда я высказал руководителю Красной Слободы свое мнение, состоящее в том, что  его нужно срочно транспортировать в Краснотуринскую психиатрическую больницу, где ему будут назначены необходимые  психотропные средства, способную прервать участившиеся припадки,  у ГПК внезапно возникло состояние резкого возбуждения и он попытался применить против меня  физическое воздействие.
Из его угроз я понял, что  больше всего на свете  он боится огласки. (Мол, психическое заболевание и руководство районом – вещи несовместимые). Он в грубой форме внушал мне, что  его необходимо лечить тайно, в подведомственной мне больнице или  на дому. Всеми мне доступными способами и средствами.  Я дал подписку в том, что я обязуюсь хранить эту врачебную тайну под страхом закона о государственной тайне.
Однако без  психотропных средств такого больного с расстройством сознания и эпилептическими пароксизмами, продолжительными дисфориями вылечить  имеющимися в больнице малоэффективными  препаратами, снимающими только мышечные  судороги,  считаю, невозможно.
Поэтому принимаю решение о проведении серии сеансов гипноза, которым я в совершенстве овладел по методике профессора Гельгарда. При помощи  «гипнотического допроса» больного я, как и в случае с его отцом, смогу узнать о поворотных, стрессовых  моментах судьбы, что и  оставляяет суть истории его болезни.  И, установив первопричину, решил  выбивать клин клином, применив шоковую терапию профессора Гергальда.  Я  убежден, что только более  сильное эмоциональное потрясение способно погасить очаг возбуждения, тлеющий   в мозге больного и вызывающий столь частые   пароксизмы.
13.03.53г. Сегодня я узнал всю правду о той январской ночи 1942г. Она меня потрясла. Стенограмму записей рассказа ГПК под гипнозом прилагаю к дневнику наблюдения за больным.
 

Глава 36
У ЯРУГИ
.

То, что было написано на дальнейших страницах «Записок мёртвого пса», перевернуло мою душу. Фока Лукич, изменив своему  повествовательному стилю, видимо, как он сам пишет, «в состоянии высочайшего душевного потрясения» от услышанной на сеансах «гипнотического диагноза» исповеди Григория Карагодина,  выбился из  накатанной им колеи. (Видно, что старому доктору уже было не до литературного обрамления своей голой правды).
 Всё чаще стали мелькать специальные медицинские термины, приводились примеры методик лечения светил отечественной и зарубежной психиатрии, какие-то рецепты, написанные по латыни…  Весьма подробно Фока Лукич, талантливый ученик  профессора Гельгарда, описал свою подготовку к «шоковой  психотерапии», когда он сам загримировался под «старца Амвросия», давшего Григорию Петровичу «верный способ исцеления от падучей». Всё это, думаю, читателю ни к чему. Поэтому, располагая абсолютно правдивой картиной событий, произошедших у дома (и в доме) однодворцев Захаровых в ту зимнюю лунную ночь  1942 года, отсекаю, как скульптор, все лишнее.
Теперь это не только «правда Фоки Лукича», но и моя (а значит, и ваша) Правда. 


Отец и сын Карагодины, пройдя  посад Слободы, через  занесенную снегом яругу вышли к омету, темневшему  на  полянке у дома  Захаровых.
Со стороны урочища Пустошь Корень взошла полнолицая бледная луна, делая ночной мир контрастнее и суровее без мягких полутонов дневной палитры.  На небе  мухами роились зеленые  звезды.
Зная, что ближе к ночи немцы и полицаи, расквартированные в Хлынино, делают своеобразный обход  «партизанских домов», то есть домов, из которых хоть кто-то ушел в Пустошь Корень к «мстителям», Карагодины не спешили навещать стариков Захаровых. Кто спешит, тот спотыкается…
Про собачий  нос командира, способный учуять запах харчей и водки за сто шагов, партизаны  не зря складывали байки. Но все они не были лишены большой доли правды: обоняние у Петрухи Чёрного было не собачье , а -  дьявольское.
Он, примостившись в  заснеженной яруге, у самого справного слободского дома, обросшего еще в начале века банькой, пунькой , ригой  с овином , постоянно водил носом:
- Слышь, Гришаня!.. Бабка Прасковья никак блинов наболтала… Видать, на сале будет жарить. У этих куркулей и самогоночка найдется… Гадом буду! Так што, сынок, не мельтешись, но ёрзай на жопе, шобы не примерзла к овражку - придет, придет к любимым дедушке и бабушке Климка! Голод - не тетка, пирожка не дасть…
- И беглеца схватим, - отозвался Григорий, - да и харчей в свою землянку прихватим, какие найдем при обыске!
И добавил с политическим подтекстом:
- Мы там, в лесу, от голода пухнем, борясь за их свободу и независимость… А они тут, в тихой Слободе, свободной даже от постоев немцев, жируют!
- За двумя зайцами, сынок, лучше не гоняться…
Петр Ефимович поднял голову, всматриваясь в звездное небо. Шапка с красной ленточкой  сползла на затылок и упала в еще пушистый легкий   снег.
- Чего ты высматриваешь там, батя?.. - прошептал Гришка, подбирая отцовскую шапку. - Созвездие  Пса ищешь?
- А есть такое? - не надевая шапки на еще густые черные волосы, густо подбитые старческой  сединой,  хрипло спросил командир «Мстителя».
- Есть, - отозвался Гришка. - Мы в школе по астрономии проходили…
Они залегли на бруствере яруги, чтобы оглядеться и понять: в доме ли сбежавший из-под  партизанского трибунала Климка Захаров, и нет ли у деда Пармена и бабки Параши немцев или полицаев. В горнице теплился желтый огонек. И это окно манило к себе, притягивало истосковавшийся по домашнему теплу человеческий  взгляд. Но спешка тут могла  дорого стоить.
- Черт с ним, с псиным созвездием, -  сказал Петр Ефимович,  собирая  только что выпавший снег в ладонь и отправляя его в пересохший от волнения и страха рот. - Я вот о чем, сынок, кумекаю… Коль шайтан, как называют черта татары, где-то в аду живет и там правит свой сабантуй, то, значит, в небе, точно, - Он?  Два медведя в одной берлоге и то не живут…
- Не знаю… - прошептал Григорий. – Ты же главантидером был, против самого Бога восстал…
Петр Ефимович помолчал, сглатывая набежавшую  сладковатую слюну.
- Да не против Бога я шел… Против людей. Власти дорогу разгребал от человеческой дури и подлости…
- Надо же, - усмехнулся сын. - А в Слободе тебя испокон веку Петрухой Черным звали…  Почти Чертом. А ты, оказывается, - святой…
Григорий повернул голову к отцу.
Да ты не обижайся, не обижайся, батя… Что правда, то правда.
- А я и не обижаюсь… Волос черный, глаз - черный, жил по-черному - в дыму и копоти войн и борьбы с врагами нашего народа. Ишшо с первой Германской. Потом с щербатовцами, антоновцами, буденовцами – с кем только не рубился… С кулаками насмерть схватился. «Безбожника» организовал.  Теперича  опять с немцем воюю. В  землянке прокоптился, как шмат сала на костре.  Собаки, слыхал, как  брехали? Меня учуяли, ишшо за рекой…
Григорий присушался. На другой стороне яруги, за Свапой, опять залаяли хозяйские  собаки, потом какой-то  впечатлительный пес принялся молиться на  мертвую луну, завывая почище  брянского волка.
Петр Ефимович вздохнул, зябко поводя плечами:
- Прав был Водяра: баньку надобно было срубить в лесу… Не ровен час все слободские собаки на наш запашок сбегутся к дому Захаровых… Тута он, Петруха Чёрный, закопченный партизанский командир! Ату яго, сучье племя!.. Не в первой в жизни с черными  псами вязаться… - Он опять лизнул снега с ладони. - Чаго ж обижаться на прозвище народное - «Чёрный»? Усё по закону жизни…
С фиолетового небосвода сорвалась  жалобно замигавшая звездочка и,  ярко вспыхнув напоследок, упала куда-то за Карагодинскую хату, черневшую покосившимися стенами за большим  овином Захаровых.
- А как ты, Гришуня, думаешь, - грустно спросил Петр Ефимович, провожая взглядом сгоревшую звезду, - ОН  захочет нам помочь, коли што…
- Что значит – «коли што»?..
Сын впервые уловил в всегда твердом голосе отца такие жалостливые, почти покаянные нотки.
- Ну, не вечные же мы… Когда-нибудь и я сдохну.
- Да ты никак хоронишь себя, батя?
- Чую, Гришунька… Чую я её приближение… Вона уж и пёс черный взвыл. Слышь?
- Ничего не слышу.
- Да как же ничего - воить, проклятый… К покойнику. Слышь, Гришка?.. Ты его тоже должен бояться, Гришанька! Проклятья нашего…
Дверь в сени  Захаровского дома с  протяжным   скрипом отворилась, на февральский морозец без шапки, в тулупе, накинутом прямо на  грубую  замашнюю  рубаху, вышла внушительная фигура бородатого человека. Почти двухметровый  старик крякнул, почесал грудь, но мочиться в девственно белый снег не стал - засеменил в обрезанных валенках до яблоньки в саду. Сделав свое мелкое дело, старик еще постоял с минутку на вольном воздухе, дыша широкими ноздрями, как старый конь, и, перекрестившись на ночное светило,  озираясь,  скрылся в черном проеме сеней. Потом послышался тихий визг задвигаемой щеколды.
- Вона, Гриш,  твой любимый дедушка до ветру ходил… - сказал Карагодин-старший. - Ишь, падла, озирается… Никак Климка иде-то рядом али уже в дому… Может быть, в овине сховали сваво внучка. Мы  люди терпеливые, Гриша, пока посидим в яруге, да поглядим  што да чего…  Побалакаем с дорогим  сынком. Когда еще с ним свижусь?...
Григорий  посмотрел на  бледное лицо своего отца. Слова уже вязли у него в зубах, слюна капала с уголков  синеватых губ на свежий снег - припадок был где-то рядом, в полушаге от Петра Ефимовича.
Чтобы отвлечь отца от грустных мыслей о смерти, так некстати полностью завладевших  его больным мозгом, Григорий перевел разговор на Захаровых.
- Пармен и Прасковья меня почти пять лет выхаживали, когда ты по свету  мотался… - проговорил Григорий, но отец его перебил:
- Не мотался, а врагов наших изничтожал, дурень!..
Григорий обиделся, замолчал.
- Ты не дуйся, как девка красная. Всего не знаешь. Я им портсигар золотой одного убитого прапора отдал. Не за хрен собачий тебя кормили, небось. А вот какракетр тебе испортили вконец. Мякина, а не карактер. Стержня в тебе, Гринька, нету. Как без него?
Петр Ефимович почувствовал тошноту. А вместе с ней  неведомо откуда взявшийся страх прилепил его исподнее к дрожащему телу.
- Не вовремя пёс пришел… - прохрипел Петр Ефимович.
Он, клацая зубами от озноба, полез за пазуху. Вытащил заветный кинжал, что добыл еще в том памятном августе четырнадцатого года.
- На, Гриш, возьми. – Он протянул сыну трофейный штык-кинжал. - Ежели скрутить до зубовного скрежета, то зубы клинком разведи… Не то язык в  гортань завалится… Задохнуться могу.
Крупповская сталь холодно блеснула в лунном свете, и  штык скрылся в потайном  кармане  полушубка.
Со стороны околицы послышался треск мотоцикла, замелькал бледный  свет фары.
- Тихо, сынок. Кажись, немцы.
Петр Ефимович  плохо слушающейся рукой достал наган, сжал его заплясавшими уже в жестокой судороге пальцами. Он хотел было подбодрить испугавшегося сына, с ужасом смотревшего то на отца, уже скорченного, скрюченного припадком падучей, то на неумолимо приближающейся  свет фары немецкого мотоцикла. Свет  уже зыбился  уже за  взгорком, потом  озарил весь изволок .
Григорий услышал, как отец взвел курок. Бабахнет сдуру – и тогда и глубокий снег не спасет. Отыщут и убьют.
Гришка, содрав каляные  рукавицы, ухватился за отцовский наган, пытаясь вырвать оружие. Но отец,  протяжно постанывая, не выпускал холодную вороную сталь из железных пальцев.
Фары  остановившегося у  овина мотоцикла еще  какое-то время вызолачивали   купол слободской церкви. Стих мотор. Послышались голоса. Зарычала собака.  Загорелись, забегали по стенам дома,  овина и риги, по искрящемуся снегу желтоватые пятна немецких электрических фонариков, горохом посыпались отрывистые  лающие приказы. Потом   вязкий голос сказал по-русски:
- Вара! Вылазь из коляски, сучье твоё отродье!.. Приехали до бандитской хаты. За работу, лентяйка.
Из коляски на снег   уж очень мягко для своих огромных размеров выпрыгнула черная немецкая овчарка.  Гришка даже разглядел коричневые подпалины на  свалявшейся шерсти. Показалось, что глаза овчарки  светятся.  Страшным огнево-алым светом. Пёс послушно сел между двумя немцами и хозяином. Теперь Григорий узнал Маркела Шнурова. На рукаве Шнурка белела повязка полицейского. Собака, взвизгнув, зевнула.
- Ist Das schone Hund, Diter!
- Iha, iha, Hanz.
 Взошла луна. И все залила бледным светом. Григорий вжался в снег, но не мог оторвать взгляда от троицы.  Солдаты были в пятнистых теплых комбинезонах, надетых поверх полевой формы. На головах - каски с поднятыми на них мотоциклетными очками. На груди  висели автоматы. Гришка, парализованный страхом, даже разглядел заткнутые за ремни гранаты на длинных деревянных ручках и подсумки с запасными магазинами для автоматов.
Немцы весело переговаривались. К Шнурку обращались тоже по-немецки. Тот  нараспев отвечал им, сдабривая свою речь русским матом. Но, по всему, троица прекрасно понимала друг друга. Судя по  настроению,  все трое уже хлебнули шнапса – ночная война с хижинами была им не в тягость.
Вот Шнурок попросил у немцев сигарету. Те, оживленно болтая между собой, бросили полицаю целую пачку. Русский щелчком вышиб сигарету, долго щелкал бензиновой зажигалкой, сверкая искрами, летящими из-под кремня. Наконец фитиль загорелся, осветив лицо проводника  овчарки. Сомнения отпали – это был Шнурок со своей собакой-людоедом. Партизаны рассказывали, что пес пьянел от человеческой крови. И не брезговал свежей человечиной, обгладывая  трупы до пугающей белизны.

Гришка боялся пошевелиться. Но больше всего переживал за отца, которого так некстати припутал прямо в снегу  черный приступ.
«Лишь бы ветер не поменялся…» - подумал Григорий.
Ночной ветерок дул со стороны  неожиданной троицы.
Долговязый немец окликнул Шнурка и повел дулом автомата в сторону окон дома Захаровых.  За стеклом окна явственно различался двигавшейся вместе с кем-то по хате  огонек лампы или свечи.
- Яволь, господин Дитер! - козырнул под рваный треух Шнурок и позвал собаку: - Вара!..
Сука вдруг задрала морду в звездное и лунное небо и тихо завыла, закрыв, будто от блаженства, свои желто-красные глаза.
 Уже ставший отходить после жестокого приступа  Петр Ефимович вдруг вытянул губы и, не открывая глаз, в унисон  собаке  тоже завыл.
- Was ist los?!. - вдруг встрепенулся Дитер, не понимая, что происходит и откуда исходит этот странный звук.
Гришка, холодея сердцем, зажал рукой  слюнявый рот воющего в ночи отца.
- У-у-у… - уходил в руку, в землю и  черное небо  этот  предсмертный вой отца.
- У-у-у… - вторил ему черный пес.
- Молчи, молчи!.. Замолчи же! - все сильнее зажимал воющий  рот Григорий. - Замолчи!..
Тело Петра Ефимовича безжизненно обмякло.
К яруге, где скрывались отец и сын Карагодины, уже с автоматами наперевес по снежной целине  бежали немцы. Но их опередила Вара. Позади нее, сжимая в руке сыромятный арапник , приближался Шнурок.
Вара неслась к Григорию молча, оскалив клыкастую пасть. В мертвом свете полной луны комиссар хорошо  видел, как медленно, неестественно медленно, будто  тут же застывая на  морозе, падала на девственно белый  снег  пенная слюна с оскаленных клыков.
Он вспомнил о штыке, который  передал ему отец, но не сделал даже попытки, чтобы достать  оружие - страх   сковал все его члены. Григорий, не мигая, смотрел в страшные холодные  глаза огромного пса, который, вздымая снежную пыль,  как огненные  искры, несся на него с одной целью -  убить.
Но эта  мысль уже не пугала Григория. Казалось, что он свыкся с нею за  минуты, прошедшие после того, как он своими руками задушил  воющего   отца. Теперь он хотел только одного: конца этого ночного кошмара.

Вара налетела на него черным упругим комом. Как ангел смерти… Зубы её впились в шею Григория. Снег окрасился бурой кровью… Пес отпустил Григория и накинулся уже на мертвого Петра Ефимовича. Схватил труп за шею и потащил к хозяину, как охотничьи собаки приносят подстреленную дичь.
Григорий хотел закричать... Но вместо крика на волю вырвался долгий истошный хрип. Даже не хрип - леденящий душу хриплый вой обреченного на страшную смерть человека.
Он услышал, как что-то кричали немцы. Потом Шнурок ударил по окровавленной собачьей морде арапником, и пес нехотя отошел от  добычи. Не позволили овчарке растерзать и  живого Григория Петровича.
- Благодари господина Дитера! - нагнулся к залитому кровью лицу Григория Петровича Шнурок. - Ты им зачем-то живым еще нужен… Сожрать тебя Вара всегда успеет… Поживи пока, товарищ комиссар. Помучайся от своего страха…
Маркел  подошел к немцам, стоящим в трех метрах от поверженного  в красный снег Григория. Жестикулируя, полицай что-то рассказывал своим благодетелям. Дитер и Ганс, положив ручища на висящие на животах автоматы, захохотали, закивали головами.
Григорий, зажав рану на шее рукой, не спускал глаз со Шнурка и его собаки. Вара дисциплинированно сидела у ног хозяина,  изредка поглядывая на шевелившегося Карагодина.
 
От созвездия  Малого Пса оторвалась бледная звездочка и исчезла на ночном небосклоне. Луна равнодушно светила в глаза Григория. Он часто-часто заморгал, глядя на небо, которое видел в последний раз, - и плакал. Как малое дитя заплакал - навзрыд, роняя в снег горячие  слезы.
Он, молодой, не поживший, не порадовавшийся вдоволь на этой грешной земле вот сейчас, через какие-то считанные минуты уйдет в черное небытие. В страшную  ледяную и  беспросветную бездну, полную мук и страданий нечеловеческих… И вырвавшийся из его груди страх, заполонивший всю его сущность, заканчивая ногтями  на ногах и руках, сперва родил такую жалость к самому себе, такое сострадание к несправедливой судьбе, будто на красном подтаявшем от страха, горячей мочи человеческой снегу лежал не он, Григорий Карагодин, а какой-то другой, очень знакомый, дорогой ему человек… Но - другой. И ему впервые было по-человечески жалко другого человека…
Подошел Шнурок. Он боялся посмотреть ему в глаза. Боялся увидеть над собой окровавленную пёсью морду с желтыми клыками, с которых капала бешеная пена. Он узнал его по сапогам - коротким немецким сапогам, в которых ходили все каратели, расквартированные в живописном большом селе Хлынино. Совсем рядышком от родной Слободы…
Он смотрел на эти сапоги, от которых, как ему показалось, зависит весь исход этой кровавой ночи. И он, забыв о ране на шее, которая, слава высшим силам, оказалась не смертельной (артерию собачьи зубы не задели), пополз к этим заснеженным сапогам с широкими голенищами. Он полз, роняя на снег свою кровь, роняя слезы жалости и мольбы… Он уже готов был поцеловать эту грубо выделанную кожу  сапог солдат дивизии «Райх»… Только бы жить… Только бы жить… Любой ценой. Потому что у жизни вообще нет цены. Она бесценна. И что стоит это невинное унижение, билась  эта мыслишка в жиле на виске, перед величайшим благом - жизнью!.. Да ради нее, ради того, чтобы жить, любить девок, радоваться   терпкому вину,  духмяным яблокам в саду, наслаждаться всем тем, что он едва-едва успел познать за свои неполные двадцать три года, не только расцелуешь эти грязные сапоги… 
- Жить, комиссарик, хочешь? - услышал он  над собой насмешливый голос Шнурка.
И он пнул его в лицо десантным  немецким сапогом с широкими голенищами, за которые немцы закладывали запасные магазины для автоматов.
От страха и надежды он потерял дар речи. Из сдавленного, израненного  сукой Варой горла вырвался лишь булькающий хрип.
Маркел еще поддал носком сапога.
- Хочешь, сучара, жить али нет?
Он хотел сказать: «да, да, хочу, очень хочу; ничего больше не хочу, как  только – жить!», но вместо человеческих слов опять вырвался какой-то  сип - будто из резинового баллона воздух спустили.
- Молчишь? - угрожающе спросил Шнурок. И позвал собаку:
- Вара!..
Черный пёс в три прыжка оказался у ног хозяина.
Выпучив от страха глаза, Григорий поднялся на четвереньки. Ноги и руки его дрожали,  разбитое лицо заливала кровь… Он поспешно  утвердительно закивал головой. Раз кивнул, другой, третий… Кровь  виноградными гроздьями летела на сапоги карателя, и собака  жадно слизывала их  фиолетовым языком.
- Хер Дитер! Хер Ганс! Глядите-ка - пферд! Комиссар-лошадь!.. Ха-ха-ха…
Немцы, наблюдавшие эту   картину, брезгливо засмеялись.
- Он, господа, так жить хочет, что от радости в зобу дыханье сперло!.. - веселился Маркел,  буквально перегибаясь от смеха. - Обассался даже… И того, кажись… Воняет от комиссара. – Он раздул волосатые ноздри. - Кажись, марксизмом. Ха-ха…
 Немцы ничего не поняли. И на этот раз даже не улыбнулись.  Вара зевнула, уверенная в счастливом для нее финале,  и отошла на шаг от своей добычи. Но желто-красных  глаз с Григория не спускала.
- Зачем он вам нужен, господа… такой? Отдать его Варе на казнь - вот и вся недолга.
Дитер что-то тихо  сказал Шнурову. И оба немца вошли в темный дом Захаровых. Через минуту там зажглась керосиновая лампа, послышались причитания старухи. Потом распахнулась дверь, и смеющиеся немцы вытолкнули автоматами  на порог  слободского великана - деда Пармена. Старик, всю жизнь проработавший в  слободской кузнице, и к своим восьмидесяти годам не утратил здоровья и стати. Был он бос, в нательной рубахе и белых кальсонах с развязанными внизу длинными тесемками.
- А ну, немчура, осади! Не напирай сзади!.. - повел могучим плечом Пармен. - Ты пукалкой своей меня не пужай, не пужай, солдатик! Я свое уже отбоялся… Теперь твой черед.
- Тафай, тафай!..
Пармен ступил на снег, увидел младшего Карагодина, залитого кровью, и всплеснул руками:
- Гришенька!.. Что же эти ироды с тобой сделали?
Григорий Петрович всё это время стоял на четвереньках и машинально продолжал кивать головой. Теперь кивки получались мелкими, безжизненными… И никто уже не смеялся на «комиссара-лошадь».
- Дай я тебе, родной, помогу… - сжалился Пармен, подхватывая под мышки Григория Петровича. Немцы не вмешивались в семейную идиллию.
- Тафай, тафай! – добродушно улыбались они Пармену и вышедшей на крыльцо Параше. -Бабка, шнапс, сало, яйки!... Ха-ха…
-  Праздник ведь у Захаровых. – осклабился Шнурок. - Внучок приемный в гости пожаловал! Накрывай, бабка,  стол.
Прасковья  потеряно прижалась к ледяному косяку двери, бросая быстрые вопросительные взгляды то на Григория, то на деда.
Пармен  нахмурил  косматые  брови, сверкнул колючим взглядом.
- А твое место, Маркелушка, на варке … Ступай, гостёк дорогой, туда, тама  давно свиньи ждут!
При слове «свиньи» немцы оживились. Закричали:
- Тафай, тафай в дом, русские швиньи! Шнапс, сало!
Дед, помогая Григорию Петровичу подняться на ступени крыльца, бодро (Григорию показалось, что даже весело) подмигнул Карагодину:
- Ты, Гриш, так не трясися… Самое страшное, что эти вы****ки могут с нами сделать - это убить… А иде лутше щас: «там» али тута – нихто не знаить.  Но вить и они сдохнуть… «Там» и свидимся, с дорогими моими гостями.  На Страшном суде… Вот тама и расчет с них возьмут. Ничаво не забудется.
- Р-разговорчики в строю! - крикнул Шнурок и трижды опоясал Пармена  сыромятным ремнем арапника. -  На свои поминки, сволочи,  идете,  так помолились бы.
Пармен и ухом не повел на поглаживание плеткой. Но кровь, выступившая через рассеченную кожу, выкрасила спину.
- Так то, Маркел, моя поминальная молитва и есть… Страшной силы молитва.
- Заткнись, пень, коль до рассвета хочешь дожить…
- До рассвета – хорошо бы, - неопределенно ответил дед, поглядывая на черный горизонт.

Бабка растрепанной курицей хлопотала у  протопленной с вечера печи.
На стол Параша уже успела выставить чугунок с вареной картошкой, миску квашеной капусты, соленые огурцы, большую бутылку мутного буракового самогона. В чистой  пеньковой ширинке  лежал желтоватый шматок сала.
- А где праздничная  посуда, бабушка? - спросил Шнурок, потирая руки.
Прасковья молча поставила на стол стаканы и расписные  кружки.
- Да ты никак на всю семью чарок выставила, - принуждая Вару сесть в красном углу, под иконой, усмехнулся Маркел. – Нехай им там, в лесу, икнется. Потом вас помянут, партизанских родитилев…
Немцы, не понимая треп полицая,  не присаживаясь к столу, по-походному налили себе в стаканы, сказали  коротенькое «хох» - и выпили. Стали жадно  закусывать. Шнурок потянулся было за бутылкой, но Дитер его остановил:
- Генук! Фатит… Тафай бензин!
- Яволь, хер Дитер! - козырнул Шнурок и выскочил во двор к мотоциклу. Пёс  проводил его преданным взглядом.
 Через пять минут полицай вернулся с канистрой. В теплой хате густо завоняло бензином.
Шнурок, не глядя на немцев, подошел к столу и махнул стакан без закуски. Крякнул. Потом  протянул канистру Григорию Петровичу.
- Ежели жить хочешь, то покропи, Гиша, дедушку и бабушку бензинчиком.  Как святой водицей.
Немцы, напряженно жуя жесткое сало, дружно закивали головами.
Карагодин стоял, опустив голову, шумно дышал. Кровь уже запеклась, больше не капала на пол… Но шею он повернуть не мог - острая боль пронзала  порванные собакой мышцы.
- Не хочешь? - спросил  Шнурок. – Жить, значит, не хочешь…
Карагодин  напряженно смотрел в некрашеные доски пола..
- Не хочешь жить, расстреляем первого… И потом сожжем со стариками в их хате, - равнодушно сказал Шнурок, наливая себе еще стакан. Полицай в подтверждение своих слов достал из кармана немецкий «Вальтер» и снял пистолет с предохранителя. От металлического  щелчка Григорий вздрогнул, потянулся к канистре.
- Вот так, дорогой внучок… - похвалил его Шнурок. - Помажь елеем головы  бабушки и дедушки, помажь. Они заслужили получить именно от тебя такую милость.
- Григорий открыл канистру, плеснул бензина на застывшие ноги Пармена и Прасковьи.
- Да елея не жалей, не жалей - мучаться меньше будут, - поучал Шнурок.
Григорий приподнял канистру, но достать до головы высокого  Пармена не смог - облил ему бензином  плечи, потом обильно полил  обездвиженную от страха старуху. Параша, не мигая смотрела непонимающими голубыми глазами на Григория, которого любила не меньше родных внуков, и шептала, как молитву: «Господь с тобой, Гришенька… Господь с тобой…».

- Тафай! – подтолкнул автоматом Григория  Дитер. – Шнель, шнель!
Они вышли на крыльцо.
За ним  поспешили Ганс и Маркел, потом выскочила Вара, фыркая от бензинового духа. Шнурок, засунув самогон в карман  короткого черного пальто, поливал из канистры крыльцо тонкой бензиновой  струйкой.
-  На крыльчко, на ступеньки… Как-кап-кап… - нелепой песенкой звучал его слова.
Наконец, Шнурок отшвырнул к мотоциклу пустую канистру. Достал из коляски  масляную ветошь, намотал ее на   палку и поджег зажигалкой.
- Комиссар! - подошел он к Григорию Петровичу. - Ну-ка, зажги своим коммунистическим огнем  партизанские  сердца!.. Как вы там любите говорить?  Из искры да  возгорится пламень!
Карагодин сделал шаг к яруге. Шнурок достал пистолет и дослал патрон в ствол.
- Ну, поджигай!
Гришка, зажмурившись, взял факел, сделал пару шагов к крыльцу и бросил горящую ветошь на   ступеньки. Голубоватый нежаркий огонь побежал по  бензиновому ручейку в сени, потом в хату…
За окном было видно, как тут же запылала горница, как заметался по ней загоревшийся дед Пармен. В окно, со звоном вынося стекла, полетела табуретка…
Григорий видел, как пару раз еще мелькнуло обезумевшее от боли и страха лицо огненной  Параши, как   пылавшим бревном  катался по горящей хате  дед Пармен.
В вдруг: - У-у-у…
Долгий, нестерпимо долгий вой черного пса…

Очнулся он оттого, что Шнурок врезал ему по скуле.
- Ишь ты! - цыкнул он слюной через щербатые зубы. - В обмороки падаем, словно райкомовские  барышни… Пшел в сарай, курва!
И он больно подтолкнул Григорий дулом пистолета в  спину. Пошатываясь, как слепой, вытянув вперед трясущиеся  обожженные руки, он  толкнул массивную дверь овина.
Шнурок, подмигнув Дитеру, припер дверь  тяжелым бревнышком, не поленился сходить к омету , притащил огромную кучу соломы и, прикурив сигаретку, бросил спичку в середину охапки.
- Собаке собачья смерть… - подмигнул он солдатам, подглядывая за палачом и жертвой в  щель сарая.
И он сапогом подгорнул  занявшийся стожок поближе к дощатой стене    трухлявого овина. Немцы, брезгливо оттопырив губы, молча наблюдали за экзекуцией.
Собака сидела у ног Шнурка, глядя на занимавшуюся  огнем дверь сарая. Потом, когда стало припекать, отбежала в сторону, сев поодаль. Пёс ждал заслуженной награды.




Глава 37
АТАКА АРХАРОВЦЕВ

На этот раз собачий нюх подвел венного пса. Среди двух огней, дыма, столбом поднимавшегося с захаровского двора, собака проглядела смертельную опасность.
Немцы вдруг разом присели, обернувшись на изволок.  С бугра, как гром средь зимнего неба, ударили автоматные очереди, и около двух десятков партизан с раскатистым  криком «ура» скатились на  тощих задницах  по крутому склону  яруги.
Дитер , паникуя, побежал к мотоциклу, попытался завести  хваленый «БМВ», но техника не слушалась суетливых и неверных рывков ефрейтора. Ганс  грубо оттолкнул товарища, занял водительское место, но тут же, получив пулю в голову, затих, не выпуская из рук руль.
Второй немец, бросив в снег автомат, поспешно поднял руки вверх.
  Две дюжины небритых, пахнувших костром архаровцев медленно окружали мотоцикл и смертельно перепуганного неожиданной атакой немца.
- Ребяты, второй капут! – послышался голос Тараса Шумилова.
- А где третий?
- А был и третий?
- Ну, тот… Из люльки. С собакой.
- Свищи теперь в поле…
Фока Лукич оказался неплохим командиром. Люди ему верили. Но главное – слушались. Хотя это одно и то же.
- Доктор! – обернулся к  Альтшуллеру Клим. – Товарищ временный командир! Вы ведь по-немецки шпрехеете… Спросите  у гада: сколько их было?
Фока Лукич перевел вопрос.
Немец обернулся к уже пылавшему сараю.  Что-то затарахтел на своем птичьем языке.
- Он говорит, переводил доктор, - что был еще один русский полицай. Это он и проводил экзекуцию: поджег дом со стариками и подпалил сарай, куда бросил избитого  партизанского комиссара… А его  пес  задушил командира партизанского отряда. Труп  того старика – в овраге.
Бросились к припертой бревном двери. Из дыма,   согнувшись в три погибели, пошатываясь вышел черный от сажи и копоти пожарища Григорий Петрович.
- Где Шнурок и черный пес? – первым делом спросил комиссара, смахивая слезы с обгоревших ресниц.
- Нету, - развел руками Тарас. – Видать, убегли оба… У мотоциклетки только два немца. Один убитый. Другой живой еще.
- Живой? – вздрогнул Гришка. – Доктор  допрашивал?
- Успеется… - пожал плечами разведчик. – С собой на базу возьмем. Эх, и мотоцикл хорош! Да бензину в баке ни капли..
Карагодин не дослушал трандевшего   Тараса, бросился к немцу,  понуро стоявшему в окружении Водяры, Кольки Разуваева и Клима Захарова. На ходу он подобрал так и валявшийся в снегу немецкий автомат, передернул затвор и от живота, по-фашистски, в упор расстрелял пленного.
Партизаны только инстинктивно пригнули головы.
- Зачем, комиссар? – спросил Вениамин Павлович. – Мы бы его трибуналом судили… Выведали,  дее их «Белый медведь» ишшо наши хаты надумал спалить…
Григория повесил автомат на плечо, тяжело дыша, сказал, умываясь снегом:
- Они отца моего придушили…  Пармена с Парашей живьем сожгли…  Шнурок меня в сарай избитого кинул и поджег.  Если бы не вы, мои боевые товарищи, если бы не вы!... – он всхлипнул и растер по лицу слезы вместе с сажей. – Мне теперь еще одного свидетеля нужно добыть… Точнее двух! Маркела Шнурка и его овчарку.
- Свидетелей? – переспросил партизанский доктор. – Да они не свидетели, а самые что ни на есть преступники… Прихвостни фашистские. Но Шнурова нужно брать только живым. Шумилов, Разуваев, Захаров! Хоть из-под земли, но достаньте   Маркела!
- Соседка Захаровых, бабка Нюша, - доложил Коля Разуваев, - говорит, что мужик с собакой  к Черному омуту побегли…
Григорий перевесил автомат на шею, сказал, глядя исподлобья на Клима:
- Не нужно мне никакой помощи… Маркел – мой. У меня и покойного бати с ним и его псом теперь свои счеты… До конца жизни. Его или моей – не важно…
- Мы подсобим, товарищ комиссар! – держась за нывшую  руку, сказал Клим. – У меня к нему тоже счет свой есть… Пущай расплачивается.
Карагодин  упрямо тряхнул головой.
- Ты еще за свое преступление, гражданин Захаров, расплатиться должен… Обвинение в умышленном  нарушении приказа командира отряда с тебя   не снято. К тому же ты сбежал из-под трибунала…
- Так он не сбежал, Григорий Петрович, - заступился за Клима Фока Лукич. – Вы только отправились на слободской  посад, как он и вернулся.  К тому же, это он организовал партизан вам на подмогу. Так спешил, что я ему даже рану не успел толком обработать…
- Успеем, успеем обработать по всем правилам, - странно улыбнулся Карагодин. – Ты, доктор, не беспокойся.  Это тебе я, берущий на себя командование отрядом «Мститель», говорю.  Похороните отца. Пока неприметно, в  захаровском огороде,  чтобы немцы не изгадили могилку. После войны улицу в честь него назовем, памятник поставим герою.
Он поискал глазами потерянную шапку, не нашел и снял кубанку с алой ленточкой  с головы Кольки Разуваева.
- Я за Шнурком! По его душу! А Захарова, Ты, Шумилов, и ты, Разуваев, возьмите под  стражу! Своими головами за предателя отвечаете…
- Да какой он пред… - сказал Разуваев, но Карагодин перебил:
- А что с его братом, с Федором?
- Тот не убежит!.. – засмеялся Колька. -  К дереву его притянули крепко-накрепко.  Морским узлом. Не развяжется.
Клим, вытирая испарину со лба (от раны теперь горела не только рука, но и всё тело), бросил:
- Он же замерзнет на морозе..  В путах-то…
- Ничего-ничего, - отмахнулся Бульба. – Три притопа, два прихлопа – вот и вся недолга, чтобы не околеть… Да и морозец нынче не хваткий.
 
У пожарища было светло, как днем. Потихоньку к дому стали стекаться посадкий люд – старики, дети, подростки. Догоравший дом  никто не тушил.  Заворожено смотрели на  огонь, будто к костру пришли погреться. С любопытством разглядывали убитых немцев и их мотоцикл, который только что  подожгли партизаны.
- Как отца закопаете, так уходите на базу! – приказал  новоявленный командир «Мстителя». – Я со Шнурком и его псом рассчитаюсь – и сам вернусь в лес. Боевое охранение у большого дуба усилить пятью, нет – шестью бойцами! Это приказ!
И с этими словами он скрылся в глубине яруги, пройдя мимо трупа отца, лежащего на спине с открытыми глазами и перекошенным  предсмертным припадком лицом. Глаза его побелели и выкатились из орбит.  Теперь они смотрели в упор на сына. Григорий вздрогнул.
 Снова пошел снег – крупный, сухой и колючий. Звезды гасли одна за другой. И уже было не разобрать, где там, высоко-высоко, прячутся те загадочные созвездия, куда отлетает с земли живая человеческая память.

 
Глава 38
ЧУНЬКИ  БРАТА ФЕДОРА
(Из «Записок мёртвого пса»)

Первые часы своего лесного плена он пытался освободиться от пут, чтобы не замерзнуть здесь, у старой сосны. Он дергался, ужом извивался – всё напрасно. Крепко дружки прикрутили к смолистому стволу, мертво.
Решил ждать. Ведь не бросят же его здесь на съедение волкам или морозу. Придут. Освободят его, Федора Захарова. Да и какое он преступление совершил? Ну, крикнул брату, чтобы бежал. Так родная кровь, жалко… Расстреляют сдуру, потом дела не поправишь… Это не  гвозди на доске  прямить загнутые. С жизнью  человека шутковать опасно.
Чтобы хоть чем-то занять свой мозг, Федор стал вспоминать. Вроде и прожито уже немало, а вспоминались какие-то «мелочи» - рыбалка с Климкой  на их речке, утренняя зорька над заливным логом, мать идет с подойником доить коров… Даже запах парного молока вспомнился. И тот праздничный дух, который стоял в хате, когда мать пекла свои удивительные пирожки- «жаворонки» к празднику. Наверное, счастливые запахи жизни вспоминались.

…Федор Захаров, родной Климкин брат, в отрочестве мечтал уйти в Ольговский  мужской монастырь. После революции  саму монастырскую обитель  не тронули (в лесной глухомани монастырь прятался), но  странствующих монахов вдруг не стало. Не видели их ни в Слободе, ни в Зорино, ни в Хлынино… Пустили слух, что на Соловки какие-то перевели весь монастырь с настоятелем. Там, мол, им лучше.
В 1924 году монастырь  закрыли официально - по специальному указу властей. Но хозяйство было хоть и брошенным, да не порушенным.  В святой обители хозяйственные и беспокойные люди открыли колонию для беспризорников.
Нашли денег на колонию для малолеток. С кадрами воспитателей было потяжелей. Но решили: не боги горшки обжигают. Обжигать горшки стали бывшие красноармейцы и энкэвэдешники. Понабрали штат, привезли ребят всех возрастов, собранных по курским, воронежским и орловским дорогам. Умные люди из проверочных комиссий, которые зачастили в колонию, понимали: воспитатели и учителя получались некудышние. Никакие самые светлые педагогические теории доброго дедушки Макаренко  не могли из прирожденных вертухаев сделать  из босяков и бродяжек духовных наставников молодежи. Работники колонии, мужчины и женщины,  по привычке  воспитывали строителей светлого будущего  пинками, подзатыльниками, морили голодом и холодом в карцере колонии за любую провинность, а чаще и без провинностей -   как они сами говорили, «для профилактики». Профилактике здесь уделялось первостепенное внимание. 
За вертухаями далеко ходить было не надо. Вербовали их из местного слободского люда, так как Красная Слобода и окрестные села  находились недалеко от бывшей монастырской обители.
Начальник районного отдела НКВД Семен Котов лично отбирал подходящие для воспитателей кандидатуры. Отдел кадров колонии возглавлял  молодой хлынинский мужик Маркел Шнуров, особо отличившийся перед властью при конвоировании раскулаченных семей в малозаселенные районы Сибири и Дальнего Востока.

Не вязалась с партийным доверием одна биографическая заковыка. Оказывается, в Зорино, где жили престарелые родители Маркела, первыми раскулачили как раз их – Шнуровых. Но тут Маркел не подкачал. Сын за отца не в ответе. Всю ночь писал химиечским карандашом письмо в газетку, извел весь керосин в лампе. Но зато вышло то, что надо.  Через три дня в местной печати появилась шнуровская заметка с броским заголовком «Кулаки мне не родители». Котов был очень доволен вот этими принципиальными строками своего визави: «Я осуждаю своих родителей и братьев как заклятых врагов народа и отрекаюсь от них навеки!». «Дело воспитания подрастающего поколения» ему доверили с легкой душой. 
 Маркел Шнуров был   действительно очень принципиален. Особенно к нарушителям установленного порядка.  Разные придумки и издевательства над детьми тешили его душу, успокаивали нервы, приносили хоть какое-то  удовлетворение от проделанной  работы. Самым излюбленным его наказанием «подрастающего поколения» была «русская печка». Точнее - плита. На кухне, где дневал и ночевал ненасытный Маркел ( малолетние преступники поговаривали, что в брюхе у него сидит прожорливый цепень - огромный глист, который сосал Маркела изнутри, требуя новой и новой пищи для себя), он ставил на раскаленную плиту ребенка босым  и весело прихлопывал: «Танцуй барыню!».

Федор Захаров, потомственный плотник, к крестьянскому берегу так  и не прибился.   Все искал, искал себя. Когда потерял – ему одному было и известно.
При НЭПе неожиданно для всех  стал он шибаем . А когда  новая экономическая политика приказала долго жить, Федор  добрел в своем поиске до ворот детской колонии. Несмотря на плохую анкету, взяли младшим воспитателем.
Федор при всем своем адском терпении выдержал с полгода. Как-то, когда вернулся в отчий дом, показал Климу шрам под левой лопаткой.
-  Маркелова отметина, - сказал он. - Застал его за его любимыми танцами на печке… Не удержался, врезал по морде. Снял орущего пацаненка с плиты, повернулся к двери - тут он меня под лопатку и саданул…
- А потом? - спросил Клим.
-  А что потом? Потом меня выгнали с работы. Вот и все.

В партизаны Захаровы ушли всей семьей. Дома, на хозйстве, оставили престарелых Пармена и больную Парашу. Кому ветхозаветные старики нужны? У кого рука на таких поднимется?ъ
Зимней обувки на всех не хватило. В партизанском отряде Федор уже с октября  ходил в  чуньках. У всех были сапоги или валенки. А бедный  Федор, одетый в старый чекмень , на валенки за свою скитальческую жизнь  так  и не заработал.
Когда Тарас Шумилов у горящего захаровского дома говорил Климу, что, мол, ничего с твоим братом не случится – морозец-то «так себе», не хваткий, Клим вздохнул:
- Чуньки у него на ногах… Или не видали, когда привязывали?
- Видали! - ответил Тарас. – Так он, верно, трое портянок  под пеньку намотал - чего  ж ему будет?

… Федора принесли на руках - идти на  отмороженных ногах он не мог. Лукич  сделал всё, что мог в полевых условиях своего партизанского госпиталя. Но гангрена уже делал свое черное дело. Антонов огонь охватил сразу двух братьев Захаровых.
На другой день после возвращения из Слободы партизанский доктор сделал сразу две ампутации: ножовкой, которую перед операцией, как мог, стерилизовал в перваке, отпилил Федору ступни. А Климу -  правую руку. Наркоз обоим, как мог, заменял тоже самогон. Удивительный русский напиток, о котором народ, наверное,  не зря легенды складывает.
Удивительно, но оба брата остались живы. Клима в сорок третьем, уже после освобождения района, судила настоящая тройка армейского трибунала. Дали за нарушение приказа десять лет лагерей с поражением в правах. Но Младший брат вернулся домой после первой же амнистии в честь Дня победы. Кому нужен однорукий зек на лесоповале?  Вину свою признавал и искупал даже одной трудящейся рукой честно - норму выдавал сполна, к «политическим» не лез с расспросами, никого не винил, никого не ругал. Будто добровольно взял всё вселенское зло на себя одного. Себя одного во всем и винил. Чего ж такого держать, да еще «в правах пораженного»? Вот и отпустили после войны на вольное поселение, в занесенную снегами, окруженную тайгой деревню с холодным названием Студенок. Она почти к колючке своим северным боком приткнулась, недалече от лагеря, где сидел мой батя  за свое «воинское преступление». В этом «вольном поселении» для невольников Клим  Захаров и встретил  интеллигентную девушку, изболевшуюся в холодном климате русского севера,  очень худую и тихую, но с доброй и отзывчивой душой. Они поженились. И в сорок шестом вместе вернулись в родные края Клима, так как Верочке, дочери врага народа, путь в столицу был давно отрезан.
На станции Дрюгино, на асфальтовом пятачке у пивной, нашел он старшего брата Федора. К правому костылю его была проволокой прикручена консервная банка, в которую сердобольные люди бросали калеке пятаки.
Клим брату подавать не стал. Увезли они женой Федора в Красную Слободу. В землянку, которую мой дед Иван Парменович Захаров устроил в погребе сгоревшего в сорок втором году дома.  Там все и поселились, мечтая побыстрее отстроиться.
 Весной  сорок восьмого у Клима и Веры Захаровых родился я. В той же послевоенной сырой землянке, где под нарами жила   степенная домашняя жаба, которую бабушка Дарья звала Марфой и никому не давала в обиду, внутри Марфы живет душа нашего доброго домового.  Когда я повзрослел до бабушкиных сказок, она рассказывала мне о жабе, как о живом человеке. И уверяла, что Марфа всё-всё понимала, разрешала брать себя на руки и гладить по умной головке. Бабушка уверяла, что это благодаря Марфе, её доброй подземной ворожбе, мы через  пять лет после войны выбрались на поверхность и поселились в человеческом жилье.
Да, в новый, еще строящийся дом, поставленный моим леворуким отцом и безногим дядей, мы переехали только в пятьдесят третьем. В год смерти Сталина. И я помню, как плакали мой отец, бабушка, дедушка и дядя Федор.  Так дружно (все вместе, в один час) они уж больше никогда в жизни не плакали…
Глядя на них заплакал и я. Но совсем не по поводу смерти Иосифа Виссарионовича. Я его совершенно не знал. Только на картинках видел усатого генералиссимуса. И почему-то уже тогда, как и моей маме, он не казался добрым. Я заплакал, потому что плакали близкие мне люди. И мне стало страшно. Чужое горе тогда пугало.
-Если бы не Сталин, мы бы войну не выиграли… - вздыхал дядя Федор.
- И дом не поставили, - вторил ему отец.
- Какое там – дом, - кивал дед Иван, сдувая слезы с буденовских усов. -  Кабы не он, так бы и жили до конца дней своих в землянке, под старым пожарищем…  Что отец родной для народа. Шутка ли, лес на индивидуальное строительство нынче выписать!..
  Шуткой это и сегодня назвать нельзя. А тогда, когда из руин поднимались, - и вовсе. Потому как даже в нашей лесистой местности погорельцев разных  и вообще  людского горя  всегда было хоть отбавляй, а лес отпускали строго по накладным. В одни руки, по норме.   И даже при той строгости  послевоенного закона,  лес, в отличие от людей, всегда был при этом в большом  дефиците. Наверное, думал я в детстве, что люди рождаются сами по себе, как им вздумается, а лес за человеком не поспевает. Ему и время, и пространство нужны. И хотя бы раз, в  мокрый четверг, благословенный дождик. А люди и без этого, в земле, как и я, могут расти – в темноте и пахучей сырости, рядом  с тихими умными жабами.





Глава 39
УЛИЦА ПЕТРА КАРАГОДИНА



  Из-за   урочища Пустошь Корень   по-хозяйски стремительно вышла полная   луна. Она задумчиво  постояла над неровной кромкой леса,   круглолицая по-хозяйски оглядела свои ночные владения, лениво покатилась к лесу, но укололась об игольчатые макушки сосен, и, вздрогнув, как от   нечаянной боли,  с обидой  нырнула в бегущие ей навстречу облака. Наигравшись вдоволь в прятки, снова  высунулась из-за тучки, обливая ночной мир  тяжелым свинцовым светом.
 Заглянула бледнолицая   ночная хозяйка мира  и во двор  нового дома, добротной срубчатой крепи по  улице Петра Карагодина. «Победители»  (так называлась артель инвалидов-плотников) постарались на славу. Дом был большим, двухэтажным, с резным крыльцом. Именно такой дом нарисовал в тот год художник картонной книжки-раскладушки, иллюстрируя пушкинскую  «Сказку о старике, старухе и золотой рыбке». (Книжку эту подарила мне мама, на моё бесславное пятилетие.  Больше всего на свете я полюбил этот прекрасный дом, «срубчатую крепь» на картинке. Этот дом, был уверен я,  подошел бы и столбовой дворянке, и царице - владычице морской, и даже нашему соседу – самому большому слободскому начальнику  «дяде Грише». Хотя инвалиды из «Победителей» поставили ему дом не хуже даже по сказочным меркам).

…В такую ночь Григорию Петровичу  всегда не спалось. Он, глядя на бледнолицую ночную красавицу, заметно волновался. На душе у  секретаря райкома было беспричинно торжественно и неспокойно:  страх, перемешавшись с восторгом, образовал опасную  гремучую смесь. Тошнота, прятавшаяся на дне желудка, вдруг поднялась к самому горлу, сжимая его липкими спазмами.
- У-у-у… - завыл вдруг где-то за лесом проклятый пес.
Он обхватил голову руками, закрыл глаза.
Не помогло. Он всё так же хорошо видел с закрытыми глазами, как и с открытыми. Он  уже  догадывался, даже знал, что они  придут именно сегодня. Но не знал, что сегодня их будет трое.
Все так и произошло в ту ночь.
Сначала  в нос ударил запах бензина и на желтой дорожке, посыпанной песком, ведущей от дубовых тесаных ворот к крыльцу срубленной крепи, показалась страшная троица. Поддерживая друг друга, пытаясь сухими ладонями стереть с волос и одежды не высыхающий бензин, нестерпимый запах которого не давал вздохнуть полной грудью Григорию Карагодину, с белыми глазами шли Пармен и Параша. Могучий старик, привыкший махать пудовым молотом в своей кузнице, и тут давал энергичную отмашку  свободной рукой. Другой он поддерживал за тонкую талию ветхую, почти невесомую свою спутницу – болевшую перед смертью Парашу. Прасковья или бурчала что-то  под заостренный, как это бывает у покойников, нос или, как показалось Григорию Петровичу, что-то напевала скрипучим неприятным голосом.
Но больше  стариков  его напугала фигуру  отца. Петр Ефимович, по своему обыкновению, хромал неспешно. Но каждый шаг глухим набатным уханьем  передавался ему от  земли. Будто это шел не его отец, Петруха Черный, а курьерский поезд, стуча всеми колесными парами по стыкам стальных рельсов.
Петр Ефимович сплевывал на чистый песок обильную пену, которая сочилась через его желтые клыки, загнутые вверх, как при заячьей губе резцы. Глаза его были красно-желтыми, как у  черного пса, что приходил к Гришке накануне каждого нового приступа падучей.
- Зачем же харкать на чистую дорожку? - неожиданно для самого себя спросил Григорий. - Тут люди, наверное, живут…
- Люди? -  как-то паскудно улыбаясь, удивился отец. И засмеялся своим лающим смехом. - А я и не знал, что - люди… Поди ж ты! Люди и нелюди. Цари и рабы. Воры и праведники. И еще отцеубийцы… Полный набор.
- Истинные нелюди, Петр Ефимыч, - пробасил Пармен, белея своими страшными глазами. – Истинные герои этого времени.
- Сучьи дети! - пискнула  тщедушная Параша. - Задушить их - мало…
И добрая  старушка зашлась смехом - мелко-мелко затряслась худым телом в лохмотьях, загремела  костями и тут же ярко вспыхнула маленьким бензиновым факелом. Загорелась.
От нее тут же занялся Пармен. Запахло паленым мясом, горелыми волосами, еще какой-то дрянью, которая назойливо лезла Григорию  в ноздри.
Захрипел, задыхаясь, забился в предсмертных судорогах отец, выпучив глаза, которые вылезли из орбит. В каой-то момент они взяли и вообще  отлетели в сторону от головы, оставив ей черные пустые глазницы… И  теперь налитые кровью глаза смотрели не в глаза Карагодина, а  прямо в черную душу Григория Петровича… И это было  не столько ему страшно, сколько  по-человечески невыносимо.
- Пронеси-и-и!.. - закричал Григорий и бросился к двери, ведущей в дом. И упал, забился в припадке.
Там, в коридоре, перед лестницей на второй этаж, его и застал судорожный приступ.  На этот раз скрутило жестоко - до крови разбил затылок партийный руководитель.
В доме начался переполох.
Орал, будто его резали, в детской маленький  Степан.
Топотала  обрезанными валенками, которые носила в доме вместо тапочек, нанятая в посаде нянька -  подслеповатая старуха, ухаживающая за маленьким Степой. Сибирский кот Васька трубой поднял роскошный хвост свой и с перепугу забрался на гардину, отчаянно шипя оттуда на каждого проходящего.
Но ничего этого Григорий не помнил.  В голове стоял только запах горелого мяса… Ужасный запах… Невыносимый для живого человека запах.

Накинув белую шаль на плечи, уже неслась к нему  перепуганная его участившимися припадками жена Ольга. На верху, в детской, испугавшись переполоха,  орал без слез  маленький сын Григория Петровича - Степка.
- Гришенька!.. Гришенька!... Что ты, родной? Опять пригрезилось что?..  Слышал его? -  прижала пылавшую голову  мужа к своей пышной груди Ольга. - Песий вой? Да?..
Григорий Петрович, пережив большой приступ, молчал… Сил говорить не было.  Да и не хотелось ничего говорить. И он  только слабо кивал в ответ.
Она подняла голову мужа, стараясь, чтобы кровь с  разбитого затылка не испачкала её тонкий шерстяной платок, подаренный на рождение первенца начальником областного МГБ полковником  Котовым.
- Надо лечиться, надо лечиться, Гриша… - машинально повторяла она, брезгливо отодвигаясь от мокрого пятна на крашеном полу. - Давай я позвоню папе… Он  часто бывает в Москве. Ты знаешь, пленумы всякие, совещания…  У него сейчас такие связи! Он найдет, обязательно найдет столичное светило, профессора по медицинской части.
Григорий слабо дернулся, приходя в себя. Попытался встать, но был еще не готов к этому.
- Не вздумай, дура… - тихо и невнятно прожевал он кашу во рту. - Как только в обкоме узнают про мою болезнь, завтра же по состоянию здоровья отправят на пенсию…
- Папа позаботится…
-  Знаю, как твой папа позаботится. Товарищ Богданович первый же и предложит написать заявление, - перебил Ольгу Григорий. Его раздражала жена – значит, к нему возвращалась жизнь.
Ольга обиделась за неуважительный тон, с каким были сказаны последние слова.
- Да если бы не папа, ты бы на фронт в сорок третьем загремел… И еще неизвестно, остался бы жив на этой самой Курской дуге… А так, даже в голодном сорок восьмом, как сыр в масле катался.
- Посади своего пса на цепь, дура! - взмолился Григорий. – И наче я своего спущу.
Ему вдруг нестерпимо захотелось ударить Ольгу. За что? Да ни за что. Ударить – и всё. И ему бы, наверное, стало легче. Но он только сцепил зубы и сплюнул набежавшую слюну прямо на ковровую дорожку.
 Он  встал, пошатываясь побрел к своему кабинету, чтобы прилечь на  новый кожаный диван. Этот диван так успокаивал его, так быстро возвращал  к жизни, что Карагодин стал  невольно приписывать ему какие-то  счастливые магические свойства.
Он обернулся. Ольга стояла, вперев руки в крутые бедра, и с ненавистью смотрела на больного мужа.
- Иди к Степану! - хрипло приказал Григорий. - Слышишь, нянька никак не может успокоить мальчика… Ты же - мать!
- А ты - отец! - опять спустила своего тявкающего полкана Ольга. - Успокой его, если сможешь…
Григорий Петрович только покачал головой, старческой шаркающей походкой пробираясь к любимому дивану, обходя панбархатные гардины, фикус и пальму в кадках со стальными обручами, в которых играли зайчики от   немецкой трофейной  люстры, подаренной на новоселье вместе с пианино из Восточной Пруссии  Богдановичем.
- Не хочешь лечиться у светил, - в спину крикнула Ольга, - так сходи завтра к Фоке Лукичу!.. Он ведь еще отца твоего пользовал. Этот лекаришка будет молчать как рыба…  Пусть только попробует вякнуть.
- Вот к Альтшуллеру схожу обязательно, - пообещал Григорий Петрович. - И не лекаришко он, как ты его обозвала, а из плеяды старых врачей. В Санкт-Петербурге еще учился, больших людей пользовал…  На партизанской базе без инструментов и медикаментов операции делал. Талант.
- Вот и сходи к своему лейб-медику!
- Вот и схожу!..
- Давно пора. А папу моего не смей обижать всякими нехорошими намеками. Если бы не он…
- То, что бы?
- А то бы.
Ольга Богданович была достойной дочерью своего отца. Чувствуя слабинку противника, она сходу брала инициативу в свои руки, понимая, что лучшая защита - это нападение.
- Уж лучше бы ты закрыл рот, Гришенька!.. - бросила она вызов. - Думаешь, я не знаю, как вы там в лесу с хромым  папенькой баб охаживали? Всех дочек Веньки Водяры перепробовали в  командирской землянке?
«Вот сука», - подумал Григорий Петрович.
- Батя был  заботливым отцом для всех партизан… - парировал он удар ниже пояса.
- Таким заботливым, что  менялся бабой со своим сынком… Даже одну болезнь на двоих подхватили. Во как мстили народные мстители!
- Прекрати! - чувствуя, как покидают его силы и тошнота вновь подступает к горлу,  крикнул Карагодин. - Ты думаешь, я не знаю, как ты грела постель этой тыловой крысе Котову?.. Так и шла бы за него замуж! Чего ж  не осчастливила старого эмгебиста?
-  Молодая была дурочка. По крайней мере,  у него нет падучей! И он, несмотря на возраст, настоящий мужчина, а не разбитый паралитик!
«Я её когда-нибудь убью… -   обреченно подумал Карагодин. - Обязательно убью. Дай только срок. Не сейчас, не сейчас».
Он уже дошел до заветного дивана. Сделал еще шаг, взявшись за валик, осторожно и бережно уложил на хорошо выделанную кожу свое разбитое ноющее после ужасных  судорог тело.
Ругаться Григорию Петровичу  с этой овчаркой не то чтобы не хотелось -  сил не было. 

Глава 40
РЕЦЕПТ  СТАРЦА АМВРОСИЯ


В тот  вечер шел дождь. На душе у Фоки Лукича уже была поздняя осень,  на носу -  старые очки со скрученными проволокой дужками. Давным-давно нужно  было их поменять, да всё как-то не получалось: то времени, то денег не было.
После войны Григорий Петрович, отстроив свои хоромины, смиловался:  направил плотницкую  артель инвалидов «Победители» и к нему на подворье. Дом починили, поправили, подновили, как могли. Жить было можно.
У «победителей» бригадирил его «крестник» - леворукий плотник Клим Захаров, которому Лукич отпилил руку и такой ценой спас парню жизнь.  Жили Захаровы по соседству. На месте сгоревшего в войну дома ставили новый сруб.
- Тебе, Фока Лукич, жениться теперь надобно, - смеялся Клим, не копя обид на тех, кто его засадил за «колючку». - Дом большой, теплый, печка уже не дымит. Хозяйка нужна, чтобы хозяйствовать.
- А сам-то - женат?
- Я с северов жену себе добрую привез, - балагурил Клим, ловко работая левой рукой топориком. - Теперь, когда на двоих уже три руки, жить можно…
- Так жену, известно, Господь посылает: кому в наказание, кому в подарок, - ответил доктор, улыбаясь веселому мужику со светлой и открытой душой. – Хорошая жена попадется, говорил еще Сократ, счастливым будешь. Плохая – станешь философом. Или писателем.
- А тебе какую хотелось бы? - спросил Захаров.
-  Поздно, наверное,  вымаливать у Творца - осень ко мне подступает, Клим.
- Ты все-таки подумай, доктор. Женатые мужики дольше живут, чем холостые. А то на твою писанину одной жизни не хватит. Как в окно не гляну, ты, доктор, все пишешь, пишешь… Лев Толстой. «Война и мир», прямо. Я такую за всю жизнь не прочту. А чтобы написать!..

***
Вскоре слова этого веселого инвалида стали сбываться.
Объявилась в подведомственной Лукичу больничке одна беженка с Юга России - чернобровая казачка Надя. Назвать её красивой, наверное, было бы перебором. Да ведь женятся не для того, чтобы воду с лица пить. Фока Лукич был человеком, если и  не от мира сего, то чудаком в Слободе слыл большим. Это точно.
Даже в отношениях с женщинами. Простым крестьянкам – люди видели! – руки целовал. Ну, не умом ли человек тронулся. Это что  у шорника  на пяле шкуру стриженой овцы  облобызать – одинаково.
Вот и с казачкой Надей какая история вышла.  Женщина  пришла в больницу  беременной, еле-еле доковыляла до кабинета Лукича, объяснить кто и что она, не успела – схватки начались. А воды, наверное, еще по дороге отошли.
Кто эта молодая женщина, откуда, каких кровей - спрашивать Лукич не стал. Принял новорожденного – младенец не очень крупный, всего-то весом 2 кг. 800 граммов. Но для голодного сорок восьмого это был все-таки вес.
- Мальчик у тебя, - сказал он роженице. - Придумала, как назовешь?..
- Не знаю… - слабым голосом ответила мать.
- А где остановиться  есть?
- Нету…
Фока Лукич почесал затылок и сказал, не ожидая такой смелости от самого себя:
- Ну вот, поживешь пока с Павликом у меня в доме… Дом большой, печка больше не дымит… Тепло и мухи не кусают…
Роженица улыбнулась в ответ и заплакала.
- Пашей, значит, нарекли?
- Я не поп. У меня святцев нет. Аль не нравится – Павел?
- Почему не нравится? Нравится.
- И мне нравится. Апостол был святой - Павел. В посланиях к людям учил: не говорите лжи друг другу. Бог с тем, с кем  Правда.
- Правда… Павел… - шептала счастливая мать, глядя на своё орущее дитя. – Спасибо, доктор.
И она заплакала вслед за сыном.
- Ну вот… - развел он руками. – С двумя мне не справиться.

Вот так в его жизни сразу же появились два новых  человека, ставших ему родными.
 Мысль усыновить родившегося мальчика, Пашу, не давала ему покоя с первых же дней жизни младенца. Но этой записи акта гражданского состояния должна была предшествовать другая, о которой он даже боялся заикнуться Надежде. Для того чтобы усыновить Павлика, он должен был сначала… жениться на Наде.
Фока Лукич считал себя «ветхозаветным» для такого ответственного шага. Но неразрешимый для него вопрос вдруг счастливо разрешился сам собой. Точнее, по инициативе  спасенной им  Надежды.
 Через месяц она  довольно путано объяснила свою мысль:
- Надо бы мальчику метрику выправлять… А у меня в Ростове, на вокзале, все документы украли… Ни паспорта, ни свидетельства о рождении, ни продовольственных карточек… Всё вместе с фанерным чемоданом утащили супостаты… Так я вот о чем, Фока Лукич, подумала… Вы  Павлика принимали. То есть, вы его и есть крестный  папа. А смиловались бы еще раз, согласились  бы усыновить, чтобы бы сельсовет  метрику выдал, то и стал бы мальчик иметь свидетельство о рождении.
- Но, дорогая Наденька, - поправил очки на носу Фока Лукич, - для этого мы должны с вами в том же сельсовете расписаться. Так сказать, вступить в  законный брак, получив на руки государственное свидетельство. Остальное, так и быть,  я беру на себя. Не последний все же  доктор человек в Красной Слободе…
Она зарделась не то от стыда за свою дерзость, не то от радости.
- Ой, миленький! Ой Лукич ты наш дорогой!.. Та я согласная! Как же по-другому, а? Душа в душу будем жить!  А какая я заботливая, борщ украинский, на сале, умею готовить…
- Борщ? - выгнул седеющую бровь Лукич. - Так это коренным образом меняет все дело, Надюша! Только один уговор.
- Какой? – испугалась женщина.
- Борщ, но без сала! Борщ – отдельно. Сало, если Бог пошлет, - отдельно.
- Да и кроме борщ, кроме борща… -подбирала слова Надя, - я самой  верной жинкой  вам буду. Только любите Пашу...
- Так у меня другого выбора нет, дорогая, - засмеялся  Лукич. – Больше, выходит, любить-то мне на этом свете некого.

***

В тот дождливый вечер Фока Лукич думал о своей неожиданной женитьбе, но ничего в свой пухлый дневник не записывал - осень бушевала во всю, а вдохновения не было. Ни пушкинского, ни даже альтшуллерского…
Он уже собирался домой, думая, где взять хотя бы литр молока для сильно захворавшей  матери Павлушки, когда во входную дверь бывшей земской больнички громко постучали.
«Кого-то принесла нелегкая на ночь глядя… - вглядываясь в фигуру человека и урчавшую под окном машину с погашенными фарами,  подумал  доктор. - Иду, иду!.. Минуточку!».
На больничном крыльце стоял Григорий Петрович. С его фетровой шляпы, которая уныло склонила мягкие  поля, ручьем лилась вода. Было видно, что он уже давно стоит под дверями больницы, не решаясь войти.
- Доктор, - с порога жалобно простонал Григорий Петрович. - Я больше не могу, доктор… Сил моих нет. Сделайте  же что-нибудь!
Главврач пригласил больного в кабинет и после честного разговора решился-таки на шоковую психотерапию.
- Есть, есть один рецепт, которым излечивал подобных больных еще старец Амвросий…
- Кажется, слыхал про такого…
- Он давно жил на земле, но его рецепт, почерпанный в древнекитайских книгах по медицине, работает безотказно…
- Так дайте мне этот рецепт! Я больше не могу видеть этих призраков, слышать запах бензина и вой черного пса… Я поеду в облздав, но это китайское лекарство добуду! Любой ценой.
Фока Лукич успокоил больного:
- Никаких больших средств, как раз, и не требуется. Нужно другое…
-  Что? Я на всё согласен.
- Чтобы раз и навсегда прекратились ваши пароксизмы, нужны три вещи: полнолуние, стакан теплой собачьей крови и торжественное погребение пса.
- Что-о?
Фока Лукич повторил.
- Что значит - торжественное? Собак просто закапывают.
- Ну,  это необходимое условие -  похоронить черного пса с почестями. Венки от сослуживцев, родственников, благодарных земляков… Духовой оркестр, цветы и поминки…  Для вас, Григорий Петрович, думаю, ничего сложного.
Доктор поправил опять съехавшие на бок очки в подломанной оправе, пытливо глядя на ночного посетителя. «Рецепт от старца Амвросия» был придуман спонтанно, на ходу. Теперь он начал сомневаться: поверит ли в него пациент? Если да, то успех, чувствовал он, обеспечен.
- Ну, как?
Григорий Петрович помолчал.
- А где же взять стакан… собачьей крови? Да еще - тёплой? Её ж в аптеках не продают, -  сказал с гримасой отвращения на лице  Карагодин.
- И лучше всего крови от черной собаки… Свежей, от только что убитого пса… Так лечил от падучей старец Амросий. Стопроцентное попадание в цель! Я понимаю, есть издержки, неприятные моменты этого метода, но цель, согласитесь, Григорий Петрович, оправдывает средства.
Он вздохнул,  думая о чем-то своём. Потом встал. Слегка поклонился доктору. И, не подав руки, выбежал на дождь.










Глава 41
ПОДРУКАВНЫЙ ХЛЕБ

В тот год отменили  карточную систему. Великое событие это прошло без торжественных заседаний и речей, но оно вселило в слободчан  их вечную  надежду, что жизнь действительно станет лучше и веселей. Председателю  же сельпо Вениамину Павловичу  свободная торговля  ничего, кроме головной боли, не принесла.
Хлеба теперь в сельпо отпускали до пяти буханок «в одни руки». За деньги. Но денег у населения было что кот наплакал… Да и хлеб слободская пекарня пекла из муки второго сорта, который  прозвали «подрукавным».
За ужином Григорий Петрович сказал Ольге:
- Мякина не пропеченная, а не хлеб! Из фуража они там, что ли, муку мелят?
Партизанская кухня сильно подорвала пищеварение секретаря райкома. Любая кислая пища давала по ночам о себе знать нестерпимой изжогой. Даже райкомовский паёк, такой же незыблемый в этой жизни, как зековская пайка, не спасал от напастей больного желудка.
- Сода у нас есть? - хмуро спросил Григорий.
- Должна быть… - равнодушно ответила Ольга, убирая со стола остатки ужина. - В буфете посмотри, Гриша.
- «В буфете»!.. - передразнил жену Карагодин. – Сколько раз тебе говорить: пусть стоит на столе, в баночке.
- Не ори, Сёпку разбудишь…
- Я не ору, а говорю. У меня голос такой.
Он, хлопнув дверью, вышел на крыльцо, накинув на плечи полушубок. Полез в карман за папиросами, но курить раздумал. Большая черная собака, которую ему отловили коммунальщики «по спецзаказу» аж где-то за старым  шляхом,  напряженно замерла у своей будки. Пес поднял слюнявую морду к небу. Рекс (так он назвал своего будущего исцелителя), никак не хотел признавать в нем  своего хозяина. Дикая звериная вольница не выветривалась из огромной башки пса ни сахарными косточками, остатками жирных щей, ни другими щедрыми подачками.
 Собака чего-то нервно ждала, подрагивая   плотным шерстяным   телом.
- Рекс! - позвал Григорий.
Пес  как бы нехотя повернул  к нему голову, оскалил морду и  зарычал.
- У, сука! - сплюнул на ноздреватый мартовский снег, осевший коркой к земле, Карагодин. - И ведь жрешь с моего стола, чего нынче и на праздники люди не едят. А только всё, как волк,  на луну молишься да  лес смотришь…
- Жрать хочешь? - спросил пса Григорий.
Собака, напружинившись,  смотрела на него желтыми холодными глазами.
Карагодин сходил на кухню, взял полбуханки кислого хлеба, вернулся на крыльцо.
- На, подавись!
Но пес, понюхав  «подрукавную» подачку, отвернул морду.
- Даже собаки этот хлебушек не жрут… - засмеялся Григорий, чувствуя подступающую тошноту.
Луна выкатилась из-за черневших вдали острых макушек сосен. И мертвый ее свет будто ослепил Карагодина. Он болезненно зажмурился, загородившись  ладонью.
- Не буди их… - шепотом попросил он  яркую полнолицую  луну. – Господи, какое полнолуние!
И в этот момент завыл Рекс. Раз, другой третий… Он будто  неистово молился на хозяйку ночи, пугая еще не уснувших  обитателей   улицы Петра Карагодина.
- Пора! - решил Григорий Петрович. - Старец Амвросий принесет мне исцеление. Только чтобы не приходили… Чтобы не приходили… Тут и теплую мочу выпьешь, не то что собачью кровь.
Он, сбросив на крыльце дубленый полушубок, чтобы не стеснял его в действиях,  вернулся в дом.  Не зажигая свет, долго лихорадочно шарил  дрожащей от напряжения рукой в нижнем ящике  своего стола. Наконец, нашел, что искал. В лунном свете он с «чувством безотчетного восторга» взглянул на лезвие старого немецкого штыка с числом зверя у основания клинка.
- Пора!.. - шепотом повторил он. – Сейчас или никогда.
На цыпочках, как вор в ночи, вышел на кухню, загремел кастрюлями на плите. Из чугуна  со вчерашним борщом достал сахарную кость с остатками на ней вареной говядины. Еще с минуту  постоял в темной кухне, вспоминая «рецепт старца Амвросия», и взял большую эмалированную кружку. Для  свежей песьей крови.
Спрятав кинжал за спину, он решительно вышел к собаке.
- Рекс! Рексушка!.. - ласково подманил он к себе пса, вытягивая левой рукой  сладкую косточку к оскаленной морде.
Рекс перестал выть. Он о развернулся к хозяину дома, глядя не на подачку, а человеку в глаза. Так  обычно дикие  псы готовятся к смертельной атаке. Без страха. Без оглядки на любые соблазны, подчиняясь только зову своих  диких предков - убивать.
- Ах, Рексушка,  какая косточка сахарная!.. - Карагодин на ватных ногах, не делая резких движений, подбирался к своей жертве. Дистанция страшной дуэли сокращалась. И настал момент, когда оба охотника  готовы были наброситься друг на друга.
Пес всегда нападал первым. В этом было его неоспоримое преимущество перед любым противником. Но манящий, нестерпимо соблазнительный для  любой собаки запах говядины  сделал свое дело. Рекс только на  секунду повернул к кости клыкастую пасть… Но этого было достаточно. Григорий прыгнул на  жертву, выставив вперед штык, полетел на нее серой хищной птицей. Но в самый решающий, последний момент,  поскользнулся на ледяном насте…
Он промахнулся, упав рядом с собакой.
Пес не прощал врагам и меньшей ошибки. Дикая жизнь вечного скитальца, изгнанного своими бывшими хозяевами, людьми, приучила его к необходимому злу: или ты – или тебя. Промах Григория Петровича должен был стоить тому жизни.
Рекс молча сомкнул стальные челюсти, ухватив врага за нос и щеки. Первая кровь только раззадорила пса. Он упрямо мотнул головой: раз, другой, третий… Лицо врага вмиг превратилось в кровавы  лохмы заживо  содранной кожи. Судьба противника была предрешена. Но кто мог остановить эту машину убийства?  Он теперь грыз воющего от боли и ужаса Григория Петровича,  как  голодные собаки  грызут сахарные кости, перекатывал свою жертву по плотному мартовскому снегу, будто играл с поверженным человеком, как всесильная кошка играет с маленькой  мышью, по глупости попавшей ей в когти.
 Он знал, что шея врага от него теперь не уйдет. И пес  растягивал наслаждение, упиваясь теплой человеческой кровью и ужасом жертвы.
Перед последним броском собаки Григорий Петрович нашел точку опоры – уперся валенком в добротную собачью будку, которую инвалиды-плотники срубили из первосортной сосновой доски. Каким-то чудом он все-таки извернулся,  на секунду откатился от пса с окровавленной мордой, собрал все оставшиеся силы и вслепую  всадил псу  лезвие из хваленой крупповской  стали. Понял, что попал туда, куда надо.  Пес, взвизгнул, дернулся и, вытянувшись всем своим большим телом, -  затих.
Григорий  с трудом встал на четвереньки, пытаясь разглядеть сквозь красную пелену рану на шее собаки. Потом, пошатываясь, как очень пьяный человек,  поднял валявшуюся возле собачьей будки кружку, подошел к теплому трупу пса и, вытащив штык, перерезал псу горло. Все так же шатаясь, долго цедил теплую кровь врага. Не думая ни о чем, выпил содержимое кружки, запрокинув  окровавленную, изуродованную диким псом голову.
Выбежавшие на шум Ольга и  сын Степан с ужасом смотрели на окровавленное поле битвы. Но поразил их даже не истерзанный вид Григория Петровича, не труп пса с перерезанной шеей. Закрыв рот ладонью, Ольга, не мигая, смотрела во все глаза, как муж пил из кружки собачью кровь.
- Папа! – первым бросился к отцу Степка.
- Гриша! -  только сейчас  истошно закричала Ольга. - Гришенька!.. Тебя в больницу срочно везти надо! Что же это, Господи!... Ужас-то какой!

 Луна освещала двор Карагодиных бледным мертвым светом. И только она оставалась все такой же невозмутимой и холодной, равнодушной к победам и поражениям всех людей, живущих и умирающих на земле. И никому - ни победителям, ни побежденным - равнодушное ночное светило не делало исключений.


Глава 42
УМЕРЕТЬ, ЧТОБЫ ВОСКРЕСНУТЬ


Весна пришла ночью. Уже давно плакали глянцевые сосульки, барабанили  по ржавой больничной крыше веселые барабанщики, сели в Маруськин лог сероватые снега, прячась от прожорливых туманов. Но настоящей весны в Слободе еще не было…
Она пришла ночью, когда заскрипела, заскрежетала речным льдом Свапа-матушка. Будто скрежет зубовный долетел с ее  пологих берегов умиравшей зимы. Пошел ледоход! И все поняли: весна теперь не уступит своего места той, с кем с переменным успехом  боролась еще со студеного марта. И от этой победы становилось легче и свободнее жить всем – и птицам, и зверям, и людям. Хотя именно весной были уже почти пусты погреба, съедены за долгую зиму припасы, ужались, будто усохли, горки картошки, свеклы и капусты в амбарах слободчан. Но приходила весна, а вместе с нею надежда и жизнь. Потому что вечное возрождение  природы несло и людям вечное воскресение сил духовных и даже физических. Потому что вновь появлялась надежда, без которой не живет на этом свете ни один человек.

 …Санитарка  Надя, услышав настойчивый стук, поспешила к входной двери. Было раннее утро, Лукичу еще было рано на службу, посетителей к Григорию Петровичу строго-настрого было наказано не пускать.
- Кто там? – настороженно спросила Надя.
- Я, - раздался на больничном крыльце голос Николая Разуваева, шофера райкомовской «Победы», личного водителя Григория Петровича. – Это я, Коля Разуваев… Мне вчера из больницы Григорий Петрович звонил. Просил зайти пораньше…
- А еще раньше, Коля Разуваев, ты не мог?
- Не мог, - не поняв иронии, ответил шофер. – То да сё…
- Погоди, я загляну к нему в палату… Кажись, спит еще.
- Не должон! – уверенно ответил Николай. – Он и до того, как ему пес нос откусил, в шесть у тра уже на ногах был. Хозяин…
- Подожди, хозяин… - из-за запертой двери ответила ему санитарка. – Я узнаю все-таки. Такой человек большой – и такое ужасное несчастье… Ох-хо-хо… Грехи наши тяжкие.
Она отошла, но  через минуту вернулась, отперла  больничную дверь, обитую грязной желтой клеенкой.
- Проходи, - хмуро кивнула она похмельному Николаю. – Без начальника, я гляжу, ты совсем, парень, избаловался…
- Это с горя, - мутно улыбнулся Разуваев. – Горе-то какое… Говорят, сожрал пес ему лицо. Нету теперь Григория Петровича…
- Ты чё буровишь-то? Как это – нету? Лежит вон в той, самой теплой палатке…
- Нету, говорю тебе, казачка Надя, - шмыгнул носом Николай. – Без лица руководителя не бывает.
- Иди, иди, горе луковое… - сказала санитарка, запирая за Николаем дверь. – Да недолго. Лукич вообще запретил всякие к нему посещения.  Для тебя исключение. Гордись.
- Я и горжусь! – игриво сказал личный шофер Григория Петровича и подмигнул черноглазой Наде, еще молодой, цветущей женщине, которую Фока Лукич «взял за себя» с уже готовым  ребеночком.


Колька проскользнул в палату к  своему забинтованному начальнику. Григорий Петрович беспокойно зашевелился, не видя  раннего посетителя.
- Лежите, лежите, Григорий Петрович…Это я, Николай Разуваев, - успокоил больного шофер. -  Проведать вот вас пришел… Как вы и просили, по телефону.
 Колька говорил и  выгружал из авоськи собранные Ольгой и райкомовскими   разные гостинцы.
 - Вот яблоки моченые, сало с прослойкой, мед гречишный, жамки тульские, картохи вареные в чугунке, с солеными огурчиками…Мясо вареное, лук с чесноком… Тут и мертвый подымется, чтобы пожрать до пуза.
Он засмеялся. Григорий Петрович пошевелился и вздохнул.
Колька выгрузил в тумбочку  продукты питания  потом собрался с духом и, искоса, через зеркало на стене, лишь мельком взглянул на забинтованное лицо Григорий Петровича - боялся испугаться. Слух по Слободе прошел, что лучше бы Григорий Петрович помер там, в больничке, чем с таким, Господи помилуй, обличием оставаться…
- Выжрал уже с утра… - глухо   буркнул в бинты Карагодин.
«Учуял, паразит!... - удивился шофер, - Хоть  собака  ему нос и отгрызла, а запах  гандонихиного самогона  слышит».
- Чего молчишь?.. -  спросил Карагодин. Нитки, которыми зашивал порванное псом лицо Фока Лукич,  очень мешали ему говорить. Но Лукич обещал, что после снятия швов губы будут двигаться нормально. Но это, думал Карагодин, уже полбеды. Главная беда – эти ужасные видения,  черные припадки  - после лечения по рецепту Амвросия не повторялись. Уши, словно их и не было. И это, нисмотря ни на что, радовало Григория Петровича. Теперь оставалась самая важная, заключительная часть лечения, которая не должна позволить появлению рецедивов – торжественные похороны пса. Но это было  и самой трудной частью. Финальный аккорд  реквиема должен был прозвучать не фальшиво, а по-настоящему, воистину тожественно и пышно.
- Вижу, на поправку пошли… -  по привычке соврал Николай.
- Дурак! Тебя жалею:  сниму бинты - заикой сделаешься.
- Не надо, Григорий Петрович! - взмолился Разуваев.
- Сам знаю, что надо, что не надо.
Они помолчали. Разуваев мучался у постели больного, не зная, что говорить человеку, потерявшему свое лицо. Не было у него подобного опыта еще в сравнительно молодой разуваевской жизни.
Выручил Карагодин. Голос у райкомовского секретаря был, как всегда, энергичным, деловым:
- Ты сейчас пойдешь. И всё приготовишь для похорон.
- Григорий Петрович, - всхлипнул пьяненький Колька. – Может, еще обойдется?
-  Не обойдется.  Приготовишь гроб, обитый красной материей. Венки. С оркестром из пожарки договоришься… Их капельмейстера ты знаешь.
Колька растирал пьяные слезы, бежавшие по небритым щекам.
- Неужто так всё плохо?... Не надо, Григорий Петрович! Не помирайте… «Победу» только что дали новенькую… Как же я?
Карагодин вздохнул:
- Надо, Коля, надо… Не могу тебе объяснить.  Чтобы воскреснуть, я должен умереть…
- Как это?  - не понял Разуваев. – Как Иисус  Христос?
Николай украдкой перекрестился, хотя точно знал, что на глазах у его начальника плотная повязка.
- Тебе, Коля, этого не понять… Да и не надо понимать. Ты только сделай все, как я скажу. Обещаешь?
- Обещаю, - всхлипнул Разуваев.
          - Скажи, куда труп черного пса дели?
- Я его на помойку выбросил… Надо бы закопать, а то завоняет.
- Ни в коем случае! - встрепенулся забинтованный. - Когда привезешь гроб, положишь туда труп собаки. А крышку  сразу заколотишь… Любопытным скажешь, что собака так изуродовала Григория Петровича, что в открытом гробу хоронить нельзя.
- Так можно пустой заколотить. Пса-то зачем туда совать?
- Ну, оболдуй!.. Не перебивай, сказал. За работу премию получишь.
- От кого?
- От Фоки Лукича… Он мой воскреситель. У него и все мои сбережения.
- Идет, - повеселел Коля. – Всё сделаю в лучшем виде.
Разуваев, пивший самогонку три дня и три ночи кряду, соображал медленнее, чем ездила его прежняя машина – трофейный  немецкий «Опель».
-  Пса в гроб положу… Постойте, постойте…А как же вы, Григорий Петрович? Куда вы-то лягать-то будете?
Забинтованная голова приподнялась на подушке.
- Дурак…  Запомнай, как торжественную клятву пионера. Положишь  в кумачовый гроб труп пса. Меня там не будет… Я буду, ну, скажем, в другом месте.  Крышку заколотишь. Но хоронить будете, будто меня – уважаемого всеми человека. И гляди – никому ни слова. Иначе башка слетит. Об этом торжественном погребении пса будут знать только трое…
- Кто еще? – спросил Коля, икая.
- Я, Фока Лукич и ты.
- Всё?
 - Всё.
- А деньги? На похороны... На торжественное погребение… - Разуваев хотел сказать «пса», но не решился, добавил: - На ваше, так сказать, торжественное погребение… Это ведь гроб, венки, оркестр, ребятам-могильщикам четверть самогона, поминки с куриной лапшой… Сумма, однако, набегает.
- Насчет денег – не беспокойся. Лукич тебе выдаст сполна. Только, гляди мне!...
- Ни в жисть! – понял намек Разуваев. – Чтобы я да похоронные деньги пропил? Да кто я, Григорий Петрович, после этого буду?
-  Но главное – проглоти свой поганый язык. Молчи о нашей тайне как рыба. Для всех, и для Ольги, и для райкомоских, обкомовского начальства, я лежу в  гробу. Плачьте, радайте, пейте на поминках и говорите только хорошие слова. Ну, как у нас принято.
- Надо бы сумму увеличить… - подсчитывал уже что-то в уме хозяйственный Коля.
- Еще смету не составил, а уже увеличиваешь…
- Сколько бы Лукич не дал, знаю, что мало будет. Для такого покойника… извините, человека, как вы – и миллиона не хватит.
- Ну ты, парень, загнул… Всё учтем. Похороны будут по высшему разраду.
- Вот это я люблю, - сказал Коля.
- Что любишь?
- По высшему… Когда начальство не скупится. Даже на похороны собаки.
-  Хватит болтать! Пойдешь сейчас к Лукичу. И на словах передашь, что я готов к снятию швов.
- А деньги? – не унимался Разуваев.
- Он тебе на организационную часть даст. Не хватит – добавит.
- Конечно, не хватит. По высшему разраду мы, наверное, только вашего батюшку и хоронили за последние пятьдесят лет.
- Кстати, ты же не знаешь, куда гроб закапывать. Даже не спросил…
- Знаю.
- Куда?
- На пустырь. Где же еще собак хоронят?
- Дурак, вот дурка… В гробе-то все будут думать, что – я. Понимаешь ты, деревня стоеросовая! Я! Григорий Петрович Карагодин. Герой-партизан. И похороните меня на площади. Рядом с моим отцом, Петром Ефимовичем. И потом памятник соорудите.
- Пирамидку? – тихо спросил Коля.
- Из бронзы! На века!
- Деньги… - начал было свое Разуваев.
- На народные деньги поставите! Понял?
- Это уж, простите, Григорий Петрович, не от меня зависит. Это от народа зависит. Его деньги, пусть и ставит, коль приспичит, как говорится.
Григорий Петрович, устав от трудного разговора со своим верным адъютантом, откинулся на подушку, застогнал.
Разуваев не сдержался, заплакал, запричитал по-бабьи:
- Вы только не волнуйтесь… Все хорошо будет. Если на бронзу не хватит, из мрамора вырубим. Тоже, говорят, долго стоят…
Карагодин обиженно буркнул в  подмокшие бинты:
- Ваше дело… Время покажет. Да, не вздумай меня обмануть. Я, ты меня знаешь, обязательно проконтролирую торжественное погребение.
- Придете на  свои же похороны?
- Приеду, - сказал Карагодин. – Лукича за руль посажу. А сам с заднего сиденья  проконтролирую. Доверяй, но проверяй. Да, ты зайди к директору школы Шумилову. Попроси у него новогоднюю маску  Трезора.
- Какого Трезора?
- Собаки из детской сказки. У него, знаю, есть. Картонная, простенькая. Но для меня пока сойдет.
- На карнавал собираетесь? – неудачно пошутил Разуваев.
- На ярмарку! – обрезал его Григорий Петрович. – В маске на заднем диванчике посижу. Щадящая конспирация, так сказать… Иди, Разуваев, выполняй мой последний приказ!
- Есть, товрищ командир! - козырнул Коля, приложив руку к пустой голове.
 
Разуваев кинулся исполнять странное, но очень ответственное поручение  своегошефа. 
 В самой теплой и светлой палате слободской больницы на самой лучшей солдатской кровати лежал саый уважаемый покойник района и грустно размышлял: «А если этот дуболом  начнет болтать, что вместо меня под памятником похоронен пёс?..  После похорон. Да пусть мелит Емеля, его неделя…  Справка о моей смерти, выписанная Фокой Лукичом, будет настоящей. С фиолетовой печатью. Всё чин чинарем. Комар носа не подточит. Будет брехать - быстрей в психушку загремит. Там, говорят, алкоголиков тоже лечат. Да и кто будет эксгумировать могилу? Память ворошить? Грех это. Тем более, что память о герое-партизане – священна!  «Какой пёс, какая собака? Да вы, гражданин, в своем ли уме? Мы все Слободой партизана-героя похоронили… И памятник  бронзовый поставили. А вы – осквернять?» Десять лет лагерей со всеми возможными поражениями в правах! И прокурор, наш Понтий Пилат, еще пять добавит. Чтобы не повадно было священную память обгаживать подонкам всяким! ».
Что напишут благодарные потомки на «его» могиле, Григорий Петрович еще не придумал. В  уставшей голове  крутилась не подходящая к моменту   пошлая детская песенка, популярная в Слободе в пятидесятые годы: «У попа была собака, он её любил; она съела кусок мяса, он её убил…».

***


В этот же день Фока Лукич  позвонил Ольге Карагодиной-Богданович и  объявил  волю больного, сообщив ей печальным голосом, что её муж, Карагодин Григорий Петрович, 1916 года рождения,    при снятии швов умер от остановки сердца.
Еще через час была готова справка о смерти Карагодина Г.П.. А в районной газете в спешном порядке, набирали текст некролога, который, по просьбе  покойного,  написал Фока Лукич, обладавший, как все интеллигенты из царского времени еще и  незаурядными литературными способностями. Принципиальный Григорий Петрович утвердил окончательный вариант некролога только с третьего раза, но после его личной редактуры текст заметки под  траурным  заголовком «ПАМЯТИ ТОВАРИЩА Г.П.КАРАГОДИНА»  стал до такой степени жалобно-торжественен,  что ему  снова захотелось  на работу, в свой большой светлый  кабинет на втором этаже  нового здания райкома.
Но за спиной уже догорали сожженные им корабли.



Глава 43
ПРЕЛЮДИЯ К РЕКВИЕМУ

Весть о смерти Григория Петровича распространилась со скоростью стихийного бедствия. В пожарной части эту новость обсуждали особенно горячо, так как горячая работа пожарным по весне в районе выпадала крайне редко, а время на работе все равно нужно было убить.
Приход в ПЧ-1 Коли Разуваева несколько озадачил главного пожарного Краснослободского района. В словах личного водителя  только что умершего Григория Петровича не было элементарной логики: по его словам, выходило, что сам Григорий Петрович и заказывал на свои похороны духовой оркестр.
 Начальник ПЧ-1 товарищ Сирин, получив через Колю  устное распоряжение   «первого», подумал: «А как это товарищ Карагодин успел заказать музыку на свои собственные  похороны?». Разуваев долго объяснял, как перед кончиной Григорий Петрович вызвал в его  больничную палату, как  попросил организовать «торжественные похороны».
- Чувствовал, бедняга, - всхлипывал Разуваев, - что конец близко.
- Значит, лично просил?
- Лично, лично… Очень просил. Я говорит, потом, после похорон, оплачу всю их работу, так сказать, аккордно… И для товарища Сирина ничего не пожалею.
- Спасибо, конечно, - покраснел толстый начальник ПЧ-1, - за доверие, но, как это понимать: после похорон?
- Ну, я оплачу. Какая  вам разница?
 - А в область звонили? Может, они лучший оркестр из областного центра пришлют?
- У них только балалаечники свободны, - вздохнул Коля. – Сами понимаете, балалаечники на торжественных похоронах не катирутся.
- Мда…
- Но обкомовские работники, которые обязательно пришлют своих представителей на погребение, просили решить этот духовный вопрос именно с вами.
- Хорошо, хорошо… Понимаю, что приедут сами Богданович с Котовым. Все будет по высшему разряду. С нотами, тубой и большим барабаном.
 - Без барабана – это несерьезно, - сказал Коля.
- Только с барабаном! – подтвердил свои слова Сирин.
Вызвали водителя пожарной машины, по совместительству руководившего в ПЧ-1  народным коллективом  местных духовиков.
- Что и где играть? -  спросил капельмейстер, всегда с удовольствием хоронивший   «жмуриков» и называвший эту работу «халтурой». Работу водителя он не любил и презирал все душой духового музыканта. Но на халтуру ходил, как на праздник – за нее платили неплохие деньги.
- На похоронах сыграть надобно…
- Так, - кивнул  капельмейстер. - Понятно. Со всем нашим, как говорится, удовольствием… У кого лично?
- У Григория Петровича Карагодина.
Капельмейстер, как интеллигентный человек, сплетни узнавал последним.
- А кто у него умер? - поинтересовался руководитель оркестра.
- Сам он и умер, -  грубо ответил Николай.
- Ай-я-яй! - выразил набором междометий свое сожаление капельмейстер. -  Кажется, еще вчера я его видел, как живой был…
- Почему - как? - не понял начальник ПЧ-1.
- Живой, живой… Он всегда был таким живым, подвижным, энергичным. Он нам обещал набор новых инструментов купить к 1 мая. Теперь уж что…
- Все под Богом ходим, - неопределенно ответил Разуваев. - Быть к часу у дома Григория Петровича. Ясно?
- Что играть? - не унимался руководитель духовиков.
- Ну, этот, марш похоронный.
- Шопена, сонату номер два?
- Давай своего Жопена! - кивнул Разуваев. -   И гимн не забудь…
- Советского Союза? – осторожно поинтересовался духовик.
- Нет, Берега Слоновой Кости, - пошутил  водитель Карагодина. - Когда гроб в могилу опускают руководителя такого ранга, что, мать вашу,  дуют?
Капельмейстер  деликатно кивнул:
-  Не беспокойтесь, дай Бог, не в первый и не в последний раз…
Начальник ПЧ-1 Сирин, слушавший этот разговор, вдруг насторожился:
- Нет, гимн  не пойдет! - сказал он решительно и оглянулся по сторонам.
- Это почему?
- Недавно что было?
- Что было? - поинтересовался  простодушный Коля.
-  Товарища Сталина с гимном страна  хоронила… -  прошипел Сирин. - Так что товарища Карагодина - без гимна придется… Согласитесь, товарищи, как-то неудобно вождя и слободского руководителя погребать, так сказать, под одну дудку…
Ответственный за пышные похороны ударил кулаком по столу, понимая, что разговору, как битве при Ватерлоу, нужен решительный  перелом:
- Как без гимна?  Без гимна, мать твою? – Он сделал зверское лицо, как делал его Григорий Петрович при многочисленных разносах подчиненных. -  А ты знаешь, что Григорий Петрович и сегодня живее всех  живых? И не улыбаться мне! Не улыбаться! В Слободе траур, а ты – лыбешься! Товарищ Котов будет очень огорчен.
-  Простите, засуетился начальник ПЧ-1. – Это не улыбка. У меня с детства  прикус неправильный…
- Прикус-фикус, знаем мы ваши прикусы…
- Больше не буду! – взмолился главный пожарник. – Честное партийное слово, что не буду.
- Клянись!
- Клянусь всеми святыми…
И Сирин прикрыл кривой  рот   ладонью.
- Я согласен, товарищ Разуваев, - ответил он из-за ладошки. - Кого партия прикажет, того и похороним… С гимном, так с гимном. Наше дело маленькое.
- Вот и молодец!  Это тебе не свиноферму тушить, если там пьяный сторож с папироской на сене заснет. Это, товарищ Сирин, большая политика. Тут не туда дунул, плюнул – и слетел с теплого места в пожарной части.
- Планы партии – планы народа… - не к месту вставил капельмейстер, испуганно бегая глазами по спорящим.
- Вижу,  вижу:  политически подкован! -  похвалил его Колька. – Без этого правильно даже  своего Жопена не сыграешь.










Глава 44
ТОРЖЕСТВЕННОЕ ПОГРЕБЕНИЕ

Погребение  Григория Петровича Карагодина прошло по самому высокому  разряду.
 Духовой оркестр пожарной части   сначала, в качестве прелюдии, вдохновенно  продудел  «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Сам капельмейстер, в клетчатом осеннем  пальто, забыв заменить треснувшую трость в мундштуке кларнета, выдувал из черного дерева какие-то печальные армянские звуки, похожие на вой сдохшего в карагодинском дворе пса.
 Потом духовиков   потянуло за классический  репертуар и они вдохновенно и «отлабали» , педалируя  колотушкой большого барабана на  слабую долю,  вторую шопеновскую сонату. А когда выделенные Сириным пожарники опускали   поразительно легкий кумачовый гроб в могилу, вырытую  рядом с могилой отца Григория Петровича (для этого подвинули памятник старому  герою на насыпь, откуда он потом сам  благополучно ковырнулся вниз), народный духовой коллектив  ударил государственный  Гимн. И сразу же шапки долой скинули даже те, кто боялся  весенней прилипчивой простуды.
 Собранные   по слободским дворам  старики, дети, бабки и прочие плакальщицы плакали навзрыд, причитали, убиваясь по Григорию Петровичу как по отцу родному.
 Колька, опохмелившись с утра, печально думал: «Нас так, как его, небось, не похоронят… Закопают, как собак».
Пожарная команда подняла гроб на плечи,  бойцы огненной профессии удивленно переглянулись: несмотря на то, что Коля вместе с трупом собаки положил туда еще пару кирпичей, гроб был необычайно легким.
За   гробом, обитым полинявшим от сельповской сырости  кумачом,  с плотно закрытой  крышкой и запахом начинавшегося тлена и хлорки (уж больно смердил    шелудивый пёс, вытащенный  Колькой из  помойки), раскачиваясь из стороны в сторону, шли вдова  с испуганным Степкой, а позади наих на полшага -  члены похоронной комиссии:  ответственные партийные и государственные работники областного масштаба,  районные руководители, представители слободской общественности и комсомола.
 За ними нестройным валом катились все остальные, пришедшие как на торжество, так и на  халявные поминки. И венки. Десятки венков!  «Грише от любящей супруги и сына. Семья Карагодиных.», «Спи спокойно, наш  дорогой боевой товарищ.  Твои «Мстители», «Слобода тебя никогда не забудет». Нельзя было без слез смотреть на это торжественное погребение, царство мертвых цветов и гламурных, как бы сейчас сказали, надписей.
Фока Лукич разработал  подробный сценарий торжественного погребения и заверил его лично у покойного, который внес некоторые существенные изменения в траурный церемониал.
Однако человек только предполагает…
Первым должен был говорить секретарь обкома и тесть покойного Богданович, потом – Котов. Но  директор школы  Тарас Ефремович Шумилов, уже приняв с утра «для храбрости»,  полез в пекло раньше батьки. Не дождавшись, когда  пожарная команда насыплет свежий холмик и аккуратно  уложат венки с цветами, он, находяст под тяжестью  свалившиегося на него горя,  начал   треснутым голосом церковного дьяка:
-  Братья и сестры!  Кого мы сегодня хороним?  Вы знаете, кого мы сегодня хороним?
Толпа, шмыгая простуженными носами, хмуро молчала.
- Нет, вы не знаете, кого мы сегодня хороним!
Он промокнул глаза носовым платком, большой редкостью в обиходе слободчан, и продолжил:
- Но я вам скажу, кого мы сегодня хороним…
Разуваев знал, что из «Победы», надев  картонную маску собаки, за своими похоронами наблюдает сам Григорий Петрович. Коля, еще не получивший гонорар за миссию ответственного распорядителя торжественного погребения,  заволновался:
- Не говори, Тарас! - зашипел он под руку оратору.
- Нет, я скажу! -  нервно убрал руку своего боевого товарища Бульба. - Я вам, товарищи, скажу всю правду.
Он обвел толпу торжествующим взглядом.
  - Мы, товарищи, хороним сегодня настоящего героя! Выдающегося партийного и государственного деятеля нашей Слободы… Пусть же земля ему будет пухом!
Учитель  почти с ненавистью швырнул в яму жменю мерзлой земли,  чуть не улетев вслед за ней. Его примеру последовали остальные.
Яков Сергеевич, понимая, что сценарий пошел «на коду» , поспешил взять инициативу в обкомовские руки.
- Дорогие, товарищи,  уважаемые слободчане! (последние, по всему, товарищами ему не были), - под стук  комков о малиновую крышку  гроба  сказал Богданович. – Кажется совсем недавно мы с вами торжественно перенесли на площадь останки отца Григория Петровича -  Петра Ефимовича Карагодина, зверски замученного карателями и похороненного  партизанами на огороде  зимой сорок второго. Сегодня рядом с героем-отцом в землю лёг наш верный товарищ и соратник по борьбе Григорий Петрович, герой-сын. В честь отца по вашим многочисленным просьбам  названа одна из улиц Красной Слободы. А  придет время и мы, благодарные потомки, поставим над семейной могилой героев,  беззаветного  исполнивших свой долг, бронзовый памятник. На века вечные!
Суровый Котов, понимая, что с речами нужно завязывать, неожиданно для всех сурово запел:
- Жила бы страна родная и нету других забот…
Колька, погревшись  водочкой за упавшим в низину памятником, зааплодировал, вскарабкиваясь на  свежую глину.
Закричала, подтянув под себя безжизненные ноги, Ольга Карагодина- Богданович. Крепкие ребята из области, стоявшие, как статуи позади Котова, тут же   привычно взяли вдову  под руки.
 Тарас Ефремович,  кусавший у могилы толстые губы, наконец-то укусил себя побольнее и горько  заплакал, жалея самого себя.  За ним  нестройно  зарыдал с каким-то фольклорным  подвывом  хор слободских профессиональных   плакальщиц. Старухи старались вовсю, отрабатывая грядущие харчи на поминках.
Разуваев,  смертельно   уставший хранить «священную государственную тайну», с комсомольским энтузиазмом   поддерживал себя магазинной водкой,  с купеческой щедростью  завезенную на поминки заведующим  сельпо.
Разуваев был в ударе. Колька   плакал так, как не плакал со времен своего босоногого  детства, когда отец частенько порол его в коровнике вожжами. Слезы смешались с могильной глиной, он  кулачищами размазывал  их по  опухшему от пьянства  лицу.
- С-с-суки! -   кому-то погрозил грязным кулаком шофер, когда могильщики стали прихлопывать землю лопатами. - За всё, за всё ответите, проклятые империалисты!
Когда могильный холмик уложили цветами и венками (он, будто того и ждал, когда «постелят»), упал на  колючие венки и по-бабьи  заголосил:
- На кого ты же нас, Ре-е-ексу-уш-ка-а-а, покинул, сука ты такая!.. Как жить дальше без тебя, родно-о-о-й?..
Котов кому-то кивнул. Сказал брезгливо: «Один уже нажрался, досрочно».  Два дюжих  его молодца взяли бывшего разведчика под локотки и  деликатно отнесли  в сторону, положив Разуваева на чехлы из-под духовых инструментов.
***
Карагодинская «Победа» стояла в тупичке между улицами Петра Карагодина и Павших Революционеров. Отсюда  место торжественного погребения было как на ладони.
На заднем сидении  сияющего никелем и лаком  автомобиля сидел человек с забинтованным лицом, поверх которого  (для «щадящей конспирации») была  надета картонная маска собаки Трезора, взятая Разуваевым у Тараса Ефремовича  специально для похорон, так сказать, на прокат.
- Пьяных на моих похоронах много… - с некоторой досадой протянула маска. - А так - ничего… Вполне. Даже и впечатляет. Особенно хор бабушек. Красиво воют старухи. Я сам чуть не запалкал.
- Звание народного недавно наш хор получил, - ответил сидевший за рулем Фока Лукич. – А что пьяных много, так это понятно…
- Мне, например, не очень. Халява?
- Глушат водкой боль утраты, Григорий Петрович.
Карагодин  понимающе кивнул, сказал, поправляя маску из папье-маше:
- В целом не плохо. Есть, конечно, отдельные недостатки. Но ведь не каждый день героев хороним.
Он вздохнул и тронул за плечо доктора:
-  Будем надеяться, что я распрощался со своими призраками. Это главное. Только, пожалуйста,   больше не называй меня, Лукич,  Григорием Петровичем…
Доктор, заменивший за баранкой верного Разуваева, подкошенного ответственной работой распорядителя торжественного погребения, искренне удивился:
- Почему, Григорий Петрович?
- Имя я там, на  временном памятнике, оставил… - Карагодин  тяжело вздохнул. - Будут голуби и вороны  всякие  на золотые буквы срать безнаказанно…  А мне еще предстоит воскреснуть. Под новым именем, разумеется.
- Как  вас прикажите теперь  называть?
Григорий Петрович задумался, глядя, как скрываются в слободской столовой последние плакальщицы, торопясь занять лучшие места за поминальным столом.
- Во Франции была  Железная Маска. А тут - Картонная Маска. История повторяется. Но во второй раз уже, как фарс…
Доктор, пытаясь вспомнить, куда  в «Победе» давить рычаг, чтобы включить первую скорость, промолчал. Наконец скорость была найдена, мошина нетерпеливо ворчала.
- Куда поедем? – спросил Фока Лукич.
- В областной центр. Обкомовская клиника, старец Амвросий! – весело отозвался пассажир.
Доктор уже начал плавно отпускать сцепление, но Картонная  Маска остановила его:
- Погоди, Лукич… Разуваев должен Степку привести. Попрощаться…
- Он что, тоже знает о ваших фиктивных похоронах?
- Да нет… Просто проведет мимо. А я на сына посмотрю.
Разуваев своего обещания не забыл. Из-за угла, озираясь по сторонам, пошатываясь от  неласкового весеннего  ветра, появилась  фигура управляющего похоронами. Николай крепко сжимал в ладони руку пятилетнего Степана.
- Вон там, в машине, твой папка сидит! -  сказал мальчику Разуваев. – Беги!
Степка вздрогнул,  но все-таки  побежал к «Победе». Увидев за стеклом мужика в собачьей маске, упал в грязь, со всхлипами встал и побежал назад, крича на всю улицу Петра Карагодина:
- Человек-собака!.. Дядя Коля, там - человек-собака!
- Трогай! – нервно проговорил Григорий Петрович, тормоша Фоку Лукича за плечо.
Они вылетели на  областное шоссе.
- А нас там, в обкомовской клинике, ждут? - осторожно спросил разволновавшегося после встречи с сыном Карагодина доктор.
- А как же!.. - ответил больной. - Богданович постарался…
- Так Яков Сергеевич - знает?.. - скосив взгляд в зеркало заднего вида, спросил Лукич.
- Мало сказать - знает… - ответил только что похороненный. - Он полностью одобрил разработанный мной план. И после того, как заживут раны, обещал устроить поездку в ГДР… За партийные, разумеется, деньги.
Он откинулся на кресло и добавил:
  -  Благодарная страна на героях не экономит.
- В Гумбенен? -  задумчиво спросил Альтшуллер.
- В каой еще Гумбенен?  В Магдебург. Говорят, там хорошо пластические операции  делают.
Доктору было слышно, как  сладко зевнул его пациент, издав не то стон, не то тихий   вой.


Глава 45
ДА БУДЕТ СВЕТ В КОНЦЕ ТУННЕЛЯ


Я проснулся на диване в большой комнате нашего дома, которую Моргуша по старинке   называет «залой», и смотрел на подмигивающую мне разноцветными глазами новогоднюю ёлку.
«Интересно, - подумал я, переводя взгляд на темное окно. - Сейчас уже глубокий вечер или ранее утро?».
Я поискал рядом с собой пульт и включил телевизор. Было   первое утро нового года.  Коротенько тренькнул  входной звонок, кнопка которого находилась  на заборе, у калитки.  Так звонил только он, мой закадычный друг Паша. Вставать я не стал, знал, что  пока я найду тапки, пока натяну штаны, ему уже откроет Маруся.
Так оно и вышло.  Это я понял по топоту в прихожей в прихожей – как всегда, не разулся. Знает, что я люблю своего единственного друга больше, чем свой  паркетный пол.
«Явился, не запылился», - подумал я и нехотя стал  одеваться.
- С Новым годом! –  услышал я его голос. И в комнате сначала оказалась бутылка шампанского, которую держал он в руке, а за ней уже вошел весь Паша.
- А я с подарком, господин борзописец!
 Он достал из кармана коробочку с какой-то корявой - «эксклюзивной по дизайну» -   авторучкой.
- Ерих Краусе, - просиял Шулер, - своему любимому писателю. А что мне?
- Тебе я посвящаю предпоследнюю главу. Дорогого стоит.
- Это «Торжественное погребение»?
- Как догадался?
- А что может посвятить такой романтической натуре, как я, такой циник, как ты? Нет, правда, пса похоронил?
- Сегодня ночью, - ответил я, зевая. – Все нормальные люди пили шампанское, чокаясь с мужиком в телевизоре, который поздравил всю страну с Новым годом, а я скрипел пером гусиным…
- И вином не магазинным в прошлом веке душу грел… Угадал?
- Чуть-чуть, под утро, когда  на заднем сидении «Победы» не то зевнул, не то тихонечко взвыл Григорий Петрович,  умирая, чтобы воскреснуть.
Пашка, ёрничая, собрал морщины на лбу.
- Знаешь… Это, мой друг, вторично, как говорят издатели, когда хотят вежливо отказать. Где-то я про воскресение уже читал.
- Ты таких книг не читаешь.
- Тогда слышал.
- Не богохульствуй, отрок. Лучше бы ты не своего Ериха Краусе без инкрустации драгоценными камнями, а недостающие страницы «Записок мёртвого пса» мне подарил. Как знать, может, вдохновлюсь на вторую часть романа.
- Когда вдохновишься, тогда и будет видно, - уклончиво ответил Паша.
 - А все-таки, Павел Фокич, зачем вы бритовкой  почти четверть «бурдовой тетради» вырезали? Может, в них-то и вся соль земли?
- Да что вы говорите!.. - сделал он круглые глаза, раскручивая проволочную амуницию и сдерживая рукой  реактивный вылет пробки бутылки. –  Шекспировские страсти нынче мало кого интересуют.  А потом, зачем тебе еще одни «Записки из желтого дома»? Это уже было, было… К тому же, я полагаю, что они помешают тебе увидеть свет в конце туннеля.  Страстей в твоем романе достаточно. Ты ведь у нас  верный ученик  Алигьери.
Он взял с письменного стола главу  погребения пса, бегло прочел первый абзац и голос самодеятельного актера спросил:
-  Скажи, мой друг, не ты ли Данту диктовал страницы Ада?
- Куда дел окончание записок Фоки Лукича? Случайно, не махнулся с Чертенком на звание заслуженного?
Пашка засмеялся:
-  Если бы ты знал, милый Иосиф, как я боюсь своего незаслуженного покоя!..
- Мы с одного года, Паша, но, как видишь, я уже на незаслуженном отдыхе.
- Ты – романист. Это творческий отпуск, а не заслуженный  отдых. Когда выйдешь на него, то обязательно будешь ходить на площадь и вместе с нашими бабками протестовать против роста квартплаты. Это, так сказать, бесплатное развлечение для отечественных пенсионеров.
- А у меня индивидуальный дом.
- Тогда будешь протестовать против роста земельного налога. Сколько песен и тем для простого российского пенсионера!..
Пробка, лишившись проволочного ограждения, выстрелила в потолок. Несмотря на бессонную ночь, я все-таки  среагировал и успел подставить под пенную струю фужер.
- Ты зубы не заговаривай. Махнемся не глядя? Куда дел последние главы из отцовских записок? И скажи мне, Паша, обмен возможен?
 - Если бы, если бы… Боюсь, после окончания  твоей рукописи обмен вообще  не состоится. Амбарная книга Лукича  перестанет быть тайной. Он ведь был не литератор. Он, как и я, - врач. А все врачи – врут. «Врач» и «врать» в русском языке слова однокоренные. Ты же уверен, что пишешь правду. И ждешь за правду в литературе   самого взаправдашнего вознаграждения. Гонорара, то есть.  Но правда литературы и правда жизни – это, господин литератор, параллельные миры, которые пересекаются только на местах дуэлей «невольников чести» и прочих правдолюбцев. За тиражированную правду Пушкину и Лермонтову благодарные издатели  вкупе с группой  читателей  заплатили аж   девятью граммами свинца. И считают это эквивалентным обменом. Вы нам – правду, а мы вам - цветметом. Он, братишка, нынче в большой цене.
Слушая его обычный треп, я наливал шампанское в бокалы. Позвали Марусю. Но она не отзывалась.
- Женщина облагородит нашу компанию, - сказал он и вышел из комнаты в прихожую, где Маруся у зеркала примеряла подаренные им на правах члена семьи недорогие  серьги с зелеными глазками.
- Я так устал от умных слов, - взмолился Паша. – Пойдем в «залу», я тебе, Моргуша,  медицинский анекдот  расскажу.
- Только, Паша, без пошлостей, - взмолилась Маруся. – За долгую новогоднюю ночь, что я провела в обнимку с телеящиком, с меня уже пошлостей хватит.
  Он, как галантный кавалер, довел ее до дивана, поклонился супруге, помогая  растолстевшей под старость Моргуше усесться на  мое любимое ложе. 
- Ба! Шампанское выдыхается!  С новым счастьем, ребята!.. За роман Иосифа!
- Дай тебе, Паша, Господь того, чего ты сам хочешь, - чокнулась с ним   счастливая Моргуша.
- Он знает, чего я хочу…
- Заслуженного рвача, -  пояснил я.
- О такой мелочи занятого…ну,  Его, в общем,  даже просить неудобно.
Он чокнулся со мной, рассматривая, как  искрится на свету  игристое вино.
– А ты видела, Моргушенька, что я брату подарил?
- Нет, не похвастался.
- Золотое перо. От благодарных  читателей и будущих издателей…
- Поддельный «Паркер», - сказал я.
-  Лучше уж китайская подделка, чем настоящее в бок. Этот Краусе  принесет тебе, Иосиф, славу. На всю Слободу.
- Лучше бы денег. Он же – безработный…
 И Моргуша часто-часто заморгала, как всегда, готовая лучше расплакаться,  чем копить в себе лишнюю влагу с обидами.
- Господи, Марусенька, да разве я не работаю? Я пишу, как проклятый.
Она всхлипнула:
- Пишешь,  пишешь, а в кармане ни шиша… И это называется работой?
Я покусал губы, пытаясь прикусить  язык, но не выдержал и спустил полкана:
- А кем, по-твоему, работали Толстой, Достоевский, Лесков?
- Они работали писателями, - ответила супруга. – Великими русскими писателями. Между прочим, им платили. И я читала, весьма недурно платили…
От продолжения спектакля двух актеров спас Павел. Он постучал вилкой о бокал.
-  Спокойствие! Только спокойствие…Вы же знаете, мои самые дорогие, самые близкие мне люди, знаете: есть у меня не мечта, так, пунктик, -  сказал он. – Я не Ларису Ивановну хочу… Я  заслуженного врача хочу…  И вот вчера вызывает  меня к себе в кабинет наш главный врач Михаил Онищенко…
- Гиппократ, что ли?-  уточнил я.
- Гиппократ, Гиппократ, - кивнул он. - Смотрю, у него на столе мои документы еще не подписанные лежат. Я-то думал, что они давно в облздраве, а они у Михайлы пылятся. Спрашиваю: «Чем обязан, Михал Михалыч?». А он снял очки, смотрит удивленно на меня, как баран на новые ворота, и спрашивает: «А вы, случайно, не еврей?» - «Нет, - отвечаю. - К сожалению, не еврей. Но, как вы верно заметили, совершенно случайно».
Пашка засмеялся и потянулся за бутылкой.
Сейчас иду по площади, смотрю какой-то старик к памятнику Карагодиным живые цветы кладет. Очки надел и читает мемориальную надпись… И платочком слезу промокает. Знал бы он, что в одной из могил собачьи кости лежат…
Пашка вздохнул:
- А так прочитал золотые слова на позеленевшей бронзе, всплакнул - и пёс в могиле перевернулся.
- И никто не забыт,  и ничто не забыто… Он-то про  собаку не знает. Верит, что  там истинные герои покоятся, - тоже вздохнула моя жена. - И хорошо, что не знает. И хорошо, что верит. Отними у него эту веру – и рухнет человек, на ней только и держится.
Паша снисходительно улыбался, слушая  Моргушу.
- А знаете, братцы, чтобы я на могильном камне на могиле нашего главврача написал?
- Понятия не имеем, - ответил я за двоих.
- Эх,  вы, литераторы, лишенные права на профессию!.. Я бы долотом выбил: «Под камнем сим, разинув хайло, лежит Онищенко Михайло». Простенько и со вкусом. Люди бы подходили, улыбались и покойнику было бы тоже хорошо.
- Главное - правдиво. Ни одного слова неправды, - сказал я.
Пашка предложил обед перенести на завтрак. Мол, что-то он проголодался, последний раз в прошлом году ел. Моргуша тут же запрягла нас помогать накрывать на стол. Мы бегали к холодильнику и от него с тарелками и кастрюльками.
- Это я, каюсь, вырезал бритвой остальные странички…
- О чем они были?
- Я тебе уже сказал.
- Так дай почитать.
- Нет.
- Почему? - спросила Моргуша, - если там нет «ничего такого» по нынешним временам?
- А это мой секрет…


- Да врет он все про секрет, - сказал я,  проходя мимо Пашки с холодцом..
- Нет, - серьезно ответил Павел. - Не вру. По этим запискам можно было  вычислить  местожительство Григория Петровича.
- А, думаешь, Черт жив и сейчас?
Шулер лукаво мне подмигнул:
- Думаю, да.  Потому-то  Степан так настойчиво требует передать ему эту часть  отцовского дневника.
- А у  меня требует мою часть, - сказал я.
- Так отдайте, дураки! - воскликнула Моргуша. - Тогда тебя, Иосиф, может, назад, в газету возьмут, хотя бы журналистом.
- Журналист – это профессия, - сказал я. – Писатель – это судьба.
Но Маруся не слушала меня.
  - …А тебе, Паша, подпишут все бумаги на заслуженного рвача. И овцы целы, и волки сыты. И цена за радость  – плевая.
Паша перестал  возиться с сервировкой стола, подошел к окну,  стал курить в открытую форточку.
- Радость со слезами на глазах… -  вздохнул он.
Я  достал свою пачку сигарет и присоединился к другу.
- А, может быть, его великий учитель Гельгард был прав, что та болезнь - заразная, и Фока Лукич, близко общаясь с отцом и сыном, заразился «синдромом Карагодина»? Я ведь догадываюсь, о чем он в последней части «Записок мёртвого пса» написал.
Павел усмехнулся:
- Чушь собачья… Это я тебе как дипломированный врач говорю.
Я положил ему руку на плечо.
- Ну, вот и хорошо… Вот и забрезжил свет в конце туннеля. Ради даже одного  светлого пятнышка и жить, и писать стоит.
Он деликатно снял мою руку с плеча, без приглашения сел за стол и наколол на вилку огурец.
- Ну, вот, - улыбнулся он светло и радостно. – Наконец-то слышу слова не мальчика, но мужа.

Глава 46
МЕРТВЫЕ СРАМА НЕ ИМУТ?

Степан Петрович, как я и предполагал,  даже в «большие новогодние каникулы» был на работе.
Принял сдержанно, но в аудиенции не отказал.
- Всё пишешь? -   спросил он вместо «здравствуй».
- Уже написал… - ответил я.
- Ну-ну, пришел клянчить спонсорских на издание?
- Упаси, Господь…
Глава, щелкнув модными подтяжками по накаченным мышцам, откинулся на спинку кресса,  медленно закурил дорогую сигарету из элитного сигарного табака.
- Ну-ну,  значит, свою часть  сумасшедшего доктора принес…
Он глазами показал на бумагу, лежавшие перед ним.
- Видишь, подписываю ходатайство твоему другу. Представляем его на звание заслуженного врача.
- Правильно, - кивнул я. – Значит, заслужил.
- Заслужил, - подтвердил он.
Он вздохнул и поставил размашистую подпись.
- И то правда, - откинулся глава на спинку кресла. – А где твоя, с позволения сказать, правда?
- Она не моя, - ответил я. – Она – одна. И ты, Степан Григорьевич, это знаешь.
Он долгим взглядом посмотрел мне в глаза.
- Правда у каждого своя…
Он потушил сигарету, но она продолжала дымить в массивной пепельнице.
- Начитались Булгакова, -  сигарета не хотела гаснуть, и он придавил ее пальцем. – А нужно не Булгакова, а первоисточник, Библию, читать!
Я грустно усмехнулся: как действительно перевернулся мир, если Карагодин призывает читать Библию.
- Чего улыбаешься? – спросил он. – Упиваешься мыслью, какой ты герой?  За правду. Или, может, ты и истину знаешь?
Он закашлялся, на глазах выступили слезы.
-  Так скажи, Иосиф Климович. Как там?.. «И истину царям с улыбкой говорить».  Мы все учились понемногу… У Анки-пулеметчицы.
- Это хорошо, что вы, Степан Григорьевич, об истине вспомнили, - опять перешел я на «вы». -  Она ведь, как сказано в Библии, - превыше царей.  И только она, истина, со временем  останется в памяти потомков. По закону Господа Бога...
- Об истине заговорил, - перебил меня Карагодин. – Тогда вспомни, как  Пилат допрашивает Иисуса. Не в романе, в Библии. Он допытывается, что же есть Истина? Иисус  ведь на допросе сказал: «Я на то и родился, и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине». Тогда Пилат повторил вопрос: «Что есть Истина?». И что ответил Христос?
Я промолчал, не понимая, к чему он клонит.
- Вопрос Пилата остался без ответа, - радостно объявил он мне. - Понимаешь, без ответа. А у тебя, гляжу, на все ответ есть. Ведет тебя  на коротком поводке, Захар, месть за отца, как я погляжу. А ведь он зла не помнил. Вину свою полностью признал и искупил честным трудом. Бригадирил в «Победителях». Дом вон какой поставил.  А лес-то потихоньку подворовывал… Могли и во второй раз посадить. Простили однорукого.
 
Он подкатился на колесиках кресла ко мне поближе.
- Не пойму я, Иосиф, чего ты  все-таки добиваешься?  Я человек прямой, подтекст твой мудреный не понимаю. Скажи прямо.
Он  прикурил новую сигарету, затянулся ароматным дымом.
-  Назови условия, сумму, если хочешь. Сегодня твоя позиция гроша ломаного не стоит. Свернешь и себе шею, и семью по миру пустишь.
- Правды хочу, - угрюмо ответил я. - И для себя и для других.
И вдруг неожиданно для себя ляпнул, будто кто за язык меня потянул:                - Требую проведение эксгумации.
Он перебил:
- А кто знает, что там  - собака зарыта? Кто?
-  Я знаю. Мало?
- Ничтожно мало! - парировал он. – Разуваев знал, умер от пьянки. Сумасшедший доктор знал - помер. Сын его приемный, Павел Фокич, вот звание заслуженное получает. Так что оставайся-ка ты, дружок, один на один со своей правдой. Она тебя в могилу и сведет.
Он засунул пальцы под  модные подтяжки, похлопал резинками по  упругим бицепсам.
- История, как я гляжу, повторяется. Один уже требовал эксгумации… В желтый дом загремел. И знаешь почему?
- Знаю…
- Ничего ты не знаешь. Загремел, потому что священную память хотел опоганить. Веру у народа отнять. А это безнаказанно при любой власти не останется.
Я встал, понимая: тема разговора исчерпана, стороны остались при своем мнении.
- Не должен стоять памятник на могиле пса, - сказал я, вставая со своего места.
Он  усмехнулся:
-  А памятник на могиле героев. Там, где ему и положено быть.
Степан, не вставая с руководящего кресла, отъехал от меня на колесиках в угол, где стояли знамена.
 - Ну, представь себе, что  свершилось невероятное. Сделали по твоему запросу эксгумацию двух могил. В одной – кости собаки. А в другой-то – кости великана. Твоего прадеда Пармена. После освобождения района обмишурились малость партизаны. С радости ли, или с горя, только вместо  останков Петра Ефимовича, с вашего огорода перенесли косточки  деда Пармена.
Он с улыбкой заглядывал мне в глаза, пытаясь прочитать мою реакцию.
- Вот и выходит, что ты не к деду Пармену на слободское кладбище все эти годы цветы носил, а Петру Ефимовичу. И что изменилось? Да ровным счетом ничего. Потому что и эта зеленая бронза, и эти надписи, и цветы в День победы – это всего лишь символы нашей памяти. Знаки нашей любви и веры. А любовь и вера пересмотру не подлежат. Только сумасшедший может на них покуситься.
Я молчал, не зная, что ответить на этому словесному эквилибристу. А он уже не выпускал инициативы из рук.
- Да и не в символе веры дело…- продолжал Чертенок. -  Нашему человеку, Захар, обязательно идол требуется. Ну, не может он без кумиров и идолов.  Если нет их, значит, нужно придумать. К тому же, сам знаешь – мертвые срама не имут.
Он снова выкатился из «красного угла».
 - Ты у младшего своего давно в гостях не был? Съездил бы. Проведал. Заодно узнал бы, что коренные москвичи требуют вернуть памятник Дзержинскому на Лубянскую площадь. Как символ беззаветному служению власти.
Степан Григорьевич встал,  многозначительно посмотрел на часы.
- Для кого-то  железный Феликс,  пес  диктатуры пролетариата. Для других  ностальгия по прошлому. Русского человека хлебом не корми, дай понастальгировать.
Он снова многозначительно посмотрел на свой дорогой  хронометр.
- Да и христианин ли ты после своих требований, Иосиф? Тебе любой  батюшка скажет: прощать нужно, тогда и тебе Бог простит, быть может. Всё. У меня сейчас совещание.
Я, не попрощавшись, молча повернулся и пошел к двери.
- А стишок на память не подаришь? - в спину   с усмешкой бросил мне Карагодин. - Ты, говорят, стишки для   утренников сочиняешь...
В зеркале, висящем у выхода, я увидел его отражение. Он улыбался, торжествуя победу.
Я  лихорадочно перетряхивал память. Но всплыли лишь митяевские строчки из песни:

Жизнь и боль - вот и всё, что имею,
Да от мыслей неверных лечусь,
А вот правды сказать не умею,
Но, даст Бог, я еще научусь.

- Иди, иди,   стихоплет, - холодно сказал он. -  И слова твои ничтожны. Впрочем, по Сеньке и шапка.
Я взялся уже за ручку двери, но не удержался, повернулся к нему и сказал спокойно, когда приходит полное понимание, что мосты все сожжены:
- В мире нет власти грозней и страшней, чем вещее слово поэта.
Я ждал его лающего смеха. Наверное, в тот миг было  действительно смешно: кабинет главы в европейском стиле,  уверенный в себе Степан в «гламурном»  темно-синем костюме  «от кутюр» и  эти, неведомо откуда пришедшие ко мне, слова…
Но он даже не улыбнулся.
 В зеркало я видел, каким взглядом смотрел он мне в спину. Будто Расстреливал.


***

Я вернулся домой, когда уже стемнело.
Где-то за Свапой, в строящемся поселке кирпичных коттеджей,  басовито и отрывисто лаяла сторожевая собака.
Моргуша уже спала. Я достал «бурдовую тетрадь» с полки. Открыл дверцу  и бросил на жаркие угли  в печи «Записки мёртвого пса».
Это ведь всё враки, что рукописи не горят…  Через минуту я увидел, как   недовольно сморщилась обложка.
На столике настойчиво затрещал телефон.
Звонил Пашка.
- Прости,  что не зашел на праздничный ужин, - сказал он. – В больнице денек горячий.
- Что такое? - без энтузиазма спросил я, вспоминая подписанное Степаном  представление.
- Только что менты с автовокзала привезли старикашку одного…. Черепно-мозговая травма. Кто-то чем-то его тюкнул по черепу…
- Бывает, - вяло ответил я.
- Самое интересное, что фамилия у старикашки знакомая нам обоим…
- Иванов?
- Шнуров. Маркел Сидорович Шнуров… Не знаю, выживет ли. Уж больно дряхл. И травма тяжелая. Повезу бедолагу в область. Вот только довезу ли…
Пашка положил трубку, а я бросился к печки и  кочергой выцарапал у огня рукопись, сбросив дымящуюся тетрадку на загнетку .
- Слава Богу, великий писатель прав, - сказал я сам себе. - Рукописи, кажется, действительно не горят.
В дверь кто-то постучал. Не позвонил от калитки, а - постучал.
Кого принесла нелегкая?
На пороге стоял человек в картонной маске собаки. Лица пришельца я не видел, оно было под маской, но  осанка, выбившиеся из-под маски седые пельки  выдавали его возраст.
- С Новым годом! - машинально сказал я и полез в карман за мелочью.
- Так это ты требуешь вскрытия моей могилы? - дребезжащим голосом   спросила маска.
Неизвестный склонил голову, разглядывая меня.
Взгляд его остановился на  обожженной рукописи, которую с держал в руках.
- Тэмпора мутантур! - засмеялась маска   лающим смехом. - Времена меняются, но только я не меняюсь вместе с ними.
Я захлопнул дверь.  Какое-то время еще постоял в прихожей, слушая, как удаляются шаги ряженого шутника.
Глупая, дурная шутка, подумал я. Если это Пашкины проделки, то завтра отплачу ему той же монетой.
Я прилег на свой любимый диван, но сон не шел. Думал, что в Пашке умирает великий актер. Вспоминал только что сказанные ряженым слова. И почувствовал, как  страх  без спроса заползает под одеяло, потом за пазуху...
Я встал, взял обгоревшую рукопись Лукича в руки и посмотрел на печную дверцу. Нет, нет… Не нужно малодушничать. Я всё делаю верно. И Степану все-таки сумел сказать правду. Коряво, не отесано, но такая уж, наверное,   она и есть, моя правда. Пусть знает, что безнравственная власть долго не живет. Ложь, подобно черному псу, разрывает ее на части.
И бояться мне нечего.  Подвыпившего шутника?  Степана Карагодина?  Пса чёрного?.. Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?
И не страшно, если  под картонной маской был  даже вовсе и не Пашка. Не страшно. Этот визит, конечно, тоже «в тему». Но это, как говорится, уже совсем другая история.

 Я отбросил  плед, босыми ногами встал на ледяной пол. Показалось, что в комнате стало душно. Повозившись со шпингалетом, сорвал наклеенные на рамы  полоски бумаги и распахнул окно кабинета настежь. В   новогодний вечер шел по-прежнему холодный  осенний дождь.











































Сергею Константинову
посвящается



ВРЕМЯ «Ч» ПОСЁЛКА ЧУМИЛОВО

рассказ


Преподаватель курсов гражданской обороны Сергей Иванович  к своим сорока восьми годам  при  нездоровом холостяцком  образе жизни сумел каким-то чудом сохранить  мужское здоровье,  оптимизм и даже некоторую  привлекательность. Хотя его жизнь била… Ох, как часто била. И иногда даже по голове и другим чувствительным местам.
Он был коренным куряниным, детство и отрочество провел на Мурыновке, водя дружбу  с местной задиристой шпаной и не мечтал стать ни моряком, ни летчиком, ни космонавтом. Ну, как-то не мечталось об этом  Серёге…
 Его мама, врач противотуберкулезного диспансера,  женщина твердых правил советского интеллигента, настояла, чтобы сын, получив аттестат зрелости, поступил в какой-нибудь институт. Не важной в какой. Важно, чтобы в институт.  В те далекие уже от нас годы это не грозило никакими материальными расходами, и Серега подал документы в политех. На инженера он учился легко, прогуливал лекции и сдавал экзамены, пользуясь чужими конспектами и шпаргалками,  но инженером так и не стал.  Ни плохим, ни хорошим. Судьба, видно, такая.
Армии, после военной кафедры, Сергей не боялся. Служил «двухгодичником» -  значит, ни солдатом, ни настоящим командиром. Короче, отбыл номер, как говорится.  Демобилизовавшись,  бурно отгуляв положенный месячишко, каким-то неожиданным для себя способом все же стал офицером. И не простым, армейским, а офицером ВВ – внутренних войск, которые он в шутку расшифровывал так: «войска вертухаев».  Это те самые части, которые охраняют  виноватых перед законом  от законопослушной части общества. В колониях  страны, строгого и не очень режимов,  дослужился до майора и вышел на пенсию, имея  лишний вес,  высокое давление и вконец расстроенные  зэками нервы, которые лечил традиционным для русского человека методом.
Затянувшееся лечение  и нехватка денег на «достойную семейную жизнь» в трудные девяностые годы странным привело Сергея Ивановича на тихую и, как он полагал, спокойную и не пыльную, преподавательскую работу  - на курсы ГО. (Вот уж поистине: нет худа без добра).  Человеку с высшим образованием,   бывшему майору внутренних войск, объяснили, что ему доверяется ответственный участок по ликвидации неграмотности населения  «по линии гражданской обороны» и, в свою очередь, направили на свои внутренние курсы подготовки (или переподготовки) кадров, обучающих жителей городов и весей азам гражданской обороны.
Знания Серега, как всегда, хватал на лету. Курсы, уже находящиеся внутри новой системы МЧС страны, он закончил с устной благодарностью начальника и с легкой душой был выпущен для просвещения неграмотного (по линии ГО) населения.
Вся последующая работа новоиспеченного преподавателя Константинова, как он и предполагал, была не слишком пыльной. Но – нервной. А нервы, как он познал еще во внутренних войсках, лучше всего лечит дружеская компания и чарка водки. Иначе, какая же это «дружеская компания»  - без чарки?   
Больные с расстроенной нервной системой по своему опыту знают, что лечение нервов в стране, где на дню по пять-шесть стрессов, дело трудное и, можно сказать, безнадежное. Затянувшееся лечение привело к разводу с когда-то любимой супругой, которая при разделе имущества умудрилась под чистую выписать Сергея Ивановича с общей жилплощади, сделав его таким образом профессиональным бомжем, то есть  обычным для нашего общества «человеком без определенного места жительства». Кроме двухкомнатной квартиры, его «вторая половина» отсудила всю мебель, бытовую технику и дочь-отличницу, лишив Сергея Ивановича родительских прав.
Для любого человека, а уж для преподавателя курсов ГО, удар был ниже пояса. Но время, как известно, всё лечит. Сергей Иванович с одной спортивной сумкой переехал к престарелой маме, в однокомнатную квартиру своего детства на Мурыновке, где безобидная шпана давно уступила место крутым мальчикам, готовым за  банальную «мобилку»  заодно отобрать у человека самое дорогое –  жизнь.
От длительного и необратимого запоя его спасла преподавательская работа и  оптимизм, привитый еще доцентами и профессорами политеха, когда жизнь была и лучше, и веселей. Работа преподавателя курсов ГО перед самой верхней «точкой невозврата»  дала ему верный шанс на спасение души и тела.
Выполняя директивы самого молодого министра правительства, руководство МЧС решило «охватить всеобучем ГО» дополнительно к уже запланированному охвату еще пятьдесят тысяч сто сорок пять человек жителей отдаленного Обрыдовского района. Район этот  в МЧС славился тремя вещами:   пожарами, высокой  смертностью населения, в шесть раз превышавшей рождаемость, и полным отсутствием проходимых дорог, что, разумеется,  способствовало «естественному отходу» жителей района, нисколько  не способствуя его «приходу» в отдаленный от центра район.

2.

С утра его вызвал начальник курсов.
- Поедете в Чумилово на неделю, - сказал он, -  с лекциями по ГО. Население района совершенно не охвачено нашей сетью. Последний раз там был лектор штаба гражданской обороны в сорок седьмом году. И ничего с того времени по нашей линии там не изменилось.
Сергей Иванович от неожиданности  даже  пошутил:
- В тамошних лесах, наверное, еще партизаны прячутся…
Начальник шутки не принял:
- Чем дальше в лес, тем жирнее партизаны, как говорится… Читали в газетах, какой там свинокомплекс строить начинают? С компьютерным откормом свиней! В рамках нацпроекта стратегически важный гражданский объект. На тысячу свиней один оператор и три компьютера.
- Одному мне не охватить, - вяло возразил Сергей Иванович. – Никто не охватит необъятную…
- Лука Мудищев? – ткнул пальцем в небо начитанный  начальник.
-  Козьма Прутков.
- Охватите и необъятную, ежели захотите, - отмахнулся руководитель. – Поезжайте с утра один, подыщите съемную квартирку, договоритесь с тамошним начальством. А  потом  с наглядными пособиями Шмакин подъедет. Пусть только свою «копейку» отремонтирует.
- А как я  в Чумилово добираться буду? – грустно спросил Константинов.
- На электричке до Грошевки, а оттуда пять верст до райцентра… Сущие пустяки для такого крепкого  мужчины, как вы… Только  от станции идите не через болото, – вы  партизанских троп не знаете, – а по указателям на дороге. Дальше, но вернее, что не утопнете. Главе района уже факс направлен. Так что он вас ждет. Поезжайте.

3.

Глава района, затюканный областной администрацией чумиловский мужичок с ноготок, но с внушительным пивным животом, кого-кого, а уж преподавателя гражданской обороны никак не ждал. Незваный же гость на Руси всегда хуже татарина.
- Никакого факса я не получал, - сказал  пузатый. – Да у нас второй год этот факс не работает. По «мобилке» связь держу, как командующий фронтом,  по рации. Да и кого вы, - он заглянул в командировочное удостоверение Константинова, - Сергей Иванович, учить у нас, в Обрыдовке, будете? Трех девяностолетних бабок из дома престарелых?
- А компьютерный свинокомплекс кто строит? Не бабки же?
- Не бабки, - согласился глава. – Но пришлые строители за большие бабки работают. И на ваш ликбез их не отвлечешь – приоритетный проект, сами понимаете… Президент по головке за срыв строительства  никого не погладит. Понимаете?
- Понимаю, - кивнул Сергей Иванович. – Только и вы меня, уважаемый Иван Петрович, поймите. Работа у меня такая – людей гражданской обороне учить… Пусть человек двадцать правильно противогаз надевать обучим и от разлитой ртути  или хлора спасаться – все равно польза. А в справке вы мне нужную цифру проставите.
- От ртути? Да у населения столько и градусников нет, чтобы ртуть ту разлить…
- А террористы всякие? Враг, Иван Петрович,  не дремлет…
Сергей Иванович, глядя на мелко дрожавшие пальцы главы, похожие на дешевые сардельки с богатым содержанием красителя, свистящим шепотом  таинственно спросил:
- Скажите, вас кошмары не мучают?
- Нас, честно скажу, по весне пожары замучили. Жгут сухую траву, сволочи!  Нашли себе безработные пьяницы забаву. Две деревни близ райцентра  на корню под чистую   сгорели. Хорошо, что пустые были. Никто не пострадал. Пожарных машины три, но две, как всегда,  – на профилактике. То есть не на колесах. Да и с водой в районе проблема. Болот много, а воды – нет.
- При пожаре нужно лечь на пол и дышать через мокрую тряпочку, - вставил Сергей Иванович.
- У нас все больше молчат в тряпочку, а не дышат, - возразил глава.
- Это же хорошо, что молчат… Организуем несколько занятий по ГО, слух разойдется о массовом охвате. Нужная цифра в годовой отчет попадет. И вам почет, и мне хорошо…
Иван Петрович задумался,  тяжко дыша грузным   животом.
- Понимаю… - протянул он. – Офицер? Вижу по блеску в глазах, что бывший офицер…
- Майор, - ответил Константинов.
- Старший лейтенант запаса  Тяпочкин, - не вставая на коротенькие ножки, протянул над столом пухлую ручонку глава района. –  Для начала определю я вас на постой к нашей Раисе. Гостиницы-то у нас пока нет,  дом колхозника  еще при Ельцине приватизирован под игровой клуб. А Раиса, как ни как,– заслуженная вдова района,  проживает  в кирпичном особнячке. Детей нет. Мужа нет. Однодворка, так сказать. Хозяйство крепкое, да и вдовушка еще подходящая для… гражданской обороны. А материнский капитал на двоих поделите. Ведь и вам тоже основательно придется поработать.
Иван Петрович заколыхал животом, смеясь своей шутке в одиночку.
Константинов даже не улыбнулся. Он не любил подсмеиваться над своей работой, которую считал, если не героической, то вполне серьезной.
- А чего это вы эту Раису называете «заслуженной вдовой района»? Это что, ввели такое звание для, простите, усугубления демографического взрыва?
Тяпорчкин, не переставая смеяться, только смахивал  маленьким женским платочком слезы с глаз.
- Да нет, звание, так сказать, неофициальное. Но присвоено самим народом. И вполне заслуженно.
- Как это? – не понял Сергей Иванович.
- Да к своим сорока пяти годкам наша Рая трех законных мужей похоронила, -  не расставаясь с веселыми нотками в голосе, стал рассказывать глава страшную историю про три загадочных смерти Райкиных суженых-ряженых. – Первый, Иван Мухин, еще до свадьбы хиловат был. Всё кашлял да хворал еще при колхозной власти. Помер прямо на брачном одре. Утром гости опохмеляться пришли, Райка его – толк в бок. А он уж холодный. Видать, еще ночью копыта отбросил.
- А второй?.. – унимая  дрожь в голосе, спросил Констнтинов.
- Кешка-то? Иннокентий? Этот год в мужьях отходил. Не пил, не курил, на стороне с доярками не баловался. Да только построил летнюю кухню, стал печь опробовать – как она, не дымит ли? – и помер, наш  Кеша… Этого жалко было.
Константинов придвинулся к Тпочкину поближе.
- Ну, а третий?
- Третий? – переспросил глава района. – Это Игорь Скачков… Мужик крупный был, как и вы, но с щербинкой. Не просто  выпивающий,  а много, очень много пьющий. Заслуженные алкаши района сказывали, литровую кружку самогонки без закуски за раз на спор мог выпить.
- А с закуской? – поинтересовался Сергей Иванович.
- А с закуской, стало быть, цельное ведро. Но это к слову, так сказать… Этот Игорь как только пристройку к дому закончил, дверь на петли нацепил – так и под новой дверью преставился… Инфаркт. Хлоп – и нет Скачка. Раиса в слезы – это ведь снова  и-а-кие расходы: гроб, венки, место на кладбище, опять же поминки для всей улицы… Не везет бабе – и все тут. Прогневила, видать, небеса… Вот и не стала рисковать в четвертый раз. При такой демографической политике на одних похоронах разориться можно и по миру пойти. Щас это быстро.
Тяпочкин вздохнул, достал из кармана жменю семечек и с сосредоточенным видом руководящего  лица стал лузгать  семена подсолнечника, сплевывая шелуху и всякий мусор  прямо на пол «отделанного евроремонтом» своего шикарного  кабинета.
- Бог троицу любит, - тоже вздохнул Константинов. – Четвертого покойника можно не  ждать… С такой рекламой, кто теперь женится?
Глава покачал головой:
- У нас на болотах по ночам огоньки какие-то скачут, уфологии из Москвы приезжали, сказали, что аномальная зона  у нас, в Чумилове – все их рамки в кулаках поскручивало, будто нечистая сила узлом морским завязала проволоку.  Может, и не в Райке тут дело. Но береженого, как говорится, и сам Бог бережет.
Сергей Иванович, отличавшийся  умом и  сообразительностью, задумчиво протянул:
- Тут одна закономерность имеется… Не думали над ней?
- Нет, - честно признался Тяпочкин.
- У всех ее мужей имена начинались на букву «И» - Иван, Иннокентий и Игорь.   Так?
- Так точно! –  обрадовался этому  открытию Иван Петрович, вспомнив, что и его имя начинается на роковую букву «И».
- И все, кроме, первого что-то строили, а построив, тут же умирали… Так?
-  Ещё теплее… И первый строил! Вспомнил! – хлопнул себя по лбу Тяпочкин. – Он еще когда женихался, Райке беседку летнюю во дворе  и одил. Чтобы в ней с молодой женой культурно отдыхать, так сказать.
Константинов встал. Встал и Тяпочкин, доставая из широких штанин сотовой телефон для вызова персонального УАЗика.
- Её мужей давно нет на белом свете,  заслуженная вдова района осталась. Товар пропадает. И какой товар!.. Высший сорт, я вам доложу.
- И не надейтесь! Во-первых, мое имя начинается не с буквы «И». Во-вторых, я ничего строить  не собираюсь… Гвоздя с детства забить не умею!
Глава, бегая по кнопочкам телефона – будто на гармошке пиликал -  пухлыми пальцами, буркнул:
- Ну, это мы еще посмотрим…
Не дозвонившись до шофера, он   открыл окно и крикнул водителю:
- Гришка, гад, гони гребенку  - гниды голову грызут! Да подгоняй  ишину под меня!.. К  нашей заслуженной вдове, к Райке,  поедем с преподавателем « и» и «о»… Да пошевеливайся, тяжеловоз!
 Гришка в камуфляжной куртке  кавказского  бандита, нехотя залез в машину, завел ее и  впритык подогнал к крыльцу административного здания.
- А какая у Раисы, однако, фамилия? -  спросил Сергей Иванович.
- Зачем ей фамилия, когда столько раз её меняла? Просто – заслуженная вдова, наша, так сказать, достопримечательность.
Шофер, глядя не на дорогу, а в зеркало заднего вида, резко тронул  ишину с места. Константинов больно ударился лбом о могучий затылок главы района.
- Она у нас и предпринимательница!.. Чего только не предпринимает с мужиками, эх!..

4.

Дом Райки-предпринимательницы  Константинов узнал без подсказки главы. На улице неизвестного преподавателю курсов какого-то Семена Пичугина вызывающей роскошью среди убогой чумиловской нищеты белел коттедж, обвитый виноградной лозой. На  лавочке, у ажурного забора, покрашенного ядовито зеленой  автомобильной  эмалью,  как  гипсовый монумент, сидела рослая женщина с белым пуховым платком на борцовских плечах. На коленях у монумента  возлежал откормленный кот -  редкий для такого захолустья  «перс» или, на худой конец, «полуперс». Кот громко храпел, выражая свое великое удовольствие от теплого солнышка, почета и уважения  со стороны ласковой хозяйки.
Пахло пригретой солнцем парной землей и свежим  навозом. От надворных построек вместе с поросячьим похрюкиванием ветерок доносил резковатый запах аммиака.
Константинов профессионально раздул ноздри, поводил носом.
- Аммиак, - угрожающе проговорил он.
- Свинарники нужно чистить, - ответил шофер.
Гришка ударил по взвизгнувшим, как  от боли,  тормозам и кивнул хозяйке коттеджа:
- Доброго здоровьица  вам, Раечка! Гостей принимаете?
 - Добрых принимаю, злых – гоню! – растягивая слова, томно ответила Раиса, сбрасывая с белых коленок кота-тяжеловеса.
- Здрасьте, уважаемая Раиса Борисовна! – поклонился Тяпочкин.
Открыл заднюю дверцу машины Константинов, не решаясь выйти из своего укрытия.
- Кого на постой привезли? Стоящего или так себе? – поправляя платок на плечах, поитересовалась  заслуженная вдова.
 – Я преподаватель гражданской обороны, фамилия моя Константинов. На постой возьмете? На время моей недельной командировки? – почему-то волнуясь, затараторил Сергей Иванович.
Раиса сощурила  глаза.
- Тяпочкин платить за вас будет или сами, из своего бюджета? – поинтересовалась она. – Ежели Тяпочкин, то я не согласная. Райадминистрация со мной еще за постой эколога и трех уфологов из столицы не расплатилась… Бюджет, видите ли, у нее плохой… А мне начхать – плохой он или хороший. Мы  капитализьм строим али хрен собачий? Коль капитализьм, то извольте платить по полной…  Тем более, постояльцы эти мне фикус своим постоянным ссаньём  загубили. По ночам писали прямо в кадку с дорогим моему сердцу растением. Это  была память о Ванечке, засохла память на корню…
Она  театрально всхлипнула и перевела черные пытливые глаза на грузно вылезавшего из машины Сергея Ивановича, оценивая его молодецкую стать и мощные хваткие руки бывшего профессионального вертухая.
- Я вам из своих квартирных заплачу, -  твердым голосом карточного шулера пообещал Константинов. – Вы, Раиса Борисовна, останетесь весьма нами довольные…
Почему он сказал «нами», а не «мной», для Сергея Ивановича так и осталось загадкой. Может, вспомнил классиков русской литературы, каких «проходил» еще в школе. А может, это было провидение. Но этот старорежимный оборот хозяйке неожиданно понравился.
-Она кокетливо улыбнулась и потупила глазки.
-  Ловлю на слове. Только не называйте меня по отчеству. Молода ишшо…
- Как же вас  называть? – мягко спрыгнул в дорожную пыль Сергей Иванович и тут же вляпался в гусиные экскременты.
- А вы сами придумайте, господин постоялец… - томно прошелестела Раиса. – У вас голова  большая. Как у моего  Васьки…
- Васьки? – не понял преподаватель ГО.
- Кота моего,  перса-шалуна…- пояснила хозяйка белокаменного особняка. – Он, паразит, представляете, привык со мной спать. Я его на пол сшибаю, а он на грудь лезет… Боюсь, изнасилует ненароком.
«На такой груди  многим место находилось», - подумал Константинов. А вслух сказал,  вежливо улыбаясь собеседнице:
- Кот  пусть Васькой останется, а вы для меня будете Василисой… Прекрасной. Или премудрой… Хорошо?
- Прекрасно-Премудрой, гражданин постоялец… Вещичек что-то у вас, гляжу, не густо. Одна  сумка?
- Остальное вот тут, -  на то место, где была прорезь кармана, Константинов. – Всё свое ношу с собой!
- В штанах, што ли?..
Перс Васька лениво  обошел хозяйку, потерся о ее голые ноги и зло стрельнув  дурным глазом в гостя.  Этот сексуальный кот, когда начинался гон, орал таким страшным голосом, что постоянные обитатели  дома престарелых, который располагался по соседству, в помещении бывшей земской больницы, крестились, будто встретились с нечистой силою. Дом престарелых был построен еще в начале 19 века каким-то купцом Мушкиным, и,если верить черной  чугунной табличке, то дом этот до сих пор  охранялся законом, как  единственный чумиловский памятник архитектуры.
Еще при покойном  Ельцине половину  этого памятника отдали под  СДК (сельский дом культуры), а в другой половине   государственного памятника  жили ничейные старики и старухи, собранные сюда со всего ближнего и дальнего света.
- В клубе и устроим вашу лекцию по гражданской обороне, - пожимая руку  Константинову на прощанье и  подмигивая сразу двумя глазами,  сказал Тяпочкин. – Будет тебе, майор, благодарная  тихая аудитория. И справка райадминистрации о проделанной курсами ГО работе тоже будет.
- С указанием массового охвата, - вставил Сергей Иванович.
- Ну, охват нарисуем, - все не отпускал руку преподавателя глава. – За одну душу не больше Чичикова берем…
- Про долги свои тяжкие не забудь! – вдогонку крикнула, как оказалось,   голосистая Раиса-Василиса. – Не то  администрацию на свой счетчик поставлю!




5.

- Меня ты Василисой окрестил, а как звать-величать тебя, мужчина? – по-хозяйски  занося сумку в дом, спросила Премудрая.
- Сергеем Ивановичем, - представился Константинов.
- Серегой, значит… - улыбнулась она и кивком пригласила постояльца в дом. – У меня Сереги еще не было. Всё на «И» попадались…
Сергей Иванович вздрогнул, как от пистолетного выстрела.
- За неделю проживания, сколько с меня? –  нервно суетясь, спросил Константинов, доставая бумажник со всей своей наличностью.
-  Не спеши, Серега, - сказала она, приземляясь в кресло за журнальным столиком. – Слыхал рекламу такую – «не спеши!»… Нам, бабам, от мужской спешки даже  крохи счастья не перепадает. Щас разберемся…
Хозяйка, ввинтившись задним местом поудобнее, достала из кармана нарядного фартука калькулятор, набрала  кнопочками одну цифру, другую… Что-то приплюсовала или умножила.
- Так, неделя проживания началась сегодня, с 12 часов ноль-ноль минут. Это будет стоить…
- Сколько? – нетерпеливо спросил Константинов, чувствуя позывы сходить «по маленькому» в стоявшую рядом с ним кадку с пожелтевшим фикусом.
- Окончательная цифра после одного щекотливого интимного  вопроса, - сказала Василиса Премудрая. – Спасть, Серега, где будешь?
- Где положите… Только, пожалуйста, не в пристройке. Ужасно не люблю спать в пристройках с мышами и крысами, знаете ли…
- Я не о том. Со мной, на двуспальной кровати, или вот на том диванчике, что за шкафом? – она смерила взглядом Сергея, потом диван и  и откчила. –  На новой тахте только сидеть разрешается. И то в нерабочих чистых  штанах.
Константинов напряженно молчал.
- А чё стесняться? Мы ж не маленькие дети. И при рынке за всё платить требуется. Так шо лучше сразу, шобы потом без осложнений и выяснений… Без суда, так сказать, и слекдствия.
Хозяйка, поняв, что сморозила лишнее, исправилась, добавив:
- Те уфологии, как все инопланетяне, были маленькие, коротенькие и обходились без женской ласки.  Втроем на диванчике, полягавши поперек, запросто умещались. Спят, как мертвые. А зачем им баба? Всё равно пьяные… Вы – другое дело. Гражданская оборона – дело сурьёзное…
Она, взглянув на габариты Сереги, снова перешла на ты:
- Диван тебе, пожалуй, маловат будет. Ты – большой.
- Большой, - машинально кивнул Константинов. – Такой большой, что даже трусы на базаре купить –  целая проблема. Не влезаю  в шестидесятый… Резинка лопается.
Она зажала рот ладошкой и прыснула, как школьница:
- Мы проснемся в шесть часов и нет резинки от трусов?
- Вот она, на… карандаше намотана! – закончил за хозйку преподаватель ГО.
- Это хорошо, - похвалила Василиса-Раиса. – Я люблю,  когда большой… У  человека всё должно быть большое. Чтобы душа радовалась.
Константинов,  разглядывая дырку на  своем правом носке, которая виднелась из сандалия, сказал тихо:
- Придется, наверное, с вами, Василисушка, раз диван за шкафом  для меня маловат будет…
Она машинально кивнула и набрала еще одну цифру:
- Значит, плюс еще 200 рублей за каждую ночь…
- Сколько, сколько?..
- Двести. Это в пять раз меньше, чем в самом дешевом  борделе. Я  по телеку передачу о борделях смотрела.
Сергей Иванович прикинул всю сумму командировочного пособия, приплюсовав сюда еще и  накопления на отпуск в Кисловодске, частично  прихваченную в Чумилово на «скупые мужские радости».
- А если я буду просто спать рядом с вами? – покачивая головой от сумы непредвиденных расходов, спросил Сергей Иванович. -  Без, так сказать, прямого сексуального контакта? – спросил Сергей, стараясь не смотреть  в  ее горящие глаза, в которых, как ему показалось,  отражались цифры  с экрана калькулятора.
- Никакой разницы. Все равно двести. Ведь не утерпите же!.. А потом доказывай, что это вам не приснилось…
- Тогда «просто так» с вами спать не выгодно, - заключил Константинов.
- Просто так ничего не выгодно.
- Да вы прирожденная капиталистка, просто…
- Не перехвалите, Сергей Иванович! Что двести с услугами, что двести без услуг. Уверена, что такой  рассудительный человек, как вы, деньги на ветер швырять не станет…
-  Уж постараюсь, будьте уверены, -  подтвердил ее догадки Константинов. – И дураку ясно, что при таком раскладе выгодней со всем набором услуг.
Он замолчал, подсчитывая окончательную сумму в уме и думая еще поторговаться с чумиловской «акулой капитализма».
- Капиатализьм научит  всех копейку считать…- с каким-то злорадством проговорила заслуженная вдова района. -  Это вам не на субботники с бревном на горбе ходить.
Все социально-экономические формации она произносила с мягким знаком после буквы «З». И потому даже неприятное, с заморским акцентом слово «капитализм» в ее сахарных устах звучал  по-особому ласково.
- А вы, Василиса Премужрая, подкованы в экономических вопросах…
-  А как же! Я ведь, Сережа, раньше бухгалтером  у Тяпочкина. За плечами – заочный техникум. Высшего-то не было. Потом постарела. Потом Тяпочкин помоложе бухгалтера нашел… Я не в обиде – жизнь.

- Безработная, значит, Василиса ты моя Перемудрая?.. – с сочувствием в голосе спросил Сергей.
- Зачем – безработная? В дом престарелых устроилась…
- Заведующей?
- Ну и мастер ты на комплименты, Сережа…
Она  подарила ему ласковый взгляд.
- Следующий, сказал заведующий… За три года двоих заведующих посадили за воровство… У старушек хоть и грешнее воровать, но значительно проще. У них памяти нет. Да и жаловаться в Чумилове некому.
Она встала с кресла и подсела к Сергею Ивановочу на  скрипнувшую тахту, скромно оправив на коленях величиной с  астраханский арбуз, модную юбку.
- Нянькой пошла. Зарплата воробьиная. Но условия я им поставила жесткие: все отходы с кухни – мои! Слежу теперь, чтобы выкладка продуктов была строго по калькуляции. Иначе, старушки в мисках своих шиш мне, а не отходы оставят…
- А зачем тебе, Премудрая,  старушечьи отходы? – пожал плечами Константинов.
Она всплеснула руками:
- Ну, нашел чего спросить! Ну, ты прямо, как Задорнов говорит, тупее  американцев!.. Я ведь свиней выкармливаю! Свиноматок породистых, красных… Евриками за такого поросеночка область платит в дальнем зарубежье! А я ей – за рублики. Патриотизьм – налицо! И государству навар, и мне, бедной  вдове, ненакладно… Поросяткам на молочишко. Они ведь у меня – молочные.
Сергей Иванович почесал лысину. Да, подумал он, чужая душа  и откки, а уж душа  чумиловской миллионерши – темная ночь. Пора было возвращать разговор в старицу, в прежнее русло.


6.


- Так на какой сумме мы остановились, Василиса Прижимистая? – неудачно пошутил Константинов и тут же пожалел об этом.
- Так вот же она, гляди, пережиток халявы! – поднесла она к глазам Константинова калькулятор. – Задаток, плату  за четыре дня проживания, - вперед.
Сергей Иванович  глубоко задумался.
- Если считаете, что сумма велика, - вкрадчиво произнесла вдова, - можете отработать ее на моей домашней стройке…  Я сейчас, как раз, помещение для откорма расширяю. Заплатите натурой, так сказать…
- Нет, нет! – поспешил откреститься от рокового предложения Константинов. – Я строить не умею.  Какой из меня строитель? Со мной и жена развелась, что я гвоздя в  неё, то есть в её стенку не забил! Нет-нет,  ничего и никогда  строить не буду!
- Наколите кубометр дровишек для баньки  – сброшу сотенку…
- Я вам не дровосек! Я – преподаватель. Обучаю население гражданской обороне. А это, уважаемая Василиса, вам не хухры-мухры! Это вопрос нашего выживания в самое тяжкое время испытаний. Настанет Страшный суд – и вы вспомните обо мне!.. Ох, как вспомните…
- Ладно! – махнула рукой Раиса Борисовна. Вы только Страшным судом не угрожайте. Не вы судия, не вы…  Не хотите строить и пилить, как хотите… Питаться у меня будете или у шашлычника Казбека?
-  Я шашлыки люблю…
- Сто грамм шашлыка – сто рублей. В сущности платить придется за пережженные  в мангале  кости.
- Лучше бы меня послали в столицу. Там, думаю, дешевле…
- У кого, спрашиваю, питаться будешь, Сережа?
- Буду питаться у вас. Сто номер три, диетический.
- А стул?
- При чем тут стул?
-   Ладно. Кашки сварю. Геркулесовой… Только чур ночью в спальне воздух не портить, и не ржать по лошадиному от овса.
- Кашку не чаще, чем раз в три дня.
- Три раза?
-  Что  - три раза?
- Питаетесь, спрашиваю, три раза в день  или предпочитаете кефирную диету?
- Диету без кефира.
- Кефир, уверена, уже  нужен на ночь, чтобы обеспечить норальный стул. Кстати, за дезодорант в туалете плата отдельная. Спички не жечь, на унитазе не курить!
- Согласен.
Она сделала еще одну арифметическую операцию, и в окошке загорелась новая цифра.
- Однако… - покачал головой Константинов. – А чаем кефир  заменить можно?
- Без сахара, разумеется? – язвительно спросила она.
- С сахаром и лимоном! Вот!
- Пожалуйста. Вот вам ваш чаёк…
Он мельком взглянул на скорректированную цифру и обреченно согласился с ней – другого выхода при таком ненавязчивом сервисе просто не было.
- А я вот, заметьте,  госпожа предпринимательница, буду читать лекции и проводить практические занятия с населением по гражданской обороне совершенно бесплатно.
Она пожала плечами.
- Бесплатным бывает только дохлая мышь в мышеловке…
- Сыр!
- Сыр бесплатным не бывает. Это всё придумки таких халявщиков, как вы.
- А вы, вы – вы великая чумиловская скупердяйка!
- От скупердяя слышу.
- Мои лекции для населения – бесплатны.
- Если напишите в афише, что «бесплатно», вообще никто с поселка  не придет.  Тяпочкин, конечно, дом престарелых организует – благо до клуба им три шага. Но ходячих мало. Лежачих везти не на чем. Да и какая им, брошенным инвалидам, теперь гражданская оборона нужна?  Парализованная бабка не натянет ваш противогаз.
-  Старость не радость.
- Ну, и не гражданская оборона, господин преподаватель. Будете упорствовать, вообще никого на вашу лекцию не приведу!

7.
Страсти мало-помалу улеглись. Хозяйка и постоялец успокоились, договорившись обо всех основных и дополнительных условиях проживания в доме чумиловской миллионерши.
Константинов, устав лаяться,  решил лечь спать немедленно. Без «обеспечения проходимого стула». Черт с ними, со всеми стульями мира, когда  женщина в собственном соку  засыхает над скучными цифрами калькулятора.
-  Вы уже на ночь, так сказать, отходите?
- Отхожу!
- Тогда чур! – разбирая кровать в спальне, предупредила Василиса Прекрасная. – Перед возложением в мою постель, пахнущую лавандой, спиртное не пить. Терпеть не могу над собой перегара. У меня после Игорька условный рефлекс выработался, как у собаки Павлова:  без предупреждения бью в сопатку кулаком, если запах учую.
«Ничего, -   подумал Константинов, - лаврушечкой зажуем, ни одна собака, не то что трижды вдова,  не учует». Выпить он решил обязательно. Иначе зачем припас чекушку?
Она же, бесстыдница, прикрыв пуховым одеялом свои вдовьи прелести,  кокетливо заканючила из  вдовьей спальни:
- Сережа, почитай мне стихи.  Если знаешь – Есенина…
Константинов, запутавшись в правой штанине, которая не хотела сдаваться на милость победителя, прыгал на одной ноге еще в зале.
- Я не поэт, - декламировал он. – Но я скажу стихами. Иду к тебе я мелкими шагами…
И он заскрипел зубами от необузданной страсти, глотнув для смелости из небольшой походной фляжки.
«Теперь дело пойдет, - решил он, глядя на свое отражение в зеркале. – Пойдет дело как по маслу!».
Но  дело почему-то «не пошло». Его желание таяло с каждым шагом, который он делал по направлению к спальне. Когда взялся за золотую ручку и, наконец-то,  открыл  дверь, уверенность в себе окончательно его оставила. В голове медленно  поплыла реклама чудодейственного африканского средства «Вуко-вуко», которым чернокожие туземцы   поднимали  свое мужское достоинство. Этим рекламным стимулятором Сергей Иванович никогда в жизни не пользовался, а  боевые сто граммов всегда срабатывала.
«Нужно выпить еще, успокоиться», - решил он.
- Еще не вечер, - сказал Константинов. – Я вспомнил, что мой напарник должен подъехать. Пойду встречу, а то заблудится в  ваших тупиках.
- Так ждать? –  равнодушно хозяйка. – Предупреждаю, ежели засну, то не буди. Я злая спросонья!
Константинов неожиданно обрадовался такой перспективе.
- Хорошо, хорошо, голубушка… - пролепетал он, радостно отступая от заветной двери. – Как скажешь…
«Черт с ними, этими двуустами рублями, - подумал он. – В жизни не все  измеряется деньгами, в конце концов!». И вспомнив про трех безвременно почивших мужей этой  капиталистической бестии, вслух сказал самому себе:
- Жизнь, Сережа, дороже пятиминутной слабости…

7.

Он вышел в сад. Тихий летний вечер ласково лег ему на плечи. В доме престарелых и в клубе  одновременно зажгли электричество. Три старушки с солдатскими  мисками наизготовку ожидали на лавочке, когда позовут на ужин работники столовой чумиловской богодельни. Во второй части покосившегося здания, где располагался РДК, слышался  девичий визг, и басовито бухал тяжелый рок. Бабушки поеживались от вечерней прохлады и собственной обреченности.
 Мощная аудисистема   заокеанской  музыкой сотрясала вечернюю идиллию. Да так ритмично и назойливо, что старушки  в одинаковых серых халатах, в такт этой металлической музыки помимо своей воли и физических сил подпрыгивали на лавке, тихо пованивая алюминиевыми ложками о  и оки, как игроки на бубнах.
Сергей Иванович прикурил и, пуская дым кольцами, стал вглядываться пустынную дорогу.   Его пустой желудок урчал  свой тяжелый рок. Хотелось выпить. И он снова выпил без закуски, экономя на ужине.
Он знал, что Шмакин обязательно приедет сегодня. Не имел права не приехать.
И оказался прав.
  Присмотрелся: от магазинчика, на котором  ядовитой желтой краской было  что-то начертано, разбитной походкой по направлению к дому миллионерши шел Сенька Шмакин. На плече его тяжело висела противогазная сумка.  А из сумки торчали горлышки бутылок. Стеклянная тара позванивала, как рождественские колокольчики.
- Не проходите мимо, - сказал Константинов Шмакину.
Тот резко остановился, и бутылки в сумке  тут же издали  знакомый слуху вечерний звон.
- Константинов! – обрадовался Семен. – А я тебя по всей округе ищу! Гостиницы, ядрена вошь, и той в этом захолустье нету.  Сказали, что с какой-то вдовой уже  живешь. В белокаменных хоромах. А хоромы – вот они. И ты, блин, сидишь в трусах, как  дома на диване.
-  Занимай, Шмакин,   гражданскую оборону.
Константинов несказанно был рад своему напарнику по ГО, но виду не подавал. Он был старшим преподавателем, а Шмакин (он был и на год помоложе) числился «просто преподавателем».  Без  - «ст».
- А мне у твоей вдовы можно остановиться? – спросил Шмакин, перевешивая тяжелую сумку на другое плечо. – Я тут кое-что поужинать в местном гастрономе  взял. Как думаешь, водка не паленая? Не отравят эти чумовые чумиловцы тех, кто их труду и обороне учить будет?
- Уфологии, говорят, месяц от этого горючего  не просыхали, пока тарелки свои по болоту искали, - ответил Сергей. – Значит, и мы живы будем.
- Болота у них, верно, замечательные, - сказал Семен Васильевич, прикуривая сигаретку. – Мой драндулет  по уши сел в грязь  сразу же за переездом. И ведь дожей недели две не было.  Чудеса…
- Машину  бросил на дороге?
- Нет, - покачал головой Шмакин. – Я ее в противогазной сумке с собой принес. Чего там воровать-то? Металлолом ржавый. А наглядное пособие для практических занятий, противогаз, почти новый, образца 1953 года, с собой прихватил.  Плакаты в машине бросил. На кой черт нам  эти плакаты? Их в сорок восьмом рисовали.
Семен плюхнулся на лавочку, блаженно вытянув журавлиные ноги. (Когда-то Шмакин работал участковым милиционером, исходил по «нехорошим квартирам» столько верст, что ими можно было трижды опоясать земной шар. Поэтому больше всего на свете теперь не любил пеших походов).
 - Сколько верст по бездорожью пер!..  Ежели срочно не выпью – умру.
Сергей Иванович бережно принял от напарника тяжелую сумку.
- Я рад, Семен! – похлопал по плечу Шмакина Константинов. – Ты даже не представляешь, как я рад твоему появлению к урочному часу…
Шмакин огляделся, остановил профессиональный взгляд дворового сыщика на беседке и, улыбаясь, сказал:
- А давай тут, в беседочке, и пристроимся. Время «Ч» в Чумилове… Что может быть лучше?
И не дожидаясь согласия старшего группы,  стал  выкладывать хлеб, сыр, колбасу, селедку и прочую снедь. Бутылки с напитками он предусмотрительно поставил под стол – подальше от жадных взглядов любопытных старушек из дома напротив.
- Там что за наблюдательный пункт, Сергей?
- Дом престарелых. Памятник 19 века.
- Так долго никакие престарелые не живут, брат…
Шмакин открыл первую бутылку.
- А стаканы?.. – предвкушая счастливый вечер в беседке, воскликнул Константинов.
- Вот, два  одноразовых…
Он деловито порезал   колбасу, сыр и селедку, разлил по пластмассовым стаканчикам водку.
- За гражданскую оборону! –  поднял тост Семен. – За тех, кто сейчас на вахте и на гауптвахте!
- И в забытой начальством и Богом  поселке Чумилово! – поддержал Сергей.
Выпили, закусили. Еще выпили. Опять закусили. И все делали молча, сосредоточенно, ожидая предсказуемого эффекта. Пока не поймали первый кайф.
 Тогда сразу же заговорили, конечно, о женщинах. Потому что были в командировке. То есть  - как бы на работе.
- Я после того, как меня Зойка бросила, - разливая вторую бутылку, сказал Шмакин, - ни одной женщины больше не имел…
- Не получалось? – поинтересовался Константинов.
- Да нет, желание есть и очень хорошее. Да вот возможность не подворачивалась. То одно, то – другое… Некогда.
- А сейчас – хочешь?..
- Тыщу бы дал. Край, как хочу…

Он глубоко вздохнул, глядя, как  по  звонку старушки исчезли  в столовой  своего казенного дома.
Они  еще выпили. Закурили.
- А зачем же доводить себя до крайности, - подмигивая напарнику по обороне, сказал Константинов. – Давай триста рублей – и дуй в спальню. Там хозяйка дожидается в теплой  постели с запахом лаванды.
-  Вдова? – спросил Шмакин,  ставя на место бутылку.
- Заслуженная вдова района. Сорок пять, баба ягодка опять… Блондинка, кровь с молоком. Грудь, как у Памелы…
- Какой Памелы?
- Ты ударение правильно ставь, деревня. Будешь доволен. И всего-то три сотни…
 Сергей в этот вечер  был готов снять для друга последнюю рубаху.
-  Короче, деньги – на бочку! – сказал старший преподаватель. – Ты, Сеня, не из породы великих русских халявщиков? Есть такое сословие в нашем царстве-государстве.  При народном капитализме за всё платить нужно… Народу.
- А народ – это ты?
- И я, и ты, и она…
- В общем, целая страна…
Константинов энергично потушил сигарету  прямо о стол беседки.
- Короче, или – или… Третьего не дано. Сервис как в пятизвездочном отеле. Женщина порядочная, со средним специальным образованием.  Можно сказать, первая бизнес-леди в Чумилове…
- Вы у неё, часом, Сергей Иванович, не сутенёром работаете?
- Не жмись, при нынешних ценах три сотни – тьфу!.. – сплюнул себе на ботинки Константинов. 
Семён молча отсчитал три сотни. Сказал, бледня лицом:
- Проводи в апартаменты, друг! Что-то меня знобит, как перед последним и решительным боем.. Да и диспозиция мне не знакома…
- Только тс!.. – приложил палец к губам Константинов. – Шлепай за мной  на цыпочках! Не разбуди зверя…
-  Такая страшная, что ли?
- Спящая красавица, дурак! Ты только ее своими поцелуями не лезь.   Молча  и аккуратненько сделай свое дело – и приходи опохмеляться. Я тебя здесь,  в беседке,  буду ждать. Понял?
Шмакин перекрестился дрожащей рукой.
- Что-то мне не по себе от такого сервиса, - сказал он.
- Ни пуха, ни пера! – подтолкнул его к двери спальни Сергей Иванович. И Семён взялся за медную ручку двери, из-за которой слышался переливчатый храп заслуженной вдовы Чумиловского района.
- Что там хрюкает?… -  испуганно спросил Шмакин.
- Дурак, она, кроме гостиничного сервиса, еще и молочных поросят выращивает на продажу…
- А-а…
- Давай! Ты ж в десантуре служил, коль не соврал… Пошел, Сеня!..
- За родину! – сдавленным голосом сказал   Шмакин, сжимая зубы. – За Сталина!

8.
 
И с этими словами Семён, физически лучше подготовленный  младший преподаватель гражданской обороны и просто более молодой по возрасту, исчез в  густых сумерках спальни,  неслышно затворив за собой дверь. Сергей Иванович на цыпочках отступил в прихожую и уже оттуда  услышал скрип кровати.
«И это друг называется… - сокрушенно покачал головой Константинов. – На мое законное, уже оплаченное по таксе место залез! С моей вдовой спать будет, зараза!..».
Он почувствовал, как  предательски заныло сердце. Успокаивали только триста рублей, полученные от Шмакина. Все-таки друг другом, а бизнес бизнесом…. Табачок, как говорится, врозь…
 Сергей полез в карман за сигаретами -  и в следующий момент раздался  страшный крик Шмакина.
«Что она там с ним делает, извращенка чертова?» –  с интересом подумал Константинов. Он прислушался к стонам, которые никак не подходили под определение «сладострастные». А потом хрип друга:
- Помогите, убивают!..
Дверь спальни театрально  распахнулась, и оттуда,  пошатываясь, медленно вышел – нет, выплыл – младший преподаватель ГО Сеня Шмакин. Обеими руками он держался за окровавленный нос.
- Я  - что? Я – ничего, Сергей Иванович… – с французским прононсом прогнусавил он. – Я только  снял штаны, лег рядом. Она мне: «Читай Есенина!». Ну, я начал… читать – «Не жалею, не зову, не плачу…». А она: «Я же говорила, чтобы не пил!  Говорила, что у меня после покойных мужей аллергия на спиртное?»… Я честно отвечаю: «Нет, вы этого мне не говорили». И целоваться полез. Тут она и укусила меня  за нос, стерва! Да больно так… И так сильно. Кровь даже пошла… Я закричал, она свет зажгла. «Ты – кто?» - спрашивает. Говорю, что, мол, второй преподаватель гражданской обороны. Прибыл на постой за неимением в Чумилове гостиницы. А она: «Я вам с Серёгой завтра устрою гражданскую оборону!... Вы меня долго вспоминать будете»… Вот и всё, Сергей Иванович… Страшно мне. И нос болит, не откусила ли вовсе его эта корова?
Константинов посветил спичками.
- Нос на месте, - успокоил друга и соратника по постельной борьбе Константинов. – Припух малость… Так у меня пластырь в кармане,  и отквомозольный…
- Так там же – рана, а не мозоль, - отстранился Семён. – Кабы заражения не была. У этой бабы, должно быть, и слюна ядовитая. Как у змеи…
Константинов достал пластырь, повернул за нос голову своего коллеги (чтобы удобнее было проводить операцию) и ловко сделал нашлепку на распухший орган обоняния.
Шмакин, со страхом оглядываясь на дверь, за которой, по всему, опять мирно  заснула хозяйка дома, сказал:
- Наливай давай, а то умру от  шока!
Константинов вздохнул, возвращая напарнику деньги.
-   Деньги можешь себе оставить, - покачал головой Шмакин. -  У нас теперь и вся медицина платная. А мне, чую, еще долго лечиться придется… - Он  мизинцем потрогал травмированный нос. – Я в дом, Серега,  больше не пойду ни за какие коврижки…  Ты иди, если приспичило, конечно… Ты – человек разведенный, мужчина свободный от предрассудков. А я – старый халявщик, как ты выражаешься. Мы уж тут как-нибудь… В беседке. На свежем воздухе…
Он всхлипнул и добавил, глядя на противогазную сумку:
  - Под голову противогаз – и баиньки. Нам, халявщикам, как и татарам, всё равно, уважаемый Сергей Иванович…
Он  взгромоздился на лавку, положил под голову противогазную сумку и укрылся пиджаком. В  темноте летней ночи на носу ярко бледнела мозольная заплата, как напоминание об очередном подвиге бывшего десантника ВВС.

9.

Утром обоих преподавателей ГО, спавших в беседке Раисы Борисовны, разбудили какие-то истошные крики.  Первым вскочил Шмакин.
- Никак кого-то режут? – округлив глаза, прошептал десантник. – Господи, ну и дом с привидениями…
- Да тихо ты!.. – дрожа от утренней прохлады в ответ прошипел Константинов. – Она, друг мой Сеня, троих мужиков на тот свет спровадила… Одного за другим. Это я вчера утаил – тебя пожалел…
- Пожалел волк овцу… 
- Тс-с! – приложил палец к губам Сергей Иванович. – Визжат в сарае… Чуешь, какой оттуда запашок идет?
Шмакин загадочно поводил огромным носом, которому бы позавидовал любой армянин с  чумиловского рынка.
- Не чую… У меня обоняние травмировано до конца жизни, наверное…
Константинов шмякнул себя по лбу ладонью, догадавшись  о первоисточнике звука.
- Да это, Сеня, голодные поросята Райкины  требуют завтрака!.. Живые все-таки души. Братья наши меньшие… А вон и хозяйка с ведрами идет. Всех нас сейчас и накормит..
Шмакин сжался маленькой стальной пружинкой, надеясь, что не заметят.

Выспавшаяся хозяйка, одетая в белый халат, несла из столовой  дома престарелых два ведра теплых утрешних  помоев.
Константинов  осмотрел ширинку – застегнута ли? – и сделал шаг навстречу Раисе Борисовне.
- Здравствуй, Василисушка наша! – как  плохой актер провинциального театра, картинно расставив руки,  воскликнул Сергей. -  Ты сегодня еще прекрасней, чем вчера… А мы тут с твоими поросятками от голода пухнем.
- Так это твой  помощник приехал?.. – глядя  на носатого Шмакина, спросила вдова, кивнув вместо «здрасте». – А почему не прописался у меня? Почему оба в беседке спали? Ночи холодные. Простудитесь, а мне перед вашим и нашим начальством отвечать…….
- Не волнуйся, Премилосердная Василиса, - закатил глаза к небу Константинов. – Мы, преподаватели гражданской обороны, люди закаленные… Огонь, воду и медные трубы уже прошли. Осталось еще чуток – и чумиловское время «Ч» преодолеем. Ваш Тряпочкин нам грамоты и премиальные к ним выпишет. И пойдем мы на станцию ветром гонимые…
- Ах, как трогательно, господа офицера!... Прямо уписаюсь от сентиментальности. Почище любого сериала будет.
Она поставила ведра у беседки, лукаво поглядывая на травмированного Семена.
Шмакин,  постоянно трогавший свой выдающийся нос, сказал, отъезжая на лавке подальше от обидчицы:
- Я хотел  познакомиться сразу же по приезду, так сказать, прописаться, но вы не  поняли…
- Всё я  поняла…  - засмеялась Раиса. – Извиняйте уж вы меня, господин  гэошник, простую чумиловскую бабу… Тебя, молодой, красивый, как звать-то?
- Сеня… Семён, значит.
- Значит, Семён… Это хорошо.
- Чего ж хорошего? – возразил Константинов. – Не на букву «И», как все ваши мужья-покойники…
Она сняла улыбку с губ и тут же сделалась серьёзной и деловой «Бизнес-леди».
 - Ладно, господа постояльцы,  кто старое помянет, тому кулаком в нос. Вы, Сергей Иваныч, правила проживания в доме своему помощнику объяснили?
- Довел до сведения, Раиса Борисовна.
- И тариф коммунальных услуг – тоже, надеюсь?
- Это первым делом. Сейчас вам его задаток отдам.
-  Успеется. Сперва поросят накормлю, а потом прошу, господа офицера, вас на завтрак.
- Спасибо, Раиса Борисовна, - в два голоса поблагодарили Шмакин и Константинов, ужасно подхалимничая интонацией и угодливыми жестами голодных людей.

Позавтракали плотно, но не привычными для специалистов по гражданской обороне продуктами: ели теплую  овсянку, запивая её парным молоком. Про чай с лимоном и сахаром как-то не вспоминали.  Шмакин было заикнулся насчет «поправки головы», но вдова сказала, как отрубила:
- У меня аллергия на запах спиртного… Я тебе, Сеня, кажется, уже напоминала об этом.
-  Так точно! Ни-ни! – вытянулся в струнку Семен. – Это я, хозяюшка, пошутил неудачно По-солдатски пошутил…
Потом наклонился к уху Константинова и прошептал, думая о холодном пиве:
- И за что меня Бог наказал?  Мы так, Сергей Иванович, долго не протянем… А умирать, вроде бы, рановато. Есть у нас еще дома дела.
- Пейте молоко, а не шепчитесь, как кумушки!.. Мне его в семь утра уже бабка Настюха принесла, - постреливала глазами в постояльцев Раиса. – У неё одной на всей улице корова на подворье  осталась… А раньше, что ни двор, то корова. Или коза, на худой конец.
- Коза – тоже домашнее  животное, - неопределенно поддакнул Шмакин.
Райка взглянула на заклеенный пластырем нос постояльца и брызнула  заливистым смехом:
- Ты,  дружок мой Сеня, не обижайся, коль чего не так… Я тебе за нос цену на проживание скину.
Шмакин обрадовался:
- Вот это справедливо! Вот это хорошо… Триста рублей лишними не бывают.
- А мне? – спросил Константинов.
- Так ты не ранен, Сергей Иваныч. Пока еще…
Константинов потрогал  свой нос указательным пальцем, будто убеждался в его целости и сохранности.
- Вроде бы… - протянул он.
- Доедайте скоренько, а то по нашу душу вон Тяпочкин уже топает. Мне команда уже в семь утра поступила организовать всех ходячих  старичков и старушек на гражданскую оборону вашу…

К дому от Чумиловского ДК колобком катился толстопузый Тяпочкин. Был он  светлом пиджаке, но без галстука и без машины.
- Здастье вам! – крикнул он, открывая калитку. – А я раньше вас готов к труду и гражданской обороне… В клубе полный кворум! Даже двух лежачих принесли на носилках. А киномеханику еще вчера наказал фильм по u’j в своих коробках найти. Нашел-таки, паразит!.. Молодчина!
- И что за фильм? – унылым голосом спросил Константинов.
- «Действия населения после ядерной бомбардировки», вот! Центральная студия Минобороны, пятьдесят восьмой год прошлого столетия…
- А поновей ничего не привезли? – убирая посуду, спросила Раиса.
- Поновей для семинара ничего нет, - ответил Тяпочкин. – Не выпускают больше учебных фильмов на эту тематику. Видать, не спасешься…
- А вы думали! – улыбнулся Шмакин, скашивая глаза на ночную травму.
- Что с носом? – не меняя интонации, спросил глава.
- Бандитская пуля, - ответил Сеня.
- Вы, товарищ преподаватель, поосторожнее у нас… В Чумилове животноводство падает, а бандитизм растет.
- Это точно, - согласился Шмакин.



10.

- Это бабушкам, - сказала Раиса, заворачивая в рушник пирожки с  ипустой. – А то неизвестно, сколько им, стареньким, сидеть на вашей лекции в клубе. Как бы не окочурились.
- Заботливые вы, Рая, - сказал Шмакин. – А нам по пирожку?
-  Штрафникам не положено.
- Не задерживайте лекцию! – подгонял всех Тяпочкин. – У меня и так времени в обрез!
Рая положила гостинцы в сумочку и пошла через дорогу, наказав закрыть калитку на ключ.
- До встречи, гражданская оборона! – обернулась Раиса у клубного крыльца.
- До скорого свидания, хозяюшка! – отозвался Шмакин, выплескивая недопитое молоко на ощерившегося  перса-кота.

…Через пять минут Константинов, Шмакин и Тяпочкин уже занимали на сцене свои законные места.
- Я только открою семинар  и поеду на комплекс, вы уж тут сами… - наклонился к уху Константинова глава района.
- Хорошо, хорошо…
Когда глаза привыкли к полумраку, Сергей Иванович увидел в зале трех  знакомых старушек, дожидавшихся  с мисками ужина. Шмакин посчитал обучающихся обороне по головам. Вышло восемь голов. Семь женких, считая и Раису Борисовну, и одна мужская.
- Можно выйти до ветру? – тут же спросила «мужская голова», старенький трясущийся, будто с похмелья, дедушка.
- Потерпи, дед, до перемены, - бросил  Шмакин. – Не срывай урока.
Голова затряслась интенсивнее.
- Мне терпеть, родненькие, нету никакой мочи… У меня цистит…
- Кто частит? – не понял Семен.
- Цистит… - делая ужасные гримасы, повторил старичок. – Не пустите, под кресло пописаю…
- Выходи! – приказал Тяпочкин. – И больше не приходи! Я тебя, Никонорыч, знаю: будешь весь семинар туда-сюда ходить да по углам мочиться. Кто его сюда притащил?
- Для массовости, - ответила Раиса Борисовна. – Мне заведующая посоветовала…
- Ладно, - махнул рукой Тяпочкин. – Начинаем, дорогие товарищи престарелые!
В зале раздались хлипкие аплодисменты, под которые глава района, согнувшись в три погибели, будто по нем стреляли из зала, быстренько выскользнул из президиума и исчез за дверями, бормоча извинительные слова о хлебе насущном и гибнущем на корне урожае зерновых.
 С мокрыми штанами вернулся дед Василий. Одна из бабушек наклонилась к уху соседки и дробно рассмеялась, показывая глазами на дедов срам. 
Слово взял  Константинов.
- Товарищи, - начал он, - глобальное потепление климата ведет к экологической катастрофе, которая способна и без ядерной войны уничтожить почти все человечество…
Дед, усевшись на первый ряд,  внимательно слушал, подставив к уху ладонь для лучшего усвоения  трудного материала. Не успел Сергей Иванович закончить первую фразу, как он тут же поднял руку.
- Что, дедушка, опять «до ветру»? –  спросил Шмакин.
- Не-е,  меня интерисуить,  где вы, уважаемый, получили ранение? – спросил обмоченный.
- Это к семинару не касается, - ответил Семен. – Производственная травма.
Семен  шепнул Константинову, чтобы тот  «был покороче и переходил к практической части, не мешкая». Бабушки, давно отвыкшие от таких собраний, уже засыпали в полутемном зале.
Сергей Иванович  понимающе кивнул.
- Есть желающие самостоятельно надеть противогаз?
Он сделал паузу и обвел курсантов насмешливым взглядом.
- Может быть, вы, уважаемая Раиса Борисовна, желаете?
Хозяйка частной гостиницы коротенько  хохотнула:
- Ну уж нет… Сами свой презерватив натягивайте.
Константинов  обратился к спящему залу:
- Кто  самый смелый?
- Я! – крикнул дедушка.
- Фамилия? – деловито поинтересовался Константинов.
- Сержант Дронов! – выпалил старик, как и полагалось по уставу.
- Иди сюда, солдатик, - подозвал к сцене деда  Шмакин. – Делай, как я.
И он, вытряхнув противогаз из подсумка, быстро натянул его на красное похмельное лицо. И тут же протрубил  в гофрированный хобот:
- Ой, бляха муха, нос! Но-о-ос!..
- Дай деду примерить.
Дронов, к вящему удивлению Константинова и Шмакина, в два приема надел противогаз на свою лохматую голову. Теперь клочки седой растительности живописно торчали из-под резиновых краев резиновой маски.
- Молодец, солдатик! – искренне похвалил Шмакин  ветерана. – Есть, значит, еще порох… Снимай давай. Вижу, что понравилось. Но имущество казенное, подарить не могу. Снимай, снимай давай!
Но  сержант Дронов в запасе, кажется, и не думал расставаться с наглядным пособием.  Подвиг старого солдата видели далеко не  все – три бабушки спали беспробудным сном.
Старик, отчаянно жестикулируя, будто он обороняется от коварного врага,  резво поскакал  к ряду, на котором похрапывали мирно спящие подружки.
Шмакин даже не успел сообразить, что к чему, как дед в противогазе оказался рядом с бабушками, затряс их ряд скрюченными руками и загудел в дыхательную трубку противогаза дурным голосом. Вид у старого солдата был настолько пугающим, что киномеханик клуба Колька, высунувшись из своей будки, где он готовил учебный фильм по ядерной бомбардировке гражданского населения, закричал:
- Ой, страшно мне, страшно!..
- У-у-у!.. – завыл дед. Вид  дьявола во плоти тут же парализовал проснувшихся бабушек.
- Ну, что, девки, обоссались? – засмеялся старичок, стаскивая с головы противогаз. – То-то, глядите у меня!
- Прекратить балаган! – подняв руку, крикнул Константинов, пугая старушек еще больше.
И в это время  в зале  едко завоняло паленым. Из кинобудки  густо повалил сизый дым. Свет в зале погас.
В помещении для киномеханика  что-то глухо ухнуло, ярко вспыхнуло, озарив из окошек-амбразур зловещим красным цветом  темноту зрительного зала.
- Спасайся, кто может! – крикнул Колька, застряв в амбразуре кинобудки. – Горим, бабки! Горим!..
-  Сержант Дрынов! – закричал деду Константинов. – Надевай противогаз и выводи людей из очага возгорания!
 Дронов ловко водворил противогаз на место и, не обращая внимания на крики своих престарелых подружек, первой подхватил маленькую бабушку, смеявшуюся над его срамом. К  остальным старушкам  с криком «мама!» подлетела Раиса Борисовна.
Наконец Шмакин, нащупав в дыму ручку двери, распахнул дверь, ведущую из зрительного зала на вольный воздух.  По глазам больно ударил белый свет, но все  уже были у спасительного выхода.
Последним задымленное помещение покинул Константинов, убедившись, что и в горящей кинобудке нет никого. Киномеханик Колька выбросился из амбразуры кинобудки и тут же исчез из горящего клуба.

…Когда приехали пожарные, Шмакин с Константиновым уже потушили огонь при помощи огнетушителей. На траве, в которой густо пестрели окурки и обрывки ярких заморских этикеток, в счастливом изнеможении сидели все спасенные женщины. Раиса Борисовна успокаивала разволновавшихся бабушек. Сержант запаса Дронов, сняв противогаз, распекал пожарных за опоздание.
На своем вездеходе прикатил перепуганный  ЧП Тяпочкин.
- Жертвы есть? – первым делом поинтересовался он.
- Жертв, товарищ командующий, нет, - вяло пошутил Константинов. Отличившихся представим к награждению…
Из УАЗика главы района вылез перемазанный сажей Колька, виновато шмыгая носом.
-  Короткое замыкание… - сказал он. – Фильмы уже лет десять не крутили. Всё и захирело.
- Захирело, понимаешь ли! – передразнил Кольку Тяпочкин. – Не с кем работать…  Кадры еще десять лет назад разбежались. А кадры, они всё решают, всё…
Глава вздохнул, оглядывая спасителей и спасенных каким-то радостным, просветленным   взглядом.
 - Иди, Николай, в свою будку. Считай убытки…Мы с тобой потом разберемся.
Дед подошел к Шмакину, попросил подарить ему противогаз.
- Не могу, отец, - вздохнул Семён. – Имущество – казенное.
- Да ладно, - сказал Константинов. – Подари в качестве поощрения это наглядное пособие гражданской обороны… Пусть своих престарелых  девок   по ночам пугает. Всё при деле будет.
- Кто – дед? – смешливо скосила глаза на героя Раиса.
- И дед, и наглядное пособие, - нашелся Тяпочкин.
И все заулыбались, глядя на старого солдата, награжденного за гражданскую оборону таким ценным подарком.









ПАРТРАБОТНИК  ПО ИМЕНИ  РАМЗЕС

 документально-художественный  рассказ



Дождь зарядил еще с вечера и перестал  к  утру, когда по радио заиграли Гимн Советского Союза. В моей комнатушке «шесть на восемь» железногорской малосемейки  было холодно и оттого еще неуютнее. Накануне  в городе отключили отопление, но  март – не   май. А холод, как и голод – не тётка, пирожка не даст…
Я встал с дивана, на котором спал в  джинсах, купленных с первой  железногорской зарплаты у болгарских строителей. Какой-то братушка продал их за 120 рублей, оставив мне, начинающему корреспонденту «Ударного фронта», «на всё про всё» 30 рублей до получки.
…На втором куплете гимна я пришел в себя и с тоской окинул взглядом пустые бутылки и жалкие остатки пережаренной картошки с салом, траурно черневшие на взятой у соседей взаймы сковородке. И только потом стал искать свои  ботинки-тракторы, в которых было так  удобно «всесезонно и всепогодно» лазать по строящемуся горно-обогатительному комбинату и отвалам железорудного карьера.
На  кухне, несмотря на ранний предрассветный час, бодрыми свежими голосами ругались  милые соседи. Их вечный вопрос: кто и сколько вчера выпил?
Пора было идти на работу.
Редактор встретил меня вымученной улыбкой, насколько эту «растяжку» вообще можно было так назвать. Что можно изобразить  на помятом   моим новосельем лице? Он молча кивнул и с невыразимой тоской посмотрел на графин с желтоватой  железногорской  водой.  Он и водку пил с такой же  тоской на лице. Но  в тот момент я только понял, насколько глубоки были и его  редакторские  страдания.
Начальник медленно перевел взгляд  похмельного страдальца на монументальный сейф, прятавшийся  в тени такого одинокого в  огромной кадке фикуса, тяжко отдуваясь, встал из-за  стола, заваленного гранками и какими-то папками, подошел к сейфу и медленно, будто  при каком-то   загадочном ритуале масонов,  повернул огромный ключ с двумя  изрезанными замысловатыми конфигурациями бородками… Но тут же отдернул от сейфа руку –  обжегся о запретительную мысль.
- Не за то отец сына бил, что пил, - сказал он, - а за то, что опохмелялся…
 - Я еще не приобрел синдрома похмелья, - сказал я под горячую редакторскую руку.
- И не надо! – отрубил главный редактор (хотя у нас в редакции не было «не главных»). – Рано еще! Ты, брат, давай лечись своим творчеством… Читал твои рассказики. Занятно…
Длинная тирада  вконец его измучила. Он промокнул пот на крутом лбе, сказал, погружая своё обмякшее  тело в руководящее кресло.
- Бери, короче, фотокора Петухова, машину и дуй в карьер. В Пэдэка за репортажем.
- Куда дуть? – не понял я.
В подземно-дренажный комплекс, - пояснил он, промокая выступившую теперь на носу испарину. – На пятую шахту. Привезешь репортаж в номер. Заодно подумай о субботней страничке. Готовь ее с прицелом на Всесоюзный день смеха. Первое, сам знаешь, апреля…»Вокруг смеха» и всё такое.
- На пятую шахту?!. –  с энтузиазмом воскликнул я.
- На пятую… -  хмуро повторил он. – А ты чего так обрадовался?
- Так от пятой шахты рукой подать до Андросово!
- Ну да… - всё еще не понимая причины моей эйфории, проговорил Станислав Григорьевич. Но все-таки догадался:
- Ах, да… В  селе Андросово твой дед, кажется, живёт…
- И дед Вася, партработник, и бабушка Наташа, и две родные тетки, и муж тети Таня дядя Сережа…
- Достаточно  мне твоих родственников и малопьющих соседей – сколько не налей, всё им мало!.. – перебил меня главвред. – Только что-то ты не рассказывал мне, что твой дед – партработник. Я всех андросовских партработников  поголовно знаю… Как зовут твоего деда?
- Вася, - ответил я. – Василий Петрович, партработник.
- Не-е… Ты мне мозги не пудри. Нет в селе Андросово партработников с таким ФИО. Я бы обязательно знал партработника Василия Петровича…
Он поднял на меня  свои печальные глаза и с жалобной укоризной повторил:
- Ты мне мозги не пудри…
- Партработник! – насмерть стоял я за деда Васю. – Он школьные парты ремонтирует. Лучший  плотник колхоза «Восход».
Добрейший редактор  объединенной газеты железного города  никак не отреагировал на мою шутку с партработником. Он вообще не любил, когда шутили над святыми вещами.
- Ладно, оставь свои шутки юмора на первое апреля, - напутствовал он меня, подписывая  путевку. – Привезешь репортаж – и зайдешь ко мне с  икетом субботней странички. Думай, как расшевелить нашего читателя, чтобы помассовей его подпиской охватить.
- Где охватить? Под пиской? – будто не понял я Станислава.
- Да где угодно его охватывай, а  тираж второго полугодия должен быть десять тысяч! И ни экземпляром меньше. Я всё сказал!
И с этими словами он решительно направился к сейфу, обливаясь  липким похмельным потом.

***

Репортаж получился  не совсем по заказу редактора, но лучше  было  некуда. Всю рабочую  смену  с фотокором Петуховым и ударниками коммунистического труда я скитался по штрекам подземно-дренажного комплекса. Несмотря на выданный мне прорезиненный костюм, промок до костей, но, как писали в те незабвенные времена, «уставший, но счастливый» выбрался на  свет божий.
Заботливые  и гостеприимные маркшейдер с гидрогеологом отвели нас в красный уголок, где под бюстом вождя пролетарской революции дали по стакану водки и показали кости доисторических животных. Их при проходке штреков горняки откапывали  почти на стометровой глубине и приносили в красный уголок шахты. Священные кости за неимением краеведческого музея  складировались у бюста Владимира Ильича, который с  гипсовым  презрительным прищуром смотрел на груду окаменевших членов. Казалось, что даже цокал языком  и с приятной картавинкой приговаривал при этом: «Это, товаищи говняки, сугубо интегесные исторические ископаемые!  Сугубо, товаищи говняки!».
- А, кроме костей мамонтов, ничего   этакого не находили? – спросил я покрасневшего от водки  маркшейдера.
- Что вы имеете ввиду? – вопросом на вопрос ответил он.
- Ну, например, мумию какого-нибудь египетского фараона не находили тут? – неожиданно и для себя самого поинтересовался я.
Маркшейдер задумался. Пока он думал, ответил более находчивый гидрогеолог:
-  Мумий при проходке штреков не находили.
- А хотелось бы, товагищи говняки? – подключился к разговору еще более картавый, чем Ленин, фотокор Петухов.
- Конечно бы, хотелось… – медленно соображая, спародировал ли вождя фотограф или «сам такой», ответил маркшейдер.
На том и раскланялись с гостеприимными хозяевами.
Дорогой я умолял  шофера заехать в село Андросову к «партработнику деду Васе». Но Генке славные горняки не налили, подарив ему на прощание   только зеленоватый булыжник – железистый кварцит с редким окрасом. Кварцит весил кило пять, не меньше, и Гена выбросил его по дороге в город. Был он не в настроении и заезжать в «на деревню  к дедушке» категорически отказался.
- У меня машина еле тянет, денег на запчасти не дают… Какие тут, мать вашу бабушку, деревенские партработники! Мне без них, сам понимаешь, тошно…
***

Я замолчал, чтобы не раздражать и без того  обиженного судьбой  и горняками КМА шофера. От нечего делать стал думать о субботней страничке и первоапрельской шутке. И на серпантине карьерных дорог,   - явно под влиянием магнитных полей железного карьера, -  придумал, будто наши славные горняки, соревнуясь, разумеется,  в честь очередного исторического съезда КПСС, нашли при сбойке штреков  мраморный саркофаг с мумией египетского фараона. Долго не шло на ум, какого фараона именно. На крутом вираже, который в очередной раз сделал редакционный уазик под  и отканыеем расстроенного  Гены, решил, что нашли  Рамзеса-ХХ-го. Рамзесы, знал я, среди царей Египта были. Но ведь не до ХХ-го же колена тянулся их царский род. Подумал, что порядковый номер фараона РАМЗЕСА–ХХ-го  любому  идиоту: это первоапрельский розыгрыш. Невинная первоапрельская  шутка. Не более. Мол, посмеялись, улыбнулись – и давайте, товарищи, идти дальше по  светлому пути к такому-то будущему…
Вернувшись домой, я на одном дыхании написал шутливый репортаж «Уникальная находка», вложив в него со знанием дела такие несуразности, что  пожалел об авторских подсказках: жалко, но на такие  заведомые ляпы в горном деле ни один настоящий железногорец не клюнет.
Этих  авторских ляпов-подсказок было не меньше двух десятков. Во-первых, горняки, ставившие рекорд при сбойке штреков, подсвечивали в шахтах себе спичками. Во-вторых, сержант милиции Шарков, прибывший осматривать «мраморный гробик», то бишь саркофаг, после его вскрытия, тут же связывается с Москвой (институтом египтологии), и некто профессор Бенкиндаев по его описанию  мумии («нечто, замотанное в грязные бинты») выдаёт свой научный диагноз. Да еще какой! Мол, это – не больше-не меньше -  мумия египетского фараона Рамзеса-ХХ-го. На, казалось бы, здравый вопрос сержанта: «А как она оказалась захороненной в железе на глубине 100 метров, если сегодня  мощный взрыв берет не более метра рудного пласта?», «египтолог» отвечает: «Курское духовенство закопало».
 Главное ничему не удивляться. Но мы тогда и не таким глупостям  искренне верили…
Я, как меня и учили на отделении журналистики ФОПа (факультета общественных профессий) Тверского госуниверситета,  в конце материала дал редакционный комментарий. Так, мол, и так, духовенство все-таки жестоко просчиталось, закапывая лопатами в недра КМА  мумию Раизеса-ХХ-го. Железногорские горняки, соревнуясь за досрочное выполнение пятилетнего плана и готовя трудовые подарки очередному историческому партсъезду, нашли то, что по закону принадлежит народу! И 1 апреля  мумию Рамзеса-ХХ-го  можно увидеть в ДК горняков с 9 до 18 часов. Потом её (на пушечном лафете!) увезут для дальнейшего исследования в Центральный институт египтологии.
Когда  репортаж «Уникальная находка» был отпечатан, я присобачил к нему рубрику – «упреждая 1 апреля». Газета выходила в субботу, а на 1 апреля в том памятном мне году выпадал понедельник. Самый тяжелый день недели.


***
Редактор прочитал «Уникальную находку» и задумался, глядя на меня затуманенным взором кремлевского мечтателя.
- Боюсь, не поверят этой ереси наши читатели, - наконец выдавил он из себя. – Надо  побольше правды жизни! Сенсация нужна. Чтобы не собака укусила человека, а человек – собаку. Тогда газету будут рвать из рук почтальона, а, может быть, даже отрывать с руками. Тогда поднимем тираж на небывалую высоту, утрем нос «Курской правде».
Какой-то начальник, друг нашего редактора, заглядывая  через редакторское плечо в сверстанную полосу, назидательно крякнул:
- Если кто из городского начальства клюнет на вашу утку, записывайте фамилии и информируйте меня в Курске. Будем снимать с работы, как набитых дураков.
Винников еще раз полюбовался заголовочными шрифтами на развлекательной полосе и поставил  свой «разрешительный»  крючок-подпись.
Исторический номер тихо, без фанфар и даже  устной благодарности начальства «за проделанную работу», ушел в печать.
Назад дороги не было.
Я пошел вслед за Рамзесом в типографию, к печатнику дяде Грише, редко бывавшему трезвым и злым.
- Ну, ты, Сашка, даёшь кастрюли!.. – обнял он меня за плечи,  радостно дыша в лицо луком и яблочным вином. – Будет всем и день смеха, и день плача…
Старый полиграфист  вместо слова «гастроли» говорил  «кастрюли».  В его фразе «даёшь кастрюли!» были и экспрессия тех лет пятилеток, «громадья планов», и  народный юмор. «Даёшь кастрюли!» мне  нравилось даже  больше, чем уже  набившее  оскомину «время, вперёд!».
- Даю, даю кастрюли, дядя Гриша, - без энтузиазма повторил я  и глубоко вздохнул: - Приказано записывать фамилия начальников, ежели те проколятся на первоапрельской шутке и придут во Дворец культуры на Рамзеса двадцатого…
-  И правильно приказано, - кивнул печатник, прибавляя краски на полосу. – В Росси ведь не две беды, а одна – дураки! Снимай их, Сашка, не жалей дураков при портфелях…

***

Снимать с работы повели в горком партии меня одного. В сопровождении побледневшего и погрустневшего после первоапрельской шутки редактора Винникова.
Стоял чудесный апрельский  денёк, и весенний ветер играл  легкими белоснежными занавесками в кабинете первого. За огромным столом заседаний сидело бюро горкома партии в полном составе. У дверей, на лобном месте,  положив голову на плаху, стоял я. Справа от меня, на отдельном стуле у серой стены, сидел редактор. Лицо его было серее стены, в правой руке он сжимал авторучку, будто собирался брать интервью или с помощью своего орудия труда покончить счеты с жизнью в случае неблагоприятного для него исхода.
Я думал на отвлеченные темы. Представлял себе, как хорошо, наверное, сейчас в деревне, в Андросово…  Уже распускаются первые листочки, зеленеет травка, птички возвращаются… Люди в огородах копаются. Всё натурально и просто. Без причуд. Как и положено в настоящей человеческой жизни.
Мысли о деревне, где на тысячу верст в округе только и живут родные мне люди, помогала мне «не брать дурного в голову». Но обрывки гневных фраз отцов города до меня все-таки долетали:
- Своим никогда не существовавшим Рамзесом двадцатым этот человек совратил весь город!.. Устроил несанкционированную демонстрацию трудящихся. А до первого мая еще месяц напряженного труда!..
- Сорвал досрочное выполнение плана этой пятилетки по добыче и отгрузке руды…
- Активизировал баптистов-сектантов, которые заявляли, что коммунистам мумии не видели из-за  повального пьянства и  мата.  А  им, святым и нищим, видите ли,  эта его мумия была видна!..
И самое убедительное:
- Да он же своей «Уникальной находкой» скомпрометировал весь  партаппарат и  некоторых руководящих работников нашего города, которые пришли открывать выставку, проафишированную в газете!..
Я, не вникая в эти грозные обвинения, лишь слабо кивал в ответ, соглашаясь со всеми оргвыводами.
Наконец слово взял начальник местного отдела государственной безопасности, который тремя часами раньше вызывал меня в свой кабинет и стучал кулаком по полировке своего стола:
- Ты не думай, что мы,  советские чекисты, тут живём да зря хлеб жуём… Мы навели о тебе справки в  городе, откуда ты приехал…
- Я приехал из деревни Чичаты, где преподавал русский, литературу, немецкий, пение…
- Ты мне дурочку не ломай! Не ломай,  писатель! – перебил меня главный чекист Железногорска. – Ты в Чичаты поехал по какой причине?
- Солженица прочитал, его роман «Раковый корпус»…
- Интересно было?
- Вы о романе или о Чичатах? Бог создал Сочи, а чёрт Чичаты…
Тот начальник не вскочил – выпрыгнул -  из-за стола с легкостью снежного барса, мягкими  шашками охотника  подошел ко мне, нагнулся и заглянул в лицо. Я встретил  не злой, а совершенно равнодушный  взгляд его  зеленых глаз.
- Признавайся, кто надоумил дезорганизовать город и село?  Хулитель Солженицын?
- Вы же знаете, что хулителя выслали из страны…
- Выслали… – передразнил меня хозяин кабинета. – Хулителя выслали, а дело, как видим, его живёт…
 
Руководитель железных чекистов заключил свою речь простой и всем такой ясной фразой:
- Исключить из партии и запретить работать в органах массовой пропаганды!
- Правильно! По заслугам!.. – послышались  одобрительные реплики от членов.
- Он, к сожалению, не член партии, - вставил первый секретарь.
- Тогда уволить без права работать в органах пропаганды, а редактору объявить строгий выговор!
- Правильно! По заслугам!.. – опять  горячо и единодушно поддержали остальные члены бюро.


По дороге в редакцию Винников убедил меня написать обо всём случившимся в главную газету страны – «Правду».
- Только там теперь можно правду найти, только там! – горячо убеждал он меня. – Иначе эти фараоны тебе в одночасье судьбу сломают. Дворником с их волчьим билетом не устроишься… Так что пиши! Прямо у меня в кабинете и напишешь, как эти партработники пришли ленточку перерезать на выставку Рамзеса двадцатого…
- Напишу, - пообещал я. – И сразу в деревню, в глуш, в Андросово…

***

Рабочий автобус,  устало покачиваясь на ржавых рессорах, тормознул у шахты «Восточная».
- Всё, парень, конечная, -  глядя на меня через зеркало заднего вида, сказал водитель. – Отстой!
- Отстой, - повторил я и  спрыгнул на рыжий кварцит дороги.
Отсюда до деревни – рукой подать, километров пять с гаком.
Решил срезать путь, пополз прямо  по отвалу и проклял свой выбор. Хилая тропинка, проторенная андросовцами по вскрышному отвалу,  вскоре потерялась под ногами. Пошел холодный дождь. Мои туристические ботинки на подошве-тракторе тут же увязли в цепкой карьерной глине. И только через час, мокрый и грязный,  я вышел к церкви, откуда была уже видны  ржавая железная крыша и синие стены  дедушкиного дома.
Как только вступил на проселок, дождь перестал. Но по серому небу неприветливыми стаями гуляли хмурые облака. Они чуть ли не цеплялись за большой черный крест, наклоненный людским  неверием и временем к давно облезшей позолоте маковки. Да и сама церковь, на железной двери которой висел пудовый  замок, будто пригнулась, стесняясь своей нищеты и  унижения. Андросовский приход давно не слышал голоса священника, не видел  паствы Христовой.
-Господи, помилуй мя, грешного…
У колодца меня встретила бабушка Наташа, отдувавшаяся под тяжестью ведра по дороге к дому. Она поставила ведро на какую-то придорожную колоду и, приложив сухую ладонь к бровям, как русский дозорный витязь, всматривалась в мою приближающуюся фигуру.
- Сашка? Ты это? – наконец узнала меня бабушка.
- Я,  баушка, - заулыбался я, подхватывая ведро с водой. – А то кто же еще?
- Так пошли в дом, внучек!
Она жалостливо смотрела на меня, незаметно, как ей казалось, вытирая концом платка набежавшие на глаза слезы. Бабушкины глаза всегда были на мокром месте, когда она встречала или провожала меня. И почему ей было так жалко именно меня? Загадка до сих пор…
- Уже слыхали по радиву, што ты там, в городу, натворил с какой-то мумией… - скороговорила она, семеня рядом со мной. – Умная у тебя башка, Сашка, а дураку, видать, досталась…
- Это точно, баушка, хорошо ты сказала,- улыбался я.
Бабушка Наташа шумно высморкалась в чистую тряпицу.
- Хорошо, внучек, што хорошо кончается… - вздохнула она,  с трудом забираясь на покосившееся крылечко.
- Что ни делается – всё к лучшему, - оглянулся я на бабушку и улыбнулся.
Перед самым моим носом неожиданно распахнулась дверь, и едва не столкнулся с девушкой в  голубой, как майское небо, болоньевой курточке.
- Здастье!.. -  кивнула она мне и тут же повернулась к бабушке.
- Что же вы не сказали, я бы за водой сходила, - с мягкой укоризной сказала незнакомка.
Я вопросительно посмотрел на бабушку.
- Это наша жиличка, - ласково, глядя на девчушку, ответила старушка. – Учительницу из самого Курска прислали в школу. У нас квартирует…
- Людмила Ивановна, - по-мужски протянула она мне руку первой. – Учитель русского языка и литературы Андросовской  школы.
- Александр… Саша, - смешался я и  покраснел, оглядывая свои джинсы, заляпанные карьерной  грязью.
- А я про вас уже наслышана, Рамзес… - лукаво стрельнула она в меня  карими блестящими глазами. – Вы, товарищ корреспондент, в Андросово чуть ли не национальный герой…
- Герой – штаны с дырой, - вышел на крыльцо дед в накинутой на плечи  фуфайке. – Уже наслыхались вдостоль…
Дед закашлялся, фуфайка съехала на одно плечо. Кашлял он долго, тряся сивой длинной  бородой. Душегрейка упала с его впалой волосатой груди на щербатые доски крылечка, и я поспешил ее поднять. Но меня опередила учительница.
- Спасибо, дочка,- еще перхыкая, поблагодарил её  дед. – Пошли в хату…
Он придержал за локоть бабушку.
- Сбирай на стол, старая!
И уже ко мне:
- Надолго ли залетел?
- Залетел, - ответил я серьёзно. – Можно я у вас пока поживу?..
Дед Вася пошамкал  беззубым ртом, промолчал, пропуская  учительницу   в хату первой.
Я занёс ведро,  снял грязные ботинки и, ступая на  и отканые половики, прошел в протопленную  еще с утра хату. Не успел повесить мокрую куртку на деревянную вешалку, сделанную руками деда, как ко мне кинулись родные тетки.
Тётя Таня заплакала, запричитала:
- Как жить-то теперь будешь, Сашка?..
С другой стороны повисла на плече тётя Шура, старшая отцова сестра, так и не дождавшаяся  с фронта мужа в победный год; тоже заголосила.
- Да что вы, девки, ей Богу!.. – оторвал от меня своих дочерей дед Вася. – Никто, чай, не помер… Чего ручьем литься?
Он кивнул мне на красный угол, под образом Божией Матери.
- Ты, знамо, садись туды… Тебе заступничество  Царицы Небесной  требуется.
Спорить с ним было бесполезно. Дед, дождавшись, пока я пролезу в угол, сказал со вздохом:
- Покаяться бы тебе и причаститься у священника… Да закрыта наша церква Рождества Пресвятой Богородицы… Амбарный замок на вратах веры, надежды и любви человеческой…
И дед перекрестился на потемневшую от времени старую икону, видневшуюся из-за расшитых рушников в углу комнаты.
Тетки забегали к печи и обратно, бабушка принесла из амбара утрешнего молочка,  крынку сметаны, поставила это добро на стол, покрытый новой пахучей клеенкой с фиолетовыми павлинами, распушивших роскошные хвосты; потом снова захромала в свой закром за соленьями и вареньями.
- Да вы, как на Маланьину свадьбу!.. – пошутил я.
- Голодный, небось, герой? – спросил дед, доставая из буфета, сработанного его же руками, большую бутыль свекольного самогона. – Шурка бураковку гнала… Я-то её не пью, а Серега говорит: слабая… Не горить. Ему, злыдню, нужно всё – абы горело.
Пока шли приготовления к застолью по поводу  возвращения блудного внука, Людмила Ивановна успела ускользнуть в свою спаленку, которую ей выделил дед под съёмную «фатеру». Дедушка еще подождал с минутку хлопотавших женщин, потом зычно позвал квартирантку:
- Людмила Вановна!.. Милости просим за стол. Рамсес, как видишь, возвернулся. Слава Богу, живой и здоровый. Остальное приложится.
Она вышла  к столу в белом платье, как  невеста на выданье. В ее каштановых волосах посверкивала каким-то  не то камушком, не то стекляшкой  золотистая заколка. Плечи покрывал бледно-голубой воздушный шарфик, отделанный по краям золотой тесемкой. От учительницы исходил  легкий чудесный запах духов «Серебристый ландыш» парфюмерной фабрики «Красный Октябрь». И вся она лучилась чистым,  несказанным светом.
Дед критически оглядел учительницу  с ног до головы,  с каким-то неясным намёком подмигнул мне, прижмурив левый лукавый  глаз  под мохнатой бровью, и сказал протяжно:
- Прямо невеста…
Уселись и все остальные домочадцы.
- Погодь! – всплеснула руками бабушка, поставив на стол дымящуюся яичницу на сале. – А Серёга?..
- За ним не заржавеет, - раскладывая хлеб, бросила тётя Таня. – Давеча притарахтел на своём тракторе. У него нос бураковку за версту чуить…
- А пахать кто будет? – поднял брови дед Вася.
Хлопнула входная дверь, и на пороге появился дядя Сережа.
- А чё теперь пахать-то? – засмеялся он. – Сашка  нам, как объяснили по радио, посевную сорвал… На него и убыток спишем.
- Сидай, ударник! – кивнул зятю дедушка. – Ты и здесь, чую, свою норму  с лихвою вырабатываешь… Наливай сам, Сергей… Слаб глазами стал, боюсь промажу мимо стопки-то.
Дед снова закашлялся, вытирая заслезившиеся глаза рукавом воскресной рубахи, в которой еще до войны ходил в церковь и надевал на большие праздники.
- Под чистую уволили или как? – выпив бураковки, поинтересовался дядя Сережа, закусывая салом с розоватой прослойкой.
- Отпуск за свой счет, - нехотя вернулся я к неприятной для меня теме. – За месяц разберутся, что и к чему. Из Москвы фельетонист, говорят, едет…
Бабушка, стоявшая подле  печи и караулившая что-то кипевшее в чугунке, всплеснула руками:
- Аж из самой Москвы?!. Хвилитон про тебя писать?
- Угу, - кивнул я с набитым ртом. – Старший брат в беде не бросит.
- Ну, тогда оно, конечно… - наливая по второй, сказал дядя Сережа. – А работать, где будешь, Рамсес? Али собрался с голоду помирать?
Бабушка зацыкала на зятя, пристыдила Серегу, но тот ждал ответа.
- А я к вам в колхоз на работу наймусь…
- Что делать умеешь?
- Заметки писать?
-  Тут писарей в конторе и без тебя хватает…
- Парты будет ремонтировать! – вдруг встрял в наш напряженный разговор дед и неожиданно махнул, не чокаясь, целую стопку. – Я захворал вот грудью… Кашель задушил, хворь выпаривать буду. А внук деда подменит. Нехитрое дело – подправить парты да столы в школе, сарайчик ихний угольный подлатать, дров наколоть…
Он  многозначительно посмотрел на учительницу.
- Вот Людмила Ивановна нынче за директора осталась, ИО  называется…  Пока  она главный школьный начальник, ей и решать судьбу Рамсеса нашего…
Я, смеясь одними глазами, посмотрел на Людмилу, зардевшуюся от  дедушкиных слов.  Спросил со значением:
- Партработником возьмёте?
Она потупила свой взгляд в почти пустую тарелку и чуть слышно прошептала:
- Возьму…
- Вот вам и партработник по имени Рамсес, - рассмеялся дядя Сережа.
И вдруг грозно стукнул по столу кулаком. Да  так, что зазвенели стаканы, и бабушка Наташа перекрестилась.
- Ну, забуровил Емеля!.. – поднялась из-за стола тетя Таня. – Молодежи бы постеснялся. Они тебе в дети годятся…
-  Ты попаши с моё, попаши!... Тут, Рамсес, не до жиру, быть бы живу. Это тебе не бумагу марать. А на меня всю жизнь плевали и плюют…
- Пошли спать, пахарь! – подняла   дядю Сережу его жена. – Утро вечера мудренее.

***

Вечерело. В доме стихали последние дневные звуки. Бабушка и тетки, управившись по хозяйству, разбрелись по своим комнатушкам-клетям. Таких клетей в хате было много.  На них еще до войны, рассчитывая на по-русски большую крестьянскую семью, разгородил  всю «жилплощадь» лучший плотник  Михайловского околотка Василий Петрович Балашов, собственноручно поднявший на отведенном ему месте  большой дом. Денег на это требовалось уйма. В колхозе не заработаешь. И дед умудрялся каким-то чудом уходить от колхозной повинности – уезжать на заработки в Донбасс. Там, в Горловке, их плотницкая бригада ставила крепь в угольных шахтах. На эти деньги и поставил дед Вася дом под железной крышей.
Чудом этот дом не сожгли в войну, когда дед вместе с моим отцом, а его сыном Дмитрием, с первых дней  Великой Отечественной ушли на фронт. Деда приписали к хозвзводу артиллерийского подразделения, поставили  ухаживать за лошадями. Отец вернулся с войны в орденах и наградах.  А дед с одной медалькой – «За боевые заслуги». Значит, были эти заслуги все-таки  отмечены родиной…
Моя мама, уроженка Мартовского поселка  - он всего в шести-семи  илометрах от Андросово – рассказывала, что все большие беды со мной происходили именно в апреле, в месяце, в котором я родился 21 числа – между Лениным и Гитлером. Соседства  этого я всегда ужасно стеснялся.
 Из Смоленска меня  повезли в Макеевку, в дом маминой сестры, тети Иры, где мы и жили, пока отслуживший на  крайнем Севере (на Чукотке) отец не забрал нас в Кострому, потом в Тулу, потом во Владимир, где я пошел в школу. А уж потом был Калинин, Йена и Стендаль в Германии, Тверь, где я поступил на филфак университета,  Курск и наконец Железногорск… Жизнь на колесах, по военным городкам, дальним и ближним гарнизонам до 1968 года, пока отец не  вышел на военную пенсию.

…Я вышел в сени покурить, в темноте больно  стукнувшись головой о притолоку. Щелкнув зажигалкой, подсветил себе дорогу. У стены стояли пустые ведра и ржавое корытце, в которые с худой крыши собирали дождевую воду. Ничто не вечно в этом мире… Ржавеет, умирает и это железо, за которое колхозное начальство чуть не сжило со света моего деда –  раз «под железо», то кулак.
У отца и мамы были  чуткие, израненные, но поющие души. Не зря же родом они из соловьиного края. В Йене  родители купили мне аккордеон и отдали на обучение  немке фрау Эльзе. А в Стендале, куда потом перевели отца, игре на сверкающем перламутром  инструменте меня обучала добрейшая фрау Мария, у которой оба сына погибли в сорок втором под Сталинградом.
Я еще мальчишкой неплохо овладел аккордеоном. И, когда научился играть любимые песни моих родителей, они взяли горящий перламутром и золотыми планками инструмент в Андросово, в отпуск. Дедушкин дом стоял как раз напротив большого деревянного дома, похожего на конюшню. Это был колхозный Дом культуры. И я весь отпуск по вечерам играл на аккордеоне на танцах. Меня сажали на стул на крыльце дедова дома, большой аккордеон доставал мне до самого подбородка. Но я, наверное, играл хорошо. Потому что соседка Нина, закончившая к тому времени восьмой класс, поцеловала меня в благодарность в губы. Я чуть не упал со стула вместе со своим огромным «Вельтмайстером». В тот год я перешел в шестой класс, и запомнил этот поцелуй на всю оставшуюся жизнь.

***

Я курил на крыльце и вспоминал всё, что меня так сближало с этим старым домом.
- Куришь? – услышал я сзади.
Я так увлекся  воспоминаниями своего детства, что не заметил, как подошла Люда. На ней были  голубая куртка с капюшоном и черные брючки в обтяжку, подчеркивающие её точеную  фигурку.
- Угощайся, - протянул я пачку. – Сейчас многие девушки курят…
Она молча покачала головой.
- А ты, Рамзес, точно не откажешься поработать школьным плотником?
- Все работы хороши, выбирай на вкус, - улыбнулся я, присаживаясь рядом с девушкой. – Ну, со мной всё ясно, а как ты попала в эту тьму-таракань?
Она повела плечиком, чуточки отодвинулась от меня – такого горячего и бесцеремонного.
-  Андросовский директор попал в онкологию,  положили в областную больницу… Уже метастазы пошли. Вот мне и предложили в ОБЛОНО место директора Андросовской школы. В Курске у меня была неполная ставка, а тут – директор. Вот и согласилась, дура…
- Почему – дура? – не согласился я. – Скоро ты поймешь, что плотник из меня некудышний, партработник не удался и возьмешь учителем на работу. Я ведь филфак как никак заканчивал…
- Литераторы мне не нужны…
- Я в Чичатах немецкий преподавал. Шпрехен зи дойч?
Она  рассмеялась:
- Немецкий – это хорошо. У тебя берлинское произношение. Так что не всё, наверное, потеряно…
- Надежда всегда умирает последней. Первой умирает вера… Потом любовь. А может, обе вместе.
Мы помолчали, каждый думая о своём.
- Любовь бессмертна, - сказала она. – Знаешь, что под иконой Божией Матери написано в красном углу?
- Нет, - честно признался я.
Она почему-то наклонилась к моему уху и прошептала:
- Бог есть любовь. Любите друг друга.
- Гениально! – по привычке переводил я разговор на шутливую узкоколейку.
- Философски точно. И это означает одно…
- Что?
- Что любовь – бессмертна…
Она внезапно  сбежала с крылечка, обернулась ко мне, протягивая руку.
- Пойдем, прогуляемся к церкви. Я тебе и старинную мельницу покажу, что  на речке стоит.  Там, говорят, до сих пор дух  умершего от неразделенной  любви к русалке мельника обитает…
- Лучше покажи русалок,  - как всегда, неудачно, пошутил я. -  Мельников, особенно несчастных, не переношу на дух… Самого бы кто пожалел.

…Мы шли по ночному селу, пробираясь по старой плотине, поросшей  плакучими ивами, к мельнице. Вода у разбитого колеса шумела и даже пыталась толкать вперед уцелевшие звенья перекошенного  механизма. Но тщетно. Что-то скрипело внутри мельницы, навевая тоску и гоголевские настроения хутора близ Диканьки.
- А вон там, за мельницей, -  рассказывала она, как заправский гид, - церковь Рождества Пресвятой Богородицы. Ты не смотри, что купола облезли и крест покосился.  Это красота и любовь. Потому что еще Иоанн Кронштадтский утверждал, что там, где крест, там и любовь…
Она, взяв меня за руку, как слепца, подвела к замшелой стене из обожженного кирпича.
- Это начало семнадцатого века. Крест пытались сорвать, но тщетно… Устоял. Любовь – сила необыкновенная. Любовь сильнее любого зла…
При этих словах я лишь пожал плечами: красиво звучит, но не более того… Люда заметила мой красноречивый жест, но решила не спорить. Она просто продолжила свой необыкновенный и во многом неожиданный для меня рассказ:
 - Когда утреннее солнце озаряет её купол и маковки, происходит чудо – она, если смотреть с холма, на котором мы и стоим, будто возносится в небо на солнечных лучах и парит по небу. Легко и торжественно… Как белые летние облачка. Красотища…
- А почему Рождества Богородицы? – спросил я. – Она что, тут родилась?
- Эх, ты, партработник по имени Рамзес!.. – засмеялась Людмила. – По преданию на этом месте в стародавние времена нашли икону Казанской Божией Матери. Когда подняли, тут забил чудотворный источник. Это потом уже Андросовская речка из него образовалась, когда силу набрала.
Я придвинулся к ней поближе.
- Ты – чего? – спросила она, заглянув мне в глаза.
- Ты говори, говори… Я буду тебя слушать до утра. Никогда не думал, что женщину так приятно слушать…
Она не отстранилась.  Поправила капюшон на голове и сказала:
- Это женщина ушами любит, а мужчина…
- А мужчина – губами, - ответил я и крепко поцеловал её в губы.

***

Ночью мне приснился дождь. Вешний дождь, животворный, напористый. Он стеной стоял над чревом земли – огромной ямой железного карьера – и упругие синие струи  омывали старую церковь Рождества Пресвятой Богородицы. У церкви были свалены поломанные школьные парты, которые именно мне, андросовскому партработнику, предстояло во что бы то ни стало починить. Я знаю, что плотник из меня никакой, что никогда не делал этого, но надо – и буду чинить, латать, сбивая руки в кровь непривычной работой.
А дождь всё шел и шел. И веселые вешние воды, пришедшие к нам с неба, орошали купола церкви и её маковки. И я знал, что это вешнее умывание – предвестник рассвета, когда омытые купола  вновь засияют чистым золотом.
А как же – черный наклоненный к земле крест? Я задираю голову и вдруг вижу, что огромный чугунный крест медленно поплыл по еще темному небу и с каждой секундой светлеет и светлее его перекрестие, вот-вот готовое засиять божественным светом в предрассветной мгле.

И я беспричинно смеюсь и плачу. Плачу и смеюсь… Не то от счастья, не то от неосознанного,  еще далекого от меня, но реального горя… Смеюсь и плачу. Плачу и смеюсь. Без всякой причины. Так плачут и смеются только дети и деревенские юродивые, которых когда-то жалели и кормили всей деревней, всем миром…

- Проснись, внучек, проснись!..
Надо мной склонилась бабушка и трогает  меня за лоб желтой мягкой рукой.
- Что? – просыпаюсь я.
- Ты, внучек, не заболел? Не то плакал, не то смеялся во сне. Приснилось што?
Я встал, протёр глаза.
Дядя Серёжа завтракал за столом, допивая остатки бураковки.
- Да всё нормально, - сказал он, похрустывая солёным огурцом. – Зря вы, мама, беспокоитесь.  У него вся жизнь  впереди. И насмеется еще вдоволь, и наплачется.