Фима-дирижёр. Из серии Ленинградские истории

Дуглас-22
Он был чуть выше среднего роста, худой, с неестественно маленькой, как-будто детской головкой, коротко стриженой и по-птичьи  чуть склонённой на бок, в неизменном потёртом старом костюме и несвежей белой рубашке с чёрной, засаленной концертной "бабочкой". Его лицо, обезображенное безумием, никак не позволяло определить его возраст, хотя бы даже приблизительно.
Откровенно говоря, я уже не помню его имя. Как ни старался, я не смог с уверенностью вспомнить, как называли этого несчастного, известного всем  ленинградцам, кому случалось летним днём, в  70-х годах оказаться на углу Невского и Думской улицы, у самого Гостиного двора.
Кажется, все называли его Фимой, хотя это уже не важно. Его давно нет на этом свете.
Никто не знал, где он живёт, как добирается сюда, и чем его так привлекало именно это место, шумное и оживлённое, где нескончаемым потоком сновали тысячи людей.
Он появлялся всегда внезапно, из ниоткуда, ловко маневрируя среди бесчисленных прохожих, прокладывая себе путь неестественно широкими шагами, сопровождаемыми такими же неестественными, как-будто нарочитыми взмахами обеих рук.
Оказавшись на самой середине Думской, там где его не могли достать разъезжавшиеся в разные стороны автомобили, он начинал странные размашистые движения, довольно искусно подражая действиям дирижёра. При этом на его типично еврейском лице, навеки искажённом душевной болезнью, всегда сияла счастливая и вдохновенная улыбка.
Проходящие мимо старались аккуратно обойти Фиму стороной, иногда незаметно улыбаясь, иногда раздражённо отворачиваяась в сторону, но никогда не задевая его.
Он "дирижировал" ещё несколько мгновений, потом кланялся, изящно наклоняя голову и стремительно исчезал из виду, бесследно растворяясь в толпе, всё так же нелепо и быстро вышагивая и размахивая руками всё с той же неизменной радостной улыбкой.
Фима был абсолютно безвреден. Он никогда не приставал к проходящим людям и никогда не мешал им. Он был, если можно так сказать, вполне интеллигентным безумцем.
Его не обижали и не дразнили, во всяком случае, мне лично слышать о таких случаях не приходилось, да и кому могла придти в те годы мысль оскорбить или тем более обидеть несчастного человека?
 Однажды, когда  Фима по своему обыкновению давал прохожим маленький концерт  прямо на середине улицы, перед ним оказались двое ребят: один примерно 15-16 лет и второй, явно моложе, очевидно младшеклассник. Младший, увидев безумные  Фимины пассы, не выдержал и громко прыснул со смеху, но досмеяться он не успел, поскольку в тот же момент получил от своего старшего спутника увесистый подзатыльник, сопровождаемый словами:
- Ты что, придурок, смеёшься, больного не видел? Как дам сейчас!
Младший, морщась и потирая ушибленное место, тут же стал серьёзным, и оба быстро миновали Фиму, который их наверняка не заметил. Он вообще ничего и никого не замечал.

В другой раз я оказался свидетелем не менее показательного случая.
Солнечным летним днём я пересекал Думскую с толпой пешеходов. Впереди меня шла маленькая девочка лет 7. Одной рукой она держалась за маму, а другой сосредоточенно пыталась развернуть недавно купленное эскимо, забавно выдёргивая при этом свою ладошку из крепкой маминой руки и тут же хватаясь за неё вновь.  Девочка уже успела справиться с непослушной серебристой бумажкой, уже успела откусить первый, самый вкусный кусочек, как вдруг буквально нос к носу столкнулась с Фимой. Она весело посмотрела на него, подняв голову и щурясь от яркого солнца и вдруг громко сказала:
 - На! Возьми мороженое! На! -  И протянула Фиме своё эскимо.
Тот, не перставая улыбаться, схватил мороженое, сделал движение, напоминавшее гусарское щёлкание каблуками, благодарно наклонил голову и мгновенно исчез из виду.
- Молодец! - похвалила девочку мама, - Правильно!  Молодец, доченька! Пойдём, я куплю тебе другое эскимо.
И они развернулись обратно, в сторону киоска с мороженым прямо под Думской башей, напротив  выхода из метро.

Шли годы, менялся город, менялись в нём люди, и только Фима оставался неизменным. Лишь появившаяся седина на его коротко стриженых висках свидетельствовала, что время не пощадило и его.

И хотя мне никогда не вспомнить, когда я впервые встретил на Невском нашего Фиму-дирижёра, я очень хорошо запомнил последний раз, когда я его увидел.
Это было в сквере на Площади Искусств.
Проходя мимо памятника Пушкину, я нечаянно посмотрел влево, на скамейку, где сидели два человека, один из которых показался мне знакомым.
Я тотчас узнал Фиму. Он сидел, обхватив руками свою маленькую голову, раскачиваясь вправо и влево и издавая странные, всхлипывающие звуки:
- Ы-ы-ы-ы, - мычал Фима, и я впервые услышал тогда его голос.
Рядом с ним на скамейке сидела пожилая женщина в платке и лёгком летнем плаще. У её ног за земле стояла раскрытая старенькая хозяйственная сумка, откуда торчала откупоренная бутылка молока. В руках у женщины был батон.
Она гладила Фиму по голове, тихонько, но настойчиво приговаривая:
- Не плачь, Фимушка, не плачь, надо поесть! Выпей молочка! Хочешь? А булочку хочешь?
И она, отломав от батона изрядный кусок, протянула его Фиме.
Внезапно он схватил булку обеими руками и с жадностью стал есть. Не доев до конца, он протянул кусок женщине, словно пытаясь накормить её, в свою очередь.
Он как-будто хотел запихнуть ей этот кусок прямо в рот, но женщина уклонившись, спокойно, примирительным тоном скзала:
-  Да я ела уже, Фимушка, ела. А теперь ты ешь! Хочешь молочка?
Фима взял бутылку и начал пить прямо из горлышка. Молоко щедро полилось на его "концертный" пиджак.
Он отдал женщине бутылку и вдруг снова вскочил на ноги, как ни в чём ни бывало. Он повернулся к ней лицом и начал свои дирижёрские пассы, широко улыбаясь.
- Спасибо, Фимушка, спасибо, хорошая музыка, очень хорошая, - с благодарностью сказала женщина.
Фима браво щёлкнул каблуками, наклонил голову, как заправский маэстро, и своими непомерными шагами побежал куда-то в сторону Садовой.

Я не выдержал и подошёл к его недавней соседке.
- Извините,  Вы, наверное, знаете его лучше других. Почему он такой? Что с ним случилось? Я вижу его здесь многие годы, а ничего не знаю про него.
Женщина вздохнула, заправляя обратно под платок выбившиеся седые волосы.
- Фима-то? - спросила женщина, - да я его давно знаю. Он наш, ленинградский, его отец был  дирижёром здесь, в Цирке, в оркестре. Или музыкантом каким, не скажу точно, но оттуда он, оттуда. А когда началась война, в их дом бомба попала. Или в соседний, рядышком, не знаю, но родителей его поубивало, а он уцелел, успел на улицу выскочить, как был, босиком, в одной рубашке. А на улице-то - мороз под 40. Получил  менингит. Да ещё и шок, всё вместе! Вот так и заболел. Ох, война, война проклятая...Да он безобидный, Вы не бойтесь его - перебивая саму себя, закончила она.
- Я знаю, - ответил я. А что с ним случилось? Почему он плакал?
- Да обидели его люди, обидели, - вздохнула женщина, - он там на Невском дирижировал, а мимо проходили какие-то, приезжие, наверное, и давай громко смеяться:
- Смотри, - говорят, - какой еврей сумасшедший! Где ещё увидишь такого? Ну и по нации его дразнить, мордой называть. Вот он и расстроился. Он же хотел им приятное сделать, музыку сыграть, а они видите как с ним поступили? - грустно улыбнулась моя нечаянная собеседница.
- А Вы как об этом узнали, он же не говорит совсем!
- Да это при мне всё случилось, - сказала она, - я как раз за ним шла и всё слышала и видела. Он сразу убежал, а я следом. Жалко же его, несчастного, мало ли что.
- Спасибо  большое, извините ещё раз, - сказал я, уходя прочь.
Женщина аккуратно опустила недопитую бутылку с молоком в урну рядышком со скамейкой, а недоеденый Фимой кусок булки, покрошив, бросила на землю перед собой.
Тут же налетевшие голуби быстро подобрали крошки.
Женщина тяжело поднялась со скамейки и медленно побрела в сторону Канала Грибоедова.
Вот так я узнал, кем был Фима-дирижёр. Правда, его самого мне с тех пор видеть уже не привелось.