Марина Цветаева - Ларуся Чайка Гл. 4

Елена Иваницкая
(роман-попурри)



I

     На утро было решено, что Аля останется с Лёлей в пансионе — рисовать, а Эренбург и Марина пойдут в редакцию. Илья готовил к печати "Необычайные похождения Хулио Хуренито", а Геликон уже с энтузиазмом обсуждал сборник Цветаевой "Ремесло", предлагал ей перевести повесть Гейне "Флорентийские ночи" и написать книгу прозы — заметок о московской жизни.
    По пути к Якобштрассе Эренбург рассказал, что Геликону удается привлекать достаточно известных современников. Высокая культура издательства уже заинтересовала Сологуба, Белого, Ремизова, Шкловского, Пастернака. Много внимания уделяется оформлению, книги отпечатываются в небольших типографиях скромно, но изящно. Часть тиража выпускается для библиофилов — сто экземпляров каждого издания печатаются на особой бумаге, "одеваются" в твердые переплеты.
    — А знаешь, Марина, эмигрантская критика называет его "полубольшевиком"? Это из-за того, что и в берлинский быт он привнес привычки московской зеленой богемы, — Эренбург, а их отношения  с Цветаевой время от времени носили не только эпистолярный характер, не мог не заметить мечтательность в глазах Марины, примету того, что ее сознание кружится вокруг авантюрных планов, — Марина, я дружу с женой Геликона. Ревекка — удивительная женщина. Ты слышишь?! — он сжал ее локоть, —  Геликон принадлежит ей со всеми потрохами, и это — неоспоримый факт.

    В конторе издательства, названного в честь мифической древнегреческой горы, где, по преданию, от удара копытом Пегаса возник источник вдохновения Гипокрена и в котором купались музы, за такую можно было бы принять тонкорукую рыжую секретаршу, а за саму гору— безграничный стол с толстым стеклом, с вершинами и пиками, сложенными из книг собственных изданий, а в роли Зевса — китайского божка, торчащего на одном из трех книжных шкафов. Эренбург сразу же просочился в маленькую комнатку к рыжевласке и они принялись выстукивать в четыре руки литературное рондо.

    Геликон чувствовал себя неловко из-за вчерашнего Марининого поцелуя, но поскольку, он уже создал в своем воображении из нее культовый персонаж и даже вознес на пьедестал, то попытался балансировать между деловыми отношениями и восторгом:
    — Марина, ваша Аля — удивительная девочка. Но почему Ариадна? Достаточно редкое имя.
    Цветаева выбрала не ампирное кресло для посетителей, обманчиво внушающее спокойствие, а жесткий венский стул в промежутке между шкафами и теперь, сидя с ровной спиной и держа в руке пепельницу, из этой ниши пускала струйки дыма и близоруко щурилась на хозяина конторы.
    — Геликон, все проще, чем вы представляете. А на какое имя следовало ожидать, если даже в семилетнем возрасте я написала пьесу, где главную героиню звали Антриллией?.. Вопреки Сергею, который любит русские имена, папе, который любил имена простые, вопреки друзьям, которые нашли, что это "салонно"... Меня волновало совсем другое: я хотела лишний раз отделиться, подчеркнуть свою исключительность, выделиться из ряда молодых матерей, которые все как одна называют своих новорожденных дочерей Татьянами, Натальями, Ольгами... Я с самого начала стремилась, чтобы моя дочь существовала под особой звездой, носила на себе особый знак. Я назвала так от романтизма и высокомерия, которые руководят моей жизнью. Такое имя — ответственно!..
   Оба запястья Марины в память о матери были унизаны серебряными браслетами, звенящими каждый раз, когда она проделывала манипуляции с папиросой —  подносила ко рту или стряхивала пепел, или чертила в воздухе условные восьмерки — знаки бесконечности. Струйка дыма повторяла ее движения, пыталась зацепиться за браслеты, но Марина легким дуновением отгоняла ее прочь.
    — Как-то у Али была кормилицей Груша, двадцатилетняя крестьянка из Рязанской губернии. Круглое лицо, ослепительные сияющие зеленые деревенские глаза, сверкающая улыбка, — веселье, задор, лукавство, — Ева! И безумная, бессмысленная, безудержная — первородная — ложь. Она, приехав в Коктебель, писала домой родителям: "Дорогие мои родители! И куда меня завезли! Кормлю ребенка, а сама нож держу. Здесь все с ножами. На берегу моря сидят разные народы: турки, татары, магры". Придумала себе смесь негра и мавра и спрашивает: "Барыня, а какие еще народы бывают?" —  "Французы, Груша" — "... турки, татары, магры и французы и пьют кофий. А сами нож держат." — "Груша, зачем вы все это пишете?"— "А чтобы жалели, барыня, и завидовали!"

    Озадаченный Геликон не сводил глаз с поэтессы, которая вчера поцеловала, а теперь преспокойно сидит напротив, курит и рассказывает о детстве своей дочери.
    — Вы, Геликон, не обращайте внимания, это байки, — Марина встала, подошла к окну и напряженно вглядывалась в ветви акаций, словно решала, стоит ли доверить ему свою тайну, — Аля, — наконец она решилась, — не единственный мой ребенок. Последние годы я жила такой другой жизнью, в таких ледяных удушьях, что сейчас руками развожу: я??? Моя вторая дочь — Ирина умерла от голода. Вы слышите? Ирина умерла от голода в детском приюте в Кунцево! Мне кажется, что я больше, чем кто-либо, терялась перед минутными материальными трудностями. Там, где другие хоть как-то выкарабкивались, я только больше погружалась в нужду. Беременность и роды были тяжелыми, болезненными, может, из-за того, — когда страдания закончились, — я восприняла это дитя как наказание. С течением времени то, что девочка становилась все более недоразвитой, стало подавлять меня. Ничтожество, безличность, болезненность Ирины были непомерным грузом. Я была слишком горда, чтобы жить с таким вот разочарованием в своем материнстве. Когда я недовольна каким-то своим стихотворением, я засовывала его в дальний ящик, чтобы поскорее забыть. Вот и Ирину я засунула в "ящик" — в приют. Мне было достаточно Али. Я сделала  выбор. Раз и навсегда.

    Цветаева говорила, не оборачиваясь. Геликон видел, как подергивались от психологического напряжения ее плечи, как русые пряди, подобно нимбу, сияли в лучах, и как пальцы двигались по подоконнику, словно по клавиатуре. Глухим, надтреснутым голосом она монотонно бормотала:
    — Когда Аля заболела малярией, я, вспоминая, как племянник Алеша, сын Аси, умер от инфекционного заболевания, была так обеспокоена, что не отходила от ее постели. Я лечила Алю, топила буржуйку креслами красного дерева, она начала поправляться. И вдруг, когда голова была занята только мыслью, как спасти Алю, на меня обрушилась страшная весть — Ирина умерла в приюте... Я почувствовала себя виноватой в том, что выбросила из дома слабого ребенка, чтобы сосредоточить всю заботу на дочери, которая была моей любимицей. Я даже на похороны не поехала — у Али в этот день температура была за сорок — и — сказать правду? — Я просто не могла. — Ах, Геликон! —  Здесь многое можно сказать. Я была так покинута! У всех есть кто-то: муж, отец, брат — у меня была только Аля, и Аля была больна, и я вся ушла в ее болезнь — и вот Бог наказал.

    Вскрики Марины становились все громче, она пыталась поджечь погасшую папиросу, ломала спички, потом резко смяла окурок в пепельнице и обратилась к издателю:
    — Вот видите, Геликон, спички меня осуждают, отказываются гореть... На могилу я не поехала, не могла оставить Алю. Потом, когда мне дали академический паек я сказала ей: "Ешь. И без фокусов. Пойми, что я спасла из двух — тебя, двух не смогла. Тебя выбрала. Ты выжила за счет Ирины".
   
    Было слышно, как в другой комнате рыжеволосая секретарша осторожно рассмеялась шутке Эренбурга. Марина сплетала-расплетала пальцы, Геликон молчал, пораженный признанием. Пауза затягивалась, Цветаева прикурила новую папиросу, спрятала глаза за дымом, а голос ее стал жестким:
    — Другие женщины забывают своих детей из-за балов — любви — нарядов — праздника жизни. Мой праздник жизни — стихи. Ваша очередь делиться сокровенным.
    Геликон заколебался:
    — Ревекка мне изменяет.
    После рассказа матери о неполноценности ребенка и его смерти от голода в приюте жалоба на неверность жены выглядела, по крайней мере, детской обидой, но Марина стремительно подошла к его креслу, обняла обеими руками, прижалась и прошептала:
    — Бедный, бедный Геликон...
    Именно в эту минуту дверь распахнулась и, любезно подталкивая секретаршу, появился Эренбург:
    — А не пора ли пойти попить кофейку? Что я вижу? Геликон, ни в коем случае не жалуйся Марине, она же только из России, а там со времен Федора Михайловича обычно завтракают жареной кровью униженных и оскорбленных! Извините, закралась неточность — во все времена!



    ІІ

     Я поняла — с другим у меня было р, моя любимая буква: мороз, гора, герой, Спарта (зверенок-лисенок!): все прямое, твердое, крепкое во мне.
    А с Вами: шепот, жжение, малодушие, тишина и — больше всего — «дружочек»!
    Мой родной дружочек, знаю, что это безобразие с утра: любовь вместо рукописей. Но это со мной так редко, так никогда! Все боюсь, что это мне во сне снится, что проснусь и опять: гора, герой...



ІІІ

    В память о бабке, которую папа так никогда и не увидел, Ларусе был подарен серебряный перстень с оранжевым камнем естественной формы. Ларуся гордилась надписью внутри "H.В. Paris" и мечтала о благородных страницах в собственной биографии.
    Семейная же история была такова — бабушка Лида погибла, успев передать родителям Георгия, отец которого тоже погиб. Григорий и Настя Чайки вырастили внука. Как святыню берегла Настя листок с записью, от всех прятала, и, как часто происходит в таких серьезных случаях, потеряла. На вопрос Георгия об отце, виновато разводила руками: "Извини, сладкий, не помню, Фроим какой-то".

    С тех пор Георгий не питал надежды отыскать родных, вырос, выбрал приятный город у моря и женился на сладкоголосой учительнице музыки — медово-белесой Элизе. Вдвоем они произвели в мир Ларусю с ангельскими кудряшками, растили и были счастливы до одного дождливого дня, принесшего вместе с ливнем диагноз — гром — канцер. Ужасы лечения с прощаниями и всхлипами сгубили веселый нрав Георгия, будто душа выпорхнула из куколки, оставив его отшельником.
    Ларусе тоже непросто далось возвращение по пестрому от лепестков осеннему пути, по траурным астрам, которые еще не успели под метлой дворника оказаться в пыльных кучах. Тяжелые бархатные шторы распустили кисти и погрузили комнату в полумрак, пряча очертания закрытого пианино.
    "Мне жаль только Музыки и Солнца". С этих слов жизни осиротевших Чаек должны были бы проходить в тишине и темноте, потому что Элиза умудрилась забрать с собой звуки и свет. Георгий сосредоточился на дочери. А Ларуся предпочла затворничество в рисовании. Она не ожидала от этого занятия ничего, кроме наслаждения, испытываемое, когда вдруг линии становились послушными ей. Но настоящее удовольствие она получала не от этого, — это было интимным, тайным всех — в ощущении того, как с рисунком, выпархивающим из-под ее руки, согласуется ход ее мыслей...

    В университетских рисовальных классах студентов консультировала осанистая дама с самой что ни на есть художественной фамилией — Левитан. Ирина Казимировна была высокого роста, который к тому же подчеркивался максимально возможными с точки зрения физиологического строения стопы каблуками, с тонкими, как и положено быть у настоящей женщины, лодыжками и запястьями. Даже узкие, горделивые губы ничуть не портили общего впечатления. О ней говорили, что она иногда не в своем уме из-за развода с мужем — известным столичным архитектором, но в аудитории никакой неадекватности она не проявляла, уверенно исправляя студенческие ошибки острым карандашом.
    Именно Ирине Казимировне удалось проникнуть сквозь панцирь недоверия и затворничества, защищавший Ларусю. Свободно беседуя с уверенной, зрелой, и почти глянцевой дамой, девушка временами чувствовала, что нашла в ней мать и советчицу. А в майские праздники они поехали на этюды, планируя остановиться на загородной дачке Левитанов. Папа не возражал.

    Опять должны появиться описания порывистого ветра, треплющего капюшоны их штормовок, бесконечных солнца, моря и гикаючих в кобальтово-синем небе чаек, которых две художницы уверенными рисками цинковых белил переносили на холсты...

    Потом были пронзительно-голубые, а сиреневых на побережье и не бывает, сумерки с густыми ультрамариновыми тенями.. Были пылающие от лучей и возбуждения лица, были соленые, сухие поцелуи и были руки с запахом растворителя масляных красок, стремительно пробирающиеся через податливость белья и скручивающие и без того уже набухшие соски... Обе изнемогали от напряжения и нежности, поэтому каждая вкладывала в ласки весь трепет, накопленный ожиданием любви.

    Искусство у творческих людей находит проявление в чем-либо, а в такой слишком приятной плоскости как девичий живот или подрагивающие вожделением бедра, будьте уверены, оно достигает необычайных высот... Судорожно целуя, трепетно кусая, ласково сжимая и нежно царапая, добираясь вездесущими сообразительными пальцами до каждой щельки, стонами, слезами, шепотом они дарили наслаждение, накатывающееся на них раз за разом, как волны на гальку пляжа.

    Опытная развратница и целомудренная дикарка оказались одинаково охочими до фиалковой сапфической любви. И когда утром солнце попыталось вскарабкаться вверх над раздувшимися облаками, то его чахлые лучи осветили сплетенных воедино любовниц, наконец-то нашедших жаждущими губами целебные источники.

    Папа был доволен этой дружбой, потому что мальчик из Базарьяновки Татарбунарского района не предполагал, что на самом деле может происходить между женщинами, а лесбийские допущения вообще обходили его сознание. Так прошел почти год. Вечерами, после ласк, от которых судорожно вздрагивали тела и повышалась температура, они не спешили расставаться. Лариса пряталась в кресле, рисуя балерин и хрустя печеньями, а Ирина с сигаретой или со стаканом вина шагала от окна к окну и, как всегда, рассказывала о своем муже. Тонкая, как паутинка, улыбка появлялась на ее лице:
    — Как-то февральским днем мы вышли из классов Академии и сразу же там, на Васильевском, между сфинксами Кирилл сделал предложение. А я тогда даже не была влюблена, потому что он был совсем не в моем вкусе, ты бы его тогда видела! — долговязый, как жердь, со всклокоченными космами и дикарской монгольской бородкой, в неряшливо намотанном  кашне, с мгновенно краснеющими на холоде носом и ушами. Не мой герой! Я уже почти раскрыла рот, чтобы сказать "нет", и тут увидела слезы. Вот так! Мужские слезы! Такого сентиментального нажима я не ожидала,  поплыла, как сальная свечка, и согласилась. А потом он признался, что слезы катились от ветра!

    В один из мрачных весенних дней, когда изморось превращала тополиные сережки на асфальте в сплошное краплачное болото, Ларуся спешила к подруге отогреться после изнурительного пленэра. Она прятала под зонтом желтые нарциссы и не осознавала, что они — предвестники разлуки и символы самовлюбленности. Освещенная внутренним солнцем Ирина открыла, но не пригласила:
    — Попробуй понять меня, девочка, — Кирилл вернулся. Тебе лучше забыть сюда дорогу. Прости и, наверное, прощай!

    Погнутая крышка почтового ящика прищемила Ларусе палец, а красный обломок ногтя разорвал чулок, когда она поднимала с пола конверт и ключи. Уже ненужные нарциссы она воткнула между ребер горячей батареи. Замок поддался с третьей попытки. Споткнувшись ковер, не снимая сапог, она бросилась в спальню, где из маминого когда-то гардероба выхватила стопку полотенец, споткнулась о свою же сумку, подвернула лодыжку, ударилась коленом, вбежала в кухню и суетливо подоткнула щель под дверью, открыла форточку, завесила ее полотенцем, а затем  прижала, вонзила в вытяжку хлопчатобумажный жмут, открыла газовые конфорки и только тогда дала волю слезам. Они душили, сжимали спазмами, опустошали внутренности, высвобождая пустоты для сладкого метанового яда.

    На кафельном полу в нераскрытом конверте Ларусю ожидало письмо:



VI

    Письмо молчание!
    Эл! Аа - ууууу! Лааар — КААА! Эл, милая, если ты меня слышишь — промолви хотя бы словечко (если, конечно, по какой-то причине ты не хочешь быть глухой).
    Если у меня все получится с отпуском, как хотелось бы, то 3 апреля в Сумах состоится одно мероприятие, на котором я бы очень хотел увидеть тебя. Речь идет о моей свадьбе. Давно хочется вас познакомить. Если есть возможность (хотя бы мизерная) — приезжай! Договорились? Буду ждать.



V
Комментарии

    Большая часть страстей М.И.Ц. была столь же ослепительна, насколько и кратковременна. Вот небольшие отрывки из ее писем к другим избранникам — к Борису Пастернаку: —"Борис, все эти годы живу с Вами, с Вашей душой..." — М.И.Ц. замечает в черновой тетради —  "Борюшка, я еще никому из любимых (?) не говорила" ты " —  разве в шутку, от неловкости и наличия внезапных пустот, — заткнуть дыру. Я вся на Вы, а с Вами, тобой это ты стремительно рвется ".

    Из письма к Александру Бахраху: —"ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия — о стену! — Никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы..."

    Из письма к Райнеру Марии Рильке: —"Райнер, я звук иной, чем страсть. Если бы ты взял меня к себе, ты взял бы места, которые наипустыннейшие. Все то, что никогда не спит, желало бы выспаться в твоих объятиях. Райнер, вечереет, я люблю тебя. Воет поезд. Поезда — это волки, а волки — Россия. Не поезд — вся Россия воет по тебе Райнер".

    За тринадцать лет до этого письма Марина уже писала:
           Вы, идущие мимо меня к не моим и сомнительным чарам, —
           Если б знали вы, сколько огня, сколько жизни, растраченной даром,
               И какой героический пыл на случайную тень или шорох...
          О летящие в ночь поезда, уносящие сон на вокзале...