Залман. Повесть об отце

Вениамин Залманович Додин
Вениамин Додин
ЗАЛМАН
Повесть об отце


               
Меня постоянно интриговал,  беспокоил стойкий, настойчивый интерес к фигуре, к памяти отца множества соприкасавшихся с ним людей. Именно, соприкасавшихся: он чрезвычайно редко подпускал к себе кого бы то ни было, очень высокие требования предъявлял он к людям близким. В молодости у него были истинные, верные друзья. Он помнил их. Был верен дружбе с ними. Памяти о них. И не изменил им новоприобретениями, когда они ушли навсегда.
Среди "соприкасавшихся" были люди самого разного возраста, полюсного общественного положения, несовместимого с его собственным миропониманием. Многих, очень многих из них он пережил, но и его пережили многие - из стойко интересовавшихся им, из постоянно помнящих его. Годы проходили, десятилетия со дня его смерти в июне 1962 года. А люди, знавшие его появлялись всё – разные, по разным причинам, с разными целями; возникали, вдруг, забытые мною давным-давно, или вовсе незнакомые мне прежде по моему тогдашнему малолетству, а позднее - из-за долгого, по уважительным причинам отсутствия моего в мире отца.
Они находили меня, - но искали-то они Его... Его они искали. Он был им нужен. По разным - я уже сказал об этом - причинам. Некоторым по причинам достойным понимания и уважения...
Как знакома мне одна из таких причин - тревожащее постоянно, постоянно зовущее чувство нестерпимой необходимости увидеть хоть на мгновение давно ушедшего человека - не всегда близкого, не всегда понятного, но всегда интересного, без которого, оказывается, собственная твоя жизнь - казалось бы, ничем особенным не связанная с этим человеком, вроде бы ничем абсолютно независящая от него - как бы останавливается, наткнувшись на непреодолимое препятствие, пустеет, меркнет, становится вовсе ненужной.....
Да. Отца уже давно не было. А они все приходили ко мне. И словно происходило это не в моей лаборатории на Дмитровском шоссе, а в... камере следователя, начинали деловито припоминать события его жизни, его действия, поступки, сказанные им слова - будто показания давали. Стереотип их поведения не сразу открылся мне: надо было всех их послушать и самому разобраться во всех этих психологических нагромождениях, причёсанных под благопристойность поминания отца и опрысканных вежеталем "естественной заботы" о... моем, оказывается, будущем - "...сына уважаемого всеми нами дорогого нам Залмана Самуиловича..."
Из рассказов-"показаний", большей частью случайных, иногда беспорядочных, но всегда для меня неожиданно интересных, ничего, казалось бы, не складывалось: осколки разбитого вдребезги зеркала напоминали они... Но... Время шло. "Осколки"' накапливались. Незаметно из этой хаотической россыпи мозаичных камешков вселенской памяти, как из цветной светящейся загадочно смальты выкладывалась новая картинка жизни, а потом и панорамка неких неизвестных мне ранее дел и чувств отца. Не всегда неожиданных для меня, но постоянно интересных свежими эпизодами, деталями, оттенками. Между прочим, сам дух "показаний" сначала раздражал меня. Период досады на самого себя за безропотное выслушивание именно показаний длился довольно долго, хотя, конечно, я не позволял себе выдавать собеседникам мои эти досадные чувства. Я благодарен им был за рассказы об отце.
Когда "осколки" раскладывались в очередную панораму прошедшего, рассказчики, будто на самом деле давшие исчерпывающие показания, вздыхали облегченно, освободившись, наконец от отягощавшего их бремени подспудной ответственности и тревоги /быть может даже - вины?/ Которая постоянно беспокоит, преследует даже людей пожилых или умирающих - много видевших и довольно переживших. Тревоги из-за реальной, мучительно переживаемой возможности не успеть поделиться с близкими чем-то очень значительным, выстраданным. Безусловно, важным очень и только одним им  пожилым или умирающим - известным Секретом Жизни. Крайне необходимым потомкам концентратом мыслей, откровений, рецептов... Ну и напутствий, конечно...
"...Полно, люди! Трагическое это все заблуждение: "до лампочки" потомкам Вашим все Ваши напутствия вкупе с секретами. Ни хрена им не надо ровным счетом, кроме Ваших квартир, кроме дач, кроме... Обойдутся они этим Вашим наследством, как-нибудь!" Так, или примерно так хочу я крикнуть им... Но это-то как раз совсем не так... Не совсем так... Не всегда... Это - как Вера, как Надежда: вдруг необходимо?... Вдруг...
Я пытался как-то всех приходящих ко мне на Дмитровское шоссе рассказчиков классифицировать по их отношению к отцу, по глубине и характеру их воспоминаний о нем, по тону отношения ко мне самому, по периодичности их посещений моей особы "по месту службы" /домой к нам почти никто из них не заходил - не решались, как оказалось: страшились "тени отца Гамлета"?; представьте - страшились! Или еще чего-то боялись - черт их знает, чего/.
Некоторые рассказчики больше никогда не приходили. Я благодарил их мысленно за память об отце. Завидовал им, успевшим... Был рад за них: посеянное ими в памяти, в душе моей ветры времени не иссушат; придет час, семена прорастут в воспоминаниях моих. И еще до одного, быть может даже до многих поколений потомков отца дойдет, не иссякнув, животворный ручей памяти о нем... Может быть все проще: они видят во мне частицу Отца, материализованное продолжение его, - кому такое не известно? Хотят, коснувшись меня, почувствовать, услышать, ощутить Его... Невозможно это... Но необходимо им - может так быть? Конечно. Вера построена на этих чувствах, Вера, как и всякое иное заблуждение.

А фигура Отца по-прежнему оставалась для меня таинственной, загадочной, совершенно непостижимой для сыновьего заинтересованного и ревностного исследования. Терро Инкогнито какое-то. Лишь масштабы ее все увеличивались, отодвигаясь во времени. Но что-то раскрывалось...
Его любили. Его внутреннее спокойствие и духовная мощь притягивали людей талантливых, сильных и чистых. В отце было нечто от молчаливого пророка. Безмятежным взглядом чуть прикрытых тяжелыми веками ясных огромных глаз - то темных до черноты, то светлых сияюще - Отец подзывал или останавливал, удалял от себя или привязывал намертво и навсегда. Ни во что, вроде, не вмешиваясь за пределами интересов его внутреннего мира, никогда не позволял он себе проявить назойливо-беспокойный интерес к волновавшим людей событиям. Он дома, когда за ужином собирались все мы, - дети, мама Бабушка Розалия, - изредка раскрывался вдруг и всегда неожиданно отвечал тихо на не заданный ему никем, но уловленный прежде молчаливый вопрос; или давал краткий совет, - казалось всегда, - не относящийся к разговору за столом; или делал оценку – во времени - происходящего сегодня. Всегда - рано или поздно - оценка его оказывалась абсолютно точной, совет - оптимальным, ответ - единственно правильным. Он был в моем тогдашнем понимании классическим хахамом своего народа. И как мудрец, чувствовал время, видел ясно те самые невидимые "неисповедимые пути Господни", что словно телефонные кабели на кроссах опутывали, связывая, события быстротечной жизни и еще более быстротечного времени.

Он чувствовал Историю. Историю, которая независимо от Времени была для него всегда и постоянно современной и абсолютна живой. Потому, быть может, что первой Его особенностью была Память. Память не просто феноменальная, - этот эпитет ничего про Него не говорит: под феноменальной понимается исключительная и, безусловно, универсальная память, когда обладающий ею человек, в идеале, запоминает абсолютно все, и что ему необходимо извлекает тотчас из этой своей информационной системы. Таких людей - память такую - я встречал. Не часто, правда.
Качественно память Отца была иной: абсолютная и исключительная в принципе, она была... современна, что ли, всем заложенным в нее глазами и мыслями бесчисленных поколений предков Его историческим или Ему самому памятным событиям и впечатлениям. Этот феномен назван… Машиной Времени...

Здесь начиналась чертовщина.
Когда Отец передавал подробности начисто забытых людьми и даже Книгой библейских эпизодов или толкований, пришедших к Нему изо всех источников эстафеты генетической памяти живших до него - всех, как мне представляется - от Адама /а это было именно так и только так, потому что ни коим образом не могло быть иначе/, или вспоминал известные исторические события когда-то происходившие, эпизоды "из жизни", разговоры или реплики, кем-то ведшиеся или высказанные, - слушатели ловили себя на состоянии абсолютной уверенности в том, что рассказчик говорит о событиях, свидетелем или участником которых был Он сам... Это бы еще ничего, - слушателям начинало мерещиться, что и они непостижимым образом оказывались... там, с рассказчиком... вместе. Такая уверенность была не результатом искусства повествователя /будет правильным отметить искусство Отца рассказывать/, но осязаемой, как бы голографической реалией точно увиденного и ощутимого Им самим… Реалии эти, сам дух Отцовского феномена довольно точно ощутил я при чтении монолога-рассказа... Воланда о своих беседах с Эммануилом Кантом, о впечатлениях и чувствах своих на допросах Нищего Проповедника всадником Понтием Пилатом, лично ему, Воланду, знакомых... Довольно точно осязаемо все это, но не настолько, чтобы "разъяснить" Отцовский феномен. Рассказчик-то у Булгакова - сам Сатана. И все проще простого разъясняется дьявольщиной… самой "обыкновенной"...
Надо думать, что первый феномен породил второй, - или феномены эти были двойниками - удивительно необъяснимое чувство конструкции, природной ли, искусственной ли. Оговорюсь: первый феномен осязался, что ли, "узким кругом" - в рассказы свои Отец "уводил"' только людей близких, их не так много было у него. Второй... О втором - "Чувстве Конструкции" - наслышаны были многие, - все его коллеги и всяческое руководство /коего и тогда хватало/. Знали точно и предметно. Помнили всегда из-за мучительной неловкости "уличения" в ошибке или просчете, запоминали на всю жизнь из-за "чудесным образом" предотвращенного Отцом личного их несчастья...
Рядом или внутри второго Отцовского феномена шло вспомогательной линией особое свойство Его мозга - свойство безграничного по возможностям устного счета. Людей, оперирующих многозначными цифрами не так уж и много. Но и не так мало. Удивительно вот что: это их свойство - дар Божий - почему-то почти никогда рационально не используется передовым человечеством, всегда и во все времена беспредельно щедрым на не свои возможности и на не свое достояние, если, конечно, то и другое нельзя ни отнять, ни украсть, ни купить, на худой конец. Когда же свойство это все же кормит экстрасенсов, то почему-то только в безудержном… мошенничестве или в  цирке... Кто знает, может быть и здесь работает аналогия Практического Результата Прогресса, отчетливо и однозначно выкристаллизовавшегося: загнать все мало-мальски ценные, все стоящие ресурсы Единственной во Вселенной Планеты Людей в создание Искусственного Интеллекта, способного мгновенно уничтожить Интеллект Естественный /ясно, - вкупе с созданным им искусственным/. Отдадим справедливость Человечеству: оно, вроде, достигло желанного, вот-вот надежды исполнятся и Прогресс наступит под ликующие звуки трубы Архангела Гавриила... "...туды т-т-твою в качель совсем..."'
Отличалось ли Отцовское свойство устного счета по качеству и возможностям от многих известных аналогов? Не знаю. Слышал только от тех же бытописателей Его, что Отец, подумав чуть /ниже расскажу почему он задумывался/, отвечал на любые предложенные комбинации с любыми значениями. Дифференцировал и интегрировал в уме, расчленяя или, наоборот, суммируя и переходя к пределу в фантастического построения стереометрических образах, которые были для него материализуемыми реалиями. Эти Его "реалии-построения" были настолько определенными и четкими, что позволяли Ему чувствовать не только дыхание! - по-другому не скажешь - сложнейшего конструктивного образа /сотканного Его фантазией или инженерно исчисленного и даже уже возведенного в натуре/, но саму анатомию метаморфоз деформативного ореола каждого его узла. Этого мало:
"...в переплетении гигантских по тому времени многослойных пространственных пролетных перекрытий сборочных цехов Его авиазаводов Он чувствовал точечное даже!, но все равно - остро беспокоящее Его ...перенапряжение самой малой балочки конструкции из недопустимой здесь, - именно здесь!, - "кипящей стали", "видел", проходя внизу своим "дистанционным термографом-дефектоскопом"' - или черт знает чем - "'неприятные"' Ему "пятна" незакаленных болтов соединений... Дьявольщина какая-то..." - свидетельствовал отцов коллега поЦАГИ Александр Николаевич Туполев и очень изредка забредавший ко мне на Дмитровское бывший коллега Отца по годам ПРОМСТРОЙПРОЕКТА и ГИПРОАВИАПРОМА   Левонтин.
Левонтин - Известный в свое время конструктор-строитель доживал в мое уже время в ЦНИИЭПЖИЛИЩА под покровительством одного из бронтозавров канувшей в Лету Академии Строительства и Архитектуры Бориса Рафаиловича Рубаненко (ЦНИИЭП Жилища). Человек предельно замкнутый и не откровенный еще более предельно, из "испуганных навеки, навеки проученных", Левонтин говорил мне, отодвинув на час краткого поминовения Отца свою улиточью манеру уходить от любого вопроса, тем более от разговора: "…Эти способности вашего Родителя объяснить нельзя, - как УМОМ РОССИИ НЕ ПОНЯТЬ…- любое объяснение обернется глупостью, мистикой, натяжкой. Их принимали априори, поскольку это было реалией, - а что еще оставалось делать? Не пытаться же объяснять любопытствующим /ваш Отец не знает, сколько запросов приходило в учреждение; мы, можете себе представить, не Его оберегали от них, - себя/, не пытаться объяснять всем и каждому, что среди нас, в XX веке живет... вот так, просто... Нет! Нет! Время для подобных объяснений не настанет так быстро. Люди же не готовы к такого рода штукам... Вы... действительно Его сын? ... Да, да - вы очень похожи - внешне. Внешне? Внешне, но не только, конечно, не только конечно... Естественно. " И будто испугавшись - так показалось мне - поставил точку, вставая - "...Фантастично и ... страшно..."
Чуть ниже я расскажу о его страхах.
Рассказывал Щедровицкий, болтливый близнец Левонтина, бывший многие годы директором ПРОМСТРОЙПРОЕКТА: "...За все эти свойства Отца вашего ... - за непонятную людям талантливость, умение "творить чудеса" - ... это все понималось в самом прямом смысле - некоторые коллеги - я это постоянно чувствовал - ненавидели Его люто, патологически. Они бы сожрали Его живьем, как говорится, но... Страх! Страх их преследовал, - не сдерживал - нет! Держал! Не за глотку, как обычно принято... понимать, - за мозг!... Вот-с... Это ужасное состояние, поверьте. Представьте ситуацию: вы ненавидите, готовы вцепиться... И знаете, чувствуете каждой воспаленной клеткой мозга, тела, кожи, черт возьми, что Он уже знает о том, что вы уже знаете... о том, что Он уже знает... А!?..."
Щедровицкий замирал в стойке, потом руки его когтили медленно воздух перед моим лицом... и я невольно представлял себе, как бы он, если бы не боялся, "держал за глотку, как обычно принято", моего отца, у которого, к тому же, один сын сидел - враг, другой сидит - враг вдвойне... Моего отца, беззащитного перед любой сволочью, у которой случайно никто не сидел...
Потом он долго принимал лекарства из пузыречков и флакончиков, стараясь успешно не смотреть мне в глаза, страшась смотреть, полагая, быть может, что я тоже знаю, что он знает...
"...Представляете?!... Он знает!, который БЫТЬ МОЖЕТ все может... Рехнешься от всего этого, к чертям совсем..."
Насчет "страшно" я был наслышан...
Мало знавшие его люди боялись оставаться с ним наедине - даже не одни. "...Ну, ... как покойника, что ли... Извините, пожалуйста..." - определил эти страхи его коллега Огородников.

"...Во время предвоенных московских, а потом и куйбышевских суточных бдений в ГИПРОАВИАПРОМЕ - рассказывал Огородников - новые сотрудники, вопреки требованиям строжайшей экономии электроэнергии /за этим очень серьезно следили/, а позднее, несмотря на угрозу уголовного наказания за демаскировку – уличные патрули могли и просто пальнуть по плохо зашторенному окну - устраивали в проектных залах иллюминацию, когда ваш отец приближался, обходя ночами один - свиты он не терпел - конструкторские группы для оперативных консультаций...
Был даже специальный приказ издан по учреждению: Додину передвигаться только с сопровождающими, - с охраной, будто. Чтобы люди не боялись так...
... Боялись - не боялись... Мура все это. Боялись новички, наслышанные страхов и небылиц про вашего отца. Боялись левонтины да щедровицкие, ненавидящие его за талантливость и всеумение, за то, главным образом, что страшились просвечивания его всевидящими глазами своих темных душонок и помыслов...
Я такие сложные, высокие слова говорю, самому неловко, но других и не подобрать, когда о вашем отце разговор... Да... А мы любили его и почитали в нем прежде всего неистребимую его гуманность - не доброту, - нет, - которая при тогдашних особых обстоятельствах была действительно хуже воровства, а гуманность... Это надо точно очень понимать: что есть истинная гуманность в войну, в трагическое для государства, для народа, потому суровое, беспощадное к любым нарушениям и нарушителям установленных военных порядков и правил время. Вы-то, конечно, представляете... Видели... Опоздание на работу на двадцать минут - суд. Значит, тюрьма, срок, - лагерь!... Фезеушников - малолеток судили за дезертирство: пацаночки и пацанчики в деревни убегали - не сбегали, нет! - убегали на день, на два - к мамкам. Отцы-то у них на фронте... Убегали за едой: голодно и тяжело было неимоверно, детям особенно, - они же еще детьми были, дезертиры эти - эти токаря, да фрезеровщики, да слесаря, да клепальщики на авиазаводах, на военных заводах наших. Вы же их сами видели на Безымянке... Да... Им за дезертирство - по восемь лет лагеря! По восемь лет - как раз время, чтобы вырасти во взрослого... Да... Тогда, в то время очень многое зависело от непосредственного начальника - вся судьба подчиненного... Да... Левонтин этот, сволочь, ... вор - он своих подчиненных обкрадывал, скрывал и присваивал доппайки - пайки такие дополнительные к карточкам продовольственным... Вкупе со Щедровицким - таким же, если не большим мерзавцем, который его боялся по понятной причине... Доппайки, знаете, премия продовольствием - это жизнью было человеческой! Государство из последнего отдавало терявшим память от голода проектировщикам: авиация же нами строилась-создавалась!... Да... Так, этот вор и трус - трус классический: фронта боялся до рвоты, до обмороков... Так этот мерзавец - вор и трус - всех вокруг истязал страхом фронта. Пугал, угрожал, - загоню, бронь отберу, отправлю!... А кого было пугать-то? У нас все мужчины - люди-то пожилые,- кто мог, воевал уже давно, - по десятку заявлений "на фронт" подавали по инстанциям. Тогда так только полагалось на оборонных предприятиях, самодеятельность наказывалась… Да... У нас большинство женщин на фронт рвалось, - все честные люди... И держались, между прочим, в нашем, например, Промстройпроекте или Гипроавиапроме страхом... лагеря… Да... Убежишь в военкомат, а оттуда отошлют назад, и все... Вот такие левонтины мигом оформляли на них документы как на дезертиров. И что вы думаете - могли судить, очень даже запросто... Да еще по статье такой, что лучше смерть - по "пятьдесят восьмой" пункт "четырнадцать" - саботаж! Вот... И судили... Да... Левонтины разных мастей скольким людям угробили жизнь. Считал кто-нибудь? Ох, скольким! И все для того, чтобы собственную шкуру уберечь от войны... Понимаете, штука какая: если другие удачно бегут на фронт и, счастливчики, попадают туда через все рогатки - чем все левонтины оправдаются перед народом, что тогда - молодые, здоровые, настырные - народу скажут, когда придет время ответ держать, - что они скажут людям, у которых отцы, братья, сыновья, дочери жизни уже отдали за Родину?... Или страшнее еще - гниют, неопознанные по добытой войною немоглухоте и слепоте, без рук, без ног по тыловым госпиталям островным, да заболотным, чтобы людям кругом не страшно было... Чтобы не видели люди ужаса этого… Не ужасались чтобы...
Что скажут, тогда? А так можно любого уверить: мол, я то - с радостью, рвусь - ремень на штанах лопается от натуги, тужусь - до ветров громких, но... не пускают, такие-сякие, не мазаные - оборона! ...Да... К слову. Был, был, конечно, путь на фронт верный, почти что верный, если точным быть. По нему многие люди прошли, добившись напрямую бить фашистов… Понимаете... Переодевались в тряпье похуже, - ну, чтобы бродягой казаться, эвакуированным или нищим, - так надо было по технологии... Да... Примаривались - не ели дней по десять почти ничего: все это легче легкого было - примориться да ветошь найти... Время способствовало идеально... Да... Не брились маленько, не мылись чуть-чуть, - эдакие Бароны из "На дне"... И мотались по рынкам - были тогда везде толкучие рынки, люди всё туда выносили на хлеб, на кусочек сала детишкам... Да... Так вот, на рынках этих случались часто облавы: ловили дезертиров, спекулянтов, ворье разное - шушеру военную, пену... Так вот, мотались люди, облавы ждали. Ну, а как облава - все, вроде, проще простого: - документы? - Нет документов: эвакуировался, от немца уходил, все утерял, не до них было... Весь, как есть - голый, босый... Ну, если патрули в этот раз попроще или, скажем, прижмурившись, - считай, что ты уже в эшелоне на фронт катишь. Конечно, не надо думать, что людей не проверяли. Проверяли, еще как! Глаз у тех проверяющих - особистов - был ох как наметан! Сами, без дураков, уходили от немца, от самой границы с боями, в гуще людской уходили, в плаче, в муках, в горе людском... Они-то знали, видели сходу кто есть кто... Физиономисты, сукины дети... Да... Я-то, грешный, дважды так пробовал - через толкучку, да через облавы... Не повезло очень: не те, которые проще да прижмурившиеся попадались... Тут ведь... Они, черти, в лицо только посмотрят... Я ведь, действительно, перед ними, как Барон горьковский в рубище, да с мордой ливановской... Заметный очень... Обидно: не держали даже самую малость - выгоняли, как последнего фраера... Да-с... Простите, пожалуйста... Первый раз, - так даже мелочи отвалили на трамвай до Безымянки... Отправили с приговором: Стыдно, мол; опять же - интеллигентный человек, а туда же... Да... Видели бы вы, Вениамин Залманович, физиономию Левонтина при моих возвращениях, - высшего порядка психологический спектакль - пантомима! Он ведь моим начальником не был, по положению "подо мною" стоял - сожрать живьем, следовательно, меня не мог... Ах, как он мучился, бедолага... сукин сын, Господи прости. И один на один он мне ничего не выскажет: знает великолепно, чем этот разговор кончится... Чуял, мерзавец, что руки у меня на него чешутся.... Да.... И уйду я тогда, после "разговора"' с ним с легким сердцем на фронт, в штрафбат, конечно... С чистой совестью. А что - штрафбат? Штрафбат - сила! Уж где воевать-то лучше, - любо - дорого!... Зато он бы уж более никому не пакостил... Да... Не вышло у меня штрафбата: набил ему, все же, морду... Но к событию этому индифферентно как-то все отнеслись - вроде все так и надо было... Да... Хуже всего, что отец ваш делал вид, будто ничего не произошло, - это для меня хуже ножа было.... Слышал потом, что он с Левонтином с глазу на глаз беседовал.. Левонтин с того часа съежился будто, осел, как весенний снег.... Ненавидел я его по-прежнему... И то, что Левонтин был хорошим расчетчиком ничего во мне не меняло: цвет страны полег тогда уже - к тому времени - по русским полям, - самые честные, самые непосредственные, - лучшие самые и самые молодые и здоровые... Будущее нации... Несостоявшееся... Да. Главный генетический фонд народа. И никто из них не помышлял - на людях, во всяком случае,- оценивать свои сиюминутные способности и потенциальные возможности на будущее, в случае, если их от фронта "освободят"...
Был у нас в Управлении специалист по технике уникальных расчетов. Скажем, самый талантливый конструктор-инженер изо всех, с кем мне пришлось работать – Бронштейн некий. Он у отца вашего учился "философии счета"... Непонятно? Непонятно... Мне, признаюсь, тоже. Но, вот была такая философия, если ваш отец с Бронштейном этим могли о ней ночами рассуждать, если позволяло время... Вообще-то, отец Ваш на время не жаловался, у него поговорочка была одна: времени не хватает только бездельникам... Да... Вот, значит, рассуждали они об философии этой, и Бронштейн, ни в Бога, ни в Черта не веривший, научился от отца вашего кое-каким штуковинам... И не свихнулся при этом... Да... Так вот, Бронштейн четырежды сбегал на фронт, в принципе, удачно очень. Морда у него, правда, была самая что ни на есть бандитская, это надо признать. Нам уже после войны рассказывал Вениамин Иванович Дикой - начальник, помнится, ваш наиглавнейший (в Безымянлаге был Главным комендантом; до того – в Магадане на Колыме – тоже Главным комендантом  города, порта - всей Колымы! Роль при Сталине страшная), - что разные особисты как только Бронштейна ловили - запрашивали тотчас уголовный розыск... Такая, значит, физиономия...  Да... Возвращали его таким манером три раза, - каждый раз почти что с передовой: он же слепым был, как крот, у него зрение на оба глаза было - минус одиннадцать, да еще с расслоением роговицы, что ли... Так - нет же! Сбежал в четвертый - попал таки на фронт!... Знаете, что он на фронте делал - слепой:!? Его привозили к особым минам и авиаторпедам неразорвавшимся... Подводили... И он их "успокаивал"'... Да...
Погиб он при форсировании Вислы: снаряд разметал плот... Да... Вы вот, Вениамин Залманович, спросите-ка у Галицкого Ивана Павловича - он ведь с вами работает сейчас. Работает? Да? Так вы спросите. Они этого Бронштейна все знали, он у них вроде высшей достопримечательностью был - монстр инженерный… Да... Заместитель Галицкого по политработе подсчитал, что Бронштейн обезвредил около двух тысяч "взрывоопасных предметов" особой сложности... Для личного дела Бронштейна – навечно сохранённое в кадрах института…Для стенгазеты нашей старался…Да... Они сколько же людей рванули бы "на выброс", предметы?... Вообще, Галицкий про этого мужика - Бронштейна - много баек хитрых знал, и смешных… Хотя, конечно, - что тут смешного, когда Бронштейн /слух у него был собачий совершенно!/ орал на всех по-матерному, визжал даже, чтобы никто не смел к нему подходить на двести метров, когда он "предмет" изучает...Этот помощник Галицкого рассказывал.

Здесь Огородников делал паузу /делал, потому что разговор этот он затевал не раз, он к нему возвращался не однажды, тема эта его волновала, или мучила даже.../ Он делал паузу, набираясь, будто, сил для излюбленного разговора "за евреев"...
Да... Знаете, Вениамин Залманович, я человек русский... Вы заметили: меня всегда будоражит, что ли, ",еврейский" вопрос, - в моей же стране, на моей же земле этот вопрос ставился не однажды... Да... Время от времени... И по разным, замечу, поводам... Да... По количеству прочитанного по этому злосчастному вопросу я, пожалуй, могу претендовать на звание специалиста экстракласса, хахамом, одним словом, могу называться... Да... Тут и вашего отца "вина": он меня в свое время просветил солидно. А его мнение я ценю превыше всего: он же не просто объективный человек, - он совесть человечья сама! Что, - громко сказано?! Почему же? С каких это пор вещи неприлично называть именами собственными? Да! Отец ваш - совесть. Как же иначе-то называть его? Как же: иначе, если это правда? Или правда не имеет права на обнародование? Ленин-то, - времена какие были суровые?, - не побоялся назвать Совестью Партии Сольца... - Вы должны его знать: он, кажется, знакомым вашего отца был?Аарона Александровича Сольца я знал. Он был старым приятелем моего отца еще с екатеринославльских времен их жизни - по Каменскому, точнее, где "искровцем" - в начале века - Сольц вел партийную работу на Днепровском Заводе...

- Мы отвлеклись.
- Да... Вы, Вениамин Залманович, судьбу его знаете... после событий памятных?
- После "памятных" - не знаю. До памятных - он часто бывал у отца. Но, помнится, после января тридцать четвертого его посещения носили... "незаметный", что ли, характер… Вообще, в это время многие перестали у нас бывать...Не замечали.
- Да... Конечно... Многие, - но не Сольц!
- Не спорю. Но мы ушли от вашего рассказа...
- Да... Мы, вот, вспомнили Россию и... евреев... Вопрос еврейский. Вы заметили: левонтины - все без исключения, - нет-нет!, я не обо всех евреях говорю, Боже упаси, я только о левонтинах!... Да... Так вот, левонтины эти распространяли вокруг себя облако антисемитизма, как каракатица - чернильное облако... Только каракатица-то делает это с защитной целью - облако-то! Вот и представьте: земля России - и левонтиновы облака на ней… Впечатляющая, скажу я вам, картина! Между прочим, - животворная вода для плесени антисемитизма… Да... Хлеб его насущный… Бульон питательный... Поймите меня, Вениамин Залманович, - я ведь не так прост и уж совсем не наивен, чтобы считать левонтиновы деяния единственной, главной что ли, средой питания юдофобства, где единственно произрастает оно и набирает силу. Ничуть. Среди мутантов этого явления много и от лукавого, не скаламбурить бы, - но сред и мутантов хватает. Да... Сред и мутантов хватает и без "чернил" нашего "друга" и его многочисленных двойников. Но штамм этот, так или иначе, весьма и весьма токсичен своей наглядностью, даже осязательностью, потому без промаха поражает самый чувствительный рецептор нормального или, как принято выражаться, простого человека - воображение его. И чего греха таить - воображение готовое очень поразиться... Убойный яд данного штамма более чем очевиден: это вызывающая естественный протест настойчивая и неуемная злопричастность жизненным интересам окружающих… Да... Уточним: жизненным интересам, не всегда, не во всех случаях отвечающая принятым среди порядочных людей представлениям о "мировых" что ли стандартах морали и, конечно же, о высших государственных интересах, если о последних разговор... Но, тем не менее, отлично уживающимся, привычным, удобным, принятым, наконец, в собственной нашей среде обитания... Да... В нашей собственной среде...
Может быть я преувеличиваю, - да и один ли я преувеличиваю-то, - слышал и теперь слышу вот такое от многих. От товарищей, - в чем -в чем - в юдофобстве не погрязших никак, никоим образом, по причине, хотя бы, прямой принадлежности к святому племени Иисуса... Да... И потому повторюсь - в который раз! - повторюсь, рискуя навлечь на себя потоки критики: никакие гитлеры со всем их пропагандистским аппаратом не способны сотворить такой могучей приобретенной убежденностью армии антисемитов, как это успешно сотворяли во время войны реальные левонтины. Также, впрочем, как самые талантливые и активные интернационалисты любых расцветок не сделают для утверждения добрых отношений между людьми различных наций и расс того, что сделал один Бронштейн и подобные ему граждане. Даже если бы Бронштейн не отдал жизнь за родину, а Левонтин отдал бы ее... невзначай...

К этой своей "идее фикс" Огородников возвращался каждый раз, как псих к резинке от трусиков из старого анекдота, стоило ему только подумать о Левонтине. А думал: он об этом ненавистном ему человеке постоянно и мучительно, как известные герои повестей о Ходже Насреддине постоянно думали о красной и отвратительной заднице павиана, что категорически им было противопоказано здравым смыслом.
Я не любил и не терпел эти его разговоры-откровения, унижавшие его в глазах моих. Я обрывал их вежливо, но настойчиво, прибегая к самому простому и действенному средству - доведению их до абсурда. Огородников спохватывался, размягчался. А я страдал: от разговоров его "за еврейский вопрос" у меня оставался на душе /или, быть может, в желудке, который побаливал периодически/ противный, мучительно осязаемый осадок вкуса липкого и теплого сахарного сиропа с воняющей мылом "К" эссенцией, в комплексе именуемых почему-то в торговой сети "Лимонадом". Если я вовремя не прерывал их - разговоры Огородникова переходили в стадию разъяснений на тему о необычайном героизме евреев-солдат на фронте, "...удостоенных самым высоким статистическим процентом званий Героев...", о том, что сачков, трусов, жуликов и дезертиров тогда, в Отечественную, хватало и среди "...нас, русских..." Надо признаться, эти штучки огородниковские вызывали у меня подозрение в подлинности записи пятого пункта в его анкетах... Обидно было видеть этого достойного человека, столько сделавшего для меня в совершенно не идущей ему роли... Обидно и противно. Я винил его, бедолагу, в том даже, что он никак не мог осмыслить черчилевской реплики на вопрос о причинах отсутствия антисемитизма в Британии: "...Почему? Да потому, что вы не найдете англичанина, которому в голову пришла бы бредовая мысль о том, что он глупее еврея!" Не осмысливал Огородников этой простейшей мысли. Не осмысливал, и все тут. А я винил его... И не догадывался долгое время, что он попросту ревнует Левонтина ко мне! А Огородников не раз и не два с обидой говорил мне, зайдя в очередной раз в мою лабораторию: "...Этот гражданин опять к вам заходил, пакостник?... По дороге в столовую, говорите? Он же печеночник-хроник! Чего ему в столовой делать! У вас просто не хватает настойчивости и злости, чтобы указать ему на дверь, вот что это значит..." Я пытался шутить. Он обижался на мои шутки. А я не хотел, не имел права объяснить Огородникову, почему Левонтин заходит ко мне, ненавидя отца и, верно, распространяя ненависть на меня. Выше, я проговорился о его, Левонтина страхе...

...В самом начале тридцатых годов, когда отец получил землю под здание ПРОМСТРОЙПРОЕКТА на Кочках у Лужников и стройка развернулась, Щедровицкий и Левонтин сумели пробить строительство жилого дома на одной из арбатских улочек – у театра. Дом был задуман широко - с трех – шести комнатными квартирами, с ваннами-бассейнами... Самый дом для… сплошь барачной Москвы... Нашу семью в списки претендентов не включили: отец с общественными организациями связан не был, религиозные убеждения его щекотали, если не раздражали инициаторов застройки. Но высокие гости нашей разгуляевской коммуналки имели обыкновение во все вмешиваться: тогда позиция "не наш вопрос" просто не была бы понята. Землячка (болтали) цыкнула, мы оказались в списке. Но наступило вскоре двадцать девятое января тридцать четвертого года. Оба наших героя тотчас же осуществили политическую чистку рядов будущих квартировладельцев супердома. Отец, по обыкновению, на это не реагировал ни словом, ни действиями: надо было бы "связываться" с общественными организациями... В то время руководы-общественники знали отца только еще как главного инженера-чудака.
Но вот дом уже заселен… Баталии вселенческие кончились. Улеглись склоки, и пыль ими поднятая осела: освоившие квартиры товарищи сообразили твердо, что жилплощадь теперь уже у них никто не отнимет; это, наконец, поняли и претенденты - неудачники. Тишина наступила... В наступившей тишине Левонтинам под ужасным секретом сообщили доброжелатели о том, "что что такое - Додин!"... Отцов коллега поначалу не поверил - слишком дико все оборачивалось и потому быть не могло..., но... заметался и "узнал"' сам... Он слег сначала, потом через жену взял отпуск за свой счет, кинулся в Кисловодск... Вернулся тотчас... Слег снова... Его мучила, жить ему не давала, давила и жгла та же сложная и страшная мысль, что позднее так занятно сформулировал его подельник Щедровицкий: "...Представляете?! Он знает, который все может!..." Не хватает во всем этом булгаковских сцен, где Левонтин кидается в ОГПУ с требованием предоставить ему отдельную бронированную камеру...
Жена Левонтина, задрапировавшись на этот случай в скромнейшее черное платье, дежурила у нашего дома, заходила в коридоры-лабиринты, ловила маму, бабушку Розалию, клялась ей, по-еврейски, в полнейшей невиновности мужа, биясь осторожно в истерике и бодая нашу дверь рогатой шляпкой. Непотребство это трагикомедийное длилось с небольшим два года. Мама была глубоко убеждена, что посетительница искренне верит в возмездие и, похоже, постепенно сходит с ума - количество, как пишут первоклассики, начинало, по мнению мамы, переходить в качество... Надо было принимать меры, тем более родителю моему донесли коллеги, что фокусам своей супруги ассистирует в толпе на Разгуляе сам, тоже, видать, готовясь перекочевать в дом скорби... И, точно, Левонтин не однажды был замечен в гастрономе напротив, сиротливо мыкавшимся и косившимся на наши окна. Косившийся также на коридорный балаган светлым на этот случай всевидящим глазом отец изволил, наконец, заметить движение в доме. Он вызвал к себе в кабинет Левонтина. Левонтин вполз крадучись к нему с эскортом сотрудников-активистов. Сотрудники, не получив от Левонтина никаких объяснений, тем более инструкций, не понимали, что происходит, зачем Левонтин затянул их в темную какую-то историю... Они смущались и начинали по одному "линять". Сообразив, что он с отцом один на один, Левонтин вырвался из кабинета, упал на пороге, закричал, у него начался всамделишный сердечный припадок. Вызвали скорую...
Жену Левонтина почти в это же время увез из нашего дома Терехов Иван Петрович - наш сосед и начальник 24-го отделения милиции "Басманной части". Домой к ней увез, конечно. Слух прошел из-за этого: "...Он - вон как все сделал, одновременно! А мы что говорили?..."
Время вскоре подошло всяческим событиям. И в августе тридцать седьмого Левонтин собственноручно написал руководству ГИПРОАВИАПРОМА заявление с просьбой "освобождаемую им добровольно квартиру передать нуждающейся в жилой площади семье Додина..." Отец предупредил его, что все кончится Канатчиковой дачей... События эти резонировали все предвоенное время, война им не помешала ничуть, послевоенные годы...
Он и сейчас боится... Видимо, уже не так покойного отца, как живого сына. Потому приходит... Отчитывается... Переживает, будто.

...Голомыстов Петр Ильич, отцов заместитель бывший, ныне военный пенсионер, генерал-полковник запаса, вспоминал об отце не часто - он в Москве бывает наездами редкими, дела какие-то в ГДР. У него своя интерпретация причин и характера отношений к отцу его бывших коллег.
- Рассказывал я вам, что мы любили Додина. Очень любили, ощущая в его присутствии состояние удивительное, граничащее - не удивляйтесь - с подавленностью. Сложность ощущений не потускнела до сих пор: мы чувствовали себя с ним как подопытные обезьяны, зафиксированные на страшном манипуляционном столе перед непостижимо холодными окулярами внимательно и молча глядящего на нас Божества - любимого беспредельно и беспредельно непостижимого... Образ этот, Вениамин Залманович, не мною выдуман, - знаете, как называлась наша аудитория? Виварий Саваофа! Вот как. Что-нибудь говорят вам эти два прозвища?...
Ученик отца Петр Иванович Сухих, еще и сегодня живой, быстрый и по-прежнему архиталантливый инженер и предприниматель-организатор - от Бога. Еще и сегодня, в свои далеко за восемьдесят, он - предмет активных вожделений всех московских и союзно-столичных конструкторских предводителей, занятых истинным делом: все ждут его расчетных откровений и настоящих "единственно правильных" решений инженерных загадок, коим, оказывается, даже в железобетоне несть числа.
Он приходит ко мне на Дмитровское, в кабинет во втором этаже, справа над парадным входом в институт. Приходит регулярно после каждого своего путешествия по стране и при очередном приглашении решить "Неразрешимый" конструкторский вопрос. Что завершается у него, как правило, очередным авторским свидетельством или дипломом. Сухих мал ростом, сух /это: не каламбур/, спортивен, до удивления подтянут. Он красив, моложав и элегантен. Орлиным оком светского льва, чуть укрытым тончайшей поволокой некоего сожаления, провожает Петр Иванович в открытых дверях моего всем всегда – вот уже 30 лет - открытого кабинета демонстрирующих в коридоре прелести свои рубаненковских выставочно-элитных кобылиц. Совершенно, по-видимому, полагая, что ими он еще успеет заняться накоротке. Занимается, представьте...
Он один из тех, кто обязательно приезжает ко мне в институт в день смерти отца. Для этого ему приходится совершать путь с дачи из-под Твери и возвращаться обратно в тот же день: его последняя супруга /годящаяся ему по возрасту только что не во внучки/ имеет, вероятно, веские основания не позволять ему задерживаться в столице на время сверх беседы со мной. В этот день – шестого июля - я никуда не отлучаюсь, жду гостей. Не было случая, чтобы Петр Иванович не приехал почтить память учителя. Однажды он явился в чужом, явно не со своего плеча салопе, драпирующем больничную пижамку и сиротские же палатные кальсоны. Пришлось отправлять его машиной обратно /после беседы, конечно, и поминания/, предварительно известив начинавших беспокоиться врачей.
И так, он приезжает - тень и любовь отца. И я люблю его. Он это знает, и чувство мое питает его силы. Мы сидим с ним в "стекляшке" ЦНИИЭПЖилища. В уютнейшем кафе тихо. Мы кайфуем: пьем кофе /в которое Петр Иванович подливает из фирменной фляжки непостижимого свойства коньячный экстракт/, жуем его и мое домашнее печенье - ничего более он не признает. Вспоминаем... Он рассказывает об отце каждый раз что-то новое, или в новом свете... Зимой Петр Иванович обосновывается в городе, звонит часто. Бывает "домами". Но дома не так с ним интересно: он дома - конструктор. Великий конструктор! Мне жалко, что его не могут слушать в эти часы инженеры. Это разорительно для государства - потерять опыт и эмиссию великого инженера Сухих. Но так устойчиво и незыблемо устроена наша часть мира: его, Петра Ивановича, богатству нет рачительного хозяина... Дома он рассказывает о работе отца, о его инженерных откровениях и озарениях. Я же живу отцом - человеком...
И так, Петр Иванович звонит. Просит "принять" его. Я жду. Он привозит сувениры: бумажку с отцовскими строчками, записку отца незапамятных времен, документ… на котором отцовская подпись или резюме...
Однажды, - счастливый, сияющий, - он приехал утром - прямо к моему приходу на работу. На журнальном столике уже лежал большой сверток. Я развернул его под сияющим совершенно мальчишеским взглядом старика - бронза блеснула... Две массивные дверные ручки прошлого века лежали рядышком. Я узнал их, потрясенный неожиданностью и смущенный одновременно...
— От вашей комнаты... Квартиры... Вчера начали сносить ваш дом на Разгуляе... Я знаю ваши двери - хожено-то. хожено сколько было в тепло это непостижимое - в квартирку... Подождал ночи, залез на второй этаж - лестницу-то уже разрушили, лез по штырям - и нашел их... Отвинтил... Эта, вот, - от кухоньки вашей... Эта от комнаты. Узнали? Их сколько раз касались руки отца вашего, и маменьки, и бабушки вашей замечательной... Вот, принес их. Хорошо это? Вам не будет неприятно?
— Петр Иванович!...
— Ну-ну, славно, славно... А я, знаете, часом, посомневался: с квартиркой этой..., - уж очень много горя вместила квартирка... И горе-то - не от нее ли?...
Это - Сухих. Горя же квартира моя вместила предостаточно, ручек от нее касаться не хотелось...

                *      *      *

…Трудно вашему отцу, Вениамин Залманович: он орёл, ему в небесах должно бы парить с мыслями своими высокими, с талантом, что только персонально, по наряду от Бога можно получить, со светлым его умом, - парить в небесах, где одни только орлы и летают. А он бился о тверди земные - каменные и людские... Вида только не показывал, улыбался, будто все кругом ему трын-трава... В квартирке, вот, на Разгуляе проживал - мерзостная, надо сказать, жилплощадь... Ему, будто, и на это обстоятельство грустное - наплевать, - в нем гордыни не было совершенно - гордость была! Была гордость главная и нетленная: он народом своим гордился несказанно - еврейским, который почитал святым и великим. Мне понятны его отношения и любовь, гордость его к народу евреев, которому он сын истинный: я, русский совершенно, не меньше горжусь своим народом, и люблю его не меньше, и чту свято. Потому мог, право имел понимать отца вашего чувства к еврейству и разделять их искренне. Как понимаю я и чту в еврействе, в истории евреев предтечу собственной моей русской культуры, ибо христианство - православие в особенности - от культуры моего народа не отличаю и потомкам своим закажу отличать. И через подвижничество отца Вашего чту я в еврействе подвиг его постоянный. Я Залману Самуиловичу пересказал однажды тронувшие его глубоко слова Толстого, точно про него специально сказанные - про отца Вашего: "... Проживите и вы в пустыне – увы! - не безлюдной, - в сумятице будней, насыщенных драмами, которые стали за тысячелетия рассеяния еврейского так обычны, что не должны бы уже вас возмущать... Поживите действенно, в буре ежедневности, не теряя мужества, развивая и сохраняя способности сопротивления всему, что враждебно честной и возвышенной душе... Не должны бы уже возмущать, но возмущают с тою же силой, что и тысячу, что и две тысячи лет назад..."
Он постоянно думал об этом, Ваш отец... Знал эти мысли Льва Николаевича, - он ведь все знал, память-то его была безгранична! Но слушал меня внимательно - он слушать умел людей так, как никто на моей памяти. Слушал и улыбался загадочно, должно быть, смеясь внутренне не зло надо мною... Над моей привязанностью к предмету его любви...
Когда я заходил слишком, по его млению, далеко в попытках своих осмыслить "смыслы", - "зафилософствывался", как он говорил, - отец Ваш останавливал меня шуткой, большей частью "Студил". "Остужал"'. И напомнил, однажды, грустно-веселые мысли начисто забытого ныне писателя-народника Каронина; о том, что рано нам философствовать, Петр Иванович, дорогой. Нет у нас материала для этого... Философия - сводка знаний о жизни, а мы с Вами что знаем? Одно только: вот, явится сейчас ... городовой, допустим, и отведет в отделение полиции..., простите, в участок, конечно... Отведет и не скажет даже - за что? Кабы знать - за что, ну, тогда можно пофилософствовать на тему: правильно отвели в отделение... в участок, конечно, или нет? А если и этого не позволено знать - какая же тут философия возможна? Нет здесь места для философии...
Я-то понимал, Вениамин Залманович, почему отец Ваш о городовом вспомнил: Вы с братом Вашим не выходили у него из головы... "Кабы знать..."... Вот что мучило его постоянно, хотя он безусловно знал: ни за что!... Потому как понимал отлично, что на зыбком фундаменте "общности материальных интересов" этики не построить, а без этики никто и никогда не будет, знать - "'за что"?
Да, Ваш отец философствования избегал, но о значении мысли человеческой думал постоянно, убежденный глубоко, что на свете нет ничего дороже мысли, что она - начало и конец всего бытия, причина и следствие, движущая сила и последняя цель. И еще он знал, - и учил нас всех тому постоянно, - что никто и ничто не заставит человека отказаться от мысли, ибо человек велик и жизнь его прекрасна только в той мере, в какой вложена в него эта вселенская сила…
...Вот, философствую я о философии Вашего отца, - Петр Иванович покосился на меня оком своим орлиным, - а он меня, Вениамин Залманович, огрел однажды "философией" за философию, да по больному очень месту, напомнив, что россияне всегда скверно философствовали, хотя из них многие в семинариях обучались... Один глубоко почитаемый им человек не раз повторял, что "...мы, русские, мечтать любим, как башкиры, например, а "философим" по-самоедски... У немцев, у немецких ученых, философия есть итог знаний, а у нас, русских, она всегда понималась - и впредь пониматься будет - лишь как план жизни, "расписание на завтра". И давал оценку такой "философии" не совсем лестную, как Вы сами понимаете...
Сказал он мне все это и засмеялся тихо так... Знаете, отец Ваш никогда не смеялся над людьми, даже над теми, кого обязательно надо было просмеять - для их же пользы. Или выругать даже. Он уважал в каждом человеке человека - в этом была его необоримая сила. За это любили его... одни. За это ненавидели некоторые... Ну, о тех, кто ненавидел - Вам известно. И не стоят они того, чтобы вспоминать их лишний раз: возгордятся, сукины дети, поминанием. Да еще рядом с отцом Вашим, А вот любили его, помимо "прочих", люди куда как интересные и примечательные, даже в высоких энциклопедиях замурованные... Не знаю - помните ли Вы их? Ходили они некогда в Ваш разгуляевский дом, как в церковь... Или, если точным быть, - как в синагогу...

...Я их помнил. Хотя всех их видел очень давно - многих, в детстве, и не часто. Петр Иванович, завсегдатай нашего дома, знал этих людей преотлично, но, прямой, честный и скромный человек – никогда