Из раннего детства

Татьяна Лысцова
Почему, осваивая вторую половину жизни,  я  решила написать о событиях раннего  детства?
Чистосердечное удивление ребёнка не может быть обесценено всезнанием зрелого человека. У каждого возраста своя  Истина. Абсолют  же не известен никому.
Открытие  чудес в раннем детстве самородно и самоценно.  В них отвага маленького человека, начинающего путь-дорогу во все выси и  глубины.
Так почему  бы, всё узнав про день,  в  вечерний час не вспомнить  утро?

                ПЕРВОЕ

Вот самое первое чувство, с которого, может быть, и начинается человек, которое предшествует размышлению и всякому опыту.
Да, мама...   Это была она,  мая мама.  Не могу сказать, во сне ли то было или в настоящем чистом поле, но так было.  Вот она идёт ко мне, будто плывёт по головкам  высоких жёлтых цветов. Я  раздвигаю травы и кусты  и  изо всех сил  лечу к ней. Встречаемся.  Я  вливаюсь в неё, как дождинка в дождевой поток. Она возносит меня  на руки и вжимает себе  в грудь. Ею  пахнущее, нежное,  животворное  проникает мои ребрышки и кровоток. У нас одно сердце и одно дыхание.
Лицо  мамы  лучезарно.
Как же  долго не было её...  Я очень томилась, порой ни с кем не играла, только ждала.  И вот она у меня есть! Настоящая! Тёплая.     Обнимает меня всю крепким родным телом.  Так умеет только она. Только она  одна.
И всё моё существо превратилось в радость.

Последующая взрослая жизнь не однажды дарила мне радости, и я дарила радости другим, но всё со временем проходило, глохло, на зов не отзывалось ни болью, ни счастьем.
А вот та перворадость, когда я почувствовала и запомнила мать,  осталась нетленной. Она напоминала встречу с океаном.
Теперь я думаю, что именно из той первой материнской благодати произрастают в людях все виды добра, отваги и любви.

                НЕПЛАКСИВЫЕ     ДЕТИ

Смутно вижу первую обиду. Дело было в гостях у бабушки в городе  Грязи, где она вскармливала двух внучек, меня – дочь сына и двоюродную сестру Галю – дочь дочери. Галя была моложе меня на два месяца.
Помню, нужно было сесть за стол, а стол был высоковат для нас. Я взяла с дивана атласную думку и устроилась на ней в самый раз. Моя находка! Что моя, то моя.  Сижу довольная, как мышка на репке. Жду похвалу больше, чем завтрак. Галька увидела моё удобство и давай реветь.  Мордочка в слезах и  соплях,  вся она корчится, топочет ножонками и тянет мою подушку. Я, конечно, протестую. Моя, ведь!  И что же?  Чья-то взрослая рука – хвать у меня подушку и под Галькину попку. Вот и все мои авторские права на удобства. И хоть бы сказали что в утешение, другую подушку дали бы. Нет.
Плакать и визжать я не умела, только помню встала и ушла. Но и этого никто не заметил. Что ж, и мне не очень-то нужен дом, где я второсортыш.. Иду по улице и вижу широкие полукруглые ступени, чистые,  наощупь  тёплые, как моя думка, только пожёжче. Рядом никого и я присела на ступени. На этом память обрывается.
Позднее я слышала, что меня, якобы, долго искали и нашли спящей на ступеньках кинотеатра.
Кто меня впервые обидел, я не знаю, но и детей, и взрослых, добывающих  удобства  притворными слезами,  недолюбливаю.

                А  ЧТО  ВНУТРИ?

Из раннего детства ясно запомнилась пора, когда, на что бы я ни положила глаз, неизменно подступал искусительный вопрос: " А что внутри???"  Бывало возьму игрушку, подержу, поверчу, рассмотрю со всех сторон,  а потом опять этот голос, словно кто-то наклонился к уху и по-змеиному: " А что внутри?"
Рано или поздно я уступала этому зову и оказывалось, что блестящие, такие яркие ёлочные шары, внутри пустые и тусклые. Уютная, как сказочный домик бонбоньерка, не содержит ничего кроме фантиков от съеденных кем-то сластей.  Тигр с горящими  глазами,  вооружённый двадцатью серпастыми когтями,  набит сухими старыми опилками. А пузырёк с чудесным , тонким запахом так вовсе пуст.
Но были и удачи.  Очень интересным оказался тяжёлый пыльный ящик  из тёмной кладовки.  Отец  отнёс его туда вскоре  после начала войны и запрета на радиоприёмники.  Коробочка была  тяжёлой  и  крепкой. Мы с соседом  Юркой трудились над её вскрытием дней пять.
Боже  мой,  какие нам открылись сокровища!!!
Лампочки невиданных форм и размеров, гайки и шурупы без счёта, какие-то пластинки из слюды, разноцветные проводки, наконец, очарованье глаз и сердца  --  серебряная фольга. Она была спрессована в тяжёлые, тугие цилиндры-конденсаторы, пропитанные и пропахшие воском. Наши молодые ногти, чуть потверже этого воска, без устали легонько отслаивали и отматывали фольгу  и бесконечная лента растекалась по полу чистым серебряным ручейком. Мы глядели на мерцающие струи и, завороженные  блеском шли " по теченью " в распахнутые двери сказок. Это было наше  зазеркалье и мы – искатели приключений. Босоногие и отважные бродили фантазёры по царствам-государствам в сапогах скороходах и шапках-невидимках..
Разглядывал ли кто-нибудь, когда-нибудь свои тайные сокровища с таким вожделением,  с каким мы,  изголодавшиеся по игрушкам дети войны,..рылись  внутри схем ламповых гигантов?
Какой же силы интерес владел  нами, что несытые забывали про хлеб и кашу, не отзывались родителям,  а всё глядели-разглядывали, искали-выискивали, не зная, что ищем, не ведая – зачем, и были так счастливы!
Ни скудость быта,  ни жестокая война не могли погасить того, что  было  подарено нам вместе с жизнью – потребность вопрошать, творить и верить сказкам.

Однажды попал в моё любопытство  игрушечный человечек – кукольный  мальчик-пионер из розового, похожего на живое тело целлулоида. Щёчки аленькие, глазки синенькие,  мордочка прелестная, как лакомство. На шейке торчит галстучек пионерский с двумя красными хвостиками. Пионерчик мог крутить головкой  во  все  стороны, мог салютовать  ручкой и ножкой, садился,  вставал и приседал. Маленький, нарядный, чистенький, послушный человечек. Играй себе всласть. Так нет же. Опять дудит кто-то в ухо: " А что внутри?" Спросила у мамы. Она говорит: " Ничего". "Не верю ". Сам пионер тоже не хотел отвечать. Как стойкий партизан, он не только молчал на допросе, но даже не изменял свою приветливую улыбку, когда я пыталась отвертеть ему руки и ноги, открутить голову. Игрушка оказалась крепкой. Что же делать?  Как пробить эту розовую, красивую оболочку?

В Новосибирске, в коммуналке семиэтажного дома половину большой общей кухни занимала печка.  Огнедышащий живот её успевал варить, парить и жарить для восьми  семей. Громких скандалов за горячее место не было. Печка горела полные сутки. В часы пик  (это утро, полдень, вечер) – жарко, выплёскивая то и дело на раскалённый чугун скудное варево кастрюль и котелков.  В остальное время – еле-еле, едва оставляя жизнь лепету красных язычков. Вечный огонь  держали для того, чтобы утром долго не разжигать сырые дрова, а выгадать лишние минуты на сон.  И вот, когда на кухне никого не было, я кинула в огонь вместе с берёзовым поленом и маленького игрушечного человечка. Дверцу быстро  закрыла и стою у печки, как ни в чём не бывало.  Подождала несколько минут,  кажется, никто не видел. Мамы нет. Открываю печку, жадно гляжу, что же та с ним? Какой он стал? Разгребаю щепкой золу,…  а человечка-то  нет! Да где же он!? Шевелю полено, оно ещё не разгорелось,  но игрушки нет как нет. Только на том месте, где она лежала, корчится серая пружинка с крючком.
 Я остолбенела. Как же это??  Был – и нет. Ни рук нет, ни ног нет, ни галстучка красненького. Исчезновение потрясло меня. Открылось  нечто такое,  что ужасает навсегда.  Нежный возраст соприкоснулся  со страшной тайной. Тайной конца. Ребёнок ощутил обрыв последнего шага.  Помню, что это было мгновение ужаса.
Испуганная, не веря своим глазам, я ещё раз  открыла печку.  Огонь медленно лизал чёрные головешки.  Он делал своё дело с жестокой честностью, ничего не приукрашивал. Внутри розовой, игрушечной оболочки, так схожей  с телом, было пусто.
В тоске разочарования стояла я ,не закрывая печной дверцы и своего рта. Что же случилось? Ведь я же  держала мальчика-игрушку в своих руках. Он улыбался и мы так славно играли. Так почему ж за  этим – пустота?
Вот он какой оказывается – человек внутри. Всё держала и всем вертела маленькая серая пружинка.  Вон она лежит среди  тлеющих угольков и её присыпает зола.  Как же  мне скучно стало, как уныло.
Огонь дал прямой жёстокий ответ,  но я была не готова к правде. Время сказок ещё не прошло. Я малодушно горевала: «Кто ж так назойливо и ненасытно выспрашивает у меня – «а что внутри». Зачем мне это знать.Мой человечек был бы цел, играла бы я с ним. А что теперь?»
Подошла  мама. Увидела раскрытую печь, свою поникшую дочь, всё поняла, не ругала, только с хитрецой спросила: "Ну, как,увидела, что внутри?" Я насупилась и молчала. Тёплая рука легла мне на голову, пригладила виски. «Пойдём обедать»,--утешительно сказала мама. Она-то знала, что у кого внутри и что всем разгадкам -- своё время…
            
                ВЗЛЁТНАЯ    ПОЛОСА


С начала Великой Отечественной войны  и до 44 года наша семья --  отец, мать и я жили  километрах в  10 от сибирского города  Мариинска, на стройке. Здесь, в тихой глубинке, Россия, потерявшая в начале войны свой запад, лихорадочно строила запасные, упрятанные в тайге аэродромы.  Отец мой, выпускник Воронежского  строительного института, числился на стройке прорабом, и семья ютилась  в бытовке с крошечным оконцем, наспех сколоченной, недалеко от будущей взлётной полосы. Детей кроме меня на стройке не было, игрушек и подавно.  Из детских книжек,  не знаю, откуда залетевшая,  лежала на опрокинутом вверх дном ящике  расчудесная книжка  " Волшебник  Изумрудного  Города".  Каждый вечер при свете коптилки мама прочитывала мне несколько  потрясающих историй  о том, как  много  опасностей  на пути смельчаков,  дерзающих исполнить  заветную мечту.
 Книжка была очень,  очень  истрёпана. Подклеить или подшить листы не удавалось.  Возможно,  встреча со мной была её последней встречей с ребёнком. Исчезновение книжки, как тленной бумаги, виделось совсем  близко, но не чудесного её флёра, связавшего в моём сердечке сказку и быль. Навсегда.
 Итак, возраст почемучки застал меня в изоляции от сверстников и благ  цивилизации, на таёжной стройке, в тяжелейшие годы войны. Естественно, внимание моё поглотили большие, в два моих роста люди и ещё больше их дела.
 По моим наблюдениям большие постоянно торопились.Куда и почему? Никто не  погонял людей кнутом или  окриком,  мне казалось.  Я видела то,  что  на виду. Как продолжение худых рук  мелькали:  кирка, лопата, лом, пила, топор, молоток. По настилу  шириной в одну доску очередью катились  тачки,  нагруженные землёй. Каждая походила на половинку лодки-плоскодонки с одним колесом впереди и человек, будто толкал её против течения. За каждой тачкой семенили ноги в каких-то обмотках. Люди двигались, как заводные. Приседая от тяжести, растопырив локти, они отчаянно тужились удержать равновесие. И  шли, шли, шли. Иногда на помощь тачкам появлялся единственный на стройку  ЧТЗ – гордость предвоенного тракторостроения.
 Люди поспешали и в столовой. Быстро-быстро алюминиевой ложкой рабочие зашвыривали в рот картофельную размазню, и белый комок исчезал, и в пустую миску утыкались усталые глаза.
 Ещё запомнилось, как плевали и курили рабочие люди. Плевок был показной, сквозь зубы с пронзительным  «цик». Пенистая слюна отлетала под напором и шлёпалась, как раствор с мастерка.Плевком выражалось презрение, ставилась точка в крутом разговоре, означался конец работы или перекур.
 Перекур начинали , стараясь куда-нибудь присесть, и уже сидя, крутили «козьи ножки» из махорки и клочков газет. Прикуривали от кресала. Два осколка кремня ударяли один о другой скользяще-резким, высекающим искры движением. Не у всех выходило сразу, не всем являл кремень чудо первобытного огня. У кого же получалось, быстро направлял искры на вспыльчивый трут, дул изо рта. И вот уже дымок первой затяжки покрывал лица коротким обманным удовольствием.
 Иногда на стройке появлялись совсем другие по виду и повадкам люди. Обозреть работу и распорядиться, в пролётке с кучером приезжал начальник стройки – огромный, набухший жиром  Гольденберг (в народе – голденхап ) и щуплый, чёрненький, в очках Беркович -- главный инженер. Поговорив с прорабом минут пятнадцать "двое в одном" скоренько уезжали на холеном жеребце.
                х               

  Каждый день на пространстве окружающей меня тайги, я видела что-нибудь новое. Ну скажем, на месте кочек и чахлых сосен, которые ещё вчера шуршали рядом, сегодня лежала серокаменная шершавая ровность, называемая не совсем понятно, -- бетон. Ещё говорили, что хороший бетон – это очень важно и нельзя поручать бетонирование кому попало, а только настоящим бетонщикам. Тут уж я совсем запуталась и на всякий случай зауважала наш жестяной бидон с блестящей крышкой, в котором носили молоко.
 Постепенно стройка стала для меня живой сопереживаемой сказкой, чем-то  похожей на  удивительную историю о Гудвине великом и ужасном, который любил цвет изумруда так сильно, что всех своих подданных заключил в зелёные очки и убедил, что живут они в изумрудном городе. Люди верили волшебнику Гудвину, люди его любили.
 Среди взрослых пошли разговоры о том, что вот-вот должен прилететь самолёт  и первую полосу надо закончить, во что бы то ни стало. Я поднимала голову и вставала на цыпочки, чтобы лучше расслышать это слово – самолёт. И однажды самолёт действительно прилетел. Живой и настоящий. Он приземлился  недалеко от нашей бытовки. Вечером, когда люди разошлись и "радость взрослых" дремала в угрюмой тишине, любопытство сломило меня окончательно. Я отправилась к самолёту и долго ходила под крыльями огромной "птички", трогала колёса в мой рост, положила свою ладонь-листик на тёплое зелёное "брюхо" и ощутила огромность и гибельную тяжесть машины.
На следующее утро самолёт готовили к отлёту. Провожали его, как и встречали, человек двадцать, включая моего отца и меня, конечно. Люди выстроились полукругом, переговаривались о достоинствах машины и ждали взлёта. Наконец закрутились винты. Сначала гудели. Потом ошеломил бесноватый визг и винты исчезли. Одежда на людях  трепетала, будто её со злостью рвали, волосы прилегли к черепам как плотные вязаные шапки.Длинное зелёное "брюхо" задрожало. Самолёт вырулил на полосу и покатил, набирая скорость. Отец посадил меня на плечи. Я видела как мчится, распластав руки-крылья, тяжеленная махина. Как там, у самого края взъерошенной тайги она, наконец-то отпихнула землю и, окунувшись в воздух, взмывала выше, выше, выше, оставляя белый по синему крутой прочерк.
Что-то ударило мне в рёбра изнутри и перехватило дыхание. До сегодня  я видела только, как взлетают птицы, и слышала, как люди иногда завидовали птицам. Но момент отрыва от земли и взлёт над ней, который только что произошёл, был уж слишком невероятен! Громада, обремененная железом, такая неуклюжая в таёжных дебрях на земле, сумела выхватить свободу и на высоте стала очень красивой.
           Чудо прилюдное, искрящее радость, и на всех его вдоволь! Я прижалась к голове отца и поцеловала тёплую макушку. И с высоты его плечей, как с ходуль, увидела лица других людей. И опять – чудо. Ах, какими красивыми стали эти люди! Глаза выпростали тайные мутные заботы и засветились. Мужчины распрямили плечи и стали выше ростом. С какой надеждой смотрят в небо! Как жадно пьют холодный ветер! И низачто теперь не предадут мечту увидеть Изумрудный Город!
                х

  Ещё много часов переживала я восторг от взлёта огромной, тяжеленной машины. Что-то окрепло во мне и успокаивало. Открылась радостная новость о людях, что были рядом. Я даже вспомнила пионерчика-игрушку, по которому так горевала, когда он "неожиданно исчез" в огромной печи коммунальной квартиры. "Жив он, жив. Обязательно найду его," – твердила я, засыпая на топчане в обнимку с котёнком
  После визита высоких гостей, стройку залихорадило ещё больше. Теперь работали и ночью, и, конечно, без выходных.
 К новостройке-аэродрому наспех протянули узкоколейку.По ней на открытых платформах день и ночь везли из отдалённых карьеров песок и гравий. С этих же платформ, взобравшись повыше на горку песка, произносил пустопорожние плановые речи очередной (после отбывшего на фронт) парторг. И того, кто говорил, и усталых с лопатами людей, что слушали и хлопали в брезентовые ладошки, и время, в которое забывалась вся настоящая жизнь, отец называл коротко и непонятно – митинг. " Сегодня митинг. Пойдём дочка."  И мы присоединялись к людям  в рабочей одежде. В толпе, в толкучке моя ручонка иногда выскальзывала из его руки, и я теряла отца, и потом долго искала его, проталкиваясь через надолбы кирзовых сапог, запах которых забыть нельзя.

Один из тех, кто глаголал с песчаной горки, мне запомнился. Высокий, худой с непокрытой головой в пышных, темным венцом волосах.  Он был свежее и чернее других, но , главное, только у него так энергично двигался рот и катались глаза, а толпа молча прыгала ладошками. И до меня дошло: "митинг" – это, когда один говорит, а все остальные хлопают.

И ещё запомнилось – какой бы парторг ни влезал на горку, всё равно он обязательно скатывался, и конец "нагорной проповеди" был одинаков у всех – на одном выдохе глотка хрипела: "Товарищи, отдадим все силы для победы над врагом!!!"
Спустя некоторое время, я видела, как те, к кому взывал парторг, отдавали все силы буквально. Очень большие( так мне виделось тогда), угрюмые люди, черпали с платформы огромной лопатой-подборкой серый с желтоватиной песок и с размаху швыряли на грузовик-трёхтонку. От ёрзанья лопат воздух начинал "шипеть" и "шептать" и по ритму выходило: «Кидай дальше, кидай больше». И так долго, без перерыва, пока не начинал трещать кузов. Тотчас под загрузку вставала другая машина. Шофёрами работали пожилые мужчины и девушки. Песня фронтовых лет рассказывала: "На трёхтонке работала Рая. Я ее, как сестрёнку, любил». "Раи" часто брали меня в кабину,  может как большую куклу, может вспоминали младших в родительском доме.
    Безотказный рядовой  фронта и тыла  ЗИС-300  катил в месиво стройки к бригадам "зэков" и вольнонаёмных, где прорабствовал мой отец  Лысцов Борис Георгиевич. Я выпрыгивала из кабины и устраивалась так, чтобы он не заметил моего   "секрета". Дело в том, что однажды, увидев меня поблизости,  отец  под угрозой ремня приближаться к заключённым запретил – сильное впечатление произвела  на него реплика молодой девчонки, отбывавшей срок за убийство: "Хорошенькая у тебя дочка, дядя Борис. А мы таких за ноги, да головой об угол.  Ха-ха-ха!" Видимо, у отца были основания  верить девчонке и он серьёзно сказал маме: "Саня, а ты знаешь, где бывает наша дочь?"
                Из маленькой моей засады я любопытно наблюдала, что делает рабочий люд. А делал он, вроде бы, простые веши, но выходило удивительное. Множество рук работали, как одна огромная ручища, которую называли смена, и мне доставляло удовольствие видеть, как орудует эта ручища. Она разгружала песок, месила его с цементом, подливала воду, вываливала раствор на полосу и свершалось очевидное – невероятное. Сначала сыпучее, потом текучее – извечный образ слабости и беды, соединяясь с потом,  проклятиями и надеждой  сотен людей, превращалось в твердокаменный монолит взлётной полосы! Может всё это удивляло меня потому, что играть было не с кем,  но может и по другой причине, которую и не всякий взрослый назовёт.
                Детский восторг действует по своим законам. И впервые за коротенькую жизнь я заплакала не от ушиба, не от укола, не от ссадины. Я вообще не понимала, от чего заплакала. Да и слёзы какие-то особенные текли. Ресницы, как водосливы, сбрасывали на щёки слезинки, глаза щипало, а губы от радости распялились до ушей. Это позднее осмыслилось. Наблюдая стройку, я узнала нечто очень важное о больших суровых людях. Пусть поодиночке слабые, злые, больные, в одежде, отмеченной презрением. Пусть чужие и чуждые друг другу, Бог весть, за что сосланные в лагеря, но все вместе...   вместе, как одна "ручища – смена", они совсем, совсем другое вещество! Они – моё родное племя, могущее летать без крыльев лучше всех!
    И всё, чего я насмотрелась на стройке за последнее время, выстроилось в неразъёмный, почти, что зримый ряд, в конце которого таёжную чащобу прорезала прямая, как пробор в густоволосой голове, широкая разгонная дорога для чудо-взлёта рукотворной птицы.
 Так вот  для чего  так спешили эти большие, угрюмые люди! Они знали, что чудеса бывают, что Изумрудный город есть. Но чтобы всё сбылось по их хотенью, сейчас или когда-нибудь, необходимо много, много поспешать.
Я встала с пенька, утёрла кулачком слёзы, расправила плечики, пальтишко сбросила и побежала так быстро, как только могла. Мотались худенькие руки, как крылышки неоперённого птенца. Я бежала, не глядя под ноги, доверившись весёлому попутчику – приятелю непостоянств  и шалостей.  И ветер принял мою игру –охолонул горячие виски и шею, присвистнул и погнал, подталкивая в спину. Куда? Наверно в Изумрудный Город.


               УРОКИ    КУЗНЕЦКОГО    АЛАТАУ
               
Не было сластей и белого хлеба. Не было обновок, только то, что выкраивали да перешивали из  старого. Не было книжек ни с картинками, ни без картинок. Не было карандашей, красок  и бумаги. Никаких игрушек у меня не было. Радио не было ни у кого. О кино и говорить нечего.
Но ведь что-то же держало на плаву детскую головку. Что-то же питало её воображение.
Да, такой интерес был!  Я хранила его в молчании. Не то что бы хотела скрыть от  отца и матери, но не надеялась на одобрение.
Это был интерес к неведомой стране, что появлялась каждое ясное утро на небесном холсте поверх всего,  что было рядом.
Вот я открываю дверь и выхожу из бытовки. Я обвожу взглядом округу и вижу прямую, как жезл, узкоколейку. Просека уходит глубоко-глубоко в тайгу и тянет взгляд к далёкому поднебесью.
 Там, у черты горизонта, от земли в небо устремились мерцающие столпы Кузнецкого Алатау. В синем просторе горная цепь выводит  контур могучих серебристых  крыл,  изготовленных в полёт!
Так бывало и обворожит простор высокой дымно-прозрачной страны! И долго жадно смотришь. И не по годам молчишь. Искушает горизонт. И зовёт к делу. Скоро наскучивает сиденье в обжитых углах и непоседа  шнурует  ботинки.
И ведь так близко, кажется рукой подать, эта загадочная страна. Чётко и ясно видно, как стрела узкоколейки вонзается в синий обруч гор.
Как же было не поспешить по такой прямой лёгкой дороге, хоть бы и на край света?  И вскоре она повела меня в первый опыт – всё изведать, узнать, разгадать сразу и до конца.
Несколько раз,  гонимая любопытством и рискованной детской отвагой, отправлялась я в путь по шпалам и рельсам в "куда захочу". Сначала вприпрыжку, потом усталыми шажками иду себе и иду, без оглядки. Но чем дальше я шагала, тем дальше и дальше отодвигалась желанная высота, как бы оседала и таяла  А вскоре и совсем исчезала. Будто в землю истекал мой Алатау. Гляжу, а кругом тайга, ель да сосна, кусты-медвежата шевелятся на обочине. Прямая узкоколейка оборвалась у огромной ямы с отвесными стенками, а в ней тот самый серый с желтоватиной песок, который приезжал на стройку. Огромный песчаный карьер --  изуродованная земля и никаких синих гор
Разве сюда я так спешила?  Разве для этого ослушалась отца и мать?
Так и не дошла я до загадочных гор и не могла понять, куда же и почему они всякий раз исчезали? Однако уроки  Кузнецкого Алатау не улетучились лёгким дымом, но впечатались в память  чётко и выпукло, как штемпель с датой и местом отправления.
Просто, наглядно и жёстко было мне истолковано, что прямые дороги скоро кончаются и приводят вовсе не туда, куда хотелось бы прийти.
Лес,  горы,  небо,  земля и цветы  живут своей жизнью и по своим правилам. Не всё так просто, как видят или жаждут видеть  молодые глаза.  То, чего хочу я – один мир.  То, что происходит  вокруг – нечто другое. Это  "нечто"  движется могучей  всепланетной  рекой, из которой нельзя выйти  ни живым, ни мёртвым, и "островков" сочувствия моим радостям и бедам  здесь нет. Нужно смириться с этим безразличием жизни большой к жизни маленькой, потому что  заложников Высочайшего опыта освободить некому.

P.S.

Позднее, когда ко мне подступили мятежи юности, то шумные, бросающие вызов всем и всему, то глухие, затаившие  огонь на дне зрачков, как "Демон поверженный", родился вопрос: "Смогу ли я любить опыт  Творца, столь безразличный ко мне, столь жестокий к моей плоти?  Смогу ли?"
Сколько  ни глядела я в себя – пусто. Подчиняться – да, смогу. Пусть даже смириться. Любить – никогда.
Переживая горькое счастье познания, я всё больше склонялась прощать и жалеть. Я поняла, что уроки разочарования в пору одинокого детства и были первыми шагами  на пути несения креста.
Теперь знаю – волю, безропотно нести крест и любить неволю  Жизни, таит смирение. Увы, такого наслаждения высоких душ мне не отпущено.