Уроды

Юля Нубис
(из книги «НЕ Я»)




Когда мы распределяли уродов, мне досталось самое хуже некуда. Вова-Укроп. Его и всерьёз-то нельзя рассматривать. Не урод, одна видимость. А что делать. В нашей части посёлка уродов было не густо. Юлька-Дракон говорила, они прячутся на окраинах, чтоб людей не пугать. Вот уж там, говорила она, самый шик. Там вообще с двумя головами. Хвостатые и трёхглазые. Но туда нам не разрешали, да мы и сами побаивались.
– А у нас в Москве вообще нет уродов! Ни одного! – чуть что, хвасталась Юлька. – Даже самого завалящего, вот такусенького! Все красивые ходят и все нарядные! – она кривила рот и презрительно нас оглядывала – как расстреливая, по очереди.
– У нас в Ленинграде тоже красивые и нарядные! – заступалась я.
– Ой, ты, Килька, вообще молчи! На себя посмотри! Платье – срам, босоножки – ваще позор! В Ленинграде вашем после блокады одни полудурки только рождались. Самых лучших людей потому что поубивали. Красивых и сильных. Остались одни убогие, недоделки. И дети у них рождались кривые, сопливые и безмозглые. Вон, как Васька.
– Я не из Ленинграда, – обиженно шмыгал распухшим носом Васька-Сопля. – Я из Сарапула.
– И сидел бы в своём Сарапуле! Чё сюда-то припёрся? Теперь все будут думать, что в вашем Сарапуле все сопливые и гундосые. Чё припёрся?!
Это было обидно и несправедливо. Все мы сюда припёрлись на лето. Все были случайными и чужими здесь. Юлька-Дракон была из Москвы и поэтому главная. Ну, ещё потому, что она была самая старшая. И умная. И красивая. Тётя Лапушева говорила, что очень красивая, очень умная девочка. Я, правда, что-то не замечала. Она слишком выпендривалась. Из-за этого мне остального было не видно.
– Живёшь где попало, вот и молчи! Ты хоть видел Москву? Видел?! Вот и молчи! У нас всё только самое лучшее! И дома, и Красная Площадь, и телебашня!
– А у нас зато Эрмитаж! И Аврора! И Пискарёвское кладбище! – защищала я родной город.
– Вот и сиди там на кладбище на своём! Зато у нас Ленин лежит! Настоящий! – Юлька-Дракон победно подпрыгивала и с силой притопывала ногой, словно ставила точку. Взвивалась клубами пыль, вокруг Юльки делался плотный туман, как у ведьмы из сказки. Ленин! Тут не поспоришь.
Митька-Труп всё же спорил.
– Это кукла лежит. Пластмассовая. Дедушка говорил. Никакого Ленина нет. Его подменили, – рваным жалобным голосом мямлил он. – Давно уже, ещё в войну. Чтобы немцы не взяли для опытов, – и стыдливо прятал глаза и вообще отворачивался, будто не он сказал. Он всегда так, манера такая.
– Сам ты кукла! – Юлька негодовала. – Тебе просто завидно! У тебя в твоей Кандалакше вообще ничего нет! Во-о-обще ничего! Даже есть у вас нечего! Ездите к нам в Москву, продукты мешками тащите! Как не стыдно! Оттого ты и есть шкелет, и больной от плохого питания. Одно слово – Труп!
     Митька действительно Труп. Когда ветер, Митька шатается, чуть не падает. И глаза у него неподвижные, как из гроба будто глядит. За ним бабушка прибегает, домой зовёт, чтобы он не забыл пить лекарства. Митьку жалко. Так-то, если б не Труп, он нормальный. Мы с ним книжками часто меняемся, у него много книжек хороших. Он меня даже Олей зовёт. А я – Килька. Меня так зовут здесь. Нигде больше не зовут, только здесь. Это Юлька-Дракон придумала. Сразу, только увидела. «О, килька какая приехала! Ты в томате килька или ты в масле? Отвечай, когда спрашивают, консервина невоспитанная! Что глаза выпучила? В томате?!..»

Про города мы всё время ругаемся, когда делать нечего. И про Ленина. Тут я Митьку не понимаю и не поддерживаю. Как можно такое про Ленина? Он же – Ленин! Он нам революцию сделал, царя и помещиков разогнал. Из Авроры. Аврора красивая. Песня тоже красивая про неё – «Дремлет притихший северный город…» Про Москву таких нет. Вслух я этого не скажу, Юльку не остановишь потом. Вон, снова своё заладила.
– У нас нет уродов, а у вас есть!
– Почему у вас нет? Неправда.
– Правда! У нас потому что правительство! Иностранные делегации приезжают! Поэтому всем уродам запрещено жить в Москве! Их нарочно вывозят вагонами по ночам, чтоб не видел никто! Может, вас тоже вывезли. Или ваших родителей. Раз вы в нищенских городах живёте! А не в Москве!
– Дура! – орал в этом месте обычно Васька, а Митька, ни слова не говоря, отворачивался и плёлся домой такой страшной подламывающейся походкой, что как будто возьмёт и умрёт прямо тут, и всё.
Васька садился на землю и пулялся в Юльку землёй. Юлька визжала, на ней было чистое платье всегда как новое. Пыталась добраться до Васьки, но он целился ей в глаза, ослепляя, и Юлька сдавалась, тогда Васька переставал, и мы шли на ручей или под колонку мыть Юльке глаза и платье. Потом Юлька Ваську всё-таки побеждала – садилась верхом и лупила ногами в бока. Это были как будто шпоры, а Васька – лошадь. Она загоняла его в траву и кормила горькими одуванчиками, подорожниками и другими лекарственными растениями. Так потом она объясняла, когда взрослые подходили спросить. Собирали гербарий, испачкались, мол, зато много полезных растений лекарственных обнаружили, чистотел вот от бородавок золовке вашей и лютик пятнистый от косоглазия, зятю вашему листья клевера от глистов, деду синенький василёчек от геморроя, ну а этот вот корешок пейте сами – от нервов и ожирения. Взрослые тут же терялись и не находили слов, а некоторые посмеивались. С Юльки всё как с гуся вода. Может, правда умная потому что. Меня мама убила бы за такое. Раз пятьсот бы убила. А если есть время – тысячу.

Юлька на самом деле Дракон. Случайно совпало. У неё коса толстая длинная, волосы извиваются так, пушатся, и даже когда они в косу заплетены, вокруг головы прозрачные завитушки такие светятся, наподобие как у иконы. Косу ей заплетают странно – какой-то высокий бугор образуется через всю голову, вроде гребешка петушачьего, но красиво. Нам и в голову бы дракон не пришёл, это бабка Самохина всё.
Самохина вредная и цепляется. День и ночь на скамейке сидит, высматривает и орёт на всю улицу, если что. Нас увидит – орёт. Мы нарочно теперь в обход от неё крюк делаем, а тогда мы не знали ещё и ходили. Здоровались как положено. А она в ответ обзывалась. «Ишь, блуждают и ходют, и ходют, шпана московская! Понаехали, лодари, фулюганы, и шляются! Чего шляетесь? А ну, по своим дворам, непутёвые!.. Тьфу, дракон! Чё дракон-то на голове? Неметчина! Кто ж так косу плетёт как нехристи? Косу – гладко и ровно, а тут чего? Навертели в Москве в своей и форсят! Дракон! Сущий дракон, прости господи, сущий чёрт! Чёрт с рогом в голове! И ходют… А сами-то, сами-то – с грязи в князи! Помню мамку твою, такая же никчемушка рябая бегала! А уехала, и драконы плетёт! У-у, немецкий дракон! У-у, п-пшшла..!» – грозила она клюкой прямо в Юльку. Противная бабка, ну её, лучше не связываться, нажалуется, наплетёт чего не было, мне-то что, а вот Ваське порой попадало, Митьке тоже, про Юльку только неясно, её что ли вообще не наказывали, ей плевать – оставалась, не пряталась, не бежала от бабки Самохиной, а нарочно стояла как памятник и, прищурясь, в упор рассматривала, точно это микроб, а не пожилой живой человек на пенсии и с наградами. Мы стояли смотрели издали, ждали Юльку. Нам было не слышно, что она говорит, только видели, как эта бабка Самохина начинала трястись, пыталась встать со скамейки, валилась обратно, тряслась ещё пуще, грозила ещё сильней, но Юлька спокойно шла к нам, командовала «Идём!» – и мы уходили. Поэтому про дракона никто бы ей не сказал, ещё чего, нарываться, но Юлька сама себя объявила однажды драконом, тогда и мы уже. К ним приехала родственница из Риги, какой-то там календарь привезла специальный для этого. Для драконов.
– Потому что старуха Самохина так велела? – Васька явно струхнул от новости.
– Дурак! Потому что я родилась в год Дракона! Это самый-пресамый год! В год Дракона великие люди рождаются! А Самохина – дура непросвещённая. Деревенщина!
– Откуда тогда она знает?
– Ниоткуда! Она и не знает!
– Она сказала…
– Дурак! Дураки вы все!
Мы молчали.
– Драконы всех побеждают! – топнула Юлька и крутанулась, взвивая пыль.
– А я кто? А я в какой год? – спохватился Васька и ждал, доверчиво хлопая невероятно длинными, как принцессовскими, ресницами.
– Известно, в какой! В год Сопли! – заявила Юлька. Мы с Митькой даже не спрашивали.
– У деда есть книга. Я сам посмотрю и скажу потом, – шёпотом утешал Митька Ваську – тот как раз надувался на Юльку обидеться и напасть.
Через день он принёс два рисунка, для Васьки и для меня, сам из книги скопировал. Календарь восточный. Там каждому году присвоено своё животное, и через двенадцать лет они повторяются. Оказалось, что Митька тоже Дракон, я – Змея, мелкий Васька – Лошадь.
– Конёк-Горбунёк! – хохотала Юлька. – Давай, Сопля, покатай меня! Жри траву! Я же знала! Жри! Жри!
Васька сопел обиженно, старался не зареветь.
– Тоже мне тут Змея нашлась! – перешла она на меня. – Никакая ты не змея! Ты – червяк подземельный дохлый! Наживка, рыбу ловить! Тебя в огороде копают и рыбам скармливают!
Я молчала, не знала, что ей сказать. Хотелось уйти, но нельзя, тётя Лапушева станет спрашивать, если что – просто сдаст меня в летний лагерь при восьмилетке, ей мама так и сказала, когда меня привезла, мол, чуть что, отдашь под присмотр. А там вообще только местные. И делать только что скажут, самим нельзя. А Юлька, она не всегда такая, с ней весело иногда, можно игры самим придумывать…
– Что, Змея теперь будешь, да? Или Килькой останешься? Говори! – наседала Юлька.
Не знаю. Змеёй не хотелось. Они ядовитые, подлые, незаметно кусают исподтишка. Змеёй – ещё хуже, чем Килькой.
– Да ладно! Какая ты там змея! Килька! Килька консервная! – Юлька торжествовала. Со мной было неинтересно, она возвращалась к Ваське:
– Встань передо мной, как лист перед травой! Ты! Кому сказала, вставай!..
Нам с Васькой всегда доставалось от Юльки. Ваське больше, мне – так, по случаю. Митьку она почему-то не очень трогала. Может даже боялась, а что. У него кличка – Труп. Кто его так прозвал, не знаю, до нас ещё. Может, бабка Самохина, с неё станется. Митьке нравилось, Митька не обижался. Конечно, ведь трупом пугать можно, все боятся, не то что мы с Васькой. Васька – Сопля, у него правда сопли всё время текут и нос красный всегда распухший. Соплю можно высморкать, кильку – съесть, а с трупом что будешь делать, с ним уже ничего не поделаешь, он и так…
В общем, с нашими городами всё было ясно: Москва – столица.
С уродами мы постепенно тоже разобрались.

До того как распределить чтоб по штуке на каждого, мы ходили к ним вместе, смотреть. Как они там и что. Сначала был Вова-Укроп, он как раз по пути всегда. Стоял сторожил свой укроп как Страшила из Изумрудного города. Словом, чучело.
Мы подходили к забору и останавливались. Вова сразу же прибегал, улыбался слюняво, затягивал «ы-ы… ы-ы… ы-ы…» Ничего больше не умел. С ним было обыкновенно и скучно. К нему даже не приставал никто, если только совсем незнакомые свежие дети приезжие, кто не знал. И быстро переставали, не лезли больше, какой интерес дразнить, он ведь даже не понимал, что над ним смеются – ещё больше улыбался и вместе со всеми пытался захохотать. У него выходило отрывисто и неправильно, он как лаял. А когда в него палки бросали или мячом, он думал, что с ним играют, подпрыгивал радостно и ловил – ему это нравилось. Иногда он гонялся за кем-нибудь, не всерьёз, а так, понарошку. Но это его надо было как следует доставать, чтобы он побежал, и то неизвестно, получится или нет. Вова был бесполезный, что с него взять. Мы орали ему: «Вова, Вова, смотри! Твой укроп хулиганы воруют! Беги лови!» – и махали руками, показывали, мол, вон там. Вова не понимал, улыбался, жевал укроп. У него был всегда укроп с собой. Как зимой он жил без укропа, не представляю.

Дальше были обычно Ядя-Букаха и Юра-Феличита. Это были внезапные, правильные уроды. Даже, можно сказать, весёлые. Вот с кем не соскучишься.
И Ядя, и Феличита жили в старом районе, в Елагине, где облезлые старенькие дома и люди другие – нахмуренные, угрюмые, исподлобья такие все тёмно-серые. Как из фильмов про революцию или там про войну. Одетые как с помойки, нечёсаные, нечистые. С заскорузлыми и бугристыми пальцами, с обгрызенными гнилыми ногтями, я однажды видела близко, когда в магазине стояла в очереди, как раз за таким, с Елагина, мужиком. Чесал голову то и дело, оглядывался – «отошла бы ты девка подальше, вошей наберёшь, слышь ты, эй…»  Отходить от него нельзя, очередь потеряешь, тётя Лапушева и Майка останутся без совхозного молока, его только в обед привозят и сразу оно уже через час кончается, надо прочно стоять и не уступать, потому что здесь каждый сам за себя, и мужик этот хочет нарочно меня прогнать, чтобы вместо меня дружки его встали, на улице ждут на углу, папироски дымят вонючие и оттуда орут ему скоро ты там, дальше матом, внутри среди мата волнуются, хватит ли им, а то Петьку какого-то без молока в дом не пустят, какая-то сука Натаха лютует лярва и денег больше не даст. Зато в их районе не было ни гусей, ни индюшек. Гусей я боялась, а от индюшек меня чуть не выворачивало, от их длинной кровавой болтающейся кишки. На носу такая, как сопли. Ничего нет противней, чем эти индюшечьи висюля. Обходила за километр. Сказать никому нельзя было, засмеют. Особенно Юлька-Дракон. Она никого не боялась. Без неё мы в Елагин даже бы не подумали, пусть хоть сколько уродов там.

Ядя-Букаха похожа была на цыганку, как в кино их показывают, в пёстрых юбках, с платком на плечах, а волосы чёрными кольцами, длинные, спутанные, на глаза ей совсем, глаз не видно поэтому, только рот, его край зубастый акулий, улыбкой растянутый – Ядя очень была смешливая, без причин. Хоть и старая – лет тридцать пять. Или тридцать, кто её знает. И оборки всегда на всём были нашиты, разноцветные, несколько друг на друга слоями, красиво, она их сама наверное пришивала, ни на ком потому что одежды такой я не видела, в магазинах не видела и нигде, так никто не ходил, она даже на старую кофту оборки пришила и даже на плащ, мне нравилось. Я бы тоже хотела так, в нарядных оборках, как Ядя. Попадись она мне на глаза у нас во дворе, когда мы – Ирка, я и Ленка Акимова – до школы ещё, давно, выбирали себе из взрослых кто станет кем когда вырастет, я бы выбрала Ядю наверное, чтобы Ядей быть, но это мы были маленькие тогда и глупые, сейчас-то я понимаю, что Ядя, во-первых, того, во-вторых, Ядей стать нельзя, никому нельзя, кроме неё самой, мы неправильно думали насчёт этого. Ну и ладно, и лучше, ещё чего не хватало – стать Ядей! Подумаешь тоже, оборки! Оборки я и сама нашить могу, хоть на что нашью, когда вырасту. Ядя не из-за них стала дурочкой. Или… Или вдруг – из-за них?..
Вообще-то она не очень была, не совсем наверное дурочка. Она просто всегда смеялась и всех щипала. Не знаю, считается или нет. Подходила к тебе неслышно, подкрадывалась и – цоп за руку: «Дай щипнуть!» А сама уже щипет и так, и без разрешения. И хохочет заливисто. Первый раз когда, я испугалась, заорала и дёрнулась от неё – не больно, просто противно всё это, фу, – а Юлька и Васька и кто-то ещё, кто видел, животики надорвали. Потом-то и я узнала, что Ядя нестрашная, только щипется. Мы даже игру нарочно придумали с её участием, окружали Ядю и руки протягивали – щипай! Она только потянется, мы врассыпную – лови! Кого Ядя щипнёт, тот «дурак». Зато в другой раз «дурак» водит – придумывает обзывалку или задание следующему. И, когда мы от Яди бежим, водящий кричит: «Кого Ядя щипнёт, тот гнилая жадобина на неделю!» Или – пьяный покойник. Или – тухлая задница. А Васька однажды вообще загадал – кого Ядя щипнёт, тот трусы на голову пусть наденет и ходит так. Хорошо, что она ушла в тот раз, отвлеклась.
Ядю на самом деле вообще-то по паспорту Надей зовут, все знали. Но мало ли как кого в этом диком посёлке на самом деле зовут, кого это волнует. Теперь имена другие – дачные, летние. Словно шкура у зайца. На время, лишь на сезон. Прежние имена – далеко, в нормальных местах, среди человечьих людей, – забудь. Летом Килька ты. Или Сопля. Всё равно, даже если – Дракон.

Феличита пил вино, а потом по посёлку катался безногим шатким обрубочком. На доске. Митька-Труп уверял, что доска эта – донышко сумки. Что якобы есть такие дорожные сумки большие с колёсиками. Что в сумке такой целый человек помещается. Митьке мы насчёт сумок не верили, но смотреть на Феличиту было весело, он нарочно чудил для нас. Рожи корчил, жужжал, рычал, пел мелодии зарубежной эстрады, и вдруг падал с размаху лицом в песок и брыкался ногами, не подпускал никого, только Раечку из рабочей столовки и Витьку Пустыркина из добровольной милиции. А пока они не придут, мог лежать и брыкаться, как в жопу раненый. Ногами ходить не хотел, норовил на колёсиках, чтоб поднимали его, усаживали, жалели как немощного. А так больше всего любил, чтоб его на тележке катали по горкам и по ухабам, чтоб аж трясло. Пузыри от восторга пускал как маленький. Мы любили его катать. Особенно если как следует разогнать и в самую гущу гусей или кур запустить пульнуть, и смотреть, как хозяева бегают, птиц по посёлку ловят и матом ругаются.
У этого Юры когда-то был старший брат – инвалид, совершенно безногий, под поезд по пьяни бросился. А Феличита наверное с брата пример брал, хотя этот брат давно умер, а всё равно.

С ними было непросто – и с Феличитой, и с Ядей. Они не сидели дома, как Вова-Укроп, у них не было постоянного места; где живут они, мы не знали. Приходилось ходить по центру и наугад, вдруг наткнёшься. Нам иногда везло, чаще – нет. Тогда мы подстерегали Карлика, уж на самый худой конец мог и он сгодиться, хотя…
Карлик жил в новостройках. Он даже где-то работал и каждый вечер одной и той же дорогой ходил домой. Там его мы и поджидали. Карлик был меньше Васьки, но в шляпе, в костюме и в галстуке. Даже с кожаным пухлым портфелем, как деловой. При этом он по-цирковому корёжил ноги, вихлялся так вкривь и вкось. Мы смеялись и передразнивали, ходили друг перед другом такой же дурацкой рваной его походочкой. Он не видел, может, не замечал, – ни разу не остановился, не заорал на нас.
Карлик был самым странным из всех. Странным и непонятным. Даже Юлька-Дракон не решалась дразнить его, только Ваську всё подбивала – поди, мол, к нему, поздоровайся, раз не трус. И спроси, отчего он такой малюсенький и кривой. Васька даже однажды пошёл, но спросить не сумел, просто остановился, похлопал ресницами, ну и всё. Кто их знает, карликов этих. Мало ли.

Однажды мы Феличиту раскатывали с горы – там одно было место, где он увязал, а когда раскатить как следует, нёсся сам уже, не догнать. В тележке раскатывали ничейной, у водокачки нашли. Феличита от восторга вываливался всё время. Надо было спокойно сидеть, а он дёргался и вихлялся, тележку раскачивал, в общем, сам дурак. Мы его поднимали и снова в тележку втаскивали. И бежали рядом с горы, орали чего-то, ржали. Потом какой-то мужик тележку забрал, стал ругаться, мол, сдам в милицию. Феличита лёг на землю и начал выть. Ногами идти не хотел, а колёса пропали, мы где-то оставили их, уже после ничейной тележки. Мы хотели пойти искать его прежнюю доску с колёсами, но он сам не давал, увидел что мы уходим, вообще завопил безобразно, вообще как зверь. Сразу люди откуда-то повылазили, окружили, уйти никак. Стоят, смотрят и обсуждают, какие мы бессердечные злые дети, что, мол, над убогими издеваемся, на землю его, мол, до слёз довели, как не стыдно, и Феличита рядом воет, в земле катается, не докажешь.
Надо было нам сразу бежать, но мы не сообразили. Стояли и слушали. Юлька вся красная сделалась, Митька белый, шатался, стоять не мог, Васька громко соплями всхлипывал, лицо рукавами тёр. Потом пришёл Митькин дед и повёл нас. Какие-то тётки ворчали вслед что куда, мол, зачем отпустили, надо наказывать, другие лущили семечки и плевались. Плевались так, будто – в нас. Феличита как почувствовал – ещё громче завыл, задёргался, но уже всё равно нас забрали, чего теперь. Никто, кроме нас, его доску искать не будет. Так мы деду потом и сказали, когда спросил. То есть, Юлька сказала. Потом. А сначала он нас на почту привёл, в задний двор, достал папиросы, сел на ступеньки и начал рассматривать нас как шедевры у нас в Эрмитаже туристы рассматривают или как моя мама на рынке рассматривает продукты и овощи – долго, пристально, подозрительно. А потом моя мама находит, как их обругать, и идёт к новым, дальше которые. Ну и дед на нас так смотрел, всё смотрел, смотрел. А мы ждали. А он молчал. Тяжело так молчал, густо-густо, как туча сгущался, как тьма. Или он был колдун и молчанием этим своим нас оковывал, чтобы мы неподвижными стали, навек заколдованными истуканами. Мы и стали. Как каменные совсем. А потом Васька как заревёт. А Митька как выкрикнет:
– Мы не будем! Мы больше не будем!
А Юлька:
– Мы не виноваты! Мы просто играли с ним! С ним никто не играет, а мы играли! – и рванулась подпрыгнуть, но не подпрыгнула, только деда прищуренным глазом буровила вопросительно, словно должен он был разрешить ей подпрыгнуть и взбить песок, но он не давал разрешения, и всё замерло, мы стояли, а он крутил папиросу и не закуривал, а смотрел всё, смотрел, смотрел. А потом вздохнул длинно, протяжно, как сдутый шар, и так кратко махнул, как стряхнул нас, и стал прикуривать, и уже не смотрел – отпустил нас на волю, помиловал. Юлька сразу так оживилась, заёрзала, стала деду рассказывать, как мы доску пойдём искать, она правда из сумки сделана?.. правда-правда?.. – и Феличита обрадуется, и вообще мы хорошие, вот увидите, мы докажем, мы всем докажем. А Митька стоять наверно устал и на корточки сел и чего-то там рисовал на земле, и затаптывал, заново рисовал. А Сопля всё соплями своими захлёбывался и всхлипывал, а потом побежал, ну и я за ним. Просто так. Чтобы там не стоять, возле страшного деда, вдруг снова смотреть начнёт.

А потом ко мне Танька на выходные, сестра, приехала. Навестить. Когда меня отсылали сюда, мама пообещала, что каждые выходные они ко мне ездить будут – Танька или она, кто-нибудь. За всё время приехала только Танька однажды. И сразу уехала. Привезла одежду на смену, резиновые сапоги, которые оказались малы и пришлось их Майке отдать на вырост, какой-то еды привезла, я не помню, мне всё это было не надо. Танька сказала, что мама приехать не сможет, она заболела и лечится в санатории, я потом даже плакала за сараем тайком, маму так было жалко, скорее пусть выздоравливает, пусть даже не приезжает, хоть две недели, хоть пусть даже целых три. Прошло уже больше чем три, тётя Лапушева волновалась, звонила ходила на почту, вернулась весёлая, всё хорошо, мама скоро приедет, сказала она, не грусти, и спросила – тебе у нас, Оленька, разве совсем не нравится?
Мне нравилось. Даже очень. Тётя Лапушева не орёт никогда. И ласковая. И бережная. Вообще-то её не Лапушева зовут, а Рябушева. Это я, когда маленькая была, её не выговаривала, так с тех пор и осталось. Она не совсем моя тётя, но так даже лучше, она у нас – друг семьи. Её мама однажды спасла на вокзале, когда все билеты кончились и ей некуда было идти. А мама как раз зашла за косметикой импортной там к одной, ей откуда-то привозили чтоб продавать и за это её наша Танька звала спекулянткой, такое ругательство. Мама к ней очень часто ходила за разным там. И выходит, а там тётя Лапушева как раз. Чуть не плачет. И мама её привела ночевать на два дня, до нового поезда. Так они подружились. Теперь как родные уже, открытки друг другу пишут в каждые праздники. А меня для здоровья отправили, дышать воздухом. Нет, конечно мне нравилось, очень нравилось, только дома и книжки остались, и Ирка с Ленкой, и двор, и вообще, там – моё всё, а здесь… А так – нравилось всё. Не орут. Не дерутся. Не ссорятся даже. И муж тёти Лапушевой, дядя Гриша, шутливый такой, задорный как на плакате, герой труда, в райцентре на комбинате работает. На огромном таком КАМАЗе. Брёвна толстые возит длинные. Как деревья, только без веток. Однажды он даже на нём приезжал и катал нас на дальнее озеро, мы весь день там купались и ели, и жгли костёр. Жаль, что редко он, только на выходной, работа в три смены, домой никак. Майка тоже у них хорошая, только маленькая, пять лет. Я с ней часто играю, когда не выходит никто. Мне б такую сестру вместо Таньки. Танька взрослая, неинтересная, книжек меньше чем я прочла, не знает ни разу, о чём её ни спроси. А ещё и не разговаривает со мной, только буркнет сквозь зубы чего-нибудь, ну и всё.
А теперь приехала.
Я обрадовалась – так, что забыла, что Танька не разговаривает, думала, погуляет со мной – на речку там, в дальний лес, на луг за цветами красивыми. Как в песне, которую Пухлик поёт, Танькин друг. «А на нейтральной полосе – цветы… необычайной красоты…» Я себе так и представляла нейтральную полосу – как тот луг, на самой окраине, куда можно только со взрослыми. А она как уселась чаи гонять с тётей Лапушевой, так и всё, не взглянула даже. И как её выманить со двора, что придумать? Ничем нашу Таньку не удивишь, она чёрта лысого, мама сказала, видела, а не то что…
И вдруг я придумала!

– Тань, идём, чего покажу!
– Отвали ты! Отстань! …Чего тебе?
Вышла всё-таки, на крыльцо за мной вышла и курит стоит руки в боки такая.
– Ну.
– Идём! Ты не видела! Ты сейчас упадёшь!
Танька матерно выразилась, но тут тётя Лапушева пришла, и Танька с полслова заткнулась как обрубили. Правда, в сторону в клумбу плюнула незаметно, успела. Цветы, дура, слюнями испачкала.
– Танюш, правда ведь, прогуляйтесь. А то они среди сараев в пыли на задворках толкутся, не дело это. Я всё собираюсь их с Майкой на луг сводить, да всё некогда, и сама бы пошла с удовольствием, да вот видишь как…
Тётя Лапушева хорошая, говорю ж. Её даже Танька слушается.
– Чего у тебя там. Пошли.
А руку отдёрнула, не дала.
– Отвали. Чё ты всё блин за ручку как маленькая.
Подошли к огороду за крепким нарядным заборчиком. Вовы нет. Высматриваю стою – нет нигде. Укроп, тоже мне. Всё торчит тут, маячит когда не надо, а понадобился – и где?
– Долго будем тут жариться?! В самое пекло встали!
Танька психует. Жарко.
– Сейчас! Чуть подальше, идём!
Она снова вырвала руку, но шла за мной, шла и курила сердито одну за одной, хорошо что Самохину бабку не встретили, крику было бы. И куда они все подевались сегодня…
– Суббота, – буркнула Танька. – Короткий день. Автобусы отменяются. Опоздаю из-за тебя на дневной, и чего? Ночевать здесь?
– Да! – я обрадовалась.
– Ага. Щааааз, – протянула Танька и отвесила мне затрещину – так, слегка. – Ещё долго? Куда идём-то?
– Сейчас… Только домики эти пройдём… В Елагино…
– Блин. Ну блин, если что – огребёшь. Я предупредила.
Только бы они навстречу попались! Ядя-Букаха, Феличита, ну хоть кто-нибудь, ну пожалуйста, кто-нибудь…

Мы петляли, ходили кругами и заблуждались, и вдруг непонятно как возвращались обратно в центр. Было жарко. Хотелось пить. Колонки, которые нам попадались, все не работали. Можно было воды попросить у местных, из их колодца, но люди куда-то исчезли, посёлок вымер. Лишь звуки из-за домов раздавались и бряканье, без людей.
– Всё, достала, приехали. Говори!
Хоть бы кто-нибудь, кто-нибудь появился!
– Я кому сказала? – затрещина, больно. – Я жду.
Ну и я жду. И, как назло, никого.
– Тань… А мама когда приедет?
– Да блин никогда!! – Таньку аж взорвало; хорошо, успела отпрыгнуть. – Когда, когда… Когда рак на горе… На вопрос отвечай!
Это я не нарочно. Случайно вспомнилось. Танька дура решила, что я увиливаю.
– Снова всё наврала? Куда идём, говори! Нарочно придумала, да? Придумала?!
Обычно она меня бьёт не очень так, но сейчас… Хоть бы кто-нибудь из уродов явился. Хоть карлик!
Я колдовала карлика – пусть придёт! Пусть скорее придёт, и Танька тогда увидит…
Пусть! Пусть!
Колдовать очень просто. Митька сказал. Он всё время колдует, болезнь свою отгоняет, чтоб вся прошла. Ну или на время чтоб отступила. И – отступает. А так бы он давно помер, он сам сказал. Надо просто сосредоточиться, сильно-сильно, зажмурить глаза, и о чём-нибудь крепко подумать. Изо всех сил! Захотеть.
Митька вот, например, очень жить хочет…
– Скажешь, нет?
И сказала бы, что мне, жалко. Просто я не могла – голова была вся забита. Слезами. Я не могу сразу плакать и говорить. Как раз сигареты у Таньки кончились, и она со всей дури ка-а-ак навернёт:
– Не реви!
Потащила куда-то, чуть руку с корнем не выдернула. Я сама за ней побежала, лишь бы не волокла.
В магазине – мухи и никого. За прилавком спит продавщица.
– Пачку «Родопи».
– «Родопи»… кончились…
– А что есть?
– «Прима» есть… «Беломор», «Астра», «Космос»…
– «Космос» дайте. Два «Космоса».
Танькины сигареты красиво как называются – космос!

– Эй, сикаха, чего ревёшь?
Я давно уже не реву. Это просто остатки прежнего. Сам сикаха. Ещё обзывается, тоже мне.
– Ишь коза, отвернулась. Дикая! Хошь помадок?
Помадка здесь крошится, рассыпается, но тоже вкусная.
– Не хочу.
– А чего тебе? Пряник? Батончиков?
– Та-ак, мужик, отвалил по-хорошему, – это Танька пришла, увидела. – Чё к ребёнку пристал?
– Да не приставал я. Смотрю, она плачет стоит, козявка бесхозная.
– Отвали.
– Я ж как лучше хотел… А чего она плачет-то у тебя. Погоди, я конфет ей…
– В жопу себе засунь конфеты свои. Надо будет – сама куплю.
– Так сейчас бы и надо. Сейчас-то самое время…
– Без тебя разберёмся. Сгинь.
– Ишь, какая сердитая мамка-то! Молодая уже, а сердитая… Девочка, это мамка тебя обидела? Ай-я-яй, нехорошая мамка какая…
– Всё, мужик, ты нарвался.
– Ты погоди, мать. Ты это… Скажи как есть…
Танька могла бы давно его победить. Она сильная. И на ринге дерётся. Призёр. Пожалела его, значит, да? Сестру свою, значит, не пожалела, отделала. А его…
Если Лапушева синяки на руках заметит, то…
А куда…
Они это теперь куда?!

– Оль!
– Чего.
– За нами иди. Слышь, не отставай!
– Иду.
– Погоди, я ей всё-таки этих… батончиков…
Он бежит в магазин. Танька смотрит, как он бежит. Смотрит, словно задачку решает. Хмыкает.
– Тань, он кто?
– Кто надо. На речку сейчас пойдём. Хочешь? Будешь купаться?
Идите вы. Сами купайтесь. Гады.
– Во! Совсем другой коленкор!
Чужой дядька вернулся с кульками. Бумаги нормальной в посёлке нет, всю еду заворачивают в газеты. Подмигивает. Улыбается.
– Что, плотва, попируем?
Весь в коричневых пятнах. Рябой. Волосы как попало прилипли мокрые, на лбу пот. Чужой. Некрасивый. Подмигивает.
– Эй, плотва!
Ещё и плотва.
Сам плотва.
Придурошный.
В сетке звенькают его бутылки. Пиво.
Я что, буду тоже пиво пить? Оно горькое. И невкусное.
Мы пришли.
Для меня – лимонад. И помадка. И клюква в сахаре. Его Коля зовут, оказывается.
И другие. Две тётки, три мужика и один голожопый складчатый карапуз. Даже не говорит ещё, только ползает. По песку. Загребает руками песок, улыбается, суёт в рот. Рожа грязная и сопливая. На Ваську чем-то похож. Нет, совсем не похож, только сопли. У Васьки ресницы хотя бы. А это что?
– Оль, следи за ребёнком. К воде не пускай.
Разбежалась.
Сами-то не следят. Пиво пьют. Чистят рыбу вонючую, мусорят шкурками и окурками. Лезут в воду, вопят, шумно брызгаются. Возятся там чего-то как маленькие. Тётки мерзко визжат. Танька плавает прямо в майке. В трусах и в майке. Как дура. А эти все перед ней выплясывают, полотенца суют. Особенно этот Коля с помадкой. Зачем он ей? Как же Пухлик? Пухлик лучше всего. Пусть бы он вместе с Танькой приехал. С ним весело. Он меня защищает, играет со мной. А эти…
Гитару откуда-то взяли. Песни орут. Не те. То ли дело Пухлик. Он спел бы им так – все б заткнулись, песок себе стали в рот… как сопливый ихний… как там его…
Пухлик громко поёт, от души. Как рычит. Про подводную лодку поёт. «Лечь бы на дно как подводная лодка…» Про коней по-над пропастью. Про «на нейтррральной полосе цветы необычайной крррасоты». Про тётю Зину, как кофточка у неё «с дррраконами да змеями» – длинная очень песня, хорошая, непонятная, только про тётю Зину понятно и коридоры, которые стенкой кончаются. «Они воткнутся в лёгкие, от никотина чёрррные…» Это тоже понятно, курить нельзя. Хорошая, в общем, песня. А эти таких не знают. Какую-то чушь поют.

– Тань, Тань! А мы скоро домой пойдём?
– Нескоро. Следи за ребёнком.
– Не буду.
– Следи, говорю.
– Он сопливый. Пускай ему сопли вытрут.
– Возьми и вытри.
– Мне нечем.
– Отстань. Придумай сама. Вон, лопух сорви.
– Он песок ест. Я так не могу.
– Блин, отнеси его нахер к реке да вымой!
– Что, правда?
– Да. Отвали.
Я пытаюсь поднять малыша. Он тяжёлый. Тогда беру за ноги и тащу. Он воркует чего-то, квохчет, захлёбывается от смеха, потом захлёбывается от рёва и от воды. Я пою ему песню, чтобы не заскучал.
«У тёти Зины кофточка… с дррраконами да змеями… Юлька, значит, дррракон нарисована, так ей и надо… а у Попова Вовчика отец пришёл с тррро… феями… с феями в общем пришёл… его феи с войны принесли на крыльях любви, тётя Лапушева однажды рассказывала…»

– Ты что делаешь?! Э-э, народ!! Она мне ребёнка сейчас утопит!..
Тётка пьяная прибежала, совсем на ногах не держится. Отняла у меня грязнулю засранца этого, я как раз его дочиста отскоблила. Явилась тут на готовенькое. Сама бы взяла попробовала.

–Тань, а Тань.
– Ну чего тебе?
– Я домой.
– Ну.
– А ты?
– Позже. Рябушевой скажи, сама приду, пусть не ждёт.

Ну и всё. Я бреду по берегу. Босиком, по краю воды. Сандали в руке на согнутом пальце кручу-верчу. Кручу-верчу обмануть хочу…
Обмануть.
Танька пьяная. Что я Лапушевой скажу? Вдруг она заволнуется и за Танькой сюда придёт?
Нельзя уходить. Надо посторожить. Таньку надо дождаться и вместе домой пойти.
Еле-еле иду, нога за ногу. Начался плохой берег, теперь не рассыпчатый мягкий песок, а скользкие острые камни и чёрный ил. Дна не видно. Зато есть пригорки удобные и деревья растут в воде, а на том берегу вообще солнце в реку садится. Красиво – жуть.
Пока Танька там у костра, делать нечего.
Я сажусь. Забираюсь на самый верх, чтоб всё видно. Меня не видит никто, даже с берега, здесь густой куст, он меня закрывает от них, отгораживает. Солнце только моё теперь. Для меня. И небо, и солнце, и вся вода, в которой разными красками что-то переливается так, поблескивает. А им – фиг.
Тут ещё кто-то. Дальше, гораздо дальше, не разглядеть, у самой воды. За кустом тоже прячется ото всех. Кто-то маленький. Воду смотреть пришёл. И закат. А-а, уток кормит, понятно. От булки отщипывает, бросает. Мне уток совсем не видно. Встаю и иду к нему. Может, даст покормить. Он вдруг на меня оборачивается и смешным, невзаправдашным голосом говорит…
Ни слова не разобрать, и не надо мне разбирать, мне и так уже… Это – Карлик! Наш Карлик, тот самый! Что будет теперь, что делать… Мне теперь здесь нельзя! К Таньке, к Таньке бежать… сказать ей…
Бежала как из ружья, лишь бы…
Танька и слушать не стала. Ей было не до меня, она там с каким-то новым большим мужиком силой мерилась, когда руку на локоть так ставишь, и он ставит, кто чью повалит в конце, тот сильней. Они несколько раз уже бились, мужик не сдавался – не верил, снова хотел. Все смеялись. Я всё ждала, ждала. Меня Коля заметил, обрадовался, кульки свои приволок, лимонад, – забирай, мол, неси домой. Ну я и пошла опять. А что делать. Я Таньку знаю. В такие моменты к ней лучше вообще не лезть. Под горячую руку. Она один раз…
Да и на фиг её вообще. Тоже мне, сестра. Пока всех не победит, не успокоится. А их вон сколько. Так и вся жизнь пройдёт.
Я пробралась осторожно на прежнее место. Сижу незаметно, помадки ем, лимонадик пью, красота. А чего мне бояться. Он крохотный. Меньше Васьки. Зато – закат. Мой закат! Сижу себе и смотрю. И он не уходит, смотрит. Так и сидели до самой ночи, я здесь, он там, пока не стемнело и звёздочки не зажглись. И так это было здорово, так… вообще!.. что – никак одной, слишком много для одного, чересчур, надо с кем-то делиться, сейчас же делиться, с кем-нибудь…
Я уже собралась, и встала уже, и клюкву свою с помадками, с лимонадом – делиться! – ведь вместе-то веселее, вместе-то…
Нет. Нельзя.
Мы смеялись над ним. Передразнивали. Как я теперь… к нему…
Всё потускнело, испортилось, и уже не казалось таким… Не знаю, каким. Не казалось.
Я пошла искать Таньку, но не нашла. Меня Коля-Помадка домой отвёл.

С утра Танька домой не уехала, у неё голова раскалывалась. Поэтому к ней пришёл дружить Коля-Помадка и этот вчерашний огромный мрачный мужик – брать реванш. Они посидели в беседке, потом эти два ушли, а Танька поправилась, даже повеселела. И уже у автобуса вспомнила:
– Погоди… Так куда мы вчера ходили-то? Что искали?
Я тоже вспомнила.
– Ничего.
– Оль, ты что?.. Ну сестрёныш… Сестрёныш, давай скажи!
Понятно.
Понятно, чего они там в беседке курили, она всегда так, когда…
– Сестрёныш, ну что ты хотела мне показать?
– Уродов.
– Уродов?! – Танька захохотала. – Уродов я насмотрелась вчера! Их здесь… Их здесь – хоть жопой ешь…
Так весёлая и уехала, и рукой из автобуса мне махала, а сама то и дело всхохатывала, как приступами находило.
Чего смешного?

По-хорошему надо было, конечно, на Таньку обидеться. Ко мне ведь приехала, а сама там с какими-то посторонними. Но про это я сразу забыла, нашлись дела поважней. Мне Лапушева доверила Майку из садика забирать, потому что не успевала совсем, а в саду воспиталки ругались, что им из-за Майки домой не уйти, рабочий день не резиновый. И погода как раз испортилась, ветер, дождь, никто не гулял, а я очень хотела к Митьке зайти за книжками, но не шла. Вдруг там дед его страшный. Вдруг будет смотреть или что. В тот раз он не закончил. Орал бы, отчитывал нас, как другие все. А он – нет. Получалось, он копит – на будущее. И не просто так отложил, а внезапно потом обрушить, в любой момент. В общем, я из-за деда боялась. Что он опять. День не шла, два не шла. Потом книги закончились интересные, и пришлось. Может, деда и дома не будет, чего ему дома сидеть. И мне – чего дома сидеть. За Майкой идти только в пять, делать нечего, скучно, дождь.
По дороге меня догнала – из окна увидела – Юлька. И тоже, сказала, к Митьке со мной пойдёт. И спросила, зачем я к нему иду. Я сказала, за книгой. Она тоже тогда сказала, что тоже за книгой. Пусть. Что мне, жалко. Тем более, если – дед.
Страшный дед встретил нас в прихожей. Взял куртки, повесил сушиться, дал тапки, сказал пить чай и ушёл к себе. Вот и думай. А Митька нам очень обрадовался, стал про книжки рассказывать, предлагать. Мне хотелось сразу и всё, я совсем растерялась, не знала на чём и остановиться. Тогда он мне сам выбрал, самую-самую лучшую. «Тимур и его команда», Гайдар написал. Юлька тогда сказала, что эту книжку сначала ей. Раз самая лучшая. Митька мне предложил взамен «Таинственный остров», и я взяла, и скорей побежала домой, пока Юльке он тоже вдруг не понадобился.
С «Тимура» всё и пошло. Если б Юлька «Таинственный остров» взяла, ничего бы и не было. Ни уродов, ни звёздочек – ничего. Но сначала ещё был дождь, и потом, почти две недели.

Мы с Майкой обычно домой после сада не сразу шли, а сидели на детской площадке, играли там в Красном Домике. Это был самый лучший домик, другие были поменьше, старые и облезлые, там валялись бутылки, окурки, бумажки грязные. Красный Домик стоял в стороне, рядом с наполовину покрашенной зимней горкой. Дальше краски наверно у них не хватило видимо. Зато карусель и турник целиком были выкрашены полосато – жёлтым, красным и синим, красиво так.
Однажды мы с Майкой пришли как обычно в наш дом, а там девочка незнакомая. На скамейке нашей сидит. Там такие скамеечки были внутри удобные, мы играли что едем в поезде, – так вот, эта внезапная девочка всю скамейку собой заняла, такая она была толстая, даже шеи не было – голова и сразу вдруг руки. Я так маму свою рисовала, когда была маленькая. Мама очень ругалась, что шеи нет, и учила меня рисовать её ровно и правильно. Других можно вообще как попало, но маму – нет, у мамы всегда на рисунках должна быть шея, я это насмерть запомнила. А у девочки этой вообще шеи не было, никакой, она как снеговик была нахлобучена, один комок на другой. Или как пирамидка. Она была сплюснутая немного, та девочка, – голова, тело, будто её тяжёлым чем-то прижали, как тесто когда каталкой раскатывают. И ещё она очень спесивая оказалась, презрительная. С нами даже не разговаривала. Мы спросили – ты будешь с нами играть, а она ноль внимания, а сама сидит. Сидит смотрит, как мы играем. Ещё и надулась как шар, совсем уже неприятно. Тогда Майка обиделась и сказала, что нечего так смотреть, раз не нравится, уходи, это наш домик, а не твой, мы первые. Но она не ушла и долго ещё сидела, пока за ней не пришла какая-то старая женщина в водолазных очках от дождя, такая усталая и худая, что Труп ещё хуже Митьки. Но девочка к ней не вылезла и с той женщиной тоже не разговаривала, только дулась, и женщина-Труп попросила нас девочку вывести, и наверно имела в виду её как-нибудь выкатить что ли, раз она круглая. Мы её попытались, но девочка так рассердилась и так замахала на нас, что пальцами прямо в глаза норовила, дура. Тут мы испугались – она была очень крепкая, хоть и низкая, – испугались и сами выбежали. Она тоже, за нами, но бегать как мы не могла, от жирности видимо. Тогда женщина-Труп взяла её за руку и пошла, и девочка с ней пошла, как и не было ничего. Но на нас оглянулась. Сердитым своим пузыриным вздутым лицом.
С того дня мы её постоянно у нас Красном Домике находили, она как нарочно влезала, чтоб нам мешать. Сидела и пялилась злобно заплывшими глазками. А мы что? Ничего. Что мы можем с ней сделать? По-хорошему уговаривали, пихали чтобы ушла, внимания не обращали – ей хоть бы что. Как пень вросла и сидит. Ссы в глаза – божья роса, старуха Самохина говорит. Вот она как раз божья эта роса и была. Мы в конце концов перестали, играли по-прежнему, как будто её здесь нет. Однажды, как раз мы уже уходить собирались, к нам всунулась тётя-Труп. И такая мол – присмотрите за Любой пожалуйста девочки пока я не вернусь, её Люба зовут, за это конфеты вам, вот возьмите, возьмите кушайте. Конфеты хорошие, шоколадные. Мы и так бы остались. Она, эта Люба, не делась бы никуда, не ушла. Она только после нас уходит всегда. Вообще непонятная, странная очень девочка. Мы в тот раз только стали конфеты есть, только их развернули, а Люба эта как бросится вся на нас, придавила, руками тянется. Хорошо, мы сообразили конфеты отдать. Она съела и успокоилась. Отодвинулась в угол, надулась обратно и снова сычом глядит. Мы даже играть ни во что не стали, так просто сидели шептались, чтоб эта дура не слышала. Майка про остальные конфеты вспомнила, предлагала хотя бы одну попробовать надкусить, посмотреть начинку и всё, но я отговорила. Потом, говорю, когда выйдем, когда тётя-Труп её заберёт, а то снова отнимет, набросится. Майка умница, поняла, согласилась ждать. Целый час наверно сидели, за Любой присматривали, отрабатывали конфеты хорошие.
А потом она надоела нам. Ну совсем. Каждый день сидит в нашем домике. Вот и пусть. А мы с Майкой другое место придумали, в новостройках. Немного далековато, зато всё новое, неразломанное, и качели. Одна беда – домики уже местными заняты, чужой район. А вторая беда – стали Карлика часто встречать. Он по этой дороге с работы шёл, когда мы домой возвращались. Ну может и не беда, только мне как-то не по себе становилось, когда он нам попадался. Не могла на него смотреть, опускала глаза или в сторону там куда-то, на Майку, на что угодно, лишь бы вдруг не наткнуться. Не знаю я, почему. Может, просто боялась, что он узнает меня. Может, как в анекдоте про Петьку с Василь-Иванычем, где они водку пили: «Петька, ты меня видишь? – Нет. – И я тебя нет. Хорошо мы замаскировались!» – то есть, может, я так пыталась ввести себя в заблуждение, что, если не смотришь, то он тебя тоже не видит тогда, не сможет увидеть без твоего участия, как-то так. Мне Митька про это потом объяснил – про такую психическую иллюзию. Не знаю, подходит сюда она или нет, только Карлика видеть мне было ни капли не надо, потом настроение портилось, и вообще.
Майка очень спасала – смеялась, болтала о разном, и Карлика было легче переносить. Без неё бы не знаю как. Этим летом Майка с ума сходила по новостройкам, часами могла смотреть на них, рисовать потом дома, из спичек лепить, и больше всего на свете мечтала жить в таком доме. А я ей рассказывала, что бывают совсем большие дома, в Ленинграде, к примеру, в Москве. Здесь, хоть и новостройки, а маленькие – трёхэтажные. А бывают совсем до неба. Небоскрёбы. В Америке, например. Майку это так возмущало, чуть не до слёз. Зачем строить маленькие дома, кричала она, столько маленьких низких домиков, лучше сделать один небоскрёб и вселить туда весь их посёлок. А ещё Майка очень хотела попасть в Ленинград. И мы договаривались, как потом она в гости приедет, когда отпустят, и я ей всё покажу. Когда вырастет. А в Америку даже и не мечтали. Подумаешь, можно её и по телику посмотреть, говорила Майка. И кто бы спорил.

Потом все устали сидеть по домам и договорились собраться на нашем месте. Мне Митька пришёл сказал. И книгу принёс заодно – ту самую, про Тимура. Юлька не зря так долго её читала, хорошая оказалась книжка, она даже Юльку исправила в лучшую сторону, сразу видно стало, когда она Ваську с размаху шлёпнула по губам когда он спросил, пойдём ли мы завтра к уродам:
– Не смей! Так нельзя говорить! Они не уроды!
– А кто они? – Васька так удивился, что даже не заревел.
– Они точно такие же люди! Просто немножко дикие и забитые. Поэтому мы должны их пере… – Юлька полезла в карман и достала какие-то остроконечные карточки. – Перевоспитать!
Тут Васька вспомнил и заревел. Но Юлька сказала, что если он не заткнётся, пусть валит домой, обойдёмся и без него, и Васька притих. И тогда Юлька вывалила свой план.
– Мы исправим уродов! Мы им поможем! Вот, я сделала звёздочки. Их мы повесим на все дома, где они живут. Пусть все знают – они под нашей защитой! Мы их всему научим! С ними никто не дружит и не занимается! А мы будем! Мы будем первыми! Если распределить уродов, то как раз будет по одному на каждого…
– А сама говоришь «уроды»! – выкрикнул Васька и отбежал подальше.
– Просто слова другого нет! – оправдалась Юлька. – Его ещё не придумали. Мы их временно будем уродами звать. Пока не исправятся.
– А зачем? – так же издали крикнул Васька.
– Дурак! Чтобы доказать! Чтобы знали, что мы не такие! Что мы доброе дело делаем! Для них же и делаем! Вместо них! – горячилась Юлька, и по старой привычке подпрыгивала, вместо пыли обрызгивая нас грязью. – Каждому – по уроду! Всё! Будем распределять!
У неё даже были уже бумажки для жребия сделаны. Вот как готовилась.
– А то ходим целое лето без дела болтаемся. А теперь будем пользу для общества приносить. Пусть только теперь попробуют…

Мне достался Феличита. Ваське – Карлик. Митьке – Ядя-Букаха, Юльке – Вова.
– Здорово, – сказал Митька. – Будем вместе в Елагин ходить.
Я кивнула. Одну меня точно туда не пустят.
– Мы неправильно вытащили. Это был… Была репетиция. Тренировка, – Юлька уже забирала у нас бумажки. – Теперь по-настоящему! Всё! Тяните!
У меня оказался Вова, у Митьки – Феличита. Юлька вытащила Букаху, а Васька второй раз Карлика.
– Не хочу я Карлика, не хочу, – заныл Васька.
– Заткнись. Поменяйся с Килькой.
– Сама поменяйся с ним.
– Ни фига! Всё по-честному надо! Кто кого вытащил, так и всё! Урод – навсегда!
Тут Митька сказал, что готов поменяться с Васькой, поскольку тот самый маленький, а к Карлику далеко. И вообще, Ваське лучше всего подойдёт Укроп.
Юлька-Дракон так на Митьку набросилась, от неё чуть не искры летали. Потому что у нас все равны и маленьких нет. А правила как закон, и они для всех. Ну и всё такое. Митька дальше уже не настаивал. Только Васька из вредности всё кричал, что Юлька нарочно бумажки так подменила, чтобы с Митькой в Елагин ходить. Юлька стала гоняться за Васькой, рассыпала звёздочки. Они были теперь испорчены – выпачканы в грязи. Но зато на земле они очень красиво смотрелись. Это Митька мне показал. Я стала их собирать, но он меня остановил и сказал – смотри. И мы стояли смотрели. И ждали, пока там Юлька с Васькой закончат.
Митька, когда не видят, совсем другой. Весёлый, с нормальным голосом. А при всех – не такой. При всех, правда, я тоже с ним не особо. Юлька в первое время дразнила меня, что я это за Митькой бегаю. И про книжки она говорила, что к Митьке нарочно хожу, не за книжками, а тоже бегаю. Я не знаю. Митька мне нравился. С ним можно поговорить. С Васькой так не получится, Васька, когда мы одни с ним гуляем когда ещё не пришёл никто, он про танки какие-то, про машины, про вездеходы; мне скучно, я в этом не разбираюсь. С Юлькой тоже не очень, она в основном задирается, с ней всё время выходит, что я хуже всех и глупее, и некрасивее. Получается, с Митькой мне лучше – из них из всех. Он про книжки может до бесконечности, столько всякого, мне и не снилось.

– Что ты придумываешь, Сопля? Что ты врёшь-то?! – за Васькой несётся вопль разъярённой Юльки.
– Не придумываю! Не вру! – на бегу отпирается Васька. – Так Ленка сказала! И все говорят!
– Что говорят?
– Что ты Митьку к себе приклеиваешь!
– Ленка дура твоя!
– Не дура! Она в пятый класс перешла!
– Всё равно дура! Двоечница!
– Неправда!
Митька устал стоять, опустился на корточки. Так он всегда, когда настроение портилось. Уставал. А потом уходил. Ну вот, сейчас тоже…
– Эй! Я домой! – крикнул он еле слышно. – До завтра!
Юлька сразу на Ваську плюнула и примчалась.
– Стой! Мы ещё не решили!
– А что решать? Мы не знаем, где их дома. Кроме Вовы. А звёздочки куда клеить?
– Ну вот! Вот и будем искать дома! – подхватила Юлька. – Все вместе будем пока сначала ходить и искать. Мы их выследим! Выследим и повесим! А дальше уже будем врозь. Чтобы каждый с уродом своим работал один и сам. А в конце проверим, кто как. Достижения их сравним. Устроим соревнования…
– Лучше ёлку! – ляпнул Васька.
– Дурак! Сейчас лето!
– А ну и что? Они не поймут! Они всё равно ничего не поймут, уроды.
– Сам ты урод!
– Сама ты!
– Отличная мысль, – сказал Митька. – Можно сделать им карнавал. И костюмы.
– Во! Точно! Точно! – радостно завертелась Юлька и аж запрыгала. – Нарядить их, поставить ёлку, огни зажечь, хороводы, подарки, конкурсы! И позвать весь посёлок! Всех! Особенно кто на нас говорил, что мы злые, что их обижаем! Пусть видят!

Мы так загорелись, что тут же стали придумывать план по работе с уродами. Вышло так много пунктов, что Митька пообещал напечатать всё на машинке в трёх экземплярах. А Ваське мы будем просто по ходу подсказывать, всё равно он читать не умеет. Васька обиделся и сказал, что ему тоже надо, сестра если что прочтёт, та самая Ленка. Юлька стала орать, что Ленка сама-то читать ещё не научилась, дылда безмозглая, но увидела, как Митька кривится словно вдруг голова у него опять, и про Ленку орать перестала. Вместо этого прошептала зловещим мертвяцким голосом:
– Мы будем – тайное общество! Поклянитесь, что никому не расскажете! Ни одна живая душа чтобы, кроме нас!
– А уроды? – забеспокоился Васька.
– Чего – уроды?
– Уроды про нас будут знать или тоже нет?
– Вот дура-ааак, – застонала Юлька. – Дундук!
– А ты не обзывайся! Ты на вопрос отвечай! А не обзывайся!
– Сам подумай, чем глупости задавать! Ты как думаешь?
– Думаю, им говорить не надо. Уродам.
– А почему?
– Что вы всё дурака валяете, – скрипнул Митька натужно. – Какая разница, говорить им, не говорить. Они всё равно не поймут.
– Но мы же из них нормальных людей сделаем! – возмутилась Юлька.
– Когда сделаем, тогда и скажем, – ответил Митька. – Или тоже не скажем. Зачем? Нам тайное общество больше тогда не понадобится, раз они превратятся.
Митька всё-таки умный. Может даже, умнее всех. Только это не всем заметно, он скромный, не выделяется.
Дома я перед сном представляла, как перевоспитаю Вову и как научу его разговаривать и читать. С ним тогда можно будет во всё играть. И даже дружить.
Тогда я ещё не знала, как обернётся.

Первым пунктом по плану борьбы с уродами было «сделать урода своим, чтобы он тебя узнавал и любил, одного тебя, а никого постороннего пусть не знает и не обращает внимания, чтобы он лучше слушался и выполнял команды». Митька сказал, что тут подойдёт одно слово – «приручить». Но Юльке оно не понравилось, слишком коротко и не по-взрослому. Митька только плечами пожал и всё написал по-Юлькиному.
Теперь я ходила к Вове как можно чаще, чтоб он привык. Завидев меня, Вова радовался, ыыкал, жевал укроп, пускал слюни. С ним было неинтересно, я ж говорю. Слишком просто. Всё, несколько дней и он никуда не денется. Я его обучала простым словам. Показывала на забор, говорила «за-бо-ор», показывала на укроп – «ук-ро-оп». «Ли-цо-о», «не-е-бо», «ту-у-ча», «тра-ва-а». Вова радостно улыбался, кивал, повторял за мной. По-своему, правда, ы-ыы, ы-ыы, но всё равно, было видно, что он старается.

После Вовы я шла в детский сад. Дождь почти перестал, погода наладилась, зато обнаружилась новая неприятность – сердитая толстая Люба из Красного Домика живёт возле детского сада, в одном из некрашеных двухэтажных домов, образующих большой двор. Как раз через этот двор шла тропинка к детскому садику. Люба обычно была у кирпичной горы. Её навалили наверно сто лет назад, кирпичи были грязными и расколотыми, и наверное никому не нужны, раз Люба ими играла, может даже из них что-то строила, я не знаю, я к ней не подходила, зато она сразу меня замечала и шла за мной.
Однажды я остановилась и дождалась её. И прямо спросила, зачем она это всё. Думала, вдруг дружить хочет с нами – со мной и с Майкой. Нормально дружить, а не как тогда, в Красном Домике. А она глаза сплющила, сразу лицо такое злорадное стало гнусное, а сама как толкнёт меня на калитку. Плечо ушибла и куртку сильно испачкала. Я сказала ей, что она дура, вбежала внутрь и щеколду задвинула за собой, пусть утрётся. С тех пор она поджидала меня у садика, у тех самых ворот – ждала, когда мы появимся с Майкой домой идти. Потому что теперь я её этот двор с кирпичами бегом пробегала, чтоб она не успела, чтоб не заметила, но она всё равно как-то чуяла и ковыляла вслед. Бегать-то не умела.
Я стала бояться её, эту Любу странную как приплюснутую. Почему вот она молчит? Себе не уме молчит, затаилась, пакость задумала. Лучше б что-то сказала, хоть что-нибудь. А не так. Губы вечно поджаты, щёки трясутся студнями, глазки колкие, точно шилом в тебя впиваются, жуть. И всё время в берете и в клетчатом красно-сером пальто. Сразу можно заметить и спрятаться. Или там убежать, потом и до этого доходило. Почему-то она лишь меня невзлюбила, на Майку, к примеру, вообще ноль внимания, её как не было. А Любы этой, напротив, всё больше и больше было. Она попадалась мне в самых внезапных местах – в магазине, в аптеке, у речки, просто на улице. Всегда за руку с тётей-Труп, в водолазных очках которая на резиночке. Наверное, её мама. При том эта вредная Люба просто так не пройдёт – цепляется то и дело, стремится пихнуть, задеть, а когда не достать, когда на расстоянии, то показывает рукой, пальцем тычет, чтоб видели. Руку вытянет так и показывает. И под нос себе что-то, как типа колдует, порчу может какую наводит, кто знает. Тётя-Труп извинялась всё время и Любу тянула прочь. А Люба отпихивалась, мычала и вся изворачивалась на ходу, вертелась, чтобы назад, чтобы снова меня было видно, ведь ей никак, шеи нет, один только жир, вот и пусть, пусть корячится, дура страшная. Главное, непонятно, почему я? Почему она так на меня, а больше ни на кого? Что я ей, этой Любе дурацкой, сделала?
А потом один раз она пропихнулась в сад и – ко мне. Я не видела, Майку готовила к выходу – помогала игрушки собрать, смотрела колготки  чтоб после тихого часа правильно, а не жопой вперёд, как однажды у Майки было. Тут Люба ко мне подошла, принялась толкать. Я стала отбиваться, и Майка со мной на пару. В это время за Петькой Копылкиным папа пришёл и ка-ак заругается! Мы сначала подумали, он на нас, что дерёмся, а он, оказалось, на воспитательницу, прямо матом, пускают кого ни попадя, не следят, скоро всякая шваль подзаборная будет с горки в песочницу ссать, а им хоть бы хер. Почему, мол, ворота не заперты, почему наши дети должны подвергаться опасному, мол, вторжению. А потом говорит – уберите неполноценную, что вы смотрите, мол, она что угодно может с детьми, искалечить их, изуродовать, ей всё с рук сойдёт, таких надо за решётку и в жёлтый дом, а она с детьми, буду жаловаться. Воспитательница покраснела стоит, и даже не сделала замечание, что он матом. И вдруг к этой Любе таким слащавеньким голоском, что аж тошно. Любочка, говорит, ты иди домой, золотая моя, ты иди, тебя мама наверно ищет. Люба остановилась и слушает. А мы с Майкой как рванули от них, Майка перепугалась – жуть. Так-то она всегда смелая, хоть и маленькая, обычно её не так легко напугать. Только в этот раз почему-то.
– Бежим скорей. Она пьяная, – мы уже отбежали достаточно далеко, но Майка дёргала меня за руку и смотрела так умоляюще, будто в самом деле беда.
– Она пьяная? – переспрашиваю.
– Петькин папа сказал. Ругался.
– Не может она быть пьяная. Она маленькая ещё. Пьяные только взрослые. Наша Танька вот например. Раньше, ещё до Пухлика, каждый день была пьяная, когда выросла. То есть, каждую ночь, днём ей некогда.
– Люба тоже пьяная.
– Почему?
– А толкается. Зачем она не разговаривает никогда и всё время толкается? Светкин папа так делает, когда пьяный. Он даже однажды маму толкнул. Пьяные всё могут. Им вода по колено.
Может, Майка права? Я задумалась.
– А ещё она бегать не может! Пьяные тоже не можут бегать, а только падают.
Точно!
Дальше мы молча, вперегонки, бежали. Пока не увидели тётю Лапушеву в палисаднике. Она сразу заволновалась и стала спрашивать.
– Нас Люба пугает, – сказала Майка. – И Олю всегда обижает. Давно ещё, много раз. А сегодня в садик пришла. Сильно пьяная!
Тётя Лапушева спросила подробности, а потом улыбнулась и стала нас успокаивать.
– Она глупенькая. Не пьяная, просто глупенькая. От рождения.
Оказалось, что это как вроде болезнь такая и надо её жалеть. Эту страшную Любу жалеть. Она просто не понимает, что делает. Не умеет понять. А ещё она оказалась не девочка, а вообще уже тётенька старая. Я увидела, мы когда в баню ходили в общественную. Наша баня немножко испортилась, её надо было чинить. Дядя Гриша весь день возился, там что-то серьёзное оказалось, надолго. Поэтому тётя Лапушева повела нас в большую общую баню.

Мы долго сидели в очереди и ждали. Детей было много, Майка с ними играла во что-то, бегала, а я книжку читала. Ту самую, про Тимура. Подошла наша очередь, нас пропустили внутрь. Народу набилось – жуть. Тесно, душно, подвалом пахнет, бардак везде. А тётеньки все довольные, радостные такие, обмахиваются, смеются, обратно бегут скорей. Чтобы париться. Из-за них нет свободных мест, все скамейки забиты тазами, клубится пар, и вдобавок они ещё ходят туда-сюда, задевают меня голым телом, вообще кошмар.
Наконец нам освободили места, и я стала быстро мыться, чтоб как можно скорее уйти. То и дело к нам подходили, просили помыть им спину, то есть, потереть. Как будто у них нет рук, даже странно как-то. Но Лапушева кивала и шла тереть. А Майка сказала, что здесь так принято, так всегда. Ну и вот, я намылила голову, склонилась в таз, чтобы смыть, а в меня кто-то вдруг как брызнет. Водой ледяной. Вообще! Майка что ли с ума сошла?! Нет, не Майка, мочалку намыливает сидит, да она и не дура – холодной водой пулять. Оглянулась, высматриваю, понять не могу. Тут меня снова как охлестнули. Смотрю, справа поодаль сидит какая-то, кружкой черпает – хлясь! – в меня, теперь прямо в лицо. А другая какая-то говорит, мол, не бойтесь, не бойтесь дети, она играется. Чёрт-те что! Разве так играются? Я в ответ тоже брызнула, но не так, у меня-то вода нормальная, тёплая. Брызнула наугад, не глядя, просто в ту сторону – от шампуня глаза ослепли, голову смыть не успела как следует. Она – снова. Я тогда намочила мочалку и к ней пошла. Отхлестать как надо. Раз так. А глаза от шампуня совсем разъело, мешает. Ну, я замахнулась мочалкой, вдруг вижу, а это не девочка никакая. А тётка. Самая настоящая. Взрослая тётка с грудями большими висячими. Толстая, маленькая, как приплюснутая. Без шеи. Смотрит нехорошо. Как дура стою. Что делать-то? Теперь биться мочалкой нельзя, раз взрослая тётка. А эта вдруг – раз! – и снова. Вокруг уже тётки другие стоят, смеются, подначивают – мол, давай её, Люба! давай её, сикалявку, давай, плещи! Люба эта и рада стараться. А эти гогочут, тоже мне. Я хотела уйти, не пустили. Давай, давай! И ржут ещё как дебильные. А потом подхватили меня, понесли в какую-то дверь – в темноту, где лампочки еле светят, все вениками друг друга бьют, вскрикивают, стонают, и пар вокруг, один пар, не видно вообще, жара, будто кожа вся слезет, дышать никак, а они меня вениками как начали. Я заорала и вырвалась. Побежала куда попало, по бане этой носилась, пока Майкин голос вдали не услышала, она – Оля, Оля! – звала. Подхожу, вся прожаренная, обгорелая вся наверно, вдруг снова вода ледяная – хлясь! У меня чуть сердце не выпало. А эта дурында сидит и кружкой своей, и те бабы снова…

Я чуть с ума не сошла, убежать хотела на улицу, меня тётя Лапушева поймала, тёток разбойных разогнала и голову мне как следует быстро вымыла. А Люба эта всё брызгалась. Ко мне только капли мелкие доносились, меня Лапушева заслоняла. А главное, эта взрослая Люба с грудями вдруг оказалась одна и та же – та самая, что в берете и в Красном Домике злая девочка. Сама я не догадалась, мне в голову не пришло, но к этой поганой Любе пришла из парилки прежняя тётя-Труп, вся красная, аж малиновая. Я её по очкам узнала, которые на резиночке. Так-то в бане вообще никого не узнать, все голые, одинаковые, даже Лапушева, и вот, пришла тётя-Труп, стала Любу мочалкой намыливать – ну, как маленькую. Наша Майка и то сама моется. А потом спохватилась такая – Люба, а где вода? Ты холодную воду трогала? Стала спрашивать всех, волноваться. Думала, Люба всю воду холодную выпила в том тазу, заболеет теперь, простудится. Тётя Лапушева сказала ей, всё в порядке, Люба воду холодную не пила, а просто черпала её и брызгалась. Тётя-Труп успокоилась, набрала снова таз ледяной воды и ка-ак опрокинула на себя. Я аж вздрогнула. А Лапушева сказала, так полагается. Когда из парилки выходишь, то надо холодной водой. А лучше – в бассейн ледяной или даже в сугроб.
Люба больше не лезла, смотрела только. И пальцем своим показывала. Я ушла одеваться и вышла на улицу ждать. И видела, как эту Любу – в берете уже и в пальто её этом клетчатом – тётя-Труп ведёт за руку, а в другой руке несёт таз. В баню все в основном со своими тазами ходили, хотя можно было и там брать железные серые.

После бани был долгий чай, блины с мёдом и творогом, мы играли в лото, про Любу я и не помнила, как и не было. А ночью она явилась. Огромное жёлтое круглое злое лицо в окне. Смотрит. Пальцем показывает. Ближе, ближе. Надвигается, расширяясь, и нет никакого окна уже, одна Люба – приплюснутая как блин – во все стороны. По стенам, на потолок. Ползёт, растекаясь как вязкое пузырястое тесто. Всё ближе, ближе. Зажмуриваюсь – не видеть, закрываю руками глаза, всё равно, Люба лезет сквозь пальцы, просачивается в глаза, течёт, проникает сквозь, бежать некуда и никак, ни крикнуть ни шевельнуться, она повсюду, и та, что снаружи, ко мне удлинняет свой палец, он тянется как резиновый прямо в глаз…
Я, наверное, закричала. Потому что в другой раз, когда я открыла глаза, рядом в комнате у кровати была уже тётя Лапушева. Она делала мне компресс. Я запомнила, как пахнет лесом, цветами и травами, и ещё чем-то, чем-то таким… Потом я уснула. И долго-долго спала. Сквозь сон видела, мне ставят новый компресс, но не видела, кто. Наверное, тётя Лапушева, больше некому.

Оказалось, я заболела. И всё это жар и бред. Первые дни я только и делала, что спала, потом перестала, но мне запретили вставать. Приходил старый доктор, слушал дыхание, выписал много таблеток, микстуру и – спать, спать, спать. Спать уже не хотелось и я пыталась читать, но глаза вдруг нечаянно закрывались и я засыпала снова.
В один из дней пришёл Митька, его попросила Лапушева помочь посидеть со мной, ей надо было уйти. Вообще-то она ко мне Юльку сначала звала, но у Юльки дела были важные, а у Митьки дел не было. Весь день он читал мне книжку. «Маленькая Баба-Яга» называется, я из дома взяла, моя самая-самая из любимых. Я несколько раз заснула, всё было и так понятно, с любого места, а Митьке читать просто нравилось, он и не замечал. После ужина Митька ушёл, а мне надо было спать, но вокруг стала вдруг твориться сплошная чушь – летала по потолку, развевалась ободранными лохмотьями, приближалась, чуть не касаясь меня, пикировала, взмывала вверх, слепо билась о стены как бешеная оса, от неё всюду стал жуткий ветер, предметы шатались, подпрыгивали, плясали, от них пошла круговерть, болели глаза, но даже под одеялом и с головой было видно и слышно, вжжжж!.. вжжжж!.. она разгонялась до сумасшедшей скорости, сверху целилась прямо в меня и падала, но в последний миг ускользала, взмывая вверх, чёрт-те что, я давно разглядела, что это всего лишь маленькая, очень маленькая и добрая неумеха Баба-Яга, она даже экзамены не сдала, ей нельзя, ей запрещено так, пока она не достигнет, пока ей не разрешат Вальпургиеву ночь и метлу, но она уже на метле, пугает меня, летает, крушит предметы, зачем она так, зачем… вжжжж!.. вжжжж!..
Я измучилась, очень хотелось спать, голова трещала от этого вжжжж!.. вжжжж!.. она то и дело врезалась во что-то, везде грохотало и рушилось, как война, я боялась её, боялась по-настоящему, и предметы – стаканы, салфетки, вазочки, табурет – плясали нехорошо, враждебно, наверно это экзамен, мне страшно, вжжжж!.. вжжжж!.. зачем она это делает, и посуда – тарелки, чашки – пляшут в воздухе, бьются, летят осколки, вжжжж!.. вжжжж!.. разбивается лампа, повсюду кружатся ножки от табуреток, мечутся спинки стульев, трещат будильники, мчится бешеная одежда, книги из шкафа – разорванные, лохматые – и страницы, и просто одни обложки – хлоп-хлоп, как клешнями!.. вжжжж!.. всё летит на меня, впереди всего – Баба-Яга, не добрая, не улыбается и не шутит, мне страшно, меня трясёт, она летит на всей скорости, сейчас врежется, утром придёт тётя Лапушева, увидит, подумает это я всё разбила и уничтожила, она близко, теперь у неё есть лицо, и лицо это… – Люба!..
А-ааа-ааа!..
Наверное, я ору. Слишком громко, наверное. Разбудила.
Майка. Тихий зелёный свет. Стулья целые, лампа на месте. Чай. Лапушева. У Майки – глаза, она тоже боится. У Майки, наверное, тоже… тоже летает…
Как только они уйдут, снова станет… я знаю. Они никуда не ушли, они спрятались, притаились, замаскировались и ждут… Говорить никому нельзя. Если я скажу тёте Лапушевой, она может подумать, что я теперь как Укроп. Как Ядя и Феличита… Лицо мокрое. Я, оказывается, реву.
Облепиховый чай. Лекарство. Лапушева не ушла, сидит, гладит, слова хорошие – приговаривает, чтоб прошло.
Тихо-тихо поёт, почти шёпотом. Тёмная ночь, только пули свистят по степи… и поэтому знаю, с тобой… ничего не случится…
Не случится, пусть не случится. Лишь бы не оставаться здесь, в этой комнате, где притаилась Люба. Страшная злая Люба сдала экзамен, теперь у неё метла. Раньше швабра была, а теперь…
Или сразу была метла?.. Быть не может, метлу в конце…
Надо вспомнить, на швабре она тогда или нет, это самое главное, это важнее всего – вспомнить, я так стараюсь, но мне никак, потому что ни Любы, ни колдовства, ни предметов, танцуюших в воздухе, больше нет, мы с Майкой и тётей Лапушевой в лугах, там цветы колосятся такие… такие, что выше нас, заслоняют и небо, и солнце, но солнце сквозь них всё равно к нам, а Майка…. и спрашивает… говорю ей «нейтральная полоса», но она уже знает и так, потому что такие цветы… цветы эти…

Книжку про Бабу-Ягу пришлось отдать Майке, я видеть её не могла – на что мне она теперь, испорченная жуткой Любой. А Митька читал мне «Тимур и его команда». Я шла на поправку, но быстро переутомлялась, поэтому лучше было лежать. А то не пройдёт, и я заболею снова.
Иногда приходила Юлька – чтоб Митьку забрать в основном. Они вместе в Елагин ходили, уродов тренировать. Получалось не очень, Митька рассказывал. Им удалось найти только их дома, а звёздочки прикрепить – ни фига, кнопки слабо держали, звёздочки тут же отваливались. Надо было гвоздями и молотком, они с Юлькой даже начали, но тут бабки горластые набежали, зачем ломаешь забор, милицию вызовем, в общем, они сбежали. Юлька сказала, что ночью тогда, чтоб не видели, это ведь тайна, и нечего им соваться. А ночью Митьке никак, дед заметит, он ночью не спит. Надо ждать подходящий момент. Юлька, правда, надулась, ей надо было всё сразу, но сразу теперь не выйдет, вся улица на ушах, поэтому надо пока что всё перестать. Чтобы бдительность усыпить. Митька много про это читал. Про разведчиков, про партизан, про шпионов; все они усыпляли бдительность. А потом вдруг  ка-ак выскочат!.. Юльке с этого места понравилось, там где «выскочат», ради этого стоит ждать, сказала она. В общем, им было весело. А я только книжки читала лежала, когда никого дома не было. Книжки тоже было нельзя, не знаю я, почему. Боялись, что осложнение будет, ходить не смогу. Чушь какая-то, я прекрасно ходила. Немножко, туда-сюда: в туалет, на кухню, по комнате. Голова кружилась слегка, и что. Ногами ходила, не головой ведь. Придумали тоже – ноги откажут. Я что, старушка, что ли?

А кроме того, меня беспокоила непонятная эта дурацкая злая Люба. Я уже не боялась её, но её надо было как следует разъяснить. Например, почему она смотрит всё время и как меня узнаёт? Даже в бане узнала, а в бане все одинаковые, там – никак. Или носом почуяла, как собака. Собаки такие бывают у пограничников, Митька рассказывал. Или даже не носом, а всем нутром. Как магнит. Как жучок такой специальный, или там щупальце. Где угодно отыщет, даже… даже во сне.
Пусть.
Не страшно. Подумаешь. Я её не боюсь. Непонятно только, как с ней теперь бороться. Она девочка всё-таки или нет? Если Люба – взрослая тётенька, а прикидывается мне девочкой, то вот как её победить?
С девочкой я бы запросто, пусть и толстая. Дёрнуть за косу что есть сил, чтобы вся её сплющенная башка отвалилась назад и свесилась, или там с разбегу напасть, она медленная, пока встанет, сто раз сбегу… Да! Надо ка-ак разбежаться и – башкой ей в живот, чтоб она отлетела нафиг за километр! Валялась бы своим жиром пузатым в лесу, в тайге, в Сибири чтоб, в самой чаще! И чтобы никто её никогда потом не нашёл! Пусть бы волки её воспитывали. Как Маугли.
А если она, эта Люба, всё-таки тётенька? И даже не молодая, а вовсе старая? У молодых не такие груди наверно огромные, если они от возраста нарастают, и Люба, выходит, старая. Как тогда? Разве можно на взрослого человека напасть, чтобы…
Или – можно?
Если бы я, например, напала на тётю Веру Акимову, Ленкину маму…
Или на тётю Лапушеву…
Или на…
Не могла я на них напасть. Это как-то…
Они бы подумали, что я бешеная. Что меня укусила лиса. И стали бы мне уколы, как Ваське в прошлом году, когда здесь больная лиса ходила всех заражала кто гладил её, нарочно такая ласковая, Васька гладил, ватрушкой её кормил, не знал, что нормальные не идут к человеку, больные только и бешеные. Нарочно такие добрые делаются. Чтобы человек подошёл. А нормальные звери здоровые от человека прячутся и бегут. Это мы уже после узнали, когда белый доктор собрание делал у школы и объяснял, что которые звери лесные подходят к вам, ластятся, те и бешеные. Васька тоже бешеным был. А потом прошло. Так и не обратился в зверя, как мы рассчитывали.
Взрослых, в общем, трогать нельзя.
А Люба? Взрослая или нет? Как возраст определить?
Митькин дед нам однажды в лесу показывал кольца, давно ещё. Когда дерево рубят, их видно, такие кружочки на пнях, на срезах – их возраст. Одно кольцо – один год. Может, так и у Любы кольца есть? Ну и что. Если даже и есть, их только потом, после смерти, можно увидеть. Сосны спиливают – видны кольца. А если не спилены, если они целиком стоят, фиг узнаешь сколько им лет. Не разрезать же Любу, чтобы узнать.
В конце концов я решила, что, раз Люба-взрослая-тётенька постоянно прикидывается Любой-маленькой-девочкой, то лучше её считать всё же девочкой, а не тётенькой. Взрослые в домиках не сидят, конфеты не отбирают, пальцем в детей не тычут и не пихаются. И тем более не летают по потолку в виде Маленькой Бабы-Яги, которая вообще персонаж и так-то не существует.
Поэтому надо бдительность усыпить. Пусть Люба думает, я не знаю, что она взрослая. Так будет легче с ней справиться.

Танька приехала. Ворвалась прямо среди недели – лекарства, подарки всем, громкая, Лапушеву вино заставляет пить, а я слушаю из своей комнаты. Пухлика за машину ругает, машину разбил, а сам – ни одной царапины. И что деньги друзьям раздаёт, и что… Не поняла, отвлеклась, песню вспомнила. Про цветы. Почему на нейтральной они полосе только самые лучшие? Надо будет у Митьки спросить.
А Танька уже – про маму. Мне про маму ни слова, а я волнуюсь, чего она не приезжает. Совсем заболела, надолго? Как Генки Исаева бабушка? Пятый год лежит под себя, всё никак не умрёт, уже все измучились. Так весь двор говорит, я слышала. Но Танька – не про болезнь, про какого-то постороннего Павлика. Возмущается, что он лысый и что поселился на всём готовеньком, а сам врёт, она паспорт видела.
– Бросит! Вытянет всё и бросит! Какая ж дура…
– Ну почему бросит, Таня? А вдруг…
– С её-то характером? Она каждое лето так замуж выходит, на пять минут! Ольку сплавит, сама в санаторий, а там… В соцстрану по путёвке, помнишь, в прошлом году… Глаза бы не видели… Наливай!
– Таня, ей счастья хочется…
– Я что, против, Свет? Всеми руками за! Я – за счастье. Где Гриша твой целыми днями? Где он сейчас?
– В совхозе, машину чинит, Арсению помогает…
– Во-во! Они только и делают, что машины друг другу чинят! Знаем мы эти машины… Ещё налей.
– Может, на этот раз получится…
– Бросит. Спорим? До Олькиного приезда не доживёт! Олька и не увидит, и знать не будет. Вылетит только так… только пятки… сверкнут… в проводах… только ветер… гудит по степи… тихо звёзды мерцают…
– Ты меня ждёшь… и у детской кроватки тайком.. ты любимая, знаю, не спишь… ты слезу вытираешь…
Они поют песню. Танька и тётя Лапушева. Почему её Пухлик не пел? Хорошая песня ведь.
Я с ними пою – беззвучно, внутри себя, чтоб не слышали.

Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в бою.
Вот и теперь надо мною она кружится.
Ты меня ждешь и у детской кроватки не спишь,
И поэтому, знаю, со мной ничего не случится…

– А чего мы в такой духоте сидим? Айда на природу, в лес!
– Оля болеет. Надо следить…
– Нихера она не болеет! О-оль!! – Танька вваливается ко мне в комнату.
Красная, пахнет вином, обниматься лезет.
Я отворачиваюсь – противно.
– В лес пойдёшь?
– Ты до чёртиков допилась уже или нет?
– Что-о?!
– До чёртиков? – мне всегда их хотелось увидеть, Танькиных чёртиков. Мама часто о них когда ругалась упоминала.
– Дура! Живо вставай давай!
– В лесу комары. И змеи.
– Змеи… Цаца какая. Куда тогда?
– Где цветы. И трава высокая.
– А-а на луг… Одевайся!
– Таня, ей же нельзя…
– Свет, не ссы… Я её понесу. Она лёгкая.
И правда, несёт. А потом я сама иду. Танька всё же не очень удобная. Папа лучше носил. И Пухлик.

Мы сидим на лугу. И солнце. Самый лучший пресамый день.
Таньку заклинило на какой-то змеюге Алке, то и дело матом ругается. Зато у нас много еды и крахмальная скатерть.
– Твоя-то где?
– Гриша к нашим отвёз, в Лутовиновку. Обижаются, редко их навещаем, внучка отвыкнет.
– А-а, ну пусть… Это даже… Гуляем, Свет! Я ребят подтяну…
–Таня!
– Хата пустая, Свет…
– Ты людей не знаешь? Слухи пойдут. Узнает Гриша, расстроится.
– Ладно, чё ты, расслабься. Давай налью. Во-от… И слушай, что дальше эта змеюга сделала…
Танька рассказывает про Алку.
Я не всё поняла, только то, что касается Пухлика. Он какого-то друга вытащил и помог ему лечь на дно. В благодарность за это подруга этого друга змеюга Алка теперь варит Пухлику борщ и приносит котлеты по-киевски. Так и вьётся, змея, вокруг Пухлика. А Пухлик её жалеет за трудную жизнь и невзгоды её судьбы, которые из-за друга, который залёг на дно и оставил её одну.
– Смотрю, он уже и в кино её водит, и в парк, и на катере, Света! Ей, блять, надо отвлечься! Она, блять, тако-ое пережила!.. Не, ну мне оно надо, Свет?! Он, блять, добрый у нас, конечно, а я говно… Да пошёл он! Давай налей…
– Тань, а мама когда приедет?
– Уйди, блять!
– Ну Тань, когда?
– Никогда! Никогда она не приедет! Отвянь! Вон, цветочки иди…
– Тань, она что, болеет?
– Болеет, ага, как же! Все вы болеете… Я сказала, цветы собирай! Пожрала? Ну и сгинь, не отсвечивай…
– Тань, ты что так…
– Да ладно, она привыкла!
Ухожу от них. Ну и пусть, пусть Танька ругается. Зато – луг, зато – солнце, зато вон какие ромашки здесь! И гвоздики, и васильки! Колокольчики!.. Как нейтральная полоса. Что там Танька про Пухлика говорила? Много, а – непонятно. Вот бы Пухлик приехал! Раньше они вдвоём… Ладно, может, ещё приедет. Лето большое ведь. До конца ещё долго.

Танька гостила в посёлке до выходных, но мы с ней почти не виделись. Она приходила под утро, а целыми днями до ночи с парнями колдырила и куролесила, на неё так старуха Самохина обзывалась. А мне разрешили гулять, лечить перестали, тем паче со мной теперь в комнате ночевала Танька, какие тут могут быть страхи. Перед отъездом она мне велела не расслабляться – больше гулять пешком и бывать на воздухе. Если лежать, ноги ослабнут и атрофируются. Это значит – исчезнут, как не было.
Пока я болела, Вову отдали Жанне. Её Юлька-Дракон привадила. Жанна была из местных, жила поблизости, и до нас была в школьном лагере, но её оттуда забрали. За то, что в столовой кормили не тем, чем надо, и вообще, этот лагерь не отвечал никаким гармоническим требованиям. Там даже нельзя было золотые серёжки. А ей без серёжек никак, они у неё для здоровья, так мама её сказала. Она приходила взглянуть на нас, чтобы выяснить, хорошо ли мы Жанне подходим по уровню и развитию. Задавала вопросы из биографии, о родителях спрашивала, то-сё. Юлька рта никому раскрыть не дала – так всё отчеканила, что у Жанниной мамы вопросы внезапно кончились, и Юлька сама ей теперь стала задавать. Про причёску спросила – где делали, надо же, и не скажешь, что в этой глуши такие искусные мастера; про кольца поинтересовалась, какой они пробы и выразила сомнение; про джинсы американские – где достали, ну надо же, как настоящие; про платформы высокие – пробковые или пластмассовый суррогат.
Короче, произвела впечатление. Мама от нас как ужаленная бежала. Но Жанне водиться с нами не запретила, значит, Юлька всё сделала правильно. Я, правда, мало что поняла, но это не главное. Главное, нас стало больше, почти отряд, и мы делаем доброе дело. Поэтому я попросила отдать мне Вову назад, я ведь первая его вытащила на жребии, но Юлька сказала, что нечего было так долго лежать болеть, на меня теперь положиться нельзя, вдруг я снова возьму да и заболею, и что тогда? Я сказала, не заболею. А Юлька на это сказала, что я никто, и что Жанна гораздо важнее, она – дочь военного, как в той книжке. Митька тогда заступился, поправил, что в книжке – дочь командира. А Жанна – дочь прапорщика. На это Юлька взвилась – пусть хоть так, где мы здесь возьмём дочь командира, а прапорщик это временно, это будущий командир. Жанна так загордилась, в упор нас не видела, кроме Юльки, лишь с ней дружила, отдельно. Зато она про концерты придумала – мы стали в концерт играть. Как раз сцена у нас была уже, для уродов, – крыльцо широкое с крышей, за брошенными сараями, можно было что хочешь там. К нам даже другие дети пришли в концерт играть. Сначала смотрели издали, потом хлопать начали потихоньку на Митькины фокусы, и на Юльку, когда она танцевала, а Жанна «Ещё не вечер» пела, потом тоже стали участвовать.
Мы с Васькой были зрителями. Митька сказал, это самое главное. Что это за концерт, если зрителей нет и никто не хлопает.

Из-за концертов мы даже уродов забросили. То есть, Юлька забросила. Когда мы напоминали, отмахивалась. Мол, сначала пусть все привыкнут к защитным звёздочкам. И на Митьку прищуривалась – почему до сих пор не сделано? Митька ей объяснял, что гвоздями прибить не получится: днём ругаются, ночью тем более. Ночью только и приколачивать – каждый шорох слышен, не то что. Юлька вредничала, мол, знать ничего не хочу, и Митька тогда придумал не на забор, а к одежде звёздочки приколоть – как значок.
– Ещё чего! – взвилась Юлька. – В книжке было не так! В книжке – правильно! Ты ерунду выдумываешь!
– Мы по-своему сделаем, – запинался Митька. – Что, с книжки всё время слизывать? Своей головы нет?
– Ничего мы не слизываем! Не всё время!
– Всё слизываем. Даже Жанну слизали. Дочь командира.
– И что?
– И то! Даже звёздочки.
– Что – звёздочки?
– Всё! Из книжки слизали!
Митька обычно не ввязывался, но теперь он всё время с Юлькой ругается. Юльке так даже лучше, она ещё больше заводится. Чтоб его победить. Говорит, его бабка накручивает, из-за Жанны. Потому что их бабки терпеть друг друга не могут, и Митьку его бабуля нарочно настраивает. Как сейчас.
– Врёшь! У них красные были звёздочки! А у нас – нет! У нас – жёлтые! Шесть концов! А там – пять! Наши лучше! Наши – не слизаны!
– Пусть тогда на булавках будут.
– Не пусть!
– Тогда просто без звёздочек. Без всего. Просто так перевоспитаем.
– Нет!
Но Юлька сдалась. Они с Митькой добыли булавок и пошли в Елагин к своим. Я с ними хотела, но Юлька меня шпионкой обозвала.

От нечего делать я отправилась к Вове. Посмотреть, как его без меня эта новая Жанна перевоспитала.
Ничего было не заметно. Вова как Вова, такой же. Сосал укроп, улыбался. Я даже не поняла, узнал он меня или нет. Попробовала говорить с ним – всё зря. Отвык от меня. Теперь я ему посторонняя. И не должен он слушать кого попало, так сказано в наших правилах.
Всё равно стало грустно. Майка в деревне у бабушки, дома нет никого. Я села на ящик спиной к забору, где Вова, и стала думать, что петь. Не с той стороны, где большая дорога и люди, а за углом, где кусты. Я хотела попасть в концерт, выступать как все. А для этого надо песню. А я ни одной целой песни не знаю как следует, лишь обрывками. Надо было слова. Чтоб от зубов отскакивали.
Мне очень хотелось спеть про нейтральную полосу, но кроме припева вообще ничего не помнилось. И про кофточку тёти Зины с драконами – так, куски. Я расстроилась, что вообще ничего не знаю. Вообще. Где мне песню взять целиковую выступать?
Вспомнила Таньку и тётю Лапушеву, когда они напились. А что. Хорошая песня.
Тёмная ночь… только пули свистят по степи…
Только ветер гудит в проводах… тускло звезды мерцают…
Оказалось, я всю песню помню, надо же.
Повторяю ещё раз, наверняка. Сижу, всё пою, пою – слова проверяю.
Наконец получилось. Спела. Как надо, по-настоящему! Теперь меня тоже в концерт возьмут!
Вдруг слышу – песня моя звучит ещё. Я уже не пою, а она звучит. Правда, странно как-то, без слов, но красиво, густым таким круглым звуком. Сама по себе! Никого! Ну, Вова стоит за забором, укроп жуёт, ну и что, Вова не считается. А мелодия продолжает откуда-то. За забор заглянула, за угол сбегала, на дороге проверила – никого. А Вова стоит и смотрит, укроп жуёт. Ведь не он же? И рот у него закрыт, и глаза как во сне в пустоту куда-то уставлены. А она – звучит!
Морок. От перегрева. Остатки болезни, думаю, показалось. Но к Вове всё-таки подошла – мелодия от него исходила. Только… Где же он её прячет? Как же он…
А потом я нашла. У него она в животе оказалась, музыка. Не во рту, как у всех людей, а внутри, как уже проглоченная. Вот бы мне ещё трубочку с рожками, как у доктора. Я бы сразу её нашла, вообще сразу бы…
А Вова вообще казалось что ни при чём. Глаза открыл и смотрел, как я ползаю, копошусь, как ухо к забору прикладываю. Хорошо, стоял смирно, не дёргался, не заржал – вдруг подумал бы, что игра.
Потом музыка перестала. Я снова запела. Два раза спела, на третий она опять. Вова, видимо, как часы, его надо заводить, тогда – музыка. Но вот как она там у него внутри очутилась? Какая-то… как не он. Как будто внутри у Вовы принцесса хрустальная. Ведь – не он. Бр-р… Не то что бы не по себе мне от этого стало – что Вова принцессу сожрал – но всё-таки… Странно ведь. Может, надо бы испугаться, домой бежать, только голос и вся мелодия были добрыми и нисколько не страшными. Ведь не может такая красивая круглая музыка оказаться плохой, не может ведь.
Потом люди с работы пошли, и я перестала, и Вовина внутренняя принцесса умолкла вслед. Пусть не знают, пусть тайна такая, мало ли…
И вдруг до меня ка-ак дошло! Даже всё настроенье испортилось, стало плохо так.
Это Жанна его научила, принцессу эту подстроила что внутри.
Точно, Жанна. Дочь командира. Она, она, – больше некому. Вова с ней был, пока я болела.
Чужая музыка. Не моя.

Я почему-то к Митьке пошла. Забыла, что с Юлькой они у других уродов, в Елагине. Пришла, поорала ему в окно. Вместо Митьки вдруг – дед. Не смотрел и не заколдовывал. Дал малины, велел сидеть Митьку ждать. Сам малину перебирал, целый таз. Я тоже с ним стала, от нечего делать, скучно ведь. Дед совсем подобрел и начал рассказывать разное необычное. Про семь чудес света, про знахарей, телепатию, про резервы нашего организма. Ещё столько всего неизученного, оказывается. И совсем он не страшный. Поэтому я спросила, не знает ли он, что такое – голос из живота, и не просто голос, а музыка. Дед обрадовался и как начал про чревовещателей. Как они всё предсказывали. Как потом их казнили – думали, что колдуют. Ещё были фокусники, мошенники разные, тоже из живота говорили, а рот закрыт, и люди не понимали, как так. До сих пор наука бессильна. Потому что – таинственная загадка. А нашей советской передовой науке и так, и без этого, много всего приходится изучать для прогресса, поэтому чревовещание откладывают на потом, в долгий ящик, и будут его изучать когда всё остальное, более важное, будет исследовано.
Он много всего рассказал. Жаль, про Вову – ни слова. Не знает, может?
Я мучилась – говорить ему или нет? Надо тайну открыть, чтобы знали все, или лучше скрывать? Вдруг Вову камнями забьют, как этого, Калиострова, дед рассказывал. Или, может, на Доску Почёта повесят и будут гордиться Вовой, в Москву отправят на передачу «Здоровье» или на «Очевидное – невероятное». А такое, без слов, исполнение, называется «вокализ», дед сказал, и велел мне послушать Рахманинова. Я подумала, что теперь на концертах могла бы такие же вокализы петь, запросто. Главное, что без слов, вообще без слов. Но потом передумала, будут смеяться ведь. Вокализ это всё-таки для отсталых наверно музыка, кто словами не может, как Вова, к примеру, или для скалеротиков, те вообще забывают всё, даже имя. Нет, лучше не заикаться, задразнят. Лучше нормальные песни петь, со словами.
Пока я отвлекалась на мысли, Митькин дед перешёл к каким-то старинным пифиям. И что древние люди думали, что в пупке, посреди живота, расположен божественный внутренний свет и даже – душа.
Я отвлеклась и стала думать про душу. Вот дураки эти древние, как можно душу в живот посадить, ведь сомнётся душа, испортится. В живот ведь еда поступает в обед и душу придавливает. А вдруг насмерть раздавит? Иногда так наешься, что чуть не лопаешься, когда вкусно, и душе, получается, места вообще в тебе нет. Душа должна где-то в другом месте жить, в безопасном. В каком-нибудь уголке. Ненужном. Под мышкой. Или там, за ухом. Или, может, хотя бы в спине.

Пришёл Митька. Пошёл меня проводить, по дороге рассказывал. С булавками не получилось, Ядя их обманула, вроде бы согласилась на звёздочку, но едва они подошли, принялась хохотать и щипаться. А Феличита им не встретился. Зря сходили. Про Жанну ещё сказал. Что Вову она забросила и не ходит, наверно всё это зря.
– Что – зря? – испугалась я.
– Зря мы это затеяли. Их исправить нельзя. Ничего не хотят. Не слушают, не пытаются. Книжки ему читал. В тележке катал – стихи рассказывал для развития. Как не слышит. Не проникает в него. Ничего в нём не отзывается. Нет контакта. Картинки показывать стал – он мне книгу чуть не порвал, заплевал всю.
– А Ядя?
– Не знаю. У Юльки свои какие-то тайные методы. Но булавку-то не дала пристегнуть. Как была, так и есть. Всё зря это.

Он и Юльке потом сказал, когда мы собрались. Мол, пора распустить отряд и не тратить времени. Наш план был ошибочным, бесполезным, и лучше бы мы животных дрессировали, и то польза. Юлька как возмутилась, глаза как вытаращит:
– Ты что?! Мы не можем бросить уродов! И так, кроме нас, никто их не защитит! – и Митьку предателем и лентяем обозвала.
Митька сказал, что он не предатель, что он больше всех по работе с уродом сделал, а толку нет.
Юлька стала его обвинять, что он с полдороги сворачивает, до конца не идёт. Тогда Митька сказал:
– Давайте возьмём и посмотрим. У всех посмотрим, сравним. И увидишь.
– И давай! И посмотрим! – топнула Юлька.
– В субботу.
– Нет, не в субботу. В субботу к нам бабушкина племянница из Харькова приезжает. В понедельник!
– У меня процедуры в райцентре, я не смогу.
Решили в конце концов, что в субботу, через неделю. Каждый покажет, каких успехов достиг, и выберем, чей урод лучше. А Вову вернуть не вышло, Юлька сказала, что если мне нужен урод, пусть я лучше возьму себе Карлика, Васька с ним всё равно не справится. Я думала, Васька обрадуется, он ведь Карлика не хотел, и ходить ему далеко, но Васька вдруг – ни в какую. Юлька стала высмеивать, мол, он к Карлику подойти-то боится, не то что перевоспитывать, и тут Васька говорит:
– Он мой друг. Он не карлик. Сами вы дураки.
Ваське, ясно, никто не поверил, Юлька стала дразнить его за враньё и они подрались. А Митька потом сказал:
– Обманывать бесполезно. В субботу мы всё равно всех увидим.
– Вот и увидите! – огрызнулся Васька.
– Не увидим, – сказала Юлька. – Нашёл дураков, по посёлку за Карликом бегать. Врёшь ты всё.
– Я не вру!
–А тогда пусть он сам придёт. Прям сюда!
– И придёт! Придёт! И увидите!
С Васькой вообще бесполезно связываться: он мелочь, и он – Сопля. И вредный, вреднее Юльки. Её просто больше видно, а он тихарится и лишний раз не высовывается. Зато если тронуть его, никогда не сдаётся, стоит до последнего. А Жанна вообще не дерётся, ни с кем не связывается. Правда, к ней никто и не лезет. Может, новенькая потому что. Она всегда в стороне. Только с Юлькой всё время шепчется.
Как сейчас. Жанна что-то уже ей на ухо…
– Эй, Килька! – кричит мне Юлька. – Иди сюда! Мы тебе другого урода дадим, получше! Жанна знает здесь кой-кого!
– Пусть его и берёт тогда, – говорю. – Она не сначала была. Я первая.
– Ой, Килька, ладно тебе, заткнись. С какого боку ты первая? Ты нигде не первая! Ты таскаешься вечно за нами как хвост у ящерицы, и чего?
Ничего. Хвост у ящерицы – обидно. Хвост у них отпадает всё время, я видела. У других хоть не отпадает, а навсегда. А дракон – всё равно что ящерица, только больше. Но попробуй Юльке скажи.

На другой день я снова пошла репетировать Вову. Заранее издали посмотрела, нет ли кого. Жанны, то есть. Нет, Жанны не было, Вова один стоял, точно ждал. Мы пели «Тёмная ночь…»,  и снова у Вовы внутри звучала мелодия. Такое чревовещание. А принцессу Вова не ел. Зато с каждым разом он пел всё дольше и дольше. Я уже замолчала, допела, а он – ещё, раз за разом, не устаёт. Так хотелось Митьке сказать, показать его, еле удерживалась, чтоб сюрприз на концерте, вот они удивятся!
Через несколько дней Вова снова привык меня узнавать – ыкал, радовался. Вот только своим животом музыкальным никак не мог управлять научиться как следует. Иной раз распоётся, не остановить. Однажды я даже домой ушла, мне пора было, а он так и не выключился, так внутри и звучал мне вслед. Было здорово.
А потом они нас засекли. Юлька с Жанной.
Мы только распелись, и вдруг – они. Прямо к нам. Я ему говорю, не надо, Вова, не пой, глаза страшные делаю, и руками; нет, бесполезно.
Они подошли и смотрят. И Юлька уже прищурилась – та-а-а-ак… И Жанна ей на ухо...
Только Вова звучит себе и звучит. Его не касается.
– Ты, Килька, совсем уже, да?! Совсем?! – взрывается Юлька. – Кто тебе разрешил? Не твой урод, и не лезь!
Я хотела им объяснить, только Юлька и слушать не стала.
– Ты зачем его песни ненужные заставляешь?! Такие никто не поёт! И вообще больше не подходи к нему! Он не твой!
– И не твой, – и на Жанну смотрю, вдруг откажется.
Жанна смотрит на Вову брезгливо и недоверчиво.
Вдруг откажется?
Ну, откажись!
– Мы его настоящим песням научим, не то что ты. Со словами. Вали давай!
Ухожу. Иду и прислушиваюсь. Вова ещё поёт. Его не касается.
Тут Юлька спохватывается.
– Эй, стой! Килька! Глухая, что ли?!
Передумала? Вову мне отдадут?
Вмиг оказываюсь возле них.
– Говори, как его научила?
Молчу. Если всё рассказать…
– Говори, ты! Считаю до трёх! Смотри, Килька, подумай! Подумай сначала! – Юлька совсем Дракон, нависла прямо в глаза, будто правда поджечь и испепелить. – Подумай, с кем ты останешься! Выкинем из отряда как миленькую! Полетишь как фанера! – Юлька держит меня за косички и гнёт к земле. – Хочешь, волосы оторву? Хочешь?.. Хочешь?..
Жанна смеётся.
Вова тоже смеётся. Смеётся и радостно ыкает.
Я сдаюсь. Я рассказываю.
Тогда меня прогоняют, и что они делают там потом, я не вижу.

Но я всё равно на другой день пришла. Они уже были там. Жанна красивой телевизионной походкой прохаживалась вдоль забора и пела:
Ещё не вечер, ещё не вечер
Ещё светла дорога и ясны глаза…
Юлька следила за Вовой, смотрела ему прямо в рот, меня не заметила. Я выбрала где повыше трава, уселась на камень и слушала. Интересно, как Вова новую песню выучит. У меня-то не вышло, а Юльке я не успела сказать, да она и не спрашивала. Я пробовала много разных – про ландыши, про «Аврору». Даже самые детские, про голубой вагон там, про ёлочку. Вова их не хотел. Внимания не обращал. Вдруг у Юльки получится?
Жанна пела, пока не устала. Устала она как надо и чуть не плакала, видно было по голосу. Тогда Юлька на Вову набросилась, идиотом его ругать и дразнить по-всякому. А Вова жевал укроп и, как всегда, улыбался. Юлька плюнула, стала сама петь, чтоб Жанна хоть отдохнула пока в тени. Пела Юлька не очень, и так у неё грубый голос, а в песне он вообще как бандитский стал. Так Вову не выманишь, испугаешь только. Поэтому, когда Юлька тоже устала и как попало уже ходить начала и петь, я встала и говорю:
– А давайте я.
Они на меня ка-ак набросились обе, и Жанна даже набросилась. И кричат, что я всё нарочно неправильно им сказала, что обманула. Я еле вырвалась, вы чего, говорю, я – помочь.
– Ага, как же, помочь! Помогла уже! Он вообще не поёт! Вообще!! Ты нарочно, нарочно всё!
Они так и не поверили. Но для Вовы спеть разрешили. Я тоже, как и они, пошла ходить вдоль забора, «Ещё не вечер петь». А Вова молчит и всё. Тогда я стала прежнюю песню петь, про тёмную ночь, про пули. И Вова к концу проснулся и зазвучал, и долго ещё звучал, без меня, я слова диктовала Юльке, первый куплет, она на песке записывала, для Жанны. Потом Жанна выучила и запела, и Вова тут же за ней. Они с Юлькой ка-ак обрадовались! Как запрыгали, заобнимались!.. Меня даже бить не стали. Взяли за руки с двух сторон, повели. Смотрю, не на наше место идём, в посёлок куда-то.
– Куда мы? – я спрашиваю.
– Не боись! Сейчас тебя познакомим! – и дальше.
В садик, что ли? Как раз по дороге, куда я за Майкой хожу… Двор с корявыми кирпичами…
– Стой!
По привычке я припустила, но Юлька меня пресекла – забежала вперёд и встала, и держит крепко.
– Тут урод где-то должен, Жанна сказала. Вон за той кучей водится. Мы сейчас тебя познакомим, и будешь воспитывать. Чтоб к чужим не совалась больше. Понятно тебе?
– Понятно.
А Жанна уже из-за кучи идёт, а с ней за руку – Люба!
Я думала, умру.
Сразу всё потемнело, сгустилось, стало как ночь. И – так страшно. Как… Как тогда…
Я задёргалась. Вырваться, убежать! – Юлька крепко вцепилась, больно. Дракон поганый. А Жанна всё ближе, ближе её…
– Знакомьтесь. Это и есть наша Лю-ююю-ба! – Жанна так улыбается, словно Люба эта мороженое или торт, а не жуткая тётка-оборотень.
– Что, она разве тоже урод? – говорю.
– А как же! – ликует Юлька. – Ещё какой урод! Самый лучший здесь! Правда, Жан?
Жанна кивает с гордостью. Что такого урода она для меня нашла. Я смотреть не могу на Любу – мне плохо, ноги дрожат, в голове шумит.
– Всё. Пожмите друг другу руки, и вы – друзья! – объявляет Юлька, как в загсе я видела, когда Иркина родственница женилась.
– Не буду.
– Вечно портишь всё! А ну, жми! Ты уродам должна пример подавать! Давай! – Юлька толкает меня прямо к Любе, берёт мою руку  и… Ф-фу! Ладонь её липкая и холодная, словно жаба… противная мерзкая жирная рыхлая жабина… нет, противнее жабы, ещё противнее…
А-ааа!
Я ору, я брыкаюсь и вырываюсь и с воплем бегу от них. Ни за что! Никогда! Ни в жизнь!
У дома почти успокаиваюсь, но ещё долго-долго сижу за тележкой в тёмном сарае, чтоб никто не увидел и не нашёл, не повёл обратно к той Любе, которая ко всему ещё и урод. В уродах я не разбираюсь, наши прежние были найдены до меня. Самой мне не разобрать, кто урод, кто нет. Но раз Юлька сказала, что эта Люба урод, значит, всё… значит, всё пропало…
 
Дальше стало всё только хуже. Теперь я вообще не могла уйти со двора. Куда ни пойду – везде Люба эта, повсюду. То мелькнёт у колодца, то за нашим забором стоит и пялится, будто ждёт, в своём клетчатом красном пальтишке – в такую жару! – то сзади меня кто-то трогает, я вздрагиваю, боюсь оглянуться, а вдруг она, и на наше место боюсь, вдруг Жанна и Юлька её туда привели, вдруг она уже там, и ждёт…
Прежний страх, из болезни, вернулся ко мне, распух и прилип вплотную. Даже воздух вокруг был – страх. Как только я выходила, куда-то шла, надо мной словно было облако, даже туча, в которой сидела Люба; невидимая жаба Люба ждала меня, чтоб напасть и…
Что «и…», я не знала. Не знала вообще, чего именно я боялась. Может, если бы я подумала хорошенько…
Думать я не могла – думать было ещё страшнее, не знаю я, почему. Нельзя было – об этом. Оно повсюду и так, зачем его увеличивать. Если думать или рассказывать…
Может, Митьке и надо бы рассказать, он мог выход найти. Но тоже – как Митьке про баню расскажешь, про груди и всё такое? Чем докажешь, что Люба – взрослая, и уродом только прикинулась, а на самом деле опасное безграничное существо, может даже не человек, безусловно – не человек, люди так не летают, не лезут в больной кошмар и не портят хороших книг своей рожей поганой жирной…
А я буду дома теперь, никуда не пойду. Тёте Лапушевой помогать. Читать книжку про Анжелику, соседка ей принесла, а она не читает, уже второй день «Анжелика» лежит нетронутая, не нужная никому…
А Лапушева третий день ко мне, не обидел ли кто, что случилось, не заболела ли. Потом книжку увидела, успокоилась – книжка, видимо, интересная, просто не оторваться. Ко мне никто не приходил; наверное, занимались уродами, перевоспитывали.

Привезли из деревни Майку. Теперь за ней в детский сад ходил дядя Гриша, ему дали отпуск, чтоб строить новую баню. И хорошо. А то бы мне мимо Любы пришлось…
Так бы всё и закончилось вместе с летом, но разве от Юльки укроешься. Она мёртвого из могилы подымет, если он ей понадобится. Я – понадобилась. Для триумфа.
– Светлана Витальевна, здравствуйте! Оля дома?
– Здраствуй, Юленька. Проходи.
– Спасибо. Я не надолго.
Юлька вваливается ко мне в комнату, вырывает книжку:
– Бежим! Там такое у нас! Такое!
Мы бежим. Случилось что-то из ряда вон, раз уж Юлька – сама! – за мной…
Нас ждут Васька, Митька и Жанна.
– Всё! – Юлька плюхается на бревно, не забыв перед этим красиво расправить платье. – Рассказывай, Труп!
А сама задирает голову, как бывает такие на кораблях на корме приделаны статуи, чтобы всё нипочём, победительные такие. Драконы.
Митька рассказывает. Сегодня они ходили к своим в Елагин, и Юлька – тра-та-там! – фанфары и барабанная дробь! – сумела повесить звёздочку Яде. Приколола булавкой на платье.
Юлька оглядывает нас по очереди. Жанна кричит «ура!», хлопает в ладоши. Мы с Васькой просто стоим. Юлька сердится:
– Вы что, не поняли?!
Вскакивает с бревна, встаёт в центр площадки, пихает Митьку:
– Уйди! Сама расскажу!
И рассказывает. Как она хорошо придумала. Как нарочно позволила Яде щипать себя, как стояла и не сбегала, хотя было очень больно. И навесила Яде звёздочку – с вооот такенной булавкой! Как только не укололась!
Мы смотрим на Митьку. Он подтверждает – да, Юлька вытерпела щипки и звезду на Ядю повесила.
– Ты как партизан! Как пионер-герой! Как Зоя Космодемьянская! – восхищается Жанна.
Юлька кивает – а то!
И мы идём смотреть Ядю. Со звёздочкой. Пока она не ушла с того места, у остановки.
Ядя радостно квохчет и лезет ко всем подряд – показывает звезду. Над Ядей лениво посмеиваются. Дядька в кепке тянется к нашей звёздочке, то ли сорвать её, то ли просто потрогать, и Ядя в ответ больно щиплет его; дядька охает и ругается длинным матом. Ядя лопочет по-своему, веселится.
Мы не подходим, стоим любуемся издали.
– Ну что, видели? – торжествует Юлька. И снова рассказывает, как больно щипалась Ядя, и как она всё стерпела и не сдалась.
Васька-Сопля прерывает её.
– Ну и что, – произносит он, и даже не отбегает подальше на всякий случай.
– А то! – угрожающе щурится Юлька. – Ты сам, Сопля, «ну и что»! Попробуй сначала давай приколи своему уроду!
– Хоть сто, – отвечает Васька. – Он не урод.
– Урод! Они все уроды!
– Он – нет! Он – нормальный! Нормальней тебя, между прочим! Уродка! Дура!
Они готовы сцепиться, но Митька вдруг говорит, что Карлик правда нормальный. Юлька бросает Ваську, идёт на Митьку:
– А ты что сделал? А ты?! Даже звёздочки не прибил!
Митька молчит. Юлька снова заводит Ваську:
– Давай, покажи нам завтра! Давай его приведи! Приведи, и звёздочка чтоб была!
Васька показывает ей нос, потом – фигу, потом, отбежав подальше, поворачивается задницей:
– Поняла, куда ты иди?!
Обычно это надолго, но в этот раз Васька не ждёт, он попросту убегает. А Митька нам говорит:
– Я знаю, куда он.
Юлька сразу торопит – давай, мы его упустим. А Митька такой – не скажу, мол, это секрет. Дайте слово, что – никому, и чур, не выскакивать к Ваське и не орать. И мы дали честное слово. Настоящее. И пошли.

Правда, Митька нас не по той дороге повёл, куда Васька бежал, но он сказал, так короче, и вскоре мы Ваську увидели впереди, и таились, чтоб он не заметил. А Васька нисколько не беспокоился, шёл, сандалями пыль взбивал, не оглядываясь. Ему это наверно и в голову не пришло, с какой стати ему оглядываться. А потом мы увидели, что навстречу ему идёт Карлик. Карлик дошёл до Васьки и остановился. И Васька остановился. И Карлик слегка приподнял свою шляпу. И Васька свою панамку. Потом Карлик по-взрослому протянул ему руку, и Васька пожал её. А потом они вместе пошли куда-то к мосту. И мы видели, что они разговаривают. Как и вправду друзья. Мы стояли смотрели, теперь уже не скрываясь. Пока Юлька не буркнула:
– Вот уроды.
Никто её не поддержал. Только Жанна как дура хихикнула пару раз.

По дороге домой Юлька вспомнила про меня. И стала высмеивать, что я Любу боюсь. Какую-то Любу убогую. А она не боится. Люба не то, что Ядя, Ядя опаснее. А от Любы вообще никакого вреда. А Килька боится. Дура.
Это она для Митьки всё. Чтобы знал. Какая трусливая я и глупая.
И я вдруг говорю:
– Никого я и не боюсь.
Сама не знаю, зачем. Юлька сразу:
– Идём тогда. И докажешь. А мы посмотрим.
Но Митька сказал, что сейчас делать крюк ни к чему, поздно, всех уже дома ждут. Юлька не успокоилась, пригрозила зайти за мной завтра, чтоб я не отлынивала, а уродку свою приручала и перевоспитывала. Потому что у всех уже есть достижения и успехи, а я подвожу весь отряд и на месте застряла.
Мне стало стыдно. Я правда всех подвожу. Даже Васька с Карликом подружился. Надо было что-то придумать. Что-то, чтоб не бояться.

Вечером стал накрапывать дождь, и нам с Майкой разрешили играть в старой бане, которую всё равно разберут потом и снесут. Мы играли в гости и в магазин, а потом сидели и разговаривали. И тогда я спросила у Майки, как сделать, чтоб не бояться. Я нарочно у Майки спросила, а не у взрослых, думала, Майка к родителям побежит, как всегда; они ей расскажут, а Майка – мне. А если сама, они могут подумать, что я чего-то боюсь, будут спрашивать или, ещё хуже, маме напишут. Или позвонят. Мама будет ругаться потом, накажет. Пусть лучше Майка.
И вдруг она говорит:
– Это просто. Я тебя научу.
Никуда не пошла даже спрашивать.
– Я тоже раньше боялась. У нас в группе есть Вадька Чатрушев, настоящий злодей. Даже бантики мне развязывал. Я его так боялась! Всё время боялась. Что он бантики обрывать начнёт. Даже плакала. Мама увидела, что я плачу, и сказала!
– Что сказала? Вадьку как победить?
– Нет! – замахала Майка руками. – Нет! Никого побеждать не надо! Оно само!
– Как это?
– Надо пойти к пруду и туда улыбнуться! И он улыбнётся! Тот, кто сидит в пруду!
– В каком пруду? Вадька – в пруду?
– Нет! Это понарошку! Вадька тоже как будто в пруду! Главное, улыбаться. И он тогда улыбнётся. И всё.
– Почему?
– Я не знаю. Но я улыбнулась, и Вадька мне перестал. Бантики перестал. Я иду теперь и улыбаюсь ему всегда. Прямо в рожу. То есть, в лицо. Теперь у него – лицо. И он улыбается. И не лезет.
– А кто в пруду?
– Кто – в пруду?
– Ты сказала, что надо пойти к пруду. Там кто-то сидит, ты ж сказала.
– А-а! Там кто хочешь, в пруду. Кого боишься, тот и в пруду. Сначала там – Крошка Енот из мультика, потом – Вадька Чатрушев…
Поняла. Мультик. Крошка Енот. Вот откуда про пруд.
– Мы у бабушки там ещё песню разучивали. С Алёнкой. Алёнку видела? На фотографии, с куклой, помнишь? Это мы в парикмахерскую играли. Хочешь, я тебя научу?
И поёт.
От улыбки станет всем светлей,
От улыбки в небе радуга проснётся.
Поделись улыбкою своей,
И она к тебе не раз ещё вернётся…
Может, правда? Сижу и думаю. Подпеваю Майке для виду, а сама всё думаю, думаю. Я ведь Любе не улыбалась ещё. Из домика мы её выгоняли, в игру не приняли. Она, может, обиделась. Поэтому и вредит. Только мне вредит, Майку не трогает. Я старше, весь спрос с меня. Майка маленькая, ей можно. Всё правильно. Надо просто с ней подружиться. Пойду завтра и улыбнусь. И она улыбнётся, и будет всё хорошо.
Майка допела песню в четвёртый раз и стала рассказывать про деревню, про бабушку, про цыплят, про подружку Алёнку. И так хорошо мы потом сидели, смотрели, как ночь опускается и огни от домов вдали, и не страшно, совсем не страшно.

Ночью снился мне пруд. И мост над прудом – деревянный горбик, как в мультике. Надо было пройти по мосту. Я ходила, ходила, весь сон ходила, но не было никого, только мост, я и пруд. Наверное, я устала ходить – там, во сне, – и проснулась, спать дальше не стала. Надо было идти. Идти улыбаться Любе, чтобы дружить. А то вдруг я опять испугаюсь и не смогу.
Я встала, поела завтрак, посмотрела, как дяди Гриши друзья строят баню. А Юльки нет. Обещала зайти. Ещё рано. Лучше её не ждать, лучше мне самой, без неё. Улыбаться.
И я пошла.

За сараями Васька-Сопля строил что-то из деревяшек.
– Это будет вигвам, – сказал Васька. – А ты почему?
– Я – так. Юльки не было?
– Нет.
– Ну ладно.
Хотелось спросить, как он подружился с Карликом, но мы дали слово Митьке. Васька не должен знать, что мы знаем. Надо было идти, пока настрой не пропал, ждать нельзя.
Шла и думала, представляла, как сейчас улыбнусь. И она мне как тоже…
– А ты куда?
Оказалось, за мной идёт Васька.
– Никуда. Не твоё дело. А ты куда?
– Я – с тобой.
– А-а…
Его только не хватало. Васька сейчас мне мешал. Отвлекал. Как-то всё невсерьёз при нём делалось.
– Не ходи за мной.
– Я не с тобой. Я сам по себе.
– Отвали.
– Дорога не купленная. Твоя, что ли?
Всё равно идёт.
Вроде отстал. Где-то сзади плетётся.
Во дворе – свалка дров. Недавно пилили. Опилки повсюду. И запах такой деревянный вкусный…
За свалкой Любы не видно – гора большущая. Пока обойдёшь…
Она, как всегда, у своих кирпичей. Смотрит. Встала. Меня увидела.
Останавливаюсь. Ноги что-то не слушаются, не идут. Страшно. Страшно.
Я всё-таки приближаюсь – медленно, очень медленно, шаг за шагом. Совсем близко не подхожу. Сначала надо…
Я улыбаюсь.
Выходит, наверное, плохо.
Я смотрю мимо Любы и думаю о хорошем. О цветах тогда, на лугу. Об Алёнкиной рыжей кукле на Майкиной фотографии. О том, как мы с Митькиным дедом сидим и перебираем ягоды. О красивой мелодии в Вовином животе. О Крошке Еноте. О Пухлике…
Я улыбаюсь. Теперь мне действительно радостно.
И спокойно.
И так легко.
Я теперь улыбаюсь – Любе. Смотрю прямо на неё. Жду. Сейчас она улыбнётся, и станет всё по-другому. Ещё лучше станет. Ещё…
Люба смотрит. Лицо её перекашивает гримаса. Она наклоняется к кирпичам, берёт разбитый обломок, бросает в меня и смотрит всё тем же злобным кривым лицом.
От страха мне не шевельнуться, стою. Стою и – улыбаюсь.
Люба опять наклоняется, снова бросает.
В плечо попала.
Другой совсем близко, над головой…

– Дура! Дура! Ты что, охуела?! – слышу сзади дурной Васькин вопль. – Киль, ты дура?! Чего стоишь? Мочи эту дуру! Вот тебе!
Смотрю как в кино, как в замедленной плёнке. Васька орёт и швыряет в Любу дрова. Те, в опилках которые. Свежие.
– Килька! Киль! Ты чего?! Давай её! Помогай! – Васькин голос доносится как сквозь вату, тоже ненастоящий – глухой, замедленный.
Какой-то из Любиных кирпичей попадает в меня – в коленку. Больно до слёз. Опускаюсь на землю, коленку держу, реву. Мимо со свистом проносятся Васькины палки и целые толстые пни.
Нейтральная полоса, вспоминаю. Цветы…
Люба идёт ко мне. Васька целится будь здоров, но ей всё равно. Она просто идёт. В руке у неё огромный серый кирпич. Не обломок, как эти, – целый. В неё попадают щепки, бруски, поленья, но ей всё равно. У неё словно панцирь внутри, под пальто. Под беретом, наверное, тоже.
– Килька, беги! Беги, дура!!
Васька орёт как резаный, даже хуже чем резаный. Люба его не видит. Идёт ко мне.
– Ну ты дура сейчас огребёшь! – Васька чёртом выскакивает вперёд, заслоняя меня; оглядывается. – Глаза закрой! Ей капец! Киль, глаза-ааа…
Опилки летят как снег.
– Мало? Мало?! Ещё, фашист, получи!!
Горстями кидает в Любу.
Всё. Люба остановилась. Выронила кирпич. Трёт глаза. Вокруг снежным роем вьются, кружат опилки. С ума сойти, запах какой…
– Получила?!
Оглушительный рёв раздаётся внезапно и – на весь двор. Может, и на всю улицу.

– Киль, бежим! Ну бежим же!!
Васька дёргает за рукав, подталкивает – вставай! Коленка болит ещё, но не так. Я бегу. Васька – то впереди, то сзади; оглядывается, орёт:
– Попробуй только ещё! Попробуй, жирное сало!
Чьи-то крики, взрослые голоса – в том дворе суетятся люди.
Люба ещё ревёт.
Мы уже у аптеки, но слышно и там.
Мы прячемся в чьём-то дворе, в колючих вязких акациях.
– Я никому не скажу, что ты матом ругаешься, – говорю, отдышавшись, я.
– Ага, – Васька кивает. – Не надо. И так уже знают все.
Мы смеёмся.
Когда мы идём в нашу сторону, к нашему месту, я спрашиваю:
– Ты правда с Карликом подружился?
– Не с Карликом, – говорит Васька. – Его Леонид Сергеич зовут.
И всё. Начинает свистеть, старательно выводя смешную как джазовую мелодию.

Потом, через много лет, взрослая уже Майка привезёт фотографии с родины.
– А этого перца узнала? Нет? Даже и не пытайся! Это наш Васька. Не помнишь? Васька-Сопля!
– Фига себе!
– Вот и я говорю. Кто бы мог подумать! Ходил вечно грязный такой, в чём попало, соплёй своей шмыгал… Помнишь, всегда у него сопля всё время была?
– Помню, помню…
– А теперь! Нет, ты зацени, красавчик какой, а?
– Ага.
– Говорила мне бабка его… Помнишь, бабка такая смешная, лимон собиралась вырастить, всем ходила, показывала?
– Ага.
– Меня сватала, прикинь, да? Вот Васенька мой приедет, и бла-бла-бла… А я ржу. Васеньку-то с тех пор не видела, как-то мимо. Сопля и Сопля. А в прошлом году приехал к деду на похороны. Оля, ты упадёшь! Красивый такой, высоченный, одет как Ален Делон… Сволочь. Даже не вспомнил!
– Ага.
Мы смеёмся.
Мы слишком много смеёмся.
И с Васькой тогда смеялись. Шли, вспоминали, как Любу опилками победили. Как громко она ревела – как целый слон. Не зря тётя Лапушева говорит – плохая примета, нельзя слишком много ржать, будут слёзы. Меня Юлька-Дракон и Жанна уже поджидали. Схватили, поволокли. Еле вырвалась. И сказала, что – всё. Не пойду.

– Чего это ты, особенная? – прицепилась Юлька. – Все ходят, а ты не пойдёшь. Испугалась, так и скажи. У вас в Ленинграде все трусы такие, да?
– Ничего и не все. Я ходила уже сегодня. Не из-за этого.
– Ещё и врёшь! У вас все в Ленинграде такие вруны и трусы? – и к Жанне такая, подмигивает.
Боевой настрой после битвы в кирпичном дворе не прошёл, теперь я не сдамся.
– Не пойду. Потому что она не девочка, Люба эта. А взрослая тётенька. С ней должны взрослые значит дружить. И перевоспитывать. Не пойду.
– Взрослая… тётенька? Ой, уморила, Килька, ой, не могу…
Юлька ржёт, корчится в три погибели. Жанна тоже хихикает. Васьки нет – он строит вигвам и не слушает.
– Честное слово. Я в бане видела, – говорю.
И – взрыв хохота. Юлька почти умирает. Не верит? Вру?!..
– Можешь сама посмотреть сходить. В общую баню.
Юлька размазывает рукавом драконские свои слёзы. Не может уже, ага.
– Киль, заткнись…
Ещё всхлипывает. Промокает лицо платочком. Вздыхает. Глядит на меня как на дуру, с ехидным таким сожалением:
– В твоём Ленинграде все такие тупые?
А потом говорит. Таким мерзким нарочно противным тягучим голосом, как с младенцами. Они все, оказывается, все – старые. Все уроды. И Вова. И Феличита. И Карлик. И Ядя. И Люба тоже. Ей почти сорок лет. А может, и больше.
Все знали, оказывается. А я…
Поворачиваюсь уходить.
Пусть.
Пусть.
– Килька, тебе не стыдно? Отряд бросаешь? Не стыдно?
Стыдно.
– Хочешь, мы снова тебя простим и в отряд возьмём? Будешь доброе дело делать полезное?
Я киваю. Я очень хочу сделать что-то полезное и хорошее.
– Жди. Сейчас мы придём.
Их нет очень долго. Я хочу есть, мне надо домой обедать. Но я терплю. Наконец они возвращаются. Юлька что-то жуёт.
– Вот.
Юлька протягивает мне газетный кулёк. Там – жёлтые звёздочки. Много. Сто. Или даже тысяча.
– К субботе чтоб было сделано. А то на концерт не пустим. И вообще.
Я смотрю. И трогаю звёздочки.
– А что… что с ними делать?
– Найти всех-превсех уродов и звёздочки присобачить им на дома. Будешь, Килька, разведчик. Видишь, важное дело какое тебе доверили! Не справишься – пожалеешь.
– Их слишком много.
– Дура ты, Килька! Это чтоб про запас. Вдруг испортишь. Понятно?
– Да.
В самом деле, полезное дело. Как в книжке.
– Клянись!
– Клянусь.
– Всё, иди давай, Килька. Работай. Посмотрим, какие у вас в твоём Ленинграде разведчики.
Город нельзя подводить. До субботы – два дня. Сегодня уже среда.

Я бегу домой. Там – веселье. Друзья дяди Гриши построили самую главную штуку в бане, теперь её проверяют. Заодно угощаются. Надо взять у них молоток. И гвозди.
Нет, рано, ещё нельзя. Сначала надо найти всех уродов, какие есть. Сначала – их распознать. А потом уже – молоток.
И тут тётя Лапушева говорит. Что новая баня готова, на следующей неделе можно будет в ней мыться. А в пятницу нам ещё раз придётся сходить в общественную. Как тогда.
И звёздочки, и уроды, и всё на свете у меня сразу так и вылетело.
Ещё раз – в страшную баню?!
Нет, я не пойду.
Надо что-то придумать, срочно, чтоб не идти. Там – Люба. А мы её с Васькой – опилками. И дровами.
Что теперь будет?!
Мне ещё по посёлку ходить. Уродов искать. А там – Люба! На Любин дом тоже – жёлтую звёздочку. Или ей на пальто…
На пальто?! Я к ней близко не подойду! Она же меня убьёт теперь! Теперь – точно убьёт!
Я к Митьке пошла. С кульком этим, вместо уродов. Он умный. Придумает, что можно сделать. И со звёздочками, и с Любой, и…
Митьки не было. Он остался в райцентре, в больнице. У него – какое-то обострение. Я чуть не разревелась там его деду. Дед хотел мне конфеты, прямо в этот кулёк, но увидел там звёздочки и спросил. Я сказала, для праздника, для концерта. Дома украшать. Он сказал, что хорошее дело, и тюбик дал. Сказал, это клей специальный, что хочешь приклеивает. Его надо скорее использовать, пока не исчез срок годности. Ну и всё. Я домой пошла. В посёлок мне не хотелось. Стало плохо и страшно, что Люба меня поймает и отомстит. А тем более, в баню в общественную мы снова…
Баня – самое страшное. Только бы не туда!

Я не знала, что делать. Сидела вдали от всех – от праздника шумного с дяди-Гришиными друзьями весёлыми. В открытую книжку смотрела, чтоб не подходили, пусть думают, я читаю. Смотрела, пока туда слёзы не стали капать. Никто не мог мне помочь. Только чудо какое-нибудь.
И тут за воротами громко машина какая-то забибикала. Я услышала Танькин голос и ка-аак побегу! Никогда я ей так не радовалась! И вдруг как зареву, она даже слов не нашла меня обругать, а обычно находит. Сказала – ну ты чего, не реви давай, Колька тебе помадки привёз, не реви, – и этому Кольке меня, то есть, дяде Коле с помадками, поручила, сама убежала новую баню смотреть и праздновать.
Этот Коля-Помадка пытался меня смешить, но потом растерялся, когда я ещё больше, совсем крокодиловыми слезами, заплакала. Он в машину меня посадил, в самосвал. Разрешил побибикать. А я всё реву, реву. Бибикаю и реву. А он вдруг говорит – ты, наверное, уезжать не хочешь, понравилось у нас, да? И я – с новой силой, откуда-то новые слёзы возникли, свежие. А он говорит – не плачь, утонешь ещё от сырости, а пойдём, говорит, лучше вещи твои собирать, на рассвете поедем, я вас до райцентра подброшу, там поезд на Ленинград…
Уезжаем?! Не может быть, я не верила. Пока он честное слово мне не сказал. И я так обрадовалась, что опять. Он наверное чуть с ума не сошёл, что реву без конца, стал спрашивать. Пока рассказала, все слёзы кончились. Мы к столу пошли. Сил набраться и вещи потом идти. И Танька спросила, чего со мной. А Помадка сказал:
– Война у неё. Её Любка-Свищ достаёт.
Весь стол как загудит, одновременно все, вперебой:
– Давно надо заявить! Ещё с прошлого раза…
– Взяла на свою голову. Оставила бы в приюте, и хер с ней…
– Нюрку жалко! Сама концы еле сводит, ещё эта обуза страшная…
– Не боится же! Вдруг порешит во сне?
– А Михалычеву собаку помнишь? Тоже она, Любка-Свищ…
– Да, соседи увидели, только поздно уж было. Хорошая была собака, Полкан. Хоть и старая, а…
Танька и Коля-Помадка накладывали мне с двух сторон всего вкусного. А меня и так распирало от радости – завтра всё, меня уже здесь не будет! Любы не будет! Юльки не будет! В баню не надо! Не надо жёлтые звёздочки!
Тут я вспомнила Юлькины обзывалки. Про город мой. Клятву вспомнила. И вдруг снова…
– Ну-ка из-за стола! – Танька рявкнула. – Проревись, тогда приходи! Сколько можно! Нет, в самом деле…
Помадка со мной ушёл. Повёл меня в дом, к тёте Лапушевой. Попросил её вещи мои собрать. А до этого, мы ещё не вошли, я сказала ему про звёздочки. Что завтра я не смогу уехать домой. Что я поклялась их развесить на всех уродов. Помадка сказал – покажи. Потом мы в машину к нему ходили. Потом…

Не помню, где я кулёк оставила и Митькин клей. И не помню, как я уснула. Почему-то вдруг сразу утро настало, серое, даже тёмное, и Танька меня одевала, ругалась шёпотом, опоздаем. Но мы не опоздали. Времени до фига ещё было, Помадка сказал, когда мы тряслись по посёлку в его самосвале. И прямо в лицо был рассвет. Без солнца, только лучи. Такой ровный свет отовсюду – свет сквозь туман. И роса. У Таньки все пальцы покрылись бугристой коркой и не соскребались, Танька ругалась матом, а Коля нет, Коля даже не отскребал их, хотя у него ещё хуже пальцы бугрились. Танька сказала – зачем мы таким путём, есть короче. А Коля сказал, что времени до фига, покатаемся, пусть малая посёлок посмотрит, вроде как попрощается.
И мы ехали и катались.
Я рассматривала дома, такие другие и непривычные из машины, или я ещё может спала чуть-чуть. А потом на Юлькином доме увидела звёздочку. И проснулась. Везде, где мы ехали, были звёздочки! На домах, на почтовых ящиках, на заборах. Красиво. Как георгины такие жёлтые. И как солнышки. Почти нейтральная полоса.





...