Непотомуль

НЕПОТОМУЛЬ
или
ЧЕТВЁРКА ПО МАТЕРИ

(из книги "Не я")






- Всё, недолго тебе осталось ходить в отличницах! – злорадствует Танька.
- Посмотрим! – я сопротивляюсь.
- Тебе-то какая радость? – вздыхает Пухлик.
- Такая! Заколебала своими пятёрками. И эта мозги всю дорогу сосёт: Оля выучится, получит высшее образование, человеком станет, не то что ты…
- И получит. И станет.
- Пошёл ты…
Пухлик лишь улыбается и пускает дым тонкой струйкой вверх. Папироска красиво тлеет. Никогда он нормально посередине не мог папироску держать, а всё время с краю.
Мы сидим на скамейке в парке. Так просто остановились, как будто устали. Ходили мне к школе всё покупать – маме некогда. Танька и Пухлик, муж её. Танька злая как чёрт. Пухлик добрый, красивый – как рыцарь. На моей стороне только он.
Они пьют пиво и курят. Я ем мороженое. Хорошо.
- Чёй-то Олька не сможет?
- А то. Предметы другие будут, преподы новые. Это раньше у них в малышне училка одна и та же, всех знает, оценки не глядя лепит всем по привычке. Теперь – фиг. Теперь каждый учитель будет судить по-своему.
Танька рассматривает часы.
- Пошли уже. Мать заорёт, если к ужину опоздаем.
- Не заорёт. Мы же всё по списку купили.
- Ага. Это ты ей расскажи…

В четвёртый класс идти страшно и интересно. Неизвестно, чего там будет. Зато вдруг лучше? Вдруг учителя веселее окажутся, чем Наталья Игоревна – наша первая? И зачем мама повторяет всё время, что первую учительницу на всю жизнь надо запоминать, недаром ей столько стихов и песен посвящено. Она скучная, даже когда улыбается, всё равно как-то кисло и не по-правде у ней выходит. Во втором классе в угол меня поставила. Я даже не поняла, за что. В первом классе не разрешала мне книгу читать постороннюю, не букварь. А Михайловой и Свиридову разрешала. Потому что за них родители хлопотали. Потому что они умеют читать уже. А я тоже умела. Получше ихнего. Но Наталья Игоревна не верила – отбирала книгу всё время и букварь заставляла читать. Я сказала – пусть спросит в детском саду, я там всей нашей группе сказки читала, когда воспиталка в очередь уходила стоять в магазин на полдня, – ничего, и все слушали, никто не жаловался. А Наталья Игоревна говорит, что только по просьбам родителей можно. Пусть, говорит, твоя мама в школу придёт. Или даже записку напишет. Я маме сказала. Она как заорёт. Что я должна слушаться и выполнять всё, что требует педагог. Что я только создаю проблемы. Что раз не положено на уроках читать постороннюю литературу, то нечего тут выдумывать свои правила. Что и так я пишу хуже всех. И заставила полтетради меня исписать – правой рукой. Она очень боялась, что я хуже всех по чистописанию буду. Потому что я раньше левша была. Но как только они в детском садике обнаружили, сразу стали бороться и переучивать. Вроде переучили. Меня каждый вечер мама крючки и буквы писать сажала. Ругала, что криво выходит, неровно – неправильно. И лупасила, когда я восьмёрки не так, снизу вверх рисовала. Тогда я их стала вообще рисовать в два захода: один кружок, сверху – другой. Но мама от этого ещё больше взбесилась, даже тряслась, страшно очень. Ремнём порола. И двойки я почему-то в другую сторону головой поворачивала. И четвёрки. Короче, она со мной долго мучилась, столько нервов и сил извела, но зато я правшой стала, как и все, то есть, как и положено. А то в школу могли не взять. Только всё же меня до конца позабыли переучить. Потому что Наталья Игоревна догадалась, что я не правша. Надо было тряпкой вытереть доску от мела, и я вытирала. А она ужаснулась и говорит: какая ты Оля ленивая, ай, как нехорошо, даже тряпку ни разу в руках не держала, какой позор! И маме потом пожаловалась. Ну, мама, известное дело, сразу пороть. А мне просто левой рукой удобнее, ничего я и не ленивая. Потом, правда, уже нарочно ленилась – чтобы руку не перепутать, на всякий случай. Лучше уж вообще ничего не делать, чем стараться, а после чтоб все орали, если неправильно. Да какая разница – правой рукой я доску стираю, левой. Не всё равно? Главное, чтобы доска была чистая. Разве им объяснишь. Короче, Наталья Игоревна мне не нравилась. Ничему она не научила меня, я всё без неё, сама, до школы ещё узнала. И сидела потом на уроках как дура, вместе со всеми буквы в слога складывала. Скукота.
Поэтому я и ждала скорее четвёртого класса. Если много учителей, то хоть кто-то из них окажется вдруг нормальным, таким, про которых я в книжках читала. Учителем с большой буквы. Ну или как там.
А Пухлик вообще сказал, чтобы я на пятёрки не заморачивалась – всё это ерунда, оценки не главное. Главное – своё дело найти и свои предметы. Остальное не обязательно. Он, конечно, хороший, Пухлик, но лучше бы он моей маме попробовал это сказать. Маме только одно важно – чтобы пятёрки. Ей некогда углубляться в подробности. Пятёрки ясны и понятны, не то что четвёрки. Когда в тетрадях пятёрки, у мамы вопросов нет. В доме мир и покой. А чего ещё надо-то.

Зря Танька меня пугала. Новые учителя в основном оказались хорошие, уж получше Натальи Игоревны. Из всех самым лучшим и самым весёлым был Павел Дмитрич, историк. С ним вообще не соскучишься. Мы гробницы раскапывали, огонь добывали, в кругосветное плавание ходили Америку открывать, восстание Спартака устраивали, ну и всё такое. Понарошку, конечно. А ещё диафильмы смотрели, картины в музеях разные, статуи, архитектуру на улице, альбомы по мифологии. Даже самые наши отсталые ученики понимали всё и получали оценки хорошие.

Математичка была ничего так, Розалия Марковна, только очень рассеянная и вечно вся мелом с ног до головы перепачканная, как в муке как будто валялась. Как нарочно, всегда приходила в одном и том же костюме чёрного цвета. На чёрном весь мел особенно хорошо было видно. Надо было ей в белом лучше ходить, так не видно бы было, как у лазутчиков и шпионов, когда зимой маскируются. У неё вдобавок и волосы были чёрные, как назло. И к концу учебного дня они становились совсем седыми от мела, как у старушки. Но её это не волновало. Её вообще ничего в жизни не волновало, одна только математика. Никогда не кричала, не раздражалась и не наказывала, хоть на голове пляши. Объясняла урок ровным голосом, обращаясь лишь к тем, кто слушал. Её особо не доставали; со временем даже отсталые ей мешать перестали, тихо сидели, молчали в тряпочку, хоть и дураки.

Клавдия Львовна, химичка, была нашей классной, но химию нам ещё рано было, она только классный час вела и политинформацию. Ну и природоведение иногда заменяла.  Она была непонятная ещё пока что, но тоже нормальная вроде, совсем не злая. У неё во всю голову был огромный такой гладкий кокон приделан из всех волос, интересно так. Она про семью всё время рассказывала про свою – как сын у неё, как внучка, как дочь замуж вышла, и всё такое. Когда нечего было про сына с семьёй сказать, она про других наших учителей вспоминала к слову. У кого неудачный муж, кто чем болеет или когда-то болел, где чья дача находится, что выращивают на участках, у кого какая квартира. В общем, много она, наша Клавдия Львовна, знала, этого не отнимешь. Особенно часто она из всех про Розалию Марковну вспоминала. К слову, естественно. Потому что Розалии Марковны муж приходил на обед и из супа вылавливал мясо. А потом из второго вылавливал. И съедал. Потом сладкое всё съедал, что найдёт. И на улицу шёл гулять с громким магнитофоном. До позднего вечера так и слонялся чёрт знает с кем, с такими же волосатыми негодяями. А дети Розалии Марковны оставались без мяса, без сладкого и без магнитофона. А ей всё равно, у неё одна математика в голове. А муж – тунеядец, его в колонию надо, на принудительный труд. Делает вид, что в газете корреспондентом работает, но его скоро разоблачат и уволят с позором. Кто его только в газету взял. Не иначе, по блату. Бедная Розалия Марковна.

Мы жалели Розалию Марковну и её детей. Однажды Андрей Борисов конфет принёс с дня рождения и на стол на учительский вывалил перед уроком. И все поняли, для чего. Никто даже в шутку не прикоснулся. Она входит такая в класс, удивляется – что это, почему, зачем. Начинает нам раздавать по рядам ходить, а мы возвращаем – передаём с задних парт на передние, ей на стол обратно. И ей говорим, чтобы в сумку она их сложила, домой отнесла, своим детям. Она не поняла ничего, но сложила послушно, чтобы не отвлекаться от математики, и сразу же в цифры ушла с головой, словно не было ни конфет, ни детей, ни вообще ничего на свете. Потом Ирка Зуева после конфет принесла большой кусок мяса без жира. Из супа достала дома и принесла. Или из борща. Хорошее мясо, вкусно так пахло, пронзительно, на весь класс, пока на столе лежало, пока Розалия Марковна в класс не вошла. Но я про неё и так уже много, потом как-нибудь, а то про других не успею. Я тоже хотела конфет принести и мяса добыть из супа, но вот как представлю, что мама меня застукает…
А вот по труду была очень противная и придирчивая учительница, Александра Егоровна. Её никто не любил, зато урок всегда знали все. Она потому что всех успевала спросить – всех девочек. Но там было просто: как правильно мыть посуду (в трёх водах и в трёх тазах!), как накрывать на стол, как картошку тоненько чистить, и всё такое. Потом, в других четвертях, мы учились шить. Сначала руками, потом – на швейных машинках «Полоцк». Правда, не столько шили, сколько распарывали. Никогда ей ни у кого шов не нравился – то неровный, то миллиметры от края неправильные, то нитка не той толщины, то с рисунком ткани не совпадает, то ещё что-нибудь. Ей, Александре Егоровне, пальцем в жопу никак не попасть было. Танька так говорит – про маму.

Литературу и русский вела смешная и с виду какая-то глуповатая Зоя Прокофьевна. Всклокотанная такая, с короткой мужской причёской, большая, как шкаф с учебниками. На дом-мучительницу похожа из «Карлсона». Она нас в упор не видела. Говорила сама с собой медленным и диктаторским голосом. И смотрела поверх голов, вдаль куда-то – и вдаль, и вверх. Повторяла всё время: «Дети! Запомните! Надо говорить «кот-лееета», а не «как-лееета!» К чему, непонятно. Мы про котлеты вроде не упоминали даже. Её так и прозвали – Каклета, давно ещё, прежде нас.
Ещё был Андрей Эдуардыч по физкультуре, но он нами особо не интересовался – давал мяч и приказывал в баскетбол играть, а сам всё курить бегал на крыльцо или просто сидел и журнал читал про охоту с рыбалкой.

По музыке был неприятный Непотомуль – Топорков Михаил Васильевич. Старый, мятый, с красным лицом, побритый без зеркала будто, наощупь или вообще в темноте. Какими-то островками – торчащими как попало колючими клочковатыми кучками. И на пальцах волосы даже, такие противные. По правде его лучше было бы Кактусом обозвать, он уж очень похож был. Если б не «не потому ль» его вечное. Он играл на баяне, и каждый урок вместо «здравствуйте» начинал с обрывка мелодии – с песни, которую мы учили всю первую четверть. Полностью было так: «не потому ль так часто и печально мы замолкаем, глядя в небеса», но он играл только «не потому ль» – растягивал свой баян до конца, на всю руку, и обрывал, останавливался, и голову опускал трагически, или наоборот, задирал её гордо вверх, в зависимости от момента,  а музыка оставалась, и так зависала надолго в воздухе, как звенела. Он не только в виде приветствия этот «непотомуль» играл, а вообще, когда кто-нибудь отвечал не то, или, напротив, очень удачное что-то. Он так своё отношение как бы выражал, словно разговаривал, но не словами, а «непотомулем», будто ему сказать было нечего, в смысле, слов не хватало. От этого он так сильно баян дёргал, что он мог сто раз порваться, но Непотомуль тоже, видимо, это чувствовал, и останавливал в миллиметре, ну как коня на скаку. Вообще-то и лучше было, когда он молчал, только песни играл: не очень-то у него получалось урок объяснять, он сердился на ноты, на нотный стан и скрипичный ключ, начинал психовать, указку ломал, двойки ставил любому, кто под руку подвернётся. Лучше бы пел свой «непотомуль» дурацкий – нам и так уроков хватало, чтобы ещё какую-то музыкальную грамоту изучать никому не нужную. Непотомуль был опасен – он легко мог испортить любой пятёрочный табель. Причём даже учил ты там, не учил, – всё едино. Двойки он независимо ставил ни от чего, просто по настроению. Мы об этом не сразу узнали. Поначалу-то веселились все. Орали «не потому ль» вразнобой, как пьяные. Дураки.
Все были в общем понятные учителя, одинаковые. Одна только Альбина Григорьевна –  другая. Про неё даже Клавдия Львовна нам не рассказывала эпизоды из жизни, будто боялась. Или не знала совсем никаких подробностей. Стороной обходила, в общем, словно её вовсе не было. Альбина вела французский. Крохотная такая, тонюсенькая, как птичка. И даже причёска такая – короткая, чёрная, как у ласточки. Она и ходила стремительно, будто вот-вот взлетит – на длиннющих и узеньких каблуках. Как только она с них не падала, непонятно. И рукой так прикольно взмахивала, словно это крыло у неё, а не рука никакая совсем с указкой. И вообще была острая вся и чёткая. И при этом вся ясная – не расплывчатая там какая-нибудь, как некоторые. Урок объясняла внятно – всё тут же усваивалось на месте. Слова и отдельные звуки, правила чтения. Лёгкий такой, простой оказался язык. Но мне всё равно он больше всего понравился. Даже больше истории. На истории мы как в детском саду играли, смеялись и дурака валяли, а здесь было всё серьёзно, по-настоящему. Остальное вообще знакомое и обычное – математика, русский, чтение. Потому что было уже. А французский – нет.

Я Таньке потом сказала, что вовсе не страшно и вовсе нисколько и не сложнее, чем раньше было. Напротив. Танька хмыкнула только и говорит, что сейчас это только цветочки, ягодки – впереди. То есть, значит, сейчас понарошку всё, не всерьёз: нас только подготавливают. Настоящее будет позже – физика, химия, алгебра, геометрия. Ну и ладно. И с этими справлюсь. Я умная. Это папа сказал, давно ещё. А потом ушёл. Кроме него, мне никто так не говорил, поэтому я на всякий случай запомнила.

Когда в первой четверти я принесла четвёрку, мама даже пошла на собрание на родительское – разобраться. До этого Танька обычно ходила, маме некогда было. А тут пошла. Потому что четвёрка её убила. А она убила меня. Почти что. Немножко не до конца. Собрание, видимо, не помогло: оттуда мама вернулась такая злющая, что все каникулы медным тазом накрылись. Она так и кипела вся и никак остыть не могла. Тем более что у Ленки Акимовой было «пять» по французскому в четверти. Этого мама вообще принять не могла. Ей даже всё равно было, что у Ленки другие предметы хуже, а по музыке вообще трояк. Она как свихнулась с этим французским. На мне все каникулы места живого не было. Книжки читать запретила. Только учебник по иностранному. А чего там читать – картинки одни, я и так уже все наизусть их выучила, до этого. Но мама разве послушает. Бесполезно.
Главное, непонятно было, что с этим делать. И – почему? Четвёрка не лезла вообще ни в какие ворота. Я сама удивилась, когда увидела. Думала, это ошибка. Мало ли, Клавдия Львовна неверно переписала мне из журнала, сын под руку подвернулся, отвлёк. Или внук. Ведь всё было – лучше некуда. На уроках Альбина Григорьевна постоянно хвалила меня, говорила: прекрасно, tres bien, замечательно. Не то чтобы я лучше всех отвечала, она многим так говорила, может даже и всем. Никого не ругала, что плохо: у кого если не получалось, они просто повторяли и повторяли до тех пор, пока она им не скажет «bien». Вот и всё. Никто не лучше, не хуже – все примерно на том же уровне. Были просто которые долго произнести не могли как следует, и которые сразу произносили как надо, и с ними Альбина Григорьевна не возилась уже и не повторяла по тыще раз. Со мной не возилась. Мне говорила сразу «tres bien» и дальше опрашивала-выслушивала. К доске мы не выходили, всё – с места. Зато успевали ответить каждый по многу раз. Оценок Альбина не ставила. В журнал, скорее всего, пошли те, что в тетрадях, за письменные: мы буквы учились французские и слова правильно писать. Но тетради мы редко сдавали, обычно она прямо на уроке, пока по рядам ходила, сразу просматривала, без оценок. Главное, чтобы было, и всё. У меня были две пятёрки и две четвёрки в тетради. Хоть и ровно было написано, что-то ей не понравилось, видимо, в двух последних. Я рассматривала потом: одинаково, там и там. Так и не поняла, за что было пять и за что четыре, раз всё одинаковой ровности, аккуратности и красивости. Мне и в голову не приходило, что тетради будут учитываться. Ну а как ещё объяснить четвертную четвёрку? У меня же было в порядке всё, она сама говорила.
Маме, конечно, я даже объяснять не пыталась. Но для себя – интересно было. Чтобы дальше суметь исправить, в следующей четверти. А что исправить? В тетради ничем пятёрочные работы не отличаются от четвёрочных. А устно и так я одна из лучших. И все положенные слова наизусть знаю, и предложения составлять научилась уже, это просто. Что делать-то?
Единственное, что пришло мне в голову и всё это более-менее объясняло, – она просто фамилии не запомнила. И когда выставляла оценки в журнале, случайно меня перепутала с кем-то, она же не спрашивала никогда фамилий, всех по имени называла. А мало ли Оль в нашем классе. Четыре штуки. Она же не знала, что я – Тимофеева, а не Цыркина и не Ткачук. И тем более – не Беглова. Беглова вообще тупая, её не спутаешь. Но в журнале-то фотографий нет. А она только лица, наверное, помнит. Альбина, в смысле. Надо было, конечно, ей повнимательней. Надо было вообще по журналу спрашивать и оценки туда сразу ставить, но что ж теперь. Ничего. Это просто ошибка, и знания – ни при чём, я легко потом всё исправлю. Только бы эти каникулы поскорее закончились, чтобы мама не заводилась, чуть что, без всякого повода. Танька, ясно, злорадствует: вот, я же говорила. Увидит ещё. В новой четверти. И как раз Новый год будет. И каникулы дольше. И снег. Мама добрая станет, поправится.

Фиг там. Размечталась. Ещё хуже стало. Ещё непонятнее. Хуже – с мамой.  Непонятнее – с языком. Нет, с Альбиной Григорьевной всё-таки. С языком всё понятно было. Яснее ясного. Не зря же я все каникулы за учебником провела. С отрывом теперь лидировала, всё правильно отвечала, не ошибалась совсем. К тому же теперь я особо старалась – звуки там, интонации. В первой четверти я вообще как попало, так просто, не задумываясь отвечала с ходу. А теперь-то – нет. Теперь я из кожи лезла. Но – зря.
Что-то всё-таки изменилось, но что? Теперь точно Альбина знала мою фамилию. Она меня по фамилии называла теперь, не Оля. А всех – по имени. И ещё. Теперь она не говорила ни замечательно, ни прекрасно, ни свой tres bien – ничего. Кивала, и всё. И – асьетуа, Тимофеева. И – к другим.
С мамой, ясное дело, ещё хуже стало. Как одержимая, мама теперь три раза в неделю бросалась к моим тетрадям, листала дневник – не переодевшись и не поужинав, первым делом. Ну и дальше. Чего вам ещё рассказывать – как обычно, уже надоело даже об этом: ничего интересного. Порка – ремень, скакалка, шнур от магнитофона. Запрет читать. Если бы это хотя бы капельку отражалось на всём, так ведь – нет. Но к маминым несправедливостям я привыкла давно. Другое дело – французский. Который я так люблю. И пластинки мне Пухлик принёс, потихоньку у Таньки забрал, она не заметила: Азнавур и Эдит Пиаф, Серж Генсбур, Жак Брель, Далида. Я с ними пела, тренировалась. Раньше ещё и Мирей Матье была, так красиво пела, клокочуще, звонко так, но пришлось её отложить, потому что уж очень сильный марсельский акцент у неё, такой как деревенский, она мне могла нарушить каноны правильные. Так я и пела, в общем. Даже мама вошла в положение, не запрещала, раз для французского. И когда учиняла погром и предметы летали по комнате, билось всё, она никогда пластинки не трогала, даже если они вдруг на самом на видном месте лежали – ни разу. Я больше всего за них волновалась, и на них только и смотрела, когда у мамы приступы сокрушения приключались, а она их не трогала. Вот ведь. Спасибо конечно большое ей, что ни одной не разбила. Их не достать было потому что нигде, только у спекулянтов. Ну или самому в зарубеж ехать покупать. Таньке Пухлик достал. Не знаю, где. Друг, может, подарил. У Пухлика много друзей, ничего удивительного. Он проблемы решает. Наверно, поэтому.

Дальше совсем уже неинтересно рассказывать. Одно и то же с этим французским. Чем лучше я отвечаю, тем суше и холоднее кивок Альбины Григорьевны. А что я ещё могу сделать? Теперь, когда она никаких фамилий не путает и прекрасно знает, что я – Тимофеева, как теперь? Дома тоже – одно и то же. Мама в бешенстве, Танька в гости заходит, ржёт: вот, я же говорила. Один Пухлик меня утешал. Говорил: ну и что, не сдавайся, знание – сила, ты её знаниями дави, информация – самое главное, ты её победишь. Но Пухлик у нас бывал редко. И я сдалась. Сначала боролась как следует, как на войне, а потом – сдалась. Не то чтобы прекратила язык учить, нет, он действительно мне очень нравился, мне было интересно. Просто уже внимания не обращала, что несправедливо Альбина со мной. Привыкла уже. Сначала расстраивалась, пыталась причину найти, из кожи лезла. А после – нет. Всё равно я поделать здесь ничего не могу. В дневнике – четвёрки. Длиннющие, вытянутые, как колы. Три графы занимали вместо одной – острые, чёткие, злые такие четвёрки. Узкие, неприятные. Обидно. Ведь знание – сила. Ага, как же, как же. Какое там.

Эта четвёрка была у меня и на Новый год, и весной, и потом ещё долго, я уже точно не помню, докуда именно. Но с какого-то времени вдруг Альбина Григорьевна изменилась обратно к лучшему. Меня называла теперь только «Оля», вообще никаких «Тимофеевых». И хвалила всё время. В пример всему классу ставила. Я, правда, не очень радовалась. Меня было этим не удивить. Я и так знала, что лучше всех по французскому. Классу к седьмому я Сименона в подлиннике читала, Мериме, Жапризо, Бальзака. И Рембо, и Верлена – стихи. Пухлик мне приносил откуда-то – старенькие такие, читанные уже кем-то, но всё равно. И «Зази в метро», и «Человек, который смеётся», и про Фантомаса. На уроках французского мне уже было скучно. От скуки я делала всем переводы, все варианты, и письменные домашки. У нас почему-то никто французский не знал к тому времени. За это другие ребята, умные по остальным предметам, регулярно мне делали алгебру, физику, химию, геометрию, и я их совсем запустила – не интересно мне было, а с мамиными пятёрками к тому времени было покончено: она привыкла, что я не отличница, и орала уже по другому поводу. По другим, то есть. Многим другим. А ещё ко мне приходили на переменках вообще старшеклассники настоящие, из девятого и десятого, и просили тексты перевести. Я им переводила – всё равно на уроках обычно делать нечего было. Иногда мне дарили коробку конфет или шоколадку, но это зря было, это лишнее. Я сначала совсем не брала, отказывалась, но они объяснили, что каждый труд должен быть оплачен, а перевод – это труд. Я не знала, что им сказать, и потом уже не отказывалась – всем классом съедали эти конфеты и шоколадки. Представляю, что было бы, если бы я их домой принесла, эти сладости. Маме ведь только повод дай, а чаще и повода никакого не надо. Но в глубине души мне было очень стыдно за шоколадки-конфеты эти. Потому что не труд это никакой – французский переводить. Труд – это то, что трудно. А мне легко. Получалось, я их обманываю. Но сказать им, что это не труд, я не могла: тогда получилось бы, что они дураки и дебилы, раз такие большие, а не умеют, а я в седьмом классе всего, а умею. Они бы, наверно, обиделись. А с другой стороны, ещё было стыдно за то, что это из-за меня они дураки. Если бы не я, они бы сами переводили, со словарём, на вопросы бы отвечали, какие задано, и в конце концов всё у них получилось бы. А из-за меня они дураками останутся. У меня потому что мозг развивается за их счёт, а у них – нет. А не работающие органы атрофируются, это Пухлик давно сказал как-то, не помню, про что, но они смеялись тогда чего-то, и Танька потом за ним повторяла. И выходит, у них у всех мозг атрофируется. А я ещё и шоколадки жру, которые им самим тоже надо бы – ну, для мозга. Мне со всех сторон хорошо, а они – в пролёте, выходит. Ну ладно, про всё это я не долго думала и не часто. И совесть меня не особо мучила – так, слегка, а потом я уже забывала – некогда было, других всяких дел навалом. Поэтому ничего удивительного, что Альбина теперь – иначе. Приятно, конечно, но всё равно – всё равно уже. Знание – сила, Пухлик был прав. Я её победила. И что с того? Радости не было. Ну и что? Ничего ведь не изменилось, я и в четвёртом классе всех лучше была, и в пятом. Она что, не видела? Видела. Ну и…
В общем, мне не понять. Чужая душа – потёмки, как говорят. Потёмки. И чему тогда радоваться, если ты не уверен, не знаешь точно – с чего? С чего вдруг сейчас оказалась я лучше всех, и с чего до сих пор получала колючие, как колы, четвёрки. Это вроде и не победа – так, ни с того ни с сего. Победа моя давно уже кончилась, я её пропустила, видимо, не заметила.
 
С французским всё стало настолько прекрасно, что в старших классах Альбина меня уговаривала на филфак, на романо-германское отделение. Проф-ориентировала, так сказать. Но мне уже было не интересно – французский я знала и так, хотелось чего-нибудь нового, неизвестного. С Альбиной скачков непонятных за всё остальное школьное время не было, я и про четвёрки уже забыла сто раз, и про непонятки эти давно не думала – было чем занять голову и помимо. Танька напомнила. Я то ли на втором курсе, то ли на третьем уже училась, не помню. Какой-то домашний праздник был – день рождения у Танькиной Ксюхи вроде бы. Все в конце разбрелись кто куда, а мы с Танькой стол убирать остались – ну так, вперемешку с киндзмараули, не торопясь, душевно так посидели. Как до школьных воспоминаний дошло, не помню. Да и не важно. Важно, что Танька, спустя столько лет, вдруг выдала.

- Помнишь Альбину свою? Француженку?
- Помню. Она в Америку в прошлом году уехала. На ПМЖ. Всей семьёй…
- Хер-то с ней, что уехала. Скатертью дорожка. Ты не сбивай… Что сказать-то хотела…
- Тань, может, надо было и правда на РГФ? Тошнит меня что-то уже от этой геральдики…
- Оль, заткнись, а? Тебя от всего тошнит!.. Про Альбину, короче. Матушкины п..здюли помнишь?
Я рассердилась.
- Тань…
- Всё, всё, проехали! Про Альбину. Помнишь, ты Пухлику ныла, что… Ну, четвёрки тебе ни за что, типа…
- Помню, – и правда, вспомнила сразу, как он меня утешал, про «знание – сила», про «победить».
- Короче, у нашей матушки был роман с её мужем.
- С её…?
- С Альбининым. Летом как подцепила его в обкомовском санатории, так прятались по углам весь год. А потом он прозрел. Раскаялся. Стал проситься к Альбине взад.
- Ну и что?
- Ну и всё! Всё! Подумай башкой своей, умница наша, бл..дь, что ж тупая ты Оль такая, как дура прям… Ты в четвёртый как раз пошла. Ну? Подумай!
И я подумала. Стало грустно. Вот бы мне тогда кто сказал. Я ж не знала. Теперь понятно. А я чуть уродом не стала. Могла бы вообще остаться с расстройством психическим на всю жизнь. На почве несовершенства этого мира. Если б не мамина школа. Мечом и железом, как говорится. Кнутом без пряника. После матушки нашей, похоже, все слёзы кончились в организме. Так закалялась сталь. Всё равно это очень… очень…
- А Непотомуль?
- Что – не потому ль?
- Баянист наш, Непотомуль. Он – почему тогда?
- Оль, иди-ка ты нахуй, а?.. со своим баянистом… Не было у неё ничего с баянистом! Ты попутала. С этим… как его… ну, на дудке ещё дудел в филармонии. Такой… Пыжился всё, дворянина включал, чуть что… Раевский, бл..дь. Декабрист недоделанный…

Я потом, на трезвую голову, вспоминала сидела, курила, альбом весь вечер листала. В старших классах Альбина смотрела действительно по-особому. С пониманием странным таким, с сочувствием даже, мне тогда непонятным. И ко мне обращалась так бережно, мягко – не остро и резко, как к остальным, а как-то тепло, по-личному. Я решила, что это она извиняется так, за то что излишне строга была, несправедлива. Оказывается, роман. И все знали. Танька знала. И Пухлик, наверно, знал. Сила, значит, не знание, а что-то… Что-то другое.
Жаль.
Позвонила Таньке:
- Ты про мужа Альбины давно узнала?
- Ну.
- Сразу знала, ещё тогда?
- Ну. Я в городе видела их, на Фонтанке. И в парке в нашем. А потом она вообще берега потеряла. Прикинь, ключ от хаты моей брала, пока я на работе. Ржака, да?
Ну. Животики надорвёшь.
- Пока.

Непотомуль здесь всё-таки ни при чём, зря его приплела…
Нет.
Не зря.
Он тоже тогда участвовал. Но в другой команде. Я просто про это забыла, пока про французский рассказывала. Пятёрка по музыке лишь у меня была – все годы, пока он работал. Он диктанты проверочные устраивал. Ставил пластинки разные, и по маленькому фрагменту надо было узнать, что за музыка. Это просто. Как можно не отличить Реквием Моцарта от Бетховена Пятой симфонии или Пер Гюнт от Эгмонта. Ну ещё там "Картинки с выставки", "Песни без слов", и прочие чепуховые "Времена года". Да, много, но ведь – все разные. А наши чего-то путались, забывали – ни у кого пятёрки по музыке не было. Правда, я когда маме об этом сказала, она заорала: нашла чем хвастаться, ты ещё и поёшь, вот давай попляши теперь, ну и там дальше больше, не важно. Для меня эти непотомулевые пятёрки тоже ценности не представляли. Изи ком изи гоу, как говорится, – Пухликова народная мудрость. Я их даже не замечала. Зато мои одноклассники никак не могли не заметить двоек своих и троек. Особенно их родители – те, у которых без троек обычно дети привыкли. Скандалы не прекращались. Родители требовали уволить Непотомуля, ходили в РОНО, писали петиции в министерство. А он – всё равно. Четвёрки у семерых только, семь – на всю школу. И одна пятёрка. Моя. Ну вы представляете. Такой вот Непотомуль. Мне было тоже неясно, за что мне одной пятёрки мне, но я забывала быстро, из головы вылетало, я не задумывалась – ну и что, почему бы и нет? А в связи с французским – задумалась. Может, тоже – не просто так, не «знание – сила», а…
Слава богу, что не было с ним романа у мамы. Этого не хватало.
В переходе подземном недавно такой безнадёжный «непотомуль» взрыднул – как зарезал. Обернулась – не он. Другой вроде. Поближе к нему подойти рассмотреть не решилась. Вдруг…
Пусть бы лучше другой оказался, правда.






...


Рецензии