О Т Е Ц

Геннадий Говоров
         Отец  умер рано, когда я был ещё подростком. А теперь, когда прошло уже более шестидесяти лет, вспоминаю лишь отдельные эпизоды. И самые ранние, - как переезжала наша семья из Садков на хутор Спартак. Отца направили работать управляющим отделения. Погрузили свой домашний скарб на пароконную телегу и перекочевали в хутор Спартак.  Выделил совхоз для нас единственную в этом хуторе деревянную хатёнку. Стояла она у глинистого пруда и предназначалась для управляющих. Все же остальные люди жили в землянках и саманных бараках крытых соломой или камышом. Кругом, куда не посмотри, была бедность, нищета. Отец в ту пору был ещё молод,   только что ему сравнялось двадцать шесть лет. Силы в себе он ещё чувствовал. Ему хотелось для этих людей сделать что-то хорошее, что-бы жизнь их стала хоть немного полегче. Наспех разгрузив пожитки, сразу пошёл знакомиться с новой работой. Отделение было в основном животноводческое. Скота было много, более тысячи голов, а помещений же для всего поголовья не хватало.  Каждый сарай, даже плохонький, был набит телятами до отказа. Коровники и воловники  были примитивными, построенными из плетней, самана и все крытые соломой. Как дождь так в коровниках грязь по колено.
 И не успел он ещё толком  освоиться на этом распроклятом совхозном отделении, как от какой-то заразы пало несколько телят. Время тогда было смутное.  Сразу кто-то донёс в НКВД. И вскоре оттуда примчался «Чёрный Ворон». Отец наш оказался крайним. Он же управляющий - куда смотрел?  Разбираться толком не стали, а сразу затолкали его в этот «Воронок» и увезли как какого-то врага народа в свой НКВД. Там его затолкали в  застенки и заперли  на замок.
     В запертой камере сидел он долго. Сидел месяц, сидел другой, а следствия никакого не вели. Потом, чувствуя что его там сгноят, объявил голодовку. И лишь только тогда взялись допрашивать. Допрос потом вели целый месяц.
       «Сознавайся!- стуча наганом по столу, орал следователь,-  Твой же отец был белогвардейским офицером». А в чём сознаваться?  Сознаваться-то было не в чем. Но суд всё же был.  Состоявшийся после в Садках суд отца оправдал, но здоровье его в застенках НКВД было  подорвано окончательно. Прожил после этого только шесть лет.
 
Как забрали отца, на другой день мы собрали свои пожитки, покидали их в ту же самую телегу, на какой приехали и вернулись с этого окаянного совхозного отделения  в Садки.  Опять в дом  к бабушке Жене.
Суд отцу был в Садках. В Нардоме народу было много. Суд был недолгим. Его оправдали и обязали выплатить денежную компенсацию за то время, что провёл он в заключении. После заседания суда, в тот же день, в том же Нардоме колхозники собрали собрание и выбрали его своим председателем. Того самого колхоза «Политотделец», в котором он до этого работал. Так уж получилось, - толком ещё не отдохнув, сразу, на другой же день после суда. Колхозники были единодушны: «Иван Антоныч мужик бесхитростный, простодушный, рубаху последнюю с себя снимет и отдаст. Да и мужик он разбитной». И райком ВКП(б) обязал его приступить  к работе председателем немедленно.
И снова дома своего отца мы почти не видели. Отец был членом партии большевиков. Урок ему не пошёл впрок. По-прежнему он верил в светлое будущее, выводов для себя не сделал, а недавний арест считал досадным недоразумением. Для него теперь колхоз  стал главной целью жизни. День- деньской, с раннего утра колесил на председательском тарантасе по колхозным полям, спешил вникнуть во все дела. И лишь только к заходу солнца кучер Михаил подвозил его к дому.
Давно это было.  Детская моя память сохранила лишь как бы отдельные картинки.
  Например, никогда не забуду его председательский тарантас. Это не какие-то там телеги, бидарки, таратайки. Это был легкий на ходу, изящный, покрытый блестящим черным лаком небольшой фаэтончик.  Передок и задок были на мягких рессорах. Тут и грязезащитные  щитки, и подножки, на задке  было даже место для багажа, а на полу  тарантаса  дорогая полость из верблюжьей шерсти. Лошади для председательского экипажа, конечно, были самые лучшие. Оба коня масть в масть, серые в яблоках, крепкие, и лад в лад. Сбруя дорогая, украшена блестящими ракушками, а по бокам шлеи для красоты висят ремённые кисти-махорчики.
Ни весною,  ни летом отца дома было не застать. Беспрестанно, без выходных и праздников был он в хлопотах, крутился с утра до ночи, - то собрание, то совещание, то поехал в одну бригаду, то в другую. Лишь только к глубокой осени, когда уберут с полей урожай, да когда рассчитаются с государством  по всем поставкам: по хлебу, по молоку, по мясу, по шерсти, да поднимут зябь, да поставят скот на зимовку, и только тогда можно было застать его дома.
  Запомнился один такой день.   Было это  перед самой зимой. На улице был холод, и грязище непролазная. А ветер такой, что с ног сшибал. К ночи,  пошла крупа. В такую погоду обычно все сидят в своих избах. Но на этот раз  отец  был дома. Без дела, как обычно, он не сидел никогда. Как только стемнело, в горнице он зажег  керосиновую тридцати-линейную лампу «Молнию». Лампа эта большая, дорогая, висела у нас в доме под самым потолком, и светила ярко-ярко. Видимо, поэтому и называлась она Молнией. Но так как керосина лампа эта жрала много, то зажигали её не в каждый след, а только в торжественных случаях.   Отец, помню, зажёг её, бережно взял с этажерки полное собрание сочинений Некрасова и  вслух читал нам стихи. Мы, все братья и сестренка, уселись около теплой голландской печки. Мама, оставив на время свою швейную машинку,  присела рядом с нами. Уселись и с наслаждением слушали. Читал  стихи  отец по-мастерски вдохновенно, и как-то даже торжественно:

       Славная осень! Здоровый, ядрёный
       Воздух усталые силы бодрит.
       Лёд неокрепший на речке студёной,
       Словно как тающий сахар лежит.

 Часто зимними вечерами  читал он нам и другие некрасовские поэмы: «Крестьянские дети», «Кому на Руси жить хорошо?»,  «Железная дорога», «Зелёный шум». В доме в это время бывало уютно, приятно думалось о нашем будущем, и стояла такая тишина, что даже слышно было, как потрескивает под потолком фитилёк у нашей лампы-красавицы «Молнии».
  Книги отец любил. В месяц, раза два или даже три, он  ездил  в Дубовку по колхозным делам. А  когда возвращался домой, то обязательно заходил в КОГИЗ (так раньше называли книжные магазины). И без новой книги домой не возвращался. А эту дорогую, огромного размера книгу «Полное собрание стихотворений Н.А. Некрасова» купил он на последние деньги, которые нам, большой семье, конечно же, были нужны на другие цели. Но мама  не роптала: «Книги – это полезная для детей вещь».
Любил он и нас, своих сыновей. Мечтал, чтобы мы выросли    здоровыми и грамотными.  Как-то из Дубовки  привёз  нам каждому по паре лыж, потом привозил, и тоже каждому по паре,  коньки. А однажды привёз  нам фотоаппарат «Фотокор» со всеми причиндалами: штативом, красным фонарём и комплектом кассет со стеклянными фотопластинками. Дорогой по тем временам подарок. Радости было полон дом.

   По ночам, и особенно в непогоду, нередко ходили к нему друзья-колхозники. Ночь на дворе, темень – глаз выколи, а они идут к Ивану Антонычу. Чаще всех приходил, Калинин Иван Степанович, что жил на соседней улице Комарёвке. Приходил он      поговорить вроде-ка о колхозных делах, о чем-то серьёзном,  но на самом деле приходил покурить да поговорить. Зайдёт в избу, и как обычно, для разминки сначала закуривали.
-Да вот, Антоныч, курево кончилось,- кряхтя начинал   беседу сосед,- Шарил я шарил по своим карманам, - нету! Надо, сам себе думаю, сходить к Антонычу разжиться табачку.
  Одет сосед, никогда не забуду, был  в свой несменный полушубок кирпичного цвета. Хотя рукава потемнее,  в каких-то зелёных пятнах. Носил свой полушубок всегда с достоинством, как какую-то драгоценность. И  не без хвастовства каждому, кто с интересом разглядывал этот полушубок, говорил, что овчины для своего кожуха выделывал «самолично, и самолично же их красил».  А когда заходил в прав-ление колхоза, то мужики его встречали с удивлением: «Смотрите, смотрите, барометр, кажись, наш пришёл!». Уж очень диковинный был этот кожух, -  в сухую погоду  сидел он на нём колом, а когда снимет и ставил на пол,  то стоял он и не падал.  Но не только это. Он ещё предсказывал  погоду. Когда погода ещё только-только менялась,  полушубок  тоже менялся, отмякал. Дождь ещё за бугром, а полушубок уже мокрый, с него течёт вода, и обвисает на плечах.
Зайдя в избу, сосед снимал свою драгоценность и ставил её на пол в прихожей.  Гостеприимный отец заводил гостя в передний угол – горницу и усаживал за стол. Начинался своеобразный ритуал курения. Сначала не спеша доставал из своих охотничьих штанов кисет с самосадом.  Потом оба кряхтя и прокашливаясь, и тоже не спеша,  с разговорцем, по очереди  отрывали от районной газеты «Крепость большевизма» по маленькому  кусочку. Потом лезли в кисет и клали в бумажку по щепотки самосада, и тщательно, долго-долго слюнявили эти газетные кусочки высунутыми языками. И, наконец-то, сворачивали  цигарки–самокрутки. Но не из-за экономии спичек, а скорее по сложившемуся ритуалу  прикуривали  цигарки от стеклянного пузыря керосиновой лампы. Прикуривали подолгу, звонко шлёпали губами, до тех пор, пока  цигарка  устойчиво не начинала дымить. А  уже после, завершив сей труд, усаживались за стол, и с наслаждением принимались за курение.  Такой ритуал предшествовал беседам с пришедшими на ночь гостями. Курение табака, по-видимому, успокаивало их мужицкие сердца и облегчало им груди. Когда же, щурясь от дыма цигарок, затянутся разочка по два-три, да переведут  дух,- приступали к разговорам.
 Бывало, сидят, в горнице полно дыма,  слышно только как Иван Степанович рассказывает отцу что-то про уполномоченного, который недавно приезжал в их тракторную бригаду. И что был уполномоченный сердитым, всё ему было не так да не эдак. А отец внимательно соседа слушает, да только вздыхает: 
- Вот то-то и оно-то, Иван Степаныч. Вот именно. Стало быть, не нашего ума это дело. Что ж, терпи казак – атаманом будешь.
Впрочем, разговоры вели и  на другие темы. Поговорив сначала, для порядка, о колхозных делах, переходили на свои любимые темы: об охоте, о собаках, о ружьях.

Нередко приходил с Нижних Садков к отцу его товарищ  по партии, дед - Козлов Василий Климович. И тоже на ночь глядя. Дед Козлов был преданным коммунистом, когда-то в Гражданскую войну воевал на стороне Красных. Потом с наганом в руке участвовал в коллективизации.  Его в селе до сих пор побаивались, а в глаза  и за глаза звали Красным Партизаном. На что дед не обижался, а даже гордился. Но Гражданская война давно закончилась, схлынула и коллективизация, а кличка «Красный Партизан» так и осталась. Со временем  от  колхозных дел отошёл, но свои красно-партизанские замашки не оставил.  Продолжал в дело и без дела корчить из себя непримиримого борца с кулаками и подкулачниками.
  Ещё тогда, в 1921 году, когда новая власть в Садках организовала из бедняков артель с названием «Красный Партизан», председателем артели назначили Бондарева Илью, а бригадиром его, Козлова. Для артели тогда привезли плуги, бороны, быстро обобществили скот. Но через неделю всё это недвижимое имущество артели и скот сами же артельщики растащили по своим домам. И артель распалась. За развал артели тогда вину свалили на кулаков и подкулачников.  А для «наведения порядка» из Дубовки стал приезжать крытый грузовик «Чёрный Ворон» с уполномоченными из НКВД. Они быстро навели порядок. Арестовывали тогда всех самых крепких и хозяйственных мужиков. Заталкивали в «Чёрный Ворон» и  с концами увозили.
После этой раскулачки, уже в 1929 году,  власти вновь стали сгонять садкачей, но уже не в артель, а в колхоз. Колхозу дали название «Политотделец». Дали такое имя неспроста. Название «Политотделец» не абы-какое, а революционное. Политотделов тогда люди боялись. Пусть, мол, и колхозники побаиваются, - в дальнейшем так проще будет работать с народом.  На этот раз Козлов  напросился властям в помощники, и вскоре стал  активным участником коллективизации. Власти его рвение заметили, в сельсовете выдели стол, стул и дали в руки наган.
Агитировать в колхоз с наганом в руках Козлову стало проще простого. Рассказывали, как он вызывал в сельсовет Якушеву Анну Мироновну, женщину, придавленную нуждой, и думающую только о том, как бы прокормить двух приёмных сироток. Усадил Анну Мироновну за стол против себя, вынул из кобуры наган, положил его перед её носом на стол, да как гаркнет: «Гони своих овец на колхозный баз и вступай в колхоз!». Да так гаркнул, что у Анны Мироновны отнялись и руки и ноги.
 С Козловым  дела с коллективизацией пошли успешнее. Вскоре в район доложили: «Садки охвачены коллективизацией на сто процентов».
Тогда Козлов был молод, носил  чёрную  курчавую  бороду, и черные с завитушками  усы. Носил он и овчинную шубу, длинную до самых пят. Такую же длинную, как и у тогдашних Красных командиров.  И брюки-галифе с кожаными накладками-балаками, тоже как у Красных командиров.
      Со временем этот активист состарился, борода поседела, стала путаться. Коллективизация прошла, наган у него отобрали. Он хотя и постарел, а Ленин и Сталин в его седой уже голове так и остались.
 Отец, конечно же, понимал, что этого  «товарища» по партии надо опасаться,  в разговорах с ним надо быть осторожнее, следует держать свой язык за зубами. Козлов приходил к отцу в гости с поучения-ми:
 «Ты, Иван Антонович, в своём «Политотдельце» приглядывайся к каждому. Народ здорово не распускай, и гайки закручивай потуже. И что б в колхозе у тебя все ходили по струнке».
 А однажды, увидев у нас в доме над бабой Жениной кроватью икону,  затряс бородой:
- Ты, Антоныч, эту леригию из своего дома выкини.  И отнеси  от своего дома подальше.  А то живо протурят тебя из партии. И загонят тебя в тартарары, где Макар телят не пас.

Разные гости ходили к отцу. Но когда их  не было,  отец как бы скучал, нередко о чём-то задумывался. И тогда, чтобы освободиться от каких-то мучивших его мыслей, начинал молча ходить по горнице взад-вперёд, сжимать ладони в кулаки и хрустеть пальцами. Бывало ходит-ходит, потом вдруг вынет из нагрудного кармана гимнастёрки свои часы с цепочкой, мельком, прищурив один глаз, взглянёт на них, и уже вслух скажет что-нибудь о своём брате Венке. А дядю Вену забрали тогда, ещё в сороковом в армию. Забирали-то на «Действительную», то-есть туда, где шли военные действия, а оказалось что насовсем. Сначала воевал он с белофиннами, потом началась Великая Отечественная, и его перекинули на войну с немцами. И сразу от него перестали приходить письма. Отцу было жалко брата. Вот ходит он по горнице и вслух рассуждает:
- Что-то о Венке ни слуха, ни духа. Он или погиб, или попал к немцам в плен. А он ведь политрук, его же первого расстреляют. Хорошо было бы, если бы он догадался,  и успел сорвать с рукава гимнастёрки политруковские нашивки.
Потом вдруг заговорит о другом:
- Клавдя,- обращался уже к маме,- послушай, пока на ум пришло, а то забуду. Если ты когда-нибудь встретишь Ивана Лаврентьевича, то в разговоры с ним не вступай. А то невзначай болтанёшь чего-нибудь, а он сразу донесёт в НКВД. Тогда уже точно я загремлю.

Ивана Лаврентьевича, щуплого рыжего мужичишку с Нижних Садков, знал в селе каждый. Сначала прославился на всю округу тем, что еще перед революцией воровал у соседей, донских казаков, сено. Но те его выследили, поймали с поличным, при-вязали за руки к телеге.  На горб привязали вязанку сена и два дня водили по Садкам. А чтобы каждый видел и слышал, подводили к каждому двору.
 Рассказывали очевидцы: «Ведут Лаврушку по улице, стеганут его своей казацкой плетью, а тот  громко, на всю улицу, орёт: «Я у Донских сено украл!». Если не будет орать, - стеганут ещё раз.
После революции Лаврушка вдруг неожиданно перековался. А когда из районного НКВД прислали милиционера Лопухова, то Лаврушка добровольно и бесплатно стал работать у него на побегушках. Стал ходить по селу подслушивать, подсматривать и доносить.
- Имей ввиду, Клавдя. - продолжал отец, - Бережёного Бог бережёт. Люди в Садках разные. Есть люди хорошие, но и много разных лаврушек.

И ещё. В памяти сохранился тот вечер, когда отец учил нас,  Костю и меня, подшивать валенки. За зиму их приходилось подшивать по нескольку раз. Протаптывали мы их слишком быстро.  Целыми  же днями  были на ногах, -  ухаживаем за скотиной,  катаемся с горок на лыжах, то на коньках по замёрзшей нашей речушке Тишанке.  Да и в школу ходили-топали не ближний свет,- считай,  целый километр будет. И всё время в одних и тех же валенках. Смотрим: недели через две уже пятки сверкают. Протоптали! Опять надо подшивать.
 Сначала валенки нам подшивал отец. Но вскоре это занятие ему или надоело, или было ему не до наших валенок. И вот однажды, после ужина, посмотрел на наши сверкающие пятки, подозвал к себе, поморщился, и всерьёз говорит:
-Хорош, ребята. Теперь подшивать валенки будет каждый сам себе. Не маленькие. Тебе Генка, уже, слава богу, шесть сравнялось, седьмой пошёл. Я в твои годы уже сам подшивал. А ты Костя, и подавно уже большой, тебе идёт десятый. Сейчас этому делу вас научу.
Подозвал и сказал, - Подшивать сейчас буду в последний раз, а вам надо внимательно смотреть и запоминать. Ясно?- и сам же ответил, - Ясно. Не пугайтесь, дело это не особенно хитрое,  у вас всё должно получится. Не боги горшки обжигают.
 Сказано – сделано. Взял клубок суровых ниток, отмотал их аршина три, привязал две нитки одним концом к дверной ручке. Ссучил из двух ниток в одну. Потом в небольшой шкураток положил кусочек смолы и кусочек свиного сала и тщательно эту дратву просмолил. Получилась хорошая крепкая дратва. Затем в оба конца этой дратвы вплёл по одной свиной щетинки.  - Это вместо штопальных иголок, - объяснил он, - чтобы удобнее провздевать в наколку от шила. И снова, - Ясно? Ясно. Потом изготовил подмётки.  Из старых валенок, валявшихся без дела на чердаке, вырезал  ножом подмётки и  приладил их к валенку. А уже после, сев на скамеечку, взял в руки шило и начал пришивать эти подмётки. Проколет шилом дырочку, сунет туда щетинку, потянет её,  и дратва плотно притягивает новую подмётку. У отца получалось ловко. Так подшил  он только один валенок, а второй не стал. И опять: «Поняли? Поняли». А теперь делайте эту работу сами.
Другой валенок подшивали уже мы. Ремесло это для деревенской жизни необходимое. Без этого  в деревне не проживёшь.

С того раза мы  к отцу  уже не приставали, а подшивали валенки не только себе, но и своим младшим братишкам, и даже бабушке. Сначала подшивали мы, наверное, не очень-то хорошо, не как садковский хромой сапожник Максимыч, которому надо было  платить. А баба Женя была рада-радёшенька. Разглядывая  нашу работу, подбадривала: «Глядикось,  какие молодчины».


Отец был заядлым охотником.  Из своей двухстволки шестнадцатого  калибра мог свободно, на вскидку, убить на лету любую птицу. Помню, как в длинные зимние ночи, особенно когда разыграется метель, ходил он на охоту. А когда день был погожим, и было тихо, то такая погода, как он говорил, ему, охотнику, ни к чему. Зверь чуткий, слышит далеко. А вот когда пойдёт кутерьма, разыграется – разбесится метель, вот тогда, считал он, самая пора. И именно в такие ночи отец приносил добычи больше обычного. А вот к домашним крестьянским делам душа у него не лежала. Охотники же народ особый. Таков был и его друг дед Козлов Василий Климович. Они оба не признавали крестьянской работы. В лучшем случае охотники держали на своём базу коровёнку. Сенца ей кое-как накосят, а потом за дело не берутся. Ходят друг к другу в гости, за бутылкой водочки ведут бесконечные разговоры об охоте. И курят. Курят так, что дым столбом. Таким я и запомнил отца. А к домашним делам душа у него не лежала. Мама порой в сердцах про него говорила: «Он лучше будет сидеть не жравши, а мотыгу в руки не возьмёт. Как же, он же мужик, охотник!»
Помню, как в длинные зимние ночи, когда разыгрывалась пурга, отец надевал свои овчинные охотничьи штаны, брал свою двустволку, капканы и уходил в степь. Его мать (моя бабушка Женя) тогда начинала креститься и просить Николая Угодника помочь  Ванюшке не пропасть в этой пурге. Я закрывал глаза, слушал,  как она шепчет молитвы, и представлял себе буран в степи, да такой, что света вольного не видать, и что отцу легко заблудиться. И мне становилось страшно.
Но именно в такие ночи он приносил добычу. На полу в прихожей и горнице всегда лежали его охотничьи трофеи: выделанные шкуры лисиц и даже шкуры волков. Он всегда с гордостью показывал их своим гостям. И у каждой шкуры была своя история: «Вот эту красавицу я поймал в капкан в вершинке Каменной, эту выследил и подстрелил у Лисьего кургана…». А зайчих шкур было и не сосчитать. Мама шила из них жилетки, поддёвки, сшила из них сестрёнке Майе доху. В ту пору, не как сегодня, в степях водилось много зверья. Умел охотиться и на куропаток. Однажды за один день подстрелил сорок одну куропатку! Мама с бабушкой замучились их ощипывать.
В горнице на видном месте, на специальной вешалке висела его охотничья амуниция. Тут и штаны, сшитые из овчин мехом внутрь. Они предназначались для ночной зимней охоты, когда подолгу приходилось лежать на снегу в засаде. Тут висел и полушубок, и тульское  ружьё двуствольное, и патронташ и многие охотничьи причиндалы. Были у нас и борзые собаки.


Давно это было.  Уже более шестидесяти лет прошло,  как нет отца в живых, но остался в памяти тот летний день, когда я, ещё отрок, ехал с ним  по степи на его председательском тарантасе. Перед этим я долго его упрашивал, клянчил взять меня с собою покататься  по степи, по полям, по балкам. Наконец-то сердце его смягчилось, он согласился: «Приходи завтра утром к правлению. Без опозданий. Поедем»
И вот утром я как штык стою у колхозного правления. Ещё рано, отец ещё в правлении что-то решает со своими бригадирами, а тарантас уже стоит у порога. И верный кучер Мишка Степан-Матвеевичев сидит на передке тарантаса, играется со своим кнутом-арапельником. Кстати, у Мишки была и настоящая фамилия. Но в нашем казачьем селе по фамилиям никто никого тогда не называл. А называли всех по имени казака-отца или казака-деда. Наша, кстати, фамилия Говоровы, а звали по нашему деду Антону, - Антоничевыми. Маму – Клавдей Антоничевой, меня – Генкой Антоничевым.
Со своим  кнутом Мишка никогда не расставался, хотя для дела, для работы, был он ему совсем не нужен. Кони председательские и так были резвые – не удержишь. Кнут-арапельник был красивым, одно загляденье. Мы, пацаны, часто специально ходили любоваться этим кнутом. Он, как произведение какого-то ремённого искусства, сплетён был дубовским мастером-скорняком из нескольких десятков тончайших ремешков, и похож был на огромную змею. Возил с собою Мишка этот кнут больше для важности, для красоты. Нередко, бывало, соберутся около тарантаса пацаны и клянчат: «Дядя Миша, щёлкни хоть раз кнутом». Долго просят. Он важно слезет с тарантаса, размахнётся-раскрутит свой арапельник, да как щёлканёт. Выходило так громко, словно выстрел из ружья, хоть уши затыкай.
От колхозного правленья выехали мы не очень рано, уже ободняло. Ждали отца, когда он освободится. Наконец-то, смотрим, он быстро, почти бегом, сошёл с порожек, и ещё на ходу скомандовал Мишке: «Михаил Степанович, в полеводческую бригаду!». И только-только успел отец сесть, как кони, словно этого и ждали, с места пошли рысью. Кони бежали красиво. Изогнув свои могучие шеи, ноздрями чуть ли не касаясь земли, они легко, словно пушинку, понесли наш тарантас по цветущей степи. Проехав примерно с версту, с высоты бугра я оглянулся и впервые увидел  Садки издали. Увидел и поразился. Издали оно красивее, чем на самом деле. В синей дымке видны купы деревьев, тесовые крыши домов, побелённые мелом кухни. Около села, на высоком месте видна, машущая крылами, ветряная мельница. Мельница эта когда-то принадлежала зажиточному казаку Битюцкому Степану Николаевичу, несколько лет назад раскулаченному и сосланному куда-то в Сибирь. Издалека видны и пять высоченных раин. Это то, что осталось от сада помещика Криулина Василия Михайловича. Самого Криулина в революцию Красные убили, а сад, его же работники вскоре порубили на дрова. Раины не срубили. Толи не осилили, толи поленились. Слишком могучими оказались деревья. Издали село кажется тихим, словно дышит покоем. На самом деле это далеко не так. Сейчас люди стали опасаться друг друга, о своих нуждах говорят шёпотом. А  недавно прислали милиционера Лопухова, который теперь расхаживает по селу с наганом. Ходит и прислушивается, кто и что говорит.
  Вскоре полевая дорога пошла через пшеничное поле. Год тот был, помню, урожайным. Яровые и озимые уродились. Проезжая  мы видели, что колосья уже налились, отяжелели и наклонились.  Полевая бригада, куда мы ехали, была далековато, с коней  постепенно рысь слетела, мы стали ехать тише, больше трусцой. Едем, разглядываем хлебные поля, молчим. Первым заговорил кучер Михаил. Ему, как я понял, нетерпелось просветить меня:
- Генка, кумекай и запоминай,  вот эта,- показал он своим арапельником,- пшеница яровая, черноостая. Называется она Кубанкой. Из неё делают мырмышель.
Мишка, председателев кучер, крутился он всё время около начальства, и уже успел нахвататься  разных умных слов.  Видимо, решив, что уже много знает, теперь учил  всех, кто садится к нему на тарантас. Но сегодня на тарантасе сидел я.
- А эта, Генка, кумекай и запоминай,- и он показал кнутовищем уже на другое поле. -  Это тоже яровая пшеница, но уже, без остей. И зовут её Гирькой. А Гирька идёт на муку для хлеба, и для пышек.
Ехать на тарантасе было приятно, мягко, не тарахтит.  Обзор хороший, кругом красота – глаз не оторвать. Дорогу то и дело перебегали суслики, или  неожиданно, прямо из-под ног лошадей, с шумом вылетал стрепет. Был конец июня, пшеничные  поля  уже начали желтеть, колосья стали крупными, тяжёлыми. От набежавшего ветерка по пшеничному по-лю вдруг побежали волны. Мишка залюбовался увиденным, и тот час к отцу:
- Иван Антоныч! Посмотри, какая пшеница у нас. Куда хлеб будем девать. Колхоз теперь огрузится хлебом!
Но отец почему-то, как мне тогда показалось, не был рад богатому урожаю. Он уже по опыту знал, что весь собранный урожай колхозу не отдадут. Весь хлеб заставят сдать государству.  И подождав, когда выговорится кучер, не спеша с горечью, сплюнул между колен, отвёл глаза в сторону, и,  стараясь быть спокойным, как бы в ответ кучеру, с расстановкой тихо-тихо, но так, чтобы не слышал Мишка, процитировал строчку из партийного гимна «Интернационала». Но процитировал текст не настоящий, а кем-то уже переделанный:

         …владеть землёй имеем право, 
          но, а пшеницей – никогда.

Всё это я отчётливо слышал. Но кто переделал текст «Интернационала», сам ли отец, или  кто другой, я так и не узнал. Да и  не пытался узнавать.  Понимал уже, что вслух о переделанном «Интернационале» говорить нельзя. За это сразу приедут, заберут и отправят в тартарары. Время было такое.

 
А это было в конце марта. Помню, как баба Женя ещё утром за завтраком объявила, что сегодня праздник Алёша. Или Алексей Божий человек. И что теперь, после «Алёши» зима уже не вернётся, и что снег с полей и балок сойдёт насовсем. И с радостью на лице добавила, что чего не сделали «Сорок-Сороков» теперь сделает один Алёша.
И действительно, всё было так. Подули южные тёплые ветры, и степь на глазах стала оживать. Из окна нашей стряпушки стало видно как на выгоне у Каменной балки, где вчера ещё белели сугробы, сегодня уже показались суслиные бугорки. Это наверняка означало, что после долгой зимней спячки проснулись суслики. Их в ту пору в наших краях было видимо-невидимо. Теперь у пацанов наступила весёлая забава – ловля сусликов. С раннего утра, взяв ведра в руки, они бегом наперегонки, друг перед дружкой, спешат в степь выливать из норок этих маленьких грызунов. Благо воды в это время в степи много,- везде журчат ручьи, в каждой  впадинке вода.
 Сусляное мясо в селе ели все. Или почти все. Ели и не брезговали: «Суслик же не какой-то там хищник. Суслик  травку ест»
И девчонок в эту пору тоже дома не удержишь. С  сумками они бежали в степь собирать лапочки. На освободившихся от снега солончаковых пятнах этого добра было много. Лапочки-лишайники нужны были в каждом доме: ими красили яйца к предстоящей Пасхе, ими же и лечились от разных  хворей.
Весна пришла. Не только дни, но и ночи стали тёплыми. С юга стали возвращаться скворцы, в ночном небе стали слышны клики журавлей. Всюду зажурчали, зазвенели ручьи, запахла прелой землёй, а вскоре  пришла  и полая вода.
Половодье – самая красивая пора в нашем степ-ном селе. Весна дружная. За какие-то два-три дня снега сбегают   ручьями со всех полей и балок в нашу речку Тишанку. Пришедшая вода как бы вдруг, внезапно затопляет все левады, огороды, а иной год даже и вплотную подходит к избам, затопляя катухи. Колодцы стоят в воде – торчат лишь одни журавцы. По Тишанке, через всё село медленно, и как-то вели-чаво плывут огромные ледяные крыги. Красота не-обыкновенная!
 Все садкачи в этот момент от мала до велика, выходят из своих изб и любуются своей Тишанкой. Любуются и радуются, что перезимовали, наконец-то дожили до тепла. И что теперь-то ихняя жизнь станет полегче: не надо день и ночь топить свои прожорливые печи, что дотянули корм для скотины до зелёной травки. Что скотину, какая за зиму застоялась на базах, теперь на днях выгонят для пастьбы в Яблоневую балку. И хотя трава там ещё не выросла, но есть щётка. Этот многолетний злак в такие моменты всегда выручал. За зиму он теперь отмяк, стал нежным. Коровы его охотно поедают, и в первый же день с пастьбы придут с набитыми боками и полным выменем молока.
Но всё это будет когда сойдёт полая вода. А в самый разгар половодья все жители, как по команде, оставляют на потом свои домашние дела, подходят к внезапно появившейся речке и усаживаются кто на чём. Кто на принесённой табуретке, кто на камушке. Сидят и смотрят на речку, как на какое-то Чудо. В ихнюю полупустыню пришла вода! Да как её много. По речке, вдоль всего села, словно пароходы по Вол-ге плывут огромнейшие ледяные крыги! Всё как в сказке. Кругом звенят  ручьи, где-то в водоворотах шумит, бурлит вода, в небе днём и ночью слышны клики летящей с юга казары.

Но в нашем доме в этот год было не радости. Болезнь окончательно скрутила отца. Он уже не работал. Всю зиму пролежал он в горнице на койке, и только к весне, на какое-то время, ему стало получше. Он даже стал мало-мальски  вставать на ноги.
Как раз началось половодье, на дворе был солнечный тёплый день. Мы вывели отца из дома, усадили его на табуретке в затишке возле глухой стенки дома. Речку отсюда видать хорошо - пусть посмотрит, полюбуется на эту красоту.

Долго любоваться половодьем отцу не при-шлось. Испортила настроение ему тонущая колхозная лошадь.
  Дело было так. Ещё утром, когда вода спала, с того берега приехал на телеге колхозник. Приехал сюда в кузницу да задержался. А когда решил возвращаться назад, и подъехал к речке, то вода уже прибыла, и переезжать речку стало опасно. Мог утонуть. Что делать? И мужик рискнул. Крикнув: «Была, не была!», стал стоя на телегу, хлопнул вожжами и начал переезжать. Но не тут-то было. Доехав примерно до середины, телега и лошадь почти целиком скрылись в воде. Мужику  вода по пояс, а у лошади торчит лишь одна голова. Течением их немного снесло, но уже у самого берега телега зацепилась за кусты. Мужик тут же спрыгнул с телеги, выкарабкался  до берега и  побежал домой, оставив в беде лошадь. Она ещё долго билась в воде, боролась за жизнь, но, в конце концов, утонула. Ее, конечно же, можно было спасти. Невдалеке стояли колхозники и равнодушно глядели, как гибнет лошадь. Надо было спасти. И сделать это было совсем не трудно. Надо было просто кому-то зайти в воду, и ножом перерезать гужи, и лошадь сама бы вышла на берег. Но ни один колхозник даже и не попытался спасти лошадь. Лошадь, принадлежащую их же колхозу. Постояли они, посмотрели как она тонет, и спокойно разошлись по своим домам.
Отец видел, что творилось на том берегу, пере-живал, нервничал. И имея в виду этих мужиков, где ещё совсем недавно работал у них председателем, в сердцах тогда сказал: «Ну, они-то не так как я, не станут впрягаться в каждый след.  Они будут жить долго».

Это была его последняя весна. Летом он умер. Помню, как к нему, умирающему,  подошла его мать (моя бабушка).  Помня, что он член ВКП(б), тихо спросила о  последней его воли:
- Ванюша, что на твою могилку поставить? Звезду или Крест?
- Поставьте Крест.