Трое в комнате, не считая Мольера

Светлана46
I
Это только синий ладан,
Это только сон во сне…
(Георгий Иванов)

И был день первый. И была ночь. Те несколько часов перед сном, которые только мои, не разделенные ни с кем. Когда я могу, наконец, почитать, помечтать, повспоминать. Когда "... можно легко и спокойно подумать о жизни, о смерти, о славе, и о многом другом еще можно подумать, о многом другом".
И я всегда радуюсь этой уединенности. Вот и в тот вечер радовалась. И, держа книгу в руках, думала, что читаю, хотя мысли мои (как я теперь понимаю) были далеко от той книги. И наступил момент, когда я почувствовала, что глаза мои слипаются, а книга норовит выпасть из рук. И я уже почти собралась встать с кресла и направиться в спальню, нужно было только сделать небольшое усилие, маленький рывок нужно было сделать, чтобы встать, но я все как будто чего-то ждала и все оттягивала момент перехода из сегодняшнего дня через ночь в завтрашний. Но, наконец, я совершенно решительно сказала себе – все, спать!
И вот тогда появились ОНИ. А я вовсе и не видела, как ОНИ вошли в комнату. Я сидела спиной к двери, а лицом к окну, когда они появились. А появившись, тотчас завладели моим вниманием до почти полной отключки от действительности.
Они были такими необычными, непривычными, ироничными, почти незнакомыми - эти трое, что, пытаясь получше узнать их, не заметила, как недолгая весенняя ночь начала меняться местами с прозрачным весенним утром. Но я уже очень хотела спать. А потому сказала им:
- Все, господа.
И еще я сказала им:
- Вы как хотите, а я пошла спать, ибо уже очень поздно (или, наоборот, очень рано).
Они молча поклонились и исчезли. Все трое. И только тогда я сообразила, что надо же было спросить у них... хотя бы у одного из них спросить... Я же не знала, придут ли они еще раз и смогу ли я их спросить. О том… но нет, не буду мешать "ванильный крем с жгучим перцем".

***
Когда же это было? Никак не меньше, чем 10 лет назад. Мне тогда прислали по электронной почте стихотворение с необычным названием (для стихотворения необычным) «Нафталин» уральского поэта А. Застырца.

Табарен говорил: “Нафталин – это шар;
в глубине сундука ядовит он и светел”.
Со слезами во рту Франсуа возражал:
“Нафталин – это бог, нафталин – это ветер!”

Не полуночный шаг и беспечный ночлег,
Не настой водяной на серебряных ложках,
Не больной, не апрельский, не сумрачный снег
За булыжной стеной на садовых дорожках.

Табарен говорил: “Нафталин – это смерть;
погостил и пропал, и никто не заметил”.
Франсуа закричал Табарену: “Не сметь!
нафталин – это бог, нафталин – это ветер!”

Не стеклянный озноб и размеренный бред,
Не передника в красный горошек тряпица,
Не удара, не крови, не судорог след,
Что в песке оставляет подбитая птица.

Табарен говорил: “Нафталин – это ложь;
он глаза затуманит и голову вскружит”.
Франсуа прошептал: “Ты меня не поймешь,
ты меня не осилишь, тем хуже, тем хуже...”

Не железный венок и означенный звук,
Не горланящий ночи не помнящий петел,
Не жестокий, не твой, не отрекшийся друг,
Нафталин – это бог, нафталин – это ветер!"

Стихотворение красивое, мелодичное, легко запоминающееся. "Песня без музыки", как называла стихи Магги из романа Бенаквиста.
Интересный поэт, подумалось мне. Он мне очень напоминает… но об этом потом.
Прочитала я его "про себя", потом вслух, нараспев. Еще раз "про себя" и еще раз вслух, но уже без распева. Оно нравилось мне все больше и больше. Что-то было в нем кроме просто красивого стиха.
Что-то скрывалось за этим чародейством слов и звуков. Какая-то тайна, ускользавшая от меня.
Загадка почти в каждой строфе.
Но я не стала пытаться проникнуть в нее, решив вернуться позже. Когда придет время.
И оно, похоже, пришло.

II
"Сон пролетел через тысячелетия и оставил во мне лишь ощущение целого".
(Ф.М. Достоевский. Сон смешного человека)

И был день второй. И была полночь. И я опять сидела в комнате. Справа мурлыкал комп, закачивая фильм. Слева евроньюзами бунчал телевизор.
И вдруг ни с того ни с сего из ниоткуда стали возникать силуэты - один, другой, третий....
Это появились они - мои вчерашние ночные гости.

- Я - Табарен, - сказал мой первый ночной гость.

А мне его имя ровным счетом ничего не говорило. Лишь из каких-то дальних ячеек памяти всплыло - Средневековье, лицедейство.
А гость оказался таким милым, искрометным, говорливым. Невозможно было удержаться от смеха, когда он рассказывал о себе.

Я был странствующим актером-"шарлатаном". Не ищите на небе даты. Я жил в 17-м веке. Настоящее имя и фамилия - Антуан Жирар (хотя ходили слухи, что звали меня -- Жан Саломо). О! Я был необычайно популярен в свое время. Появился на свет в Неаполе ок. 1584 г. Вместе с другими актерами из бродячей труппы разыгрывал короткие комедийные сценки, которые сам же и сочинял. Сценки были забавными, язвительными, шумными, с различными трюками, наполненными грубоватым юмором. Чаще всего выступал в костюме Пьеро. Моими партнерами были негр, жена, переодетая арлекином, и приятель Мендор. Сценой служила площадь Дофин. Декорации были более чем простые - несколько досок и сшитые вместе лоскутья полотна. Однако убогость декораций не мешала нам иметь оглушительный успех у публики.

Ну, конечно же, Табарен родился фарсовым актером - он и сейчас "слова в простоте" не говорил: все с шутками, с издевками, с насмешками, иронией.

Фарсовый актер, комедиограф, но почему шарлатан?
Сам он об этом таинственно умалчивал.

- Еще бы не шарлатан, - изрек мой второй гость. - Ведь он же продавал всякие аптекарские товары на мосту "pont-neuf". А с ними вместе и свои шарлатанские снадобья, которые готовил неизвестно из чего. Да и наркотиками не брезговал. Это я вам как врач говорю.

(так вот откуда в стихе - "Не настой водяной на серебряных ложках"!)

И пока он это говорил, я внимательно к нему присматривалась. Его чеканное лицо казалось мне таким знакомым, да и монашеская ряса, так задорно сидевшая на нем, тоже.
- А вы хоть знаете, мадам, как он выглядел? - с усмешкой обратился ко мне второй гость.
- Нет, откуда мне знать? Я его никогда не видела.
- Я тоже не видел, но для меня не составило никакого труда это представить. Поверьте, никакого труда. Это было гораздо легче, чем написать генеалогию Гаргантюа.

Ба! Вот кто ко мне пожаловал!
Сам великий Франсуа Рабле, восхитительный зубоскал и рассудочный циник.

Помнится, в юности он доставил мне немало веселых минут. Впрочем, и краснеть заставлял не единожды.

- Так вот, - продолжал между тем веселый монах, - он был очень забавен лицом. Так забавен, что я не мог не нарисовать его портрет, хотя бы словесный. Посудите сами, мадам, "голова его на макушке вытягивалась как церковный колокол, волосы были прямыми, как колючки ежа, нос - драгоценным вместилищем Бахуса, а рот, растянутый до ушей, угрожал двум сотням хлебов по десять ливров".

Разве можно было не рассмеяться, слушая это? Кажется, Рабле был доволен произведенным эффектом. Он гордо взглянул на сидящего рядом тезку, мол, знай наших!
Что ж, в каждом шарже есть доля шаржа...

В это самое время, пока Рабле говорил, я уловила какой-то неясный шорох, какое-то едва заметное движение. Лукавой тенью кто-то прошелся перед обоими Франсуа, подмигнул Табарену и растаял.
Почему подмигнул? Он знал Табарена лично? Видел его? О… неужели?

Тень, кажется, я тебя знаю!

Ну,конечно же, конечно же... видел в детстве. Белокурый и ясноглазый мальчик Поклен видел Табарена, когда тот в карикатурном костюме ученого предлагал публике свои "чудодейственные элексиры". И когда знаменитый комедиант разыгрывал свои фарсы перед парижанами, тоже видел. Мольер не забыл этого (а это была именно его тень). И многие штучки-дрючки Табарена перенес в свои комедии (взять хотя бы "Плутни Скапена").
Кстати, это не всем нравилось. Никола Буало, например, сокрушался, что Мольер со всем его талантом ушел в "низкое искусство" и что в его комедиях так мало от изящной латыни Теренция, его благородных типажей и легкого светского юмора:

И, может быть, Мольер, изображая их,
Сумел бы победить всех авторов других,
Когда б уродцев он не рисовал порою.
Стремясь быть признанным вульгарною толпою.
Он в шутовство ушел; Теренцию взамен
Учителем его стал просто Табарен.

Неправ Буало, ох неправ! Но понять это можно: его классицизм обязывал.

Вот, собственно, и все, что я узнала о Табарене.
Из Парижа он исчез неведомо куда.
И о том, когда он покинул этот свет, известно очень приблизительно.

И что за напасть такая, подумалось мне.

Один исчез неведомо куда.
Другой пропал навеки без следа.

Но хоть кто-нибудь остался? Кто-нибудь ответит на мои вопросы? И кто, наконец, этот другой? Неужели… молчу, молчу…

III

"Сон? что такое сон? А наша-то жизнь не сон?"
(Ф.М. Достоевский. Сон смешного человека)

И был день третий. И снова была ночь. И опять трое моих ночных гостей церемонно склонили головы в глубоком поклоне. А мне пришлось изобразить изящный реверанс. И теперь я могу сказать, кто был третьим гостем.

«Плут, сутенер, бродяга, гений, король поэтов-босяков». Франсуа Вийон – «гениальный безумец всех времен и народов». С душой, как оголенный нерв (как это ни банально звучит), которую он пытался скрыть ото всех. И потому рядился в сто одежек , чтобы никто не смог дотронуться.

Долго, очень долго он был мне мало понятен и потому мало интересен. И возбуждал скорее любопытство, нежели вызывал симпатию.

В вузовской программе на всю литературу Средневековья отводилось едва ли больше 14 часов, т.е. 7 пар, а на Вийона - 2 пары или 2 часа 20 минут астрономического времени. Наша занудная пани П-я, галопом проскакав по его "Завещаниям", устремилась вперед, к своему любимому Сервантесу.
Такая жизнь - и за 2 часа 20 минут. И ни слова о том, что кроме Завещаний у него есть масса изумительных баллад. Ни слова.... будто боялась за нашу "безупречную" комсомольскую нравственность.
Эта же участь постигла и Рабле. И лишь Сервантеса "средневековая дама" самозабвенно мусолила почти месяц, потому что по нему она в ту пору писала кандидатскую.
Да пусть бы мусолила, знания не бывают лишними. Однобокость и поверхностность - вот что снижает их ценность.
Мы же, промчавшись по "зарубежке" резвыми скакунами, имели о ней очень смутное представление - лишь как о вузовском предмете, а не как о части мировой культуры. И уже по ходу жизни наверстывали упущенное и пропущенное. Был бы интерес.

А его у меня как раз и не было. И потому Франсуа Вийон остался на обочине.
И лишь много позже, случайно услышав в записи великолепную лекцию о нем и совершенно потрясенная и лекцией, и поэтом, недоумевая, как же ЭТО прошло мимо меня, кинулась искать.... знакомства. К этому времени я уже избавилась от привычки брать нахрапом, и поэтому втекание происходило очень медленно и очень осторожно.
Собственно, я до сих продолжаю знакомиться с Вийоном.

Подавшись вперед, я буквально впилась в него глазами, пытаясь понять, разгадать, увидеть то, что таилось в глубине его души.
Он казался мне костюмом с двойной подкладкой, сшитым из дорогущей винтажной материи, которая издали кажется шершавой и грубой, а вблизи - мягкая, элегантная, благородная. Костюма, по подкладке которого можно провести рукой и почувствовать ладонями ее атласность, и угадать блеск. Но при этом ни за что не догадаться, что проложено между сукном и подкладкой. Каков этот внутренний слой на ощупь, цвет и запах? Пока не найдешь маленькую дырочку в кармане, проделанную ключом, и не сунешь в нее вначале палец, а потом, расковыряв дырочку, и всю руку.
Он виделся мне оголенным проводом в тумане, который искрит от малейшего прикосновения, даже не от прикосновения, а только от намека на прикосновение. И издает при этом еле слышный потрескивающий звук, будто ломаются тонкие сухие веточки. И обволакивает находящихся вблизи запахом грозы.

А чем же, как не туманом, было все, что окружало Франсуа Вийона при жизни!
Вот он сидит в моей комнате, совсем еще молодой мужчина, вряд ли ему больше 40. Живое лицо. Умные проницательные глаза. Он очень талантлив, умен и непоседлив.
Он авантюрист и игрок.
Нет, не так. Он Игрок! В хорошем, даже высоком смысле...
О, эти его игры! От игры в вора, словесной игры с читателями в "Угадай, кто это?", игры с женщинами и игры женщинами - до игры с жизнью. И со смертью.
Он застегнут наглухо до самого подбородка и ничего не хочет рассказывать..

"Где ныне прошлогодний снег?" - вот и все, что он ответил на мою просьбу рассказать о себе.

- Но хоть стихи-то Вы мне почитаете, Франсуа? - прошу я его.
- Стихи? хммм... стихи... я не писал стихов, мадам. "Глумясь над общим мненьем дерзновенно", я лишь рассказывал о людях и о времени. Так, как мог, как умел. Как было принято.
- Как же не писали, Франсуа?
- Мадам, ну нельзя же назвать стихами мои "дурацкие песни"!
- Можно, Франсуа, можно.
- Ах, все тогда так писали. Это был канон.
- К черту канон, мсье Вийон, к черту канон. Вы мне зубы не заговаривайте. А "От жажды умираю над ручьем" - это тоже канон? Или это Ваше чувство? Ваши личные, неповторимые и не повторенные никем переживания. А, Франсуа Вийон? Ответьте мне!

Поэт погрустнел лицом, опустил глаза и стал рассматривать острые носы своих туфель.

- Это не канон. Нет, это вообще-то канон. И это не канон.... Вы меня совсем запутали. До чего же трудно разговаривать с женщиной.... Нет, это не канон. Это моя последняя баллада.

- Франсуа, прочтите ее, пожалуйста, прочтите.... я Вас очень прошу. Ну что Вам стоит?

Опять вздох.

- Мне трудно отказать даме.

И он стал читать.

От жажды умираю над ручьем,
Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя,
Куда бы ни пошел, везде мой дом,
Чужбина мне - страна родная.
Мне из людей всего понятней тот,
Кто лебедицу вороном зовет.
Я сомневаюсь в явном, верю чуду.
Нагой, как червь, пышнее всех господ,
Я всеми принят, изгнан отовсюду.

- Еще, Франсуа, пожалуйста, еще.

Взглянув на книжный шкаф, он очень тихо сказал:

- Нет, мадам. У Вас есть Они (он кивнул на книги). У Вас есть дом. Не знаю, есть ли у вас покой, но, несомненно, у Вас есть то, чего не было у меня. И чего мне порой нестерпимо хотелось.
- Но... А разве у Франсуа не было в старости никого, с кем бы ему было тепло? Друг? Подруга? Жена? Дети?
- У меня не было старости, мадам!
- А кстати, Франсуа, куда Вы делись, когда Вас помиловали? Помните? После тюрьмы Шатле?

Тишина была мне ответом.
Комната опустела.
Эх, раззява! Почему я не спросила об этом раньше? И у Табарена не спросила, куда и почему он исчез?

А так ли мне нужен ответ? Ведь это просто женское любопытство. Разве важно, куда Франсуа делся?
Важно, где он сейчас. А сейчас он здесь. И я нежно погладила шероховатый переплет книги.


До утра оставалось несколько часов, а спать совсем не хотелось.
Я прочитала стих еще раз. И странным образом тайны раскрылись, а загадки разгадались.
Неотвеченным остался один вопрос - почему Франсуа Вийон? Откуда взялась эта перекличка?
Включила комп, пошла в сеть и нашла разгадку.
Оказывается, Аркадий Застырец, автор "Нафталина", давно занимается переводами французских поэтов. И 10 лет назад издал книгу с переводами стихотворного наследия Вийона. Видимо, именно отсюда и вийоновский дух, и столь любимый Вийоном антифразис, и т.п.
Я нашла пяток переводов и десятка два стихотворений самого Застырца.
Они у него разные. Есть очень хорошие, хорошие и так себе. Есть чистые и наивные и есть комичные, есть несколько возвышенные и есть философски-серьезные.
И на этом уже можно было бы поставить точку.

Однако ЧТО ЭТО БЫЛО? Сон? Явь? Мечты? Сознательный поток бессознательного?
Какая разница!? Как поют нестареющие Сильва и Эдвин в вечной оперетте Имре Кальмана: «Пусть это был только сон - мне дорог он!»

IV

А все оказалось совсем не так, как видела я.
Со стихотворением все оказалось намного проще. Но и сложнее. Настолько, насколько вообще жизнь конкретного человека, переживаемые им радость или горе, счастье или беда, любовь или ненависть могут быть сложнее (и сильнее) тех, что выражены в самом совершенном стихотворении.

Что же касается «Нафталина», то поэт сам рассказал о том, что послужило причиной, что вдохновило его написать это стихотворение. Вот отрывок из его книги.

НАФТАЛИН

На свете хватает народу, чьи память и любопытство не удовлетворены Вавилонской башней, стремительно слагающейся обилием встречных и поперечных материй. Эти люди сами ищут новых веществ и даже конструируют их, слепляя молекулы во всякие там гомогенизированные и разгомогенизированные цепи. А еще они исследуют состав, подвергая разложению жидкости и ткани, в обычных условиях разлагающиеся, может, и вполне демонстративно, но не вполне последовательно: кровь, растительные соки, минералы и морскую соль. Исследуют тайны пещеристых тел. Мечтают пощупать пыль далеких планет...
Наверное кто-то из этих людей соорудил и нафталин, долгое время употреблявшийся в качестве единственного радикального средства борьбы с молью. Сильно пахучий и тем доставлявший массу неудобств: зимние вещи, с первым снегом извлеченные из чуланов и сундуков, приходилось тщательно проветривать, а то можно было пропахнуть насквозь и надолго.
Это случайное соединение – резкого ядовито-сладкого аромата с нетронутой свежестью новорожденных холодов, – а вернее, воспоминание о нем некогда вдохновило меня на сочинение нескольких строф, исполненных странного полемически-одического пафоса. Получился строго размеренный, но от того не менее напряженный, диалог двух квази-персонажей: черного, всегда норовящего представиться рыжим, и белого, никогда не представляющегося иным. Понятное дело, черный ругал нафталин всякими дефинициями, а белый защищал его, используя поток спекулятивных метафор. А звали их на усредненно-европейский балаганный манер: Табарен и Франсуа (Гильденстерн и Розенкранц?).
Нафталином всегда пахло в сундуке, стоявшем у прадеда в комнате. Это был огромный сундук с жестяной оплеткой: таких мальчиков, как я, туда можно было уложить десяток штабелями. Однако в нем все лето хранились шубы – бабушкина из коричневого мутона, черная цигейковая моя, прадедушкино зимнее пальто с серым каракулевым воротником и мало ли что еще...
Прадедушка умер не сразу. Он сперва уронил свой кофе, слабый суррогатный кофе с молоком, который пил неизменно из стакана в массивном подстаканнике. Это случилось воскресным весенним утром. Кофе разлился по залитому солнцем столу и капал мне на руки, пока бабушка бегала за соседской подмогой, а я изо всех своих слабых сил держал прадеда, без памяти обмякшего на стуле. После он еще целую неделю пролежал, парализованный, на своей кровати. И даже говорить не мог: только пил из заварного чайника и слабо двигал руками, пытаясь что-то написать карандашом в подставленной школьной тетради. Но все его каллиграфическое искусство от возрастом нанесенного удара пошло прахом и неразборчивыми каракулями. Каракулевыми каракулями...
Чьи-то руки подтолкнули меня к белой масляной двери, и за спиной прошептали: “Пойди попроси у дедушки прощенья!”
Дверь бесшумно отворилась, и я вошел к нему в последний раз. Прадед лежал на сундуке и как бы спал, но я уже знал, что он никогда не проснется и скоро будет унесен отсюда и зарыт в землю, но не возле Ивановской церкви, не рядом с прабабушкой, которая умерла незадолго до моего рождения, а где-то далеко, на невидимой Широкой речке. И я пробормотал: “Дедушка, прости...”, хоть это и казалось бессмысленным ритуалом – все равно он уж, верно, меня не слышит, да и особых проступков я за собой не помнил. Прадед крепко любил меня, несмотря на все мои шалости и капризы.
Теперь уж не могу с уверенностью сказать, витал ли в комнате запах нафталина. Наверно, витал. Скорее всего. Ведь сундук был насквозь им пропитан и доверху загружен зимними и мало ли какими еще ненужными вещами.
Прошло несколько лет, и сундук беспощадно разрушили, заодно со всей старой мебелью – комодом, буфетом, шифоньером, огромным обеденным столом, тем самым, под который я еще пешком-то ходил, и несколькими уцелевшими стульями со спинками из темной тисненой фанеры. Все было весело порублено и распилено на куски и снесено на помойку. Наступила легкомысленная эпоха древесностружечных сервантов и секретеров, “ладог” и прочей белиберды, которую, впрочем, нищета сделала весьма долговечной. Нафталин сообразили заменять сухими апельсиновыми корками, но до радикальных информационных перемен оставалась еще добрая четверть двадцатого века. И почти столько же – до знаменательного весеннего дня, когда я после уроков (уже в качестве учителя) распахнул окно на ясный закат, вдохнул полной грудью, залюбовавшись на старшеклассниц, перебегающих школьный двор, и заполнил тетрадный лист своим рукописным нафталином.
(А. Застырец)


И "музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу"...