КОЗА

Михаил Скрип
/из цикла «We are animals»/



Я умею убивать.
Приходилось поневоле постигать этот опыт, весьма неприятный и тяжелый.
Но нет более мерзкой обязанности, когда это приходится делать именно тебе, когда невозможно переложить эту «почетную» вину на других.
Тогда, для самосохранения, ты инстинктивно замораживаешь что-то внутри себя, и делаешь все механически, не опасаясь, что вдруг эмоции перехватят тебя стальными клещами за горло и сунут в тлеющие угли твоей совести, то и дело дающей о себе знать внезапными вспышками, испепеляющими все внутри и снаружи.

В славные перестроечные годы довелось мне пожить некоторое время в глухом украинском селе под патриархальным названием Репки.
Находилось оно недалеко от моего родного города, в котором наши комсомольские командиры, комиссары, бандиты и иные шустрые накопители первичного капитала развалили и растащили все, до чего смогли дотянуться своими цепкими ручонками, и поэтому остальным лохам и лузерам, включая меня, не осталось ни работы, ни зарплаты, ни жизни. А если первое и второе у кого и случалось, то толку от этого не было никакого, так как инфляция мгновенно сжирала все заработанное, и на третье уже совершенно ничего не хватало.
Во всей многострадальной стране кроме батонов, консервов с морской капустой и просроченного гранатового сока, купить было решительно нечего, в магазинах на пустых полках и в холодильниках вешались продавщицы и  мыши, а мыло, сахар, крупы,  водку и прочие деликатесы давали по карточкам-купонам.
О мясе наше население, и так не сильно избалованное им при Советской власти, теперь и вовсе забыло! Только безработные мясники или глубокие старики времен восстания на «Потемкине» с трудом и тоской припоминали его вкус и внешний вид.
Перемены, которых так «требовали наши сердца» наступили.
Причем с хрустом.

Зато теперь большинство граждан были невероятно свободными, гласными и очень информированными по поводу своего оказывается ойкакаго проклятого прошлого, и из-за этого, ну, о-о-очень обижены и агрессивны, справедливо считая себя коварно обманутыми советской властью, особенно насчет туфты по поводу пришествия в обозримом будущем всехалявного коммунизма.
Бесплатный сыр вдруг оказался платным, шара кончилась, и в ржавых мышеловках защелкали похмельными челюстями и заскрипели плохопломбированными зубами!
Пролетарии в отличие от своих командиров, комиссаров и бандитов явно пролетали.
Как всегда и везде.

Поэтому, покрутившись пару лет в городе этаким худеющим бумерангом, и подрабатывая где и кем только можно, начиная от сторожа-водителя-лоточника, и заканчивая стройками-ремонтами-шабашками, я отчаянно решился сменить образ жизни свободного, но голодного городского художника на воображаемое процветание не менее свободного, но зато сытого крестьянского крестьянина.
Причины были веские.

К тому времени я достиг вершины моей карьеры пролетающей везде фанеры – меня взяли сопровождать и охранять проституток.
Вместе с еще пятью сотнями таких же голодных соискателей я повелся на объявления солидной организации,  ОАО с заумным латинским названием, что-то типа «Coitus»*. Я прошел целый кастинг, два собеседования и даже один петтинг, типа в натуре, блинн, а ну покаж чувак, как там у тя с бицепсами, ага, мышца – все как у людей, вааще крутяк, блинн!
Только что в рот не смотрели, как раньше на рабовладельческих аукционах в Стамбуле.
И длился этот коитус почти два дня!

Но самое смешное, что меня даже в него приняли!
Завистливые и злобные взгляды более чахлых конкурентов давали мне ясно понять, как же мне нереально повезло! Тем более, что за эту мордоторговлю обещали платить неплохие деньги.
Не опавшую рублевую листву! А цветущие доллары. Американские! А то!
И сама работа – не бей лежачего.
Ходишь вечерком по улицам, гуляешь, сопровождаешь... девочек, следишь, чтоб не баловались, чтоб их не обидел кто.
Проводил, встретил… и все.

Будущее уже сладко манило неопределенной близостью к древнейшей профессии и стойким криминальным ароматом крови и денег, тем более, что к тому времени я уже скатился до уровня уличного торговца своей живопиписьной мазней, нетленкой и прочим художественным ширпотребом и поначалу мне действительно от широких перспектив новой  работы было пох-весело-все-равно-нах.
А че там... шлюхи тоже люди...
Причем работают на тех же улицах, что и мы, художники'-ремесленники.
И если вдуматься, мы тоже, как и они... в общем-то, себя продаем…
Где-то, как-то.
Та же дешевая голосрачь.
На том же аукционе для слепоглухонемых рабов и рабынь.

И вообще, с чего бы это мне кочевряжиться, да харчами перебирать?
Вон великий Тулуз-Лотрек с остальными импрессионистами, всякими Ван Гогенами и прочими Моне-Мане всегда их очень уважали.
Вместе с теми же харчами и выпивкой.
Жалели их.
Даже уши себе резали от обилия этакого жаления и уважения и писали этих путанистых канканщиц много раз по-всякому.

Но еще одной проблемой работодания в городах было то, что обещать платить за выполненную работу обещали все, а вот плати-и-и-ли...
И частенько вместо зарплаты перед моим голодным носом появлялся либо жирный буржуйский кукиш, либо, что было гораздо чаще и опаснее, бандитский мозолистый кулак, к которому на прощанье добавлялся премиальный пендель от спортивноголовых работодателей.
В виде молока и масла за вредность.
Жаловаться за это «жалование» было некому, да и не хотелось.
Хотелось убивать.
Уже хотелось.

Поэтому, внимательно рассмотрев «предложо'нное мне предложение», а также наколки, кулаки и уголовные рожи моего будущего проститутного начальства и наученный прошлым горьким опытом я отказался. Отказался, невзирая на откровенно презрительное удивление этого начальства и наличие дома голодной семьи.
Просто я понял, что увлекательная профессия шлюхохранителя это уж слишком даже для такого небрезгливого эстетопролетария как я, и посему их «девочек» будет сопровождать какой-нибудь другой плечистый и мордатый «художник и поэт».
И пусть ему повезет.

И потом, увидав самих «девочек» на вечернем дефиле, я не понял, что там нужно охранять и от кого. Не знаю, как там с этим делом было во Франции в 19-м веке, но великий Тулуз-Лотрек и остальные французские живописцы могли где-то и ошибаться! Где-то и в чем-то, и как-то.
Тех мадамистых мадэмуазелек местного разлива, что вышагивали по нашей набережной, уважать и живописать не хотелось даже в темноте.
И не только живописать.
Столько водки и не выпьешь для вдохновения!

Не приняв этот, далеко не последний, подарок от моей изменчивой судьбы, я действительно решил все в своей жизни круто поменять, и, как только началась очередная весна, собрал рюкзак с книгами, взял этюдник, гитару, два кулька с таинственной рассадой, с еще более таинственными семенами и мелкой картошкой и, попрощавшись с облегченной семьей, этаким менестрелем-огородником, отправился в пампасы, «в люди», на село, чтобы попытаться там хоть как-то прокормить эту семью или, хотя бы на время освободить ее от основного едока.
И вообще... иногда хочется, как Пятачку, в какую-нибудь  из пятниц убежать из дому и стать моряком!
Или же вырваться на волю и припасть душой и телом к истокам, так сказать к долам, пашням и нивам. Ну, и желудком само собой тоже припасть.
Мне казалось, что за городом шансов больше, а премиальных пенделей меньше.
И для желудка тоже.

В деревне у нас был здоровенный хутор, с заброшенным огородом, колодцем и старым садом, где я и намеревался вспомнить свои крестьянские корни, доставшиеся мне от бабушки-хохлушки, всю жизнь проработавшей в колхозе.
Я всерьез планировал заделаться сермяжным украинским селяныном, фермером и прочим кулаком-мироедом!
Планов было громадьё!
Кроме огорода и сада, можно было бы во дворе разводить крыс, кроликов, птицу всякую выращивать от перепелок до страусов, заняться пчелами, пасекой.
Или сажать грибы в подвале.
Короче, производить товар нужный при любом строе.

Признаюсь сразу, что из всех этих аматорских, но благих намерений по производству еды мало что получилось, так как первое время, да и второе тоже, вместо того, чтобы усиленно удобрять и вскапывать, я вяло рисовал и читал, в том числе про кроликов, пчел и грибы, да еще шатался по окрестным заснеженным лесостепям, дышал ранней весной и надеждой, и вообще постепенно приходил в себя после лихой городской жизни.
То есть откровенно валял дурака на просторах Отечества, обвиняя во всем мои пиратские корни со стороны дедушки-пирата, всю жизнь таки-да проработавшего в городе пекарем!
Кроме как усиленно удобрять, крестьянское дело у меня дальше не шло.
Хорошо хоть было чем.

Питался я в те времена весьма древними макаронами, твердыми, как гвозди и светящимися от плесени в темноте, которые я закусывал той же морской капустой; собирал ранние грибы, подмерзшие ягоды и все, что мог найти в лесу и на полях,. Прошлогодняя недокошенная кукуруза, горох, семечки, первая крапива, щавель и прочий витаминный силос перетирались в некое подобие лепешек и жарилось на воде, весьма дополняя монастырский рацион одинокого Пятницы, удравшего от своих Робинзонов и с неясной тоской поглядывающего на соседских кур и гусей.
Пока поглядывающего...

Про то, как выглядело и чем пахло в итоге то, что я ел, говорить не хочется даже не при дамах. Из-за специфичных ароматов и флюидов, воспаряющих из моей хаты в весеннее небо, стаи перелетных птиц стали осторожней облетать наше село, а все остальные мухи, мыши и крысы по всей округе и вовсе повывелись, что интерпретировалось на завалинках местными краепытами и почвознавцами, как приближение конца света, возвращение «наших» и даже наличие под Репками больших запасов нефти, алмазов, угля, золота и газа.
И еще, почему-то, фосфорных и азотных удобрений.

Все на свете все действительно когда-то заканчивается, и недельки через три мои морские макароны, тоже к счастью кончились, а жить дальше, несмотря на постоянные удары судьбы, я все-таки хотел и не только из-за семьи.
Поэтому надо было срочно решать, что и как делать.
Воровать кур не хотелось, но на одних-то мороженых мухоморах и подсолнухах ни один Пятница долго не протянул бы.
Не говоря уже об остальных днях недели.

Тогда я оглянулся вокруг.
И потянулся к людям.
К тем же фосфатно-азотным почвоведам и краепытам.
То есть начал понемногу батрачить и вкалывать по мелкому у своих немногочисленных соседей-крестьян, которые, как водится в наших селах, в основном были люди весьма пожилые и потому многое делать по хозяйству уже не могли, хотя и знали как. Мальчик я был крепкий, руки мои, «спасибо матери с отцом», росли у меня оттуда, откуда нужно, кроме умения немного рисовать, удобрять и читать я все-таки мог и умел многое другое, так что в деревне работа мне быстро нашлась.
У одних старичков огород вскопаю да дров нарублю, у других крышу с трубой подлатаю да воды принесу, у третьих забор, сарай или крыльцо со ступеньками подправлю, а то и завалившуюся стенку дома переберу заново! Для молодого, голодного и здорового бездельника дела немного, а заработок появился!
Но своеобразный.

Еще со времен Кия и Рюрика, ввиду традиционного отсутствия денег в наших деревнях и селах, славянские племена за работу с половецкими и хазарскими гастарбайтерами расплачивались не только пушниной, дровами, бабами и прочим природным сырьем, но и в основном едой.
Продуктами и полуфабрикатами.
Вот и я не очень-то роптал, когда мои закрома стали постепенно наполняться всевозможной сало-яйко-млеко-курко-картопле-цыбулькой.
Ну, и всяко-тако разно!
И вкусно.

Причем очень вкусно!
Это вам не окаменевшее резаное тесто, помнящее еще полет Гагарина на Луну, смешанное с ржавыми морскокапустными консервами из далекого Владивостока!
Это была еда наша, украинская, солнечная и настоящая!
Это была сама жизнь!
Да-да, тогда, в общем-то, так жил и выживал весь Союз, все племена, от  Кушки и до Диксона, от Бреста и до того же Владивостока.
Бартером единым и натуральным.

Меня это вполне устраивало.
Да и сам я, наконец-то, почувствовал себя нужным хоть кому-то!
А это очень важно для любого бета-мужика, не говоря уже о гамма и прочих далее по алфавиту!
Постепенно моя психика, самооценка и остальная жизнь на пленере и ее смысл начали налаживаться и восстанавливаться! Причем настолько, что даже оставшейся в городе семье я смог периодически подбрасывать продуктов. Тех самых – солнечных и настоящих!
За что опять был прозван кормильцем, всячески обласкан и несколько раз приближен.
Все в этом мире имеет свою цену.
Особенно семья и свобода.

Работал я без перекуров, на совесть.
Впрочем, как и всегда.
Не пил.
Было не с кем, а одному неинтересно.
Да и нечего было пить в наших Репках!
Единственный магазинчик на станции был закрыт и разворован еще года три назад и ни водки ни спирта в деревне не было.
А самогон... Один раз, ближе к лету попробовав этот местный тонизирующий напиток, я зарекся брать его в качестве оплаты за работу. Судя по запаху, вкусу и цвету, он был явно настоян на курином помете с махоркой, беленой или волчьей ягодой, а может и на каких других еще более крутых народных кизяках, героинах и транквилизаторах.
И крышу сносил конкретно и нереально.

Очнувшись к вечеру следующего дня далеко от дома, в лесу, в одних трусах, искусанных комарами, птицами и мелкими грызунами, я понял, что очень погорячился. Ну, очень-очень!
Что здоровье, адекватная психика, умение связно говорить и ходить прямо все-таки дороже минуты пьяной деревенской славы.
Хотя выжившие аборигены позже, почему-то шепотом уверяли меня, что это была далеко не минута.
И даже не пять.

И все бы ничего, и жил бы я и по сей день в том же селе в качестве местного народного умельца, помогальца, спасителя и на все руки интеллектуала, этакого Данилы-мастера со своим, вечно не выходящим у него Каменным цветком, да появился у меня еще один приработок, причем совершенно не по моей воле.
О нем, в общем-то, мои братья и сестры, и пойдет ниже речь в этом весьма небрежном пейзанском эскизе, в котором я, как тот же велеречивый Стивен Кинг, наконец-то добрался до сути, за что глубочайше извиняюсь, ежели кто тут заскучал или даже заснул.
Так вот.

Почти все соседи держали коз.
Плодилась сия скотина весьма быстро, и после зимы, в каждом дворе в сарайчиках и загончиках блеяли и мекали, рассыпая свой душистый горошек достаточно большие отары в двадцать, а то и тридцать голов. Выпасать их каждый день с утра до вечера бывшим передовикам-махновцам было невероятно хлопотно. Нужно было много бегать, следить, чтоб стадо не разбегалось, или приходилось чуть ли не индивидуально привязывать каждую животину на отдельном месте к отдельному колышку.
Когда их две-три это еще ничего.
А когда двадцать?
Затрахаешься пыль глотать!
Чем в итоге и козы и их хозяева были заняты.
С утра до вечера.

И если некоторые козочки все-таки в итоге начинали давать знаменитое и чем-то там полезнобогатое козье молоко, являющееся чуть ли не основным продуктом для торговли с соседним дачным поселком и жэдэ-станцией, то остальные козлы и большие и маленькие были совершенно бесполезны в сложном крестьянском хозяйстве.
С козлами такое периодически бывает.
И не только в деревне.
Знаю по себе.

Главной бедой, губящей всю пахучую репутацию юных сереньких козликов была их невероятная прыгучесть и общекозлиная вредность по отношению к своим бабушкам, от которых они при каждом удобном случае норовили смыться! Это была проблема номер один, дававшая повод к взаимной и искренней ненависти, так как пойманные беглецы безжалостно наказывались хозяйской хворостиной, а то и поленом по бокам, голове и всей строгости разборок начала девяностых годов.
Козлиную братву приходилось держать в руках, и периодически строить в три шеренги, чтоб неповадно было.
Да только руки эти были слабы.
А посему козлам было «повадно» все чаще и чаще!
 
Мне неоднократно приходилось помогать моим пожилым Мамлякат искать и ловить эту рогатую скотину по местным степям и лесам и честно признаюсь, что само слово «козлы» было самым нежным выражением из тех, которыми их награждали бывшие сталинские комсомолки.
И я вместе с ними.
А еще считалось, что если козел уже вырос, то он не очень годится даже в пищу из-за специфичного «мужского» запаха!
О вкусах и запахах, конечно, не спорят, но, уж поверьте, братья и сестры –  юная козлятинка, это невероятно вкусное и нежное мясо!
Просто... пальчики оближешь и не только их!
Особенно это понимаешь после затянувшегося поста на вонючей владивостокской капусте с гагаринскими макаронами.

Но местное крестьянство упорно считало, что взрослый козел для хозяйства является животным не только несъедобным, но также и вредным, так как все время норовил.
Ну, как любой нормальный козел, он просто был обязан норовить.
Против природы-то не попрешь!
Я вон, еще до сих пор... сочувствую, не говоря уже о моих многих знакомых.
Козлы, они такие!
Как все мы.

Одним словом, к осени большинство подросших, норовящих и не норовящих козлят обоего пола, подлежало абсолютному зарезанию, ибо помимо стоящего ребром полового вопроса, накосить, наворовать и всячески запасти на зиму такое количество корма их хозяева не могли физически.
Да и держать их было негде! Кроме нескольких самых молочных коз.
Назревающий козлиный кризис таки назрел.
Причем у всех сразу.

И вот тут выяснилось, что сами хозяева своих козлят резать не могут!
Ну, никак!
Козлята эти им почти родней приходятся!
Привыкли, «приручились» уже к ним за зиму, весну и лето!
И изначально рука у местного кулачества не поднимается на свое кровное, и все такое прочее… и правильное, и вполне понятное и по-кулачески объяснимое!
Да только ухаживать за этой своей «родней» у моих стариков и старушек не было никаких сил!
Как говорят на Украине: «Важко нэсты, жалко кынуть!»
Но «кыдать» было надо.

Бесхозное и агрессивное мелкое козлячество, по причине полного отсутствия злых волков и наличия слабых бабушек, ничего и никого не опасаясь, начало уже грабить собственные огороды и особенно грядки с капустой и прочей ботвой!
И это уже был не просто акт гражданского неповиновения, это был подрыв на корню местной экономики и торговли!
Козлиный террор требовалось пресечь.
Немедленно.

Когда тебе приходится жить среди людей, особенно деревенских и пожилых, ты, даже будучи законченным циником, мизантропом и антропофобом, всегда рискуешь стать жертвой людских обстоятельств, тревог и проблем.
Особенно если ты молод и силен, а им, старым и слабым нужны твоя помощь и поддержка.
А ты уже, который месяц тут живешь и всех знаешь и даже со многими успел подружиться и многих выслушать, и приручиться к ним, как тот же Лис... как те же козлята...
Так всегда случается, если хоть что-то человеческое тебе не чуждо, в том числе и то чайное ситечко  доброты, сочувствия и искреннего милосердия к старикам, которое ты смог зачем-то наскрести и процедить в своей скукоженной и мутной душе.
А то ведь... действительно – они все слабы и стары, и многого уже не могут.
Многие уже суперстары.
И не могут уже давно.

И  вот местное суперстарское опчество, тщательно почухав свои седые бороды, зады и лысины, и недолго посовещавшись, решило выбрать меня в качестве злого волка для своих козлят!
Волк им казался этаким гордым, но положительно зарекомендовавшим себя Бэтменом, могущим все и вся, и в любое время суток завсегда спешащим на помощь обиженным, сирым и хилым! И, конечно, жаждущим заработать для себя и своей бэтменской семьи помимо яиц, картохи и прочего овощного силоса, еще и козьего мяска!
Что, в общем-то, так и было.
Мы, простые сельские Бэтмены, отнюдь не переборчивые вегетарианцы.
Все кушаем.

Впоследствии выяснилось, что мои сентиментальные пейзаны не могли не только убивать, но и кушать нежную, почти диетическую козлятинку, видимо, полагая это почти что каннибализмом, так что практически все мясо уходило ко мне!
Мало того, во время экзекуции, подавляющее их большинство, наглотавшись наперед валокордина с карвалолом и валерьянкой, тихо забивались в угол самой дальней и глухой комнатёнки своей хаты, и сидели там до самого конца, впотьмах, за закрытыми ставнями, глотая слезы, шепотом матерясь и крестясь на семейные фотографии и коврики с оленями.
Какое уж тут мясо...
Даже почти диетическое.

Конечно, сначала я отказался наотрез резать эту мелочь!
Ну, вы что!
Козлята все были маленькие, беленькие и веселые, как в русских народных сказках про братцев Аленушек и сестриц Иванушек. А я с детства уважал русские народные сказки, и еще хорошо помнил, как когда-то пел в детском садике суровую песню о страшной судьбе серенького козлика, безрассудно убежавшего от бабушки к волкам... и какая у меня была потом истерика.
С тех пор пацифизм бурлил у меня в крови, бил по голове и рукам и не давал хвататься не только за нож, но даже и за маникюрные ножнички, для того, чтобы хотя бы подстричь своей кошке когти, которыми эта скотина будила меня каждое утро.
Я не был сноб, мне было банально жалко.

Кроме того всю свою сознательную жизнь я мнил себя где-то поэтом, куда-то романтиком и зачем-то гуманистом.
Я всегда пытался уступать места в городском транспорте и таскать тяжелые сумки стареньким, и вытирать зады и слезы маленьким.
А эти маленькие, они были совсем живые и симпатишные, с крохотными рожками и веселыми озорными глазенками и махонькими копытцами. Они прыгали и скакали и очаровательно мекали.
И меня просто замучили всякие такие и прочие интеллигентные сопли, слюни и нежности козлячьи, вываливаемые мне на голову по ночам моей тревожно заскрипевшей совестью.
Да и... честно говоря, было страшно.
Страшно резать!
Это вам не муху в тюремном сортире прихлопнуть машинально на заднице у соседа-пахана.
Это живое!

Но резать было надо.
С противоположной стороны от скрипящей совести по поводу загубленных «рожек и ножек», на меня наседали заслуженные застрельщицы и пожилые комсомолки сестрицы Аленушки, взывая к моему природному, хе-хе, «милосердию» и наглядно тыча мне в лицо свои натруженные варикозные «ножки» и мускулистые истоптанные мозоли, вынутые из портянок еще первых сталинских пятилеток!
Отступать было некуда, поскольку кроме этих, мелькающих перед моим носом предметов деревенского быта, за спиной у как-то гуманиста и где-то поэта маячила собственная голодная семья, из которой мои еще не выросшие, но уже зареванные дети, тоже приходили по ночам и, в свою очередь, протягивая ко мне свои ввалившиеся щечки, худенькие ручки и тощие синие ножки, слабо-слабо шептали: «Папа… Папа Чка… не выеживайся, а?! Ты слышишь, придурок, интеллигент вшивый?!! Мы же кушать хотим!!!»

И это была, чистая правда!
Они тоже хотели! И протягивали! И наседали! И тыкали!
И их тоже было жалко.
Всех было жалко.
В том числе и себя.
Ох, и жалко-о-о-о...
 
Уловив мои колебания и сомнения, мне тут же у забора добрые сестрицы-передовицы Аленушки показали, как надо правильно резать своих рогатых братцев.
Чтоб не было никому больно и обидно.
В том числе и мне.
Все оказалось просто, как любое народное творчество!
Как в сказке.
Только не Афанасьева, а братьев Гримм.
Кто читал, тот знает.

Привязываешь ничего не подозревающую скотинку к забору, несильно тюкаешь ржавым молотком промеж рог, и пока козленок в отключке, подвешиваешь его за задние ножки над тазиком и острым ножиком перерез...
Короче, для любого бывшего тимуровца, пионэра и юного натуралиста, страдающего рафинированным комплексом матери Терезы и Махатмы Ганди, это был полный кошмар!
Не знаю, кому тут было не больно и не страшно, но меня на первых парах серьезно затошнило.
Но на войне, как на войне. Вначале блюют все.
Даже бывшие тимуровцы.

Ознакомившись с процессом я держался агрессивного пацифизма и тем более не хотел никого убивать!
Какие-такие Гаити-Баунти?!
Меня мои руки тут и так неплохо кормили.
На хрен с пляжа!

Не согласился и на пятый раз, когда «опчество», как древние греки к статуе Зевса, привнесло к моим ногам обильные дары своих скромных полей и огородов, и воскурило всевозможный фимиам моим человеческим качествам своими козьими ножками, обещаниями и восхвалениями. Я согласился, только когда у одного, весьма мной уважаемого соседа-козловладельца случился сердечный приступ, как только старый чапаевец попытался наточить нож.
Согласился, придавив свою, уже во весь голос верещащую совесть, ледяной плитой меркантильного здравомыслия, и философски размышляя, что вот так, наверное, и становятся профессиональными киллерами, воспитателями детсадов и директорами ОАО «Газпром».
Не до пацифистского виртуального жиру тут.
Жрать-то что-то надо было!
И не только мне.

И вот постепенно... вначале, конечно со скрипом, но дело пошло!
А как иначе?
Куда было деваться с этой треснувшей жовто-блакытной подводной лодки, затерянной в степях моей мачехи-нэнькы Украины, бросившей меня и мою семью посреди себя на произвол судьбы?
Кого винить, кому пенять, кого спрашивать...
Зато в моей городской квартире ностальгически запахло варенным, тушеным и даже жареным мясом!
Мясом, люди!
Эх... люди-и-и-и...
И по утрам, наши злые и голодные соседи, одуревшие из-за вьющихся по подъезду запахов, подчеркнуто завистливо здоровались с моей женой, сыто цыкающей зубом, а моей теще пришлось на всю свою пенсию купить у цыган в переходе новый нож к мясорубке, а у моих детей заиграл на толстых щечках румянец и повысился иммунитет, гемоглобин и успеваемость в школе, а у меня...
А я…
А мне...

А я резал, резал и резал...
И конца и края этому козлиному аутодафе не было видно! Утешало только то, что я одновременно приобретал еще одну специальность, еще один опыт, и теперь на любой мясокомбинат меня взяли бы не задумываясь!
За пять-десять минут я уже могразобрать на запчасти любую мелкую живность, попадавшую в мои окровавленные ручонки, по просьбе их зареванных хозяев.

Крупных копытных почти никто не держал, а про свиней я расскажу как-нибудь в другой раз.
Были только кролики, куры, гуси, утки и прочая домашняя птица… и в основном козлята.
Бывало, в день по три-четыре козленка привязывались к забору, молоток в руки и...

Научившись точить ножи чуть ли не об дерево, стекло и глину, я резал быстро, аккуратно, так, чтобы действительно не было никому больно. По крайней мере, несчастные козлята не жаловались.
Не успевали.
Что поделаешь! Се ля ви, моншеры монтаньяры, как утешал когда-то перед эшафотом своих знаменитых клиентов Шарль Анри Сансон, дружески похлопывая их по выбритым затылкам!
Великому и доброму Сансону можно было пофилософствовать.
Он-то резал не симпатичных и простодушных козлят.
И не за еду.

Как утверждают гинекологи, патологоанатомы и те же палачи, главное в нашем кровавом деле кроме настроя, стимула и привычки, нужно было в самый ответственный момент не задумываться.
Ни о чем!
Ты делаешь голову пустой и гулкой и... работаешь! И действительно, перед самой экзекуцией своеобразно настраиваешься, что-то в себе завязываешь в тугой узел, и пока этот узел постепенно развязывается, можно многое успеть... сделать.
И не только с козлятами.
Во-во... Ну... это я увлекся слегка, переманьячил чуток…
Убийство, ведь весьма увлекательный процесс, кого бы он ни касался, и как бы там шевалье Сансон не оправдывался дурной наследственностью и не откупался щедрой милостыней на парижских папертях, а с увлечением приходит постепенно и удовольствие!
Особенно это увлекает, когда привыкаешь… не думать.
И казнить.

Я-то считал, что научился и не думать, и оправдывать самого себя, с ужасом чувствуя, что мне это начинает даже нравиться!
Что привык.
Что раз плюнуть!
И вообще, чего там!
Но, как и выпитое халявное пиво, все накопленное и долго сдерживаемое когда-нибудь подходит к концу.
Или к краю.
И выплескивается...

Однажды моя пожилая и слегка безумная соседка Тетька Валька решила, что она устала.
И вследствие этого козы ей вообще не к чему!
В том числе и ее основная молочная коза Машка, дававшая молока раза в полтора больше любой другой козы, и бывшая самым старым и заслуженным в Репках животным.
Можно было бы конечно отдать Машку другим соседям или даже продать, тем более, что Тетьке Вальке предлагали за нее хороший шмат старого сала, сломанную косу и мешок ворованного зерна, но Тетька Валька, будучи самой неадекватной, злобной и скупой бабой в деревне, решила все-таки ее зарезать.
Всех остальных козлят я у нее уже порешил, и вот настал нежданный черед их мамаши Маши.
Марии.

В этот день у меня уже были две кровавые козлячьи экзекуции, одна недописанная картина и один добросовестно прополотый огород, я очень устал и, не спеша, упаковывал в рюкзак очередную партию заработанной козлятины и овощей, собираясь на поезд в город, домой.
И тут, традиционно без стука, заявилась Тетька Валька и своим обычным пронзительным, как пилорама суржиком проверещала на все село, что у нее на «седняшний день, ёбсть, приключылася у грудях жуткая прострельная люмбага», сопровождаемая внеплановым выпадением матки и повсеместным геморроем всего остального здоровья от «тяжкой жызнэнной платхформы», и поэтому ни «таскать сено этой, ёбсть, старой сучке и падле-заразе», ни пасти, ни доить она Машку боле не в состоянии! 
И «шоб ты, мий любый Мыхуил, ёбсть, нэгайно усе бросав и кыдав, ёбсть, и такы взошел в ее жутко критиничное положение, та йшов... та й заризав ту падлу-заразу на хрин», а не то она «за сэбе, ёбсть, не ручаиться!», а мяса она мне не даст.
Ну, хорошо, даст… но только одну ногу!
Но переднюю!
Хорошо, и голову!
Ногу и голову! И все!
А то вона «за сэбе не ручаиться з той жуткой падлой-заразой Машкою, ёбсть»!

Обычно Тетька Валька за работу расплачивалась натурой.
То есть мелкой картошкой, кривыми огурцами и недозрелыми помидорами, так как почти все убоинское козлиное мясо она единственная из всех крестьян забирала себе, логично посылая всяких местных пацифистов, гуманистов и неженок по известному в деревне адресу, а также еще «патаму шо вона, ёбсть, бидна-прыбидна маты-одыночка, жутко  посрадавшая вид рэжима за правду, ёбсть, ще пры Хруще!» и поэтому в настоящий момент у нее самой на руках находятся на иждивении «аж тры порося, со’бак Эдик, и взрослый, но жутко прожорли'вый сын-идиёть»!
И которые, «суки падлозаразные, ёбсть, жутко жруть усэ шо видят», и которым вообще по барабану чье в тарелке мясо или кости!
Как и ей.

Как и ее зятю, такому же, как она, жадному уроду, белобрысому мелкому мужчинке с вечно искаженным злобным личиком, посещавшим ее фазенду по выходным, и которого Тетка Валька ненавидела лютой и взаимной ненавистью, за то, что тот, сидя вместе с ее толстой дочкой в городе, без работы, желанья и денег, приезжая, каждый раз обирал ее как липку.
Кроме ее жалкой пенсии, жадный зять с дочкой отбирал у безумной старухи, все собранное и выращенное ею за неделю, то же козье молоко, сыр, фрукты и овощи, кур, уток, даже собранные грибы и ягоды, наворованные семечки на масло и прочие, не им собранные дары полей, и увозил все с собой, оставляя только жалкие огрызки вершков и корешков.
Чтоб не подохла бабка.
 
На стадо коз, как и на трех поросят жадный зять вообще изначально положил глаз, каждый раз по приезде всех их нежно щупая, пересчитывая и предвкушая.
Тетька Валька потому и спешила разделаться с Машкой до его очередного приезда, чтобы успеть или продать или съесть ее мясо, и с этой «жуткой, ёбсть, падлой-заразой» не делится.
Коза оказалась между двумя ожесточенными жлобами и была обречена.
«Жутко» обречена.

С козлятами раньше Тетька Валька так и сделала.
Жадный зять, приехав с очередной инспекцией, рюкзаком и сумками и узрев, как поправились за неделю дорогая теща, ее сын-идиот и три поросенка с со'баком Эдиком, очень забеспокоился.
Но, не найдя в загончике кроме Машки ни одного козлика из многочисленного ЕГО стада, а найдя последнюю козлиную косточку лишь в миске у сытого, но злобного Эдика,  жадный зять перестал беспокоиться и впал в бешенство, буйство и истерику, за что и был покусан и облаян.
В том числе и Эдиком.

Последующий отъезд тетькивалькинской родни с награбленной добычей в город сопровождался неистовыми криками и матюгами на все село, плавно перешедшими в пихание и потасовку с взаимными плеваниями, швыряниями, кусаниями и прочими телесными повреждениями средней и полусредней тяжести, которые с трудом остановили проходящие мимо соседи.
Люди способны гибнуть не только за металл.
Но и за бульон на козлиных костях.
Всему свое время.

Но все эти шекспировские страсти по козлятине меня не касались.
Не ожидая ничего нового для себя я подумал, что лишняя, хоть и передняя нога, а тем более голова в моей семье точно не помешает и согласился зарезать Машку, не подозревая, что моя успешная карьера главного мясника района близится к своему бесславному закату и логичному завершению!
Жадность она не только фраеров губит!
Но и главных мясников района.

Машка, как обычно стояла в своем грязнючем загончике и, пересчитывая дыры в потолке, мирно жевала какую-то травку, помахивая шерстяными ушами и хвостиком.
Она спокойно дала себя вывести и привязать к тому самому дереву, под которым ранее сложили головы ее сыновья и дочери, и где Тетькой Валькой уже были заботливо подготовлены веревка, наточенный нож, большой таз и небольшая кувалда.
Коза была крупная, увенчанная великолепными рогами, на которые я даже загляделся, машинально прикидывая, как они будут смотреться на стене моей хаты и так уже украшенной многочисленными козлячьими шкурками и черепами, а также  картиной художника наверное Крамского, засиженной мухами до неузнаваемости происходящего на ней, с подходящим названием «Незнакомка».
Искусство и в деревне требовало жертв.
Одна из них стояла возле меня.

Тетька Валька тут же села чистить в летней кухне овощи и картошку, рядом с пукающим от усердия и пускающим слюни сыном, подбрасывающим дрова в печку, где уже весело закипала огромная алюминиевая кастрюля, загодя поставленная на огонь и явно предназначенная для несчастной Машки...
Хитрая прохиндейка заранее знала, что добренький «Михуил» не откажется еще раз «взойти в ее жутко критиничное положение» и еще раз помочь «бидной-прыбидной маты-одыночци, жутко, ёбсть, посрадавшей вид рэжима за правду ще пры Хруще».
Как тут не помочь, когда впереди уже виднелось ароматное жаркое из передней ноги.
Я и не отказался.
И «взошел».
Тоже... достаточно «жутко».

Вечерело.
Было очень-очень тихо.
Только что прошел легкий осенний дождь, и с веток и перекошенного забора падали огромные хрустальные капли, оранжево подсвеченные заходящим солнцем, земля устало вздыхала и парила и где-то далеко-далеко на краю леса коротко кукукнула кукушка, отсчитав оставшиеся Машке минутки...
Коза задумчиво жевала ту же травинку.
На ее библейской морде старого надменного фарисея-книжника блуждала меланхоличная улыбка. Опустив длинные седые ресницы, она явно что-то вспоминала или мечтала о чем-то. Или что-то планировалачто-то... на будущее.
Машка не понимала, что будущего уже не будет.
Так мне казалось. 
Скотина ведь.

Я переоделся, закатал рукава, надел фартук и уже взял в руки кувалду, как вдруг заметил, что у козы из вымени прямо в грязь течет молоко. Причем сильно, уже целая лужица натекла. Эта ленивая лахудра, ее хозяйка даже не удосужилась напоследок подоить свою кормилицу, прослужившую ей верой и правдой много лет.
Тетька Валька вообще славилась в деревне полным пофигизмом ко всему и ко всем и к жизни относилась, как буддист-скинхед, то есть, воспринимая ее как наказание свыше, которое нужно просто перетерпеть, но так, чтобы все «падлы-заразы, ёбсть» знали с каким жутко перетерпевшим имеют дело!
Не смотря на свои постоянные болячки и выпадающие геморрои с люмбагами, она не пряталась и не плакала, как другие по углам, когда я истреблял ее козлят, а всегда бодренько скакала по своему загаженному двору, нетерпеливо посматривая в мою сторону и уже заранее приготовив на плите раскаленную сковородку или кастрюлю. 
Мало того, Тетька Валька периодически подбадривала и комментировала мои действия на все село своими  оглушительными обсценными междометиями, и прочими утробными звуками, которые обычно издают в конце матча обдолбанные футбольные фанаты или возбужденные самцы горилл перед случкой.
Она даже приходила к соседям смотреть, как я работаю.
Только что в ладони не хлопала.
В каком-то роде это тоже была моя фанатка.

Я, было, обернулся и открыл рот, чтобы позвать старую ведьму и заставить ее подоить несчастную козу, как вдруг Машка медленно подняла ко мне голову и, глянув своими печальными еврейскими глазами куда-то внутрь меня, аж до затылка, неожиданно тихонько лизнула мою руку своим теплым шершавым языком, и тихо-тихо пропела: «Ме-е-еша... Ме-е-ешаня-я-я! Мен-е-ня-я! Мен-е-ня-я!!!»
И покорно наклонила ко мне свою большую голову.

Я остолбенел.
Меня будто самого кто-то шарахнул между глаз!
А Машка снова лизнула мою руку с кувалдой и снова: «Ме-е-еша... Ме-е-ешаня-я-я! Мен-е-ня-я! Мен-е-ня-я!!!»
Я непонимающе посмотрел на нож, воткнутый в дерево, на кувалду в моей руке, на
приготовленный таз... на приготовленную козу, и вдруг понял, что сейчас будет происходить… что сейчас будет, что, что я буду делать, тут под деревом и тогда...  что-то случилось со мной.
В ушах что-то оглушительно загудело и засвистело, у меня внезапно ослабели ноги, перехватило дыхание, и я медленно, как  высохшее белье, опустился на колени перед козой в раскисшую от дождя грязь.
Потом так же медленно, как во сне, обнял Машкину шею и... и вы не поверите, мои братья и сестры – я зарыдал, как первоклашка, потерявший зимой, ночью, в пургу единственный ключ от дома с уехавшими на две недели в Ташкент родителями.
Это был шок.

Я не помню, сколько я простоял так на коленях, не в силах произнести ни слова… сколько времени беззвучно проплакал, ничего не понимая, не веря, что это происходит именно у меня, со мной, как?.. как?!!.. какого черта, что за херня?!.. что же это такое, что же это было, почему со мной, с таким крутым, суровым и видавшим виды мужиком и, как мне казалось, закаленным и жестоким палачом, давно забывшим, что такое слезы и жалость... в том числе и к себе, к своему сердцу, откуда все мои задавленные, заколоченные наглухо мысли, эмоции, жесты, желания, чувства и слова точно прорвало, разметало и раскидало ошметками по задрожавшим вокруг лужам, точно все мое накопленное горе, все беды и неурядицы, произошедшие со мной за это время, за эти спрессованные горькие годы, рухнувшие на меня неподъемными глыбами, весь мой самообман, все понты молодости, вся нищета и обездоленность моей униженной гордыни, а главное, отсутствие всякой надежды на счастливое будущее моей лузерной страны и жизни... вдруг хлынули могучим потоком из меня в эту осеннюю грязь, смешиваясь с Машкиным молоком... а она, моя Машка, моя Мария вежливо слизывала мои слезы и, полуприкрыв седыми ресницами свои шоколадные глаза, тихо мне пела на ухо: «Ме-е-еша-а-а... Мешаня-я-я... Меня-я-я! Меня-я-я-я!! Меня-я-я-я-я!!!...»

И я тоже... прижавшись к ней давно не мытой головой, я, тоже захлебываясь и спеша что-то начал судорожно шептать ей, какие-то глупые и нежные слова, нес какую-то бессмыслицу, околесицу и чушь, и даже напевал и шутил как-то невпопад, и снова что-то ей рассказывал, в чем-то убеждал, предупреждал, спрашивал и даже спорил, а потом опять и опять просил прощенья, поглаживая дрожащей рукой по ее теплой и мохнатой шее, и ощущал и понимал, что сейчас, в эту минуту я люблю эту, такую же, как и я, никому не нужную и вонючую козу так, как никого и никогда на свете не любил… что готов отдать за нее свою жизнь, и свою смерть и свое все, весь мой мир вокруг, лишь бы она жила… лишь бы она жила и так вот тихо-тихо пела бы мне, глядя на меня своим загадочным древним и мудрым взглядом старого философа, слизывая мои слезы, и никого бы не было вокруг и мы одни... и живые и еще целые… и еще верящие, еще наивные и не такие ожесточенные и опытные, и нет никаких сволочных перемен, и можно жить и работать, не унижаясь ради куска окаменевшего хлеба с песком вместо соли и дерьмом вместо масла, можно чувствовать себя, хотя бы отчасти, Человеком, а не затраханным всеми желающими бесполым существом, занимающимся от безнадеги и нищеты этой мерзкой, страшной и кровавой работой, которая медленно, но верно делает из меня безжалостного и больного зверя и убийцу, и исподволь разрушаетмою душу до самых основ и...  и этой их идиотской перестройки тоже нет, и не будет никогда больше этого затянувшегося и щедрого зла во имя чьего-то жадного блага, этой пресловутой силиконовой слезинки пластикового ребенка, из-за которой вся эта херня и началась, и которая бесцеремонно разрушила мой мир, какой бы он ни был такой-сякой, такой же, как и я, но он был мой!.. мать вашу, мой!!!.. теперь втоптанный в осеннюю грязь вместе с Машкиным молоком... мой привычный мир, безнадежно разломанный, разодранный на бесконечные куски, осколки и крошки, которые еще долгие-долгие годы мне придется собирать и склеивать воедино своим потом и кровью, слышите, суки!
Потом и кровью!!!

Да…
Приходит время… находит не только коса на камень.
Но и наоборот.

 – Во Мыхуил, бля, дае-е-е-ть, ёбсть! – вдруг потянуло со спины отрезвляющим матерком Тетки Вальки, риторически обращенным к окружающему ее дерьму и конкретно к соседям, зашедшим в гости к ней по дороге со станции. – От мастер, га, матьего падлу-заразу за ногу, ёбсть?! Ты токо полянь, Вася, як цей сучонок могёт жутко скотину успокоить перед убоем, га? Як маля уговариваить, да гладыть, ну, ты токо полянь, ёбсть?! Ты токо пасатри, бля, маладец якый! Цэ ж вин, Вася, стараитьца, ёбсть, шоб мясо було добрэ, да нэ пуганнэ! О-о-ой маладэ-э-эц, падла-зараза, ну, повный ёбсть и е!

И то... вдруг это правда, и жуткая падла-зараза была права?
И все было только ради этого.
Все может быть…

Все может быть.
Потому, что я все-таки убил Машку.
Да-да, и не глядите так на меня, мои братья и сестры...
Ага.
Вот так... постепенно успокоился, взял себя в руки, чтоб им... и убил.
Ну... как успокоился – как-то так и успокоился...
Я был пуст, как выжатый тюбик от краски, но сделал все машинально и точно.
И убил мою Марию.
Разделал, освежевал и все такое…
Уговор ведь всегда дороже денег.
Да, и не в этом пошлом самообмане было дело, а просто понимал я, что Машку все равно эти уроды убьют, но скорей всего неумело, мучительно и жестоко.
Лучше уж я сам.

Я не помнил, как я ушел домой, я только помнил, что совершил что-то непоправимое для себя.
Ушел, волоча за собой заработанную ногу, под сытое бульканье машкиных костей в кострюле, под восторженные визги, вопли и прыжки Тетьки Вальки, которую мне очень хотелось привязать к тому же дереву и, взяв поудобней кувалдочку врезать от души старой суке промеж глаз...
Ну, да это было уже ни к чему.
Катях же не виноват, что он катях и «повный ёбсть».
Этим, в конце концов, займется ее зять, когда увидит пустой козлиный загончик...
Найдет и у них нога на камень и живот на кирпич.
В ближайшую же субботу.

Никуда, ни в какой город я не поехал.
Я только и смог, что еле-еле добраться до своей хаты, до продавленной солдатской кровати, до своего вонючего засаленного спальника, куда и заполз, словно смертельно раненный зверь в берлогу. Сердце болело и как-то судорожно трепетало, голова раскалывалась, ломило все суставы и мышцы, ныла и скрипела каждая клеточка.
И вообще… просто было просто... хреново.
Хре-но-во.

Скоро ко мне в хату набилась куча пожилого соседского народу, всех всполошила та же неугомонная Тетька Валька, верещавшая, как резанная на все село, что: «...Мыхуил Машку поризав, ёбсть и поплохуило йому оттого, шо Мыхуил Машку пожалив, ёбсть и поплохуило йому оттого, шо вин ее поризав, ёбсть, и поплохуило йому оттого шо пожалив и...!».
«Кузнец Вакула удавился, повесился, утопился!»
Видимо, когда я уходил от Тетки Вальки, даже эта моя мясная фанатка все-таки чего-то заметила, поняла и забеспокоилась.
Лицо у меня было, наверное, такое-этакое.
«Поплохуившее».

Мои седенькие посетители тут же дружно меня все «пожалилы», захлопотали, засуетились вокруг меня и моего, впервые в жизни защемившего сердца, щедро и привычно накапали всяких успокоительных капель, надавали под язык и валидола и нитроглицерина и... и я с трудом дождался, чтобы мои добрые старички оставили меня в этот вечер в покое.
После чего, пустой, тоскливый и гулкий, постепенно отключился и, не вставая, проспал почти двое суток в кошмарах и видениях, лишь изредка просыпаясь от собственных соленючих слез.
Се ля ви, падлы-заразы, ёбсть… чтоб ее!
Се ля ви...

А потом... да, в общем-то, это и все...
Потом я прожил в этой деревне до глубокой зимы, пока были дрова и уголь.
Все так же помогал моим крестьянам убирать урожай на их огородах и в садах, также занимался у них ремонтом и всякими осенними работами, даже пас их оставшихся коз, но больше ни одного живого существа и пальцем не тронул.
И самое интересное, что мои односельчане больше и не просили никого резать.
Никто, как сговорились.
Ни тебе курицу или кролика. Хотя, моими стараниями к тому времени всевозможной живности в селе почти и не осталось. Кроме простой и чуткой, как березовое полено Тетьки Вальки, никто не вспоминал и даже не заикался про бесславный и позорный конец моей мясницкой карьеры.
Тактичный народ наши украинские крестьяне.
Могут, когда захотят.
Да, впрочем, и так все было понятно и без слов и вопросов...
Шарик дулся-дулся… и сдулся.

А потом…
Я вернулся в свой город к семье, нашел какую-то работу, с какой-то зарплатой.
Чего-то нашел. Что-то было.
Но это уже другой этап, совсем другая история, другая жизнь.
Про совсем другого меня.

***

...иногда мне кажется, особенно под утро, будто мы бредем вместе с моей Марией по бескрайнему зеленому полю... нет, не ромашковому и даже не васильковому, да-да, а просто по заросшему сочными альпийскими цветами и травами полю, полному бабочек и стрекоз, вокруг которого вздымаются в фиолетовое небо ослепительные громады гор, их белоснежные вершины дрожат, струятся в нагретом солнечном воздухе, и красотень вокруг царит неистовая и неповторимая, но мы на нее не смотрим, а лишь медленно идем, раздвигая высокие травы и сыплющие пыльцу цветы, задумчиво пожевываем травинки и негромко разговариваем... и Машка, кивая головой, выслушивает мои вопросы внимательно, строго и вдумчиво всматриваясь в каждое слово, мелодично позвякивающее, как ее колокольчик в оглушительной горной тишине... дзынннь!.. дзынннь!... и на библейской морде старого и надменного фарисея-книжника блуждает ее меланхоличная и загадочная улыбка... и мы, не спеша идем все дальше и дальше, все выше и выше по склону к белым-белым вершинам и… и нам вдвоем как-то так... невероятно замечательно и так хорошо, так как редко бывает в нашей жизни.
Как почти что и не бывает вовсе!

После таких снов я просыпаюсь почему-то счастливый и мне... мне потом везет.
Честно-честно!
Целый следующий день везет!
А это тоже много, согласитесь, мои братья и сестры..
В наше-то время.



*Coitus – совокупление (лат.)

Харьков.
Октябрь
2013 г.

На заставке картина
«Серенький ослик и белая козочка»
Рябкин Святослав
г. Миргород