На карю света. 7

Маша Дубровина
       Вечером поливали огород. Завидев Ленкину ретивость, мама отдала ей лейку, и, вдвоём с Серёжей, босые, они вдоль и поперёк исходили засаженный огурцами и капустой соколовский надел. Чёрная земля прилипала к ногам, тёплая и податливая. Наперегонки зачерпывая воду из врытой в землю проржавевшей бочки, Ленка и Серёжа вскоре стали совершенно мокрыми. Раздухарившись, Серёжа окатил её прямо из лейки. Ленка чуть не задохнулась от неожиданности, а придя в себя, с визгом бросилась за ним вдогонку. Поднять орудие боя на высоту Серёжиного лица не удавалась, и Ленка беспомощно принялась кропить его ноги, спину, живот, отчего Серёжа пришёл в невероятную весёлость.
- Эх, жалко, у нас реки никакой нет.
- Нет реки – степная психология…
- Ох, жалко-о-о… - не отводя глаз от Ленкиного лица, Серёжа если не прожигал, то уж точно поджигал её взглядом.
- Почему? – она вспыхнула мгновенно, словно пропечённая и высушенная летним солнцем копна соломы.
- Потому что…  - Серёжа резко нагнулся к её уху, - хочу увидеть тебя в мокром платье!
- Ну, знаешь?! Ну ты совсем! – бросив лейку прямо на растопыренные в скользкой прилипчивой земле Серёжины пальцы, Ленка в ярости развернулась и побежала к дому.
      Он догнал её, схватил за локоть:
- Извини… Шутка такая… дурацкая. Реки у нас поблизости хоть и нет, но прудок небольшой найдётся. Пошли отмываться, ноги у нас такие, что мать за порог не пустит!
- Да… Только как же мы такие пойдём? У вас здесь все, наверно, глазастые.
- А мы огородами. Я тропочку знаю.
    И, увлекая Ленку за собой, по узкой, в тёплой мураве, дорожке, Серёжа поспешил к воде мимо низких дощатых заборчиков, поросших с двух сторон крапивой.
- Жжётся? – широко улыбаясь, время от времени оборачивался он.
- Нет. – Сжимая зубы, словно Настенька в сказке «Морозко», отвечала Ленка.         
- Хорошо! – посмеивался он.
    Над головами то и дело нависала то вишнёвая, то яблоневая, в мелких тугих плодах ветка.
    «Время последней клубники и первой вишни.
      Голова кружится, лишь только представлю, какой он
      Вкус твоего поцелуя», - вспомнила Ленка собственное трёхстишие, сложенное прошлым летом, в саду у родного дома. И тайный жар того июня нахлынул на неё новой волной. Она шла и смотрела Серёже в затылок, такой особенно нежный и простодушный у мужчин, что его всегда хотелось погладить. Смотрела на тугую жилистую шею, успевшую загореть до черноты, смотрела на влажный от пота квадрат майки, между лопатками, - и ноги её делались ватными.
        Они вышли на открытую местность. Пруд оказался невелик. С трёх сторон поросший низким ракитником, с четвёртой, он присыпан был тусклым сероватым песочком. Вода с этой стороны казалась чистой, а дальше – почти сплошь была заткана нежно-зелёной ряской. Сквозь ветки стоящих на другом берегу ракит проглядывало красное солнце. Острые лучи его вонзались в глаза. Там же, у противоположного берега стояла и пила розовая от закатного света корова.
- Тут мы воду берём для полива. Тут же и скотина пьёт.
- И купается тут же? – недоверчиво прошептала Ленка.
- Да вроде нет, разве в жару. Уследишь за ними что ли?.. Пойдём! – он принялся стягивать джинсы.
     Ленка мгновенно юркнула за дерево и отвернулась.
- Ты чего?! – в полный голос расхохотался Серёжа.
- Ну… ты переодевайся… А я потом выйду…
     Он снова залился неудержимым смехом.
- А во что мне переодеваться? Я прямо в трусах и буду. Скидывай давай своё платье. Его всё равно стирать надо.
- Но у меня… купальника нету.
- Туды т-твою… - не сдержался Серёжа. – А кому он тут нужен? Что есть – в том и купайся.
      Цепенея от стыда и страха, Ленка там же, за деревом, стянула с себя забрызганное платье, оставшись в белом девическом нижнем белье. Обхватила себя руками, словно лебедь крыльями, и замерла.
- Ну, чего ты опять? – позвал он чуть мягче. - Иди в воду. Я не смотрю.
       Ленка добежала до пруда, ступила в воду и мгновенно по щиколотку провалилась в ил. Над вздыбленной тёмной гущей ройками завиляли головастики. Она завизжала.
- Так. Испытание крапивой ты выдержала с большим достоинством. – Серёжа подступил сзади и, без лишних вопросов схватив её на руки, понёс на середину пруда. Зелёная мантия ряски смешно увивалась за ним, расступаясь в разные стороны и снова смыкаясь кольцом за его спиной. Чувствуя крепость и силу его рук, замирая от сладкого ужаса и шалея от счастья, Ленка осмелилась и – прямо с упругим долгим стеблем - сорвала жёлтую лилию.
- Мой король, - произнесла она с нарочитой дерзостью, обвивая Серёжину голову цветочной короной, - силой, данной мне Небом и Законом, ныне я венчаю Вас на царствие. Будьте властелином здешних угодий: земли и вод, холмов и пастбищ.
- А также… - остановившись на середине пруда и заглядывая ей в глаза, произнёс Серёжа.
- А также… гор.
- А также… - ещё раз спросил он, спасая её как заблудившуюся ученицу.
- К-каньонов?..
- Тьфу! – Серёжа с силой подбросил её, и в то же мгновенье Ленка ухнула в чёрную воду. Она забилась там, отплёвываясь и по-русалочьи выкатывая ярко-зелёные глаза:
- Мм-мм.. Пом-моги! Ты что же делаешь? Что же не предупредил?!
- От Вас я ждал не такого ответа, герцогиня. В здешних краях нет ни гор, ни каньонов, но вы могли бы воспользоваться ситуацией и сказать: «властелином земли и вод, холмов и пастбищ, и… моего сердца».
- Ещё чего! – наконец-то выбравшись из объятий ряски, крикнула Ленка. – Ещё чего!
     Она громко фыркнула и попыталась уплыть. Но вода стояла плотным недвижимым кольцом. Вокруг колыхалась терпкая зелёная пучина, в тёплом воздухе гасли последние, никого уже не обжигающие лучи.
- У нас здесь мелко. – Сказал Серёжа, видя, как старательно нащупывает Ленка глубину. – И засасывает…
    В карих его глазах блеснула розовая закатная вспышка, жёлтая лилия на голове сползла немного набок, как в мультфильмах про смешных королей. Он положил ладони на Ленкины плечи, чуть нагнулся и поцеловал её долгим влажным ночным поцелуем.
    Серёжа отстранился и замер, а Ленка всё ещё стояла с улыбкой, с закрытыми глазами, изумлённая и доверчивая. Потом робко взглянула на него из-под ресниц, снизу-вверх, словно спросила глазами: «Что это?».
- Вон! – Серёжа кивнул в сторону противоположного берега. – Корова-то засмотрелась на нас. Живой сериал!
    Ленка тоже взглянула на золотисто-розовую, с любопытством вытаращившую глаза корову и рассмеялась:
- Поплыли! Хочу к ней!
    С новой, невесть откуда взявшейся силой она рассекла зелёные заросли и медленно поплыла к другому берегу, Серёжа последовал за ней. Выбравшись на мокрый, в коричневатых терпких пятнах песок, они подошли к смущённой скотинке. Оказалось, что это была даже не  корова, а молоденькая тёлочка, почти ребёнок. Шерсть на спине её оказалась удивительно нежной, шёлковой; от влажного носа еле слышно пахло молоком.
- Как тебя зовут, солнышко? – обнимая корову за шею, спросила Ленка, которой просто надо было деть куда-то нахлынувшую на неё нежность. – Зорька? Или может, Маруся?
- Х…руся! – послышался недовольный голос из-за кустов. – Опять уковыляла, б…!
      Загорелый до красноты и покрытый выцветшей на солнце белесой щетиной, на бережок неизвестно откуда выбрался мужчина в сырых заляпанных штанах и дырявой рабочей куртке на голое тело.
- Чё вам надо тут? Корова моя! – окинув их волчьим взглядом, сказал он.
- Знаем, что твоя. Нам чужого не надо, - отозвался Серёжа. – Как ты говоришь, её зовут?
      Он с иронией глянул на Ленку.
- Никак, б…, не зовут. Тут и своё имя не упомнишь, а ещё ейное вспоминай!
- Это как же ты своё имя забыл? – Серёжа весело глядел, как распутывает пришелец сбившуюся в клубок коровью привязь.
- А как, б…? Моя меня никак не зовёт. Токо «кобель», если. Там ещё «урод»… Это бывает. Мать с отцом помёрли. Кому ж меня ещё и звать?
- А по паспорту-то – как? – не унимался Серёжа.
- Да на кой ляд оно тебе? Ты меня чо первое спросил? Как корову зовут? А второе уже: как меня? Значит, корова тебе выходит интересней. Оно так и получается: человек хуже скотины…
- Нет, мы просто поспорили, - жалобно скривив рот, перебила Ленка.
- А ты чем стоять, - обратился к Серёже безымянный, - помог бы лучше распутать!
- И то правда! – спохватился тот, и вместе они принялись возиться с верёвкой. Тут только Ленка вспомнила, что она не одета, а рядом сидят мужчины, с улыбкой отметила, что корона-лилия так и осталась висеть на мокрой Серёжиной пряди. Она стыдливо вернулась в пруд и затаилась в зелёной ряске.
- Ну, ступай к русалке своей! – пожимая на прощанье Серёжину руку, сказал безымянный. – Ловкая!
      И он повёл корову домой, тонконогую, упирающуюся, худую, совсем обыкновенную без отблеска закатных лучей. Шёл и качал головой, и что-то бормотал своё, неразборчивое.
      Ребята смущённо выбрались на свой берег, не глядя друг на друга, оделись, пошли обратно.
- Телефон не ловит, - безуспешно набирая мамин номер, вздохнула Ленка.
- Глухомань. Что ты хочешь? – ответил Серёжа. – Вот и ночь почти…
- Пойдём отсюда, - Ленка тронула его за локоть.
- Водяного боишься? – лёгкий, словно масленый блик на тёмной поверхности воды, в глазах его блеснул золотистый огонёк.
- Вроде того, - усмехнулась она, снимая с его головы увядшую лилию.
        Стало темно, деревья разлиновали землю крупной клеткой света и тени, и Серёжа в первый раз – словно в помощь - протянул Ленке руку. Она взяла её так бережно, как только могла, одновременно стараясь не выдать волнения и всё-таки хоть как-то дать ему понять, как долго ждала она этой руки.
      Ей вспомнился пятый класс, время первой любви, и поход на природу в конце учебного года. Играли в «цепи». Становились, крепко взявшись за руки, друг против друга – стенка на стенку. Один из игроков другой команды разгонялся и пытался прорвать «цепь» противника, а те, в кого он целился, до хруста в запястьях стискивали рукопожатие. И вот цепь рядом с Ленкой разорвал Олег – тот, кто был быстрее, выше и сильнее всех в классе и в её сердце. Он взял Ленку за руку – вот так, как сейчас Серёжа, не задумываясь об этом, не придавая тому никакого значенья, - и приготовился к обороне: прямо на них уже летел самый крупный мальчик класса. Ленка с такой силой стиснула костистые пальца Олега, что тот с криком вырвал их из её ладони. «Цепь» порвалась, крупный мальчик недоумённо встал возле прорехи, решив, что просачиваться в неё будет нечестно, а Олег с досадой и выступившими на глазах слезами тряс покрасневшей рукой. «И откуда столько дури?!» - зло спросил он её тогда. А Ленка только и нашлась, что сказать:
- Прости, перестаралась…
        Вот и сейчас с испугом вспомнив об опыте неудачного рукопожатия, она пыталась не перестараться. Но ладонь предательски холодела, одновременно тая на тёплой Серёжиной, как первый снег на последнем листке клёна. И они пошли притихшей в темноте окраиной села, различая издали гул пролетающих мотоциклов, довольное повизгивание девчонок, матерщину пацанов, собачий лай. А в вышине – молоком из опрокинутого кувшина – мягко разливалась ночь, охватив прозрачным мелким холодком зажегшихся звёзд задремавшие у дороги берёзы. И каждый чувствовал, что по закону жанра и раз уж Ленка приехала, надо говорить что-нибудь «такое». Но говорить не хотелось. И вообще ничего не хотелось больше – только бы идти, идти вот до конца земли или до конца своих дней, по замирающему миру - как по небу, идти -  и держать его руку в своей.

                24.
       Чем наполнить пейзажи мира, и как вынести его красоту, если ты один? Сердце рифмует красоту с красотой и часто дорисовывает спутника, соучаствующего в любованье. Одна и та же прибитая пылью дорога в поле может показаться тропой волшебников в поросшей вереском сонной долине или разбитой колеёй неприютного, скудного, ничего не значащего пространства. И всё зависит от спутника – реального или незримого, но с одинаковой прочностью обитающего в нашем сердце. Только спутник делает профанное пространство сакральным, или наоборот. Мы склонны одухотворять его от избытка сердца, или обкрадывать – в час разочарования и утраты.
      Край, в котором родились и выросли Ленка и Серёжа, был похож на продолговатую чашу. Здесь не было ни гор, ни холмов, но и в самом центре среднерусской равнины земля нашла, куда провалиться, чтобы стать ещё равнинней, ещё укромней. В этой поросшей степными травами яме всё и вся задерживалось подолгу. В летние дни здесь стоял несокрушимый зной, зимой – кондовый трескучий мороз. А кое-где по деревням всё ещё верили в домового и лешего. 
     Мысли, оседающие в головах здешних обитателей, были крепки и кряжисты: раз укоренившись в их сознании, эти помыслы и открытья, предрассудки и мечты водворялись там навсегда. То же было и с чувствами: ненавидимого ненавидели до самой его смерти, а порой и дольше, а первую любовь помнили всю жизнь, даже тогда, когда до неузнаваемости обрастали потомками и всякой мужней-жениной роднёй, и когда помнить было уже зазорно.
      Сами не догадываясь о том, Серёжа и Ленка были похожи этой своей духовной восприимчивостью, памятливостью. И тот, и другая, к счастью или к сожалению, помнили всё, что происходило в их относительно равнинных жизнях, и с несвойственной молодости жадностью не спешили расставаться с воспоминаниями.
      Гуляя под луной с приехавшей к нему так просто и доверчиво Ленкой, Серёжа переживал то, что уже отгрохотало и отбушевало в нём однажды. Он всё понимал и всему дивился: и трогательной нежности девичьей руки, и тихому голосу Ленки, и тому, с какой молитвенной радостью заглядывала она в его глаза. Он любил наблюдать, как стремительно краснеет её щека, когда он склоняется над ухом и шепчет что-то смешное, и  нежный румянец заливает ей вскоре всё лицо – такое детское, с едва заметным персиковым пушком, с наивно оттопыренной нижней губкой. Всё это было мило, всё дышало прелестью первозданного чувства, перед которым трудно было устоять. Но вспоминал он другую.
     Когда-то они вот так же гуляли в городе. Вечерами и ночами напролёт. Осенью, летом, зимой. Особенно хороша она была зимами. Снег ложился на её чёрные, чуть волнистые волосы, на тёмные ресницы, под которыми тлели, но не жглись бесконечно дорогие, лучисто-карие глаза. Она замерзала, или, может, хотела другого тепла, и кутала нос в шарф. И он с интересом следил, уйдёт ли она сегодня в шарф по самую родинку (родинку на правой щеке, даже не родинку, а точку, - едва заметную, чуть выше верхней губы), или оставит её, немножко дразня. Она знала, что больше всего на свете он любит целовать эту родинку.   
      Её звали Катя, и это ужасно к ней шло – так же, как свет городских фонарей, в раструбы собирающий потоки летящего снега, как тёплые огни кафе за стеклянными витринами, как музыка из окон пролетающих авто, как тонкие следы её сапожков на снегу. Он не помнил себя отдельно и всё время заглядывал ей в лицо: как она, - точно боялся упустить хоть одно мимолётное движение прячущихся, плавящихся черт. Хотя впечатление от её лица было скорее чётким, нежели плавящимся: высокий чистый лоб, прямой, благородно очерченный нос, изящная линия немножко длинного, бесконечно женственного рта – всё казалось скульптурно выверенным. И всё озаряли глаза. Бархатные и счастливые даже в минуты грусти, они в буквальном смысле бились живым первородным током. А когда вместе с ними зажигалась улыбка, красоту этого лица становилось трудно перенести – оно становилось сияющим. Сияющая! Так он и звал её наедине с собой. И в этом сиянии медленно плавились крылышки его мотыльковой души.
       В один из таких зимних вечеров всё почему-то пошло не так, как прежде. Спрятавшись носом в шарф (и, увы, по самую родинку), Катя как будто нарочно старалась отвернуться, не давала заглядывать ей в глаза, молчала и пыталась высвободить из его руки кончики пальцев. Они шли знакомым, каждый день повторяющимся маршрутом, и огни реклам казались лихорадочно-жёлтыми.
- Мне скучно, - обронила она. И потом ещё раз повторила: - Мне скучно. 
- Скучно – со мной?! – спросил он одними глазами, но она не смотрела на него и потому не ответила.
     Им стала овладевать паника, как будто тонул корабль.
- Пойдём в кино? В кафе? На каток? Пойдём… смотреть… электрические деревья?! – он впервые почувствовал, как убоги привычные развлечения маленького города. Действительно, всегда одни и те же – а он и не думал об этом раньше. – Хочешь, я увезу тебя… в Москву?!
- Я хочу домой!
      Он обрадовался. Дома можно было поговорить глаза в глаза, дома ей не уйти от ответа. Обрадовался – и одновременно испугался. Их общим домом была студенческая общага, и когда они шли гулять, Серёжа спускался этажом ниже, условленно стучал в знакомую дверь и забирал Катю с собой, счастливый – счастливую... До дома они добрались в молчании. Он проводил её до двери. Были зимние каникулы, и комната Кати пустовала, но она не пригласила войти и посидеть, как обычно. Одной рукой опершись о стену, он резко надвинулся на неё всем сумраком своего непонимания, поймал глазами по-прежнему ускользающий, гаснущий взгляд.
- Я очень устала.
      Он кивнул, давая понять, что понимает, соглашается на эту передышку.
- Спокойной ночи, - он нагнулся, чтобы поцеловать её.
    Но Катя отвернулась, поникла:
- От тебя, ты знаешь, пахнет чем-то таким…
- Подожди! Не уходи, я сейчас! – и он побежал в душевую, почистить зубы, вернуться опять…
      А когда вернулся, Кати уже не было. Её комната оказалась заперта. На стук она не отворила. Он простоял под дверью полчаса, пытаясь уловить хоть шорох, но оттуда не доносилось ни звука. «Устала. Уснула», - решил Серёжа и побрёл к себе.
      И только весной, много позже, возвращаясь как-то с тренировки, случайно увидел их: Катю с Валерой, парнем совершенно невзрачным, бесцветным, никаким. Они шли из магазина, и он обнимал её за талию, а в другой руке нёс бутылку пива. Как безумный, с налитыми кровью глазами, Серёжа пошёл за ними, остановился у дерева перед входом в общагу и увидел сквозь слёзы: их поцелуй. Что именно было потом, Серёжа не помнил, помнил только, как подхватил её на руки, принёс к себе, положил на кровать, нагнулся над мокрым, красным, только что осквернённым лицом, принялся трясти её за плечи, спрашивать, рыдая:
- Катя, Катенька, что с тобой?!
        Она задыхалась, смотрела на него умоляющими, чёрными от подтёкшей туши глазами, плакала и ничего не могла ответить. И потом говорила много, пусто: о том, что устала, что ей было скучно, что всё проходит, что надо остаться друзьями, а он отказывался понимать и только думал: где, в какой момент он ошибся, где именно случился промах, и почему нельзя перемотать назад чудовищную плёнку?
       С тех пор Серёжино сердце перестало верить, словно вход в него навсегда заблокировали, и девушки, как ни странно, градом посыпались на его шею. Он больше им не верил и брал ровно столько, сколько они, по его мнению, могли дать. Большего он не требовал, да и просто не хотел – у него не осталось ничего, чем можно было ответить.
     …Они шли, и луна сплетала тени в причудливое кружево. И Ленкина ладонь белела в лунном мареве так близко и так светло. Всё здесь дышало чистотой, и Серёжа задыхался, не желая верить, желая вернуться в понятное, с мотоциклами и матерщиной.
- Часто, наверное, так гуляешь? – остановившись на взгорье, за сто метров от первых изб, спросил он с нарочитым задором.
- Нечасто, - ответила она, подумав: «никогда».
- А я – часто гулял. Видишь, какой старый? – он вырвал седой волосок из бурной, жучно-чёрной шевелюры.
- Это всё, значит, мы, женщины, тебя довели? – она взяла волосок в ладонь.
- Выходит, так. Сколько вас было – столько седых волос стало.
- Немало… - улыбнулась Ленка и сдула волосок с ладони. – А ты вот что, ты не думай, что я – из того же ряда. Мне твоих волос не надо, а то, что приехала… ну, приехала – и приехала. Думала, мы ведь друзья!
       Что-то в смущённом Ленкином лице заставило Серёжу улыбнуться.
- Друзья! – осклабился он.
- Ну вот, тогда предлагаю женщину во мне не замечать! – она внутренне засияла, решившись на эту жертву, но голос при этом предательски дрогнул.
- Не замечать, говоришь? – тихо сказал он, кольцом обнимая её за талию, незаметно привлекая к себе. – Это трудно. Трудно…
     И опять, опять и опять, как тогда, в первый раз у Ленкиного дома, как во второй раз – под ночными деревьями, как в третий – на заднем сиденье автобуса, и потом, и потом ещё, и сегодня в пруду, он приник к ней губами – властными, нежными, не знающими пощады, чтобы долго-долго до исступления целовать, комкать волосы на её затылке, крепче сжимать в объятьях, плакать, вспоминая,  плакать, забывая, - и снова целовать…