Чужая кровь

Леонид Стариковский
Чужая кровь
повесть





«Во имя Аллаха милостивого, милосердного!
В месяце рамадане года восемьсот девяносто девятого я стал государем области Фергана на двенадцатом году жизни. Фергана – небольшая область в пятом климате, находится на границе возделанных земель, хлеба и плодов там много. Вокруг Ферганы находятся горы; на востоке от нее – Кашгар, на западе – Самарканд, на юге – горы Бадахшанской границы. С западной окраины, где Самарканд и Ходженд, гор нет; зимой ни с какой стороны, кроме этой, враг не может пройти. В Фергане семь городов; пять из них – на южном берегу реки Сейхун, два – на северном берегу. Доходами с области Ферганы можно, если соблюдать справедливость, содержать три-четыре тысячи человек. …Еще один город – Маргинан (древнее название Ферганы), к западу от Андиджана в семи йигачах пути. Это хороший город, полный всякой благодати. Гранаты и урюк там обильны и хороши. Есть один сорт граната – его называют донакалан; в его сладости чувствуется легкий приятный кислый привкус абрикоса. Этим гранатам можно отдать предпочтение перед семнанскими гранатами. Имеется там еще сорт урюка, из которого вынимают косточки, а вместо них кладут внутрь плода ядрышки и сушат; называют его субхани, он очень вкусный. Дичь там хорошая; белые кийики подпускают близко. Жители Маргинана – сарты; это драчливый и беспокойный народ. Обычай драться на кулаках распространен в Мавераннахре; большинство знаменитых кулачных бойцов в Самарканде и в Бухаре – маргинанцы».               
                «Бабур-Наме» Захир ад-дин Мухаммед Бабур (1483-1529)


А  если это не  «жук в муравейнике»? А если это «хорек в курятнике»? Ты знаешь, что это такое, Мак, –  хорек  в курятнике?..
                Аркадий и Борис Стругацкие «Жук в муравейнике»










1
Настроение было приподнятым, уже давно не было такого – переговоры завершились удачно и перед его бизнесом открывались новые, вчера еще даже  немыслимые перспективы: выход на необъятный немецкий рынок, а за ним и вся Европа! Это ж сколько денег теперь он сможет заработать! Франц обещал, что в первый же год не менее пяти миллионов евро!

Иван шел по празднично расцвеченному Невскому проспекту, с удовольствием слушал рваный ритм музыки современного города: клаксоны, шум тысяч шин по всегда мокрой мостовой, перезвон трамваев и их заунывный натужный скрежет на повороте, вызывающий чуть ли не зубную ноющую боль, отрывки идиотских бессвязных, бухающих, бьющих по барабанным перепонкам мелодий из раскрытых окон автомашин – в общем, всей той какофонии, из которой и складывается шум мегаполиса, пружинил шаг, играл мускулами, чувствуя себя молодым, вечным, переполненным  неизбывной  энергией, и ему не терпелось эту энергию выплеснуть, чтобы она закипела, зафыркала, как брызнувшее на раскаленную сковороду масло.
Он вдруг, совсем некстати, вспомнил, как шипело темное дымчатое зеркало раскаленного хлопкового масла в огромном черном казане у дяди Фарида на рынке, как ловко он вбрасывал в него белые колобки и, сделав какой-то витиеватый, фасонистый, почти мушкетерский пируэт шумовкой, вылавливал из раскаленной магмы поджаристые хрусткие пирожки с ливером, рисом, яйцом и зеленым луком. Боже мой, как они были вкусны, с какой голодной жадностью они с пацанами набрасывались на эти пятикопеечные лакомства. Ванька всегда обжигался, не умея терпеть и ждать, и потом еще долго с обожженного нёба слезала рваными ломтиками белая шкурка.

Только сейчас Иван вспомнил, что сегодня ничего не ел – от волнения за исход предстоящих переговоров у него напрочь пропал аппетит, да и когда? Весь сегодняшний  день, как и вчера, он снова и снова убеждал покупателей в своих доводах, а вечерами до поздней ночи проверял выкладки и тексты соглашений, зубрил четко аргументированную речь, которую заранее написал, выучил и даже несколько раз проговорил перед зеркалом, и вот ведь не зря! Ай да Ванька, ай да сукин сын! – похвалил себя вслух Иван, удивляясь непонятно откуда всплывшей в памяти такой гладкой фразе, и засмеялся, увидев, как шарахнулся в сторону встречный старичок, приняв его за пьяного или слегка сдвинутого. Ладно, не пугайтесь, видимо, не часто у вас тут по Невскому счастливые и богатые люди ходят.
В ресторан – в прокуренную духоту с пьяными матерными криками – идти не хотелось, в более дорогие закрытые заведения в незнакомом ему Питере – тем более. Скорее домой – в квартиру, которую он предусмотрительно так удачно купил в этом придуманно-столичном городе, словно был уверен, что теперь ему придется здесь проводить большую часть своего времени. Наверное, придется и семью сюда перевезти, нет, надо подождать, а сейчас об этом даже не думать, чтобы не вспугнуть только что севшую ему на плечо птицу-удачу.
Иван свернул вправо и пошел по набережной вдоль канала Грибоедова, вспоминая минувшее лето, когда они всей семьей путешествовали по Италии и на денек заехали в Венецию. Аленка о ней всю жизнь грезила, как о  какой-то несбыточной сказке-мечте, а тут заехали запросто, Ивану-то это все «до Фенимора» – он к историческим и архитектурным памятникам равнодушен, а Аленка слез сдержать не могла. Чего уж там, пусть себе любуется, он ради жены и не на такое готов.

В арке, как всегда, темно и слякотно – эта грязь, наверное, не высыхала здесь никогда. Двор – жуткий тесный колодец, словно иллюстрация тошнотворных тягомотных ужастиков Достоевского – классика Санкт-Петербурга, временно и ошибочно называвшегося какое-то время Ленинградом. Иван насторожился – во дворе явно что-то происходило: в полутьме, прореженной тусклым светом  давно немытых окон старого дома, толпа подростков, выкрикивая что-то наподобие своего дурацкого рэпа, кого-то исступленно избивала ногами. Сами подростки – эти зачумленные дети нездорового климата, бледно-поганковое порождение города на болоте – показались ему тщедушными тонконогими сопляками, вот только тени – огромные, рваные, мечущиеся по грязным стенам домов, составляющих это узкое каре, – оставляли ощущение какого-то жуткого нереального шабаша, но об этом Иван подумал лишь вскользь, уже наматывая на руку ремень своей дорогой кожаной сумки-портфеля с подписанными заветными договорами внутри и вбегая во двор из темной кишки арки…


2
За тысячелетия своей истории человечество научилось, как вода, просачиваться и находить самые оптимальные маршруты для своего продвижения по планете, заселяя по пути лучшие, благодатнейшие места – оазисы, в которых его, человечества, развитие приобретало какую-то дополнительную энергию и скорость, превращая эти выбранные им места, а выбор предоставляя самому богу, сначала в очаги высочайшей культуры и плодородия, а потом в яблоко непрекращающегося веками раздора, междоусобных кровавых войн, в которых нет и не будет победы и мира до полного исчезновения самих противоборствующих сторон. Правда, иногда вроде бы и плодородности особой в этой земле нет, и климат не самый лучший, а словно каким-то чудодейственным медом намазано и стремятся люди к нему со всех сторон, утверждая, что они здесь первые…

Почему именно эта узкая полоска выжженной солнцем земли вдоль моря, красные древние камни сточенных, словно зубы доисторического ящера, гор и безжизненные пустыни типа Иудейской, Аравийской и Негев стали центром трех мировых религий, строивших и разрушавших каждый раз древний город на изъеденной временем скале? Что влекло сюда людей, будто к живительному источнику или незаживающей пуповине мира, не сможет, наверное, авторитетно объяснить никто. Так легли карты на древнейшем столе истории человечества, именно здесь оно получило мощный импульс для своего взросления. Есть на Земле еще и другие места, пусть и менее значимые, чем Израиль и Иерусалим, но крови пролито в тех райских кущах тоже немало. Таким местом исстари была и благодатнейшая Ферганская долина.

Через ее широкую горловину, окруженную с севера и юга высоченными горами Гиссарского и Алайского хребтов, закрывающих ее от холода и излишнего зноя, двигались караваны древнейших народов из Китая в Европу и обратно, волнами налетали жадные и злобные завоеватели, здесь прошел огнем и мечом славный Искандер-Двурогий – Александр Македонский, обронив по пути в голубые воды жемчужины Фанских гор – озера, получившего его имя, – свой знаменитый двурогий золотой боевой шлем. Здесь пронеслись бессчетные татарские орды, возникали и исчезали древние царства, властвовали шахи и эмиры, процветали ремесла и культура, здесь из-под воткнутой в землю палки струилась нефть – кровь земли, здесь добывали серебро, из которого потом средневековая Европа чеканила свои монеты, отсюда вездесущие китайцы унесли семена люцерны и секрет производства вина, прихватив на развод знаменитых ферганских «небесных» скакунов.

Семь городов Ферганской долины, как семь драгоценных жемчужин, расцветали на этих плодороднейших землях по обоим берегам древней реки Сейхун, что ныне зовется Сыр-Дарья. В начале новой эры здесь процветало государство Давань – богатая земледельческая страна с высокоразвитой экономикой, сельским хозяйством и ремеслами, развиваемыми в его городах. По самой древней легенде здесь в озере жили красавицы-русалки – пери – дочери подводного царя. Однажды одну из них во время ночных танцев на берегу подстерег огромный волк. На ее счастье, один отважный юноша из небольшого селения, что притулилось на берегу озера, убил зверя и спас золотоволосую красавицу-пери. Юноша и девушка полюбили друг друга и решили пожениться, но, когда пери спустилась в озеро, чтобы в подводном царстве попрощаться с родителями, они не отпустили её назад на землю. Долго пришлось ждать юноше свою возлюбленную, и все это время он истово трудился: обрабатывал землю, разводил сады и выращивал хлопок, а по ночам пел грустные песни. И вот однажды, он снова увидел свою возлюбленную, её родители, тронутые верностью и трудолюбием юноши, дали молодым свое благословение. Поженились молодые и жили долго и счастливо, а их многочисленные дети славились красотой и трудолюбием. Красивое селение, в котором поселилась счастливая семья, стали называть «Перихана» – «царство пери». Отсюда и пошла Перихона-Фергана.

Прошла волна завоевателей персов, потом хлынула волна тюркских народов. Каждая волна завоевателей оставляла здесь свои племена: прошли персы, приживались согдийцы, закрепились сарты, не остались бесследно века борьбы Западно-Тюркского каганата с арабами и Китаем. Основными, накрепко вжившимися в эту землю народами оказались тюркоязычные киргизы и узбеки, они так и поселились вперемешку в долинах Ак-Бууры, Карадарьи, Кара-Ункюра – притоков Сыр-Дарьи.

Во второй половине девятнадцатого века на эти края положила свой завидущий глаз огромная империя Россия: ей давно хотелось прибрать к рукам обширные земли Средней и Центральной Азии. Недолго прособиравшись, Россия послала сюда свой экспедиционный корпус во главе с прославившимся героем Балканской войны генералом Михаилом Скобелевым, и вскоре Кокандское ханство, властвовавшее на этих землях, было разбито и завоевано. Неподалеку от древнего города Маргелан русские стали строить военный городок – Новый Маргелан, который должен был стать форпостом России в Ферганской долине. После смерти генерала Скобелева это русское военное поселение было названо его именем, правда, в 1924 году большевики – новая власть России –  переименовали  город, названный именем царского генерала, в Фергану.

После завоевания Кокандского ханства и дальнейшего покорения огромного Туркестана российское царское правительство не сразу решилось на заселение этих земель своими мирными гражданами, понимая, что переселенцы смогут жить только на отобранных у местных жителях землях, здесь ведь давно не было ни пяди неосвоенной и  невозделываемой земли. Приход русских крестьян неизбежно вызвал бы неудовольствия, бунты и восстания. Было еще одно опасение: появление русских крестьян, незнакомых с хлопководством, могло подорвать производство этой ценной культуры. Но вскоре все сомнения и колебания были отвергнуты: для чего было завоевывать такие земли и не подминать их под себя? Тем более что в эти времена совсем рядом, по российским меркам, в недалекой Кашгарии (Афганистане), все больше ощущалось присутствие другой мировой державы – далекой Британии, – с этим российское правительство мириться никак не хотело. Да и трудно было удержать столь огромный край с помощью одних только штыков, это стало окончательно ясно после Андижанского восстания в 1898 году (кто бы знал, что это было только первое из восстаний на протяжении следующих ста лет). И в Туркестан хлынул терпеливый российский люд, отбирая у местных полукочевых племен и земледельцев лучшие земли. Начались кровавые столкновения из-за земли и воды. У исконного населения огромной долины все это вызывало озлобление и ярость, переходящие в устойчивую вековую враждебность ко всему русскому. 
Русские довольно-таки быстро нашли в долине уголь и нефть, и для их добычи из Поволжья завезли умельцев-татар. В Первую мировую войну в хлебный и сытый Туркестан были направлены тысячи беженцев из разоренных войной российских земель. Всего за два года войны русское население удвоилось, но оказалось, что Фергана, как и вообще Туркестан, не была готова к приему такого количества беженцев. Болезни, непривычный климат, плохие бытовые условия сотнями и тысячами косили новых переселенцев, а составы с обездоленными и ранеными все прибывали и прибывали…

В общей сложности европейского, в основном русского и украинского, населения здесь было чуть больше двух процентов – два человека на каждую сотню населявшего долину люда, но, несмотря на свою немногочисленность, эта часть населения господствовала и насаждала свою волю и  политику силой, что, естественно, вело к еще большему усилению враждебности со стороны местных жителей ко всему русскому. И хотя жившие бок о бок киргизы, сарты и русские взаимно обогащали друг друга опытом и знаниями, например, киргизы выучились у русских пользоваться лемешным плугом вместо допотопного омача и кетменя, что привело к заметному увеличению урожая, переняли у русских косу-литовку, научились уходу за скотом в зимнее время, пчеловодству, сарты с помощью  русских впервые в этих местах построили шлюз – ирригационное сооружение по европейскому образцу «из жженого кирпича, на цементе, с бетонным фундаментом и с железными щитами», русские завезли в Туркестан картофель и капусту, помидоры, сахарную свеклу и даже овес, а сами учились у узбеков и таджиков орошаемому земледелию, и особенностям местного садоводства и виноградарству, но междоусобицы и вражда, вызываемыми взаимными обидами и претензиями, не только не утихали, но и крепли, концентрировались, укоренялись глубоко в природе каждой нации, входя уже в саму ее кровь.

Пришла советская власть и с дилетантской бессмысленностью располосовала границы, как пьяный в стельку геометр, проводя часто по живому, оставляя кровавый след-рубец на земле благодатной долины. Большевикам было все равно, как пролягут границы своих же «братских» республик: все шло в общий котел – в «общак», вот и оказались семь городов Ферганы – ее драгоценные жемчужины – в трех разных советских республиках: к Киргизии отошел Ош, Таджикистану достался Ходжент, скоро переименованный в Ленинабад, а сама Фергана, Андижан и Наманган достались Узбекистану.

Национальный вопрос был особым коньком и оселком Советской власти. Он не только поссорил двух главных большевиков – Владимира Ильича и Иосифа Виссарионовича, но и превратился вскоре  в гигантскую раковую опухоль, которую на протяжении почти семидесяти лет советской истории всеми средствами, включая мифотворчество о братстве и интернационализме советских народов, число которых с помощью нашествий и завоеваний превысило уже сотню, пытались усмирить, задавить, загнать поглубже в теряющий последние силы организм. Но  неизлечимая и смертельная болезнь прорывалась то тут, то там кровавыми бунтами, жестоко подавляемыми «народной» властью, и каждое такое усмирение, еще больше закручивало стальную пружину межнациональной вражды. Никто не хотел вслух признаться, как люто, часто без каких-либо причин, ненавидели друг друга все наши братские народы, даже славянские братья – белорусы, украинцы и русские. А что уж говорить о притесняемых и унижаемых, уничтожаемых и гонимых? Все ненавидели друг друга, хотя могли дружить с соседями, но в ненависти к русским объединялись не сговариваясь. И ненависть эта, повторюсь, была стихийной, беспричинной, она прорывалась, как шалая паводковая вода: вдруг после вполне мирных дождичков набухнет река и ночью прорвет плотины и уже несется, сметая все на своем пути. Повезет лишь счастливчикам, что останутся в стороне.

С развитием горнодобывающей промышленности в Ферганскую долину прибывали специалисты разных национальностей из различных районов Советского Союза. Во время массового голода в Казахстане в 30-х годах, когда там, как и на Украине, умирали сотни тысяч людей, сюда хлынули переселенцы из соседней республики. Потом начались сталинские массовые депортации, и эшелонами пригоняли немцев из Поволжья, корейцев с Дальнего Востока, кавказские народы – чеченцев, ингушей, балкарцев, турков-месхетинцев, всех и не перечесть. Котел долины был переполнен! Помните,  глава Ферганы в пятнадцатом веке Захир ад-дин Мухаммед Бабур писал, что по справедливости доходами с Ферганы можно содержать три-четыре тысячи человек? Пусть прошло с тех пор много веков, и труд человека стал в сотни раз продуктивнее, но в долине проживало теперь уже семь миллионов человек! И каждый считал ее своей, ненавидя чужаков и пришельцев,  считая их оккупантами, а те в свою очередь – местных, туземцев и аборигенов, презрительно обзываемых чурками и чуреками! Вот такой кровавый интернационал кипел в благодатной долине!


3
Ваня Николаев рос сильным и рослым – во дворе он был почти на голову выше всех своих сверстников, да и физически был сильнее всех. Здоровый, общительный мальчишка из благополучной семьи, в которой, кроме него, был еще один ребенок – старший брат Сашка. Ваню, Ванечку, как любовно звала его мать, любили в семье и баловали, как младшенького, родившегося тогда, когда об этом перестали уже и мечтать: Элеонора Викентьевна долго болела, ездила по санаториям и всяким здравницам, и все никак не могла забеременеть во второй раз, а уж очень ей хотелось родить девочку – дочурку – в роду Вербицких традиции всегда передавались по женской линии. И никогда, вот уже почти двести лет, не было сбоя, всегда рождались прекрасные девочки – будущие умницы и красавицы, а тут сначала бог дал сына, а потом столько лет – и никакой надежды. И вдруг, как гром среди ясного неба, какая-то вялотекущая болезнь с непонятными признаками оказалась беременностью, да уже на четвертом месяце. Степан Петрович,  муж Элеоноры Викентьевны, уже совсем было обрадовался: наконец-то жена перестанет мотаться по врачам и санаториям, все теперь будет замечательно – второй ребенок, пусть даже мальчик, все равно семья станет настоящей – папа, мама и двое детей – классика! А вот жена как-то непонятно растерялась и расстроилась, слегла не на шутку, все время в слезах? Ну ничего, это пройдет, это обычные женские штучки, думал Николаев, крутя баранку своего старенького грузовичка, колесившего между Ферганой и Андижаном.

Семья у них была внешне вроде бы обычная – советская. Сам Степан Петрович из простых деревенских мужиков, родился на Псковщине в небольшой деревеньке среди болот, в семнадцать лет ушел добровольцем на фронт, сел за руль фронтового грузовика и, хоть и был трижды ранен, но все как-то легко, а главное – выжил, и с руками и ногами, со всеми остальными органами, функционирующими, как часы, вернулся с фронта. Вернее, возвращаться было некуда – деревушку его спалили немцы, поэтому и уехал сержант Николаев на край света в теплые страны – в Туркестан, куда его зазвал сосед по койке в госпитале, где Степка Николаев и встретил долгожданную Победу. Мужиков тогда не хватало по всей стране, и ему были рады и в далекой Фергане, даже жилье выделили – небольшой саманный домик у прозрачного арыка, а потом, уж как женился, да сын родился, получил от автобазы квартиру почти со всеми удобствами: даже горячая вода из газовой колонки текла – красота!
И с женой ему повезло – не сказать как! Такую красавицу он в своей жизни никогда раньше не встречал, что и говорить, голубых кровей девушка – не ровня ему, деревенскому пареньку. Он ведь, Николаев-то, был не только не красавец, но и сложением мелковат – росточку чуть больше ста шестидесяти, тонкий, звонкий, не дорос, видимо, из-за войны, а вообще у них вся деревня такая мелковатая была. Зато, как говаривал его дед Федот, мал клоп, да вонюч! Это он намекал, что по части мужеской силы, в смысле потенции (это слово Степа узнал уже гораздо позже), их мужички всегда особенно выделялись. Девки – те нет, скромные все да чахлые, а вот парни – ****овиты были, бывало вся округа о подвигах и проделках их гудела, причем испортить девку и ославить ее на весь мир – особая доблесть была, хвалились, кто больше напакостит. Нет, конечно, Степан Петрович без этих глупостей вырос, он не успел тогда заматереть, даже толком распробовать не удалось, а уж на войне не до баб было, и в госпиталях он как-то вел себя скромно, запуганно, в общем, не боец до поры оказался на любовном фронте, не боец.

И надо же – такая удача: красавица Элеонора сама выбрала его из всех парней, пришедших в тот летний вечер на городскую танцплощадку. Он и танцевать-то толком не умел, а она все равно настояла и вела сама на первых порах, это уж потом научила его и вальс кружить, и фокстрот вприступку перешагивать, но больше всего полюбился Степану танец танго: обнимешь Элеонору и чувствуешь ее всем телом – аж в дрожь и пот бросает, топчешься вроде бы на месте под сладкую медленную музыку, прижимаешь девушку все сильнее и сильнее, и рука по спине ее сама собой опускается ниже и ниже. Но, конечно, и меру надо знать – в смысле докуда руку опускать. Элеонора – девушка была строгая, шалостей и вольностей до свадьбы не позволяла, это уж потом… Степан даже зажмурился, вспоминая, что было потом. Нет, надо такие мысли гнать прочь, а то, гляди, и в аварию попадешь с такими мыслями-воспоминаниями.

Степан о прошлой жизни жены и о родне ее почти ничего не знал. Элеонора рассказывать о себе не любила, а расспрашивать Степан не решался, да и, признаться, не очень-то ему и интересно было что, где и как. Жила себе и жила, родилась и выросла в столичном городе Киеве, родители погибли, в эвакуацию добралась аж до Ферганы – спасибо добрые люди подсказали не оставаться в переполненном беженцами Ташкенте. Позже, правда, и в Фергане набралось их немало, но к тому времени тонкая, как ивовый прутик, девочка – недоучившаяся балерина – уже устроилась секретарем к военкому, раненому и списанному с фронта вчистую мужику, уже не способному представлять ни малейшей угрозы для юной девственницы. Правда, Элеонора сама, жалея и прикидывая свою выгоду на будущее, по-своему баловала тридцатилетнего фронтовика мелкими безобидными радостями, больше необходимыми ей самой, с трудом справлявшейся с непонятным ей влечением и невыносимым томлением, вызванным, наверное, бурным и ранним взрослением.
Вот ведь какое дело: кого-то война угнетала и оставляла недоразвитым, в смысле невыросшим, а кого-то стресс от бомбежек и гибели родных прямо на его глазах в одночасье делали взрослым и зрелым человеком. Элеонора, оставшись одна, чудом выбравшись из горящего эшелона, повзрослела и поумнела необыкновенно. Ее способность к трезвому расчету, прагматичность и продумывание ситуации на десять ходов вперед сделали бы честь любому взрослому, трезвомыслящему человеку. И работу она нашла себе с дальним прицелом, и парня, как пришла пора и стало уж невмоготу терпеть свое одиночество, выбрала сама, разглядев за его невзрачной внешностью чистоту и надежность, а еще, что  немаловажно, сговорчивость и  управляемость.

Степа был не крейсером и даже не баржой, а легким чайным клипером – быстрым, ловко ловящим ветер и ускользающим от бурных штормов, слушающимся ее руля чутко и моментально. Хоть и была девушка молодой, младше своего избранника, но главой семьи стала без обсуждений и прений, само собой, и Степа никогда об этом не думал и не жалел – знал, что жена его на сто рядов мудрее, и как она скажет, так тому и быть. Его дело телячье, как говаривал дед Федор: навалил кучу и в стойло, в смысле, отработал свое, заработал приличные деньги, принес их все в дом, а уж умница-жена сама разберется, что почем и зачем. Ну, и само собой ночью – все должно быть, как того Эля захочет (это он так ее про себя звал – Эля, а вслух только Элеонора), а хочет она многого, и Степан ее еще ни разу  не обделил. Непонятно даже, почему она столько лет не могла забеременеть во второй раз, если он, Степа, ни одной ночи не пропускает, разве что когда регулы придут (Элеонора так месячные свои называет, наверное, потому что они приходят регулярно – день в день, как скорый московский поезд). «Черт, опять сбился на эти мысли, от которых мурашки по спине и встает сразу», – подумал с досадой Степан Петрович, сворачивая на всякий случай с большака к придорожной чайхане.


4
За несколько лет до того как Элеонора Викентьевна забеременела, наконец, во второй, долгожданный раз, ее карьера, начавшаяся так хорошо с легкой руки военкома, рекомендовавшего ее в органы госбезопасности, сделала очередной виток: красивую интеллигентную женщину со стройной фигурой и грациозной походкой балерины, виртуозно владеющую пишущей машинкой и делопроизводством, забрал к себе первый секретарь горкома партии. Огромного роста, властный и громкоголосый киргиз был ставленником самого ЦК КПСС, в политике которого – разделяй и властвуй – не было ничего нового со времен Макиавелли. Именно поэтому его, киргиза, перебросили с повышением из соседней братской республики на такой высокий пост в третьем по величине и значению городе Узбекистана, чтоб жизнь местным не казалась малиной, и над всеми родовыми кланами, свившими здесь теплое гнездо, появилось новое строгое партийное око. А чтобы его не съели здесь вместе с потрохами, поддержку оказывали аж из самой Москвы. Поднимая же по партийной линии все выше и выше, каждый раз проверяя на преданность, Москва не забывала для поддержки и рутинной каждодневной работы назначать вторым секретарем не самого глупого русского или… почти русского выдвиженца.

Вскоре показавший себя строгим, требовательным и лояльным к центральной власти служакой, национальный выдвиженец был назначен, извините, оговорился, избран коммунистами Ферганской области первым секретарем ее ленинского обкома. Власть по тем временам (а это уже плавно накатывали безмятежные времена брежневского «застоя»: с восхвалениями и возлияниями, за которые не грозила «тройка» с предельным каторжным сроком, не говоря уже о «без права переписки» – билета на тот свет) была у первого секретаря огромная, а вокруг завистники, вражье окружение, доверять никому нельзя, вот разве что самым близким – порученцу, обязанному ему жизнью, водителю, чудом избежавшего срока за нечаянный наезд на пешехода, да еще этой молчаливой исполнительной женщине – его секретарю и референту – Элеоноре Викентьевне, с которой у него самые близкие отношения.
Пожалуй, не было на свете другого человека, который так бы его понимал – без слов и даже без намеков, которому он мог бы рассказать о себе все, посоветоваться в самой трудной ситуации. И главное, не поверите, несмотря на то, что она женщина (а женщина обычно что курица – безмозглая суетливая птица), совет ее будет разумным и правильным, она сможет предусмотреть такие варианты, какие не пришли бы в голову ни ему, ни всему бюро обкома. Вот ведь повезло ему с референтом, как везет только раз в жизни. Вместе они уже проработали много лет, и Элеонора всегда умудрялась держать дистанцию, а он, боясь ее потерять, не рисковал и эту дистанцию соблюдал. И почему она не оказалась какой-нибудь засушенной мымрой, вон как у Уразбекова в исполкоме, даже смотреть на его секретаршу не хочется, и голос у нее отвратительный – скрипучий, словно жернова проворачиваются, но Элеонора…

Как можно устоять, имея такую неприступную красавицу рядом с собой, оставаться с ней по вечерам допоздна один на один и видеть ее стройную фигуру в строгом сером костюме, цену и настоящее качество которого знает только он (сам выбирал в самом дорогом магазине Парижа – Лафайете, кажется, когда ездил  к французским коммунистам по обмену опытом), а эти ножки в черных обтягивающих чулках на подвязочках… Она вызывала у него такое острое желание, что, казалось, еще мгновение – и он не выдержит, сорвет с нее одежду, повалит прямо на большой туркменский ковер, что посреди кабинета,  и грубо и жадно изнасилует это хрупкое желанное тело, не думая о последствиях. Нет, о последствиях всегда надо помнить, нельзя терять голову! Какое насилие? Что вы, товарищи! Хотя ему хотелось взять ее именно силой, показать, кто на самом деле тут полновластный хозяин, чтоб поняла, для чего создана женщина – ублажать своего господина. А Элеонора этого не понимает, вон своего мужа она вообще ни во что не ставит, он разве что только тапочки ей в зубах не подносит, хотя кто его знает, может быть, и подносит.
Чем больше откладывался неминуемый акт совокупления большого всевластного начальника и его умной и проницательной секретарши, тем большее желание возбуждала она в нем. Желание плавилось, густело и кипело, поднимая, как в огромном закупоренном котле, давление до запредельного, грозя не просто вырвать аварийные клапана, но и разнести все вокруг вдребезги. Возможно, в конце концов, властелин Ферганы и не выдержал бы – ведь он мужчина, самец, у него в определенные моменты вместо головы срабатывает совсем другой орган, подчиняющий вмиг и безоговорочно главному – основному – инстинкту, и тогда к чертям все предосторожности…

Но Элеонора-то Викентьевна была женщиной настоящей, трезвой и расчетливой, понимая, что такой карьерой рисковать нельзя, она сама взяла ситуацию в свои руки. Чему быть, того не миновать, сказала она себе с внутренним облегчением и вздохом и в один прекрасный вечер пала нечаянной жертвой в объятия разгоряченного мужчины прямо в его огромном служебном кабинете. Ну там понятно, обморок, слезы, но ни слова упрека – это особенно понравилось начальнику, успевшему понять, что женщина ему досталась не простая.
Дальше все конечно пошло более налаженно и цивилизованно: появилась конспиративная квартира в недалеком соседнем городе, где они встречались без лишних свидетелей, и вскоре всесильному хозяину Ферганы, несмотря на все его азиатские корни, предрассудки и пристрастия, уже понравилось играть в любовные игры по правилам маленькой хрупкой Элеоноры, особенно ему нравилось, когда  она связывала его, била кожаной плеткой и заставляла целовать ноги, впрочем, обойдемся без подробностей...
И без того не обделенная заботой, Элеонора теперь была по-царски вознаграждена и купалась в изобилии, которое вокруг нее создавал всесильный шеф в доказательства своей любви. Ко всем возможным выплатам и привилегиям она ежемесячно получала специальную премию в отдельном конверте, одевалась теперь в специальном магазине для партийной элиты даже не в Ташкенте, а в Москве, куда регулярно летала, сопровождая своего начальника. Именно там, в далекой промозглой Москве, можно было почти открыто насладиться властью, деньгами, всеми качествами той особой, по сравнению с простыми смертными, жизнью, которая выпала на долю выходца из семьи чабана. Здесь он мог по-настоящему вкусить наслаждений и оказать своей возлюбленной настоящие – королевские – почести. Здесь он исполнял любое ее желание, и не было такого театра или концертного зала, ресторана или другого заведения, двери которых не открывались для нее по его волшебному слову.
Надо отметить, что голову Элеонора не теряла никогда, она не пьянела, не забывалась и даже достижение оргазма контролировала до последнего, лишь на миг отпуская невидимые вожжи, чтобы вскрикнуть и забиться в сладкой и слабой судороге. Дома она не пропускала ни одной ночи, и послушный и неутомимый Степа исполнял свой долг с особым усердием: ей все-таки очень хотелось дочку. Чтобы не возникло ни малейших подозрений и не было лишних разговоров, она не позволила шефу опекать своего мужа, он так и оставался водителем в областной «Сельхозтехнике», даже в бригадиры, не то что в начальники колонны, она не позволила его перевести. Понятно, что двойная жизнь очень тяжела, обо всех ее тонкостях знает лишь Штирлиц – ему тоже приходилось контролировать себя и во сне и наяву, без ошибок не бывает, человек ведь не машина, вот где-то и случился прокол. Когда Элеонора поняла, что беременна, ее лишь на мгновение кольнуло сомнение, но, уверенная в своей системе безопасности, она эти сомнения тут же прогнала прочь. Единственное, о чем она подумала, – это как бы быстрее управиться с родами и вернуться на свое прикормленное рабочее место, а вместо себя на время декретного отпуска надо оставить какого-нибудь порученца – молодого исполнительного человека, уж об этом она позаботится сама. Решив этот важнейший житейский вопрос, а заодно и подумав, что теперь-то появится долгожданный официальный повод для получения трехкомнатной квартиры, вот только дом надо выбрать получше – из тех, что в обкомовском резерве, она облегченно отдалась в полную власть нахлынувшей беременности, позволяя себе капризничать и хандрить.


5
Похандрила Элеонора Викентьевна, как и полагается беременной женщине, даже на сохранение раньше срока в роддом легла, да и родила в срок без всяких проблем здоровенного пацана под пять кило веса. Вот радости-то у отца! Но не очень-то радовалась Элеонора, до последнего ожидающая свою ненаглядную девочку, ведь на то, что родится именно она, намекали все народные приметы и признаки: и живот был овальным, а не острым, и пигментные пятна на последних месяцах полезли – женщины говорили, что девочка красоту забирает, да и расчеты по крови, которым ее научила Фатима, рожавшая каждый год по дочери, указывали на это. Но предсказания не сбылись, и вообще оказалось уже совсем не до выбора...

Элеонора, передавая туго спеленатый конверт с голубой лентой в руки встречавшего их у крыльца роддома мужа, непривычно напряженно молчала, кусала губы и как-то непонятно улыбалась, словно с трудом сдерживала слезы. Когда уже дома, распеленав, Степан взял малыша на руки и увидел его впервые, то чуть не выронил сына из рук: крепкий, темнокожий, черноволосый малец с четким азиатским разрезом еще бессмысленных – совсем без ресниц – глазенок беззаботно сучил ножками и требовал материнскую грудь. Надо отдать должное выдержке и силе Степана Николаева: недаром прошел всю войну на передовой – всякого нагляделся. Ни словом не обмолвился он, не задал ни единого вопроса ни тогда, ни потом, смолчал и промолчал всю жизнь, а тогда даже не глянул на Элеонору, только секундное замешательство и дрожащие руки выдали его: поняла она, что муж все увидел, понял и принял, как крест и провиденье божье.

В целой жизни в семье Николаевых никто так и не обмолвился ни словом, ни нечаянным намеком о том, что в их русско-еврейско-польской белоголовой, как на подбор, семье появился сын-инородец с черными, как смоль, волосами и такими же темными, неожиданно раскосыми скифскими глазами, в которых  с годами все чаще  проблескивали такие стальные молнии, что заглянувшему в них враз становилось не по себе, будто глянул он в глаза хищному и безжалостному зверю. Не сговариваясь, каждый из семьи Николаевых принял масть новорожденного отпрыска как пожизненную болезнь или нестрашное родовое уродство.
«Что ж, все люди – люди, жить надо дальше, а дети – они от бога, и все рождаются одинаковыми, независимо от цвета кожи и национальности, они просто мягкая глина в руках своих родителей, и какой человек из ребенка вырастет, зависит от их терпения и любви», – наивно рассуждал про себя Степан Петрович, наверное, примерно то же самое думали и всепонимающий брат Сашка, и сама Элеонора.  Для Ванечки (а только так до самых взрослых лет в глаза и за глаза называли они своего младшенького), чтобы он, не дай бог, не почувствовал этой своей отметины, они не пожалеют ничего, ему отдадут все самое лучшее и прежде всего – любовь, ведь именно ею лечат любые болезни. Не так ли?

И на позднего ребенка обрушился шквал семейной любви. Вы можете представить себе торт величиной с грузовик или с дом? А каково съесть такую махину, пусть даже самого вкусного торта на свете? Вот так-то! И Ванечка, уже к трем годам объевшись этой самой любви и заботы, стал сначала потихоньку избегать этой сладкой каши, выскальзывая из-под ласковой руки, а позже в ответ уже откровенно платил раздражением и черной неблагодарностью. При желании можно было понять поведение этого быстро растущего мальчугана: его жизнь была нелегка и с каждым годом взросления становилась все тяжелее и запутаннее.

Квартиру в роскошном обкомовском доме, из тех, что из скромности называют «улучшенной планировки», Николаевы получили сразу же после возвращения Элеоноры из роддома, и работу Степану Петровичу предложили новую, отказаться от такого предложения он не смог – личным водителем на черную лакированную «Волгу» к самому заместителю председателя областного комитета государственной безопасности подполковнику Сотникову! Официальное объяснение – многолетнее безаварийное вождение автомобиля по самым трудным горным дорогам, то есть виртуозное владение профессией, а неофициально – чтобы не возникало никаких подозрений – особая благонадежность, проверенная органами аж до седьмого, якобы, колена.
Долгое время ребенка на люди не показывали, своих родственников в живых не  было никого, старые соседи остались далеко на окраине города, а с новыми знакомиться не спешили, хотя понимали – шила в мешке не утаить. Секретарь продержался без Элеоноры с полгода, потом прислал номенклатурную (свою, надежную) няньку, и Николаева вышла на работу. Секретарь ни о чем не догадывался, задал пару вопросов из вежливости и тут же о ребенке своей референтши забыл, он о своих-то пятерых не особенно вспоминал, а чужие его вообще не интересовали, разве что как один из пунктов статистического отчета по управляемой им области.

В одной из поездок в Москву, на пленум ЦК, он познакомился с новыми людьми, потихоньку внедрявшимися в стареющий ареопаг, медленно, но верно идущий к своему последнему пути, на котором торжественно звучит самая знаменитая музыка Шопена. Одному из «новеньких», в скором будущем очень влиятельному человеку, страшно понравилась Элеонора Викентьевна. Да и немудрено было: после родов она не только успела оправиться, но и расцвела, налилась сладкой женской спелостью, а из глаз струился какой-то необыкновенный притягательный свет, на который мужики слетались теперь, как завороженные мотыльки. Нравилась она многим, но этот оказался настойчивым, не побоялся грозного «киргиза», как за глаза в ЦК называли хозяина Ферганы, а совсем наоборот – нашел к его огромному сильному сердцу маленький потаенный ключик, и пришлось Элеоноре Викентьевне, как простой, хоть и очень дорогой шлюхе, три дня ублажать нового любовника в уютном охотничьем домике в дебрях охотхозяйства в самом Завидове – Брежнев в это время был где-то в Хельсинки, попасть ему на глаза не боялись.

Клиент остался очень доволен, на продолжении отношений не настаивал: он любил «свежатинку» (у него, как у заядлого охотника, и термины на любой случай жизни были охотничьи), сам же он себя в шутку называл коллекционером, вот и красавицу из далекой Ферганы, опробовав, прикрепил тонкой иголочкой, как бабочку к бархатному полю в коробке под стеклом, открыжил в каталоге и достаточно, надо искать и ловить следующую – вон их сколько в мире – красивых и желанных. Понятно, что заплатил не скупясь: секретарь вскоре навсегда покинул Фергану и Среднюю Азию, перебрался в Москву со всем своим выводком, сначала, правда, в сельхозотдел ЦК, но, с легкой руки ставшего приятелем «новенького», долго на рутине не задержался – пошел, пошел в гору, да по такой дорожке, где опасности ни малейшей, ответственности – никакой, а почета и благ – не отгребешь, не прожуешь даже в десять ртов. Вот такие бывают повороты в номенклатурной жизни, маленькая, вроде бы, услуга – подумаешь, какая-то референтша из далекой провинции, а когда забирает до самой селезенки, то заплатишь за нее несметные богатства и не жалко! Тем более что свой человечек везде пригодится, и кондовый «киргиз» очень скоро стал лощеным дипломатом, международным чиновником высшего ранга, такие в запасе никогда не помешают.

Элеонора Викентьевна еще там, в домике, кроме всякой чепухи-мелочи из самого города Парижа привезенной, получила скромное на вид колечко из белого металла с большим стеклянно-прозрачным камнем, цены немереной, который и в темноте и на свету источал такую силу, бил по глазам такими искрами, что спрятала она его подальше и никогда больше не доставала. А в обкоме, после выдвижения наверх своего шефа, она получила независимую и уважаемую должность, которую напрямую патронировал все тот же подполковник Сотников, дослужившийся позже до генерал-майора. Об этом особом шефстве знали или догадывались почти все в огромном здании «белого дома», и это еще больше укрепляло независимость и авторитет Элеоноры Викентьевны, что позволило ей прослужить в этом благостном и доходном месте до самой пенсии. Надо сказать, что работник она действительно была незаменимый, образование свое все время повышала и после окончания заочного факультета Всесоюзного юридического института еще окончила и университет марксизма-ленинизма. Все это позволяло ей чувствовать себя в партийно-номенклатурной среде как рыба в воде. На крайний случай, который так до самого крушения Советского Союза и не настал, все знали, что у Николаевой найдутся покровители на «самом верху», и это придавало ей статус почти дипломатической неприкосновенности.

Ну что же мы все вокруг да около, ведь главным героем нашего повествования должен стать Ванечка – сокол ясноглазый, а вернее, беркут или коршун, которого по ошибке еще невзрачным рябеньким яичком подложили в курятник. Пора перекидывать мостик к его непростой драматической судьбе.

Итак, диспозиция: папа – строгий, но справедливый и любящий, молчаливый личный водитель недремлющего бдительного чекиста, работающий на сверкающем престижном лимузине областного масштаба советских времен; мама – всеми уважаемая обкомовская матрона с чуть посеребренными благородной сединой висками, пытающаяся всем своим любвеобильным сердцем искупить грех и вину перед сыночком; и, наконец, старший брат – очкастый умник, математическое светило, чахлый и худосочный, которого не добивают во дворе и школе только из-за страха перед родителями, но все-таки старающийся опекать своего младшего брата, помогать ему в учебе, а иногда просто решать за него задачки и писать изложения и сочинения, и все это крутится-вертится вокруг центра маленькой, но крепенькой Вселенной – Ванечки Николаева, обгоняющего в росте всех своих сверстников, быстро научившегося устанавливать свое непререкаемое первенство прежде всего наливающимся силой кулаком.
В обкомовском дворе он не прижился. При его появлении все эти расфуфыренные дамы и толстые смешные мужики в мешковатых костюмах и дурацких фетровых шляпах делали такие квадратные глаза, что выдержать не мог даже он – парень-кремень. В соседнем, простом плотно набитом разноплеменной детворой дворе, где его несоответствие русского имени и фамилии и слишком однозначной внешности сначала вызывало было смех, он решительно заставил умыться кровавой юшкой всех, кто посмел хотя бы ухмыльнуться. Себя он считал только русским, в минуты же особого напряжения, когда дело неизменно доходило до национальных особенностей и обидных кличек, он с таким жаром ненавидел «чурок» и «чуреков», что сомневаться в том, что он действительно русский, не приходилось. Мальчишка очень быстро ощутил и увидел это несоответствие, сунулся было за разъяснениями к родителям, но те так искусно изображали недоумение (дескать, о чем речь, ты наш родной сынок – Иван Степанович Николаев, какие могут быть сомнения или вопросы?), что Иван понял – тайна его происхождения не будет ему открыта никогда. Этого он простить не мог! Его ненависть к своим самым родным людям, зародившись сначала крошечным, свернутым в калачик эмбрионом, с годами росла, крепла и наливалась силой, превратившись в такую тугую спираль, что неизбежно разорвала бы его самого, если бы он вовремя не дал бы ей волю.


6
Учился он  неплохо, но особого интереса это занятие у него не вызывало. С самого детства ребенок хорошо развивался физически, очень любил подвижные игры, в которых старался всегда выигрывать или занимать позицию ведущего – вожака. Среди своих сверстников во дворе и в школе ему легко удавалось этого достичь, но жажда первенства была неутолима, и вскоре Ванечка стал мериться силой и ловкостью с ребятами намного старше. До четвертого класса он даже в шахматы и в шашки обыгрывал всех в окрестностях, но потом эти «комнатные» игры ему надоели, и он без всякого сожаления их забросил. Всего однажды потом он сел за шахматную доску – в армии, на первенстве полка, замполит уговорил, узнав, что Иван когда-то играл. Столько лет перерыва и надо же – сумел даже стать третьим призером, но «бронза» его никогда не устраивала.

В старших классах Иван с удовольствием начал «качаться». Это увлечение в середине восьмидесятых только-только входило в моду среди молодежи, а кроме того, от него была явная и ощутимая польза: в многонациональной Фергане, как и во всей огромной долине, во все времена самым большим уважением пользовались «бойцы» – специалисты кулачного боя. В этих краях это было даже не развлечением или спортом, хотя, бывало, и ставки делали, и чемпионов определяли, была еще просто необходимость выжить, отстоять честь своей махалли (по-узбекски – деревня).  Несмотря на смешение многих национальностей, диаспоры все-таки старались селиться компактно: киргизы – в одной части города, чечены и ингуши создали свою слободу, турки-месхетинцы – наиболее агрессивные и горячие парни – занимали свой район. И каждая такая махалля держалась обособленно, как крепость, просто так попасть чужому в нее было совсем небезопасно, а преимущество каждой нации (а в том, что она самая лучшая, никто никогда не сомневался) устанавливалось обычно силой – кровавыми кулачными столкновениями. Это совсем не ново и не оригинально: как Монтекки и Капулетти, или банды Бронкса, Гарлема и Бруклина, выясняющие отношения между собой, точно так же и Фергана, как и многие другие города в национальных окраинах Советского Союза, славилась своими национальными разборками, время от времени переходящими в настоящие этнические войны.

Вот это самое занятие – установление национального, русского (что было  непонятным большинству) и его личного, Николаева, превосходства с помощью силы и экзотических в те времена и даже запрещенных восточных единоборств, позволяющих одному посвященному положить обычную кодлу в семь-восемь человек, и стало любимым занятием Ванечки, как его – здоровенного парня, вымахавшего уже под притолоку, – продолжали звать дома чадолюбивые родители.

Отношение к близким за годы детства претерпело многократные изменения: сначала, с самого малого возраста, с отцом он был приветливо снисходителен, быстро поняв, что отцовская епархия ограничивается только баранкой его любимой «Волги»; с мамой до средних классов был ласков как бычок, зная, что у нее можно выпросить для себя все, что угодно; позже, рано повзрослев и сильно возмужав, стал чураться всех этих «пусей-мусей», ласковых соплей и откровенного сюсюканья, на которые мать с возрастом становилась безразмерно щедра, а, натолкнувшись на недоступную ему родовую тайну, возненавидел свое семейство, внешне сохраняя необходимые приличия, понимая, что до поры до времени они просто необходимы. С братом Иван слишком рано понял житейское превосходство грубой физической силы над разумом, притча о Давиде и Голиафе ему была неизвестна и неинтересна.  Очень рано в семье ему стало скучно, а потом и неприятно, даже то малое время, которое работающие родители могли выкраивать для общего времяпрепровождения, утомляло его и раздражало. Протерпев сколько-то из приличия, вскоре Ванечка стал откровенно игнорировать общество предков, не говоря уже о безразличном ему брате. К десятому классу семья ему не просто надоела до чертиков, он едва сдерживал себя, возвращаясь каждый вечер в ненавистные ему стены.
 
Чтобы не срываться лишний раз на домашних, давно и безнадежно доставших его своей любовью-заботой, от которой его просто тошнило, Иван старался проводить дома минимум времени. Он приходил далеко за полночь, отмывал под горячим жестким душем пот и кровь, если до нее в тот день доходило, съедал, стоя над плитой прямо из кастрюли еду, оставленную для него (обычно большой кусок вареного мяса), и валился на кровать, засыпая раньше, чем касался подушки. Спал он всегда крепко, без снов и уже через пять-шесть часов пробуждался бодрым и энергичным, готовым к новым боям и приключениям. Окончив школу, он с огромным облегчением вздохнул, на попытку матери поговорить о будущем, в смысле продолжения образования, махнул рукой так яростно, что она поняла  безнадежность ситуации и отстала без слов, а сам устроился рабочим в геологическую партию, работавшую на нефть в самой Ферганской долине.

Работа его была тяжелой, но примитивной до предела: Иван ходил пешком по окрестным предгорьям, тяжелой кувалдой забивал стальной четырехгранный лом в землю, минимум на метр, а потом, стремительно выдергивая его, из образовавшегося в земной поверхности отверстия отбирал пробу газоанализатором. Нефть в Ферганской долине добывали еще с незапамятных времен, и залегала она здесь так близко к поверхности, что даже такие примитивные пробы позволяли определить наиболее нефтеносные места. Уставал от этой работы на жаре Иван очень сильно, но она заменяла ему теперь любой тренажер, и сон после нее был особенно крепким.

В свои семнадцать лет он выглядел взрослым парнем, даже мужчиной, на вечерние сеансы и на городскую танцплощадку уже несколько лет проходил без всяких унизительных вопросов, тем более что контролеры знали парня в лицо и были наслышаны о его бойцовской славе. А сила, с помощью которой Ванечка так быстро приспособился решать все житейские вопросы, делала его все более уверенным в себе, даже излишне, он, как молодой тигр, еще не познавший горечи поражения, считал себя непобедимым. Девчонки в то время интересовали его мало, он, в сущности, оставался хоть и очень большим, но ребенком, и на танцы ходил, в основном, за компанию, чтобы поддержать в случае чего своих, да и лишний раз укрепить свой авторитет «бойца».

Однажды, роковым вечером, друзья уговорили его пойти с ними на танцы в Дом офицеров. По всему городу славилась тамошняя дискотека, собиравшая всех самых красивых девушек Ферганы – в те времена выйти замуж за офицера считалось большой удачей, а военные в Фергане стояли еще со времен Скобелева. Обстановка на дискотеке была праздничной, в воздухе витал дух легкого флера, хотя военных было немного, а в основном свои – местные.  Все внешне держались вполне дружелюбно, и вечер, наверное, так и закончился бы вполне мирно и спокойно, если бы в зал не ввалилась большая компания турков-месхетинцев.
Как я уже упоминал, в каждой диаспоре национальные идеи были самым главным, цементирующим и организующим стержнем. Принципы равенства и братства не интересовали здесь никого, когда речь заходила о других национальностях, пусть даже твоей же веры. Каждая диаспора, понятно, считала себя лучшей и самой любимой у Создателя, а свои права на привилегии защищала всеми силами. Вот и месхетинцы не сомневались, что они значительно лучше остальных, и не только  узбеков, которых вообще за людей не считали, а даже  русских, чья власть в стране была очевидной.
 
Пока официальная идеология морочила головы, прежде всего самой себе, идеями интернациональной дружбы, умудряясь в соседнем Афганистане в это же время огнем и мечом насаждать собственные представления о лучшей жизни, убивая десятки тысяч тех, кто с этим не соглашался, простые парни в самом СССР сбивались в стаи по национальным признакам и без устали избивали всех, кому не посчастливилось родиться с «правильной» национальностью. Если уж не довелось тебе такое счастье, то сиди в своей махалле и не смей показывать носа вне ее границ, тем более в таких центровых местах, как Дом офицеров. А будешь под ногами мешаться, мы тебя изобьем, а чтоб  неповадно было, изобьем и твоих друзей, мало будет – отловим твою сестру и изнасилуем ее. Мы – сила, мы отлично организованы и вас, паршивые нечистые собаки, не боимся! Мы – здесь хозяева! Вот так примерно, в таком вот ракурсе и зазвучал разговор на той самой танцплощадке, когда присутствующие возмутились тем, что турки, оттеснив всех по углам, встав в центр зала большим кругом, положив руки друг другу на плечи, стали отплясывать свой горячий национальный танец, пиная и толкая всех, кто не успевал увернуться или не отошел в сторону.

Кто-то наверняка скажет, что я утрирую или того хуже – клевещу на нашу незабвенную Родину, скрывшуюся в пучине последних двадцати лет, как легендарная Атлантида, что это уже идеи махрового национализма, скатывающегося к откровенному нацизму. Уверен, эти критики из тех, кто утверждает, что у терроризма и преступности нет национальности. Все это – либеральные сопли! Есть национальность у каждой экстремистской группировки, есть у них и твердая уверенность, что только их вера самая истинная и только им дано право определять «чистых» и «нечистых», карая неугодных от имени бога. Поразительно, но в те недалекие времена миллионы советских людей на необъятных просторах Сибири, например, даже не подозревали, до какого градуса разогрет ядерный котел национальной ненависти в их с виду вполне мирной стране. Удивляет и то, что одновременно с лютым национализмом, проявляемым как стадный инстинкт, как только собиралась недовольная толпа на площади, существовало и знаменитое азиатское гостеприимство. Можно было путешествовать по горам и долинам Средней Азии небольшой группой и даже в одиночку и на любом пастбище или в кишлаке встретить самый горячий и дружественный прием – это в крови и в законах всех азиатских народов, но все же, как доходило до идейности, а с ней и до крайностей, одни считали себя хорошими и всемогущими, а других – баранами, годными лишь для того, чтобы стричь с них шерсть и глумиться над ними как черной душе будет угодно. На этом же держится и непобедимая неискоренимая «дедовщина» в российской армии, а вообще подобные отношения не редкость в России, это всегда было в крови ее граждан – видимо, слишком много народов когда-то было поспешно и безумно собрано в единое, скроенное, словно лоскутное одеяло, государство.

Ладно уж, чего так распаляться, дело житейское. Только присел Ваня после очередного танца на стульчик, как один из отплясавших месхетинцев подошел к нему и потребовал уступить место его подруге (понятное дело русской девушке). Если бы тон был не такой оскорбительный, то Иван, конечно, место уступил бы, он и без слов это бы сделал, но теперь… Уступить – значило унизиться, а это было недопустимо. Турок был огромен – килограммов сто двадцать, против Ванькиных восьмидесяти это слишком большое преимущество, но отступать было некуда, и Иван ударил первым, хотя точно знал, что в этот раз легко отделаться не удастся. В образовавшийся круг бросились еще человек пять из месхетинцев, и началось…

Хоть первый удар правой был хорош, но уже от ответного Иван отлетел к стене, как биллиардный шар, и удержался на ногах лишь благодаря стене. Друзей, что бросились ему на помощь, тут же перехватили другие турки, их было намного больше, и шансов на успех у компании Николаева не было никаких. После второго удара, в который Иван вложил все силы и всю закипевшую злость, турок, несмотря на массивность, «слетел с катушек» – рухнул на пол, гулко приложившись головой к натертому по случаю танцев паркету. У него-то сзади стены не было, но и у Ивана на  этом преимущество кончилось. Он еще попытался, как учит карате, провести удар ногой, но противник поймал бьющую ногу, и не успели они рухнуть на пол, как на  Ивана посыпались удары со всех сторон – это подключились к бойне все, кто мог дотянуться. Когда же он оказался на полу, турки стали тупо молотить его ногами, толкаясь и мешая друг другу. Они-то не знали, что больше чем втроем избивать лежачего  неэффективно – места не хватает.

Ванька в то лето из какого-то упрямства и рациональности побрился наголо, как перед самым уходом в армию. Тогда моды на бритоголовость еще не было, таким образом выделялись только солдаты да уголовники. Вот турки и приняли Ивана за солдата, а в Фергане испокон веку стоял десантный полк, потом, когда обстановка здесь совсем накалилась до края,  даже дивизию сюда перевели. Десантников турки ненавидели особенно люто, и те отвечали месхетинцам тем же: во времена Афганской кампании  дважды в год, весной и осенью, когда менялся личный состав гарнизона в Баграме, демобилизованные десантники, задерживаясь на пару дней в мирной Фергане, регулярно устраивали почти ритуальные побоища, в которых туркам доставалось больше всех. Ивана, принимая за такого десантника, избивали с особой злобой, и, наверное, забили бы насмерть, если бы не военный патруль, который, тоже приняв Ваньку за своего, угрожая применить оружие, отбил его у разъяренных, опьяненных дракой до безумия месхетинцев.

В общем, родился Ванька, видать, в рубашке. Судьба его тело хранила, хоть на нем и живого места не было, на следующий день глаза не открывались – заплыли, весь черный от кровоподтеков и опух, как подушка, но это все пройдет. А вот душа, сгоревшая в ненависти и злобе, уже так и не оправилась. Воспоминания об этом избиении остались самым сильным впечатлением в его жизни. Отомстить, конечно, ему лично не удалось никому, да и вряд ли это было возможным, но странным образом, жестокое возмездие покарало вскоре турок-месхетинцев и без Ивана.

Буквально через несколько месяцев, когда турки-месхетинцы в очередной раз жестоко избили одного из узбеков, которых они презирали с особенной яростью, терпение узбекской диаспоры лопнуло. Может быть, пострадавший был не из простых, а может быть жестокость в этот раз была излишней, только самый мирный на свете народ, узбеки, вдруг поднялись и двинулись в турецкую махаллю, гонимые вспыхнувшим, как степной пожар, желанием посчитаться с обидчиками. Но справиться с воинственными турками было не так-то уж просто: и в этот раз узбекам, теперь уже целой толпе, снова досталось до кровавой юшки. Турки не просто отбились, а, почуяв свою силу и безнаказанность, откровенно и всласть унижали и оскорбляли узбеков, грозились изнасиловать их всех самих и их женщин, в общем, не зная меры и стыда, поносили вполне достойный народ с тысячелетней историей и традициями. И вот тут не на шутку взыграло ретивое: узбеки решились на погром.
Для начала все дома, в которых жили турки-месхетинцы, совсем как в сказке «Али-Баба и сорок разбойников» (а в то время уже и до Ферганы дошел знаменитый одноименный мюзикл на больших виниловых пластинках, где Юрский, Табаков и Джигарханян пели за Али-Бабу, его жадного брата Касыма и разбойника Хасана), пометили тайным знаком. Некоторые старики-узбеки, из тех, кто был против резни, пришли к туркам и предупреждали их – бегите, мол, ваших резать будут! Но турки слишком уж себя высоко ценили – не боялись они баранов-узбеков, а вышло, что зря! Это о русском бунте Пушкин сказал – «бессмысленный и жестокий», он, великий поэт, и не знал, видимо, ничего о бунтах азиатских, на фоне которых все русское зверство просто детские ссоры в песочнице. В Азии вообще отношение к жизни человека более легкомысленное, там о правах человека, о гуманности и правилах типа «лежачего не бьют» и не слышали. Когда дело доходит до крови, горячий народ легко теряет разум и становится безумным: хватает, что под руку попадется и убивает, режет, рвет на части, пока не кончится  все живое вокруг либо не иссякнут силы.
Потерпев поражение на кулаках, узбеки подошли к делу со всей серьезностью: народ свозили в город из близлежащих кишлаков и дальних селений грузовиками, вооружали спешно откованными пиками, заточками, кольями и топорами, а для храбрости, совсем уже на русский манер – как не перенять, ведь столько лет живут бок о бок – заливали глаза водкой. И вся эта вооруженная, налитая злобой и алкоголем толпа хлынула в турецкую махаллю, врывалась в дома, помеченные смертным знаком, насилуя и убивая все живое на своем пути. Убивали всех, кто попадал под руки: мужчин, женщин, детей, стариков, резали, рубили, выпускали кишки наружу и живых еще бросали в огромные костры, в которые превратились дома и стоящие около них машины. Словно вновь вернулись дикие времена нашествий Батыя или Чингиз-Хана. А вы говорите: гуманность, интернационализм, развитой социализм, наконец!
 
Еще вчера бахвалившиеся своей силой и храбростью турки, из тех, кому повезло остаться в живых, в чем мать родила (дело ведь, как все погромы, было ночью) кинулись на территорию десантного полка за защитой к вчера еще презираемым «русским свиньям», а кто не смог до полка добраться, прятались в домах все тех же узбеков, по тридцать-сорок человек набиваясь в тесных домишках. Вот и выходит, что кто-то зверь, а кто-то, несмотря на национальность, человек. Поди в этом разберись! Тогда десантники спасли месхетинцев, хотя и вздорный народец, гнилой, а все-таки люди. Вывезли их на летное поле, окружили со всех сторон бронетехникой, так и спасли. Пришлось Советскому правительству, оно тогда еще у власти было, эвакуировать всех уцелевших месхетинцев куда-то на Кубань, где через некоторое время, позабыв прежние страхи, турки снова стали поднимать голову и проявлять свой склочный характер.


7
Ферганская резня 1989 года окончательно сформировала волчий характер Ивана: он не сочувствовал туркам ни старым, ни слабым, большая кровь несколько пригасила огонь мщения, но жалости не было – она сгорела в нем дотла еще на полу танцевального зала областного Дома офицеров, когда он харкал кровью под ударами лихих парней.
Когда на следующий год пришла пора идти в армию, то он ничуть не сомневался, что попадет в те войска, о которых мечтал с самого детства – элитные воздушно-десантные, ему – выходцу из жестокой Ферганской долины – дорога туда была предначертана заранее. Был такой гласный или не гласный принцип отбора в десантные войска: туда призывали отпетую шпану из таких вот мест, где накал национальной вражды заставлял ежедневно драться, чтобы выжить. Понятное дело, не вундеркиндов же из Дубны или новосибирского Академгородка набирать  в войска, где прежде всего учат, как сломать шею врагу, расколошматить три-четыре кирпича одним ударом кулака, а о собственную голову бить бутылки без всяких для нее последствий.

Таких ребят в военкомате распознавали без особых ухищрений: их было видно еще на приписной до того как в чем мать родила они представали перед комиссией. И еще один основополагающий принцип лежал в основе формирования СА (Советской армии, в отличие от войск КГБ, которые охраняли границу): призвать в одном месте, а служить отправлять в другое, желательно диаметрально первому, заставляя для этого пересечь иногда всю страну. Вот и попадали тувинские «чернушники» служить в Москву, степняки-казахи и сибиряки-охотники, не видевшие никогда воды больше чем в кружке, – на Тихоокеанский флот, привычные к пятидесятиградусной жаре узбеки и туркмены – на Крайний Север, а поморы и коми-пермяки – в Кушку и кызылкумские пески. Я и сам задумывался над этим феноменом, и людей спрашивал, говорят, чтобы жизнь малиной не казалась, чтобы выработать принципиально новые качества в человеке и тем самым получить, наверное, какого-то сверхвоина. Вот только мало что из этого получалось, кроме невыносимых условий каторги, в которую превращалась служба.

Мне всегда казалось, что логика диктовала совсем иное. Например, из сибиряков-охотников наверняка без труда получались бы отменные снайперы, молодые парни, чувствующие себя, как рыба в воде, умеющие плавать и отчаянно любящие море, были бы отличными матросами на флоте, а технически грамотные пацаны из крупных промышленных центров, привыкшие с детства быть с любой техникой «на ты», гораздо быстрее укрощали бы ракеты и ремонт самолетов, но, видимо, логика эта была слишком элементарна, а формирование армии, да еще такой, какой была Советская, дело гораздо более сложное. Да еще какая экономия была бы на транспортных перевозках, куда ж такие деньжища девать! Нет, пусть лучше через всю страну перебрасываются, подальше от мамки с папкой, чтобы власть над их детьми, попавшими в стальные, все перемалывающие челюсти любимого государства, была абсолютной. А принцип, на то он и принцип, если уж нам его не понять, то уж врагу – и подавно, может быть, от этого больше бояться будет.

В Фергане, как я уже упоминал, десантники стояли всегда, недаром день 2 августа – праздник ВДВ – здесь знали как «Отче наш». В этот день все ферганцы, кто служил когда-либо в десанте, собирались в центре и гуляли от души и до упаду в самом большой ресторане, а под занавес выходили нестройной толпой с пьяными криками и песнями на опустевшие по такому поводу улицы города, чтобы лишний раз убедиться, что город их уважает и надеется в этот день на милость победителей. «Крылатая пехота» прочесывала его, и горе тому, кто не успел спрятаться и попадался под руку неугомонным бойцам. Дважды в год именно из Ферганы призывали новобранцев в десант, вот только отправляли ребят служить то в Псков, то в Прибалтику, а нашего героя Ванечку – в Закавказский военный округ, в армянский город Кировакан, который до смерти руководителя Ленинградской партийной организации назывался скромным именем Караклис.
 
В Кировакане была расквартирована специальная дивизия ВДВ, предназначенная для борьбы с врагом в горах и пустынях. Условия службы в ней были тоже особыми, о которых Иван Николаев распространяться не любил, разве что под большим подпитием, в которое он попадал очень редко. Из его бессвязных рассказов можно было понять, что и в дивизии подразделения формировались по национальному признаку, а чтобы бойцы не теряли боевой формы, между ними все время вспыхивали драки и потасовки, шло так называемое «социалистическое соревнование».

С первого же дня службы новичков закаляли и тренировали, «физика» должна была быть на самом высоком уровне. Поэтому, если среди ночи приспичило кому в сортир, то по пути должен он не менее двадцати раз подтянуться на перекладине, прямо тут в казарме. Если уж слишком невтерпеж, так и быть – туда, в сортир, прямиком, а подтягиваться будешь на обратном пути и пока все двадцать раз не наберешь, в койку не попадешь. Если на марше или на кроссе по «пересеченке» в полной боевой амуниции заболит живот, санинструктор начертит тебе большой крест зеленкой на пузе и погонит дальше – вперед, быстрей, не отставать! Если, не дай бог, «чайник» ногу стер, да еще и жалуется, в сапог ему пару таблеток, какие под руку попадутся, и снова – вперед, быстрей, не отставать! Забрасывали десантников в пустыню на несколько дней с проверкой на выживание: жара – адская, а воды всего лишь алюминиевая фляжка. Сам пить не моги – вдруг товарищу, потерявшему сознание, помощь оказать придется, или  перегретый от стрельбы в бою пулемет воды для охлаждения потребует.

Умели наши и сталь закалять, и бойцов, пригодных на все, выращивать, что и говорить, головорезы в этой дивизии были отпетые, причем даже в самом прямом смысле этого слова. В необходимый полевой комплект, кроме десантной пилы – гибкой стальной проволоки с зубьями в трех плоскостях, при помощи которой каждый воин мог в несколько минут перепилить ствол до двадцати сантиметров в диаметре, входили еще две струны – басовая толстая, чтобы накинуть врагу на шею и придушить его слегка (для взятия «языка», должно быть) и тонкая, как первая струна на гитаре: она моментально и без особых усилий могла перерезать горло до самого шейного позвонка. Пригодились ли эти навыки во время службы, не знаю, но в горячих точках, не говоря уже об Афгане, наверняка все это использовалось.
Попал Николаев в армию в то несчастливое время, когда десантников бросали для усмирения собственного народа то в Сумгаит, то в Баку, то в Грузию, то в Прибалтику; и в Средней Азии бунты и погромы вспыхивали все чаще и чаще: громили зарвавшуюся милицию, воевали из-за земли и воды, а иногда, подначиваемые проигравшими начальниками областного или республиканского масштаба, поднимались клан на клан. От всего этого трещал по швам и границам давно сгнивший каркас империи на соломенных ногах, и надо же, так случилось, что едва успел Николаев дембельнуться, только-только покрасовался всеми своими значками и лычками в парадной, с аксельбантами, форме, как кончилась страна, и началась цепная реакция парадов суверенитетов.

Вышел Иван на гражданку матерым и сильным волком, уверенным в себе настолько, что взялся бы даже стальную проволоку зубами грызть, а вдруг, совершенно неожиданно оказался, как и миллионы других, вчера еще советских людей, в полной растерянности от своей ненужности и беспризорности.

Мать только-только (вот ведь и здесь повезло!) успела выйти на пенсию, под занавес, как почетный и уважаемый всеми работник, съездила в дорогой круиз по Средиземному морю, блаженствовала в каюте-люкс, что выделялась для Ферганского обкома, а тут – переворот – независимая от всех Узбекская республика, в которой главные граждане теперь, понятное дело, узбеки, а все остальные – с трудом терпимые ими нацменьшинства? Не сразу, но все же началось сначала ворчание и недовольное бурчание вслед даже тех, кто всегда прежде был приветлив и вежлив. Потом в ворчании зазвучали нотки каких-то наивных сначала, почти детских угроз, но очень скоро, необъяснимо скоро, началась открытая не сдерживаемая никем откровенная травля русских. Мудрые и осторожные люди поехали прочь сразу, не дожидаясь, пока пометят дверь или бросят в окно бутылку с российским «ноу-хау» – «коктейлем  Молотова», а вот Николаевы, прожившие здесь всю жизнь и не имевшие никого на всем белом свете, долго не могли поверить в необратимые изменения, что происходили на их глазах.

Даже в областном КГБ воцарилась растерянность. Общественность стала раскрывать и разоблачать случаи притеснения местных кадров, гонения и прямые репрессии, применяемые вплоть до расстрела к национальным героям во все времена российской уже «оккупации», и побежали, уничтожив компрометирующие органы бумаги, стойкие «дзержинцы», не дожидаясь, пока начнут их по подъездам резать или по столбам развешивать. Вот и черную «Волгу» Николаева – символ непоколебимой, казалось, власти, подожгли неизвестные, и вспыхнула она мгновенно каким-то не к месту праздничным огромным факелом, оставив верного ей Степана Петровича безлошадным и безработным.
 
С работой и раньше в долине были проблемы. Понятно, с хорошей работой, с той, что на окладе, а теперь вообще без просвета. Вот Иван проболтался без дела с полгода, пару раз ввязался в жестокие драки, больше от безысходности и жуткого бессилия, каждый раз чудом увернувшись от тонкого азиатского ножа с наборной ручкой и золотыми звездочками на лезвии, да и поехал прочь – куда глаза глядят – в Россию, ведь единственное, в чем он был до конца уверен, так это в том, что он самый настоящий русский и среди «чучмеков» жить на таких унизительных условиях – третьим сортом – никогда не останется.
Как объяснить его состояние, вчера еще сильного, уверенного в себе и своем будущем человека, сегодня оставшегося на пепелище? Может быть, подобное чувствует моряк, уверенно преодолевавший все моря и океаны, и вдруг оставшийся на берегу необитаемого безжизненного островка, с которого насмешливая волна торопливо уносит даже малейшие обломки его когда-то надежного корабля? Или орел, привыкший парить в вышине, чутко улавливающий тугие восходящие потоки, вчера еще чувствовавший себя царем мира, а сегодня оказавшийся в тесной темной клетке? Каково ему с высот власти и силы да в самые темные глубины унижения и бесправия? Вот и Иван, наверное, чувствовал себя примерно так же, даже не догадываясь, что впереди будут дни еще горше, что Россия, чьим сыном он себя считал и которой он фактически не знал (ну побывал на каникулах однажды с классом в Москве и Ленинграде, запомнил только, что холодно и слякотно, и людей вокруг столько, что и продохнуть невозможно), отнесется к нему как злая мачеха.

А пока, чтобы зацепиться хоть за что-то, пользуясь своим преимуществом демобилизованного воина, Иван поехал в Томск, где уже почти десять лет жил старший брат Сашка. Старший брат уехал в Томск сразу после школы, окончил там институт электроники и программирования и даже недавно защитил кандидатскую диссертацию, но, несмотря на свой статус академического ученого, все еще с трудом перебивался на нищенскую зарплату, живя в переполненном аспирантском семейном общежитии, по коридорам которым бегали без всякого присмотра двое его сопливых от сквозняков пацанов-погодков трех и четырех лет от роду. 
На брата рассчитывать не приходилось, да Ванька и раньше-то его всерьез не принимал: не пользовался старшой у него ни малейшим авторитетом. Иван записался на подготовительные курсы при геологическом факультете – в принципе ему было все равно, а коли так, то почему не геология?  Нефть он уже искал в Фергане, и это занятие – простое, полезное и бесхитростное – ему понравилось. Повлияло еще и то, что знакомые ребята – соседи по ферганскому двору – тоже учились в Томске и с каким-то особым единодушием гордились этим. Николаев, как рабфаковец, получил койку в студенческом общежитии и стал приглядываться к непривычной ему российско-сибирской жизни.


8
А в Томске все оставалось прежним – спокойным, патриархальным, даже полуспящим, несмотря на развал Союза и очаги гражданских войн, вспыхнувшие на окраинах и грозящие охватить страну. По календарю была весна, в родной Фергане уже вовсю цвел миндаль, яблони и вишни, с легкой руки Всеволода Овчинникова называемые теперь повсюду «сакурами», а здесь на обочине твердыми кусками лежал окоченевший снег, по горбатым выщербленным улицам неслись грязные потоки воды, люди в мрачных и тяжелых одеждах спешили по своим делам с выражением вечной озабоченности и кровно связанной с этим непроходящей тоски.
Правда, в студенческом общежитии, что на углу Кирова и Ленина, непонятно по какому поводу всегда царило праздничное настроение, перемежающееся лишь короткими периодами похмельных последствий. Молодежь – как иронично называл всю эту шумную ораву Николаев – носилась по коридорам, без стука вламывалась в комнату к «абитуре», выпрашивая то чайник, то хлеб, то заварку, а то и фунтик дефицитнейшего сахара. Товарный и продуктовый голод здесь, в огромной Сибири, ощущался куда острее, чем в солнечной Фергане. И дело было совсем не в том, что там – воткни палку и все растет, а  еще и в людях и в какой-то непонятной системе азиатских коопторгов, которые каждую субботу отряжали отряды своих автолавок во все областные города, и там, на импровизированных рынках-барахолках, можно было хоть и втридорога, но приобрести почти все, чего пожелала бы неизбалованная товарным изобилием советская душа

Только спустя две недели после приезда в Томск, устроившись и оглядевшись, Иван позвонил брату на работу и предупредил, что в выходные собирается к нему в гости. Достал привезенные еще из дома подарки – тюбетейки и глиняные свистульки в виде диковинных длиннохвостых птиц для мальчишек, купил большую дыню прямо у вагона андижанского поезда (сам не повез – таскаться с ней не хотелось, все-таки ехал в никуда, на брата даже в самом крайнем случае и то не рассчитывал), выстоял очередь за тремя квелыми гвоздиками для жены брата и поехал в Академгородок, который на манер знаменитого Академгородка в Новосибирске построили в сосновом бору неподалеку от города.

Ни типовые скучные «свечки» домов из серого силикатного кирпича, ни частокол высоких сосен с кронами где-то на уровне третьего этажа не поразили Ивана. Ему были больше по душе тенистые чинары и стройные пирамидальные тополя в Фергане или платановые и ореховые рощи в отрогах Гиссара, но все-таки в этом научном пригороде дышалось свободнее, чем в центре Томска, и снег под соснами лежал почти белый, а главное – было очень тихо, так что впервые за эти две недели суматошной новой жизни Иван услышал пение птиц.
Во дворе общежития Иван несколько запутался, а вездесущих и всезнающих бабушек-старушек у подъездов не оказалось – их вообще в этом городке было очень мало. К счастью, на накатанной, обледеневшей после утреннего заморозка тропинке показалась девушка, и Иван решительно двинулся ей наперерез, чтобы определиться в «трех соснах», как он в насмешку над собой назвал свою минутную растерянность. Девушка оглянулась на подбегающего Ивана и улыбнулась ему, а он даже остановился, оторопев от такой несказанной красоты. Она была точь-в-точь Аленушкой из старой русской народной сказки, которую ему когда-то в детстве читала мать. Книжка была с картинками, и Ванечка в три года любил их разглядывать, выучив все сказки наизусть. На одной картинке у ручья на камне сидела девушка с длинной косой – Аленушка –  и плакала над непослушным братцем Иванушкой, превратившимся в белого козленка. У девушки, которую Иван сейчас окликнул, было такое же милое лицо и даже пшеничная коса, как у той нарисованной Аленушки, выглядывала из-под белого, ажурной вязки, пухового платка.
– Извините… Вас случайно не Алена… не… Елена… зовут? – неожиданно даже для себя самого, запинаясь и смущаясь, спросил Иван.
– Да, я Лена, а вы меня знаете? Вы кто?
– Нет, я вас вижу впервые, но вы так похожи…
– На Аленушку Васнецова? Мне это все говорят! Придется все-таки косу обрезать, проходу не дают, Аленушка да Аленушка.  Вы все-таки кто?
– Я – брат Александра Николаева, знаете такого, он недавно диссертацию защитил – математик или программист, черт его знает.
– Насчет диссертации я не в курсе. А вот его жену и двух мальчишек-непосед знаю хорошо, мы тут все друг друга знаем. Живем как в деревне или того хуже – на хуторе. Они во втором подъезде на пятом этаже, вот сюда, пожалуйста. – Девушка показала на соседний подъезд.
– А вы в какой квартире живете? – осмелился поинтересоваться Иван.
– У нас тут не квартиры, а блоки – мы живем в четвертом «а», на третьем этаже, помните, как в школе?
– Я в школе учился в классе «е» – у нас в Средней Азии слишком много детей, вот и классов иногда набегает чуть ли не до середины алфавита. А вы… с кем живете?
Девушка посмотрела на парня и, уже понимая его интерес к ней, несколько подтрунивая, ответила, чуть растягивая слова, словно передразнивая заикавшегося от смущения Ивана:
– Мы… живем с … папой и мамой. И кошкой Нюркой, если вам так интересно. – И, не дожидаясь его реакции, взбежала по ступенькам на крыльцо.
– Интересно! Нам очень даже интересно, – успел крикнуть ей вслед Иван и с необъяснимо веселым настроением взлетел к брату на пятый этаж одним махом, перепрыгивая через две ступеньки.
По коридору прямо на него с неимоверным шумом катил трехколесный велосипед. Один белоголовый мальчуган яростно крутил педали, словно пытаясь удрать от кого-то, но преследователь (это был очевидно он – такой же белоголовый пацан, но помладше) стоял на запятках велосипеда и, держась одной рукой за плечо, другой молотил по голове велосипедиста, истошно вопя: «Отдай велик, отдай велик!»
– Николаевы?! – строго спросил Иван, ногой останавливая громыхающее чудо.
– Николаевы, – нехотя подтвердил, сидящий за рулем малец что постарше. – А вы, дяденька, кто?
– А я и есть ваш дяденька Ваня из славного города Ферганы. Слыхали от отца о таком? Ваш папка там таким же босяком, как и вы, на велике гонял. Показывайте ваши апартаменты, ведите гостя к столу, недоросли.
– Сам ты дядя недорос, – пробурчал недовольный старший и, нехотя уступив велосипед брату, повел Ивана к двери своего «блока».

Гостя ждали – стол, несмотря на трудные «талонные» времена, был уставлен какими-то закусками, искусно изготовленными изобретательной женой брата, а из духовки доносилось многообещающее шкворчание и аппетитные запахи. Вручив невестке цветы, неловко ткнувшись щекой в ее щеку, толком не понимая, как еще надо было поздороваться с малознакомой родственницей, Иван, на ходу вынимая бутылку водки, купленную в последний момент уже у предприимчивого таксиста, доставившего его в Городок, протянул брату широкую крепкую ладонь. Сашка – серый, замороченный с рано появившимися «докторскими» залысинами, как-то неловко улыбаясь, в ответ сунул свою прохладную и почему-то влажную слабую ладонь.
– Брательник, держи «краба», – отчего-то злясь на себя, нарочито весело проорал бывший десантник и сжал пальцы брата так, что у того от боли навернулись слезы.  – Эх, и слабый же вы род – ученые, как с вами строить коммунизм в отдельно взятой стране, не пойму. А впрочем, уже ничего и не строим, так – выживаем из последнего. – И, сразу вспомнив реалии последнего времени, посерьезнел и замолчал.

Наверное, если бы они были совсем чужими и случайно встретились вот так за одним столом, да еще выпив по сто грамм водочки да под хорошую закуску – соленые груздочки и хрустящие огурчики, капустку с клюквой и горячие бутерброды с сыром и чесноком – они нашли бы, что рассказать друг другу. Вполне возможно, что вскоре к разговору присоединилась бы и раскрасневшаяся хозяйка, тем более что курица с черносливом и печеной картошкой удалась на славу. Иван бы рассказывал о своей службе в десанте, выбирая, конечно, смешные и курьезные случаи, а не то, как он саперной лопаткой положил двоих «чучмеков» в Сумгаите, раскроив им головы одним ударом, как учили. И  Сашка, наверное, тоже нашел бы парочку смешных случаев из своей внешне такой скучной программистской  жизни: можно  было бы рассказать, как совершенно случайно команду протаскивания бумаги в принтере поставили в цикл, и пока пришли в себя, машина завалила бумагой всю комнату до потолка, раскрутив целый огромный рулон.

Но они, к сожалению, не были чужими. Братья были настолько разными и жили такими непохожими жизнями, что, хоть и много лет не виделись, давно стали неинтересными друг другу. Иван четко понимал, что солдатские байки Сашке  и его семье неинтересны, а, узнав о его участии в кровавых событиях в Сумгаите и Баку, родственники вообще его проклянут и больше никогда не пустят на порог, да он и сам не пойдет к ним в эту утлую тесноту и нищету, упрямо пролезавшую из всех щелей старательно наведенного марафета. Даже в аппетитной курице, на которую мальчишки накинулись с невероятной жадностью – еще бы, такая вкусная еда готовилась только по большим и редким праздникам – сквозило нечто, что вызывало непрошеную слезу и необъяснимое озлобление. Иван видел, что Любаша очень старалась, видел, как переживал давно возникшее, но столь явно проявившееся только сейчас непреодолимое отчуждение старший брат, но все эти потуги только еще больше злили его.

Неожиданно для себя Иван, кривясь от захлестнувшей его жадности, налил полный стакан водки (не пропадать же добру, да еще такому дефицитному и дорогому: брат с женой только пригубили)  и, давясь горькой обжигающей жидкостью, выпил залпом. Любаша засуетилась, подкладывая капустку и выбирая лучший кусок курицы, но Иван грубо ее остановил:
 – Не суетись, Люба, я не голоден, да и пьют не для того, чтобы заедать. Эх-ма! – И он снова потянулся за бутылкой, в последний миг понимая, что уже хватил через край.
Иван вообще-то был человеком непьющим, а тут на него словно что-то нашло: брат еще сделал слабую попытку остановить его, урезонить, потом уговаривал остаться ночевать – ну куда в таком состоянии ехать! – но Ивана уже понесло. Он наговорил кучу гадостей невестке, высказал в самой грубой форме, словно нарубил огромными ломтями правду-матку своему «недоделанному» брату, вставая из-за стола, чуть не перевернул его, испугав тем самым до слез пацанов, которых по причине позднего времени некуда было деть.

В распахнутой куртке и шапке набекрень, как и подобает бывалому десантнику, Иван вышел на крыльцо общежития, с жадностью вдыхая свежий воздух, в котором явственно ощущался вкус просыпающихся по весне сосен. Оттолкнув брата, пытавшегося его поддержать, он вдруг вспомнил о встрече с девушкой, так похожей на сказку, и решительно направился в соседний подъезд. Усилием воли он старался держаться прямо, по лестнице поднялся, твердо держась за перила, как-то на удивление быстро нашел дверь с табличкой «4-А» и, выдохнув свежее алкогольное облако, решительно нажал кнопку звонка. Ему повезло – открыла сама Аленушка. Даже в мертвом свете люминесцентных ламп коридора голубые глаза девушки светились необыкновенной чистотой и добротой. Иван практически никогда не робел и уж тем более не смущался, но его опыт общения с женским полом был скуден и примитивен, сейчас же он явно чувствовал себя не в своей тарелке. По железному правилу карате, которое он старался применять всякий раз во всех жизненных коллизиях, в случае неуверенности или замешательства необходимо сделать резкий шаг вперед. Вот и в этот раз, изрядно подвыпивший парень, не зная что сказать, ляпнул в лоб:
– Лена, выходите за меня замуж!
Девушка не испугалась, не отпрянула от пьяного незнакомца, может быть, даже хулигана, а улыбнулась ему, как маленькому, и ответила спокойно, особенно тщательно выделяя паузы, словно для слабоумного или плохо слышащего, видимо, Иван был так пьян, что она опасалась, что до него не сразу дойдет:
– Опоздали. Я уже невеста. У нас через месяц свадьба.
Иван оторопело уставился на нее, пытаясь понять, шутка ли это или все сказано ему – незнакомцу – всерьез. Судя по девичьим голубым глазам, с ним не шутили. Он вспыхнул, взвился каким-то бешеным пламенем, теряя над собой контроль, окончательно проваливаясь в ватное бездонное всесилье подкравшегося опьянения, и закричал в тишину большого коридора:
– Не бывать этому никогда! Ты будешь моей, только моей, слышишь?! Я тебя никому не отдам! – Он еще успел увидеть за спиной девушки лицо разгневанного мужчины, видимо, ее отца, но тут же Аленушка исчезла. Дверь обреченно хлопнула, словно отрезая ее от него навсегда, и лампочка погасла… 
В смысле – погасло сознание.
Что было потом, Иван так и не вспомнил. Как попал к себе на Кирова, как оказался в своей комнате на своей постели, правда, одетым, но все-таки миновал горькую чашу вытрезвителя, который вполне мог в те времена перекрыть ему дорогу в студенты, он так и не узнал. Впоследствии так было еще несколько раз, когда он, напиваясь и проваливаясь в небытие, безошибочно находил дорогу домой, двигаясь с отключенным сознанием, по необъяснимому наитию, словно ведомый каким-то спасительным автопилотом.
Те обрывки событий, которые он с огромным трудом смог утром восстановить в своей памяти, привели его в стыд и гнев на самого себя. Ну ладно, брательник, – все равно когда-нибудь все, что он думал о брате, надо было высказать; ладно Любаша, хотя она, конечно, не заслужила такого неблагодарного и даже хамского отношения, но как теперь показаться пред голубыми очами незнакомой Аленушки?! Нет, легче было бы от стыда провалиться под землю, но такого спасительного выхода не случилось, и Иван решил, что ему, опозоренному, нет больше хода в тот общежитский двор в Академгородке. На счастье, впереди было много дел и забот – надвигались экзамены на рабфаке, которые в случае успеха засчитывали сразу как вступительные. Отслужившим армию молодым людям были особенно рады в студенческих аудиториях.


9
Экзамены Николаев сдал на удивление хорошо. В группе среди молодых и зеленых салаг – выпускников школ, счастливо попавших на курс сразу же после окончания школы, бывший бравый десантник, да еще и с «косой саженью в плечах», выделялся серьезностью и основательностью, деканат назначил его старостой. Иван командовать любил и умел, и с первых же дней все в его студенческой жизни пошло как по маслу. Геология, как наука и будущая профессия, ему нравилась, и первый курс с исторической геологией, минералогией и петрографией он одолел очень легко. Оказалось, что у него отличная память, хоть и не перегруженная знаниями, но плодородная, как хорошо отдохнувшая «под парами» почва. Николаев легко запоминал мудреные термины, чувствуя непередаваемое и необъяснимое волнение при упоминании всех этих девонов, триасов, кембрия и юры, особенно ему нравился апт-аль-сеноман, к которому на томском севере было особое внимание. Даже муторную геодезию с ее скрупулезными расчетами до четвертого знака после запятой и постраничным контролем, которая обычно становится камнем преткновения для многих первокурсников, ему удалось преодолеть, став на некоторое время героем курса.
Как и все студенты, он, бывало, прогуливал лекции, запаздывал с контрольными и курсовыми и к летней сессии накопил кучу долгов по прикладной геодезии. Доцент Путятин, преподававший геодезию вот уже двадцать лет и получивший кличку «Репер», собрал первокурсников в Большой аудитории и самым серьезным образом предупредил, что «хвостисты» и «задолжники» будут жестоко преследоваться и караться недопущением к экзамену, что автоматически приведет к отчислению из вуза. В конце своей короткой, нагнавшей страху проповеди доцент предложил помощь любому, кто ее пожелает:
– Я готов заниматься с вами в любое время дня и ночи, достаточно только сказать об этом. Ну, кому нужны мои дополнительные консультации? – И, насупив кустистые седые брови, мрачно уставился в безмолвствующую публику. В напряженной тишине студенческой аудитории вдруг поднялась рука, а за ней раздался громкий голос Ивана Николаева:
– Мне нужны. Когда приходить?
– Завтра в семь утра!
Время было уже перед самой сессией, отложив все дела, Иван без четверти семь утра уже ждал доцента в фойе главного корпуса – дальше его не пускал обескураженный столь явным визитом вахтер – главный ключник учебного корпуса. Но тут в дверях появился взъерошено-заспанный Путятин и знаком дал понять вахтеру, что студент не заблудился с похмелья, а пришел по делу. Они сели в аудитории за стол друг напротив друга, и доцент начал гонять Ивана по всему курсу, тут же объясняя ему те вопросы, на которые Иван не мог ответить. После каждой темы доцент выдавал задачки, и Иван по таблицам Брадиса, а часто просто столбиком высчитывал координаты и коэффициенты корреляции. Днем они вместе сходили в студенческую столовку, здесь они тоже устроились за одним столом, но ели молча, отдыхая друг от друга. Студенты вокруг переглядывались и перемигивались, но Иван не обращал на это внимания, а Путятин тем более. Он был по-своему странен, но мнение посторонних его не интересовало. Расстались они в восемь вечера, проведя в обществе друг друга тринадцать рабочих часов, заполненных под завязку. Так повторилось на второй день, и на третий. За тридцать девять часов Иван не только разрулил все проблемы, усвоив недополученные в семестре знания, но и выполнил все шесть работ, по одной на каждую тему, так что вечером третьего дня довольный Путятин, потягиваясь и кряхтя, попросил у Николаева зачетную книжку. Иван, не ожидавший столь счастливого поворота, растерялся – книжку он оставил в общежитии, ведь формально зачет предстояло сдавать только через неделю.
– Ладно, даю тебе шанс: если за полчаса обернешься туда и обратно, я подожду – покурю пока спокойно трубочку, а то целый день некогда было отвлечься. Но на тридцать первой минуте ухожу, не обессудь. Тогда придешь вместе со всеми на зачет. Согласен? – И не дожидаясь ответа, скомандовал:
– Время пошло!
Бывший десантник Николаев махом скатился по стертым тысячами торопливых студенческих ног скользким мраморным ступеням и понесся в горку к общаге, как на дивизионном смотре, когда бегать приходилось с полной выкладкой перед комиссией, состоящей из одних генералов. Ворвавшись в общежитие, он одним махом перепрыгнул через турникет на вахте, разбудив и напугав до смерти старого вахтера, просидевшего здесь уже четверть века,  и едва тот пришел в себя, как снова был шокирован прыжком огромного азиата с такой никак не подходящей ему русской фамилией Николаев – это Иван уже с заветной зачеткой в руках стремглав понесся назад в корпус.
– Шальной, ты что, очумел?! Распрыгался как кенгуру, это тебе не полоса препятствий, вот погоди, напишу на тебя докладную! – вопил старик вслед, но Ванька уже его не слышал.
Как пацан, он вприпрыжку взлетел по ступеням на второй этаж и ворвался в аудиторию, где у высокого стрельчатого окна, с удовольствием потягивая коротенькую трубочку-носогрейку, поглядывал на большущий циферблат карманных часов «Павел Буре» тот самый доцент Путятин, которым так пугали всех первокурсников.

Хорошая эта жизнь – студенчество! Беззаботная, насыщенная, бьющая через край, как вырвавшийся на волю нефтяной фонтан! С какой грустью и нежностью иногда будет вспоминать этот наивный студенческий казус Иван Степанович Николаев, став вскоре матерым бизнесменом, чьи интересы, эмоции и результаты будут выражаться только скупыми и безликими цифрами в «черном» балансе, позволяющим наполнять банковские счета. Эти тридцать девять часов геодезии, нарочито смурной Путятин и скоростной кросс за зачеткой по городским улицам останутся последним светлым пятном из самого счастливого и беззаботного периода его жизни,  такой короткой, будто ее никогда и не было, студенческой жизни.
Вскоре все проблемы старой жизни покажутся ему мелкими и незначительными – он легко расправлялся с ними, впервые почувствовав не только свою физическую силу, к которой он давно привык, но и силу своего характера, в котором предприимчивость, хитрость, предвидение, расчетливость и сообразительность были проявлением неизвестных ему предков. Его способности значительно превышали те немудреные достоинства, которые проявляла в жизни терпеливая и расчетливо-трезвая Элеонора.


10
Иван полностью обеспечивал себя сам, даже умудрялся иногда послать перевод родителям, зная, что им в Фергане стало жить очень трудно. Зимой он подрабатывал в котельной, сбрасывал снег с огромных заводских крыш, а потом по случаю уже к весне заделался ночным сторожем в кафе-стекляшке «Минутка», что пригрелась под боком у физтеховской девятиэтажки.  Тут уже выгода была тройная: во-первых, всегда было что поесть, во-вторых, зарплата чистоганом, без всяких вычетов, да еще и в случае чего можно было кого-нибудь привести – в кафе после десяти вечера кроме него не было никого. Вот это, третье, преимущество и сыграло в тот момент в его жизни роковую роль.
 
Как-то на переменке в коридоре главного корпуса он столкнулся с заполошенной, бегущей невесть куда чернявой девчонкой. Не успел и сообразить ничего, как столкнулись, чуть ли не лбами, да так, что все ее книжки по полу разлетелись. Иван, хоть и опаздывал на лекцию, но все-таки остановился помочь, да так и зацепился за востренький ее взгляд, косую челочку, острые ключицы и иссиня-черную косу. Через неделю Людмила, как звали его новую знакомую, сама напросилась к нему в гости, в кафе – на дежурство, и там, ни словом не обмолвившись, они оба вцепились друг в друга, срывая одежду и судорожно приникая губами, руками, всем существом, как приникает к долгожданному роднику изможденный вековой жаждой странник, прошедший пустыню. Им было всего по двадцать одному году или уже по двадцать одному – кто как посчитает, они совсем ничего не знали друг о друге, но в тот момент им ничего и не хотелось знать. Тела звали, дрожь била несусветная и жажда не иссякала ни в ту ночь, ни в последующие…

Даже в сессию ни одной ночи не пропустили, словно двужильные. Отрезвели лишь когда Людмилу скрутил токсикоз – ни есть, ни пить не могла, вся с тела спала, а матовая бледность еще больше подчеркивала ее мистическую красоту. Недаром Иван, теряя голову, пропадая в ее влажных обжигающих глубинах, обзывал ее, страстно стонущую и царапающую ему до крови спину, ведьмой. Она и была ведьмой. Только тогда сама об этом не знала. А дальше все как обычно: расписались уже на пятом месяце в конце лета, животик еще был совсем незаметным. Иван заработал в сколоченной на лето бригаде приличные деньги, сняли комнату. Будущее, однако, не просматривалось: вокруг все стремительно летело в тартарары – цены в разы, денег во всей стране не стало в один день, все скатывалось к натуральному обмену, называемому новым словом «бартер», в общем, – труба.

А тут еще и родители – жить в Фергане стало совсем невмоготу – кинулись продавать квартиру, одну из самых лучших, престижных в городе, а за нее вместе со всей обстановкой дают, как в насмешку, две тысячи долларов, да еще и пугают, что скоро и того никто не даст – бесплатно все заберут. Ехать им некуда, только к Ивану в Томск, старший – Санька – сам еле-еле сводил концы с концами, получая в своем вычислительном центре жалкие гроши. Да на Сашку и положиться нельзя было, как считали родители, слишком уж он замороченный, весь в себе и своих программах и формулах, не смотри что почти на десять лет старше Ваньки, а в жизни – сущее дитя.

Встретил Иван родителей на Томске-первом, отвез в небольшой домик в Черемошниках, что снял пока на первое время, и началась их «сибирская ссылка». Это мать, которая на глазах стала превращаться в молчаливую старуху с упрямо сжатыми губами, так кратко и многозначительно определила сложившуюся ситуацию. Багажа у них почти не было: контейнеры из Ферганы, чтоб не разграбили по пути, надо было отправлять только с сопровождением или самим ехать, как в войну, на платформе, не для Николаевых такие мытарства.  Все нажитое за долгую и нелегкую, как когда-то казалось, жизнь, бросили в одночасье, считай, что сгорело на твоих же глазах, но из всего жалко было только книги – всю жизнь Элеонора дефицит из  обкомовской книжной лавки приносила и по крупицам собрала большую библиотеку, которой всегда очень гордилась.

Да что теперь сердце травить. Иван это время вспоминать не любил, впрочем, не было, наверное, такого человека, из нормальных, кто смаковал бы подобные приключения начала девяностых годов. Хотя если бы Ваня все-таки и пустился бы в воспоминания, то с удивлением признал бы, что именно в это самое трудное и шаткое время они еще были вместе – все Николаевы – старые и молодые, не считая, конечно, Сашки-умника, оставшегося где-то на отшибе в своем спрятавшемся в сосновом бору  Академгородке. Родители и Иван с женой и родившимся под Новый год сыном-внуком ютились все вместе, как погорельцы или беженцы, в небольшой, купленной по счастливому случаю почти за бесценок, полузавалившейся избе. Перебивались случайными заработками. Впрочем, они и так без объявленной войны были беженцами в своей стране. Ивану повезло купить почти новый грузовик – всего-то за пятьсот долларов, но и это считай четверть суммы, вырученной за ферганскую квартиру. На нем и зарабатывали – возили, что придется, по пути подбирая все, что плохо лежит, зная, что в их пустом хозяйстве все может пригодиться. Весной, едва сошел снег, рядом с завалюхой затеяли строить новый дом.

Университет пришлось бросить еще с осени, тут уж не до учебы и уж тем более не до геологии, маститые инженеры, настоящие кладоискатели без работы остались, кто на улице барахлом торгует, а кто это барахло из Польши да Турции тащит. Строили сами, пуп надрывали, иногда нанимали всяких пришлых, то таджиков, ни слова по-русски не говорящих, то каких-то армян, мотавшихся по стране в поисках работы еще после Спитакского землетрясения. Сказать «трудно было» значит не сказать ничего. Иван все тянул на своих плечах, отец из-за баранки тоже не вылазил, но с каждым днем его безучастное и смиренное молчание (баранье, как про себя называл его Иван) все больше раздражало и выводило из себя. Нет, не было у бывшего фронтового водителя и «гэбэшного холуя», как обзывали отца вслед, поднявшие голову правдолюбы в старом ферганском дворе, ни хватки, ни ловкости.

Дом строили сразу с расчетом совместного, но максимально раздельного жилья: для родителей на первом этаже была выгорожена однокомнатная квартира с большой кухней, крылечко смотрело на зады, где должен был возделываться огромный по советским меркам огород – соток двадцать. Через дверь можно попасть в остальное пространство дома: кроме служб и кухни, основное пространство здесь занимал большой холл с деревянной лестницей, ведущей на второй этаж, где, по замыслу Ивана, и должны были быть суверенные покои его семьи. Одновременно со строительством дома шла непрекращающаяся  борьба за права и устои в только что образовавшейся семье Ивана. Его модель семьи была старой и проверенной тысячелетием: я – мужчина – глава семьи, я говорю, ты, женщина, молчишь и делаешь, твой номер – восемь, когда надо будет – спросим. В горячке скороспелого, обжигающего романа и последующих семейных событий и обстоятельств Иван так и не успел толком познакомиться с Людмилой, он даже ничего не знал о ее родителях, которых как бы и не было.
– Какое это имеет значение, – говорил  он в ответ своей осторожной матери, бесшабашно отмахиваясь от нее рукой, – я ведь не на родителях женюсь, а на их дочери.
– Вот именно – на дочери, а яблочко от яблони не далеко падает, разве ты этого не знаешь? – намекала Элеонора на гены и наследственность, но сыну было не до нюансов. Очень скоро он вспомнил этот мимолетный разговор, но было уже поздно.
 
Из роддома  привезли совсем другую женщину – нервную, раздражительную свободолюбивую, принимающую любое слово в штыки, оспаривающую свое право на собственную жизнь, которая, по мнению мужа, ей теперь не принадлежала. Ребенок интересовал ее мало, позже на суде, где она отвоевывала свое материнское право воспитывать сына, Людмила призналась, что была еще слишком молода и не готова к свалившемуся на нее ребеночку, как будто она не вынашивала его девять месяцев, а он был подброшен ей ненастной ночью! Уже в первом же скандале не в силах совладать с неожиданно восставшей женой, Иван, не задумываясь, просто поддавшись включившемуся где-то внутри него инстинкту и знанию, врезал жене, чтобы знала свое место.

В их семье скандалов никогда раньше не бывало: обычно мать говорила, то спокойно, то строго, в крайней степени раздражения, что случалось крайне редко, – добавляла в голос стального холода педагогического металла, особой такой обкомовской ковки, а трое мужчин ее семейства, в основном, конечно, отец, делали все, как того хотела мать, и незамедлительно докладывали об исполнении. Здесь же неповиновение было настолько яростным и бессмысленным, что вызвало столь же яростное и бессмысленное желание наказать и, если не убедить, то заставить подчиниться любой ценой. Дальше в течение полугода было то, что в народе называется «нашла коса на камень». Представляете, убийственную силу острой, как бритва косы, стремительным ударом перерубающую деревце толщиной в руку? А теперь представьте, как она, эта самая коса, с маху–с лету попадает в серый булыжник, лязгает, выбивая искры, и, может быть, даже разлетается стальными осколками? Вот примерно это и произошло в молодой семье Ивана Николаева.

Весной Людмила бросила Ивана, просто сбежала рано утром, забрав сына и оставив записку, что больше не желает ни знать, ни ведать его, а адрес для алиментов пришлет, как только устроится. «Как же, держи карман шире! – злорадно усмехаясь, подумал Николаев, сжимая кулаки до белых костяшек, – сына я тебе не отдам, себя не пожалею, а не видать тебе его, как  своих ушей!»  Но пока только с еще большим ожесточением продолжал с утра до глубокой ночи заниматься домом и необходимыми для стройки заработками, чтобы успеть уйти под новую крышу к зиме.

Оставаться бобылем Иван не собирался, да и его окончательно разбуженное мужское естество невозможно было бы теперь усмирить. Через месяц его пригласила к себе народный судья, он подписал какие-то бумаги, и развод, несмотря на недавно рожденного ребенка, стараниями неистовой Людмилы был оформлен даже без его присутствия. На следующий день, бросив все дела и тщательно – по-военному – приведя себя в порядок, Иван отправился в Академгородок – не к брату, о котором он даже не вспоминал, а к его соседке по дому – писаной красавице Аленушке, так и не шедшей у него из головы.

Во дворе он поймал мальчонку лет семи, ему даже показалось, что это его племяш, но выяснять обстоятельства не хотелось, и расспросил о красивой девушке во-о-н из того подъезда. Пацан оказался всеведущ и был в курсе гласных новостей и негласных слухов этого небольшого «Вавилона» – общежития аспирантов и молодых сотрудников. За небольшой новенький синий «стольник», на который еще можно было купить пару жевательных резинок, он охотно рассказал незнакомому дяде, что свадьба у Аленки расстроилась: молодые поругались накануне свадьбы из-за какого-то пустяка, а Витька – жених – напился тут же, как последняя свинья, сел за руль отцовского «жигуленка» и погнал куда глаза глядят. Ну и, ясное дело, врезался в дорогую иномарку. Сам чудом остался цел, «жигуленок», бедолага, вдребезги, но и это можно было бы пережить, да в «Мерседесе», который Витька лишь слегка помял, женщина-водитель неудачно ударилась виском о руль – ни о каких подушках безопасности в тех «Мерседесах» в России еще и не догадывались, и спасти женщину не удалось.

Витьку посадили в «каталажку», недавно был суд и получил он за свое неумышленное убийство аж пять лет колонии. Аленка плакала и долго болела, даже в больнице лежала, вот какая у нее болезнь была, пацан не знал, из больницы отец отвез ее куда-то за город, и только недавно, уже после суда над Витькой, она вернулась. «Худющая и бледная – словно с того света!», – добавил парнишка из собственных наблюдений и, получив еще одну голубенькую сотенку, на радостях помчался к ближайшему киоску отоваривать свой нечаянный приработок.

Иван развернул большой газетный лист, в котором прятал цветы, вдохнул в грудь побольше воздуха – для смелости – и без всякого плана и заготовленной речи отправился «на приступ» – исполнять высказанное когда-то в пьяном угаре угрозу-обещание. Было в нем что-то огромное, излучающее уверенность и спокойствие, может быть, даже некий притягивающий к себе гипноз, покоривший сломленную обстоятельствами девушку. Понять эти неведомые силы и поля тяготения, разобраться, разложить на мотивы и логичные поступки еще не удалось никому, даже всезнающему Зигмунду Фрейду.
Чужая душа, все возникающие в ней чувства, а по большому счету и вся жизнь – всегда потемки: для многих собственная жизнь, так и не разгаданная карта, а что уж говорить о чужой, но очень скоро, по мирским меркам слишком уж скоропалительно, Аленушка решительным тоном объявила родителям, еще не успевшим оправиться от предыдущего неудачного брачного процесса, что выходит замуж за Ивана и переезжает в его новый дом.
В общем, так ли, иначе, красавица девочка – папина-мамина дочка, наивная и романтическая Дюймовочка, полюбила (или попала под непонятное, необъяснимое влияние?) огромного чужого парня из далекого неведомого города Ферганы – с русским именем и фамилией, но с внешностью азиатского богатыря или разбойника с большой дороги, властолюбивого и самоуверенного человека, не признающего ничьих авторитетов, считающего себя творцом собственной жизни, а теперь еще и жизни своей молодой жены.

Никто, в том числе и родители Аленушки, толком не успел узнать его поближе, вроде бы и во дворе аспирантского общежития и мелькнул-то всего несколько раз, не заглянув к родному брату, будто того и не было вообще на свете, как в один миг, непонятным образом, охмурил-окрутил и увез из дома девушку – совсем ребенка, как причитали родители и соседи, – на другой конец города, словно умыкнул ее, как злой колдун в старинных сказках. И, как в тех же сказках, светлая душа – Аленушка – осветила немеркнущим светом, словно перо жар-птицы, сначала покосившуюся избенку, притулившуюся к кирпичному новострою, а потом и сам новый дом – пока еще не совсем жилой, неуютный, но вскоре обжитый ее стараниями и ловкими руками, в которых все ладилось и спорилось, как по-щучьему велению.

Аленка появилось в самое трудное время – на переломе, как потом любил говорить Иван. Долгое время он признавал в появлении этой хрупкой светловолосой девочки, которой едва исполнилось девятнадцать лет,  какое-то чудо, и перемены в своей и общей с ней жизни связывал именно с ней. Вроде бы ни жизненного опыта, ни талантов или ремесел, а глядишь ты, золотые душа и руки легко совершали чудеса. Аленушка даже боль головную снимала, едва прикасалась своими прохладными ладонями ко лбу, казалось, она забирала в них что-то, от чего ладони становились горячими и влажными, и ей приходилось остужать их струями холодной воды, смывая с них невидимую боль и грязь.

На какое-то время в семью Николаевых вернулась добрая жизнь – Аленушка их всех соединила. Она же позже настояла, чтобы Иван стал встречаться с сыном, и сама умудрилась договориться с неистовой Людмилой, до этого не соглашавшейся ни на какие переговоры с ненавистным бывшим мужем. Иван был страшно горд своей молодой женой-красавицей, но еще долгое время относился к ней как к любимой игрушке, считая ее маленькой девочкой, чье предназначение – ублажать его и воодушевлять на житейские подвиги. Он всегда выглядел намного старше своих сверстников, теперь же он и на самом деле чувствовал себя старшим, мудрее и главнее всех, кто его окружал, и прежде всего – родителей. Они как-то разом сдали, сломались и на глазах превратились в беспомощных младенцев, что страшно раздражало и злило Ивана. Куда подевалась их житейская мудрость, где опыт и знание жизни?

Мать, не сказав ему ни слова, не посоветовавшись, отнесла оставшиеся от продажи ферганской квартиры деньги в банк, обещавший наивным вкладчикам чуть ли не четыреста процентов годовых. Проценты она снимала каждый месяц и тут же снова относила их в соседний банк, обещавший не меньшую выгоду; она уже откуда-то знала, что «яйца нельзя класть в одну корзину». С огромным трудом ей удавалось держать свое «коммерческое предприятие» в тайне от сына, но когда банк «лопнул» и толпы вкладчиков оказались перед намертво запертой дверью, за которой уже не было никого, мать не решилась наложить на себя руки, а со слезами рассказала все Ивану. Сын выслушал молча, только лицом потемнел еще больше, да на скулах выступили каменно-ворочавшиеся желваки. На самом деле именно в этот не самый трудный все-таки момент, по крайней мере, не смертельный, Иван впервые отделил себя от родных. Это было начало – первая трещина, вскоре разверзнувшаяся до бездонной пропасти.
 
В конце концов, в нем останется только пересохшее от внутреннего жара ненависти и презрения, спекшееся до размера забытой, завалявшейся у забора урючины, чувство некоего неудобно колющего долга, даже не сыновнего, а если хотите – гражданского. С гораздо большим удовольствием он содержал бы чужих людей, может быть, даже пришлых нищих, своих же родителей терпел, лишь бы никто не сказал о нем дурного слова. Общественное мнение – что скажут люди – вот что стало главным в его отношениях с родителями. Пусть живут, пусть пользуются, только бы не показывались на глаза, невозможно видеть этих неприспособленных к жизни жалких людишек, чье время ушло безвозвратно.

Аленушка несколько раз попыталась вмешаться, заступиться за растерявшихся, выпавших из жизни стариков, но Иван каждый раз резко обрывал ее – не встревай в то, чего не понимаешь. Он часто вел себя грубо и обидно по отношению к жене – его собственная модель семейного уклада, кардинально отличавшаяся от той, в которой он вырос, проросла из неведомых азиатских генов и укрепилась в нем очень крепко, хотя его отношение к Аленушке было не таким, как к Людмиле. Она же на удивление не обижалась, не сопротивлялась явно и не требовала для себя ничего, легко уступая Ивану, но со временем выработала свою тактику – бойца невидимого фронта: грубость и злость мужа, прорывавшиеся по отношению к его родителям, старалась компенсировать своей заботой и любовью, которой в этой маленькой пичужке было невероятное количество.

Еще в первый год их семейной жизни Иван потребовал, чтобы Аленка оставила свою никчемную, как он выражался, учебу в институте, но «пичужка» проявила удивительную твердость, а в качестве уступки лишь перевелась на вечернее отделение, да и то только после второго курса, совместив бесконечную и неблагодарную работу по дому и ухаживанию за вечно недовольным мужем с конспектами, лекциями и лабораторными работами. Училась она, как дочь своего отца, на факультете прикладной математики. Иван же мысль о высшем образовании отвел прочь навсегда – он проходил свой, ускоренный и усложненный «университетский» курс, больше похожий на школу выживания, и от результатов его обучения зависела сама жизнь всех его родственников. Геологические же знания казались ему теперь лишь детской забавой: кому нужны все эти триасы и кембрии, какой в них толк, сколько могут стоить эти знания, на которые надо убить годы, в стране остановленной и заброшенной геологии?


11
Эти несколько самых трудных и безденежных лет закалили Ивана, наполнили его горьким, но очень полезным опытом; концентрированной выжимкой из всего пережитого стало его жизненным кредо, самым распространенным в стране: не доверяй никому – пресловутое «не верь, не бойся, не проси», взятое из «кодекса чести» уголовников. А вот откуда у тех – людей часто опустившихся и презренных – этот гордый лозунг, можно лишь догадываться: когда-то через лагеря и тюрьмы прошли миллионы советских граждан, среди которых было немало настоящих сильных людей.

Иван построил дом – большой, кирпичный, двухэтажный, без роскошеств и архитектурных излишеств, ведь этот проект он практически сам сочинил, а районный архитектор за небольшую тогда еще мзду просто утвердил его, не глядя, но все-таки настоящий дом, почти что крепость. Работы было еще непочатый край: то крыли на азиатский манер двор, то штукатурили стены, то меняли лестницу – с черновой временной на парадную капитальную, да что говорить, работы в таком деле всегда хватает, всего сразу и не переделаешь, но Иван не унывал – и Москва не сразу строилась.

Извозом Иван прекратил заниматься, как только закончились основные работы на доме: дело это не прибыльное и небезопасное, а с напарником – тетерей-отцом – тем более. Выживать больше не хотелось – мириться с ситуацией было не в его бойцовском характере, надо было самому ее создавать: предпринимать что-то, чтобы встать на ноги и двигаться по жизни дальше. Вокруг расторопные от природы кавказцы, прижившиеся даже в этой морозной Сибири, а, глядя на них и полуграмотные барыги, непонятно где и как прозябавшие под сенью развитого недостроенного социализма-коммунизма, таскали деньги кошелками. Многие с завидным шиком ездили на иномарках, пусть и старых, зачастую «праворуких», привезенных чуть ли не с японских свалок, но все ж не чета нашим замурзанным «Жигулям», в которых каждая деталь тарахтит на свой лад, а в салоне от шума и сквозняка чувствуешь себя как на танкодроме.

Иван хотел найти свою прибыльную «тему», а пока не нашел, брался за все, что попадалось: покупал, что подешевле, искал, где продать подороже, но всегда с необъяснимым внутренним чутьем  и талантом находил прибыльные варианты. С каждым разом он чувствовал себя увереннее и все с большей охотой и даже с каким-то радостным внутренним волнением – куражом – отдавался этой невесть откуда у него появившейся, словно проснувшейся вдруг, природной интуиции опытного тороватого купца.

Бывший однокашник по геологическому факультету вышел на какую-то немецкую фирму, продававшую в Европе минералы для коллекций многочисленных бездельников-любителей. Иван встретился с ним случайно на Кирова, зашли в «стекляшку», что притулилась у трамвайных путей прямо у Первого, геологического, корпуса – выпили по кружке разбавленного пива с беляшами, в которых от сырого теста застревали зубы, приятель, перекрикивая грохот словно разваливающихся на ходу трамваев,  поделился проблемой, и Иван взялся помочь. Прибыль договорились делить пополам.
 
Не мешкая, он нашел старика-пропойцу, охранявшего заброшенные склады крупной в прошлом геологической экспедиции и буквально за несколько бутылок водки – в любые времена немыслимое сокровище для спившегося сторожа – получил свободный доступ в хранилище, где сотнями килограммов и даже тоннами хранились образцы минералов, керны, кристаллические друзы и прочие минералогические радости, за которые немецкие любители были готовы платить немыслимые по нашим меркам деньги.

У приятеля были накатанные связи в областной администрации: разрешения на вывоз «не представляющих никакой ценности камней» получали по цене чуть большей, чем довольствовался сторож склада. После второй сделки Иван вышел на покупателя сам и «кинул» приятеля, даже не поморщившись и не моргнув глазом. Тот пытался что-то выяснять, но Иван, слегка придушив его же фраерским галстуком, который новоявленный бизнесмен носил для пущего веса, поднес к враз повлажневшему носу настолько красноречивый пудовый кулак, что претензии бывшего партнера так и остались невысказанными.

На запасниках и в коллекциях Мондинской геологоразведочной экспедиции, специализировавшейся на самоцветах и саянских нефритах, от которых немец просто ошалел, удалось заработать уже небольшое состояние – в доме заменили котел, вполне по-европейски смонтировали отопление, а сам Иван оделся как человек и купил себе подержанный «Фольксваген-Пассат». Тогда удалось вывезти несколько тяжелогруженых «Камазов», но Иван не собирался останавливаться на достигнутом. Он поехал еще дальше, в самую глубинку: в Улан-Уде, а оттуда по умирающим от безденежья и безработицы геологическим поселкам на Ципе, Витиме, Моме и дальше в Удокан, Кодар и Калар, приобретая за гроши в огромных количествах разноцветные агаты, молочно-матовые опалы, окатанные миллионами лет солнечно-золотистые сердолики, зеленоватые серпентины-«змеевики», прозрачные друзы горного хрусталя, темно-зеленые с неведомой глубиной куски загадочного нефрита, особо почитаемого сторонниками буддизма и оккультных наук, и глыбы удивительного редкого, встречающегося только здесь – на Патомском нагорье – чараита, из которого уже в Томске несколько найденных им самоучек-мастеров за мизерную плату точили-резали бесхитростные амулетики, колечки и сережки, уходившие в Германию со свистом, принося тысячу процентов чистой прибыли.

Это было недолгое, но щедрое время, когда из страны, как из прохудившейся огромной емкости, через все щели и дыры уходило все, что имело на Западе или Востоке хоть какую-нибудь ценность. Однако, как только какой-то бизнес становился заметным, то есть деньги и товары, циркулирующие по нему, превышали хотя бы десяток тысяч долларов, он неизбежно привлекал внимание чиновников и бандитов, те и другие делали все, чтобы направить его в свое русло или перекрыть – задушить напрочь. Так случилось и с камнями-минералами, но к тому времени Иван успел не только заработать, но и завязать достаточно деловых связей и в стране, и за рубежом. Где бы он ни был, его цепкий глаз подмечал все, до мелочи, он на ходу просчитывал вероятность, возможность, спрос и предложение, определял с удивительной точностью возможный куш и, не мешкая, брался за любую выгодную операцию. В эти годы он торговал и лесом, и солью, рыбой, икрой, стеклом и шифером, алюминиевой пудрой, списанными покрышками, старыми трамваями и снятыми с лесосечных делян рельсами узкоколеек.

Торговое дело, оказавшееся на поверку не таким уж простым, как могло казаться непосвященным, у Ивана ладилось. От удачной сделки он получал огромное удовольствие, а, придумывая комбинации-махинации, все больше уверялся в собственном таланте, везении и еще чем-то, что наполняло его гордостью, самоуважением и распирало от уверенности в себе. С самого детства в жестких условиях ферганского двора в нем было выработано презрение и беспощадность к проигравшим и неудачникам, армейские же, десантные, будни еще больше закалили в нем это чувство. Слабаков он всегда презирал, себе не прощал ни малейшей слабости, и Судьба или Аленка хранила его так, что в каждый критический для страны день, будь то «черный вторник» или не менее черная «пятница», он не только выскальзывал из клацающих пустотой челюстей капкана, но и умудрялся еще прихватить немалую толику барыша.

В знаменательный день в девяносто четвертом, когда российский рубль в очередной раз обломился, и курс доллара почти удвоился, все его деньги, вложенные в большую партию товара – несколько тонн великолепного фиолетового чараита, почти годовой результат работы большого рудника – оказались на «той» стороне. Когда пунктуальный немецкий партнер в качестве оплаты товара передал ему в гостинице в Москве кейс с наличными марками, в рублях они тянули уже вдвое больше, чем неделю назад. И таможенные новшества, поставившие на минералогическом бизнесе крест, вошли в силу буквально на следующий день после того, как последняя партия минералов чудесным образом пересекла границу в Калининграде, а ведь у кого-то было наоборот – и люди вмиг теряли все нажитое, а часто, если в дело были вложены чужие деньги, то доходило и до трагедий.
 
После первого старенького «Фольксвагена», не задержавшегося у Ивана надолго, он уже перепробовал с пяток разных марок, пока наконец не пересел на ловкий джипик «Поджеро». Сам же он несколько раздался, возмужал и себя называл теперь не иначе, как «коммерс» – коммерсант-коммивояжер, слабо понимая отличие первого от второго. И все-таки бизнес его мог пока считаться лишь мелким, а возраставшие не по дням амбиции и запросы, требовали перехода в следующую весовую категорию. Для этого нужны были или деньги, или партнеры.
Партнеров Иван не любил – делиться своей удачей, прозорливостью и хваткой с каким-нибудь недотепой-нахлебником он не хотел, более умного и оборотистого, у которого пришлось бы быть в пристяжной, не потерпел бы тем более. А вот деньги… Деньги, к его удивлению, ему занял его немецкий покупатель – просто дал в долг сто тысяч марок на пять лет, конечно, под грабительский, по западным меркам, процент, но ведь и без всякого обеспечения и гарантий, поверив всего лишь на слово! Правда, записал все их переговоры-разговоры на маленький диктофон, который, не скрывая, ставил на стол, и взял с него рукописную расписку. Кому и куда бы немец представил бы эту расписку, откажись Иван от исполнения взятых обязательств, было  непонятно, но услугу и доверие к себе оценил: проценты по кредиту выплачивал в срок с понравившейся ему немецкой пунктуальностью, несмотря на все обстоятельства, которыми невероятно чреват любой бизнес в России даже при невероятной везучести и чрезмерной осмотрительности.

Эти деньги связали их с немцем больше всяких родственных пут, к нему Иван и выехал впервые за границу, потом еще несколько раз, всякий раз железной рукой подавляя рвущееся наружу почти детское удивление и восхищение по-человечески устроенной жизнью немцев, захлебываясь в бездонно-отчаянном разочаровании от понимания, что такой хорошей жизни в его стране не будет никогда.

Предоставленный ему шанс – кредит – он использовал с огромной осторожностью и рачительностью, и вскоре его цель – поднять  свой бизнес на более высокий уровень – ему покорилась. Тот же немец помогал ему на первых порах с покупкой в Германии поддержанных, но прекрасно сохранивших после нескольких лет эксплуатации автомобилей, которые по хорошо организованному и щедро смазанному взятками таможенному коридору поступали в автомобильный салон Ивана, оформленный на подставное лицо. Позже он начал торговать еще и запчастями, и автомобильными аксессуарами, открыл автосервис, а вскоре каким-то невероятно чудесным образом приобрел и бензозаправку, влезая в опасный, перегретый деньгами и кровью, бензиновый бизнес.  Он никому не рассказывал, что выиграл этот шанс, как в лотерею, прямо на проселочной дороге, выручив домкратом и посильной помощью крупного бандитского авторитета, держащего всю область в своих волосатых руках, которому он понравился с первого взгляда без всякой видимой на то причины. Иван так никогда и не узнал, что выручил «авторитета» в самый трудный момент, когда тот уходил от погони после кровавой разборки претендентов на его бензиновую «корону», а с пробитым колесом уйти наверняка бы не удалось…
 
Вообще, завязывание нужных связей, установление прочных деловых контактов, определение практически с первого взгляда размера бакшиша-взятки для «смазки» чиновников – представителей всякого рода охранительных органов, инспекторов и контролеров, одновременно с самыми отчаянно-смелыми вариантами нарушения любых писаных и неписаных законов и определялось его врожденным купеческим талантом, превратившим его в успешного коммерсанта.
 
Он все старался делать сам, не доверяя никому и не перекладывая даже мелочей на других, людей же предпочитал пользовать как слепых и послушных исполнителей. При этом Иван умудрялся вести дела таким образом, что нигде не оставлял ни одной своей подписи, не числился ни в каких реестрах, формально не имея за душой ничего. Можно было бы даже, для смеха, встать на учет на бирже труда и получать пособие по безработице, но на такие глупости у него просто не было времени.
 
Всюду, где возникала необходимость, он легко находил нужных ему людей: каких-то земляков по Средней Азии, либо бывших десантников или просто служивших когда-то в армии, быстро знакомился, заводил простецкую дружбу, прикупая людей своим необъяснимым обаянием и умением становиться своим в пять минут. Обрастая самыми разными знакомствами и связями, которые он использовал только по делу, Иван оставался, в сущности, независимым и одиноким охотником-волком.

Уже через три года Иван досрочно вернул немцу кредит, чем невероятно того расстроил – такие проценты не могли присниться немцу даже в самом радужном сне, но к этому времени Ивану и свои деньги, прибывавшие в большом количестве от удачного бизнеса, надо было куда-то надежно пристраивать.

Наступил переломный 1998 год. Августовский дефолт, хотя и заставил его поволноваться, но все-таки не затронул основ бизнеса – снова спасла все та же удача: в этот раз все его деньги, собранные для покупки автоматизированной линии по изготовлению деревянных дверей и окон европейского стандарта, находились на счету все того же верного в делах Франца в «Дойчебанке», и Иван успел отменить сделку в самый последний момент.  Подешевевший впятеро рубль сводил любой бизнес с использованием импортного оборудования и материалов к огромным убыткам, надо было искать что-то свое, российское, сермяжное, о заграницах приходилось на время забыть.

Через год он ввез свои невероятно подорожавшие доллары обратно в Россию уже под видом иностранных инвестиций от имени собственной фирмы, зарегистрированной в оффшоре – на Галапагосских островах. Представьте себе, каково это впятеро больше весить на невидимых, но чутких финансовых весах! Есть от чего возгордиться и надуться!


12
Родители обживали свою небольшую квартиру с окнами на большой огород в задней части сыновнего дома, старались лишний раз не показываться ему на глаза, испытывая и пестуя каждый свою вину и обиду. Отец же, не выдерживая невыносимого одиночества и бесприютности сибирской жизни, каждую зиму собирался возвращаться в Долину – домой, как по привычке до конца своих дней он называл любимую Фергану.
Как только приходила зима (а она в Томске иногда начиналась уже в самом начале октября), наваливало снега по колено, и на землю опускались непереносимые для него, чуть ли не космические, морозы под сорок градусов, отец еще больше сутулился и горбился, словно хотел совсем сжаться и спрятаться в раковину, если бы она у него была, темнел лицом и как перед смертным часом вспоминал теплынь и солнце.
 
Солнце! Солнце!! Солнце!!! Просвечивающее то сквозь белые лепестки сакуры, то сквозь налитые бока прозрачных от спелости груш куляля, то слепящее на желтом боку наманганской дыни мир-тимури, лучшей которой нет на всем белом свете, а то просто расплавленным сгустком беззвучно парящее где-то на непостижимой высоте в раскаленном до слепящей белизны бездонном небе.
 
Здесь, в непривычно смурной, холодной и чужой для него Сибири, само небо давило на голову необъяснимой тяжестью – было оно всегда пасмурным и низким, а горизонты со всех сторон поджимали, не давая вздохнуть полной грудью, словно кто-то безжалостно стягивал крепким шнурком обитаемое пространство. Плохо здесь было старику Николаеву, хотя какой старик по восточным меркам – всего-то под семьдесят, это по здешним – он уже давно пережил отмеренный горожанам мужского рода короткий век, едва превышающий пресловутый «полтинник». Да и состарился он только здесь, от жизни этой беспробудно сирой, а главное – чужой во всем, куда ни кинь глаз.

С сыном он не разговаривал уже года три, старался совсем не показываться на глаза, чувствуя свою никчемность и обузу, видел, какие желваки гоняет Иван при встрече, как сжимаются кулаки и прищуриваются и без того жуткие скифские глаза сына. Отец старательно откладывал гроши, заработанные на своей работенке сторожем, копил их, а как становилось совсем невтерпеж, собирал сидор и уезжал поездами на перекладных на юг – домой, но каждый раз, уже почти доехав на переполненном вонючем андижанском поезде, вдруг, именно вдруг и каждый раз с новой силой, напрочь забывая, что это открытие к нему уже приходило, его пронизывала мысль, что никакого дома у него нет, что едет он в чужую враждебную страну, в которой так же никому не нужен, как и в злосчастной Сибири.
Он все-таки доезжал до родного города, шел ранним утром по его улицам, которые  знал и помнил с закрытыми глазами, приходил в свой бывший двор, смотрел на окна, теплящиеся светом чужой лампы, потом неделю гостевал у чудом выжившего приятеля, бывшего механика его гэбэшного гаража, а теперь сторожа при нем же, и, растеряв последние надежды, на занятые деньги возвращался назад, как побитый пес с поджатым хвостом, чтобы снова давиться куском сына и не показываться ему на глаза.

Мать, вставшая сначала на сторону сына, привычно костерила и кляла недотепу-мужа, но вскоре, чувствуя, что Иван и ее терпит из последних сил, столько лет державшая давно зародившийся диабет глубоко внутри, зажимая его волей и жестоким распорядком, не дававшим расслабиться ни на секунду, в одночасье сдала – любая, даже стальная пружина, не может находиться в напряжении вечно, у всего есть свой срок и предел усталости. Теперь коварная болезнь брала реванш, поражая все жизненно важные органы – отнимались ноги, пропало зрение, руки не чувствовали ни горячего, ни холодного. Инъекции инсулина надо было делать в срок, не задерживаясь ни на минуту, а ведь его еще надо было достать, хотя в газетах и по телевизору говорили, что Германия и Штаты присылают инсулин в качестве гуманитарной помощи и выдавать его больным должны бесплатно.
В общем-то, дело было даже не в болезни, а в том, что жить как-то оказалось не для чего, все давным-давно кончилось, так давно, что уже и забылось, вокруг была чужая, непонятная и непотребная жизнь, в которой все они – мать, отец и два сына – стали чужими, не терпящими друг друга людьми. Наверное, Элеонора Викентьевна, вспомнив свое былое величие и благородные корни, давно бы наложила на себя руки, если бы не малый свет в оконце – добрая душа Аленушка, находившая время для заботы и, что гораздо дороже, приятное слово для не прижившихся в Сибири стариков, сразу светлевших лицом, словно от нечаянно пробившегося сквозь свинцовые облака солнечного лучика.


13
Аленка, несмотря на свои молодые годы и кажущуюся наивность, была орешком твердым, что твой диамант. Есть такие женские натуры, которые, впитывая вековой опыт своего женского рода, уже с самого малого возраста имеют незыблемые основы, на них, как на самом прочном фундаменте, и строят свою праведную жизнь – несокрушимую крепость. Ивана Аленка полюбила с первого взгляда, этому не было объяснения, но оно ей никогда и не требовалось – полюбила и знала, что на всю жизнь.  Нравилась ей в Иване мужская сила и мужская суть – таким, по ее понятиям, и должен был быть ее мужчина. Вот Виктор – жених ее неудавшийся – тот просто измором да привычкой взял – еще бы, с первого класса дружили, вот он и уговорил девушку, а она тогда и не знала, не представляла какая она – любовь. А увидела Ивана во дворе общежития, услышала голос его, и сердечко-то враз екнуло и забилось испуганной птицей, едва не вырвалось из груди. Ну, а дальше все само собой случилось, видно так Судьба располагала, вот Аленушка и не стала ей перечить, бороться да упрямиться, а сразу за Ивана и пошла – как в омут с головой, не глядя, не раздумывая, не выгадывая.

В отца – умница, в мать – рукодельница, Аленка быстро взрослела и вскоре уже о жизни понимала столько, что другие и к старости не поймут. Видела она, что муж ее прост, даже примитивен, груб и деспотичен, не терпит иного мнения, кроме своего, что азиатская кровь в его жилах, что хоть и пытались скрыть глубокой тайной, но видно было и без очков, кипит в нем и бьет гейзером, застилая глаза и туманя разум, но все равно любила, а потому легко приспосабливалась, по-женски хитрила, быстро научившись пользоваться своей и его любовью.
 
Она никогда не спорила с ним в открытую, не корила и не ругала, чутко улавливала моменты его расслабления и сытой самодовольной беспечности, чтобы подъехать со своим наболевшим, делом или с какой-то разумной идеей, которую Иван, так и не уловив наживки, вскоре усиленно продвигал, считая своей собственной. Научиться такому трудно, может быть, даже невозможно. С этим надо родиться, и часто семьи, в которых жена умеет управлять мужем, держа его в полном неведении, становятся успешными и счастливыми.
Алена стала хранительницей домашнего очага, не в смысле готовки-уборки, хотя и это она делала споро и радостно, а в смысле душевного тепла, порядка, внимания к каждому и еще чего-то такого, что и делает просто стены настоящим домом. Она принимала на себя все перепады непредсказуемого настроения мужа, знала, когда что сказать, а когда и промолчать, в самой же трудной ситуации искусно прибегала к надежному неотразимому средству, увлекая любимого в большую и мягкую постель, превращая этого разъяренного тигра-мужа в прирученного и измотанного до дрожи котенка, приникавшего к ней, как к самой верной защите.

Это с ее подачи, ее бесконечным терпением и лаской сын Ивана – Максимка – был приручен к их дому так, что когда подошел возраст, в котором его мнение могло стать решающим (бесноватая Людмила к тому моменту спилась и совсем сошла с круга), то суд передал ребенка на дальнейшее воспитание отцу.  Для Ивана окончательное возвращение сына к нему было очень важно: как всякий настоящий и рачительный хозяин он не мог спокойно жить, зная, что то, что является его плотью и кровью, а значит, принадлежит ему по праву, находится в чужих руках.
 
Аленка и стариков Николаевых любила как своих, и только благодаря ее заботам они еще как-то оживали и держались, особенно когда Иван надолго уезжал из дома в свои частые поездки по делам. Тогда в доме все светлело и преображалось, все ладилось и крутилось, словно по волшебству, с радостью подчиняясь легкой руке молодой хозяйки. Возвращался Иван – и, казалось, даже мыши забивались подальше в темные углы, не смея беспокоить главу и хозяина.

Как ни старался Иван заставить жену бросить институт, считая образование делом пустым и ненужным, Аленка, стараясь не раздражать супруга, придавая всему видимость своей женской прихоти, все-таки получила диплом инженера-программиста. Ивану оставалось только смириться с этой настойчивостью и своеволием, тем более что жаловаться ему было не на что – учеба совсем не мешала Аленке выполнять все ее многочисленные обязанности жены, хозяйки и приемной матери. Совсем наоборот – ведя такое обширное хозяйство, каким является вечно строящийся и перестраивающийся в ногу со временем и растущим достатком дом, заботясь о часто болеющих отверженных стариках – родителях мужа, помогая Ивану во всем, что он соглашался ей доверить в своих многочисленных делах, умудрялась уделять пасынку столько внимания, что тот вскоре впервые за свое детство ощутил себя любимым и кому-то нужным на свете существом.
 
Максим принимал Алену как старшую сестру и маму одновременно. Она исподволь заставляла и мужа заниматься сыном, говорить с ним, спрашивать с него по-взрослому за те обязанности, которые на него возлагались. А мальчишке некогда было расслабиться. В школу он пошел в самую престижную и сложную – с углубленным изучением английского языка, хотя для этого Ивану пришлось не только походить по кабинетам, но и выложить в конце концов крупную сумму, чтобы окончательно решить этот вопрос. Параллельно Максима устроили в спортивную школу, где, кроме модного теперь «большого» тенниса, он по настоянию отца, будто бы предвидевшего, что скоро времена и мода поменяются,  занимался еще и дзюдо.
Вскоре, после защиты диплома, Алене стало мало одних только домашних забот, и она все чаще и с большим толком подключалась к делам мужа: контролировала работников, считала выручку, вела переписку и даже «черную бухгалтерию», которую Иван доверил ей с неохотой и некоторым недоверием, но уже очень скоро понял, что получил незаменимую помощницу. Может быть, чтобы не кривить душой, он и признался бы в том, что жена не просто помощник, но и советчик и даже равноценный партнер, но это был бы не Иван. Признать способности жены, отдать должное ее предприимчивости, уму не по возрасту и трезвому, рациональному, совсем не женскому, расчету означало для него расписаться в собственной неполноценности. Женщина, знай свое место! Иван с трудом сдерживался, чтобы не выкрикнуть эту формулу вслух.  Да, Аленка молодец! Но она всего лишь его жена, его часть, та, что создана Создателем из его ребра! Эта модель ему очень нравилась.

А жена и не спорила, она все понимала и про себя, и про своего Ивана. А болтать попусту – только воздух колыхать. Аленка давно уже сама водила автомобиль. Начинала она, конечно, с недорогой «четверки», но вскоре Иван купил ей подержанную «тойоту», а свой переход в «средний класс» ознаменовал тотальной сменой имиджа для себя и жены, подарив ей ко дню рождения короткорылый джипик «RAV-4». Машину она воспринимала, как и следовало, лишь средством передвижения, позволявшим ей успевать делать втрое больше, чем без оного. Быстрая жизнь, туго набитая с утра и до поздней ночи массой самых разных дел и забот, радовала ее – это был ее ритм, ее пульс, и Алена чувствовала себя счастливой, хотя, скорее всего, никогда об этом не задумывалась.
 
О своей тщательно спланированной и столь же безупречно организованной беременности Аленка сообщила мужу как бы между прочим, когда срок уже не позволял даже начинать дискуссию. Вопрос был решен ею окончательно и бесповоротно, ее будущий сын должен был родиться в августе – лучшем месяце лета, когда звездами на небесах командует Лев. Только рожденный под этим сильным знаком мог бы оказать достойное сопротивление неистовому отцу и суметь в будущем прожить жизнь по своему разумению. Это было в ее, материнской, воле, и Алена использовала свой шанс и право  не колеблясь.

Иван, конечно, был огорошен и даже несколько растерян: он привык все в своей жизни планировать и исполнять сам, без его ведома, казалось ему, даже солнце не должно всходить. Самоуправство Аленки его взбесило, но только на короткий миг, потому что в следующее мгновение он уже был отвлечен важным телефонным звонком своего немецкого компаньона, от которого с нетерпением ждал важного известия. Иван и не догадывался, что долгожданная хорошая новость была известна Аленке еще вчера и, по договоренности с безнадежно влюбленным в нее стариком Францем, была подана, словно десерт на обед, ровно в нужную ей минуту, с той самой пунктуальностью, которой славятся настоящие швабы.
Беременности Аленки никто и не заметил. Она все так же носилась по делам: отвозила Максима в школу и на тренировки, поставляла в дом все необходимое для его жизнедеятельности, вот только взяла себе в помощницы девушку, выписанную специально для этого из далекой Ферганы – местным Иван так и не доверял, и вела деловую переписку и бухгалтерию мужа.  Чувствовала она себя очень хорошо: ни токсикоза, ни пятен на лице, ни расплывшейся фигуры: всегда бодра и весела. Ей казалось, что внутри нее появился какой-то сгусток концентрированной энергии, подпитывающий и подгоняющий ее на последних месяцах настойчивыми ударами маленьких ножек. В точно высчитанный срок она сама приехала в роддом, оставив джип на платной стоянке в ста метрах, и на следующий день без проблем и осложнений родила. Ивану она позвонила сама, как только ее привезли в палату из родзала. Он был в Германии, узнав, что родился сын Алешка, обрадовался, спросил, что привезти в подарок, и, как всегда, получил ответ, что ничего, кроме его самого, ей в этой жизни не надо. Иван Степанович удовлетворенно хмыкнул и отправился обмывать рождение сына в дорогой загородный ресторан.


14
А время меж тем все шло, текло, ковыляло и даже бежало, спотыкаясь на пригорках и колдобинах, то ускоряясь, то чуть замедляясь: это обычно мало кто замечает, чаще всего, когда оглядываешься назад, кажется, что оно – время – просвистело пулей, чуть шевельнув завиток уже поседевших волос.

Вот и Иван как-то остановился резко, обернулся назад, огляделся, а пятнадцать лет, самых лучших, наверное, пролетели как один день, перенеся его – ферганского пацана, отпетую шпану, маленького Мука из старинной арабской сказки, что любил рассказывать дядя Фарид, колдуя у котла с раскаленным дымящимся маслом в чайхане на рынке, – в какое-то светлое капиталистическое будущее, о каком он и не мечтал. Он превратился в крупного бизнесмена (звучит-то как!), ездит на мерседесовском джипе, запросто летает за границу, ведет дела на сотни тысяч, да что уж там – на миллионы – евро, торгует эшелонами. Жена – красавица и умница, два сына – продолжатели рода, дом – полная чаша, не тот, что строил на морозе, таская кирпичи сбитыми в кровь руками, а другой – в три раза больший, в общем, все у него есть, что душа только пожелает. Жаль только, что душа, насытившись уже сверх всякой меры, перестала генерировать желания. Как-то враз кончились они у нее – фантазии не хватает, что ли? А впереди еще жить да жить, и как жить без желаний, без цели, а значит, без побед и свершений?! Не в политику же подаваться! Хотя почему нет?!

И только после всех этих внутренних победных реляций, прочно распиравших ту самую пресыщенную душу, Николаев неизменно внутренне спотыкался и на мгновение мрачнел пуще ненастной тучи. Занозой сидела в нем судьба его родителей, хотя в ту же самую секунду он начинал выгораживать и оправдывать себя. «Ну какой он мне отец?! Этот зашуганный маленький старикашка, вечный раб баранки и собственной жены! Он даже измену ее проглотил молча, за целую жизнь ни разу не то что попрекнул, а слова не промолвил! Так и исчез непонятно где, сбежав в очередной свой маразматический побег на потерянную родину, то ли сгинул где-то, никуда не доехал и назад не вернулся, то ли спрятался и доживает свой век…»

А мать?! Здесь саднило больше, на первых порах горело в душе беспрерывно испепеляющим пламенем, позже, лишь при воспоминании, жгло раскаленной головешкой, но со временем, достаточно быстро, под уговорами  вперемежку с проклятьями стало затихать, но еще не забылось…

В тот день Иван вернулся домой неожиданно – за какими-то документами, понадобившимися срочно и непредвиденно. Был разгар рабочего дня, и дома он никого не застал. Ну ладно, дети, Аленка, даже домработница – у нее тоже была машина – легендарная «копейка», с которой когда-то начинал Иван, ведь ей приходилось завозить продукты на все большое семейство Николаевых, но где же мать? Она никогда не уходила дальше своего большого огорода. Иван прошел тогда дом насквозь и вышел на плантацию, как называла мать свое хозяйство с десятками грядок огурцов, помидоров, кабачков, зеленых перцев, гороха, обожаемого внуками, всякой зелени и цветов – без них она не принимала жизни совсем, такая уж привычка осталась у нее из давнего азиатского уклада. Сначала он никого не увидел, хотел было уж вернуться с возмущением в дом, оставленный так безалаберно без присмотра, но вдруг заметил какое-то движение, а потом увидел слабую руку, поднявшуюся над стеной молодого укропа.

Мать лежала навзничь с закрытыми глазами, лицо ее, несмотря на загар, было бледным, белым, словно под маской грима. «Ну вот, этого еще не хватало, – подумал с досадой Иван, он очень спешил, заехал на минутку, только за документами, а тут на тебе… целая история.
– Мать, что с тобой? Чего ты разлеглась на солнцепеке? – Иван наклонился над лежащей на дорожке матерью и попытался ее приподнять. Она была очень тяжелой – в последние годы то ли от болезней, то ли от утраченного стимула и смысла в жизни, а с ними и всякого контроля над своим внешним видом, Элеонора Викентьевна раздалась не в меру и тянула уже на весь центнер. Не открывая глаз, Элеонора пыталась что-то объяснить сыну, он понял только одно слово – инсулин, но и этого было достаточно. Нужна была срочная инъекция инсулина! Видимо, мать заработалась и забыла, а когда почувствовала себя плохо, то уже не смогла добраться до дома и холодильника, где всегда хранились ампулы с инсулином. Иван несколько растерялся: то ли тащить мать в дом, то ли сначала сделать ей инъекцию, ему никогда прежде не приходилось этим заниматься – мать старалась не показывать своей болезни и лишь дважды, когда инсулин невозможно было достать обычным путем, обращалась к сыну за помощью, только поэтому он, наверное, и знал о ее болезни.  Неинтересно это было ему, у него всегда хватало своих забот и проблем! Выше крыши!
 
Иван метнулся в дом, по пути начал звонить Аленке – она ведь все знает, и вообще, это ее вопрос! Но телефон Алены не отвечал, и, раздосадованный сверх всякой меры, закипая легко возникающим гневом на всех своих домочадцев, подложивших ему такую свинью посередь жаркого рабочего дня, Иван начал рыться на полках холодильника в поисках инсулина. Наконец нашел ампулы, потом искал шприц для инъекций. «Где это все?» –  чертыхался он в бешенстве, наконец, нашел и с готовым шприцем вернулся к лежащей навзничь матери.
Оставалось-то всего ничего – уколоть ее в плечо и помочь подняться, как только она почувствует себя лучше, но в последнее мгновение Иван вдруг, так некстати, вспомнил, как, еще будучи пятиклассником, пытался выспросить у матери, почему он так не похож на отца и старшего брата. Мать тогда даже не стала разговаривать, с шутками прогнала во двор, а Иван так и остался с нераскрытой тайной на всю оставшуюся жизнь. И вот совсем недавно на рынке, когда Иван, выбирая мясо у мордатого продавца, заспорил о цене и дело дошло до скандала, кто-то из подскочивших сбоку торгашей на весь рынок обозвал его чучмеком. Ну, юшкой кровавой-то он умылся, но спящая столько лет где-то далеко подспудно пружина лютой ненависти (К кому?! К родным?! – Ко всем!!!), уже шевельнулась, потревоженная, и стала разворачиваться, разрывая внутренности в кровавые клочья.
И вот теперь, наклонившись над матерью со шприцем заветного инсулина, Иван вспомнил все, и в этот раз ему захотелось узнать всю правду, любой ценой, ведь мать перед страхом смерти не сможет солгать. Так, по крайней мере, казалось ему.

Словно чувствуя этот кошмарный рубеж, мать открыла глаза и заплетающимся языком проговорила: «Ванечка… как хорошо, что ты пришел… Ты уж не сердись на меня, разлеглась я тут не ко времени… Помоги мне, сынок».
Иван сжал зубы, как делал это в самые трудные минуты своей жизни, и спокойно размеренно, громко, чтобы мать слышала наверняка, попросил ее:
– Мать, скажи правду, кто мой отец? Я уже взрослый, а ты жизнь свою прожила, не бери греха на душу, скажи мне всю правду, ну!
– Ну что ты, Ванечка, что ты? Ты наш сынок, самый любимый, мы со Степой, твоим папой, всегда тебя так любили, и сейчас гордимся тобой. Я горжусь… – говорить ей было трудно, язык, словно ватный, не проворачивался в пересохшем рте, в горле будто песок насыпали, но мать, превозмогая все, пыталась сыну внушить свое. Но Иван уже решился на крайность.
– Мать, смотри – вот инсулин. Скажи мне правду, не бойся, я сейчас сделаю тебе инъекцию, тебе сразу станет лучше, не тяни, говори все как на духу!

Элеонора как-то сразу все поняла, своего сына она знала очень хорошо – выпрашивать было бесполезно, а значит, надежды нет. Она больше ни слова не произнесла, страха не было, ей давно не хотелось жить, голова завалилась набок, глаза закрылись, но Иван не поверил ей. Он знал мать сильной и умной женщиной, понимал, что той до конца не хочется открывать свою тайну, но был уверен, что перед угрозой смерти она не станет запираться, не настолько же она и упряма. Просто, как всегда, решила схитрить и испугать его, но он тоже не пальцем деланный, его на испуг не взять. И Иван продолжал с настойчивостью гестаповца допрашивать замолчавшую мать.
Когда он понял, что она не притворяется, и испугался наконец по-настоящему, то укол инсулина уже ничего не смог изменить. «Скорая помощь» приехала только через два часа, констатировала смерть от глубокой гипогликемии и увезла мать в районный морг. Даже на пороге смерти Элеонора осталась верна себе и тайну своего грехопадения унесла с собой в могилу.

Никто, конечно, ни в чем Ивана не обвинял, никому даже в голову не пришло, что он сам позволил матери умереть. И на какой-то момент ему даже стало легче, он избавился и от своего прошлого, и от такого ненужного и неудобного балласта, как старики Николаевы. Но через какое-то время спавшему раньше без снов Ивану стали сниться сны: черно-белые, не сказать совсем черные, в которых безмолвными тенями проходили то Степан, то мать Элеонора. Они ничего не говорили во сне, только смотрели на Ивана, и от этих взглядов было ему больно и страшно. Просыпаясь, он оправдывал себя, проклинал гордую, непокорную мать, а об отце практически никогда больше не вспоминал.

Трудности и лишения уже прочно забылись, бедная жизнь у Ивана длилась недолго и была уже так давно, что и вспоминалась с трудом и даже с удивлением, удачливая же, как по заказу, взрастила железобетонную уверенность в себе: Николаев теперь чувствовал себя всесильным Шер-Ханом – молодым тигром, не знающим вкуса поражения, считающим себя полноправным и чуть ли не единственным хозяином мира. В нем давно уже не возникало ни тени сомнения в собственных способностях и собственной значимости, а от скуки мысли становились все объемнее и глобальнее.
 
Все чаще богатеющий бизнесмен Николаев стал думать о судьбах страны и мира, позволяя себе при случае высказать резкие суждения вслух. У него даже появились свои теории и предложения на тему «как жить дальше и как преобразовать Россию». Он считал, что великий русский народ проснулся наконец от спячки, что ленивый ожиревший Запад не в состоянии выдержать конкуренции и что время Европы давно закончилось и она доживает последние годы, а вскоре ее поработят волны мусульманского нашествия, и только Россия способна сохранить и преумножить достояния цивилизации и что в наступившем тысячелетии Россия станет величайшей страной мира. Все чаще и чаще Николаев приговаривал: «Мы выеб…м их! Они еще будут ползать у нас в ногах, моля о защите и покровительстве! А вот всех этих чернозадых, цветных недоделанных и прочих недочеловеков надо гнать в их пампасы, джунгли, степи и тундры, чтобы не мешались под ногами, чтобы не растаскивали великую страну по медякам!»

Он считал себя полноценным русаком, ему и в голову бы не пришло оглянуться на презрительный окрик: «Эй, ты, косоглазый!», и в пылу он и не замечал, что, выслушивая его страстные призывы о великой миссии России, окружающие как-то странно смотрят на него, не понимая, насколько серьезно можно принимать такие речи от верзилы с лицом киргизского разбойника с большой дороги.

Впрочем, выступать ему приходилось очень редко – дела требовали его внимания неотрывно, даже когда они превратились в размеренную ежедневную рутину, которую, кажется, мог выполнить и проследить любой мало-мальски подготовленный клерк. А чтобы не скучать, приходилось влезать все в новые дела, придумывать ответвления и новые направления, благо денег теперь хватало и на эксперименты.

Так, по случаю, удалось влезть в аукцион и, подмазав и проплатив преференции, удачно приобрести лежащий на боку большой леспромхоз в Приангарской тайге. Зарплаты лесорубы не видели там уже почти два года, а лес на делянах был корабельный – та самая экспортная ангарская сосна. Предыдущий владелец вывез все запасы, а как только они кончились, нашел себе другое дело. Иван провел собрание, выплатил долги по зарплате и ввел «сухой закон». «Трелевочники» скупил за бесценок в соседних разорившихся леспромхозах, наладил снабжение, завез на зиму горючку и стал искать выход на западных потребителей нашей высокосортной древесины. И снова к делу подключился вездесущий Франц. Он умел находить интерес и внушал доверие настороженным бюргерам, признававшим в нем своего.
Чтобы вести дела с Европой, надо было если не сидеть в ней, то хотя бы перебираться к ней поближе. Москва для провинциала Николаева была городом страшным, да и теснота в ней такая, что не втиснуться, а уж с его деньгами – для Москвы мизерными – сожрут вмиг и не подавятся. Пришлось ехать в слякотный Петербург, в котором ни зимы, ни лета, жить здесь не хотелось, но дело превыше всего, и Николаев, отогнав в сторону все эти «меренхлюндии», привычно сконцентрировался, а для начала купил квартиру – большую, трехкомнатную,  прямо на канале Грибоедова.

На заснеженных делянах леспромхоза нарастали штабеля кругляка, плачущего прозрачной сосновой смолой, а нанятый для верности Николаевым юрист на десятый раз проверял подготовленные контракты. Наконец Франц назначил день встречи с покупателем, и Иван, впервые разорившись на бизнес-класс, полетел в Питер.
Немцы были настроены серьезно, но привычно старались вырвать все до щепы, да не такого нарвались. Иван, хоть и делал вид, что не понимает по-немецки и слушает только перевод Франца, на самом деле легко ориентировался в спорах немцев. Поразительно, как легко всплыли слова, которые он с таким трудом запоминал почти четверть века назад! В конце концов, поняв, что имеют дело с человеком серьезным, решив, что это стоит несколько уменьшенной прибыли, немцы после двух дней переговоров и торгов согласились на все его условия.

Ванька был так измотан и счастлив, что не захотел разбавлять свою победу банкетом с надоевшими до оскомины торгашами из Неметчины. Сославшись на головную боль, он вышел на блестящий влажным асфальтом  и перламутровыми от бензина лужами Невский проспект и двинулся в сторону своего дома.
До арки, ведущей во двор старого петербургского дома, оставалось пройти всего пятьсот метров…


15

– Эх, поберегись! – как-то совсем уж по-ямщицки, что было совсем несвойственно ему, а значит, выдало все-таки его волнение, заорал Иван Степанович, щедро раздавая смачные удары направо и налево, разметав кучу напавших на кого-то хулиганов, как гнилое соломенное чучело. Он не просчитывал тактику, даже не сосчитал число противников, просто сработал всегда взведенный и напряженный, как револьверный курок, инстинкт десантника, который в принципе никогда не бывает бывшим. «Сначала ударь, свали, а потом уж разбирайся», – таково главное правило, вбитое ему прапорщиком Ефимовым еще в первые месяцы службы. Хотя чего уж там – у Ивана это правило работало с раннего детства, в его родной благодатной Ферганской долине оно было главным, от исполнения и результата его зависела сама жизнь.
 
Ответная реакция, отрезвляющая и сбивающая пену адреналина, хлынувшего в голову как брызнувшее под потолок шампанское, он получил сразу же – сзади жестко с большой амплитудой и силой врезали бейсбольной битой. В последний момент, чудом, он успел дернуться, и, соскользнув по краю головы, чуть ли не срезав ухо, бита страшным секущим ударом отбила плечо, а с ним и враз онемевшую правую руку. Иван повернулся, чтобы поразить эту «огневую точку» врага, и увидел явно молодящегося крепкого мужика лет под сорок в бандане и черной кожанке с металлическими блестящими бляхами, зубцами, шипами и шестеренками – черт знает чем, что выдавало в нем, как минимум, приверженца стиля «хэви металл», а за ним несколько одинаковых, как солдаты Урфина Джюса, юнцов – бритоголовых, в черной униформе с какими-то нашивками на руках. «Скинхеды, что ли?» – промелькнуло в голове Ивана.

– Ах ты, чурка занюханный, козел узкоглазый, и ты туда же?! Так получи и умойся! – с этой бессмысленной репликой мужик профессионально сделал обманное движение и, как только Иван дернулся вправо, тут же резким подбоем слева и снизу мощным ударом согнул Ивана вдвое, тут же добавил торцом рукоятки в голову.  Ловко угадав мгновение за секунду до того, как тот, рухнув, коснется земли, «боевик» виртуозно добавил носком тяжелого кованого ботинка резаный –  «сухой лист» – удар прямо в голову, на миг выключив из сознания бывшего гвардии старшину Кироваканской воздушно-десантной дивизии особого назначения Ивана Степановича Николаева.

«Врешь, не возьмешь, – привычно всплыло в возвращающемся сознании опытного кулачного бойца, – и не такое бывало, сейчас я встану и разгоню эту шушеру, надо только вожака с битой нейтрализовать». Боль была на втором плане, привычное, правда, давно не испытываемое состояние кровавой драки, в которой все мысли должны быть о поражении врага, а только потом – после драки – о своих ранах, уже всецело захватило Ивана. Он сгруппировался, на выдохе, вынес еще пару пинков, куда менее болезненных, чем тот – первый – и уже совсем было собрался прыжком, развернутой стальной пружиной вскочить на ноги, как гулкий удар, словно свинчаткой по пустой бочке, обрушил его в непроглядную темень…