Я бабочку видел

Владимир Михайлов-Крав
ИЗ СБОРНИКА «НАШ  ОБЩИЙ  ЖЁЛТЫЙ  ДОМ»




      Первые читатели, нет - слушатели Дон Кихота – разбойники и воры - в толедской тюрьме катались от хохота по полу. Нелепые похождения полоумного идальго казались им невероятно забавными.
      А двести восемьдесят лет спустя другой читатель напишет  в своем дневнике: "Во всем мире нет глубже и сильнее этого сочинения.  Это  пока последнее и величайшее слово человеческой мысли, это самая горькая ирония, которую только мог выразить человек..."
      Увы, далеко не всегда позднее чтение бывает самым глубоким. Читатель,  хочет того или нет, сравнивает предлагаемые картины с окружающим пейзажем. При этом его  восприятие  часто  искажается тем досадным обстоятельством, что картины оказываются нарисованными,  а окружающий пейзаж принадлежит к неумолимой реальности.
      И все же, чем выше талант и мастерство писателя, тем дольше сохраняются в созданных им картинах полнота и значимость современности. Главным экзаменатором в конечном итоге всегда  является время.
      Но  писатели  редко  пишут  для граждан иных веков. И хоть иные из них уверяют, что обращаются исключительно к потомкам, мы никак не можем припомнить ни одного распоряжения  типа:  "издать сии  труды  через триста лет после моей смерти". Поэтому первыми читателями почти всегда оказываются современники. И очень  часто автор читает свое новое произведение в узком кругу друзей. Тогда голос чтеца звучит с особой проникновенностью, и начинается живая игра,  открывается театр одного актера, выстраданное сердцем исполнителя или пойманное на струны его души предстает в  качестве оправдания.  Тут все играет свою роль: жесты, мимика, интонация, все ложится в одно русло и превращается в  межзвездный  разговор ставших близкими душ.
      Конечно,  такое  происходит далеко не всегда. Иногда спектакль не получается. Занавес поднимается неожиданно, падает слишком  быстро,  и  зрители  расходятся  в недоумении... Но если уж представление пошло, если общая  атмосфера  ожидания  становится грозовой, то возникает такой эмоциональный резонанс, что некоторых  зрителей  без чувств выносят из зала. ( Вспомним, например, обморок студента, вызванный нервным потрясением от речи Ф.М.Достоеского по случаю пушкинского юбилея.)
      Живое слово - великая сила, созидающая  и  разрушающая,  - обоюдоострый меч, послушный воле того, кто им владеет. Однако, с течением времени магия живого слова слабеет. Из прошлого доходит лишь слабое эхо, которое очень быстро гаснет в нашей памяти.

      Первый  раз свою новую повесть И.С.Тургенев прочитал в узком кругу друзей летом 1852 года. Дочь его дальнего родственника О.А.Тургенева записала в своем дневнике: "И.С. принес в рукописи свою повесть "Муму", чтение произвело на всех  слушавших  его  в этот вечер очень сильное впечатление <...> Весь следующий день я была под впечатлением этого бесхитростного рассказа. А сколько в нем  глубины, какая чуткость, какое понимание душевных переживаний. Я никогда ничего подобного не встречала у других писателей, даже у моего любимого Диккенса я не знаю вещи, которую могла  бы считать равной "Муму". Каким надо быть гуманным, хорошим человеком, чтобы так понять и передать переживания чужой души."
      Очень высокая оценка. Но оставим ее пока на совести чистой сердцем  тургеневской  барышни, умевшей с такой непосредственной полнотой отзываться на новое художественное слово. (В  противном случае нам пришлось бы с ходу усомниться  не только в мастерстве автора  "Холодного дома", но и с восторгом воскликнуть: "Да, эта штука посильней "Фауста" Гете!")

      А как же все-таки оценили новую повесть  Ивана  Сергеевича другие, умудренные жизнью и философией, читатели?
      Например, вот так.
      "Мне  кажется,  что  это самая трогательная история, какую мне доводилось читать." Так оценил "Муму" в своем дневнике Томас Карлейль, английский философ и публицист. Сделал ли он данную запись в особенную для себя минуту или тяжелые творения Гегеля  по контрасту  настроили на такой лад, но уж во всяком случае сомневаться в его искренности у нас нет никаких  оснований.  Карлейль так увидел и письменно засвидетельствовал свою точку зрения.
      А  вот другой его соотечественник и более поздний читатель Ивана Сергеевича пошел еще дальше. - "Никогда средствами искусства не было создано более волнующего протеста против  тиранической жестокости." Это уже не экзальтированная тургеневская барышня. У автора "Саги о Форсайтах", безусловного мастера пера Джона Голсуорси рука потверже. И мы, хотя бы из одного уважения к маститому писателю, должны запомнить его "никогда".
      Что  и  говорить, англичане народ рассудительный и мудрый, как и все немцы, - это нам еще Лесков доказал, но однако живущий где-то совсем в других измерениях. А  посему  вернемся  на  нашу родную  почву.  Послушаем наших соотечественников, современников великого беллетриста. Возьмем, к примеру, очень известного вольнодумца, писателя и звонаря Герцена. Вот что он  писал  в  своем "Колоколе": "Тургенев <...> не побоялся заглянуть и в душную каморку  дворового, где есть лишь одно утешение - водка. Он описал нам существование этого русского "дяди Тома" с  таким  художественным мастерством, которое, устояв перед двойной цензурой, заставляет  нас содрогаться от ярости при виде этого тяжкого, нечеловеческого страдания..." (Герцен, т.13, с.177)
      Герцен видит как-то уж слишком зорко. Вероятно, в душных каморках водка и выступала в роли единственного утешителя, однако  заметить  такое можно только в специальный телескоп, ибо непосредственно из текста повести это не следует.  Пьет  вроде  бы один Капитон-башмачник, да и то не в душной каморке, а в заведении.  Остальные держат сухой закон. Герасим принципиально трезв, Татьяне приходится даже притворяться пьяной.  Правда, пьет  сама барыня, но лавро-вишневые капли... Хоть всех в общество трезвости принимай. Впрочем, чего не увидишь, глядя из Лондона...
      И  еще. Почему мы обязательно должны содрогаться от ярости при виде чужого страдания? Скорее уж содрогаться  от  жалости  и боли. Гнев и ярость обычно направляются на источник чужого страдания.  Но  далеко  не всегда вид чужого страдания тут же являет нам его источник.
      Странная, казалось бы, оценка...
      А  ведь  они оценили картину верно. Сравнение с окружающим пейзажем и не могло привести к иному. Пейзаж был таков, что  история Герасима оказывалась величайшей трагедией.
      Время  тогда было какое-то другое... Тихое, спокойное и до странности беззлобное. Правда, и Каракозов стрелял, и  Гриневицкий взорвал себя и Государя-освободителя, и дело Нечаева потрясло публику, и крестьянские бунты с пожарами и топорами туманили национальную  пастораль.  Но время, тем не менее, было безоблачно-голубое с солидным запасом прочности неизношенной ткани.  Газеты шумели по поводу жестокого обращения с детьми и животными, а  тут же за углом по приговору волостного схода рассудительно и спокойно пороли взрослых.
      Голубое и неизношенное время...
      Со страхом разворачиваю субботний номер газеты. Криминальная хроника. Среди прочего, ученик восьмого класса такой-то школы с помощью приятеля влил в рот матери чайник кипятку. Мать  не давала  денег  на  покупку  магнитофона. Во времена Достоевского этот случай потряс бы всю Россию, в субботнем номере нашей газеты это лишь проходной эпизод.
      Да, спокойные были времена, хоть и бунты, и холера, и  голод.  Но  всегда  оставался какой-то запас прочности. Сукно было крепкое, и на любую дыру умели поставить заплату.
      В чем же именно заключался тот запас, из чего состояла  та чудесная ткань, которая выдерживала и реформы, и войны, и голод?
      Уверенная  прочность  была в лесах, реках, лугах, она была разлита во всей природе. И запас прочности был в самих душах.  В тех  неотравленных  и  незамутненных  врагом душах тысяч и тысяч русских людей, коими держалось, ширилось,  крепло  и  процветало Российское Государство.
      Однако,  если все было так хорошо, то как же мог произойти этот грандиозный взрыв кровавой вакханалии? Как могучий и здоровый народ смог допустить ужасное и невиданное самоистребление?
      В словосочетании "запас прочности" на первом  месте  стоит слово  "запас". А любые запасы, если их не пополнять, изводятся, истощаются, превращаются в горы ненужного мусора. Материал  разрушается,  души  переходят  в пар. Народ распадается на миллионы пустых оболочек - мертвых душ, которым одинаково незнакомы живые чувства и духовная жажда, но которыми очень  удобно  механически управлять с помощью примитивной и грубо сколоченной идеи.
      Яд вливался долго, незаметно и постепенно...
      И  теперь, глядя на окружающий нас пейзаж, мы вполне можем оценить мощь его действия.

                Я бабочку видел с разбитым крылом,
                Бедняжка грелась под солнечным лучом,
                Стараясь и слабость, и боль превозмочь
                Пока не настала холодная ночь.

      Первые слова старого вальса. В конце прошлого века у  многих от этих слов в сочетании с грустной мелодией на глазах наворачивались слезы. Конец прошлого века...
      А.Солженицин  в  своем  "Архипелаге" рассказывает об одном начальнике-рационализаторе, который пришел к выводу, что доходяг надо тащить в яму еще живыми, так  как  живой  человек  даже  на сильном морозе сохраняет в суставах определенную гибкость, и потому волочить его легче. Этот начальник не был злым и специально жестоким, просто у него была хорошая ремесленная сметка.

      Я бабочку видел с разбитым крылом...

      Что же произошло с нашими душами?
      Атака князя тьмы удалась.
      Кое-кто, правда, даже сейчас еще говорит, что мы стали моральней.
      Да, мы стали...
      Душевная  глухота,  черствость,  равнодушие до жестокости, хамство и лживость стали моральными эталонами.


***   ***   ***