Повесть о пауке Часть вторая Гл2-2

Виталий Нестеренко
2.
Д.Д. спивался (тогда в это не очень верилось, но ведь спился), неужели я  ради него не соглашусь участвовать в осуществлении смелого замысла? Примерно так я рассуждал. Школа Груббера чувствовалась в построении этих гуманистических силлогизмов, но меня это не смущало. В белых одеждах с чистой совестью вступал я на стезю спасения спивающегося человечества. Лепить новых непьющих трезвенников – у меня чесались руки, казалось, в них заключено очищающее пламя, целебный жар, он рдеет, он тлеет, он готов к использованию. Я ждал следующей смены. Но новую беседу с руководством отложил до лучших времен, в долгий ящик. Последние остатки разума ещё сохранялись –  кто же добровольно возложит на себя ответственность за мои проделки.
    Попытка не пытка, наложение рук на голову больного, доставленного в спецотделение – обычное дело при приеме. Советский врач выгодно отличался от врача иностранного умением диагностировать с помощью рук – произвести пальпацию живота, грудной клетки, прочих сомнительных мест в организме. Наши вручную диагностировали, западные эскулапы больше на технику надеялись. Самое сомнительное место – голова, особенно голова с густым волосяным покровом – найти засохшую рану в слипшихся волосах не так просто. Ранка могла быть небольшой, но если артериальный сосудик поврежден,  голова была покрыта, как шлемом, подсохшим кроваво-волосяным месивом. Никогда я не притрагивался к дурьим разбитым головам – это не входило в мои обязанности, но в тот вечер только об этом и думал – как бы потрогать. Руки зачесались, мечта такая народилась - ощутить черепную кость, которая, по заверению Груббера, должна под моими пальцами превратиться в пластилин. Хотелось, чтобы возникли хотя бы отделенные ощущения, что-то похожее, вернее – ни на что не похожее – лепное прикосновение. Я и сам толком не мог представить, чего ждать, что должно произойти. Моторин, мой тайный недоброжелатель, в отличие от доброжелательного Груббера, посматривал подозрительно (параноик – что с него возьмешь), на мое приветствие буркнул что-то невразумительное и отвернулся. Любое отклонение от установившихся правил бросается в глаза. И глаза эти, зоркие глаза сослуживцев, повсюду. Провожал я больных в отсадник,  покрепче за плечи обхватывал – пытался мысленно представить, какова она кость, сокрытая драповым пальто, многими слоями эпидермы, мышцами, сухожилиями – вдохновения не было, интуитивно чувствовал не те кости, кости черепа мне нужны, но прикоснуться к чужой голове у всех на виду опасался. Один иронический комментарий по поводу моих неадекватных поползновений – и всё, второй раз уже руки не протянешь. Первый раз как бы я ненароком снял шапку с пациента (когда входишь в помещение, шапку надо снимать) и заодно, по ходу жизни дотронулся, чуть-чуть надавил на висок, но слишком быстро получилось, наспех  – ничего не получилось, ничего хорошего, но и ничего плохого, следовало продолжать. Второй раз, пристроился к Бахраху сбоку припеку, вместе  подступили  к очередному клиенту, как бы помочь хотел молодому доктору, но Бахрах меня отодвинул, сам принялся копаться в окровавленных волосах. В третий раз к больному я подошел сам без врача, пренебрег прикрытием. Врача, как помнится, вообще не было на приеме, не успел он подойти, вот я и воспользовался заминкой. Пронумеровал алкаша, шапку с него стащил, ему же в руки сунул, развернулся спиной к присутствующим соглядатаям и, аккуратно подобрав локти, наложил руки на череп, поросший редким цыплячьим пушком. И почувствовал. Но совсем не то, о чем мечталось, вместо пластилиновой податливости под пальцами – сами пальцы, мои пальцы, стали истончатся и подтаивать, как прозрачные ледышки. Все очень быстро произошло, в один миг и подтаивание моих конечностей, и мычание пациента, и Коля Моторин, выскочивший откуда-то как черт на пружине, вцепился, оторвал мои руки от головы, прорычал внутриутробно, под себя: ”Ты сошел с ума!”. Никто ничего не понял, включая меня. Моторин как будто караулил, никак не ожидал я от него такой бульдожьей прыти. Пес. Не “с ума сошел” – он, конечно, по-другому сказал, он одним  метким словом  охарактеризовал мою опрометчивость. Слово нецензурное – повторить не могу, догадаться нетрудно – охренел, обалдел и т.д., оно завершает этот словесный ряд. Я против идиоматических выражений, но в данном конкретном эпизоде не грех поступиться принципами.  Все нюансы, всю подоплеку инцидента  это экспрессивное ругательство передает очень точно. Выяснять отношения с Моторин мы не стали. Всю смену маячил он поблизости, подстерегал. У меня такое впечатление сложилось, он и в столовую не отлучался, чаю попить, и ночью не ложился – всё меня подкарауливал. “Не сторож я брату моему”.   
   Ничего с моими пальцами не случилось, даже не  покраснели, но побелевшие, округлившиеся глаза Моторина  свидетельствовали – было, имело место быть то самое, обещанное нечто. Надо признать, Моторин – человек редкого мужества и отваги.
Ещё не закончилась смена, а я основательно и бесповоротно призадумался, и дома моя задумчивость не прошла. Крепко я призадумался, ни на что не мог решиться. Как застенчивый юноша, изнывающий от постыдной девственности. Черепа манили и страшили одновременно. Потом настало непродолжительное просветление – а стоит ли так тяготиться своей неопытностью, а не лучше ли до последнего оттягивать миг расставания с невинностью. Черепов вокруг видимо-невидимо – никуда они от меня не денутся. Грамотный юрист мог бы возразить, что натворил я предостаточно, о невинности не может быть и речи. Но несоразмерность прошлых некорректных (с точки зрения Уголовного Кодекса) проступков и грядущих моих деяний была очевидна. Чему быть, того не миновать, что мне надлежит сделать, я сделаю, такого натворю, что… об этом после.
Но время, даденное на раздумье, - неслучайная, но выстраданная, старая добрая традиция. Тем более никто мне никаких сроков не устанавливал, в шею не толкал, заботливо напутствовал –  не торопись. И решил я не торопиться.
Иная, торопливость одолела, суета поглотила, окунулся я в неё с головой. Захотелось отвлечься.  Был такой советский фильм “Гонки по вертикали”, название запомнилось, фильм – нет. Гонкам по вертикали предпочел я гонки по горизонтали. Познавательные хлопоты захватили меня, так интуристы за несколько дней пытаются охватить весь Петербург-Ленинград. Верхоглядство, поверхностный взгляд на вещи, не обременительный и не притязательный – прекрасный способ скоротать время. Мне удалась влюбленность в архитектурные достопримечательности – я вспорхнул и полетел в арки, под пролетами мостов, свозь дворцовые анфилады. Альбомов, открыток с видами Ленинграда пруд пруди, если приглядеться, на некоторых можно меня разглядеть, я всюду побывал.  Влюбленность – не любовь, она восхитительно легка на подъем, она  очаровательна, в неё  просто впасть, её легко покинуть. Хочу все знать, хочу всё увидеть, всюду поспеть: на Гороховую – к Распутину, в Петропавловку – к княжне Таракановой. Слухи до меня дошли про часовенку Ксении Петербуржской – люди приходят к ней и чудесным образом исцеляются, душевный покой обретают. Отчего же не осмотреть места душевного успокоения? Если не сейчас, то когда? Я принялся отбеливать свою жизнь, переписывать набело. Я пребывал в поисках позабытой правды, мне казалось – что-то роднит Распутина и Ксению Петербуржскую, а я забыл что именно, знал, но забыл. Иногда казалось, что я не могу рассмотреть последнюю правду, что-то мешает, отвлекает, освещение не то. Я заметался в поисках нужного освещения.
Все переменилось, от былых приступов ипохондрии и томления духа следа не осталось. Дни мои заполнились под завязку. Стал я планировать будни и праздники по часам, по минутам, маршруты стал просчитывать, на автобусы, на троллейбусы стал обижаться, если опаздывали, задерживали меня в пути. Носила меня нелегкая по всему городу, вокруг и около, вдоль и поперек, от исторического центра до отдаленных пригородов. Отмечал на карте города места, которые непременно мне надо было посетить. Объяснить сейчас эту неотложную надобность не могу. Совершенно необязательные, ненужные посещения, в Лавру, непонятно за каким лешим стал таскаться, в картинные галереи зачастил, в парки, просто в лес, на час, на полчаса. В Павловск, в Пушкин на электричке приходилось ездить. Запланированные, записанные в ежедневник эти посещения обретали силу закона. Перечень невыполненных вовремя дел нарастал как снежный ком. Они составляли мой суверенный долг неизвестно перед кем. Я всё чаще засыпал с мыслью, что что-то важное я сегодня упустил в церкви, в парке, когда к Юле в больницу опаздывал – у них там строго было. Я оказался в эпицентре разразившейся катастрофы. Время исчезало, улетучивалось, как роса поутру, и не успевал я утолить свою жажду. Я стал обрастать привычками, пристрастиями, о которых раньше и подумать не мог. В Лавре без  десяти шесть вечера начинали бить в колокола, к вечерне. Любил я подгадать выход из храма  к первому удару колокола. Выходил на свет божий, а надо мной  небо оглашалось, звучало в полный голос. Привратники, святой Петр в частности, глуховаты, своими силами до них не достучишься. Но колокола, призывающие к обедне,  они непременно должны  услышать – не только нам, но и им, небожителям, напоминают колокола, что настал час молитвы – надо очнуться от сна и выслушать жалобы и предложения наземных жителей. К этому часу и собственное вознесение на небеса можно подгадать.  Пустят они меня вовнутрь или нет – там видно будет, это уж как они захотят, но сроки должны быть исполнены. Стереотип поведения у меня выработался, подготовился я к своевременному появлению пред заспанными очами предводителей небесного воинства. По утру благовест ещё звонче был. Про себя решил – если возноситься, то только с утра.  Без десяти восемь, с испаряющейся росой, с колоколами, управлюсь ли, успею, пока колокола не смолкнут?
   То, что исчезло чувство опустошенности, на первый поверхностный взгляд было хорошо, позитивная перемена. Тоскующий, опустошенный я очень остро ощущал абсурдность, бессмысленность своего существования, свою никчемную экзистенцию. Но это чувство было самоценно, оно само по себе, своим наличием свидетельствовало о тех тонких материях, о которых знать ничего нельзя, их можно только почувствовать. Экзистенциальное чувство имеет мистическую природу. Всякого рода мистические знания безусловное шарлатанство, но мистическое чувство доступно каждому, разумеется, не всегда,   возникает оно в ситуациях критических, обостренных, но ведь возникает. Я сам его испытывал неоднократно.
3.
Заметался я, загорелся синим пламенем. Если часто повторять – да гори оно всё огнем, как пить дать – сам запылаешь. Эксперимент, который проводился на мне, вступал в завершающую стадию. Таковы были предчувствия. Из дому я ушел, за небольшую мзду обосновался в институтском общежитии на Стахановцев. Уход из дому прошел буднично, по-деловому – собрал вещички и всё, никаких жалоб и причитаний не последовало – собрался и хорошо, и молодец, за остальным, если что-то забыли положить, потом придешь. Родные и близкие, устали они от меня,  не протестовали: ”Хочешь один – поживи один, ничего не поделаешь, если уж так тебе захотелось”. Положение мое в общежитии было полулегальным – только переночевать приходил, в списках не значился. Общежитие – переходная стадия между домом и бездомностью. В старые времена, когда у меня ещё было сердце, я любил помечтать о бездомности. Под хор пилигримов из “Тангейзера”  хорошо получалось, душевно – красива и возвышена бездомность в средневековой Германии.
  Тяга к знаниям подобна  приливам и отливам. Изголодавшиеся по высшему образованию заочники, возвращенцы из академических отпусков, юные ангелоподобные абитуриенты, слушатели подготовительного отделения с производственным или армейским прошлым захлестывали общаги широкой океанской волной, навстречу им изливался мутноватый поток двоечников и прочих усталых личностей, сытых учебой по горло. В  пенных завихрениях, возникавших при встрече этих двух потоков, в придонном слое готовил я себя к самому главному экзамену в своей жизни. Вел я жизнь ночного животного, накладывать руки на юные буйные головы я и остерегался, и не хотел. Юность очаровательна  во всех своих проявлениях, она цветет и пахнет. У нас на потоке были две гарные дивчины с западной Украины,  Олеся Пышная и Галя Гладкая – что за прелесть эти украинские фамилии!  Мне даже как-то в голову не приходило использовать какого-нибудь беспечного юношу или романтическую девушку в своих целях. Они все ещё находились в божьих руках, и мне не следовало мешать. Вот когда бог оставит их, распишется в собственном бессилии, когда постареют, превратятся в живые трупы, тогда настанет мой черед.
Искал я уединения, а нашел одиночество.  И проявил изрядное мужество, иногородние скромницы  были чисты и привлекательны, совершенно незамутненные создания – была в них незамутненность лесного озера июльским утром, прозрачны - от берега до берега, свежи, как рассветная роса. Ими можно было дышать, ими можно было умываться. Романтичны – от розовых пяток до самой макушки,  в их понимании метеорология – это не наука, а песенное творчество у костра, нескончаемое северное сияние на полярной станции. Но я уже был словно на другой планете, в общаге тень моя проживала на птичьих правах.  Даже если бы захотел, не смог бы до них дотянуться, я и не пытался, на еженедельные дискотеки – ни ногой, сохранял монашескую сосредоточенность. Сам того не зная, я уже возвращался к Юле. Одиночество – величина не постоянная, увеличивается   оно по экспоненте, за пару дней разрастается до бесконечности, для него, как для внешней политики империалистических держав, свойственна эскалация напряженности. Наверное, эта эскалация была заметна со стороны, старшие товарищи в лице Груббера возникли незамедлительно, чтобы ободрить и утешить. И подготовить, разговоры с Груббером носили просветительский характер.
Речь тогда зашла об идеалах, о нравственной чистоте.
-Что вы хотите, дорогой Иван Федорович, век телевидения. То, что нельзя показать по телевизору, выпадает из обихода.
- Примитивно.
- И примитивно, и противно, и поделать ничего нельзя.
- Только преувеличивать эту беду не надо.
- Что есть, то есть, - добродушно возражал я начальству, мне нравилось представляться резонером.
- Гм, телевиденье, говорите, - Груббер хмыкнул, поглядел, будто примеряясь, и помолчав, продолжил. – Я сейчас расскажу, как использовали телевидение в самом начале. В Японии.
- Начало для телевидения – это тридцатые-сороковые?
- Да, во время  войны.
- И там уже было телевидение?
- Было, не совсем такое, как сейчас. Проводились опыты… Как бы это сформулировать? По отрешению души от тела.
- Что? Что? Как формулируете … Души от тела? Это – чик и нету. Так?
- Нет. Совсем другое. Чтобы взглянуть на собственное тело со стороны. Привыкнуть к мысли, что я и моё тело – не одно и то же.
- С помощью телевизора? Это возможно?
- Придумали, оказалось не сложно. Сейчас расскажу. Прямо перед глазами человека, совсем близко ставили трубу с маленьким экраном, а камеру, которая ведет съемку, ставили сзади, позади человека. Человек видел себя со спины, узнавал себя, но трубу с экраном сзади не было видно. Чтобы усилить иллюзию отделения, его поглаживали по груди, и опять-таки эти поглаживания в камеру, на экране видны не были. Человек мыслил, осознавал себя отдельно. Ощущал себя отдельно – поглаживания именно для этого. Всё больше отчуждался от собственного тела.
- Это подолгу надо?
-  Нет. Мозг, оказывается, довольно быстро переключается.  Они ещё вот что делали.  К этому телу, что на экране, якобы прикасались – к спине, к затылку. На самом деле не прикасались, останавливаясь в миллиметре. Но на экране было видно, что касаются затылка. Человек видел, что касаются затылка – а ощущений никаких, словно это не ты, не с тобой происходит. А тебя, другого, по груди гладят. Чужое тело. Мои мысли, мои чувства, моё “я” – несомненно, а тело чужое, чуждое.
- Делали, чтобы свести с ума.
- Нет. Приучить к новой степени свободы. И по другому делали. С точностью наоборот, чтобы чужое стало своим. Например, чтобы протез казался частью твоего тела. Так с ним проще управляться.
- Вот это интересно.
- Делали так – человек усаживался за стол, допустим безрукий. Одной руки нет. Под подбородок ему повязывали покрывало такое, из-под покрывала – руки на столе лежат, одна своя настоящая и протез, место, где протез к культе крепится под покрывалом не видно.
- Понятно.
- И поглаживали одновременно культю и протез, сначала настоящую руку. Потом культю и протез. Потом  отвлекали чем-то – шумом, разговором, потом опять поглаживали, и  мозг, щёлк, переключался – воспринимал протез, как родную руку. Как будто протез ощущает поглаживание. я.
- И что, зачем?
- Когда протез становится родным, им гораздо легче управлять. И вообще, так можно с чем угодно сродниться. Вместо протеза, допустим, штурвал самолета. Летчик и самолет – единое целое.
- Потрясающе, так просто. Штурвал самолета ощущать, как продолжение собственных рук.
- Небесполезное телевидение, да?
- Понятно. Для камикадзе тренировочка.
- Герои не боялись умереть, отдавали жизнь за Родину.
- Что такое смерть – вспышка цветущей сакуры на рассвете.
- Ну, что ж, белые шарфики. Не без этого. Но я собственно не об этом.
- А о чем?
- Главное понять – наше сознание не держится за тело, оно готово переместиться в любой походящий объект. Быть может, давным-давно оно переселилось в тело обезьяны откуда-нибудь из космоса. Мозг обезьяны оказался подходящим. И жизнь обрела новую форму, бессмертный дух живет, воспроизводит жизнь.
- Ага, всё-таки мозг, без мозга никуда. А фокусы, ну, что ж. фокусы…
- Мозг – такая же часть тела. Если захотите, нейрофизиологи подробнейшим образом вам расскажут, как происходит запоминание, где хранится информация, как происходит её кодировка – на генном уровне, между прочим, но… Всё по полочка разложат. Уже сейчас понятно – как всё устроено. Во всяком случае, знают, где искать, примерную область исследований. Одно непостижимо – кто думает, кто вдыхает жизнь в эту хитрую механику. И этого своего незнания они не скрывают. Некоторые о боге… лепечут…
- М-да, так глубоко забраться в человека – чтобы соскользнуть в бога.
- Это от слабости…
- Полностью с вами согласен, Иван Федорович, знания без силы духа – ничто.
- Ну, ни то, чтобы…
- Во многих знаниях многие печали – слабому не вынести.
- Да, вера нужна, но…
- Не в бога, а в человека, в его бессмертную душу, в его сверх ”я”!
- Да!
Остановились мы на полуслове, в полушаге – тут приперся Д.Д. Ему, видите ли, тоже нужно чаю попить. Или ревновал? Жалкий себялюбец.
С Груббером мне было хорошо. Мы, люди разных эпох, между нами – небытие  катастрофического разлома, но понимали мы друг друга. Не мы выбираем времена, времена выбирают нас. Повязать белый шелковый шарфик, сесть за штурвал самолета, взлететь, зная, что посадки не будет. Найти американскую посудину и врезаться в неё, и увидеть, как на палубе корчатся от ужаса, как пытаются спрятаться, разбегаются кто куда вонючие американские тараканы. Завидная участь, жаль, судьба приготовила мне иную жизнь на планете Земля под звездой по имени Солнце. Мы с Груббером мог ли бы встать плечом к плечу, спина к спине. И биться с бесчисленными врагами. До последней капли крови. Но мне помешала Юля, такая вот неприятность.

  Наша с Груббером дружба была нежна и прихотлива, как оранжерейное растение. Сердечность расцветала только в застекленном уединении, при посторонних её цветы тут же захлопывались.  Главврач  хранил начальственную дистанцию, от меня требовалась тактичность, развитое чувство субординации. При остром дефиците человеческого тепла такие перемены  в личном общении я воспринимал с пониманием. Но, всё равно, болезненно, при маниакально-депрессивном психозе всё больно, всё ранит. Для обогрева остывающей души мне был нужен постоянный источник тепла и свет. Мне нужна была Юля. Ничего лучшего придумать я не смог. Отправляясь в поход за Юлей никакого воодушевления я не испытывал, я был печален. С Юлей большие трудности предстояло преодолеть – найти, выловить в нечистотах, в которых она бултыхалась, отправить на время в больницу, за решетку, потом извлечь её оттуда и держать при себе. Очень хлопотная, совсем не выигрышная диспозиция вырисовывалась. Но другого выхода не было. Элементарный порядок в самом себе и вокруг себя – таков был лозунг настоящего дня.
Сейчас, когда уподобился я дуновению электронного ветра, любопытно ещё раз, быть может, в последний раз рассмотреть все перипетии неутешительного финала. Вылавливал я Юлю с помощью нашей доблестной милиции, капитан Семенов консультировал. Дедуктивным методом я пришел к выводу, что в бескрайних просторах правоохранительных органов наверняка существовал нерадивый работник, ответственный за надзор за Юлей. Соответствующую бумажку он, безусловно, написал и по служебной линии отправил, но оторвать свинцовый зад от стула и отправится на поиски заблудшей овцы, считал излишним. Предстояло отыскать соответствующего товарища милиционера и вывести его на след. Как его отыскать, Семенов нашептал. Государственная машина, если её с умом использовать, может,  должна помогать частному лицу. Она способна с легкостью выполнить работу для частного лица рискованную, иногда просто неподъемную. Но, вступая в интимные отношения с нашими замечательными правоохранительными органами, надо было помнить об опасности такого мезальянса, об институте стукачества нельзя было забывать, могли вынудить к сотрудничеству. Коготок увяз – всей птичке пропасть.
Приглашая работника правоохранительных органов на тур вальс, я откровенно трусил, боялся за собственную шкуру. Советский страх – наследственный, кровный, секуляризированный вариант страха божьего. Не то, чтобы я вовсе не попадал в поле зрения надзирающих товарищей – я там, в этих полях не задерживался. Следователь из прокуратуры, расследовавший смерть Луконина пропал из виду, инцидент  с Тимуром не запятнал моего доброго имени – как будто не запятнал, покамест всё тихо – так я себя приободрял.  О Тимуре я ничего не знал, не приближался на пушечный выстрел – береженного бог бережет. Чем там, на черной лестнице дело закончилось – тайна покрытая мраком. Я так рассудил, даже если случилось страшное, землю рыть, разыскивая обидчика Тимура, милиция не станет. Когда добропорядочные советские граждане гибнут, бездействие чревато служебными неприятностями, и то не всегда. А тут моль какая-то залетная – прихлопнул кто-то и ладно. Смерть уголовника, если общественного резонанса не возникло, его частное уголовное дело. Моего очень дальнего родственника в городе Тамбове работники милиции насмерть забили прямо в участке. И всё забылось. Все вынуждены были забыть, даже более близкая родня – бесправие наше советское. Он был вором. А Тамбов всегда был милицейским городом. Тамошняя милиция сильнее, главнее, страшнее местных уголовников. Что до Тимура, если даже уголовное дело по поводу причинения тяжких телесных повреждений на черной лестнице  заведено и где-то пылится, то никто пыль сдувать с него по собственному почину не станет. Не тот случай, хлопотно, есть дела  поважнее. Но если фигурант сам заявится, потревожит правоохранительный покой, тогда новый поворот может возникнуть, тогда не взыщи. Нехорошая перспектива возникала в моем беспокойном воображении. Прибуду я к соответствующему товарищу, чтобы добровольно просигнализировать на счет гражданки Юлии, и попаду впросак. Вынужден буду ответить на один вопрос: ”За что ты его так? И парень-то был хороший, неплохой, ну не то, чтобы очень плохой”. Допрашивали Юлю или нет? Неизвестно. Риск. Риск для того, кто себе два века намерил. А мой век в горсть песка превратился, и созерцал я, как утекал  песок промеж пальцев.
Страх – основной движитель общественной жизни, страх заставляет сограждан доносить друг на друга. Страх, что тебя опередят и донесут раньше, выставят в невыгодном свете, назначат козлом отпущения, возложат ответственность за общепринятые, в общем-то, безобразия. Когда пахнет жаренным, тяга к доносительству особенно сильна. Но я не доносчики записывался – я предлагал сотрудничать на бескорыстной основе. Кое-какая разница проглядывалась, хотя, конечно, не велика разница.
Бывают в милицейской практике такие коллизии, когда возникает острая необходимость проявить служебное рвение – кого-нибудь посадить. И для этого неотложного дела могут быть использованы любые подвернувшиеся, попавшие под руку граждане. А всевозможные добровольные (или подневольные помощники – так вернее), заметьте, всегда поблизости оттирается. Милиционеры тоже люди, требовать от них самопожертвования, по крайней мере, негуманно, да и неразумно. Государственная правоохранительная машина не должна поедать самоё себя. Если она нуждается в срочном жертвоприношении, допустим – приказ поступил, который не может быть не выполнен, профессиональный предатель вполне пригоден на роль особо необходимого преступника. Тем более, рыльце в пуху практически у всех.
Опасно предательство для всех вовлеченных в процесс, и для принуждаемых, и для принуждающих. Оно обоюдоостро, пораниться, заразиться черной изменой проще простого. Это может произойти само собой. Поэтому нельзя презирать милиционеров, они достойны прощения, во всяком случае, сострадания.
От Вани Черных услыхал такую ментовскую присказку: ”Вот идет ОУР (отдел уголовного розыска) – вечно пьян, и вечно хмур; а вот стоит ГАИ (государственная автоинспекция) – вечно пьет не на свои; а вот ОБХСС (отдел борьбы с хищением социалистической собственности) – он сладко спит и вкусно ест ”. ОУР брутален, он находится на экзистенциальном пограничье, его пьянство оправдано душевными муками. Всё несовершенство мира, весь его абсурд он впустил в своё сердце, оттого хмур и пьян. ГАИ более благополучен, но и его существование не вполне комфортно – пьян он за чужой счет, в непогоду на российской дороге трудно ощутить себя по-настоящему счастливым человеком. Если инспектор уголовного розыска персонаж положительный, то гаишник, в лучшем случае, комичный, но не симпатичный – его не любят. ОБХСС, безусловно, богаче всех, но деньги в нашем социалистическом отечестве нуждались в  сокрытии, принуждали таиться, скрываться всю жизнь. Тесная спайка борцов с хищениями социалистической собственности и самих расхитителей покрыта мраком таинственности.
И все же, власть над людьми могла компенсировать недостаток материальных благ. Её не надо было скрывать, её не только можно, но и должно было демонстрировать, ею можно было упиваться. Власть во все времена опьяняла сильнее французского коньяка, насыщала лучше белужьей икры. Вполне возможно, Гуменюк не умел зарабатывать деньги, контролируя фарцовку, проституток, наркоманов, и учиться этой нехитрой науке не хотел. Но от этого он был ещё более опасен.
Лишнего я наговорил, не так страшна государственная машина, если к ней по-человечески подойти. Машина любит ласку – горючее и смазку. Небольшой презент в импортном полиэтиленовом пакете, бутылка с горючим, и проникся капитан Гуменюк ко мне искренней симпатией, содержимое пакета он глазок определил. Тогда даже полиэтиленовые пакеты ценились! Вот времена были, сказочные! Теперь бы за подобную просьбу уж не знаю, сколько  пришлось выложить. На Гуменюка меня вывел наш капитан Семенов безвозмездно, даром. Поверхность стола, за которым сидел гражданин начальник была выскоблена, как корабельная палуба – ни малейших признаков краски. Кроме увесистого тома, содержащего свод советских законов ничего на столе не было. Гуменюк хлопал покрасневшими воспаленными глазами, сглатывал зевки, но был бодр и деловит.
- Пропала твоя Юля, ищем, давно уже ищем, как найдем – отправим в места не столь отдаленные. Одни неприятности из-за неё, я её от серьезной статьи уберег, работу нашел приличную. А она? Хвостом вильнула, только её и видели. Ну, ничего, найдем, тогда поговорим с ней по-настоящему, цацкаться больше не будем. Семенов сказал, что помочь изъявил желание?
Удивительно наши милиционеры умели, да и теперь, наверное, умеют, совмещать пустопорожнюю болтовню с  извлечением бритвенной правды. Чуть зазеваешься, ляпнешь что-то не то, и так себя по неосторожности можно располосовать – до поджилок, до сухожилий. Вроде бы,  и не смотрит тебе в глаза, стенд с наглядной агитацией на дальней стенке изучает, но нюансы в поведении отмечает. Мне всегда с большим трудом удавалось выдерживать их разглядывание и сохранять при этом дружелюбную озабоченность на лице. ”Никого ты, сукин кот, искать не собираешься, - думал я про себя, - небось, в архив сдал дело, во всесоюзный розыск на такую мелочь не подают ”.
- Да, Юля, Юля, - принялся я причитать, - она-то сама неплохая, и работала нормально, сколько месяцев не пила, не кололась.
- Теперь, уверяю тебя, и пьет, и колется. Ты её давно видел? Может знакомых каких? Тимура знаешь?
Убийственный вопрос, если страх живет в твоем сердце. Но сердца не было, и страха не было. Досада была. Вычерчивал я хитроумные план-схемы, как разговор вести, чтобы избегнуть каверзных вопросов, обходные маневры выстраивал, как Юлю заполучить и память о Тимуре ничем не потревожить. А этот, мягко выражаясь, мусор норовит меня, буквально, с самого начала огорошить. И очень нехорошие  мысли меня посетили: “А не отправить ли мне этого говнюка Гуменюка вслед за Тимуром, там, на месте и показания с него снимет, и все неясности прояснит, и по инстанции доложит, если есть там, кому докладывать”. И что особенно плохо, была у меня стопроцентная уверенность, что если все же поддамся эмоциям, не совладаю со своими настроениями, то, не смотря ни на что (разговор-то в отделении милиции происходил), я прямо сею минуту что-то  с Гуменюком сделаю. И ничего мне за это не будет. Жилку на шее у него заметил: ”Так вот она какая, сонная артерия”. А Гуменюк, словно почувствовал – шею стал ощупывать, потирать. Выдохнули мы хором, перевели дыхание, я, и глазом не моргнув, продолжил гнуть свою линию.
- Да, да, всё компания сволочная, Тимур, другие там мерзавцы, посадили девочку на иглу, её бы забрать у этих паразитов,  подлечить, дать в себя прийти. Тимура я никогда не видел, слышал только.
- Оригинально,  – сказал Гуменюк.
Этим своим замечанием капитан   впечатление о себе не улучшил, но успокоение снизошло на нас, подспудный консенсус крепчал. Все взаимные   страхи и недоверие улетучились, когда мы вздыхали совместно. Взаимовыгодная сделка практически уже состоялась, осталось некоторые детали уточнить. Веселее беседа стала протекать.
- Что – оригинально?- я даже улыбнуться себе позволил.
- Это я так, мысли вслух. Темно у них там, на черных лестницах, в потемках иной раз действительно…только на слух, - нехорошо в ответ усмехнулся Гуменюк, но оставил эту ненужную тему. – Да, Юля… Ты, что же знаешь где она?
- Да я бы её нашел. Я так думаю, её бы в больницу, чтобы в стационаре переломалась, очухалась маленько и обратно на работу, в спецотделение.
- Нет, такой вариант не пройдет, она сбежала, работать не захотела. Теперь другая будет “химия”, покруче – рукавицы шить, тапочки.
- А если она как бы сама с повинной придет, а наша спецуха чем не “химия”, работа грязная, кровавая, можно сказать, работа, а, товарищ капитан? Дело-то её в архиве?
- Дело на месте, где положено, там и лежит. Хорошо, это ты такой добренький, а ваше начальство навстречу пойдет, в смысле на поруки её возьмет?
- Да люди у нас замечательные работают, не оставят девочку в беде.
-  Лады, так и сделаем, ты нам её сдаешь, оформляем её на лечение, потом ходатайство от вашего заведующего и забирай свою Юлю. Но без бумаги из больницы отправлю по этапу, понял? Ходатайство от главврача и характеристика с места работы. Только не пойму на хрена она тебе нужна, у неё там такой букет всевозможных заболеваний, но это, конечно, твоё дело. Ну, что там у тебя, пять звездочек, пять – перебор, вон (Гуменюк указал на погон) – четыре, а потом сразу одна большая. Ну, давай за успех, задуманной операции.
Конец – делу венец, завершить переговоры надо было достойно. Отказываться было неудобно, с одной стороны, нельзя не уважить начальника, от которого зависишь – менты обидчивы, с другой стороны – стыдно причислять себя к непьющим, эти странные существа вдвойне подозрительны, в-третьих – я сам не привык к своему странному состоянию, я врать спонтанно, на любую тему не умел, поэтому соврал очень неловко: “Я своё отпил, антибиотики принимаю, подхватил заразу. Теперь только кефир, целебный”. Глупое, неловкое, ненужное враньё, но вид я имел печальный, горестной скорби во мне скопилось, как дождевой воды в ржавой бочке после хорошего ливня.
Пообещал товарищ капитан оформить Юлю, как явившуюся добровольно. Советская юстиция к негодяям, осознавшим свою вину и по доброй воле вернувшимся в её необъятное лоно, проявляет снисходительность.   Сочинили мы показания для дела, всю вину свалили на Тимура и компанию. Какой-то Слуцкин С.Н. всплыл, в глаза его не видел и слыхом не слыхивал о нем. Но Гуменюку виднее было, он больше знал о преступных элементах, склонивших бедную Юлю к употреблению различных психотропных веществ. Договорились, что я самостоятельно разыщу её на вокзале, Гуменюк заберет и отвезет её в ЛТП (лечебно-трудовой профилакторий, замечательные были учреждения, и почему их до сих пор не возродят), там девочка переломается, оклемается и, полная сил, опять заступит на трудовую вахту в спецотделение. Ударили по рукам, хоть и насухую, но Гуменюк по этому поводу не переживал – ему больше досталось. Он был куда более цельной личностью, от излишней рефлексии не страдал.
- Хотя на самом деле, без толку все это, - резюмировал наши переговоры Гуменюк, - сколько волка не лечи - он всё в лес смотрит, но не будем предвосхищать события, всякому фрукту свой срок.
- Так точно, торопиться не надо.  Как только, так сразу. Прикипели мы к ней душой, все наши медсестры, медбратья. Наркотики – такая зараза, без рецидивов никто не обходится. А её по-человечески жалко…
-  Всё в твоих руках. Ищи свою рецидивистку.  Все что мог, наобещал. Меня, знаешь, если начальство рогом упрется, тоже по головке не погладят. Я тебе помог, теперь ты, но и она, конечно, сама должна. Если сможет.
- Я думаю за день,  за два управлюсь, надеюсь на тебя капитан, – перешел я на “ты” без совместного распития горячительных напитков.
- Даже если сам не смогу – пришлю кого-нибудь, сегодня ещё переговорю, согласую кое-какие моменты, узнаю про местных хлопчиков, на вокзале есть своё отделение милиции. Ну, всё, до завтра, жду твоего звонка, будь здоров.
Был я уверен в Гуменюке, если вдуматься, лично для него придуманный мной вариант был выгоден – дело-то у него пылилось, если бы дело в архиве оказалось, тогда всё по-другому бы обернулось, моя благотворительная миссия оказалось бы невыполнимой. Была ещё одна тонкость – ходатайство от Груббера. Сейчас не могу уразуметь, почему  он согласился взять Юлю на поруки. И как вообще это было возможно, её, ходившую по рукам, взять на поруки. Со стороны Груббера это был поступок, по зрелому рассуждению, для него Юля стала  врагом номер один, все карты спутала. Хотя, конечно, это уже потом выяснилось.
Снисходить к  вновь падшей Юле после горних  высот духа человеческого, на которые мы с Груббером забрались, было как-то неловко.
- Тут такое дело Иван Федорович, помните Юлю, - нерешительно приступил я к уговорам, - “вы помните, вы помните, вы всё, конечно помните”.
Дурацкая привычка  у меня прорезалась в паучьи времена, при волнительных затруднениях цитаты приплетать ни к селу, ни к городу.
- Я склерозом пока не страдаю. Юлю нашу просто так не уволить, она до сих пор у нас числится, ты не представляешь, сколько писанины из-за неё!  Указаний на её счет не поступало. Всё выжидают чего. Что там с  ней произошло? Ты как будто принимал  в девушке участие?
- Принимать-то я принимал, честно говоря, недостаточно активно, знаете ли,  боязнь, что тебя могут послать подальше с твоей заботливостью, иногда сильно мешает, таким сомневающимся натурам как я.
- Она в городе? Я уже запамятовал, с каких времен её прогулы тянуться? Какие-нибудь новости? --- Да какие уж новости… история старая как мир. Одним словом, добро творить должны люди твердые, целеустремленные, как вы, например. – Прибегнул я к лести. Оно, может быть, и грубовато, но униженная просьба в сочетании с лестью – не совсем безнадежное дело. - Словом, почему бы нашему сплоченному коллективу ни взять её на поруки?
- Почему – на поруки?
- Компетентные органы требуют.
- Не слишком тяжкая ноша для нашего коллектива?
- Юля-то? Не было в ней настоящего веса, кожа да кости, крылья и перья.
- Ну, да ангелок в перьях, ха-ха.
-  Работала она прилежно, а то, что  вновь с пути  сбилась отчасти и я виноват. Вреда она нам не принесет, а вот шанс мы ей … не должны мы лишать её последнего шанса. Может быть, выкарабкается девочка, во всяком случае, совесть у нас будет чиста.
- Ловко у тебя получается подменять свою собственную совесть на нашу общественную. – То, что Груббера на мякине не проведешь, на козе не объедешь, я и так знал. Мог бы Иван Федорович свою проницательность и не демонстрировать.
- Правда ваша, перекладываю ответственность, но возможности мои ограничены, сам себе удивляюсь, жалостлив стал не в меру, если честно – Юлю жалеть, все равно, что котенка подзаборного спасать, этих котят, сколько по помойкам не собирай, меньше их не станет. Я не то, чтобы сильно верю в неё, в Юлю, но вот попалась на жизненном пути и приходиться чесать в затылке – просто так не переступишь, здесь особый иммунитет выработаться должен.
- Ладно, не будем через Юлю твою переступать. Ты, наверное, с Гуменюком хорошо знаком?
Сильно смутил меня тогда Груббер этим вопросом. Беседы с Груббером надлежало подготавливать, как переговоры с китайской делегацией на высшем уровне. Уровень информированности Груббера я сильно занижал, и предположить не мог, насколько он осведомлен о моем сотрудничестве с органами. Когда вранье впрок не припасено, лучше правду-матку резать, обычно, правда выглядит наиболее правдоподобно.
- О Гуменюке я от Семенова узнал, он обещал Юлю в больницу устроить.
- Ишь ты, наш пострел везде поспел. Может быть, ты и прав, будем думать о себе только хорошее. Я позвоню Гуменюку.
Должно быть, я своим примером, своей невразумительной самоотверженностью подтолкнул его к столь хлопотным действиям. К тому времени мы привыкли друг к другу, каждое совместное дежурство чай пили, разговоры разговаривали. Пытался я зарекомендовать себя в его глазах человеком практическим, здравомыслящим – и тут такой демарш с  беглой,  уже списанной в тираж блудницей. Ни один чайник опорожнили в нашей столовке, много чего рассказал мне старший товарищ.
Как я не сокращал душевную дистанцию, некоторое отчуждение  между нами сохранилось – потолковать нараспашку не получалось. Не было в Груббере суетной, суетливой озабоченности.
Казалось, он весь во власти замысла, и его старческое седовласое величие отчасти и моему шкодливому существованию предавало некоторое значение, негоже было растрачивать себя по мелочам. Но  на такую мелочь сопливую, как Юля, я  очень сильно потратился. Возможно, Груббер считал, что у меня должна быть своя собственная любимая игрушка. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы сохраняло верность долгу. Поэтому и в истории с Юлей пошел навстречу, оказал административное  вспоможение. Я не стыдился своей несуразной любви. Любовь к женщине – самая недостойная из всех возможных любовей, и самая простительная. Безусловно, Моторин доложил ему о моей попытке испытать себя, попробовать  новую силу рук моих, он ни коим образом не давал понять, что ждет от меня большей активности. Я мог лишь догадываться, что он ждет.
Находясь вместе, мы могли и помолчать, мы поднялись до уровня, где возможно совместное молчание, сколь угодно продолжительное, естественное без ненужных разговоров.
При нем я совершенно не трепался, чувствовал герр Груббер фальшь, не комментировал полуправду.  Но все-таки иногда тянуло поговорить просто так, предаться дружеской болтовне.
- Подгнило что-то в Датском королевстве,- для затравки произнес я, не уточняя, в каком именно Датском королевстве.
В руках у меня была ”Литературка”, Груббер скептически покосился в мою сторону.
- Загнивающему Западу Шпенглер когда ещё предрек закат. Ан нет – живехонек. Вы Шпенглера читали?
- Читал. По-немецки, -  сказал Груббер, верх откровенности с его стороны. –  Многотонная ерунда, глупости. Даже сорок пятый год не был закатным для Европы. Если бы не повальная американизация. Закат Европы начался в 1968 году. Знаешь, что было в 1968 году?
- Пражская весна?
- Не совсем, это так, казус.
- Но глаза нам этой весной до сих пор колют.
- Пропаганда. Чехи – рабское племя. Гитлера они встречали цветами. Вермахт докатил до Сталинграда на чешских танках. И под русских Чехия улеглась с большим воодушевлением, с цветами, а потом увидели –  под американцами сытнее, вот и взбунтовались.  Увидели – за границей с колбасой и порнографией повольготнее. Такая свобода, колбасная свобода. Ну, это так… Были в шестьдесят восьмом события куда более бедственные. Просто до сих пор немногие осознают, что произошло.
- А-а, понял о чем вы – студенческий бунт бессмысленный, но шумный. Отставка де Голля. Гошисты. А вот, что особенно нравится – “будьте реалистами, требуйте невозможного”. Книжицу такую читал – ”За стеклом”, Робер Мерль, по-моему.
- Мерль - чушь, словоблудие. Произошла тихая замедленная катастрофа. Маменькины сынки отвоевали себе право питаться шоколадными конфетами, легально пользовать друг друга в задницу, ну, и ни черта не делать. И сами не заметили, как у них выпали зубы от такой диеты.
- Это не смертельно, побунтовали и успокоились.
- Нет, именно, что смертельно. Уже сейчас видно, особенно в Германии. Уходят понемногу старики, приходят к власти эти слюнтяи – и всё, от Европы скоро ничего не останется.
- Так уж и ничего?
- Скоро всем будет видно. Они, во-первых, перестали размножаться – Европа стремительно стареет. Во-вторых, хотя нет, это как раз – во-первых, умирает культура. Культура – одухотворение человека, не более того, но и не менее. А у них наступила эпоха торжествующего скотства. В шестьдесят восьмом старая Европа так была запугана, что не было сил сопротивляться. Надо было взять ремень и выпороть паршивцев, а они струсили. Старики были обескровлены Второй Мировой. Им бросили в лицо: ”фашисты” – и у них опустились руки.
- Можно и без порки. Словами.
- Нельзя. Культура есть насилие, прежде всего над собой, но и над всякой швалью. Самоограничение. Железные принципы. Нет насилия – нет культуры. Даже в мире деревьев, если садовое дерево не обрезать, оно одичает. А над человеком много надо потрудиться.
- С секатором в руках?
- А хоть бы и так?!  Я-то не доживу, а ты своими глазами увидишь арабскую Францию и турецкую Германию – жалкое зрелище. Потом придут настоящие люди, но не скоро – даже ты не доживешь.
- Вы говорите – культура, да? Очень размытое понятие, не находите?
- Культура – очень тонкий слой, который требует бережного отношения, он легко разрушается. Это слой амальгамы, который позволяет превратить обычное стекло в зеркало. И человек видит себя – не только тело, душу видит, бесконечный дух человеческий. Сотрется амальгама, и ничего, кроме стенки, на которой весит зеркало, мы не увидим. Стена. Тупик.
- Поживем – увидим.
- Европе конец, их сомнут.
  Обывательские разговорчики за политику порою потешны. Груббер был серьезен, то, о чем надлежало вещать гневно и громко, он говорил вполголоса, без пафоса, без намерения заразить меня своим вселенским скептицизмом. Он всё обдумал, всё для себя решил и отвернулся спиной и к Европе,  и ко всему миру. Он не искал сиюминутной выгоды, не надеялся, что можно хоть что-то исправить в нынешнем умирающем мире. Возвращение подразумевалось, как нечто чрезвычайно отдаленное и маловероятное. Он уходил, чтобы накопить силы, уходил в неизвестность, в бездорожье, чтобы отыскать новые пути, новые смыслы, новые звезды над головой. Над высокоподнятой головой. Железный паук казался мне чудесным, но и это паучье чудо меркло и мельчало радом с величием замысла доктора Груббера. Одна беда – не было рядом с ним товарищей ему под стать.  Или были, но я о них ничего не знал. И так и не узнал. Потому что был самым скверным учеником, потому что Юлька… Черт бы её побрал.
Груббер позвенел чайной ложкой, размешивая сахар, и продолжил.
- Европейцы, как биологический подвид скоро  исчезнут. И гораздо быстрее, чем некоторые думают.
- Как-то многовато биологии последнее время. Не находите?
- Очень скоро только биология и останется. – Безапелляционно заявил Груббер. – Вирусы в школе проходили?
- Болезнетворные микроорганизмы. Бактерии, вирусы. А, ещё где-то читал, что вирусы – инопланетная форма жизни, они способны путешествовать в космосе, переносить космический холод. Треплются наверно. Грипп, одним словом. Что там проходить?
- М-да, не густо. Для общего развития, вирус – уникальная структура, которая очень легко встраивается в ДНК человека.
- Так-с и что?
- Про ретровирусы слыхал?
- Ну, допустим, СПИД, да? И что дальше? – Мне показалось, что Груббер как-то напрягся, словно что-то важное решился мне сообщить.
- В ДНК человека обнаружены вирусы, спящие миллионы лет. Среди них есть и смертельно опасные, и трансформирующие мозг…
- Мозг?
- Кроме того, вирус – первая жизнь, искусственно созданная человеком. Уже созданная.
- Бактериологическое оружие?
- Нет, не то. Внедряя искусственно созданные вирусные структуры в геном человека, можно добиться поразительных результатов. И кое-что уже сделано. Создание, которое послужит посредником между человеком и микромиром, существо, сопрягаемое с интеллектом человека, контактирующее с ним даже на эмоциональном уровне.
- Не понял. Какое существо?
- Повторяю для непонятливых. Сосредоточься. Существо, способное имплантировать новые вирусные структуры в ДНК человека.
- Существо? Паук?!!!
- Так, на этом лекцию закончим. Пока хватит. Надо подумать и тебе, и мне.
   Мы замолчали, в молчании вернулись в спецуху. Вся эта история со СПИДом совершенно неожиданно заиграла новыми красками. Эффективный способ избавиться от гомиков и проституток. Груббер не любил ни тех, ни других, хотя никогда и не афишировал свою нелюбовь. Ничего я не придумал, я отказывался думать, я элементарно испугался. И Юлька к тому же помешала, вместо того, чтобы вдохновить меня на подвиг, взяла за руку отправилась со мной в небытие. Дурацкий выбор, дегенеративный выбор, но об этом позже.
Ума ни приложу, почему сплоченный коллектив так старательно закрывал глаза на нашу с Груббером дружбу. Казалось бы, дружеские посиделки  с начальством у всех на  глазах  для товарищей по работе могли означать только одно – стукачество. Но ничего кроме вежливой предупредительности, товарищеской взаимопомощи я ни замечал. Мало того, что не замечал, не мог разглядеть то, что происходило прямо у меня под носом. Товарищи по работе, видели, что витаем мы где-то в облаках.   При этом своё участие в экспроприациях денежных ценностей я никак не ограничивал. Запускал руки в чужие карманы наравне со всей промышляющей братией, запускал чисто машинально. Более того, я стал замечать, что свою честную долю я стал получать чаще и в большем объеме. После,  казалось бы, совершенно пустых дежурств Черных или Панферов выдавали мне небольшие, но приличные суммы на карманные расходы и на словах ненавязчиво заверяли меня в своей лояльности и напоминали о товарищеской солидарности.
Так или иначе, но бумаги, ходатайство от больничной администрации  и трудового коллектива Груббер подписал, моими разъяснениями удовлетворился, копаться в наших душевных ранах не стал, поверил в необходимость нашего милосердия. Старшая сестра, по совместительству профорг, тоже подписала, молча, помаялась – на сделку с собственной совестью пошла. Это я  по пунцовым пятнам на щеках понял. В операции по возращению блудной дочери Груббер собственноручно точку поставил, вместе со мной отправился на выписку нашей подопечной из ЛТП. Букета цветов у нас не было. Но представительность встречающей делегации произвели на несчастную девушку неизгладимое впечатление.
- Здравствуй котенок, с возвращением на этот свет.
- Здравствуй. Как котенка, значит, меня подбираешь. Верно намёк поняла?
- Верно. Мне сейчас без своего котенка нельзя. Кто поплачет по мне? Котенок плачет?
- Рыдает. Прямо сейчас разрыдаться, или потерпишь?
- Время ещё есть, как будто…
Груббер с Гуменюком успели потолковать о чем-то за моей спиной, пока мы с Юлей разглядывали друг друга при свете весеннего солнца.  Как там, у Кушнера, у Александра Сергеевича, сказано: “Оставим девственниц богам, пожертвуем богам кровавым. Губить невинность – стыд и срам, иных возьмем, своих, по праву”. 
Состоялось второе пришествие Юли, беспамятством, как выяснилось, она не страдала.