Софья Алексеевна - правительница Росии

Собченко Иван Сергеевич
И.  С.    Собченко









Софья   Алексеевна -
правительница   России

(исторический   роман)















Москва

2012 год



2




Эта книга посвящена царевне Софье Алексеевне – правительнице России в 1682-1689-ом годах.
К власти она пришла с помощью боярина Ивана Михайловича Милославского. Была свергнута Петром I и заключена в Новодевичий монастырь.











































3


Глава   первая

I

Алексей Михайлович был третий царь из династии Романовых. Он имел довольно привлекательную внешность: белый, румяный, с красивой окладистой бородой, хотя с низким лбом, крепкого телосложения и с кротким выражением глаз. От природы он отличался самыми достохвальными личными свойствами, был добродушен в такой степени, что заслужил прозвище “тишайшего”, хотя по вспыльчивости нрава позволял себе грубые выходки с придворными, сообразно веку и своему воспитанию, и однажды собственноручно оттаскал за бороду своего тестя Милославского.
Взошел на престол Алексей Михайлович в шестнадцать лет и царствовал в течение тридцати лет.
Через три года после восшествия на престол женился на дочери мелкого местного дворянина Ильи Даниловича Милославского – двадцатидвухлетней красавице Марии. Отец невесты был настолько беден, что не мог содержать своих дочерей у себя дома, поэтому Мария жила в услужении у дьяка Посольского приказа Ивана Грамотина, а ее сестры зарабатывали на жизнь тем, что летом и осенью собирали в лесу грибы, а потом продавали их на базаре, покупая на вырученные деньги хлеб и квас.
Мария Ильинична, будучи царицей, за двадцать лет родила тринадцать детей – восемь девочек и пять мальчиков.
Мария Ильинична скончалась 4 марта 1669-го года от родильной горячки через пять дней после тяжелейших родов, в которых царица разрешилась от бремени восьмой дочерью Евдокией Алексеевной младшей, прожившей, к несчастью, лишь два дня, а через несколько месяцев другой царевич – Алексей.
В это время царь, требовавший к себе дружеского внимания, особенно сблизился с Матвеевым, который и прежде пользовался его благорасположением.
В конце 1669-го года Алексей Михайлович возымел намерение вступить во второй брак. Выбор царя остановился на Нарышкиной. 22-го января 1671-го года Алексей Михайлович сочетался с Натальей. 30-го мая 1672-го года родился царевич Петр, будущий русский император.


II

Царь Алексей Михайлович был еще не стар. Он долго пользовался хорошим здоровьем, только чрезмерная тучность расстраивала его организм и подготовила ему преждевременную смерть.
В январе 1676-го года он почувствовал упадок сил. 28-го января он благословил на царство сына Федора, поручил царевича Петра деду Кириллу Нарышкину вместе с князем Петром Прозоровским, Федором Алексеевичем Головкиным и Гаврилою Ивановичем Головиным. Затем он приказал выпустить из тюрем всех узников, освободить из ссылки всех сосланных, простить все казенные долги и заплатить за тех, которые содержались за долги частные, причастился Святых Тайн, собрался и спокойно ожидал кончины.



4


III

Алексею Михайловичу плохо стало среди ночи. Окликнул постельничего:
- Ива-а-ан…
- Что, государь? – встрепенулся постельничий Языков с перины, лежавшей на полу.
- Зови доктора, что-то худо мне.
Доктор давно уже днюет и ночует рядом за стенкой. Быстро явился со своим баулом, в коем и инструменты, и лекарства во флакончиках и порошках. Он знал, что надо бы дать взвар боярышника, но делать этого без окольничего Матвеева не может. Любое лекарство, предназначенное царю, прежде должны попробовать доктор и боярин Матвеев Артамон Сергеевич, как лично отвечающие за царскую аптеку.
Языков послал за Матвеевым казачка. Но царю все хуже и хуже, он уж и очи прикрыл, дышит тяжело.
Явился, запыхавшись, окольничий Матвеев. Доктор тут же достал черный флакон, ткнул его в нос окольничему, затем плеснул темной жидкости в склянку, протянул:
- Пей, да скоренько.
- А ты?
- Я уже пробовал.
- Это не в счет без свидетелей, - сказал Матвеев, и единым духом опорожнил склянку, сунул ее доктору. – Теперь себе налей.
Налил доктор и себе зелья, выпил:
Когда налили и царю и понесли пить, он уже в полусознании обретался и половину склянки пролил на себя. Что-то пробормотал. Матвеев не понял что, переспросил:
- Что, государь, что?
- Патриарха звать велит, - раздраженно сказал доктор. – Собороваться хочет.
Артамон Сергеевич обернулся к постельничему, спросил с укоризной:
- Аль не слышал, Иван Максимович.
- Слышал. Бегу.
- Что ж не легчает государю? – уточнил постельничий у доктора. – Сделай еще чего, не стой.
- Да, да, да, - согласился доктор и стал наливать из другого пузырька в склянку дрожащими руками.
Именно по дрожанию этому Матвеев понял – худо дело. Выпил и это зелье. Оказалось горькое. Сплюнуть хотел, но сдержался, царю ведь питье-то назначено. Ревниво проследил, как пил сам доктор.
Но и это лекарство более половины пролилось на государеву сорочку. А что и в рот попала, не прошло. Закашлялся Алексей Михайлович, почитай, все и разбрызгал. Открыл глаза, спросил, но ясно:
- Где Иоаким?
- Послали за ним, государь. Скоро будет.
- Скорее бы, скорее, - пробормотал царь, опять смежая веки.
Патриарх влетел в покои, принеся холод с улицы на рясе. Он был решителен и тверд, и это передалось всем, даже и доктору, у которого руки трястись перестали. Он сделал свое дело, чем мог, помог, теперь приспела пора патриарху делать свое дело – соборовать умирающего. Все отступили от ложа царского, дабы не мешать высокому иерею. И тут окольничему Матвееву в ум упало: “Надо действовать! Господи, надо к утру поспеть, пока все не узнали, надо поспеть”.
Однако во дворце уже начиналась суматоха. Первыми появились в покоях государевых сестры: во главе со старшей Татьяной Михайловной – Ирина и Анна, а там и
5

плачущая дочь Софья Алексеевна прибежала.


IV

Окольничий Матвеев, выйдя из спальни умирающего, поймал кого-то из слуг, наказывал строго:
- Беги к Апраксиным, всех обеги, скажи, чтоб чуть свет в Думе были, потом к Лихачевым.
- Всем?
- Всем, и Тимофею, и Михайле, и Ивану.
- А Милославским?
Артамон Сергеевич поморщился:
- Ну, этим, если успеешь, напоследок.
Назвал еще несколько знатных фамилий, на поддержку которых мог рассчитывать. И слуга помчался.
Сам Матвеев направился к покоям молодой царицы Натальи Кирилловны, столкнулся с ней в дверях опочивальни. Она была уже одета – видимо, ей сообщили о муже.
- Наташа, - схватил ее за руку Матвеев, - ты куда?
- К нему, куда же еще?
- Не надо. Ты ему уже ничем не поможешь. Патриарх соборует его. Там все сестры и Милославские девки. Не ходи. Поднимай Петрушу.
- Среди ночи-то?
- Идем! Поднимай! – и Матвеев силой повлек царицу к покоям царевича.
- Но дите же спит, - пыталась убедить боярина царица. – Артамон Сергеевич, зачем беспокоить ребенка?
- Наталья, неужто не понимаешь? – Матвеев перешел на шепот. – Престол-то пустует. Надо Петра на него сажать. Петра царем провозглашать.
- Но ему всего четыре года. Какой он царь?
- Эх, бабий ум, - поморщился Матвеев. – А мы-то на что? Ты, я, братья твои, отец, наконец.
- Но Федор-то старше. А Иван?
- Что – Федор? Он уж с постели не встает, ноги что бревна. Не сегодня-завтра за отцом последует. А Иван, - Артамон Сергеевич махнул рукой, - всем ведомо – дурак, да к тому же почти слепой. Какой он царь?
Он буквально втащил царицу в покои царевича. Сам от лампады возжег свечи в бронзовом шандале.
- Ну! Буди!
Наталья Кирилловна склонилась над спящим ребенком, окликнула нежно.
- Пе-тя. Петенька.
- А-а, - внезапно открыл тот большие, навыкате глаза. – Что маменька?
- Вставай, миленький, вставай, родной.
- Уже светает? Да? – спросил царевич, позевывая.
И тут подступился окольничий.
- Петр Алексеевич, вставай, а то проспишь престол-то. Быстро одевайся. Где твои шорты?
Мальчик быстро откинул одеяло, соскочил на пол и, наклонившись, полез под кровать, достал горшок.

6

- Я сначала пописаю.
- Пописай, пописай.
Наталья Кирилловна помогала сыну, подержала горшок, пока он справил малую нужду, Матвеев взял, было, штаны, дабы помочь царевичу одеться, но тот выхватил у него их из рук.
- Я сам!
Боярину понравилась такая самостоятельность, молвил удовлетворенно:
- Ну вот, чем не царь! Все сам норовит, не то, что те дохляки.
Матвеев с видимым удовольствием ущипнул мальчика за тугую щеку. А когда царевич оделся, взял его за руку и, наклонившись, сказал серьезно и почти торжественно:
- Сейчас, Петр Алексеевич, мы пойдем с тобой садиться на престол. Он освободился, и окромя тебя, его некому более наследовать. Понял?
- Ага, - кивнул царевич. – А саблю с собой можно взять?
- Какую саблю? – не понял Матвеев.
Мальчик вырвал свою руку, вспрыгнул на кровать, потянулся к стене и извлек из-под одеяла саблю. Небольшую, но настоящую. Поймав недоуменный взгляд Матвеева, Наталья Кирилловна пояснила:
- Днями купец приезжал из Сибири, подарил ему. Он чуть с ума не сошел от радости, вот и спать с ней ложится.
- Так можно взять? – спросил мальчик боярина. – Дядя Артамон, можно?
- Да нет, Петр Алексеевич. Царю полагается скипетр и державу, опричь царское яблоко в руке, особливо на престоле.
- А саблю?
- Саблю тоже можно, но лишь в походе.
Мальчик, вздохнув, с сожалением положил саблю на кровать.
- Ладно. После престола обязательно в поход пойдем.


V

В Думе собрались бояре: одни сидели на лавках, другие ходили взад-вперед, встревоженные худой вестью – умер государь.
Матвеев ввел Петра и направился с ним прямо к престолу, стоявшему на возвышении. Наталья Кирилловна осталась за раскрытою дверью, сочтя неприличным являться: ей, женщине, в Думе, да еще в такой час.
- Вот садись сюда, Петр Алексеевич, - указал Артамон Сергеевич мальчику на царское седалище и хотел подсадить его, но тот сам прыгнул на место.
- Эх, шустер, - с удовлетворением отметил Матвеев. – Молодчага.
- А скипетр, а царское яблоко, - напомнил царевич. – Ты же обещал.
- Все будет, Петр! Потерпи. Как Дума провозгласит, все получишь: и скипетр, и царское яблоко, и шапку Мономаха. Сиди. Я побегу.
Наталья Кирилловна видела, как сбежал с царской возвышенности окольничий Матвеев, как стал перебегать от одного думца к другому, что-то жаркое говорит каждому.
Она догадалась: Артамон Сергеевич хлопочет за сына ее Петюшу, за царство за него.
Но, Петюшка-то, Петюшка! Сидит на престоле, болтает ногами. Потом стал ковыряться в подлокотнике. И вдруг – о, ужас! – забрался на престол с ногами, мало того, встал там, поворотясь к Думе спиной, начал разглядывать резьбу на спинке седалища.
Наталья Кирилловна в великом волнении и отчаянии смотрит на думцев, которые

7

уже видят, что там вытворяет на престоле царевич, говорят между собой, смеются чему-то. Ясно, чему смеются. “Господи, вразуми Ты, неразумного, - бормочет Наталья Кирилловна. – Неужто Артамон Сергеевич не видит этот срам?”.
Но Матвееву уже не до этого, ему надо уговорить, как можно больше думцев кричать Петра на царство. Он понимает, что в эту ночь решается судьба не только царевича Петра, но и его, окольничего Матвеева, и воспитанницы его, ныне овдовевшей Натальи Кирилловны и всего ее рода, наконец, решается судьба царства.
- Петр Алексеевич, - окликнул его Матвеев. – Петр Алексеевич.
Мальчик оглянулся, вмиг понял, что от него дядя Артамон хочет. Опять сел как положено.
Вдруг в переходах шум послышался, топот ног, говор – и все это катилось к Думе. Наталья Кирилловна отступила в тень и тут увидела, как к двери подошел князь Долгорукий Юрий Алексеевич – высокий седой старик в сопровождении дворецкого Хитрово Богдана Матвеевича и князя Хованского Ивана Андреевича по прозвищу Тараруй за язык долгий и неугомонный.
Князь Долгорукий не стал в Думу входить, посмотрел из-под белых косматых бровей на престол и сидевшего на нем царевича, пробормотал:
- Наш пострел и тут поспел.
И, резко поворотившись, закричал хриплым басом:
- Где патриарх?
- Он в покоях государя, князь, - с готовностью отозвался Хитрово.
- Да, да, - подхватил Хованский, - патриарха спросить надо.
Князь Долгорукий вошел в покои царские, забыв даже перекреститься, взглянул на покойника. И сразу к патриарху:
- Святой отец, кому государь царство завещал?
- Старшему сыну, князь, - неодобрительно покосился патриарх на Долгорукого.
- Федору, значит.
- Значит, ему.
Князь повернулся назад. За ним добровольные клевреты.
- Идем за Федором.
- Но он сильно болен, - догнал их уже в переходе доктор. – Ему нельзя вставать.
Долгорукий и бровью не повел в сторону доктора, словно это комар или мошка прожужжала.


VI

29-го января царевич Федор, плохо спавший ночь из-за болезни, услышав шум во дворце, велел своей постельнице:
- Родимица, выдь, узнай, что там?
Та вышла и вскоре воротилась. Колебалась: говорить ли, но женское естество пересилило:
- Батюшка Ваш помер, Федор Алексеевич.
Царевич всхлипнул, притих. Постельница подошла, поправила подушку, подняла сползшее на пол одеяло. Погладила мальчика по голове.
- Сиротинушка моя, жаль моя,… - и у самой слезы закапали. – Не плачь, дитятко. Воны теперь в раю, батюшка наш Алексей Михайлович. Не трави душу, серденько, молись за него.
В двери постучали.

8

- Федор Алексеевич, отвори, - послышался голос князя Долгорукого. – Это я – Юрий Алексеевич.
Дверь открыли.
- Федор Алексеевич. Бог прибрал твоего батюшку к себе, - начал Долгорукий, и даже не забыл на этот раз перекреститься. – А великий государь, отходя в мир иной, отказал царство на тебя. Пожалуйста, изволь сесть на трон.
- Не хочу. Я болен. Идите все отсюда, сажайте крестника моего, Петра.
- Но он еще несмышлен. И потом, царство-то тебе отказано, не ему, Федя, сынок не огорчай душу отца твоего. Ведь он сейчас с неба взирает на нас, и каково ему слышать такое твое слово? Скорбит душа его, Федя.
- Но я же болен, Юрий Алексеевич, - со слезами взмолился царевич. – Ну, пожалейте вы меня, за ради Христа. Я по горнице ходить не могу.
- И не надо ходить, Федор. Мы тебя на руках унесем. Не упрямься.
Заметив колебание царевича, Долгорукий кивнул спутникам:
- Ну, чего стоите? Берите государя, да осторожней.
Охотников нести Федора сыскалось много. Окромя Хитрово, Хованского тут же оказались и дядя царевича - Милославский Иван Михайлович и князья Куракин Федор и Волынский Василий.
Милославский с Куракиным взгромоздили на плечи царевича, Хитрово с Хованским ноги царевича держали. Впереди бежал Волынский и кричал:
- Дорогу, дорогу, государь идет.
Сына дворецкого, Ивана Хитрово, князь Долгорукий вперед послал:
- Беги, скажи Матвееву, чтоб уводил Петра. Не ронял бы царскую фамилию.
Однако беспокоился князь напрасно. Матвеев, узнав, что государь отказал царство старшему, сам увел Петра из Думы, передал царице, шепнул обнадеживающее:
- Не горюй, Наташа, он не надолго. Помни мое слово, скоро, очень скоро Петра на троне не будет.
Мене всех огорчился сам виновник царевич Петр, что там ему скипетр да держава, когда его в спальне настоящая сабля дожидается.
А меж тем, бедного Федора Алексеевича внесли в Думу, усадили на трон. Слезы катились по щекам четырнадцатилетнего отрока и от боли, и от горя, свалившегося на его хрупкие плечи. Но его словно и не слышали или не хотели слышать. Князь Долгорукий нашептывал ему:
- Ты – царь, Федор. Слышь – царь. Надо утвердиться. Потерпи. Успеешь с батюшкой попрощаться.
Боярин Стрешнев Родион Матвеевич сунулся к Долгорукому с советом:
- Надо бы скипетр, князь, и державу.
- Ты что, сдурел, Родион, он же не удержит.
- Но все это неладно, - не сдавался Стрешнев, - царем объявлять и без державы.
Сошлись на том, что скипетр и державу будут держать Стрешнев с Милославским, как родственники царя, а руки Федора лишь касаться этих атрибутов. Принесли и шапку Мономаха, но ее Федор сам решительно отодвинул, даже примерять не стал.
Гудела Дума, заполнявшаяся боярами, ждали возглашения царевой воли, вздыхали по усопшему, жалели вступающего в нелегкую царскую упряжь. А по щекам Федора катились крупные с горошину слезы, и никто не посмел осудить его, все понимали состояние отрока. Лишь князь Долгорукий не мог с этим согласиться. Сипел над ухом царевича:
- Вытри слезы, Федор. Стыдно.


9


VII

После похорон великого государя Алексея Михайловича собрались его родные в верхней горнице погоревать вместе, поплакать, ну и посоветоваться, как дальше жить.
- А где Наталья Кирилловна с крестником? – хватился Федор Алексеевич. – Позовите кто-нибудь.
Но отчего-то никто не шевельнулся, а Софья Алексеевна сказала:
- Обойдемся без мачехи.
- А и верно, - поддержал ее Иван Михайлович Милославский. – С какими ей глазами являться после той ночи с беззаконным притязанием на престол?
- Да уж, что и говорить, - отозвалась Татьяна Михайловна. – Такая молодая, да ранняя. Не ожидала я от Наташи такой прыти, не ожидала.
Неожиданно захихикал сидевший у окна царевич Иван, все оборотились к нему - с чего это он? А он смеялся, не замечая, что привлек всеобщее внимание.
- Ваня, что с тобой? – спросила тетка Анна Михайловна, сидевшая рядом.
- Хы-хы, когда гроб-то бати с крыльца несли, боярин-то Одоевский споткнулся да растянулся-то. Гы-гы-гы.
Все переглянулись, что, мол, взять с глупенького, мал еще, всего десять годков. Но Софья Алексеевна оборвала весельчака строго:
- А ну-ка перестань, дурак.
Иван испугался, притих, но улыбку с лица так и не мог согнать, из похорон ему больше запомнилось падение на крыльце старого боярина.
- Надо что-то с Нарышкиными гнездом делать, - сказал Иван Михайлович. – Ванька Нарышкин не оставит нас в покое, уже наверняка плетет что-то.
- Выгнать их обратно в Смоленск, - предложила Татьяна Михайловна.
- Нет, в Смоленск нельзя, там у них сторонников много сыщется. Еще и поляков смогут натравить на Москву. Надо в другую сторону.
- А зачем выгонять-то? – спросил Федор. – Дядя! За что Вы на них?
- Федя, ты молод, всего не понимаешь, - ласково начал Милославский.
- Но я же царь, должен знать.
- Царь ты, царь, Федор, но пока ты во всей этой паутине будешь разбираться, позволь нам, старикам, с этим управиться.
- Но крестника своего я в обиду не дам, - сказал твердо Федор. – Как никак я перед Богом отец ему.
- А никто и не собирается Петра обижать. Пусть живет себе, мы разве о нем говорим. Мы о недругах наших речь ведем. О твоем, Федя, спокойствии печемся. О твоем!


VIII

Федор, заболевший еще в самый день смерти отца, поправлялся очень медленно и не скоро получил возможность лично участвовать в управлении царством. Но,  поправившись, принялся за дело по-бывалому, как по-писаному.
От природы он был нерешителен, хотя и упрям порою. Но печальная кончина отца наложила тяжелую печать на юношу-государя.
- Што с тобою, государь-братец, аль от недуга стал такой ты, Федюшка? – спрашивала его порой Софья, с которой царь стал еще дружнее, чем был раньше, словно желая набраться сил от этой крепкой духом и телом, порывистой и умной девушки.
10

- Нет, сестричка… так…и сказать не умею… Вот, слышь, Софьюшка, все мне одно вспоминается… Из ума нейдет. Вот вижу наяву… А давно было… Года с три, почитай, минуло.
- Што там тебе еще мерещится? Ну-ко поведай, чудной ты… паря, чудной.
- Да, слышь, батюшка-покойник на охоту меня взял одново… На сохатых, в лес заповедный, в Лосиный бор… И матка с теленком выскочила. Псы кругом. Лосиха и бежать не бежит, теленочка ей жаль. Охота ей, видно, чтобы он в чащу ушел. А тот, глупый, к ей все жмется, под ноги кидается, мешает ей.
- Глупый…
- Побежит он, то побежит, и она с им рядом, и собак рогами отмахивает. Псы - от нее подале. Она и снова с теленочком на уход. И под конец, видно, вразумел теленок – от матки в кусты. Псы не глядят на теленка, матку обступили… Она их рогами бьет, раскидывает. А как увидела, что детеныша не видать, сама за ним пустилась… Я уж стою и не бью сам, и людям не велю. Ушла бы, думаю. А псы – за маткой, и не отозвать их. Хватают, рвут ее сзади… Она отмахнется – и наутек… Да, слышь, спотыкнулась ли, или с наскоку псы ее спрокинули – свалилась на миг матка-то… Тут псы разом, куды и страх делся… Накинулись за горло, за бока… Тут уж подскакал и я – пристрелил, жалеючи… Вот и думается – не споткнись она… не пади на землю – не посмели бы псы рвать… А упала…
- И пропала, - договорила Софья, охотница до созвучий и сама, по примеру Симеона, сочинительница стихов. – Так уж во всем, Федя. “Лежачего не бьют”, - оно так ранней было… ныне и стоящего с ног свалят, коли надобно… Не хуже твоих псов… А ты крепче стой, не давайся… Слышь, Федя… А еще поведай, к чему ты сказал про лося-то… да про псов?.. Не разумею… Али?..
- Нет, так… само припомнилось… Вот я…
- Не вешай головы, царь – ты мой, всея Руси государь самодержавный… Хто тебя страшнее?.. А и не один ты. Вон дядя Иван Михалыч теперь при нас… Никогда он нас не выдаст… Нарышкины пускай… злобятся…
- Што Нарышкины?.. И окромя их есть люди. Вон они единым часом в землю нам челом бьют, а в тот же час могут…
- Што? И главу нам прошибить, коли им надо? Не посмеют. Только, слышь, коли я сдогадалась, про кого это ты… Сам глуп, не больно на них вставай… Всех можно помаленьку обратить, в узде повести… Верь ты мне! Не разом, а так, знаешь, полегоньку… Стравить по одного с другим… Кого казной купить, кого почетом… А там…
- Эх, не по мне это!.. Знаю я, видел, как батюшка государил… Я читывал не раз, как московские цари и в иных землях государи людей крепко да умело держали… Да не охота мне так-то… Душой лукавить, в цепи сажать, али, храни Господи, кровь проливать… Куда мне! Подумаю, сердце мрет.
- Не говори. Знаю. А ты, слышь, мне державу дай. Я бы управилась, гляди.
- Ты?! Ты управишься? Ишь, какая ты… Смехом говоришь, а на тебя поглядеть, так душа мрет. В очах у тебя словно свет загорается… Даже жутко… Слышь, не ведется того на Руси, чтобы правили царицы…
- А Ольга... а Елена Глинских?
- Так то давно было, и не за себя они, за сыновей княжили… А я не сын тебе, да и летам вышел… Не мели пустого, Софка… Буде.
- И то молчу. Вот, ты повеселее стал от моих речей от глупых, от девичьих. И то хорошо, - немного помолчав, она продолжила. – Богомолье ныне с сестрами да тетками… Ох, и тошно же в терему. Вон по обителям, по храмам побродишь, и то радость… У вас, у царевичей и пиры, и охота, и оженят тебя… И на войну, и в Думу… Куды хошь… А мы…
11

Ровно проклятые - и людей-то не видим по своей вольной волюшке. Замурованы ровно колодницы, без вины безо всякой… И хто так приказал?
- Ну, не причитай… Погоди… И то уж живется вам не по-старому… А там, помаленьку, гляди… у вас все станет, как в европейских семьях. Будет вам, девкам-царевнам, воля и замужество, сможете и в мир ходить… Пожди, сестра… Сделаем.
- Жди, што, да как долго… Вон мне уж без мала двадцать годов… На семь годков помоложе матушки-царицы нашей названной… А она – фыр да фыр! Величается… Лютует царица-матушка… все у нее только с Матвеевым толки идут, решает как  бы Петрушу в цари…вместо тебя…
- Ну, буде, Софья. Тебе бабы чушь в уши несут, а ты пересказываешь… Все будет, как Господь захочет… Вон и батюшка желал, чтоб Петруша был царем со мною вместе.
- Ничего не желал… Думал – да раздумал. Ты – царь, о чем и толковать ей? Все с Матвеевым… Лукавый он… С лекарями водится… Изведут они тебя и нас всех, помяни мое слово… Посадят на царство слюнявого мальчонку. Уж понатешутся над нами.
- Софья, будет тебе, успокойся… Все будет хорошо. Петруша сильный будет мне помощник.
- Не понять тебя, Федя… Страх я только напускаю на тебя. Что на ум взбрело, то и высказалась. А ты царствуй один… тебе много еще государить. Вот тут есть одна бабенка верная… Я у ей пытала, так она…
- Што, што?.. Ворожейка или знахарка? Хто такая?
- А ты не велишь ее казнить?.. Чево вздумается тебе, ты в порыве страстей можешь...
- Ну вот! Коли она не помышляет чужой силой, за што же казнить бабу? Вот и отец Симеон казнь отрицает. Он сам батюшке нашему гадал.
- Нагадал до… Братца Петрушеньку…
- За што ты, сестра, так на братца? Што он тебе?
- Ничего, матушка-царица, свет Наталья Кирилловна, сильна, да горда сынком… Вот и гадала бабка о тебе… Поживет, говорит, всем на радость… Долго поживет. Детей народит…
- Только хворый я… Слабый я… может, и не проживу долго… Уж чуется мне… Што там не толкуй… И как бы это подеять, штобы память по мне надолго была? Добром поминали бы люди… Москва… Земля вся… Я подумаю… А то помрешь, камнем прикроют склеп… один камень тот с записью и станет помнить, што был ты, што землей правил… Што царем прозывался. А люди забудут… Нет, неладно так! Я подумаю…
- Да уж подумаешь… А пока женись, вот первое дело. Дети пойдут, сыновья. Им царство перейдет, в наш род, Милославских, не в Нарышкинский. Вот и память по тебе. Ну, будь здоров, пока… Надосужно, слышь. Господь с тобой, царь-братец.
- И с тобой Господь! За меня помолись, сестрица…
Ушла Софья. А Федор задумался. Ищет, чем бы след оставить по себе.


IX

- Когда я была еще в отроческом возрасте, явилась на небе чудная звезда с превеликим ярким хвостом, и звали ее в народе “хвостушею”. Бывало, лишь зайдет солнце, и она, как пятнышко, покатится на востоке, потом замерцает ярче, а ночью засияет светлее всех звезд. Смотрела я подолгу, и о многом думалось мне, но знаете, отче, мне тогда становилось страшно…
Так говорила царевна Софья Алексеевна стоявшему пред нею монаху, который с

12

большим вниманием прислушивался к каждому ее слову.
- Ты звездочет, так скажи мне, что за звезда являлась тогда? – спросила Софья монаха.
- Подобные звезды нарекаются с греческого языка кометами, что будет значить звезды. Называются они также звездами прогностическими, или пророческими, - наставительно отвечал монах.
- Из чего же сотворены они? – перебила с живостью молодая девушка.
- Из того, что по латыни зовется материею, а по-гречески эфиром. Эфир же для такой кометы или звезды был сперва сгущен силою Божею, а потом зажжен солнцем.
Софья слово в слово повторила это объяснение.
- Так ли я уразумела твою речь? – спросила она.
- Ты совершенно верно пересказала мои слова, благородная царевна, - одобрительным выражением удовольствия на лице отозвался монах.
- А зачем же являются такие звезды? Ты знаешь или нет?
- Тайны Божии непроницаемы для нас, смертных человеков. Всего наш ум объять не может, но как убедились мудрецы, как толкуют умные люди и как поучает история, они являются на небеси во знамение грядущих событий. Ходят они превыше луны, и звезда не отгадает их бега по тверди небесной, никто не ведает, где и когда они зарождаются и когда они исчезают, - поучал монах царевну.
- Ты говоришь, что кометы являются во знамение грядущих событий, а каких же, отец Симеон? - спросила царевна. – Да ты, верно, устал стоять, присядь, - ласково добавила она.
Царевна вела эту беседу с монахом в своем тереме. В той комнате, где они теперь находились, шла вдоль одной из стен лавка, покрытая персидскою камкою. В переднем углу этой комнаты стоял под образами стол с положенными на нем книгами, а возле стола стояло большое, с высокою резною спинкою, обитое синим бархатом, дубовое кресло, на котором сидела Софья Алексеевна. По тогдашнему обычаю на это единственное в комнате кресло, кроме царевны, как хозяйки терема, а также навещавших ее царя, царицы, членов царского семейства и патриарха, никто не мог садиться. Все же мужчины и женщины, как бы знатны и стары они не были, и как бы долго у них не шла беседа с царевною, должны были во все время разговора оставаться перед нею стоя, и только изредка, в виде особой милости, им дозволялось садиться на лавку поодаль от царевны.
Монах низко поклонился Софье Алексеевне, благодаря ее поклоном за чрезвычайный оказанный ему почет, а затем присел на лавку.
- Явление комет предвещает разные события, - начал он. – Чаще же всего предвещают они бедствия народные, в числе которых три бедствия полагаются главными: война, мор и голод. Предвещают кометы еще и о других бедствия, как-то: о потопе, о кончине славного государя и о падении какого-либо знаменитого царства. О наступлении всех таких событий надлежит угадывать по тому, где впервые комета появилась, на востоке или на западе. Куда она свой хвост поворачивает и куда сама направляется, в какую пору наиболее блестит она, какого цвета бывает ее сияние, сколько главных лучей идет от нее и многое сверх того еще наблюдать должна. Для познания всех предвещаний, делаемых кометою, нужны, царевна, и мудрость, и книжное учение, и многолетняя опытность.
- Ты отче, я думаю, все небесные явления легко уразуметь можешь!.. Какой ты счастливый! – как будто с сожалением о себе самой и с завистью к своему ученому собеседнику, проговорила царевна.
- Где все уразуметь мне, грешному человеку!.. Но, впрочем, слава Господу, сподобил он меня понимать многое, - скромно заметил монах.
Наступило молчание, монах, как казалось, размышлял сам с собою, а царевна,
13

опершись рукою на стол и склонив на ладонь голову, обдумывала те вопросы, которые хотелось ей предложить своему наставнику. Во время беседы любимая постельница царевны Федора Родимица, родом украинская казачка, стояла, прислонившись спиною к стене, с видимым любопытством старалась она прислушаться к происходившему между царевною и Симеоном разговору. Но заметно было, что многое не могла взять в толк и, поутомившись порядком, начинала позевывать и беспрестанно переминалась с ноги на ногу.
- Ты бы, Семеновна, пошла да отдохнула, придешь ко мне после, - сказала царевна постельнице.
Родимица, приложив под грудь вдоль пояса правую руку, отвесила ей низкий поклон и тихими шагами вышла из комнаты.
- Ведь наука, гаданье по звездам, называется астрологией? Так?.. – спросила Софья по уходу постельницы.
- Ты верно говоришь, благородная царевна, - отвечал монах.
- А гаданье, составленное по течению звезд, зовется гороскопом?
- И это верно изволишь называть, - перебил Симеон.
- Видишь, преподобный отче, я все помню, чему ты наставляешь меня, - не без самодовольства заметила Софья.
- Недостоин я, смиренный, такой славной ученицы, как ты, благоверная царевна, сердце мое радуется, когда я смотрю на тебя и дивлюсь я твоему уму-разуму и твоей жадности к познаниям.
На лице Софьи мелькнуло удовольствие при сделанной ей похвале.
- А ведь по звездам можно гадать больше, чем по кометам? – спросила она.
- Речь твоя разумна! Кометы только предвещают важнейшие, чрезвычайные, так сказать, народные или политические события, тогда как по сочетанию звезд и планет можно предсказать судьбу каждого человека, - глубокомысленно заметил наставник.
- Скажи мне, отче, но скажи по сущей правде, известно ли тебе, что при рождении моего, царевича Петра Алексеевича, был составлен гороскоп, и не знаешь ли ты, сколько предречено лет жить царевичу? – полушепотом спросила Софья, но без волнения стала ждать ответа на этот вопрос.
- Слышал я, - отвечал нерешительно монах, - будто бывшему здесь в Москве голландскому резиденту Николаю Гейнзию писал нечто из Утрехта земляк его, профессор Гревин и мне также, что государь, твой родитель, посылал к знаменитым голландским астрологам приказ, чтобы они составили гороскоп новорожденному царевичу. Много золота отдано им за это. Предсказали они царевичу, что он в монархах всех славою и деятельностью превзойдет, что соседей враждующих смирит, дальние страны посетит, мятежи выведет и настроение обуздает, многие здания на море и на суше воздвигнет, истребит злых людей, вознесет трудолюбивых и насадит благочестие, где его не было, и там покой придет. Слышно также, что и епископ Димитрий, увидев звезду пресветлую около Марса, и предсказал твоему родителю, что у него будет сын, что ему наречется имя Петр и не будет ему подобного среди земных владык.
Царевна с заметным беспокойством прислушивалась к рассказу своего собеседника, который, приостановившись немного, таинственно, чуть слышным голосом, добавил:
- Но за то век будет непродолжителен.
Софья как будто встрепенулась при этих словах.
- А что пророчат звезды о моей судьбе? – тревожно спросила она. – Ведь ты, отец, обещал составить мой гороскоп.
- До сих еще пор сочетание планет и течение других светил небесных не благоприятствовали мне, и я не мог начертать весь твой гороскоп. Я знаю пока только, ты
14

благоверная царевна, будешь на высоте, - торжественно-пророческим голосом проговорил монах.
Софья быстро поднялась с кресла, щеки ее вспыхнули ярким румянцем, и она уставила смелые глаза на Симеона, который быстро приподнялся с лавки.
- А разве я теперь не на высоте, а не доле? – гордо и раздраженно спросила она. – Не московская царевна, не дочь и не внука великих государей всея Руси? Мачеха, царевна Наталья Кирилловна, никогда не отнимет и не умалит моей царственной доли.
- Не о высоте твоего рождения говорю я, благоверная царевна, - спокойно перебил ее Симеон. – На эту высоту поставил тебя Господь Вседержитель, так что ты тут не просто - говорю о другой высоте, о той, какой ты сама при помощи Божией можешь достигнуть.
Тяжело дыша, прислушивалась Софья к словам монаха.
- О какой же высоте говоришь ты? – резко спросила она. – Разве я могу стать еще выше? Разве у нас в Московском государстве для женского пола, кроме терема да монастыря, есть что-нибудь другое? Разве есть у нас такой путь, на котором женщина может видеть и прославляться? Ты, отец Симеон, хотя родом и из Польши, но давно живешь в нашей стороне, и пора бы тебе ознакомиться с нашими обычаями и знать, что на Москве не так как у вас в Польше.
- Знаю, хорошо знаю я все ваши московские обычаи, - заговорил монах. – Ведомо они совсем иные против того, что ведется в Польше и других чужеземных государствах, сказать примером, хотя бы в греческой стране, в Византии, где женская жизнь в такой же неволе, как и у вас, немало прославилось женщин из царского рода.
- Садись, отче, - сказала Софья Симеону, опускаясь сама опять в кресло. - Расскажи о них что-нибудь.
Монах сел на лавку на прежнее место.
- Я расскажу тебе, благоверная царевна, о дщери греческого кесаря Аркадия, о Пульхерии. Жила она двенадцать веков тому назад. По смерти отца правление страной перешло к ее брату Феодосию, он был скорбен главою. Стал при нем управлять царством пестун его Антиох, родом перс, но Пульхерия не стерпела этого. Она удалила Антиоха от царского двора и начала править царством. Нашлись, однако, у нее враги и повели дело так, что брат царевны, наущенный ими, приказал заключить ее в дальний монастырь. Однако вскоре она возвратилась в царские чертоги и снова взяла власть над братом и царством до самой его кончины…
- Что же сталось с нею потом? – торопливо перебила Софья, с напряженным вниманием слушавшая повествование монаха.
- По смерти брата царская власть осталась в ее руках, но так как в Византии жизнь была необычная – могла править только замужняя женщина, а так как к власти Пульхерия пришла девицей, то она взяла себе в супруги прославившегося и добродетельного полководца Маркиана, но власть ему не дала. Осталась она и в браке с ним девственницею и со славою управляла царством.
- Но ведь кроме нее были и другие женщины, которые правили царством. Я вспоминаю, ты рассказывал мне о королеве аглицкой Елизавете, да в нашем царстве, как значится в “Степенных книгах” прославилась благоверная великая княгиня Ольга.
- Ну, вот видишь, благородная царевна, значит, и в Российском царстве имеют возможность править жены…
- Иные тогда, как видно, были обычаи, женский пол был тогда свободен. Царицы и царевны не сидели взаперти в своих теремах, как сидят теперь. Знаешь ли, преподобный отче, как я тоскую!.. Что за жизнь наша! Смотрю я на моих старых теток, и думается – безутешно скоротали они свой век: никаких радостей у них не было! На что мне все богатство, на что мне золото и камни самоцветные, когда нет никакой воли? Разве также и
15

чужеземные королевны?
- Что и говорить о том, благоверная царевна. В нашей царской семье жизнь повелевает свои обычаи. Царевен замуж за своих подданных родители не выдают, а иностранные в Москву свататься не ездят.
- А меж тем, где же найдешь для мужа лучшее житье, как не у нас на Москве? – улыбнувшись, перебила Софья. – Вот посмотри, чему поучают у нас, - сказала она, беря со стола переплетенные в кожу рукописные поучения Козьмы Халпедонского, - начала она читать – “Ученье, которое говорит: жене не вели учити, не владети мужчине быти в молчании и покорении. Раб бо разрешити от работы господския, а жене не нужно разрешение мужа…”
- Это древнее учение, сила его ослабела, - возразил Симеон.
- Да, у просвещенных народов, а не у нас. Ты сам немало раз мне говорил, что наш народ еще не просвещен, - заметила Софья.
- Не просвещен-то он не просвещен, это так, а все же у вас людей разумных, и которых наберется немало, поболе, только нет им ходу, да и мало кто знает он них. Вот хотя бы Медведев…, какой умный и ученый человек! Соизволь, царевна, чтобы я привел его, ты побеседуешь с ним и на пользу и в угоду себе.
- Я не прочь от знакомства с такими людьми, привези его ко мне. Он, статься может, вразумит меня многому, а тебе, преподобный отче, приращу мое благодарение за то, что наставляешь меня всякой премудрости и божеской, и людской. Принеси мне еще книжки, читаю я их с отрадою, а теперь иди с Богом.
Монах стал креститься пред иконою и потом поклонился в ноги царевне, которая пожаловала его к руке, а он благословил ее. После этого Симеон вышел, а царевна, оставшись в кресле, глубоко задумалась. Рассказ о царевне Пульхерии запал в ее душу. Ей казалось, что положение той было во многом сходно с тем, в каком находилась она сама


X

Непритворно сетовала Софья Алексеевна перед Симеоном на свою долю. Жизнь московских царевен была для нее не весела и казалась гораздо хуже, чем жизнь простолюдинки, пользовавшейся до замужества свободою в родительском доме. Чем крепче было в ту пору общественное положение родителей девицы, тем более стеснялась она свободы, а царевны в своих теремах жили в безысходной неволе. Можно с уверенностью сказать, что ни в одном из тогдашних русских монастырей не было столько строгого воздержания, постов и молитв, сколько в теремах московских царевен. Во всем этом могло быть немало и лицемерия, а при нем еще тяжелее становилось строгое соблюдение заведенных порядков. Царевен держали настоящими отшельниками: они тихо увядали, осужденные на жизнь вечных затворниц. Им были чужды тревоги молодой жизни, иногда сердце подсказывало порою о любви, о которой, впрочем, они могли узнать редко по сказкам своих нянюшек, болтавших по вечерам о прекрасных царевичах. Вероятно, впрочем, что на большинство царственных отроковиц и сказки с любовным содержанием производили самое слабое впечатление. Привыкнув от раннего детства к своему затворничеству в тереме, царевны ограничивали свои помыслы лишь потребностями заурядного домашнего обихода: сердечным их порывам не было простора, да и не на кого даже было направить их девичьи мечты и грезы, если бы они случайно встревожили и взволновали их.
Из посторонних мужчин никто не мог входить в их терема, кроме патриарха, духовника и ближайших сродников царевен, притом из числа этих сродников допускались

16

туда только пожилые. Врачи в случае недуга царевен не могли их видеть. Из теремов царевны могли ходить в дворцовые церкви крытыми переходами, не встречая на своем пути никого из мужчин. В церкви были они незримы, так как становились на особом месте в тайниках, за завесой “цветной тафты”, через которую и они не могли никого видеть. Редко выезжали царевны из кремлевских хором на богомолье или на летнее житье в какое-нибудь подмосковное дворцовое село, но и во время таких переездов никто не мог взглянуть на них. Царевен обычно возили ночью, в наглухо закрытых рыдванах с поднятыми стеклами, а при проезде через города и селения стекла задергивались тафтою. Они не являлись на праздники, бывавшие в царском дворце. Только при погребении отца или матери царевны могли идти по улице пешком, да и то в непроницаемых покрывалах и застегнутыми по бокам “запонами”, то есть суконными полами. В приезд царицы или царевен в какую-нибудь церковь или в какой-нибудь монастырь соблюдались особые строгие порядки. В церкви не мог быть никто, кроме церковников. По приезде в монастырь все монастырские ворота запирались на замки, ключи от них отбирались. Монахам запрещалось выходить из келий: службу отправляли приезжие с царицею или царевною попы, а на клиросах пели привезенные ими монахини. Только в то время, когда особы женского пола из царского семейства выходили из монастыря, монахи могли войти в ограду и положить вслед уезжающим три земных поклона.
В детстве царевен холили и нежили, но все их образование оканчивалось плохим обучением русской грамоте. Одна царевна Софья Алексеевна составляла исключение в этом отношении. Они вырастали, и начиналась для них скучная и однообразная жизнь в тереме. Утром и вечером продолжительные молитвы, потом рукоделье, слушание чтений божественных книг, беседы со старицами, нищенками и юродивыми бабами. Все их развлечение ограничивалось пискливым пением сенных девушек, да забавами с шутихами.
Затворничество царевен было так строго и нерушимо, что, например, приехав в Москву свататься к царевне Ирине Михайловне, Вольдемар, граф Шлязвич-Голшпинский прожил в Москве для сватовства полтора года, не видя ни разу, хотя бы мельком, своей невесты.
Затворничество в семейной жизни московских царей доходило до того, что царевичей никто из посторонних не мог видеть ранее достижения пятнадцати лет.
У царевны Софьи Алексеевны были на глазах примеры такой жизни, казавшейся томительною и невыносимою. В то время ее тетки были уже почтенные старушки. Они молились да постились, отрешаясь от всего мирского и думая единственно о спасении. Из сестер-царевен шесть были от первого брака ее отца с Марией Ильиничной Милославской. Из них Анна постриглась и скончалась в монастыре. Из всех царевен  три были моложе Софьи. Все они, и старые, и юные, покорились своей участи. Одна только царевна Софья, умная, страстная и кипучая не хотела поддаться своей доле и с самых ранних лет рвалась душою из тесноты на простор.
А от второго брака Алексея Михайловича с Натальей Кирилловной Нарышкиной был только один сын Петр Алексеевич и дочь Евдокия Алексеевна.

XI

Не забыли Матвееву Милославские его попытку посадить на престол Петра мимо старшего брата. Не забыли. Едва Федору получшало, и он уже без посторонней помощи поднимался на престол, хотя по-прежнему ни державу, ни скипетр не хотел в руки брать, тяжелы они были для слабых рук его, тут ему начали в уши дуть.
- Экий твой батюшка, государь Алексей Михайлович,

17

здоровущий был, а в одночасье раз и занедужил, и, не болея, помер.
- Да, - соглашался Федор, - я тоже думал, ему износу не будет.
- А не задумывался ли ты, государь, отчего сие могло приключиться? – спрашивал Милославский тоном, показывающим, что уж он-то знает отчего.
- А ты думаешь, Иван Михайлович, была причина?
- Ха! Еще какая! Аптека-то царская у кого в руках?
- У Артамона Сергеевича.
- Верно. У Матвеева. Он же с лекаришком там всякие зелья варил. Вот и смекай, государь, какие зелья этот Матвеев мог поднести Алексею Михайловичу.
- Да ну уж, что ты так, Иван Михайлович, на него?
- Как что? Он же и смерть государя хотел утаить и бояр всех взбаламучивал за Петра кричать. Это хорошо, Алексей Михайлович, в слове последнем патриарху указал на тебя. А то б что было?
- Ну, это, может, совпадение, - усомнился царь.
- Совпадение? А отчего твой старший брат Алексей Алексеевич помер? Кто  теперь узнает? А какой умница-то был. В двенадцать лет владел латынью, сочинял стихи. Его в тринадцать лет прочили на польский трон. Какую речь он на латышском произнес перед польскими посланцами, как они ему хлопали, видя в нем уже не отрока, а зрелого мужа. И, вот, в январе семидесятого он скончался. Внезапно, неожиданно. Может, скажешь, и это совпадение? А ты, Федор, почему болезненный такой? А?
- Я от роду такой.
- От роду ли? А может, от тех зелий, которыми тебя потчует Матвеев с дохторишкой? А? Вот-то, государь.
Умел Иван Михайлович убеждать, и когда в Думе предложили освободить Матвеева от должности начальника царской аптеки, царь согласился.
Но Милославский этим не довольствовался. Он был убежден, что воеводой в Астрахань царь Алексей послал его когда-то по подсказке Матвеева. Это было равносильно ссылке. Иван Михайлович едва не помер там от болезни живота. Разве это можно простить Матвееву? Рьяного союзника в травле Матвеева Милославский нашел в лице дворецкого Богдана Хитрово. Тот тоже ненавидел Матвеева: именно Матвеев доложил государю Алексею, что Хитрово управлял Приказом большого дворца со своим племянником Александром Хитрово “… из Сытного приказа кормового и хлебного дворцов премножественным похищением занимались всяких дворцовых обиходов, а также явственно и бесстыдно по всем дням корыстовались великими посулами, с дворцовых подрядчиков богатили себя”.
И если б не внезапная смерть государя, еще неизвестно чем кончилось бы это дело для Хитрово. Однако царь умер, донос, соромивший дворецкого, был выкраден. Теперь подошло время мстить доносчику.
После изгнания Матвеева из царской аптеки надо было извергнуть его из Посольского приказа, который он возглавлял. Недруги искали повод, и он вскоре нашелся. В Думу пришла жалоба от датского резидента Гая, отбывавшего на родину: “Управитель Посольского приказа окольничий Матвеев брал на пятьсот рублей рейлинские вина у меня, якобы поставленные им во дворец. И на мои требования прислали из Посольского приказа фальшивый контракт. Пусть Матвеев воротит мне эти деньги”.
- Ха-хэ, - потирал радостно руки Хитрово. – Испекся наш Артамошка.
Жалобу прочли царю, тот сказал:
- Пусть уплатит все сполна тому Гаю, дабы не ронять лицо государства перед иностранцами.
Однако Дума, подогретая Милославским и Хитрово, подняла шум.
- Как так? Человек, опозоривший перед всем миром державу, стоит во главе
18

Посольского приказа?
- Гнать такого, - кричал Волынский.
- В ссылку его, - подпевал Хованский.
- Ну, укажи, Федор Алексеевич, чего медлишь? Укажи, а в Думе приговор уже готов, - уговаривал Иван Михайлович царя.
- А каков приговор-то?
- Ссылка.
Федор задумался, потом спросил не очень решительно:
- А не строго ли это? Может, уволить от Приказа и довольно?
- Не строго, государь.
- Нет, не могу я ему ссылку указать. Все-таки его отец жаловал. Не могу я его всего лишать. Перед памятью отца не могу.
- Но, государь, вся Дума просит.
Царь хоть и мал был, и здоровьем слаб, но не захотел отправлять в ссылку Артамона Сергеевича. Тогда Милославский, вспомнив свой горький опыт, предложил:
- Хорошо, Федор Алексеевич, давай тогда отправим его воеводой куда подальше.
- Ну, вот воеводой – это можно, - обрадовался царь. – А то ссылка. Он ведь не враг мне. А куда воеводой-то?
- В Верхотурье хотя бы.
- А где это? Покажи чертеж.
Принесли чертеж Русской земли, показали Федору.
- Так это ж аж за Уралом?
- Да, это за Уральским камнем, государь.
- А нельзя ли ближе? Не хотелось бы обижать.
- Везде уже есть воеводы, государь. На живое место не пошлешь.
- Это верно.
И уже на следующий день едва Матвеев появился в передней, как от царя вышел Стрешнев с указом в руках и объявил ему:
- Указал великий государь быть тебе, Артамон Матвеев, на служении воеводой в Верхотурье. И отъезжать туда со всем поспешанием.
Матвеев поклонился указу и сказал:
- Передай государю, Родион Матвеевич, что я служил верой и правдой отцу его, Алексею Михайловичу, и ему послужу еще в любом качестве и на любом указанном им месте.
Хорошо понимал Артамон Сергеевич, от кого все исходит, за что мстят ему и что отрок-государь тут вовсе ни при чем. И был отчасти даже доволен, что уедет подальше от этого осиного гнезда.
Матвееву было разрешено взять с собой дворни и поклажи, сколько сможет увезти.
Отправился окольничий Матвеев на воеводство обозом, что-то около двадцати телег со скарбом, слугами, их женами и даже детьми. Взял с собой десятилетнего сына Андрея и даже племянников, которых дорогой учил чтению и письму, если позволяли обстоятельства. Даже карл Захарка, призванный в пути потешать господ, ехал с обозом.
Однако, выпроводив Матвеева из Москвы, недруги не успокоились. Если с сидящим на троне царем - даже юным – спорить было не принято, то уже в верхней горнице, куда собиралось все семейство, сестрам и теткам царя представлялась возможность уговаривать царственного отрока, а то и требовать хором исполнения женских желаний и капризов. Туда, в верхнюю горницу, была вхожа и Хитрова Анна Петровна, как кормилица царевича, ненавидевшую молодую царицу Наталью Кирилловну и ее воспитателя Матвеева. Само собой на эти семейные посиделки мачеху никогда не приглашали, а Федору, однажды пожелавшему позвать ее, дали понять, что мачехе здесь
19

делать нечего.
Вот Милославский и Хитрово стали действовать через верхнюю горницу, дабы упечь-таки Артамошку в ссылку.
- Федя, - обращалась тетка Ирина Михайловна, - сказывают, Матвеев увез книгу с рецептами из аптеки и в той книге указаны цифирью составы зелий.
- Надо книжку-то посмотреть эту, - подхватывала Софья Алексеевна. – В народе слухи ходят, что батюшку отравили, поди, в книжке той зелье это и записано.
Федор, за день уставший от сидения в Думе, обычно лежал, и сестры наперебой ухаживали за ним: кто подавал питье, кто укрывал ноги или поправлял подушку. И самая старшая Романова – Татьяна Михайловна, по-матерински ласково советовала:
- Ты, Федя, вели ту книжку-то у него забрать. Пусть хоща кто-то знающий посмотрит ее. Хотя бы твой учитель Симеон Полоцкий. Пошли кого-нибудь вслед.
А уже через день в переднюю был вызван полуголова стрелецкий Лужин и Стрешнев, выйдя от царя, прочел:
- Государь указал тебе, Петр Лужин, ехать за Матвеевым, пусть станет в Ланшеве под Казанью впредь до особого указу. И забери у него книгу аптекарскую, в которой многие статьи цифирью, а еще забери у него Ивана-еврея и карлу Захарку. И вези книгу и людей сюда в Москву.
Поехал Лужин вдогон за Матвеевым в коляске, вооруженный саблею и пищалью. Воротился через две недели, похудевший, почерневший за дорогу, и привез только Ивана да Захарку.
- А книга? – спросил Милославский.
- Он сказал, никакой книги у него нет, все рецепты оставлены в аптеке. Вот людей отпустил.
Через час по прибытии Иван-еврей и карла Захарка были в пытошной под башней.
Всего свету было, что три свечи в шандале, стоящие на столе, за которым сидел подьячий с пером за ухом, а перед ним чистые листы и чернильница. В углу в горне тлели угли, по краям лежали пытошные щипцы и шилья. С потолка свисали веревки от блока дыбы.
Милославский присел к столу, спросил стоящих и испуганных Ивана с Захаркой:
- Ну, что, голуби, скажите добром или под кнутом?
- О чем, боярин? – пролепетал Захарка, который, имея детский рост, едва возвышался над столом. Иван вообще говорить не мог, стучал от страха зубами.
- О книге.
- О какой книге?
- Так кто кого пытает? - нахмурился Милославский. – Ты меня или я тебя? Я спрашиваю о книге, которая была у вашего хозяина.
- Книга, книга, - забормотал Захарка, подводя глаза под лоб. – А она какого цвета?
- Сысой, - позвал Милославский.
От стены, словно выйдя из нее, отделился и подошел здоровенный детина в посконной черной рубахе до колен.
- Дай ему, Сысой, пару горячих, а то он цвет забыл.
- Ой, не надо, - пискнул Захарка, но Сысой одной рукой зажал ему рот, другой ухватил за ворот, приподнял, и как щенка понес в дальний угол. Там привязал несчастного к столбу. Взял кнут, откинул небрежно назад длинный змеиный хвост его.
- Да не переруби, гляди, - успел сказать Милославский, как раздался тонкий свист и щелчок там, в углу, где был привязан Захарка.
- А-а-а, - вскричал несчастный.
И опять тонкий свист и щелчок. Захарка захлебывался от рыданий.
- Ну, вспомнил цвет книги? – спросил Милославский.
20

- Вспо… вспо…мнил, - прорыдал Захарка. Он-на черная.
- Все расскажешь?
- Все… все.
- Сысой, подведи его к столу.
В это время, словно подкошенный, рухнул возле стола Иванка-еврей
- Это еще что? – удивился Милославский и кивнул подьячему. – Посмотри его. Не били, ни жарили, а он уже готов.
Подьячий встал из-за стола над упавшим.
- Живой он. С перепугу, кажись, в портки наложил. Фу-у-у!
- Вот еще. Не хватало тут вони. Сысой, выкинь этого за дверь.
Сысой подвел Захарку к столу, а сам  лежавшего Ивана схватил за пояс и вынес за дверь, выбросил на ступени лестницы.
Лицо Захарки сморщилось от боли, словно печеное яблоко, по щекам лились слезы, он со страхом смотрел на боярина, пытаясь угадать, что надо говорить, чтобы угодить этому человеку, чтобы опять не попасть под кнут. Он понял, понял, что боярина интересует какая-то книга, и он начал вспоминать.
- Я раз спал в горнице за печкою, а, проснувшись, увидел, что за столом в горнице сидят, склоняясь над черной книгой, Артамон Сергеевич, Стефан и Спафарий. И читают ее.
- Какой Стефан?
- Доктор Стефан.
- Ну, сказывай далее, что видел, слышал. Да не спеши, а то подьячий не успевает писать за тобой.
Захарка дождался, когда подьячий поставит точку и поднимет от листа голову, и продолжал:
- Я не понимал, что они читали. Книга была не на нашем языке, но она такая черная.
- Черная ты уже говорил. Сказывай, что дальше было.
Бедный Захарка весь напрягся, пытаясь хоть что-то добавить к сказанному. Ах, как бы понять ему, что нужно боярину? И вдруг его осенило.
- Да, вспомнил. Потом к ним явились какие-то духи, такие страшные. И они им сказали, что в горнице есть еще один человек, спрятанный…
Захарка видел, что рассказ его весьма заинтересовал боярина и, поняв, что попал в точку, продолжал без запинки:
- … А когда духи так сказали, Артамон Сергеевич кинулся за печку, нашел меня, выволок, стал ругать и колотить.
- А за что ругал-то?
- Как “за что”? Я ведь помешал им заниматься ведовством.
Захарка врал, но лишь в этом он видел спасение от страшного кнута. Главное понимал, его вранью верят, чего даже записывают. И понимал карлик, что это навлекает беды на его хозяина, но остановиться не мог, не имел сил на это. Ему важно было сегодня, сейчас уйти от кнута. А хозяин? Что хозяин? Он - боярин, птица высокая, ему кнута не дадут.

А вечером в верхней горнице отсутствие книги, о которой так много говорил Захарка, вызвало однозначный вердикт:
- Он ее сжег.
- Да, чтобы не попасться, он ее сжег, а ты, Федя, его в воеводы, когда надо было в железы.
- Ну, ничего, - оправдывала племянника Татьяна Михайловна. – Он еще молодой,
21

поживет с наше, тогда все поймет.
Через день званы были в переднюю думный дьяк Семенов и думный дворянин Соковин. И Стрешнев, выйдя от царя, прочел им указ:
- Великий государь указал вам, тебе, Семенов, и тебе, Соковин, без промедления ехать в Лепшев и осмотреть у Матвеева все письма, рухлядь, и если случится, найти книгу, привезти ее в Москву государю. Если этого не случится, то допросить всех людей Матвеева с пристрастием, а с самого его взять подробную справку, как готовилось лекарство больному государю, кто вкушал его до государя и после.

Артамон Сергеевич среди ночи подхватился от громкого стука в окно избы.
- Кто там?
- Отворяй ворота, государевы люди.
Екнуло сердце от недоброго предчувствия, в полумраке натянул портки, прикрыл устроившегося у стены сынишку Андрея. Вышел во двор, заставленный повозками, в которых спали его многочисленные спутники. Кое-где уже торчали над телегами взлохмаченные головы, поглядывали встревожено на ворота. Священник отец Сергий, крестясь, спросил негромко:
- Что, Артамон Сергеевич, опять?
- Опять, - кивнул Матвеев. – Пособи, батюшка, засов вынуть.
Вдвоем они вынули заложенную в проушины жердь, отворили ворота.
Вошли Семенов с Соковиным.
- А ну, все подымайся! А ты, - обернулся к Матвееву, - давай все бумаги, письма, книги. Всех людей давай.
- Люди – вот они, - показал Матвеев на возы, - а бумаги, какие есть, все в избе.
- Идем в избу, - сказал Соковин и пошел первым.
За ним последовал Матвеев, а рядом Семенов.
- Василий Григорьевич, что за пожар? – спросил окольничий у дьяка.
- Книгу какую-то твою черную государю надо. Ты бы уж отдал ее, Артамон Сергеевич.
- Да нет у меня никакой книги.
В избе вздули свет, хозяев, спавших на печи, выгнали на улицу. Соковин велел открыть все баулы, развязать узлы, мешки: рылся в них, как пес в лисьей норе. Разбудил Андрея, забравшись под подушку, на которой спал отрок.
Затем обыск продолжался во дворе на телегах.
Повели всех на съезжую, даже попа с монахом. Из слуг оставили только конюха кормить и обхаживать коней. Уже светало.
На съезжей в дальней горенке сидели Соковин с Семеновым. Дьяк писал, пред ним лежали листы уже написанные. Брали сказки с людей.
- Ну, сказывай, Артамон, как составлялись лекарства государю? – спросил Соковин, напуская на себя важность.
- Лекарства государю составляли доктора.
- А ты? Ты разве не участвовал?
- Я в этом плохо смыслю, а они – люди ученые.
- А рецепты где, которые составлялись?
- Рецепты все в аптеке.
- А как давали лекарство государю?
- Всякие лекарства отведывал прежде доктор, потом я, и после меня дядьки государевы – князь Федор Федорович Куракин и Иван Богданович Хитрово, а потом уже давали государю.
- А если лекарство оставалось, куда его девали?
22

- Остатки всегда я допивал на глазах у государя.
- А в ночь смерти государя кто пробовал?
- В ту ночь только лекарь и я. Куракина близко не случилось, и Хитрово не было.
- А что за черная книга, которую ты дома ночью читал со Стефаном?
- Это учебная книга, на ней я сына учил латыни.
- А вот карла твой, Захарка, сказывал, что по той книге вы духов вызывали.
- Каких духов? – возмутился Матвеев. – Ему это приснилось, наверно.
- Злых духов, злых, Артамон. Не хочешь признаваться, тем хуже для тебя.
- А вы б спросили у Захарки, какие они из себя, духи-то.
- Да уж спросили, кому надо.
Выпытав все, что возможно, Соковин сказал:
- Сказка твоя к государю пойдет. Хорошего не жди, Артамон.
- Да уж куда хуже.

Но впереди ждало его и хуже. Опять ночью прибыли солдаты, и взяли его под караул, повезли в Казань. Там был прочитан ему указ государя, по которому всех его людей отпускали на деревню, а у него отбирали все имения, лишали боярства и вместе с сыном отправили в Пустозерск к студеному морю в ссылку. Когда дьяк Горохов читал ему указ, в котором перечислялись его вины, а Матвеев хотел возразить на одну несуразицу, Горохов рявкнул на него, как на простого мужика:
- Замолчи! И не говори! Слушай!
И у Артамона Сергеевича не выдержало сердце, слезы повалились сами собой от горькой обиды: “И это почти за полувековую службу мою государю, за мои дела ратные, за мои раны боевые”.

Заброшен в тундрах этот холодный Пустозерск. И хлеба туда не привозили порою в достаточном количестве. Четыре долгих года промотался там Матвеев, посылая челобитную за челобитной в Москву и царю, и главным боярам. Но все напрасно…


XII

Словно перелом какой-то произошел при дворе с отъездом Матвеева.
Совсем присмирели Нарышкины, чувствуя, что одолевают их враги.
Царица Наталья почти и не выходила из терема, разве куда на богомолье.
С Петра глаз не спускала. Словно ждала, что какая-нибудь беда разразится над мальчиком.
Сам Федор совсем в себя ушел. Только с Софьей и мог еще говорить свободно, по душам. Ее одной не опасался.
- Ладно, ничего, - толковали между собой первосоветники. – Люби, не люди, чаще поглядывай… Шло бы дело в царстве по-нашему. А там все пустое.
- Слышь, что наново задумал наш государь? – сообщал дядька Федора Иван Богданович Хитрово своему родичу. – На царьградскую стать весь Московский Верх переиначить мыслит. Ишь, по нраву ему пришлося, как оно, чин чином у государей, у византийских, устроено. Ранней с Полоцким Симеоном якшался. А ныне – все более с Лихудами, с братьями водится. В школу ихнюю часто заглядывает и один, и с царевною, с Софьюшкой. И ей, слышь, стали греки по сердцу… Ровно бы подменили царевну. На старую стать стала все в терему налаживать… Вот и толкует царь: наши бы чины переиначить.

23

Видела Софья занятия Федора, но еще не решила, как ей самой поступать. Соединиться ли с вельможами или самостоятельно влиять на брата в своих интересах? А у царевны все чаще и чаще являлись самые смелые грезы о той роли, которую она, подобно греческой Пульхерии, могла бы играть при слабом, безвольном брате.
Но одно твердо задумала и неуклонно выполняла Софья: старалась всюду бывать с братом, где только можно было это сделать без особого нарушения обычаев и этикета царской жизни.
И сегодня, узнав, что после осмотра новых приказов и церкви во имя Алексия в Чудовой обители Федор собирается посетить школу братьев Лихудов, греков, иеромонахов, Иоанникия и Софрония, царевна стала уговаривать брата взять и ее с собой.
- Государь братец, миленький, покель ты не женат, возьми уж сестричку свою с собой. Дозволь посмотреть на дела, на людские, услыхать речь иную, не здешние нашепты да наговоры теремные наши… Оно ровно богомолье будет… Храм погляжу новый да школу эллинскую… занятно, вишь, как…
И вместе с Федором побывала царевна на постройке возобновленного храма во имя святителя Алексия, что в Чудовом монастыре. Оттуда проехали к Ивановской площади, где высились почти законченные высокие каменные палаты новых московских приказов.
Нижнее “житье” или этаж, всего двадцать восемь обширных, высоких палат, были выведены еще при жизни Алексея. Лицом глядели они на Архангельский собор и тянулись вдоль нагорного Кремлевского Взруба, всего на сто десять аршин, не доходя до Фроловских ворот. Задней стеной здание выходило к Тайницкой башне. Над воротами приказов была заложена небольшая церковь взамен старой, стоявшей тут же, когда это место принадлежало князьям Милославским.
Федор приказал надстроить второе, верхнее, “житье”, почти такой величины, как нижний этаж. Во всем новом здании должны были разместиться шесть приказов: Посольский, Разрядный, Большой казны вместе с Новогородским, Поместным, Стрелецким и Казанским дворцом.
Когда Федор со всем поездом прибыл на место стройки, работа так и кипела. Сотни людей поднимались и опускались по лесам, принося туда кирпичи, известь в растворе, балки, железные скрепы и доски.
Федор, осмотрев работу, заметил, что дело продвигается быстро вперед, и остался доволен.
Оттуда весь царский поезд тронулся к Благовещенскому монастырю, что за Ветошным рядом.
Здесь в деревянном, старом и не особенно обширном доме, давно уже приютилась греко-славянская школа иеромонахов – выходцев из Эллады братьев Лихудов - Софрония и Иоанникия, или Анники, как прозвали его на Москве.
Если в Андреевском монастыре собраны были, как в академии, малоросские и белорусские ученые монахи, наставники и книжники, сеющие в государстве семена западничества – в Богоявленском монастыре школа Лихудов старалась удержать на прежней высоте учение Византии и Домостроя.
С особенным вниманием и любовью относился к греко-славянской школе Лихудов патриарх Иоаким. Не менее часто заглядывая в Богоявленский монастырь, чем в свою собственную школу, устроенную на Дворце книгопечатного дела у Никольских ворот, где иеромонах патриарха Тимофей также обучал мальчиков, юношей и взрослых из духовенства – дьяконов, даже священников, славянскому книжному писанию и эллинской премудрости.
Довольно часто навещал школу Лихудов царь Федор. Нередко вместе с Иоакимом они здесь встречались. Это было вполне естественное у царя и патриарха занятие, служебные дни были почти одни и те же, значит, и свободные минуты, когда можно было
24

заглянуть в школу, выпадали почти одновременно.
И на этот раз не успел поезд царя остановиться у Богоявленского монастыря, как тут же прибыл Иоаким в сопровождении своей духовной свиты и бояр.
День был теплый, весенний, и в школьном классе, где еще не раскрыли окон, тяжело было дышать, хотя, кроме царя с Софьей, патриарха и нескольких ближайших лиц из свиты, в покое были только оба Лихудова и ученики греческого отделения.
На простых темных скамьях перед столиками вроде современных парт, ученики сидели по росту. Впереди – маленькие, самые младшие, большие дети духовного звания. Но было не мало сыновей приказных и думных дьяков, даже боярские сынки, как например, княжичи Петр, Михайло и Юрий Юрьевичи Одоевские, князь Алексей, сын просвещенного вельможи, кравчего Бориса Алексеевича Голицына.
Пока Иоаким задавал вопросы ученикам, царь, не занимая приготовленного для него сидения, подошел к первой скамье, сел рядом с самым маленьким из учеников, усадил его, смущенного, раскрасневшегося, почти к себе на колени и спросил:
- А ты чей? Не видал я тебя ранней. Как звать?
- Петя я…, Петей зовут. Васильев сын… дьяка твово, государь, Василия Постникова.
- Ишь, какой бойкий. А много ль годков тебе?
- Девять годов. Десятый уже шел, государь великий.
- А что ж ты больно мал? И не дашь тебе столько годков. В ково это ты? Родитель твой – куды не мал… В мамку што ли…
- Сказывают, с матушкой схож, государь. А вот сестренка у меня, Глашуткой звать, та в тятьку… Куды долговяза, - совсем осмелев, объявил мальчик, осчастливленный вниманием царя.
- Ну, ладно. Скажи родителю, добро задумал, что учит тебя с малых лет… А вот тебе Иван Максимыч даст на гостинцы… Ступай к нему.
И Федор слегка толкнул мальчика к Языкову, который достал из заранее заготовленного кошеля с мелкой монетой серебряную гривну и отдал мальчику. Тот только хлопал сверкавшими глазками и отвешивал низкие поклоны.
Царевна Софья тоже подозвала его знаком, погладила по голове, сказала что-то боярыне, стоящей за ее стулом. Та, порывшись в глубоком кармане, нашла монетку и сунула школьнику.
После ответов на вопросы школьники стройными голосами пропели один из тех “кантиков”, с которыми на большие праздники ходили к царю, к патриарху, к боярам, славить рождение Христа или воспевать воскресение Его.
И царь, и Софья, уходя, вызвали старост, которые избирались обыкновенно в каждом классе из самых успешных и благонравных учеников, допустили их к руке, также  как и обоих Лихудов, и приказали выдать свои дары.


XIII

Федор, к неудовольствию своих клевретов, любил брата своего и крестника Петра Алексеевича и уважал его мать Наталью Кирилловну.
Не имея возможности изгнать из дворца саму Наталью с сыном, Милославские начали гонения на ее родственников и сторонников.
- … А Иван Нарышкин при лекаре Давыдке своему держальнику Ивашке Орлу сказал: ты-де Орел старый, а молодой-де Орел на заводи ходит, - монотонно читал Милославский с листа бисерные завитушки подьячего.

25

Федор, сидя на престоле и откинувшись на спинку, внимательно слушал дядю, пред тем предупрежденный им, что-де открыто страшное преступление, готовившееся против особы царя.
- … - А ты убей молодого орла из пищали, а как убьешь, то увидишь к себе от царицы Натальи Кирилловны великую милость. А Ивашка Орел на то якобы отвечал: убил бы, да нельзя, лес тонок, да забор высок.
Милославский взглянул из-за листа на царя. Каково, мол? А Федор, поймав этот взгляд, спросил:
- Но, Иван Михайлович, где же тут страшное преступление?
- Как? Разве не ясно, о каком молодом орле речь идет?
- Мне не ясно.
- Но тут же сказано о великой милости за это от царицы Натальи.
- Ну и что? Мало ли за что царица может жаловать великими милостями.
- Нет, государь, в пытошной мы все вызнали, на какого орла пищаль готовилась. Под кнутом да щипцами каленным, все рассказали голуби. Все.
- А кого пытали?
- Ну, наперво, самого доносчика Давидку-лекаря, а потом и Ивашку Орла.
- И что же бояре приговорили?
- За такие страшные вины и воровство бить кнутом Ивана Нарышкина, клещами жечь и смертию казнить.
- Да ты что, Иван Михайлович?! Нарышкины - родня царствующему дому, а ты “клещи, кнут”, да еще и смерть!  На это моего позволения не будет.
- Федор Алексеевич, но нельзя того попускать, чтоб на жизнь твою зло умышляли.
- Нет, нет. Я не Иван Грозный, и быть таковым не хочу. Мне противно сие. Вы приговорите – и в сторону, а грех, а кровь на мне, на царе останется. Я против.
Так и не смог уговорить Милославский своего царствующего племянника, а ведь как все хорошо задумано было. Чтобы добраться до царицы Натальи надо начать с ее братцев, тем более что они болтуны изрядные и шутники. А любую шутку на дыбе можно в государственное преступление очень даже просто перелицевать.
Однако не таков был боярин Милославский, чтоб начатое, не докончив, бросить. Столько часов просидел в пытошной, нагляделся страданий, наслушался рыданий и воплей, что доси в ушах стоят. И все зря? Нет уж, дорогой Федечка.
Иван Михайлович пошел к сестрам царя, они с полуслова поняли дядю. Софья Алексеевна пообещала:
- Уломаем, Иван Михайлович, братца. Не беспокойтесь, утвердит боярский приговор. Никуда не денется.
И вечером в верхней горнице сестрицы навалились на братца.
- Федя, ты молод и не понимаешь, чем это грозит.
- Будь жив отец, разве бы он не послушал бояр. В Думе ведь не все дураки, Федор.
- Но я не хочу с крови начинать, - отбивался юный царь. – Как я потом Наталье Кирилловне в глаза смотреть стану, если ее единокровного брата казню?
- А что делать, Федя? Ты царь и себя должен беречь, несмотря ни на какие жертвы.
- Вы что, из меня второго Святополка Окаянного хотите сотворить? Не выйдет, Софья, Марфа, Дуня, разве я не прав?
Марфа с Евдокией пожимали плечами, кивали на старшую сестру – Софию, мы мол, как она.
Недооценила Софья Алексеевна своего брата, которого за глаза “дохликом” звала из-за его беспрерывных болезней. Он с четырнадцати лет ходил, опираясь на палку. Но в этом неожиданно завязавшемся семейном споре уперся накрепко.
- Казни над Иваном Нарышкиным не быть! Пока я жив, не быть! – и даже
26

палкой своей пристукнул.
Кое-как согласился он на ссылку, да и то на не далекую, не дальше Рязани, хотя Софья настаивала на Сибири или, на худой конец, на Пустозерске.
Но Милославский с думным дьяком Ларионом Ивановым составили приговор так, что в нем были оставлены и пытка, и казнь смертью.
- Пусть Ивашка подрожит со страху малость, - говорил Милославский. – А ты сотвори после этого долгую вымолчку, дабы он в порты наложил. И лишь после прочтешь ему государеву милость со ссылкой в Рязань в Ряский город.
Иван Кириллович Нарышкин сразу догадался, когда, воротившись к карете, не застал своего держальника на месте, что подкоп идет под него. И поэтому не удивился, когда за ним явились стрельцы во главе с сотником и повели его в Кремль к Грановитой палате.
- По чьему велению? – спросил сотника Иван Кириллович.
- Повелел сие князь Долгорукий по указанию государя.
“Врет, сукин сын, - подумал Нарышкин. – Скорее всего, государь и не знает об этом”. Но сопротивляться не стал, зная, что этим можно лишь усугубить вину. Какую? Он еще не знал, но уже догадывался, что вины ему придумают.
“Ничего, сестра не даст в великую обиду, чай, все ж царица”.
И вот он в окружении стрельцов у Грановитой палаты. Из платы вышел “старый хрыч” Долгорукий Юрий Алексеевич и с ним дьяк Иванов с трубкой пергамента в правой руке.
Долгорукий хорошо знал Нарышкина, но дабы все выглядело пострашнее, начал с вопроса:
- Это ты есть Ивашка Нарышкин?
- Да, - отвечал арестованный. – Я есть боярин Иван Кириллович Нарышкин.
- Отныне ты не боярин, а злодей, - и полуобернувшись к Иванову, сказал: - Читай, дьяк, приговор.
Тот, развернув длинный лист пергамента, начал громко с подвывом перечислять вины Нарышкина, которые Иван Михайлович Милославский в пытошной калеными щипцами вытягивал из несчастного лекаря Давыдки и Ивашки Орлова. Те самые вины, в которые пока и не поверил Федор Алексеевич. Когда после перечисления вин дошло до приговора, голос дьяка стал громче, и он произнес:
- … И великий государь указал, и бояре приговорили за такие свои страшные вины и воровство тебя бить кнутом, и огнем, и клещами жечь и смертию казнить! – Дьяк умолк и поднял глаза от пергамента, дабы насладиться действием этих слов на слушателей. Над площадью нависла жуткая тишина, и даже казалось, что и воронье притихло.
Боярин Милославский верно рассчитал: хотя Иван Нарышкин в портки не наложил, но испытал страшные мгновения в жизни своей.
“Смертью казнить… Что ж Наталья-то? Как же она? Неужто конец? И за что?”
А дьяк прокашлялся, помедлил еще, сколько мог, и закончил:
- … Но великий государь тебя жалует, вместо смерти велел тебе дать живот и указал тебя в ссылку сослать на Рязань в Ряский город и быть тебе там за приставом до смерти живота своего.
И тут Нарышкин почувствовал, как закружилась у него голова, и он невольно цапнулся рукой за плечо сотника. Тот обернулся:
- Ты чего, Иван Кириллович?
- Так. Ничего, - ответил Нарышкин, почувствовал во рту знойную сухость. – Навешали на меня всех бешеных собак. Небось, закачаешься.
Сотник промолчал, не высказал ни сочувствия, ни осуждения. Его дело было исполнить приказ начальника Стрелецкого приказа князя Долгорукого: взять за караул
27

Ивана Нарышкина. Он его и исполнил. Буде завтра Нарышкин начальником, он и его приказ исполнит. А то, что сие вполне возможно, сотник хорошо знает, не первый год при Кремле служит, всякого повидал. Поэтому, беря на караул кого из знатных, он с ними всегда ровен и не злобен, а ну как уже брата-то царицыного наверняка сие рано или поздно ожидает. Зачем же злобиться на него, унижать? Надо и себе в грядущем место сохранить, хотя бы и сотницкое.


XIV

Как бы ни относились сестры-царевны к своей мачехе-царице Наталье Кирилловне, Федор Алексеевич при всякой встрече оказывал ей искреннее свое уважение и внимание. А уж о Петруше крестнике и говорить нечего. Каждый раз царь с нежностью ворошил черные кудрявые волосы, заглядывал в огромные глаза ребенка.
- Как живешь, Петя?
- Живем – хлеб жуем, - говорил озорно мальчик услышанную где-то и, видимо, понравившуюся ему фразу.
- Ну что, матушка-государыня, пора крестнику и за учебу браться.
- Да ему еще и пяти нет, Федор Алексеевич, пусть поиграет.
- Нет! Пора за учебу, - неожиданно поддержал мальчик своего крестного. – Пора, маменька, пора.
- Ну, что с ним делать? – развела руки Наталья Кирилловна. – Раз сам рвется к учебе, приищи ему учителя.
- Приищу. Доброго учителя приищу. Ух, ты, бутуз, - царь с удовольствием ущипнул крестника за тугую щеку. – Способный наследник растет, пора учить.
В тот же день царь призвал к себе стольника Федора Соковина.
- Федор Прокофьевич, у меня просьба к тебе важная.
- Слушаю, государь!
- Моему брату и крестнику, Петру Алексеевичу, уже скоро пять лет стукнет. Приищи-ка ты ему доброго учителя, кого из приказных.
- Хорошо, государь. Завтра же пойду.
- Найдешь, приведи ко мне. Я погляжу да поспрошаю его.
С утра Соковин отправился в Поместный приказ, где за столами сидело несколько подьячих и дружно скрипели перьями. Дьяку приказа Соковин сказал негромко, дабы не слышали подьячие:
- Нужен подьячий, умеющий хорошо и красиво писать, и чтобы разумен в чтении был.
- Эвон тот, что в углу сидит. Заглянь-ка к нему в лист, може подойдет.
Соковин неспешно подошел в угол, к русоволосому молодому подьячему, остановился у него за спиной. Подьячий затылком почуял интерес боярина к нему, заволновался, умокнул перо в чернильницу, перегрузил чернилом, и ляпнул на лист кляксу.
- Ах, ты! – пробормотал виновато, схватил щепотку песку, засыпал кляксу.
- Что ж ты, парень, - с укоризной молвил Соковин. – Так славно писал – и вот же тебе, ляпнул.
Подьячий вскочил, вытянулся в струнку, молвил виновато:
- Прости боярин. Волновался я, никогда со мной такого не бывало, хошь у дьяка спроси.
- Как тебя звать-то?

28

- Никита, боярин.
- Чей будешь?
- Зотов. Никита Зотов. Моисеев сын.
- Так вот. Никита Моисеев сын, сейчас пойдешь со мной к государю.
- За што? Боярин… Я ж, - побледнел подьячий, - я ж как мышка. За что?
- Дурак, тебя по честь зовут.
Но до бледного подьячего и это плохо дошло.
- Я ж не заслужил. За што?
- Идем, Никита.
Зотов взглянул вопросительно на дьяка, велениям которого он на службе подчинялся, и без его согласия шагу ступить не смел.
- Ступай, Никита, - разрешил дьяк. – После урок докончишь…, если воротишься.
Последние слова дьяка “если воротишься” совсем сбили с толку бедного Никиту: уж, не на правеж ли ведут? А ну на казнь? И за что?
А между тем, Соковин уверенно шел к Красному Крыльцу, перед ним расступались толкавшиеся там дворянчики, служивые. Никита едва поспевал за ним. Соковин ввел его в переднюю, где по лавкам сидели все именитые люди, многие в высоких шапках, с бородами. А у Никиты только-только усишки начали пробиваться, и бороденка едва наметилась, реденькая какая-то – не борода, а срамота одна.
- Садись здесь, - указал Соковин Никите на край лавки. – Жди когда позовут.
Когда Соковин бесшумно вошел в комнату, государь спросил его:
- Ну что, Федор Прокофьевич, добыл учителя?
- Добыл, государь.
- Где он?
- Тут в передней дожидается.
- Как зовут?
- Никита Зотов, подьячий Поместного приказа. Пишет изрядно.
- Родион Матвеевич, - обернулся царь к Стрешневу. – Зови Никиту Зотова.
Стрешнев вышел в переднюю, громко спросил:
- Кто здесь Никита Зотов?
- Я, - вскочил с лавки подьячий.
- К государю.
Обмер Никита, одеревенел весь, с места двинуться не может.
- Оглох, что ли? К государю, - повторил Стрешнев.
Видя, что подьячий и шагу сделать не может, подошел, взял его за рукав, потянул за собой, и он пошел покорно, смиренно, как бычок на закланье.
Очутившись перед государем, Никита пал на колени, ударился лбом об пол так старательно, что рассмешил царя.
- Ну, довольно, довольно, Никита. Встань. Вот так. У тебя, говорят, Никита, почерк изрядный.
- Стараюсь, государь.
- Я хочу тебя учителем к своему брату Петру Алексеевичу определить.
- Не достоин я, государь, счастья такого, - просиял Никита, у которого от такой повести голос сел.
- А вот мы сейчас определим, достоин ли. Самуил Емельянович, извольте его по счету экзаменовать.
- Ну что ж, - сказал Полоцкий. – Скажи, Никита, сколько алтын будет в гривне?
- Три алтына и одна копейка, - отчеканил Никита тут же прорезавшимся голосом.
- А сколько алтын в рубле?
- Тридцать три алтына и одна копейка.
29

- А сколько грошей в гривне?
- Пять.
- А полушек в гроше?
- Восемь, - почти и не задумываясь, чеканил Никита.
- Ну что ж, в счете он крепок, - сказал Полоцкий.
- А как по истории нашей? – спросил Федор. – Разумеешь?
- Ведаю, государь, немного.
- За что Святополк получил прозвище окаянный?
- Так как же, государь, он же трех братьев порешил.
- Как их звали, братьев?
- Борис, Глеб и Святослав.
- Молодец, Никита. А не помнишь ли часом, чьим сыном был Юрий Долгорукий, основатель Москвы?
- Помню, государь. Юрий Долгорукий был младшим сыном Владимира Мономаха.
- А кем Долгорукому доводился Александр Невский?
- Невский правнук Долгорукого.
- Молодец, - похвалил Федор подьячего. – Ты и в истории изряден. Молодец. А как в Библии? Чему учил Христос учеников своих?
- Христос учил их, говоря: блаженны нищие духом, ибо их есть царствие небесное. Блаженны плачущие, ибо они утешаются. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся. Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут. Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят. Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божими. Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть царство небесное. Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески несправедливо злословить за меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда в небесах, так гнали пророков, бывших прежде вас.
- Славно, славно, - похвалил Федор. – А как по части выпивки? Пьешь?
- Что ты, государь, как можно при нашей работе. Руки будут дрожать, буквы поползут
- Ну что ж, Никита Зотов. Сейчас тебя Федор Прокофьевич Соковин отведет к царице Наталье Кирилловне и представит. А там решим, когда начинать учебу. На то надо и патриаршее благословение получить.
У Никиты от свалившейся на него нежданной благости голова кругом шла (с самим царем говорил!!!), ноги ослабли, нижняя сорочка потом пропиталась. А тут еще и к царице волокут. Боже ж ты мой, и все в один день! Этак, и сердце подорвать можно.


XV

Федор часто стал появляться в покоях, отведенных теперь Петру и присутствовать на уроках мальчика. Как будто вспыхнула в царе прежняя нежность, какую он питал к меньшему брату, когда и сам еще был мальчиком двенадцатилетним при жизни царя Алексея.
Конечно, об этом сейчас же толки пошли по всему дворцу.
Заговорила о том и царевна Софья с боярыней Анной Хитрово, когда старуха пришла проведать царевен.
- Откуда добыл Соковин учителя? Мудрует тот с братцем Петрушей, что и сказать не можно. Вишь, подольстился к матушке нашей нареченной к Натальюшке. Уж так-то Петрушу расхваливал, и-и-и! “И смышлен-то, и разумен-то… и такое, и иное…” Мало-де

30

грамоте да Святое Писание знать, да письму помаленьку обучаться. Куды… Учителей иных еще набрали. Никита старшой над ними. Истории обучать стали несмышленого, землеописанию, мало еще чему… И про бои ему толкуют, про ратное строение, и про взятие городов крепких… и… Да мало ль про што. Счету учить начинают. Чертежи кажут и самому толкуют, как их чертить… А то еще мастеров назвал да красками разными расписать научил все покои в палатах брата. Там грады и палаты знаменитые, дела военные, корабли великие, ровно в яви бывают. Про царей истории разные изображены и прописью четко подписано про все, что оно значит… Да не столько по книгам учит отрока, как водит из покоя в покой, басни ему сказывает. Особливо слышно про государей прежних воинствующих. Про Дмитрия Донского, про Александра Невского. А особливо про царя Ивана Васильевича. Мальчонка и то, бывало, с другими парнишками дни целые ратным строем тешился. А ныне и впрямь от воинских дел без ума. Подрастет, гляди, все будет искать, с кем воевать. А братец-государь вот как рад. Не выходит, почитай, из покоев Петрушкиных. Только что сам с ним тешился. Да уж того Зотова нахваливает. Отколь, слышь, набрался ярыжка всякой затеи да выдумки?.. И в толк не возьму, боярыня.
- Отколь?.. Ты не знаешь, Софьюшка, так я сведала, - ответила мамка царевны. – Матвеевского гнезда пташка той Зотов. Еще как в Посольском приказе он служил, бывал Никитка у Артамона. И ради письма своего красного, и ради послуги разной, какую боярину оказывал. Тогда Никитка особливо к учению Андрюшки Матвеева приглядывался. А теперь и сам ту же канитель заводит, что у разумника нашего заведена была. Уразумела теперь? А дядьками у Петрушки, окромя Голицына, двое Стрешневых приставлены: Родион Матвеевич да Тихон Никитич, заведомые дружки Матвеева, поддакивальщики нарышкинские… Ишь, с кем они подружились, нас бы выжить… И нет Матвеева, а все дух его не выдохся. Нарышкины и без него как при нем живут, одно думают: Федора бы как Алешу, родителя твоего покойного-то, к рукам прибрать… Вас повеселить из дворца… А там помаленьку и наставить Петрушу своего, смышленого да наученного, на царство!
- Ох, правда все, что ты говоришь, матушка… Как же быть-то? Дядю Ивана упредить бы… Он бы што али боярин Богдан Матвеевич.
- Ничего. Заспокойся, Софьюшка. Им уже все ведомо. Знаешь, у меня туда все вести-весточки, словно касаточки, слетаются. Отсель куда надо летить. Дело просто. Оженить Федю надо. Свои детки пойдут, о брате меньше думать станет. А уж в цари сажать и не подумает. А там с родней новой, с царицыной, соединяясь, авось с Божьей помощью и одолеем Нарышкиных… Одного ж поизбавились, самого злобного… Артамона свет Сергеевича. Так их всех изживем… Потерпи малость.
Софья привыкла верить старухе, знала, как та прозорлива и умна, и, успокоенная, простилась с боярыней.
Слова старухи сбылись, хотя и не скоро - худосочный, хилый Федор, которому еще не совершилось и шестнадцать лет, по общему мнению врачей, не мог теперь вступить в брак без ущерба для своего здоровья.
- Годок-второй повременить надо, когда окрепнет государь от своей скорби, тогда и надежды будет больше, что не угаснет род царский. А преждевременная женитьба может нанести ущерб его царского величества.
Не совсем доверяли нетерпеливые советники Федора таким речам. Обычно наследники и цари московские очень рано вступали в брак, и не бывало ничего плохого от этого.
Но юный царь в течение почти двух лет большую часть времени хворал, и только к концу 1678-го года можно было собрать невест, из которых должен был избрать Федор царицу.
Сильнейшие их вельмож, по примеру Матвеева, думали, было, до всяких смотрин
31

сблизить Федора со своими дочерьми. Легче всего было это делать при помощи царевен, теток и сестер царя, когда привозили боярышень на поклон, зная, что Федору здесь легко приглядеться к девушке. И через Анну Хитрово добивались того же. Но тут интересы сильнейших бояр столкнулись, и каждый употребил крайние усилия, только бы не дать другому добиться заветной цели.
Стоит взглянуть на список отвергнутых девиц после смотрин, возвращенных по домам, и станет ясно, кто старался провести в царицы своих дочерей.
Обычные подарки для отвергнутых девиц были розданы двум дочерям Федора Куракина, Анне и Марфе Федоровнам. Как дядька царя, он уж, конечно, имел случай похлопотать за своих дочерей – и все-таки дело не выгорело. Затем идет дочь второго дядьки, Ивана Хитрово – Василиса; дочь окольничего, князя Данилы Великого – Галина; дочь стольника, князя Никиты Ростовского; две дочери князей Семена и Алексея Звенигородских; дочери князей Семена Львова, Володимира Волконского.
Тогда, словно по уговору, бояре предоставили самому Федору избрать себе подругу.


XVI

День был нелегким для государя. В полном царском облачении (а оно не из легких), участвуя в крестном ходе, после которого добавилось щедрое угощение у патриарха, Федор утомился, и поэтому, добравшись до своих покоев, искренне радовался в предвкушении отдыха и еще чего-то, о чем хотелось помыслить одному в тишине царской опочивальни.
Постельница Родимица взбила пуховые подушки на царском ложе, пригласила ласково:
- Лягай, дитятко. Почивай с Богом.
Для Родимицы, отвечавшей и ныне за царскую постель и стелившей ее когда-то еще малолетнему царевичу, Федор и в двадцать лет останется “дитяткой”. Правда, теперь уже она не “розмовляла” с ним страшных сказок, по-прежнему нежно любила его, как родного сына. И Федор же, рано потерявший родную мать, был накрепко привязан к Родимице и отвечал ей взаимностью. И всегдашнее ее обращение к нему “дитятко” согревало душу царя, устававшую от напыщенных “великий государь” или “царское величество”.
Правда, с взрослением Федора Алексеевича Родимица уже не спала в его опочивальне, располагалась в соседней комнате, но приготовление постели для “дитятки” не уступила никому, даже постельничему боярину Языкову.
И боярин не сердился на старуху, не мог, не имел права такого. Он довольствовался тем, что спал в царской опочивальне у государева ложа на овчинном тулупе.
Но вот погашены все свечи, оставлена лишь лампада у образов, и Родимица, покряхтывая от старости и бормоча молитвы, удалилась к себе. И в царской опочивальне наступила тишина.
Боярин Языков чутко прислушивается к дыханию государя, дабы не упустить момента, когда он уснет и тогда можно и самому засыпать безбоязненно. Пока не спит царь, постельничий обязан бодрствовать. Федор Алексеевич, слава Богу, из быстрозасыпающих, и постельничему недолго приходится “лупать” глазами в темноту. Но ныне что-то не спится государю, ворочается, вздыхает.
“Уж не заболел?” – думает Языков, но спросить не решается, дабы не нарушить опочивальную тишину. И вдруг сам государь окликает его:

32

- Иван Максимыч? А, Иван Максимыч?
- Что, государь?
- Ты не спишь?
- Как можно, Федор Алексеевич? Разве я позволю себе поперед тебя?
- Ты ж был на крестном ходе?
- Был, Федор Алексеевич, за тобой следом шел.
- Помнишь, перед входом в храм о правую ручку девушка стояла.
- Помню, государь, - отвечал Языков, смутно начиная догадываться о причине внезапной бессонницы царя.
“Слава Богу, наконец-то девушки его заинтересовали”, - думает радостно постельничий. – Давно пора. Самодержавцу без жены никак нельзя. Династию подвергать пресечению грех великий, а державе смута и шатанье”.
А Федор продолжает пытать негромко:
- А ту, у которой на очелье кокошника жемчуга были, помнишь?
- Помню, государь, - отвечает Языков, хотя никакого очелья, да еще с жемчугами, он не помнит, но не хочет огорчать молодого царя, надеясь, что тот назовет более заметную примету или обстоятельства.
- Очень красивая девушка. Правда?
- Очень, государь, - согласился Языков, до ломоты в висках пытаясь вспомнить, какая же из групп девушек заинтересовала государя, какая из них показалась ему красивой.
- Ты завтра, Иван Максимович, узнай, пожалуйста, чья она.
- Хорошо, государь, - отвечает Языков, заранее впадая в отчаяние: где искать? Вся эта кучка красавиц разлетелась по Москве и наверняка вместе никогда не соберется. Которая из них?
- А с кем это она рядом стояла? – спросил Языков государя, пытаясь найти хоть какую-то зацепку для поиска.
- Рядом не знаю, но за ней стоял наш думный дьяк Зборовский, кажется.
“Слава Богу, есть с кого начать, - обрадовался Языков. – Завтра возьму дьяка за жабры, пусть вспомнит, что за девушка стояла перед ним с жемчужным очельем”.
Утром, облачась с помощью Языкова и комнатного стольника Лихачева, государь напомнил постельничему:
- Иван Максимович, ты не забыл?
- Все помню, Федор Алексеевич, сегодня же узнаю и доложу.
Лихачев не осмелился при государе спросить, о чем речь, но едва они остались с постельничим наедине, тот сам рассказал ему все.
- Слава Богу, - перекрестился радостно Лихачев. – Не придется невест со всего царства свозить. Одна понравилась – это хорошо. Эта будет наша.
- Наша-то наша, но как ее найти, вот заковыка.
- Не боись, Иван. Найдем. Раз стояла у Успенского собора, да в жемчугах, значит, не из черни, слава Богу. Начнем со Зборовского. А ну как он помнит ее.
Думного дьяка Зборовского нашли в передней, подсунулся к нему Языков.
- Иван Васильевич, ты вчера во время крестного хода стоял около Успенского собора?
- Ну, стоял. Ну, и что?
- Около тебя девушка была, на кокошнике у нее жемчужное очелье. Часом не знаешь, чья она?
- Знаю.
- Чья? – едва не подпрыгнул от радости постельничий, что так скоро наткнулся на искомое.
33

- Это моя племянница, то бишь, моей жены
- Как зовут?
- Агафья. Агафья Семеновна Грушецкая.
- Она, надеюсь, не замужем?
- Пока нет.
- Что значит “пока”? Сговорена, что ли?
- Сговорена.
- За кого?
- За сотника стрелецкого Прокопа Панькина.
- Вот что, Иван Васильевич, никаких Прокопов. Твоя племянница приглянулась государю.
- Государю? – вытаращил глаза дьяк.
- Да, государю Федору Алексеевичу. И наперед заруби себе на носу: всем сватам – от ворот поворот. Понял?
- Понял, Иван Максимыч, - кивал головой ошалевший от новости дьяк. – Как не понять, такое счастье Агашке свалилось.
- Смотри! Ежели что, кнута схлопочешь.
- Да ты что, Иван Максимыч, али я враг нашей дитяти? Не изволь беспокоиться. А Панькина и близко не подпущу.
- С Панькиным мы разберемся, - Языков оборотился к Лихачеву. – Кто ныне у нас начальник Стрелецкого приказа?
- Князь Хованский. Он только что Приказ от Долгорукого принял.
- Ступай к нему, Алексей Тимофеевич, пусть он этого сотника Панькина в какую-нибудь Тмутаракань зашлет.
Хованский, выслушав Лихачева, вскочил с места, забегал по комнате, потирая в возбуждении руки.
- Так значит, Агафья Грушецкая. Каюсь, не знал такой, не знал. Видно, род захудалый какой-то, вдруг захихикал Хованский.
- Ты что, Иван Андреевич? – удивился Лихачев.
- От, Алексей Тимофеевич, Милославскому-то сие не по шерсти будет. Взовьется царев дядя, взовьется.
- А при чем он-то?
- Как же, он за государя свою какую-то родственницу прочил.
- Ну, мало ли, - пожал плечами Лихачев. – Государь волен сам выбирать, не отрок уже чай. А что до Милославского, то ему можно и не сказать.
- Это само собой, - ответил Хованский.
Однако эта новость не прошла мимо Милославского. Как только он ее услышал, то сразу навел справки о Грушецкой Агафье, расспросил подробно самого Зборовского: откуда он выкопал такую. И через три дня вечером во всеоружии явился в верхнюю горницу, где в этот день отдыхал среди родных Федор Алексеевич. Он играл в шахматы, и когда к нему подошел Милославский, соперник царя получил мат.
- Садись теперь ты, Иван Михайлович. Сыграем с тобой.
- Ладно, сыграем, - согласился Милославский.
- Какими будешь?
- А какие дашь?
- Так и быть, даю тебе белые.
- Федя, - негромко заговорил Милославский, машинально делая первый ход. – Я слышал, тебе, государь, приглянулась какая-то Агафья Грушецкая?
- Федор насторожился, улыбка, только что светившаяся, слетела с лица, сказал хмуро:
34

- Во-первых, не какая-то Агафья, а Агафья Семеновна Грушецкая, Иван Михайлович. Кто ж это тебе сообщил-то?
- Господи, да уж пол-Москвы знает об этом.
- Ну и что? – спросил Федор холодно.
- Да как-то не подумавши, не посоветовавшись…
- Что, и в этом я должен советоваться?
- А как же, Федя? Мы ж, чай не чужие. Тебе только добра хотим.
- Ну-ну, - поощрил Федор, и Милославский не уловил в этом ничего угрожающего, а потом словно сорвался:
- Да знаешь ли ты, она из полячек, а это и вера не наша. И потом живет у дяди, вернее, у тетки. А почему?
- Почему? – молвил Федор еще холоднее, и опять Милославского не насторожил тон голоса, с каким это было спрошено.
- Потому как мать выгнала ее, отказалась. И мать, говорят, такого поведения… и такую девку в невесты к царю…
На последних словах Милославского Федор вдруг единым махом смел все фигуры с доски, горохом сиганули они на пол, кровь отлила с лица его.
- Я царь, - тихо, но твердо сказал он в лицо Милославскому. – Я великий государь всея Руси. Ты боярин, Иван Милославский, забыл, с кем говоришь.
- Но, Федя, но…
- Вон отсюда! – Федор поднялся. – Слышал – вон! И чтоб я тебя более не видел при дворе.
Последние слова слышали все, находившиеся в горнице, и притихли, как мыши, впервые услышавшие здесь властный голос царя.
Милославский сник, тихо поднялся и, сутулясь, поплелся к выходу, взялся за ручку и едва приоткрыл дверь, как Федор громко добавил вслед:
- И в Думу чтоб ни ногой!


XVII

И когда Федор остановился на миловидной, скромной девушке Агафье Грушецкой из простого дворянского рода – бояре, кроме Милославского, не стали восставать против этого выбора, только поставили условие:
- Пускай царь для радости своей берет, кого хочет. Да родня бы незнатная новой царицы в знать не лезла, и без этого тесно во дворцах и теремах от новой знати. Стрешневых род… Милославские все. Нарышкины опять. Одних братьев царицыных более двадцати “вверху живет родных и двоюродных… Скоро и казны всей царской не хватит кормить-поить их… И мест на царство не буде царскую родню сажать. Прямой урон земли и царству от того”.
Не стал спорить об этом Федор.
Он понимал, что дела царства плохо пойдут, если он возьмется за управление своими слабыми, неопытными руками. И только где возникал вопрос о его личной внутренней жизни, там еще мог кое-как отстоять юный царь свои желания, свою волю.
Сцена, разыгравшаяся в верхней горнице с Милославским в присутствии других многих родственников, явилась хорошим предупреждением: чего можно ждать от “дохляка” Феди, и потому далее никто не посмел осуждать его выбор, а напротив, семейство бросилось в другую крайность. Все вдруг начали нахваливать Агафью Грушецкую. Даже Софья Алексеевна, испытывавшая к красивым девушкам скрытую

35

неприязнь, скрепя сердце, польстила братцу:
- Очень красивая у тебя будет жена, Федя.
- Да, - обрадовался Федор, приняв этот комплимент старшей сестры за чистую монету. – Сонечка, ты мне самый родной человек, хочу, чтобы именно ты на венчании венец над ней держала. Ладно?
- Ладно, - согласилась Софья, хотя в глубине души, конечно, ей не очень-то хотелось собственной рукой возводить в царское достоинство какую-то безродную девчонку. Но “дохлик” – царь, что поделаешь: ладно”.
- А кто будет над тобой венец держать? – поинтересовалась Софья Алексеевна.
- Я хочу попросить Стрешнева.
- Стрешнева?
- Ну да. Он, чай, родной человек. А что?
- Да ничего, - пожала плечами Софья, по лицу ее скользнула тень неудовольствия, которое не мог не заметить брат.
- Ты что, Соня, не согласна?
- Да нет. Но понимаешь, он уже старик. Может, скоро утомится держать венец, и еще, чего доброго, уронит тебе на голову, - усмехнулась Софья при последних словах.
- А кого б ты посоветовала, Соня? – спросил Федор, начиная догадываться, куда клонит старшая сестра.
- Разве мало молодых мужей вокруг тебя? И не обязательно из родных братьев. Ну, например… “Ну-ну, сестрица давай, - думал, веселея, Федор, заметив некое смущение в лице Софьи и окончательно утверждаясь в своей догадке. – Называй же своего напарника в венцедержатели”.
- Например, кто? – спросил вслух.
- Ну, например, князь Голицын Василий, - выдавила из себя Софья заветное для нее имя.
Видя, сколь трудно было сестре вымолвить его, Федор пожалел ее.
- А что, Соня. Ты, пожалуй, права. Попрошу князя Василия.
- Федя, ты умница, - чмокнула сестра его в щеку и пошла от него скорым шагом, словно боясь, что он передумает.
“Глупенькая, давно весь дворец видит твое неравнодушие к князю, а ты все еще считаешь это великой тайной сердца. Да люби на здоровье, разве я против?”
Хотя, конечно, князь на четырнадцать лет старше царевны, да и к тому же женат на Феодосье Долгорукой, но ведь сердцу не прикажешь. Оно полюбит и козла пуще ясна сокола. А тут князь, боярин, красавец и к тому же, по всему видно, несчастлив в браке. Бесплодной женщина-то оказалась. Вот и вскружилась головка у царевны Софьи Алексеевны.
И собственная любовь, вспыхнувшая в сердце юного царя к Агафье Семеновне, благотворно сказалась на его физическом и душевном состоянии. Он ощутил вдруг прилив сил, окончательно отбросил палку, стал ходить быстро, пружинисто, сам дивясь этим переменам в себе. Без чьей-либо помощи быстро входил к своему царскому седалищу во время думных сидений и говорений, был со всеми ласков, внимателен, шутил более прежнего, порой заставлял “думных сидельцев” хохотать до коликов.
Царская свадьба – большой праздник на Руси, всеми ожидаемый и желаемый. Ждут его с нетерпением и надеждой все: высокий боярин - в предвкушении царских милостей, наград и шумного пира в Грановитой палате, где сидеть ему на лавке едва ли не рядом с государем, на зависть всем худородным дворянишкам и головам стрелецким; колодник - тюремный сиделец в надежде на помилование; тяглец-недоимщик, стоящий на правеже каждый день и получающий всякий раз несчетное число ударов по икрам ног, ждет прощения долгов и освобождения от правежа, и точно знает – простит государь ему
36

прошлые недоимки, обязательно простит ради дня такого, главное теперь дотерпеть, не обезножить бы до светлого праздника – свадьбы царевой; “запасные петухи”, давно пропившие с себя все до нити и потерявшие человеческий облик, роятся у кружечного двора в надежде выпить дармовую кружку во здравие царя и его царевны. “Скорее бы женились-то, че тянуть-то”, - бормочат петухи посинелыми, дрожащими губами. Этим уж совсем невтерпеж: - “Скоро бы”.
А что уж говорить про саму виновницу торжества Агафью Семеновну Грушецкую? Вскоре после Велика дня явился дядя ее домой, взволнованный, встревоженный.
- Агаша, поджь сюда, - потребовал властно.
Бросила Агафья стряпню, отряхнула руки от муки, прибежала пред грозные очи дьяка.
- У тебя что с Прокопом? – спросил Зборовский.
- Н-ничего, - промямлила испуганно девушка.
- Как “ничего”? Вы же сговаривались?
- Сговаривались, дядя. Он говорит, деньжат подкопить надо, а уж осенью и свадьба, как у людей. Ну, и уж о приданном справлялся.
- Вот ему приданое, - со злым торжеством Зборовский выкинул вперед кукиш. – Поняла? Чтоб отныне его ноги в моем дворе не было!
- За что, дядя? – заморгала Агафья часто-часто, готовая разреветься.
Что поделаешь, нравился ей Прокоп, сотник стрелецкий – ус, закрученный кольцом, на боку сабелька! С ним не страшно по улице идти вечером, никто не пристанет, никто не обидит. А коли явится такой, Прокоп сабелькою р-раз - и башку снесет. Эвон энтих турков, сказывал, тьму-тьмущую саблей понаклал.
Не хотел дьяк сразу открывать все девке, а ну как не сбудется обещание, но пришлось, потому что залилась Агафья горючими слезами от горя такого - любезному дружку Прокопу от двора отказано.
- За что, дядюшка? – спрашивает сквозь слезы, - что я вам худого изде-яла-а-а?
К ней еще и тетка ее родная – жена дьяка – присоединилась.
- И не совестно тебе, Иван, сироту забижать?
И понял Зборовский, что придется открыться “дурам”, а то иначе слезьми из дома выживут. Хлопнул ладонью по столу.
- Да замолчите, дуры!
Ладонь у дьяка что лопата, стукнул по столешнице – ровно с пищали пальнул. Вздрогнули женщины с испуга и впрямь смолкли.
- Я что, враг тебе, что ли? Ты, дуреха, царю поглянулась, и мне велено тебя для него сохранить! Поняла?
- Как “царю”? – прошептала Агафья, не веря ушам своим.
- Вот так. Царь, чай, тоже мужик, ему тоже баба нужна.
- Ваня, а ты часом,… – засомневалась жена.
- Да тверез я, но ради такого дела, иди, ставь бутылку. Будет наша Агашка царицей. Эх, ядрит твою!
Да, оглушил дьяк такой новостью баб своих, оглушил. Жена засуетилась на стол собирать, племянница, словно потерянная, забилась в дальнюю клеть. Притихла.
Бедная Агафья и верила и не верила в сказанное дьяком, до ломоты в висках вспоминала, когда же она успела “поглянуться” царю. Но когда ей от государя принесли в подарок жемчужное ожерелье – поверила и, мало того, вспомнила. И крестный ход во главе с царем и патриархом, который встречала она с подружками у Успенского собора, и мимолетный взгляд государя, задержавшийся на ее лице. Это было лишь мгновение – встреча взглядов: царский - с любопытством, девичий - с восторгом от увиденного. И вот надо же, одно мгновение – и она уже царская невеста. Наверное, прав дядя Иван
37

Васильевич, говоря: “Ты, Агашка, родилась в рубашке”.
“Но как же Прокоп, ему же обещано?”
- С Прокопом без тебя разберутся, - сказал Зборовский. – У тебя отныне другая стезя.


XVIII

Родной тетке наряжать цареву невесту не доверили, от дворца явились девушки во главе с верховной боярыней Хитрово Анной Петровной и с ворохом одежды.
Опытным глазом осмотрев невесту, словно лошадь на торге, Анна Петровна изрекла:
- Сделаем куколку, - и скомандовала: - Раздевайте.
Агафья и глазом моргнуть не успела, как три пары девичьих рук стали раздевать ее, сбрасывая с нее одежды. Не привыкшая к чужой помощи в таком деликатном деле, она, было, запротестовала:
- Я сама.
Но верховная боярыня властно взглянула на нее, нахмурилась.
- Теперь, детка, отвыкай сама.
А когда девушка оказалась совсем нагой, Анна Петровна придирчиво осмотрела ее, велела повернуться туда-сюда, не обращая внимания на то, что Агафья, стыдясь наготы, закрывала руками лицо, которое полыхало маковым цветом.
- Облакать, - скомандовала Хитрово.
Зашуршала нижняя сорочка тонкого полотна, облачая дрожащее тело невесты, потом другая, потом белое платье, унизанное бисерными строчками и серебристыми прошвами.
Перед тем как накинуть фату, боярыня сказала:
- Государь говорил о каком-то жемчужном ожерелье, что дарил тебе.
- Вон там, - с трудом пролепетала Агафья, кивая на шкатулку. У нее от происходящего почти пропал дар речи.
- Он очень просил, чтоб ты надела его, - сказала Анна Петровна и, достав ожерелье, сама надела его на невесту.
- Фату, - приказала Хитрово.
И одна из девушек накинула на Агафью кружевную фату.
Боярыня, отступив, прищурилась, оценивая невесту в этой фате.
- Не пойдет. Бедно. Снимите. Оденьте парчовую.
Накинули парчовую, но и она отчего-то не понравилась Анне Петровне. Приказала накинуть золотоцветную. Долго поправляла ее, присматривалась со всех сторон и, наконец, сказала удовлетворительно:
- Золотоцветная в самый раз.
С этого момента, как обрядили Агафью к венцу, она уже не принадлежала сама себе. Все ей словно во сне виделось. И родная тетка, увидав ее в подвенечном наряде царской невесты, онемела от восторга. Онеметь-то онемела, но не забыла шепнуть напоследок:
- Агашенька, на свадьбе не пей
Бедная Агаша лишь взглядом спросила:
- Почему?
- Таков порядок. Нельзя невесте. Не опозорься.
И разве же не сон то был, когда ее везли в раззолоченной карете в Кремль, в сопровождении конных стрельцов, когда ее встретил царь и повел к венцу в Успенский
38

собор, где венчал их сам патриарх, а венец над ней держала царевна Софья Алексеевна.
Разве такое могло случиться наяву?
И когда из-под венца пошли они, уже муж и жена, царь и царица, на пир в Грановитую палату, ударили по всей Москве колокола. И их радостный перезвон, и июльское яркое солнце, сиявшее в вышине – все радовалось и ликовало.
“Господи, - думала Агаша, - не проснуться бы”.
Патриарх Иоаким, знавший невеликие силы государя, постарался венчание не затягивать, и предупредил о том же дворецкого Хитрово и Стрешнева.
- На пиру не томить государя. Посидит чуток с царицей, отдаст честь, и довольно. Как узрите, царь положил кубок набок, это вам и будет знак, что он устал уже. Помогите им подняться и из-за стола выйти. Пусть идут в опочивальню. Да смотрите, на пути чтоб кто дорогу не перебежал.
- А пир?
- Пируйте хоть до утра, но чтоб государя не вздумали неволить.
В то, что она уже царица, Агафья не могла сразу поверить, хоть видела, как богато одетые князья и бояре кланяются им, а простые люди просто падали ниц. Но все это почитание она относила к царю, шедшему с ней рядом, но только не к себе. И сама она испытала к Федору те же чувства, что и встреченные люди.
И когда, наконец, их провели и оставили одних в опочивальне, и Федор устало присел на край ложа, Агафья опустилась перед ним на колени и взялась за сапог.
- Позвольте, ваше величество.
Где-то она слышала, что у русских в первую брачную ночь жена обязательно должна сама разувать мужа.
- Агаша, - заговорил ласково Федор, - запомни, ты теперь тоже царское величество и жена мне. Давай хоть меж собой не будем величаться. Хорошо?
- Хорошо, - прошептала пересохшими губами Агафья и, стащив один сапог, взялась за второй.
Федор, как смог, помог ей справиться с разуванием, и поскольку Агафья по-прежнему продолжала стоять на коленях перед ним, ласково погладил ее по голове.
- Позвольте попросить, … - прошептала она.
- Федор, Федя… Ну, Агашенька?
- Не могу я, простите, сразу… Федя.
- Что ты хотела просить, Агаша?
- Попить…
- Что, что? – удивился Федор.
- Пить. Сильно пить хочу.
Федор вскочил и босой побежал к двери, открыл ее и позвал:
- Родимица-а-а…
- Что, дитятко? – появилась встревоженная старуха.
- Принеси что-нибудь попить, Родимица. Квасу, соку ли. Быстрей.
- Дитятко, так у ложа в головах на столике стоит все.
- Разве? – молвил обескуражено Федор. – Прости, Родимица.
Прошлепал босиком к столику, от которого только что сидел в трех шагах, на нем действительно стояло три кувшина серебряных и рядом две, тоже серебряные, кружки.
- Агаша, что будешь пить?
- Мне все равно, государь.
- Тогда вместе выпьем квасу.
Федор наполнил обе кружки, хотя сам пить не хотел, но решил поддержать смущенную жену.
- Да встань ты с колен, Агаша. Ты царица теперь. Иди, выпьем вместе.
39

Агафья подошла, взяла свою кружку, и, увидев, с какой жадностью она пьет, Федор вспомнил, что там, на пиру, она не ела и ничего не пила, лишь касаясь губами своего кубка.
- А почему ты не пила на пиру, Агашенька?
- Тетка сказала, что невесте нельзя пить.
- Как? – удивился Федор и тут же догадался: - Милая, тетка твоя имела в виду хмельное. Понимаешь, нельзя невесте пить хмельное, но не квас же.
И, тихо засмеявшись, притянул к груди голову жены, почувствовал к ней почти отеческую нежность.


XIX

Обвенчался царь Федор Алексеевич с Агафьей Семеновной Грушецкой, и свадьбу отпраздновал с ней без всякого чина, даже скромнее, чем это было при женитьбе его отца Алексея на Наталье. Только Симеон Полоцкий и новый придворный пиит и ученик белоруса монах Сильвестр Медведев сложили широковещательные оды на это “великое и радостное для всей земли Русской торжество”.
Словно на счастье, у новой царицы оказалось немного мужской родни, и те, кто был, не тянулись в знать. Дядя ее со стороны матери Семен Зборовский ограничился желанием попасть в число думных дворян. Отцу было дано боярство. Только две красивые скромные девушки, Анна и Фекла, сестры Агафьи, были выданы за знатных женихов. Первая за сибирского царевича Василия, вторая стала княгиней Урусовой, и щедрое приданое получили обе сестры царицы по милости царя.
А молодые родичи, Грушецкие, были всего лишь “жильцами”, младшим чином при дворе.


XX


Быстро шли дни за днями.
Веселая, живая первое время, молодая царица скоро изменилась.
Нежное, полудетское личико ее побледнело. Глаза то загорались нездоровым огнем, то потухали надолго.
И постоянное нездоровье Федора удручало царицу, и сама она тосковала, видя, что судьба не даст ей радости быть матерью, подарить наследника московскому престолу.
Ни мольбы, ни богатые дары, посылаемые в разные обители и храмы, ни щедрая милостыня – ничего не помогло! Призывались врачи, знахарки и знахари… Но прошло больше году, прежде чем у царицы явилась надежда на исполнение ее самой заветной, дорогой мечты.
Наконец, Агафья Семеновна затяжелела, и Федор Алексеевич, радуясь такому известию, велел Анне Петровне приискать царице нянюшек, мамок, а главное, добрую повитуху.
- Нельзя с этим заранее спешить, государь, - сказала Хитрово.
- Это почему же?
- Примета такая. Надо тогда повитуху звать, когда начнется.
- Ну, а есть такая?
- Найдется.
40

- А как зовут? Имя-то можно сказать?
- Ну, Евменовна с Хамовников.
- А она как? Ничего?
- Федор Алексеевич, забудь об этом и не заводи разговора до поры до времени. Ты свое дело сделал, а далее уж грядет наше, бабье дело.
Но как ему можно было забыть, когда ночью жена вдруг брала его за руку, прижимала к своему животу, спрашивала:
- Слышишь, как он шевелится?
И Федор, затаив дыхание, нащупывал ладонью, как ворочалось во чреве жены его дите, его наследник. Шептал жене радостно:
- Ты смотри, какой боевой парень-то!
- А вдруг девчонка? – говорила Агафья.
- Нет. Это мальчик, - уверенно отвечал Федор. – Мой наследник.
Стали вместе имя придумывать ему. Сначала перебрали самые известные, великокняжеские.
- Иван?
- Нет. Уж очень его Грозный окровавил, да и есть уже братец у меня Ваня – дурачок.
- Алексей? По батюшке твоему, чем плохо?
- Имя хорошее, но в семье уже было оно, моему старшему брату Алексею жизни не дало.
- А Дмитрий, например?
- И этому имени не везло. Сына Грозного Дмитрия еще мальчиком зарезали. Надо такое, чтоб…
- Ну, тогда Илья. Моего деда так звали, он долго жил.
Так и решено было, что родит Агафья Семеновна царевича Илью Федоровича. Правда, и это имя в великокняженье далекое тоже не очень живучее было: старший сын Ярослава Мудрого Илья, оставленный на княжестве в Новгороде, тоже вскоре умер. Но это когда-то было, более полтыщи назад. А этого, будущего, и не по нему вовсе назовут, а по деду матери – царицы Агафьи, который вроде более восьмидесяти лет прожил.
А о князе Илье Ярославиче Федор и не стал жене говорить, тем более что это случилось в другой династии – Рюриковичей, и нечего Агашу расстраивать. Мы-то Романовы.
В июне у царицы живот велик стал, ходить тяжело было, и перевели ее на женскую половину, ожидая, что вот-вот начнется. Ждали со дня на день, а схватки вроде начались неожиданно. Государь в Думе был, когда внутренняя дверь приоткрылась, и в ней появилась сестра Софья Алексеевна, ранее никогда не являвшаяся в Думу. Она махнула Федору рукой, и у того от этого взмаха сердце упало в догадке: началось.
Неожиданно для думцев, царь поднялся и, велев им “сидеть и думать”, ушел. Многие догадались, почему он ушел, но молчали об этом, зная, что сие может навредить роженице. Даже Хованский смолчал, хотя тоже был из догадливых.
- Ну что, Соня? – спросил Федор.
- Началось, Федя.
- Евменовну позвали?
- Позвали. Там и Евменовна и Поликарповна. Иди, Федя, к себе и молись.
- А почему мне нельзя?
- Нельзя, Федя. Я буду к тебе каждый час приходить, сообщать. Если что, я сразу к тебе. Иди. Да смотри никаких дел чтоб. Только молись.
- А как она. Агаша-то?
- Ну, как? Тяжело ей, как любой бабе при деле таком. Вам бы хоть одному так
41

помучиться. Иди.
Софья, пожалев брата, что жена его кричит, надрываясь от боли. Из Детского дворца, слава Богу, тут не слышно. О том, что царица начала рожать, никому в Кремле не говорилось, но уже и часа не прошло, как все знали об этом, хотя, как и принято, никто о том не заговаривал. По приказу Хованского стрельцы потихоньку выгоняли народ с Ивановской площади за Спасские ворота на Красную площадь, дабы поменьше шума было в Кремле. Даже юродивого Спирьку Голого, обычно оравшего на всю Ивановскую какую-то околесицу, удалось уговорами и посулами выдворить к Лобному месту, юродивого силой гнать себе дороже станет. Народ тут же за Божьего человека вступится через доброго, еще и поколотит и на твой бердыш не поглядит.
Притих Кремль, насторожился. Патриарх Иоаким по всем церквям служек разослал с приказом священнослужителям не звонить до особого его указу.
Государь, уединившись в кабинете своем, стоял перед образами на коленях, молясь истово, бия поклоны. Царевна Софья, как и обещала, приходила, бесшумно открывая дверь, говорила негромко и кратко:
- Пока нет.
Федор, оборотившись на сестру с мольбой, словно от нее что-то зависело. Спрашивать боялся, лишь глазами выманивал подробности.
- Ну что я могу, - разводила руками Софья и уходила в свою молельню, - и он опять вставал на колени.
И хотя стоял на ковре, коленки все равно уже побаливали, но он стойко переносил эту боль, утешая себя мыслью, что Агаше сейчас еще больнее. И опять жарко молился и бил поклоны.
Когда уже за полночь явилась царевна Софья, Федор спал, скрючившись на ковре. “Умерился дохлик”, - подумала Софья и, бесшумно пройдя к столу, загасила в канделябре свечи. Выйдя от брата, нашла Родимицу, наказала ей:
- Уснул. Никого не пускай к нему и сама не шараборься…
- Так подушку б хотя.
- Не надо. Обойдется.
Однако когда царевна ушла, Родимица не выдержала, захватив одеяло пуховое, прокралась в кабинет, укрыла “дитятку”, перекрестилась трижды и лишь после этого вышла. Пройдя к спальне государевой, нашла храпевшего постельничего Языкова, толкнула в бок.
- Иванко, кого стережешь тут-то?
- Дик и ждал, ждал…
- Он в горенке своей весь день молился, там и свалился. Иди т-ко туда, да в горницу-то не лезь. Ляг под дверь.
Языков, зевая до хруста в скулах, поплелся по переходу, волоча с собой архалук, которым в летнее время и укрывался.
Утром 11-го июля, когда уже вовсю светило солнце, в кабинет ворвалась сияющая Софья.
- Федя, вставай, чертушка! С сыном тебя!
Федор вскочил, откинул одеяло, кинулся к сестре, обнял ее.
- Сонечка, милая! Спасибо, - поцеловал несколько раз. – Радость, радость-то какая!
- Не тебе одному, Федя, всему царству всемирная радость.
- Да, да, да, ты права, - весело засуетился новоиспеченный отец, отирая счастливые слезы. – Ныне всем велю вины отпустить, чтоб никого не смели ни кнутом, ни батогами.
- А недоимщиков?
- Всех простить, всех.
- Эдак, Федя, ты казне великий урон сотворишь. Нельзя так-то.
42

- Ну а как же быть, Соня? Сама говоришь, всему царству всемирная радость.
- А ты так, Феденька, сделай – недоимку за ними оставь, но с правежа сыми на день-другой. Им и это будет в радость.
- Правильно, Сонечка, умница. Не только на день-другой, велю с правежа освободить на неделю.
- Ну, гляди, ты государь, тебе видней. А токо не забывай, стрельцы уж бурчат, давно жалованье не плачено. А на правеже, почитай, полказны выколачивают.
- Ничего. Стрельцы всегда бурчат, а с огородов да ремесел, небось, два жалованья сверх имеют. Потерпят.


XXI

Весть о том, что у государя родился сын, мечом разнеслась по Москве, и это действительно стало всемирной радостью. Многие колодники были раскованы и выпущены на волю, а вины им отпущены. На торжище тать Федоска попался на покраже стряпни, и уж спину свою изморщивал, к кнуту готовя, ан пронесло: всемирная радость, отпустили Федоску ради такого праздника, ни разу кнутом не огладив. Ну и что с того? Он тут же у тетки-зевуньи калач спер и съел.
Патриарх, бояре, окольничьи понесли подарки новорожденному, кто деньгами, кто дорогими игрушками, аксамитом, драгоценностями. Счастливый отец не успевал складывать дары и благодарить.
Нищая братия потянулась в Кремль, где от имени царя кормили всех до отвала и еще ж дарили маленькими деньгами, кому что перепадет. Как же не радоваться? В кои-то веки досыта, да еще и за государев счет.
Крестить царевича должен патриарх. Крестником бы, по обычаю, должен быть старший брат, но Федор Алексеевич не решился дураку своему доверить сие дело святое, попросил сестру Софью Алексеевну:
- Соня, ты первой одарила меня радостью, будь же крестной у него.
- А крестным кто? – спросила Софья.
- Зови Василия Васильевича сестру, чего уж там, пусть и она порадуется. Если под венец нельзя за князя (женат уже), так хоть покумиться с ним. Кум да кума, считай, тоже родня.
Перед крещением принесли показать сына отцу, Федор увидел на руках няньки завернутый сверток и крохотное личико дитяти, морщинистое и плаксивое.
- А что он такой красный? – удивился Федор.
- Федя, ты думаешь, лучше был, когда родился? – отвечала Софья. – Он настрадался, пока выбирался.
Крестил царевича патриарх со всем своим клиром в Успенском соборе, и как желал государь, нарек новорожденного Ильей.
За крестины патриарх Иоаким получил от государя 1500 золотых, митрополиты – по 300, архиепископы – по 200, епископы – по 100, протопоп успенский по 50, протодьякон – 40 золотых. Даже ключари успенские не были забыты – получили по 30 золотых. Всего было потрачено не это 3800 золотых.
После всех этих хлопот и торжественного пира, данного высокой знати государем в честь рождения сына, Федор настолько устал, что едва добрался до своего кабинета и наконец-то вспомнил о жене. Возможно потому, что у него появилось сразу две тетки – Татьяна и Анна, и сестра Софья.
- А как там Агаша?

43

- Не беспокойся. Она столь измотана родами, что ей не до радости, - успокоила Софья.
- Я могу ее увидеть?
- Нет, Федя. Сегодня нет.
- Почему? Роды же кончились?
- Для сына твоего кончились, но для нее еще нет.
- Федя, что мы пришли-то, - заговорила Татьяна Михайловна, стараясь отвлечь племянника от темы, составляющей женское таинство – ты ныне ради вселенской радости освободил многих колодников, тятей. Не приспел ли час облегчить участь Никона? Он ведь не вор, не тать, а многих дел полезных устроитель был. Федя?
- Но патриарх-то, тять, он-то?
- А ты ему не сказывай, Федя. Тихо пошли туды с указом кого из дворян или сотника стрелецкого. Ведь Никон старик уж. Не сегодня-завтра помрет в том медвежьем углу. На нас грех лежит, а на тебе более всех. Пусть уж здесь успокоится старец.
Теток поддержала и сестра царя Софья.
- Не бойся, Федя, в случае протеста Иоакима мы и его хором уломаем, осадим.
Однако Никон отказался возвращаться в Москву.
На следующий день, когда Федор пожелал навестить жену, и тетки, и сестра пытались его отговорить:
- Еще рано, Федя.
- Почему рано-то? – настаивал он. - Мне же надо знать, что с ней.
- Понимаешь, Федя, - отвечала Татьяна Михайловна с некоторым замешательством. – Агафья все еще кровит. Мы б не хотели… Мы надеемся.
- А лекари? А повитуха. Они-то что ничего не делают?
- Да уж все, Феденька, перепробовали. И молитву, и заговор. Не могут остановить.
- Что ж вы от меня-то это таите.
- Не мужское это дело, Федя, не заведено вашему брату сюда нос совать.
- Ведите меня к Агафье, - твердо сказал Федор. – И немедля.
В комнате, где рожала Агафья, окна были завешены темными тяжелыми шторами, не пропускавшими дневного света. Лишь несколько свечей мерцало на столе. Войдя со свету, Федор увидел лишь эти мерцающие огоньки.
- Откройте окна, ничего не вижу.
- Нельзя, государь, - отвечал тихий женский голос. – Обвыкнешься, все узришь.
Федор постоял и действительно стал различать в темноте предметы – стол, ложе, на котором лежала Агафья, и рядом на стуле темной копной повитуха, видимо, Евменовна. Поняв, что государь “обвыкся”, старуха поднялась и жестом указала ему на стул: садись, мол, здесь.
- Шибко не шуми, она уже не с нами.
Федору стало жутко от этих слов повитухи, хотелось цыкнуть на дуру за такой приговор, но сдержался, помнил: “не шуми”.
Присел возле ложа на стул, вглядываясь в лицо жены, и не узнал ее. Оно уменьшилось, казалось, вдвое - глаза, щеки запали, губы - словно исчезли, ни кровинки в лице. В полумраке трудно было угадать выражение глаз. Федор требовательно махнул кистью руки, и это его движение поняла Софья, подошла к столу, взяла подсвечник с горящей свечой, отдала брату. Он осветил лицо жены, и тут до него дошел страшный смысл слов старухи. Взгляд Агафьи ничего не выражал, он был пуст и равнодушен ко всему.
- Агашенька, - позвал дрогнувшим голосом Федор. – Это я… твой муж.
Ничего не изменилось в лице ее, хотя она слышала и поняла его. Спазмы от
подступающих слез перехватили горлу Федору.
44

- Милая! – он схватил ее холодную, безжизненную руку, прижал к губам. – Скажи же что-нибудь, Агашенька.
И Федор зарыдал, не стыдясь, не сдерживаясь.

14-го июля 1681-го года от полной потери крови умерла царица Агафья Семеновна. Но на этом несчастья для Федора Алексеевича не кончились. Через шесть дней за ней последовал и его сын царевич Илья.
Эти две смерти подкосили и без того некрепкое здоровье царя. Он слег и не выходил из своей опочивальни, допуская к себе лишь Родимицу да постельничего Языкова.
Дума “сидела” без государя и никак не могла настроиться на работу, потому как ожидалась третья смерть, хоть о ней никто и не заикался. Лишь Хованский, верный своей природе, обронил мимоходом: “Бог троицу любит”.
В верхней горнице царило замешательство, все были убеждены, что Федор от такого удара не оправится, уж не таясь, обсуждали: кого садить на престол? Впрочем, выбора не было: “Ваньку, конечно. Хоть и дурак, но наш”.


XXII

Тяжел был удар, способный сломить и более сильного человека. Но слабый, болезненный Федор перенес его. Смирение и глубокая вера царя помогли ему в этом.
Поднявшись после болезни, бледный, исхудалый, почти восковой, он, вспоминая о жене и ребенке, только шептал своими бескровными губами:
- Воля Божья. Он один ведает, што творит…
Тетки и старшие сестры царя, запуганные, робкие, совсем застывшие в своем теремном полузаточении, жадно ловили каждую весть, долетающую через высокие стены, окружавшие их жилище, но сами не решались впутываться в события.
Одна царевна Софья и ухаживала за больным братом, и старалась чаще быть при нем, когда он поправился немного.
Удар, поразивший царя, больно задел и весь род Милославских: все понимали это.
- Вот час, теперь кадык подняли Нарышкины. Братец Ванюшка хворый у нас. Все знают. Снова Натальин Петруша на череду на царство, коли…
Царевна Екатерина, толковавшая с Софьей, не договорила, словно из боязни накликать смерть Федора напоминанием о ней.
Но Софья решительно качнула головой, которая так глубоко и крепко сидела на ее пышных, даже чересчур развившихся плечах.
- Не бывать тому. Не больно порадуются. Пускай тешатся покуда. Одно дело, брат не в могилу собирается. Еще и вдругорядь жениться может. А коли бы, милует Бог, не стало его… Все едино, не дадут нарышкинскому отродью землю во власть… мало кто и стоит за них. Наши горой подымутся… Народ за нас… Стрельцы за нами пойдут. Василий Васильевич Голицын, князь – над всею ратью поставлен. А он ли не за нас? Свое возьмем. Нечего нам наперед перед Натальей шею гнуть, да я… Вот не пущу да не пущу ее с отродьем на трон… И не будет того.
Такой силой, такой уверенностью звучали слова царевны, таким недобрым огнем горели ее глаза, что каждый невольно поверил бы - не только двадцатидвухлетняя девушка-царевна желала того же, о чем говорила Софья.
Даже жутко становилось Екатерине от слов сестры.
- Как же ты надумала, Софьюшка? Неужели?.. Грех-то ведь тяжкий… Не от одной

45

матери, да брат же он нам… Подумай…
- Я думала. А тебе, гляди, поучится надобно. Будет грех, так не на нас. А и то, што ты мыслишь – ни к чему оно… И без того можно с пути поубрать, если кто помехой станет.
И, словно видя перед собой ту досадную помеху, Софья сильнее сдвинула свои темные густые брови.
Федора тоже покоряла силой своего духа старшая сестра, как бы решившая заменить ему мать.
Постоянно и настойчиво твердили царю все окружающие о необходимости вступить снова в брак.
Но Федор больше отмалчивался или ссылался на траур, на свое нездоровье, на советы врачей: раньше, мол, надо окрепнуть ему, а потом думать о женитьбе.
И только Софья не возражала. Он понимал: не мелкие, личные расчеты двигают ею, а родовая гордость. Он верил той горячей любви, которую постоянно проявляла сестра в своих заботах, в неусыпном уходе за братом во время частых недугов Федора.
И все-таки порою слова замирали на губах царевны, она прекращала уговоры, встретив робкий, как бы умоляющий взгляд брата.
Ей казалось, что так глядели в старину мученики, о которых она читала в разных книгах.
Новая женитьба была чем-то вроде мучительного, но неизбежного подвига. И Федор, зная всю его неизбежность, молча как бы молил:
“Потерпи немного. Дай собраться с духом… Я все сделаю для царства, для нашего рода… Но не сейчас… Отдохнуть надо душе и телу перед новым испытанием”.
Так понимала взгляды царя Софья. И она не ошибалась.
Нередко Софья толковала обо всем этом с Василием Голицыным, с которым очень подружилась за последние годы.
Умный, образованный боярин-воевода превосходил многих из окружающих его вельмож и быстро составил себе карьеру.
Честолюбивый и решительный князь сумел разгадать душу Софьи, и пришел ей на помощь во всех делах и планах.
Раньше немыслимо было никакое сближение или дружба между затворницами-царевнами и людьми даже самыми близкими к царю, кроме ближайшей родни самой царицы.
Теперь же, когда и общий ход событий, и постоянные болезни царя выбили из колеи размеренную жизнь в московских дворцах и теремах, никого не удивляло, если царевны чаще обыкновенного появлялись и на народе, и на мужской половине Кремля. Не удивляло и то, что бояре, духовные лица и даже стрелецкие головы появлялись в пределах теремов не только во время редких торжественных событий выходов царских, но даже в неурочные дни под предлогом деловых докладов, челобитья или посещения родственниц, постоянно живущих при теремах цариц и царевен.
Конечно, старухи, строгие блюстительницы древних нравов и обычаев, покачивали с сокрушением головой, и потихоньку судачили между собой.
Но так как все происходило в пределах приличий, они не решались громко огласить свои сетования.
Так понемногу распались запоры, наглухо замыкавшие двери старого русского дворцового терема, осторожно надрывалась вдоль и поперек густая фата, закрывающая от мира лицо и душу женской половины царских дворцов.
Слабоволие, вечное нездоровье царя, родовая распря, хотя незаметно, глухо, но упорно и грозно клокочущая в стенах дворца, яркая личность умной, настойчивой и
осторожной при всем этом царевны Софьи – вот что заронило некоторым смелым,
46

дальновидным честолюбцам мысль о новом государственном порядке, возможном на Руси.
С помощью одной из враждующих сторон удалить другую, объявить слабоумного, но довольно крепкого, живучего Ивана царем по смерти Федора, жениться на одной из царевен, стать опекуном царя, посаженного для виду на престол… Потом постепенно приучить народ к мысли, что дети царевны-сестры могут наследовать власть после дяди… регентство… и вдали, кто знает, может быть. По примеру Бориса Годунова, даже царские бармы… Почему бы нет?
Царство сиротеет. Умный и смелый человек разве не вправе поднять то, что может оказаться в один прекрасный день ничьим? Только Петр мешает… Но он пока ребенок, трудно ли обойти это препятствие?
Вот какие планы в числе многих лелеял в душе Василий Васильевич Голицын и сошелся на них с царевной Софьей. И как бы подготавливая почву для новых событий, для новых людей, он со многими другими боярами уговорил царя на важный решительный шаг. Задумано все дело было еще царем Алексеем.
Древний обычай местничества, родового и служебного старшинства, отголосок дружинного строя, во многом связывал руки московским государям и по пути их к самовластию, и при введении новых начал в народную жизнь. Алексей не решился докончить дело, начатое еще тяжкой рукой Ивана Грозного.
И вот при слабом, податливом Федоре недавнее, неродовое боярство, считая, что принижение древних родов возвеличит их самих, добилось большего и важного решения. На торжественном собрании всех государственных чинов с участием патриарха и духовных владык 12-го января 1682-го года прозвучала речь Федора о вреде местничества. Тут же было составлено и подписано “соборное деяние”, постановление об уничтожении местничества на Руси. Из Разрядного приказа вынесли все списки и книги, на которые опирались бояре при спорах, первенстве и о местах. Грудой свалили их на площади и сожгли.
Василий Голицын был одним из главных лиц, склонивших царя на такой решительный шаг.
Теперь, призванный на совет, слушая Софью, более нетерпеливый, чем сама царевна, не связанный с Федором ни родством, ни привычкой детства, Голицын не мог разделить добрых порывов, которыми озарялась порою душа девушки, такая мужественная и непреклонная всегда.
- Што же, оно и подождать не беда, - с притворным смирением, выслушав царевну, заявил князь. – Ево воля царская, што станешь делать. Мы все – рабы царя… Тут не поспоришь. Оно, скажем, и то… Завтра умри государь – и всядет на трон царевич малолетний… Матушка его, царица, первой станет. Припомнит она в ту пору всем, от ково што плохое видела, али к кому не дружбу питает. Это одно. А другое… Нешто царям можно жить, как нам, простым людям? Над нами милость Господня. Я женат, нет ли, с меня не спросится. А государю Федору Алексеевичу, коля суждено помереть, он и не женатый помрет. Судил Господь оставить ему наследника царству, так и женитьба станет не на вред, а на исцеление ему. Верить в Господа надо и нам, смердам, а царям наипаче. На то и Божии помазанники они… Уж коли ты сказываешь, свет государыня-царевна, так в вере окреп государь, по моим словам и толковала бы с ним. Вреда не будет.
Слушает вдумчиво Софья, молчит. Ловко построенная, вкрадчивая, умная речь Голицына навела ее на новые мысли.
Конечно, колебаться не следует. Если только все готово, надо скорее ставить последнюю ставку. Будет жив Федор, явится у него наследник, все-таки главная цель осуществится. Наташа Нарышкина со всем ее родом отойдет далеко-далеко на задний
план. Она, Софья, будет первой и по близости к царю Федору, и потом по малолетству
47

наследника…
Если же правда, что женитьба может ускорить смерть брата… Воля Божия! Тогда…


XXIII

Уже несколько дней обычный ход жизни в Кремлевском дворце заметно изменился.
Государь не вставал по установленному порядку утром в четыре часа. Не ожидали царя ни патриарх, ни духовник, или крестовый поп и царственного его выхода в Крестовую палату, где он каждый день совершал утреннюю молитву, в процессе которой духовник, осенив его крестом, прикладывал крест к его лбу и щекам, окроплял святою водою, привозимой из разных монастырей в вощаных сосудах. В Крестовой палате перед устроенным богатым позолоченным иконостасом теплились теперь только лампады, которые и зажигались во время царской молитвы. В отсутствии царя духовник его и царские дьяки пели в Крестовой палате молебны о выздоровлении его, после чего по заведенному порядку царский духовник клал на аналой икону того или другого святого, который приходился в этот день, но не читались там поучительные случаи жития святых, которые слушал ежедневно царь, сев по окончании молитвы на кресло, стоящее в виде трона посреди Крестовой палаты. Такие отступления от установленного порядка показывали, что государь был так болен, что не мог подняться с постели.
О царском недуге царя свидетельствовало и то, что по установившемуся обычаю ближние люди отправлялись в покои царицы спросить ее о ее здоровье, но теперь сам государь ходил по утрам в терем своей супруги. Не собиралась теперь и царская Дума в Грановитой палате, и хотя и съезжались во дворец на ежедневный поклон государевы думные люди, но они не могли видеть его светлые очи и довольствовались лишь о здравии. Не являлся Федор Алексеевич и в столовой избе, где обедал прежде один или с супругою, а порою и приглашал к своей трапезе некоторых ближних людей. Вообще во дворце многое шло не по заведенному порядку. В опочивальне под шелковым полотенцем лежал теперь царь Федор Алексеевич. Почти безвыходно то в изголовье, то в ногах сидела царевна Софья Алексеевна. Она с нежною внимательностью сестры ухаживала, стараясь угодить больному и успокоить его ласками и участием.
- А кто отведал новое лекарство? – спросил он слабым голосом у стоявшей около него царевны.
- Я блюду постоянно твое царское здоровье, и не дали тебе, милый братец, еще лекарства, прежде чем не отведали его или я, или ближние люди. Можешь спокойно принять и это, мы и доктору пить его приказывали, - успокоительно говорила царевна.
- Пью я, ваше царское величество, все лекарства, - отозвался на ломаном русском языке царский врач Данила Иевлевич фон Гаден, с этими словами вынув из-за пазухи черного кафтана, сшитого на немецкий покрой, серебряную ложку, налив в нее лекарства до самых краев и, хлебнув, крепко поморщился.
- Отпусти мне, Господи, мой тяжкий грех за то, что я принимаю лекарство из рук жидовина, - набожно прошептал царь. – Грешим мы тем, что верим в человеческие врачевания, а не возлагаем надежду на помощь Всевышнего, - добавил он, обращаясь к царевне.
- Греха в том нет, братец-голубчик. – Ведомо, конечно, тебя поучает апостол. Он прямо пишет: если болен, помазуйся елеем и позови врача, - вразумляла Софья своего
брата.

48

- Приготовленное мною лекарство успокоит внутренности вашего царского величества. Оно составлено из веществ, имеющих самую целебную силу: в него положен и рог единорога, - докладывал Гаден.
Говоря это, он взбалтывал бывшую в руках его стеклянницу и, посмотрев ее на свет, налил лекарства на золотую ложку и подошел к государю, между тем как царевна приподняла с подушки брата и поддерживала его за спину.
Царь осенил себя крестным знамением. Гаден поднес к его губам ложку, а он, пристально и недоверчиво посмотрев на “жидовину”, с видимым отвращением отхлебнул поданную ему микстуру и, снова трижды перекрестясь, в бессилии опустился на кровать.
Гаден тихонько вышел, а царевна встала около брата на колени, взяв его свисшую с постели руку, и со слезами целовала ее.
- Светик ты мой ненаглядный, братец ты мой родимый. Пошли тебе Господи скорое исцеление. Встань поскорее с одра скорби в утешение и на защиту нас, твоих единоутробных! Как усердно, и день и ночь, молю я тебя, Господа нашего Иисуса Христа и его Пречистую Матерь! - говорила царевна, продолжая целовать со слезами руку брата.
- Ведаю, милая сестрица, твою любовь ко мне и плачу тебе ею же взаимно, - говорил тихо царь, тронутый участием сестры. – Ты безотходно остаешься при мне, не как другие. Вот хотя бы матушка-царица в кой раз пришла бы навестить меня, а то совсем забыла!.. Чем я ее царское величество мог прогневать, да и как я дерзну сделать что-нибудь подобное, когда покойный наш родитель заповедал нам любить и чтить ее, как мать родную? – сетовал Федор Алексеевич, оскорбленный невниманием к нему мачехи Натальи Кирилловны.
На это сетование не отозвалась царевна ни полусловом, но по выражению ее лица можно было заметить, что ей не любы были такие почтительные и нежные речи  царя о молодой мачехе.
- Прикажи-ка, сестрица позвать ко мне князя Василия, - попросил Федор Алексеевич сестру Софью.
Румянец вспыхнул на щеках молодой царевны: с трудом преодолела она охватившее ее волнение и, поспешно встав с колен, неровным голосом передала приказание Федора постельничему, стоявшему в другой комнате у двери царской опочивальни.
Царь, казалось, впал в забытье. Закрыв глаза, он тяжело дышал, а Софья, вернувшись в опочивальню, села в изголовье его постели. Спустя некоторое время, дверь в царскую опочивальню тихо отворилась, и на пороге показался боярин.
При появлении его щеки царевны зарделись сильнее прежнего. Вошедший в царскую опочивальню боярин был высок ростом и статен. Он был, впрочем, далеко уже не молод, но с виду было ему лет под пятьдесят, и седина довольно заметно пробивалась в его окладистой бороде. Легко, однако, было заметить тот страстный взгляд, каким впилась царевна в пожилого боярина. Она так засмотрелась на него, как засматривается милая девушка на полюбившегося ей юношу-красавца.
Помолившись перед иконою и отдав земной поклон перед постелью государя, боярин остановился поодаль от него, ожидая, когда царь подзовет его к себе.
- Хочу я поговорить с князем Василием о царственных делах, а такие дела не желательны для посторонних. Уйди отсюда на некоторое время, сестричка, - ласково сказал Федор Софье.
Поцеловав снова руку брата и перекрестив его, она пошла из опочивальни, на некоторое время приостановилась и обернула назад плечи, чтобы взглянуть еще раз на боярина, и кивнула головою, как бы стараясь одобрить его этим знаком.
В передней царского дворца, которая в ту пору соответствовала нынешней
приемной, и в которую пошла теперь Софья, были в сборе все бояре, явившиеся во
49

дворец, чтобы наведаться о царском здоровье. Боясь нарушить тишину, явившиеся в царские палаты, рассевшись на лавках, шептались между собой, и заметно было, что между ними не было общего лада, так как многие искоса и с недоверием посматривали на Софью. Теперь в царской передней собралось все, что было на Москве богатого и знатного. С беспокойством ожидали бояре вестей о здоровье государя, предвидя, что кончина царя вознесет одних и низложит других, что одни воспользуются милостями, другие получат опалу.
Неожиданный приход царевны в переднюю удивил и смутил бояр. Появление ее в собрании, где были только мужчины, показалось необычным нарушением не только придворных порядков, но и общественного приличия. В особенности изумило то, что лицо царевны не было покрыто фатою в противность обычаю, которого, как тогда думали, ни в коем случае нельзя было нарушить. Изумленные бояре сначала исподлобья посмотрели на царевну, а потом вопросительно переглянулись друг с другом. Софья, однако, не смутилась, и в свою очередь, смело смотрела на них, так что они, приподнявшись поспешно с лавок, приветствовали царевну раболепными поклонами.
Не обращая на поклоны внимания, царевна остановилась посреди передней.
- Здравие его царского величества, по благости Господа Бога, улучшилось в эту минуту, - громким и твердым голосом заявила она. – Великий государь повелел сказать вам милостивое слово и приказал отпустить по домам.
В ответ на это последовали снова низкие поклоны, которые в ту пору были настолько возможны, что, например, боярин князь Трубецкой, выражая однажды свою благодарность царю Алексею Михайловичу за оказанную ему милость, положил сразу перед государем десяток земных поклонов. Но и на повторенные поклоны царевна не отвечала низким приветствием. Холодная важность не смутила бояр.
- Пошли, Господи, великому нашему государю скорое выздоровление! Молим пресвятую Богородицу Деву и святых Божих угодников о долголетии и здравии его царского величества! – заговорили бояре и стали один за другим выходить из передней, но не тронулся с места один только боярин, Лев Кириллович Нарышкин.
- Что же ты не идешь домой? – строго спросила его Софья. – Ведь тебе, как и всем боярам, сказано уже о государевом здоровье…
- Не затем только, чтобы узнать о здоровье его царского величества прибыл я сюда, - отвечал смелым, почти дерзким голосом Нарышкин. – У меня, царевна, есть еще другая надобность.
- Какая? – резко перебила Софья, смерив суровым взглядом его с головы до ног.
- Благоверная царица, великая государыня, Наталья Кирилловна, повелела мне спросить, не может ли она навестить его царское величество, и так как ты, государыня царевна соизволила объявить, что здоровье его царского величества…
Софья не дала Нарышкину докончить его слова.
- То, что здоровье государя-братца стало лучше, - перебила она, - да все же ему пока не под силу вести беседу с царицей-матушкой. Слышишь, что я говорю? Так и передай ее царскому величеству.
По губам боярина побежала насмешливая улыбка, а Софья сделала несколько шагов вперед, чтобы выйти из передней.
- Думается мне, - заговорил ей вслед Нарышкин, - что если к его царскому величеству есть доступ другим сородичам, то отказ в этом царице Наталье Кирилловне будет неправильным.
Царевна быстро повернулась к Нарышкину. Лицо ее выражало сильный гнев.
- Что ты говоришь? – спросила она его раздраженным голосом.
- Говорю я, благоверная царевна, что никому не следует забывать, что царица
Наталья Кирилловна, по вдовству своему, старшая в семье особа, и что по супружеству
50

своему она тебе, твоим братьям и сестрам заступает родную мать.
- Не тебе нас учить почтению к царице! – воскликнула Софья, топнув ногою о пол. – Ты тоже царский сродник, но не забывай, боярин, что ты остался все тем же нашим холопом, так как ты им родился, и должен всегда памятовать, с кем ты говоришь. Ступай отсюда! – крикнула громче прежнего, показав Нарышкину на выходную дверь повелительным движением.
Как ни казался сперва тверд и надменен боярин, но он опешил при грозном на него взгляде царевны и, отвесив ей низкий поклон, смиренно выбрался из передней на Красное крыльцо, на котором оставались еще бояре, державшие сторону царицы Натальи Кирилловны, поджидавшие Нарышкина.
- Что скажешь, Лев Кириллович? – спросил Нарышкина боярин князь Черкасский, когда Нарышкин в сильном смущении появился на Красном крыльце.
- Пойдите да поговорите-ка с царевной Софьей Алексеевной! Как же, допустит она к государю! Видно, что у них на уме свое дело. Да и обманула нас царевна: говорила о здоровье государя лучше, а Гаден сказывал, что много, если царь еще более недели проживет. Посмотрите, что они изведут его царское величество, - зловеще сказал Нарышкин.
- А царевна-то сегодня? Каково? Надивиться не могу ее бесстыдству! – говорил один из бояр, покачивая головою.
- Что и говорить? – отозвался князь Воротынский. – Слыхано ли дело, чтобы, когда царевна, да еще с открытым лицом, выходила к мужчинам!
- Никакого женского стыда в ней нет! А помните ли, как прошлым летом, когда царица Наталья Кирилловна, проезжая по Москве, приподняла только занавеску своего лица, как вся Москва заговорила и укоряла царицу за небывалое у нас новшество!
Бормоча и шушукаясь между собою, бояре нарышкинской партии спустились медленно с Красного крыльца и поехали домой.


XXIV

Выпроводив Нарышкина из передней, царевна осталась там, поджидая выхода князя Василия Васильевича Голицына из государевой опочивальни. Она догадывалась, что князь желал поговорить с нею, и у нее сильно билось сердце в ожидании, что скажет Голицын, который, наконец, показался на пороге передней. По лицу его было заметно, что беседа с государем расстроила его. Увидев Голицына, Софья бросилась к нему навстречу.
- Не удалось на этот раз, царевна! – сказал Голицын, печально покачав головою, и показал выражение безнадежности, разводя руками. – Ссылается государь на волю покойного родителя и говорит, что после его кончины следует быть на царстве царевичу Петру Алексеевичу.
- Это дело Нарышкиных! – запальчиво вскрикнула Софья.
- Видно, ты, царевна, плохо сторожишь от них государя, - слегка улыбнувшись, сказал Голицын.
- Сторожу я его хорошо, от зари и до зари сижу при его постели! Не теперь, а ранее Нарышкины опередили нас в этом деле. Они, как только скончался батюшка, пустили по Москве молву, будто он завещал престол царевичу Петру. Он, пожалуй, и вправду говорил это, если бы в ту пору, когда он отходил, пустили к нему нашу мачеху. Она сумела бы уговорить его, ведь ты знаешь, какую власть взяла она над нашим родителем…
- Просто-напросто околдовала его! – перебил Голицын.
- Полно, князь Василий! Нам нужно думать теперь о том, чтобы одолеть

51

Нарышкиных не волшебством, а другими способами, и мне кажется, что стрельцы и
раскольники смогут пособить нам лучше всяких знахарей и кудесников…
- Ты правду говоришь царевна! – как-то радостно вскрикнул Голицын. – Стоит-то привлечь к себе Москву, а следом за ней, наверное, пойдет и все государство…
В это время в переходе, ведшем в переднюю, послышались чьи-то шаги. Царевна и князь быстро двинулись в разные стороны. Она вошла в опочивальню брата, а он в глубоком раздумье вышел на Красное крыльцо.


XXV

Нелегко быть вдовцом молодому человеку, а окружающим от этого ни жарко, ни холодно. Никого-то это не касается, кроме его одного.
Но вдовствующий царь, молодой, да еще и бездетный, это уже дело касаемо всей державы, ибо грозит пресечением династии, а значит, великой смутой в государстве.
- Надо вторично женить Федора, - решили в верхней горнице тетки и сестры царя.
- Женить, - особенно настаивала Софья Алексеевна, - пока он еще что-то может. – После смерти Агафьи совсем захирел. А Ванька? Этого дурака на престол? Вся Европа обсмеется.
А о Петре Алексеевиче, которому пошел уже десятый год, здесь старались не поминать. Нарышкинское семя, воцарись Петр – и конец корню Милославскому. Самый лучший и правильный выход – скорее оженить Федора. Он родит наследника и тогда Пете не видать царства как своих ушей, потому как полагается венец сыну передавать, не брату. А то, что сын этот еще мал – не велика беда, родные тетки за него поправят. Все-то у царевны было просчитано и разложено по полочкам. Дело за Федором. А он, как нарочно, еще со свадьбы в верхнюю горницу ни ногой. Словно и не родной.
И все же Татьяне Михайловне в один из вечеров удалось залучить его в детский дворец.
- Федя, я хочу отыграться в шахматы. Приходи, порадуй старуху.
Пришел Федор Алексеевич. И все в верхней горнице искренне обрадовались ему: наконец-то! Даже Иван взвизгнул от радости, когда Федор сел за шахматную доску. Младший брат, зайдя ему за спину, хотел уже зажать ему ладонями глаза: угадай кто? Эта забава приглянулась в последнее время Ивану – подкрадываться к сестре или тетке, зажимать ей глаза и спрашивать: угадай, кто я? Женщины, теша глупенького, нарочно называли кого угодно, только не его, что приводило Ваньку в восторг.
Вот и тут решил он позабавить старшего брата, поди, не знает тот такой игры. Татьяна Михайловна вовремя угадала намерения дурака, прикрикнула:
- Ванька, не смей! Софья, не видишь, что ли?
Царевна Софья только брови насупила строго, глазами Ивану крутнула: пшел вон! Иван побаивался старшей сестры, эта может и по загривку отщеучить, а рука у нее тяжелая. Отошел к окну к своим игрушкам.
- Ну что делал ныне, Федя? – спросила Татьяна Михайловна, передвигая первую фигуру. Спросила не столько из интереса, сколько из желания начать хоть с этого разговор. – Чтой-то ты утомленный очень.
- Да отправлял думного дьяка Хлопова в Забайкалье. Наставлял.
- Экую даль-то. А зачем?
Города повелел строить в Даурье и на Селенге.
- А зачем они там?
- Как же? Там Китай рядом, границу стеречь надо. Вот Кирилл Осипович Хлопов

52

будет там и строить, и служилых людей на охрану ставить. Ему там дел выше головы будет.
- Да, да, да, - поддакивала Татьяна Михайловна, мало вникая в то, что сообщал племянник, а лишь прикидывая, как ей подойти к главному. – Держава велика, что и говорить, Федя. О ней надо заботиться, это ты прав. Но вот ты за сегодняшний день хлопочешь. Верно?
- Почему? А крепости в Забайкалье разве лишь для сегодняшнего дня? Не ходи сюда конем, он же под ударом будет.
- А и верно. Как же это я не подумала. Ты меня не так понял, Федя. Я не за крепости говорю, я за царство. Тебе пора, Федя, о наследнике подумать. Пора, пора.
- Ты опять лезешь под удар, теть Тань.
- Фу ты, Господи, этому коню жить надоело. – Татьяна Михайловна задвинула коня назад, чтоб он разговору не мешал. Помолчав, продолжала: - А наследника, Федя, в капусте не найдешь, жениться надо.
- Что-то меня не тянет на женитьбу. Да и не по-людски это: едва первую жену схоронили и уж вторую брать. Погодить хоть с год надо.
- Что ты, Федя! Годить может кто из простых, у которых ничего нет, кроме зипуна. А на тебе царство, тебе о наследнике в первую голову думать надо.
- А что наследник? За ним дело не станет, вон Петьша подрастает.
Тут уж не удержалась Софья Алексеевна, встряла в разговор:
- Ты что с ума сошел, братец? Да твой Петьша назавтра же зашлет нас к черту на кулички.
- С чего бы ему вдруг вас засылать-то?
- А то не догадываешься? Где ныне Нарышкины дядьки его? Вот то-то. Их отзовет, а нас туда, а, может, и дальше куда.
- Да вроде он не злой, Петр-то.
- Петр-то, может, и не злой. А мачеха-то Наталья, она ведь за свою родню все нам припомнит. Первым делом Матвеева из Мезени вытащит. А тот уж выспится на нас.
- Т-так, теть Тань, тебе шах.
- Ах ты, Господи, как же это я.
Татьяна Михайловна досадливо поморщилась, склонившись над доской. С разговором-то не следила за игрой – и вот те шах едва ли не на восьмом ходу. Прикрыла короля пешкой.
- Вот так. Пусть ишо подыщет.
- Вы что меня хоронить, что ли собрались?
- Да ты что, Федя. С чего взял-то?
- Как с чего? Наследника уже мне ищите. А мне ведь всего двадцать лет.
- Феденька, да живи ты хоть сто лет. Разве мы об этом? Мы о будущем державы печемся. Неужто не понимаешь? У меня доси Агафья и Илья в сердце.
- Да понимаю я все, теть Тань, но и вы меня поймите!
- Феденька, милый. Все мы понимаем, все. Мы ведь и сами ревели, как коровы, когда Илья помер. Сочувствуем тебе до глубины души. Но ведь ты царь, Федя! Царь!
- Ты вон своего “царя” береги, Татьяна Михайловна. Опять ему шах.
- Ах ты, Господи. Совсем припер к стенке мово королишку. Я вот сюда его.
- Сюда нельзя.
- И правда. Э-э, так ему мат, кажись?
- Выходит, что мат.
Далее игра уже была не нужна. Федор был втянут в нужный разговор, и тут уж царевны насели на бедолагу. “Надо жениться”. И лишь тогда выпустили его из верхней горницы, когда добились от него если не согласия, то хоть слова обнадеживающего.
53

“Ладно. Я подумаю”.
В своей опочивальне, растревоженный разговором с царевнами, он опять долго не мог уснуть и, поворочавшись, повздыхав, окликнул постельничего:
- Иван Максимович, ты спишь?
- Нет, Федор Алексеевич, как можно.
- Был вот у теток ныне. Насели на меня – женись да женись. Как ты думаешь, хорошо ли это будет?
- Федор Алексеевич, дорогой, конечно, хорошо. Ты царь молодой, тебе жену край иметь надо.
- А патриарх?
- Одобрит ли? На второй брак церковь знаешь, как смотрит.
- Куда он денется? Может, сам венчать не станет, так мы и без него обойдемся, вон духовник твой Никита обвенчает.
- Хорошо бы так, чтоб поменьше шума, а то перед людьми все же неловко.
- И так можно, государь.
- И без пира бы, и без поздравлений. А то ведь Агафьюшке-то на небе, ее душенька, чай, неприятно будет.
- Оно можно и без пира, - сказал Языков нерешительно, но, подумав, добавил: - Хотя, конечно, как-то не солидно получится. А вообще-то пир можно закатить и без тебя с невестой. Пусть гудят одни бояре-то.
- Хих, Максимыч. Мы с тобою не поймали – общипали, уж и невесту обговорили.
- За невестой дело не станет, Федор Алексеевич. Я такую девицу знаю, ай да люли.
- И кто же такая? – удивился Федор столь скорой находке Языкова.
- Марфа Апраксина.
- Постой, постой, это какого Апраксина?
- А Матвея Васильевича дочь.
- Так это Марфинька? – воскликнул государь. – Но она же еще… Хотя постой, ей уж… Это сколько же?
- Ей уже пятнадцать, Федор Алексеевич. А какая красавица, ты б посмотрел.
- Да знаю, чего ты мне рассказываешь. Я ее видел… Но тогда ей было, кажется, десять лет. Боже, как время летит. Марфинька – невеста.
Языков, почувствовав заинтересованность государя, даже вскочил на своем тулупе. Еще бы, как-никак с Апраксиным он родня. Оттого и Марфинька у него в миг с язык соскочила, едва царь о невесте обмолвился. Это кому же не лестно с царской семьей породнится, хотя и через седьмое колено. Тут уже не до сна и постельничему стало. И он не менее часа расписывал Федору Алексеевичу достоинства его будущей невесты: и красавица, и умна, и добра, и грамотна, даже латынь ведает. И государь с удовольствием слушал эти похвалы и все старался представить себе ее нынешнюю. И никак не мог, все время выделялась та розовощекая девочка Марфинька: “Господи, Марфинька – невеста!”
Утром чуть свет по морозцу, по снежку помчался Языков к Апраксиным. Проворный сторож оттащил собак, пропустил его в дом. В сенцах, оббив от снега валенки, он вошел в прихожую, где встречен был самим хозяином.
- Иван? – удивился Апраксин столь раннему приходу гостя. – Никак что важное?
Знал Апраксин, кем состоит при дворе Языков, и столь раннее его такое появление в доме родового стольника невольно озадачивало: постельничего государь с пустяками не пошлет.
- Важное, Матвей Васильевич, идем в твой кабинет, - скинув шубу, предложил Языков.
В кабинете, едва присели на лавку, Языков сказал торжественно:
- Ну, свояк, я к тебе с вестью радостной и приятной.
54

- Какой? – прохрипел Апраксин сразу пресекшимся голосом.
- Великий государь Федор Алексеевич просит твою дочь в жены.
- Марфиньку? – пролепетал, побледнев, Матвей Васильевич.
- Ну, а кого же еще? У тебя, чай, одна дочка.
Апраксин закатил глаза, схватился за сердце, задышал часто, потом, глубоко вздохнув, вымолвил:
- Ну, Иван, эдак и убить можно.
- Ты что? Не рад, что ли?
- О чем ты? Радость радости рознь. От такой, какую ты выпалил, и помереть недолго. У меня аж дух занялся. Скаженный ты Иван, нет, чтобы подготовить потихоньку-помаленьку, а ты бу-бух, словно из пищали пальнул.
- Ну, прости, коли так, Василич. Так что я должен государю сказать? Ты согласный?
- Ты еще спрашиваешь? Да это такое счастье, какое за жизнь не всякому выпадает.
- Надо Марфу спросить. Государь велел только по ее согласию.
- Раз велел – спросим. Эй, кто там, - вскочив, бросился Апраксин к двери. – Позовите Марфиньку.
Марфинька явилась улыбающаяся, счастливая, как и положено в ее возрасте.
- Здравствуйте, дядя Ваня, - приветствовала поклоном Языкова.
- Здравствуй, солнышко, - отвечал Языков, несколько засвечиваясь улыбкой. – Расцвела, Марфинька, расцвела. Ты невеста уже.
- Марфинька, дочь, - заговорил Апраксин. – Ты только не пужайся, милая.
Девочка сразу посерьезнела, улыбка с лица пропала.
- Чего, батюшка?
- Ничего, ничего плохого, - заспешил сразу Апраксин. – Наоборот, радость великая. Государь тебя сватает в жены.
- Меня? – вытаращила глаза девочка.
- Тебя, дочка, тебя. Ты ему шибко по сердцу пришлась.
- А разве мне можно уже?
- Да, да, Марфинька, в самый раз. Только государь не велит тебя неволить, велел спросить, согласна ли ты.
- А ты как, батюшка?
- Я-то? Да ты что? Дочка царицей станет, какой же отец не согласится.
- Ну, значит, и я согласна.
- Вот и умница, - Апраксин поцеловал дочку в лоб, перекрестил. – Станешь царицей, все перед тобой креститься станут. Всякое твое слово исполнять мигом будут.
- А я смогу тогда крестного из ссылки воротить?
- Конечно. Только пальцем шевельнешь.
- Тогда я согласна.
- Ну вот, - улыбнулся Языков и вытащил ожерелье. – В знак обоюдного согласия великий государь послал тебе жемчужное ожерелье, которое обязательно просил надеть в день свадьбы.
- А когда это будет?
- Я думаю, скоро. Так что будь готова Марфа Матвеевна.
Как и было решено с постельничим ничего не откладывать в долгий ящик, Федор вечером опять явился в верхнюю горницу. А там словно и ждали его, собрались все царевны: три тетки – Татьяна, Анна и Ирина и обе сестры – Софья с Марфой. Взглянули вопросительно на вошедшего.
- Я все обдумал, вы уговорили меня, - сказал с порога Федор. – Женюсь.
- Ну вот, и умница, - похвалила Татьяна Михайловна.
55

- А я сразу сказала, что надумает он, - заметила Анна Михайловна.
- Вот и прекрасно, - не удержалась Софья и поцеловала брата. А мы уж тебе и невесту присмотрели.
- Какую невесту? – насторожился Федор. – Кто присмотрел?
- Вот те раз. Ту самую, на которой ты жениться будешь. Иван Михайлович предлагает Феклу, она даже в дальнем родстве с ним.
- Какой Иван Михайлович? Какая Фекла?
- Да твой же дядя родной Милославский, а Фекла ему доводится родственницей.
- Опять этот Милославский, - возмутился Федор. – Кто его просит свой нос совать?
- Ты чего кричишь, Федя? Он же тебе добра хочет. Как-никак родной брат матушки.
- Не надо мне его добра. Слышите? Не надо!
Федор резко повернулся и ушел, хлопнув дверью.
- Чего это он вдруг? – удивилась Ирина Михайловна.
- Ясно чего, - вздохнула Татьяна Михайловна, - у него уже есть кто-то на примете. А Ванька Милославский опять вляпался со своей Феклой.
- Интересно, кто же это? – наморщила лоб Софья Алексеевна. Вот скрытный чертушка. А?
- А нам-то что? Которая понравилась, пусть ту берет. Лишь бы женился.


XXVI

За три дня до свадьбы Марфу Матвеевну Апраксину по указу великого государя нарекли царевной и великой княжной. Нарекал девушку сам патриарх Иоаким, после чего вышел в переднюю, объявил об этом всем присутствующим.
- Отныне и девку нарекли мы Марфу Матвеевну Апраксину в царевну и великие княжны и велим всем нашим патриаршим словом и государевой волей отныне так величать ее. Аминь.
Новоиспеченная царевна воротилась в отчий дом, где, обливаясь слезами, отец целовал ее и шептал нежно:
- Марфа, Марфинька, доченька.
- Что ты, батюшка? Зачем плачешь?
- То я от радости, милая, - оправдывался старик, хотя в глазах его читалась горечь расставания с самым дорогим для него человеком. – Воцаришься и забудешь нас, своих стариков.
- Что ты, батюшка, как можно так говорить?
А под вечер явился в дверях Марфиной светелки брат Федор, который был на четыре года старше ее.
- Марфушка, ты на меня сердца не держи.
- За что, Федя?
- Дык в прошлом году я тебя шлепнул в деревне пару раз.
- Ну, так и заслужила тогда, - улыбнулась Марфа. – Коли б не ты, так меня мог конь зашибить. А так отшлепал, я и запомнила с того часу, боюсь сзади к коням подходить.
- Марфушка, ты уж царица…
- Нет еще, Федя. Я пока царевна. Царицей после венчанья стану.
- Ну, все равно, через пару ден и царицей станешь. Так ты нас с Петром не забудь. А? Пожалуй в какую-нибудь должность.

56

- В какую, Федя? Я же не знаю там должностей.
- Да хоть бы в спальники. Тебе разве хуже станет, ежели два брата все время около будут обретаться?
- Обязательно, Феденька, попрошу государя.
А уж когда в постель легла Марфа, прошла к ней мать, принесла теплого медового взвару.
- Попей доченька перед сном-то.
Присела на край ложа к дочери, смотрела на нее ласково с грустью, роняла редкие слезинки.
- Вот и улетаешь из родного гнезда, Марфинька.
- Да я же недалеко буду, маменька.
- Недалеко, да высоко, доченька. Нам уж не достать.
Дождалась, когда дочка напьется, поправила, подтолкнула одеяло пуховое, чтоб теплее было ребенку, поцеловала в лоб, перекрестила и потушила свечи.
- Почивай, доченька, с Богом, - и вышла.

15-го февраля чуть свет к Апраксиным приехала Хитрово Анна Петровна с девушками обряжать цареву невесту. Едва обрядили, а уж у ворот раззолоченная каптана явились (домик на санях) и возле ее белые кони шестерней. Домочадцы высыпали во двор провожать Марфиньку, которую все любили за ее доброе сердце.
Было довольно холодно, поэтому поверх платья накинули на невесту шубку соболью, а на ноги вместо туфелек валенки.
- У храма переобуемся, - сказала Анна Петровна. – Я их с собой возьму.
В каптану они сели вместе, и только золоченая дверца за царевной захлопнулась, как тут же и отворилась.
- Тиша-а, - позвала Марфа Матвеевна.
Тимофей Пройдзисвет, стоявший у ворот среди челяди в несколько прыжков оказался у каптаны.
- Что, Марфа Матвеевна?
- Тиша, я забыла царево ожерелье в светелке. Принеси.
- Где оно там?
- Где-то у зеркала должно быть. Принеси, пожалуйста.
Пройдзисвет побежал в дом за ожерельем. Влетел в светелку, там уж постельница Марфина прибирала постель и саму горницу.
- Федосья, где ожерелье?
- Како ожерелье?
- Да Марфы Матвеевны, что царь подарил.
- Дык она, наверно, с собой его взяла.
- Не взяла. Забыла. Ищи, давай, поди, завалилось куда, с уборкой-то.
Кинулись искать. У зеркала его не оказалось, нашли, наконец, за подзеркальником, куда, видимо, оно упало с вечера, а потом, не увидя его, Марфинька в суматохе и забыла о нем.
А в каптане ждали недолго. Откормленные белые кони, впряженные шестерней, копытили в нетерпении, в таком же состоянии пребывала и Хитрово. И, наконец, не утерпела, крикнула форейтору:
- Пошел! – А Марфиньку успокоила: - Принесет в Кремль, тут два шага.
И каптана помчалась по укатанной зимней дороге, сопровождаемая конными стрельцами.
- Посторони-и-ись! – кричал форейтор.
И когда Пройдзисвет выбежал с ожерельем на улицу, каптана уже была далеко.
57

- Догоняй, Тишка, - крикнула хором челядь.
И Тимофей бросился догонять со всех ног. Полураздетый, простоволосый, без шапки.
Каптана с царской невестой мимо расступившейся охраны въехала через Спасские ворота в Кремль. Но Тимофея, почти догнавшего ее, остановили стрельцы с протазанами.
- Куда? Нельзя!
- Но я к царице, говорил запыхавшийся Тимофей. – Мне край… Она видела…
- Нельзя. Ныне царь венчается и в Кремль никого не велено пущать, окромя бояр.
- Но у меня же Царицыно ожерелье… Мне ж она сама велела, - начал возмущаться Пройдзисвет. – Я ее слуга.
- Иван, позови сотника, - сказал, наконец, стрелец товарищу и хмуро заметил Тимофею: - царские слуги в таком виде не ходят, олух.
И тут в воротах случился боярин Милославский, направлявшийся в Кремль.
- Что случилось? – спросил он стрельца.
- Да вот, прибежал какой-то, рвется в Кремль, кричит, что у него царское ожерелье. А нам не велено.
- Ожерелье? А ну, покажь.
Тимофей показал, боярин протянул руку.
- Дай-ка сюда.
- Не дам.
- Как это не дашь? – выпучил глаза Милославский, возмущенный такой наглостью простолюдина. – Да ты знаешь, кто я?
- Все равно не дам. Я должен передать ожерелье царевне, а не всякому…
- Это кто же всякий… - прищурился недобро Милославский и, увидев подходящего сотника со стрельцами, приказал:
- А ну-ка ребята, возьмите этого голубя.
Стрельцы тут же схватили Тимофея.
- Отберите у него царское ожерелье, - повелел боярин.
Пройдзисвет, вместо того чтобы смиренно отдать это злосчастное ожерелье, стал сопротивляться, чем обозлил до крайности стрельцов. Один из них тюкнул алебардой упрямца по затылку и тот потерял сознание. Теперь ожерелье забрали у обеспамятевшего легко, передали Милославскому. Тот узнал его.
- И впрямь царское ожерелье.
- А что с этим делать, боярин?
- Оттащите к Сысою, он его отогреет кнутом.
И два стрельца потащили Тимофея к Сысою в Константиновский застенок. Притащили.
Подьячий, сидевший за столом, спросил:
- По чьему веленью?
- Боярин Милославский послал, - ответил стрелец. – Отобрал у него царское ожерелье.
- Украл, что ли?
- Да вроде бы. Силодером пришлось отбирать. Боярин велел Сысою погреть его кнутом для острастки.
Подошедший Сысой склонился над Тимофеем, покачал головой.
- Его уж кто-то “отогрел”, эвон вся голова в крови.
- Так он не отдавал ожерелье-то, пришлось алебардой стукнуть, - оправдывался стрелец.
- Ему уже кнут вряд ли понадобится, - подытожил опытный Сысой… – Хорошо, если до ночи дотянет.
58

А между тем, боярин Милославский летел во дворец, придумывая, как бы
достойнее вручить ожерелье государю: ты вот на меня сердце держишь, а я тебе ожерелье ворочаю, которое украл…
“Постой, постой, а кто ж украл-то? Как же я не спросил этого дурака, откуда оно у него оказалось? Почему он тащил его во дворец? Неужто эта дуреха Марфа обронила где?”
Сплошные вопросы в голове – и ни одного ответа. Хотел уж, было, воротиться в застенок, спросить того “дурака”, но побоялся опоздать к торжеству.
“А-а, ладно. Скажу, нашел по дороге в воротях. И ведь не утаил, не себе взял, а вот принес тебе. Цени”.
Но государь почему-то не оценил стараний Ивана Михайловича. Даже насторожился.
- Откуда оно у тебя?
- Нашел, Федор Алексеевич. Видно, обронила царевна.
- Спасибо, - буркнул царь, усомнившись, однако, в сказанном.
Но когда увидел Федор Алексеевич Марфу, разодетую в пышное подвенечное платье и в парчовой фате, невольно заулыбался, протянул к ней руки.
- Марфинька, милая, какая же ты красавица.
Смутилась девушка, невольно грудь ладонью прикрыла, и Федор решил, что этим движением она пытается прикрыть место, где должно быть ожерелье. Прикрыть, чтобы не огорчать его.
“Милый ребенок, - подумал он с нежностью, - да оно ж у меня”. И, вынув из кармана ожерелье, протянул ей.
- Надень, дорогая.
У Марфиньки в радостном изумлении расширились глаза, и это было приятно Федору: “Удивилась, как это оно вдруг у меня оказалось”. Но Марфинька удивилась, как это государь догадался, что она поехала без ожерелья, и захватил с собой другое, такое же.


XXVII

В это время на юге в просторную гавань крымского города Хезлева (по-тогдашнему Козлов, а ныне Евпатория), входили галеры.
Над гаванью и над пристанью стоял невообразимый гул, вонами перекатывавшийся в утреннем воздухе. Но этот гул и таинственный рокот жизни шумного города  не заглушали пронзительных и жалобных криков морских чаек, огромная стая которых кружилась несколько левее гавани, у берега, где медленно, размеренно набегали на пологий берег морские волны и также медленно отступали назад в море. Чайки недаром оглушали воздух не то жалобными, не то радостными криками.
Набегавшие на берег волны качали на своей зыбкой поверхности что-то белое, распластанное на воде. Это был труп – труп человека. Голое раздувшееся тело с разметанными по сторонам руками и с опрокинутым к небу посиневшим лицом как-то беспомощно колыхалось на воде и, казалось, с немою укоризною глядело на безучастное небо. Ото лба трупа шла к левому уху и трепалась в воде длинная прядь черных волос, а в длинные, черные усы вплетались зеленые нити водорослей.
Кто же был этот несчастный, потерявший свою могилу? Да, кому же быть иному, как не невольнику-казаку с Украины. Длинный черный чуб и такие же усы достаточно
изобличали его родину и национальность, а входившие в этот момент в гавань турецкие галеры, наполненные такими же невольниками, красноречиво говорили, как много этого

59

живого товара подвезено было на невольничьи рынки Козлова и Кафы, после того как бездарный сынок даровитого “батька” Богдана-Юраски Хмельниченок с турецкой ласки писавшийся под универсалами “Гелеон-Георгий-Вежик Хмельницкий, князь сарматский, гетман запорожский” с помощью турок и татарских орд, разорвав Чигирин, распустил эти орды по Украине, словно саранчу. Вон сколько галер наполнили этим живым товаром - казаками “дивгатами”, малыми детьми, привезенными теперь в Козлов на невольничий рынок.
Так кому же какое дело до того, что один их этих невольников, умерший на галере во время пути от ран, полученных в битве, выброшен за борт в море и качается теперь на волнах. Вместо лаврового венка героя его голову обвивают зеленые водоросли, а завтра волны прибьют к берегу другой труп, третий – труп казака, девушки, ребенка.
Галеры – в гавани. Целыми сворами выгружают их них свежий товар и ведут на рынок. На рынке говор, оживление, радость. Подвоз свежего товара разом понижает цену на невольников – как же не радоваться.
Вон старый одноглазый Ибрагим, поседевший на торге невольниками, увидав вступившие на рынок новые их партии, старается поскорее сбыть залежавший товар: трех молодых женщин и курчавого загорелого мальчика, сидящих под полотняным навесом его
лавочки. Заметив проходящих мимо его нескольких гяуров (русских), сопровождаемых почетною ханскою стражею, догадавшись, что это - знатные “москвы” и казаки, он проворно сдергивает  покрывало с головы одной молоденькой женщины. Чтобы обратить внимание на ее красоту. Женщина вскрикивает:
- О Господи! Помилуй и спаси! – и закрывает лицо руками.
Этот возглас останавливает тех, которым Ибрагим хотел показать свой товар лицом.
- Кажись, это наша христианская полонянка, боярин, - сказал один из них, который помоложе.
- Речь-то наша, слышу, да и обличье христианское, - отвечал тот, которого назвали боярином.
Это был плотный, русый мужчина, с проседью в окладистой бороде. Узенькие серые глаза его щурились, как у близорукого, и он во все пристально вглядывался. Одет он был в темно-малиновый кафтан, с воротом “козырем”. Высокая бобровая шапка и массивный посох в руке с серебряным набалдашником придавали ему наружность протопопа. Другой, помоложе, который называл его боярином, был черен и горбонос. Черная курчавая борода и такая же голова выдавали его южное происхождение. Кафтан на нем красный, какие носили тогда московские стрельцы. С ними было несколько казаков и рядовых стрельцов, а также ханский гауш и несколько вооруженных татар.
- Здравствуй-кося, молодайка! Христос в помощь тебе, - ласково обратился к молодой невольнице тот, которого называли боярином. – Ты чаго полонянка?
Невольница и ее соседки с удивлением и радостью посмотрели на говорившего и на его спутников, но ничего не отвечали. Ибрагим также молчал, приложил руку к сердцу и почтительно поглядывал на гостей и на невозмутимого гауша.
- Не пужайся, милая, мы тебе никакого дурна не причиним, - успокаивал черноволосый. – Ты давно в полону?
- Давно, дяденька, - вскинула она на него своими ясными, робкими глазами.
- А откедова родом? Из какого места полонена?
- С Украины, а места не запомню: меня увели махонькою.
Черноволосый заговорил с Ибрагимом по-татарски. Они долго говорили, поглядывали на полонянку, которая вся раскраснелась от стыда, по-видимому, понимая все, что объяснял про нее старый работорговец. Стыд, составлявший по толкованиям философов-физиологов, лучшие качества украинских женщин, придал ее миловидному
60

личику еще более симпатичности. И боярин, и стрельцы, и стража не спускали с нее глаз.
Драпированная белою чадрою голова полонянки была убрана в мелкие косички. Белые, нежные пальцы рук оканчивались тонкими крашеными ноготками
- Видишь ли, боярин, - обратился черноволосый к своему пожилому спутнику, - эта молодайка полонена, слышь, давно, еще махонькою девчонкой, и купил ее на рынке Ибрагим – вот этот. У Ибрагима купил ее на рынке мурза Карадат для себя, и выросла она у него в гареме под началом старшей жены мурзиной, полонянки же, и в те поры, как она выросла, старшая мурзиха ее невзлюбила, ревнует-де к мужу. А она – намедни, когда Карадат-мурза отбыл в Царьград, по указу султанова, неведомо для кого дела, оная мурзиха и загадала сбыть с рук свою супротивницу, да тайно от мужа и продала ее оному Ибрагиму.
Боярин задумался. Судьба девушки, видимо, заинтересовала его.
- А как тебя зовут, милая? – ласково обратился он к ней.
- Мелася, - был робкий ответ.
- Мелася? – удивился боярин. Такого имени я не слыхивал. Оно, может, татарское, а?
- Ни, дяденька: господин мурза зовет меня Фатьмой, а дома меня звали Меласею.
- Мелася? Чудное имя. В святцах такого нетути. Да ты крещеная?
- Крещена, дядюшка. – И девушка перекрестилась, робко взглянув на Ибрагима.
- Да, точно крестится, хотя не истовым крестом.
- Да он, боярин, из Черкасского роду, черкешенка, - вмешался черноволосый. – А черкесские люди испокон не по-истовому творят крестное знамение.
- И то правда. А ты, милая, не басурманка?
- Нету, дяденька, не басурманка.
- И калом не мазана?
- Не мазана.
- И палец, поди, по-басурмански не подымала?
- Не подымала, дяденька.
- Это хорошо. А в посты, поди, мясо ела?
Девушка молчала. На глазах у нее показались слезы.
- Едала, чу?
- Едала, - сквозь слезы проговорила вопрошаемая.
- Гм…! Это нехорошо.
Девушка совсем расплакалась, закрыв лицо обеими руками, которые, видимо, дрожали.
- Ничего-ничего, не плачь: ты ела с неволи, - утешал ее боярин. – Ну, так как же тебя зовут? Запамятовал я, мудреная, а? Как?
- Мелася, - отвечала девушка, всхлипывая.
- Мелася, ишь-ты! Кто ж такое имя дал?
- Не знаю.
- А отца твоего как звали?
- Не помню.
- Ишь ты, дело какое! А мать помнишь?
- Помню.
- А как звали?
- Не знаю.
- И прозвище не знаешь?
- А из какого города, а либо деревни тебя угнали? Сказывай, милая, не бойся: я тебя
выкуплю.
- Нас взяли в лесу, мы по калину ходили: это помню. И сестру мою взяли, и брата –
61

много тогда угнали нас в полон, это все помню. Верблюдов много было, и нас, малых детей, на верблюдов посадили, а больших гнали на арканах.
- А давно это было, не помнишь? – спросил боярин, соображая что-то.
- Сказывали, лет десять будет. Еще сказывали тогда про гетмана Дорошенко, да про Юрася Хмельниченка.
- Так-так. Это, значит, при Демке Многогрешном было, давненько.
Боярин задумался. Среди рыночного гула и говора с берега ясно доносились назойливые крики чаек.
- Так, как же, милая, хотела бы ты из полону освободиться? Не тоскуешь ли ты по родной земле? Хочешь, я тебя выкуплю? Только где искать твоего отца-матери?
Девушка не отвечала. Бледность покрыла ее опечаленное лицо. При последних словах боярина мальчик и другие полонянки также молчали.
- И вы будете наши русские? – обратился к ним боярин.
- Ни, мы з Украины, - отвечала одна молодуха.
- А давно в полону?
- Ни, недавно: нас з хлопчиком на Головатого Ивана забрано у поли, а сю молодину зараз писля Полупетра.
Взглянув снова на ту девушку, которая называла себя Меласей, боярин повторил прежний вопрос:
- Хочешь в свою сторону, милая? А? Охота тебе домой?
Девушка не отвечала. Она только заплакала.
- Так, как же, – настаивал боярин, - а ли не желаешь?
- О-о! – громко зарыдала несчастная. – Я не знаю, где моя родная сторона, я ничего не помню, я с той поры забыла и тату, и маму, я никого не знаю.
Слезы душили ее. Она разливалась - плакала. Боярин сам не знал, что ему делать. Какое он мог дать ей утешение? Что могло манить ее в будущем? Свобода, возвращение на родину, к родным, к воспоминаниям дорогого детства? Но где ее родня, кто ее родные – она сама ничего не знала. А воспоминания детства? Это отрывки какого-то сна. Да и сон этот видела ли она? Не грезилось ли ей, что она играла когда-то, где-то со своими сверстницами и рвала калину? Она помнит только то, что они “ходили по калину” и их захватили татары. Помнит она верблюдов, на которых везли их, полоненных детей. Потом помнит она свое детство в гареме мурзы Карадата и его сварливую старшую жену, тоже полонянку из России. Куда ей деться, куда прислониться? Боярин тотчас сообразил все это, и в голове его созрело решение.
- Не плачь, не убивайся, девонька, - со слезами в голосе заговорил он. – Я буду тебе вместо отца родного, жена моя примет тебя, аки дочь свою, обласкает, а коли сыщутся твои родители – их воля, ин ступай к им.
Через несколько минут торг с Ибрагимом был заключен, и выкупленные полонянки с мальчиком, сопровождаемые несколькими стрельцами и татарскою стражею, оставили рынок, где с прибытием новых партий невольников закипела еще более деятельная купля и продажа человеческих жизней.


XXVIII

Через несколько дней от Перекопа двинулся караван из вьючных верблюдов и лошадей и нескольких рыдванов. Впереди каравана и по сторонам ехали вооруженные всадники: часть из них были стрельцы, другие – крымские татары, вооруженные
большими сагайдаками и стрелами в колчанах за плечами. В среднем большом рыдване,
62

окрашенном яркою голубою краскою с желтыми полосами и золоченными двуглавыми орлами на стеклянных дверцах, сидел боярин с товарищами, а напротив них, на переднем сидении, та молоденькая полонянка, что называла себя Меласею.
Боярин этот был думный дворянин Сухотин, посол московского царя Федора Алексеевича к крымскому хану Мурар-Гирею, возвращавшийся теперь из своего посольства в Москву. Черноволосый же товарищ его был дворянин Максим Исаич Сунбулов. Возвращаясь из Крыма, посол умыслил порадовать всемогущую на Москве царевну Софью Алексеевну приличным подарком – выкупленною ее именем из неволи христианскою девицею, которая к тому же не знала ни роду, ни племени. В другом, меньшем рыдване, помещались другие выкупленные полонянки вместе с мальчиком, которого называли Пилипком.
- А ты что, Маланюшка, кажись, засмутилась? – ласково спросил ее Сухотин.
- Нет, я так, не смутна, - как бы очнувшись, отвечала девушка.
- То-то… Може, Крым из мыслей не выходит?
- Нету. Что мне Крым?
- Да я к слову, милушка… О-о-хо-хо! То-то горе твое, сиротка бедная, будь у тебя сторона родная, к ней бы ноне сердце твое ласточкой летело. А то на–поди! Потеряла свою сторонку родную, отбили тебя вороги от гнезда, аки птенчика, и стал для тебя Божий свет, словно, вот эта степь широкая, пустынь безлюдная… Только ты загодя не кручинься, девка: может, мы еще и найдем твоего отца с матерью.
- Что, Обросим? – крикнул одному из стрельцов Сунбулов. – Коли татаровья?
- А ж вам что, - отвечал стрелец, - ни облако, ни пыль.
- А, может, дым? Может, степь горит?
- Нет, дыму не надо бы быть.
- Да то саранча летит, - послышались голоса.
С юга, с ногайских степей действительно надвигалась странная туча. Она неровно колыхалась в воздухе, заволакивая собою горизонт. Внизу она сгущалась какими-то полосами, что разрывались на отдельные тучи, переплетясь. Слышен был как бы отдельный гул, не то ливня, не то грозовой тучи. Туча надвигалась все ближе и ближе. В воздухе мелькали и сверкали на солнце мириады чего-то подвижного и трепещущего. Солнечный свет начал мало-помалу, как бы заволакиваясь дымкой, меркнуть. На землю быстро опустились клубы темных точек, другие неслись дальше, перекрещивались, сталкивались, колотились о крышки рыдванов.
Гул все приближался. Небо заволакивалось больше и больше.
- Господи, Владыко! – говорил, крестясь, Сухотин, выглядывая из рыдвана. – Вот напасть-то!
- Туча тучей! И света Божьего не видать.
- Истинно гнев Господен.
- А вон и Конка, слава те Господи! – обрадовался Сумбулов. – И водопой и роздых.
- Эй, Обросим! – сказал Сухотин ближайшему стрельцу. – Вели передним остановиться. Здеся стан разобьем.
Приказ старшего быстро разнесся по каравану. И верблюды, и вьючные лошади остановились. Лошади радостно ржали, чуя близость воды и корма.
- Ну, Маланюшка, скачи наземь, - сказал Сухотин, когда его рыдван остановился. – Скучно, чаю, тебе было сидеть  с нами, стариками.
Мелася прыгнула из рыдвана и побежала туда, где были другие полонянки. Лицо ее, видимо, просветлело, в глазах искрилась радость: здесь, в этой безлюдной степи, она не могла не чувствовать, что она на свободе, хотя и сирота на этом свете.
Сунбулов проводил ее долгим, пристальным взглядом и вздохнул.
- А туче саранчи, кажись, и конца не будет, - сказал он, глядя по тому направлению,
63

откуда несся этот бич Божий.
Сухотин поймал одну и стал рассматривать.
- Ишь ты! А где же у нее написано?
- Что, боярин, написано?
- Коли ты не знаешь, что у саранчи на крыльях написание есть?
- Какое написание? Я, признаюсь, не слыхал.
- У каждой саранчи, слышь, на крыльях написано “Гнев Божий”.
- И подлинно, боярин?
- Подлинно… Вот, глянь-кось.
Боярин расправил крылышки насекомому и показал Сунбулову.
- Вот здесь начертана Божья перста.
Сунбулов стал вглядываться. На прозрачных крыльцах он действительно видел какие-то начертания, словно изогнутые жилки на древесном листе.
- Вижу, боярин, сказал он, - только ничего не прочту.
- Не при тебе, знать, писано, - улыбнулся посол.
- Ни при мне, точно.
- То-то же… Немудрено, что не прочтешь: начертание оное написано языком
халдейским.
- Ну, где же мне честь такую премудрость! Эко чудеса Божьи! Поди ж ты!
- Да, положил Господь знамение гнева своего.

Между тем, стрельцы разбивали палатки, разводили огни, таскали из Конки воду, собирали сушняк для костров. Татары развьючивали верблюдов, которые оглашали степь дикими криками. Пилипко бегал взад и вперед, гоняясь за саранчой, тучи которой неслись к северу, а на смену им с юга двигались новые тучи. Над кострами, на высоких деревянных треножинах, висели уже чугунные котлы, и  в них варилось хлебово с вяленой рыбой… Саранча падала в огонь и попадала в котлы, так что стрельцы принуждены были наломать пучки зеленого верболазу и ивняка и смахивать ими от котлов непрошенную приправу к каше.
- Истинно, гнев Божий – это послание, - говорил Сухотин, глядя из своей палатки на мелькающие мимо него облака крылатых насекомых.
- Точно, точно похоже на то, - качал головой Сунбулов. – Точно, точно. Пропадет теперь хлеб по всей Украине.
- На то похоже, коли Бог не помилует, а гляди, и святую Русь посетит гнев Божий.
В то время, среди гула и треска, которым сопровождался перелет саранчи, послышались какие-то далекие, глухие раскаты. Грянул гром. В верх палатки, в кузов рыдванов и в потухающие костры зашлепали крупные, тяжелые капли дождя.
- Свят! Свят! Свят! – пробормотал Сухотин, крестясь набожно.
- Хорошо, что пойдет дождь, он попримнет саранчу, - сказал Сунбулов.


XXIX

12-го февраля 1682-го года патриарх в полном облачении явился в покои царя, где застал уже духовника царского, трех братьев Апраксиных, теток и старших сестер царя, главнейших первосоветчиков и Марфу Матвеевну Апраксину в полном царском облачении.
Красивое, детское личико девушки пылало от волнения, от невольной гордости, и в
то же время открытые, светлые глаза ее были затуманены не то грустью, не то
64

воспоминанием о чем-то утраченном, но дорогом.
Совершив обычное наречение в царевны, патриарх благословил царскую невесту.
Монах Сельвестр Медведев, новый, ученый друг Федора, заменивший скончавшегося недавно Симеона Полоцкого, в качестве придворного пиита поднес витиеватое поздравление в стихах, начертанное на пергаменте, украшенное заставками и рисунками.
Иоаким вышел затем в Переднюю палату, где были собраны все думные бояре, духовные власти, иностранные послы.
Осенив всех благословением, первосвятитель объявил о желании государя вступить во вторичный брак.
- А того ради нарекли мы государыню-царевну и великую княжну Марфу, дочь Матвея Апраксина, в невесты государю, великому князю Федору Алексеевичу,
самодержцу и царю всея Великой, Белой и Малой России. Да подаст им Господь
многолетнего и благоденственного жития и чадородия на радость земле и царству.
Челом ударили бояре патриарху, и потом царю и принесли обычные подарки. Но во дворце мало кто был оставлен вопреки обычаю.
Не было устроено предсвадебных столов. И сама свадьба, совершившаяся 15-го февраля, состоялась “без всякого чину”.
Никаких торжеств не было после венчания, которое совершил духовник Федора здесь же, в домашней, дворцовой церкви во имя Воскресенья.
Как и во время свадьбы царей Михаила и Алексея, наглухо были заперты все ворота в Кремль, и только свои могли пробраться домой за его высокие стены.
А в пределы дворца и вовсе нельзя было проникнуть без особого зова.
- Не свадьба, а похороны свершаются, - не выдержав, шепнула царевна Екатерина Софье во время большого стола.
Софья только плечом повела и кинула взгляд на сестру, словно напоминая о неуместности таких замечаний.
Но и ей самой казалось, что глубокие синие тени под глазами и землистый цвет лица служат плохим предзнаменованием для Федора.
Сам же он словно воспрянул духом. Был весел, шутил с родными, осушил два-три кубка вина, чего обыкновенно не делал никогда.
И два ярких розовых пятна под конец пира выступили на исхудавшем лице младенца-царя, еще больше оттеняя худобу и прозрачность этих щек.
Еще не окончился пир, когда новобрачных отвели на покой, так как болезненный Федор был непривычен долго сидеть по вечерам.
Чужие тоже, посидев немного, откланялись и разошлись.
За столом остались только свои, тетки и сестры царя, Иван Милославский с дочерью и женой, Анна Хитрово, двое Апраксиных, а в углу, в кресле, дремала почтенная старуха Анна Ивановна, выкормившая Федора. Так и осталась она потом во дворце, не то приживалкой, не то на положении дальней родни.
Около полуночи, когда собирались уже расходиться на покой, громкий, протяжный крик донесся из опочивальни царя.
Все вздрогнули, кинулись на крик. Навстречу им показался испуганный, бледный Федор Матвеевич Апраксин, дежуривший в покое рядом с царской опочивальней.
- Лекаря скорее! Отходит государь… - только и мог он крикнуть, а сам снова кинулся назад.
После мгновенного оцепенения все кинулись туда же, в опочивальню. Только второй Апраксин, Андрей Матвеевич, бросился за лекарем, который дежурил тут же, неподалеку, из-за постоянных недомоганий царя.
В опочивальне было мало свету. Пока из соседних покоев принесли огня, пока
65

здесь зажгли все канделябры и свечи, можно было только разглядеть царя, который без движения лежал на само краю кровати.
Юная царица, обезумев от ужаса, соскочив с пуховиков, забилась в угол, с распущенными, чудными волосами, совсем неодетая, и только судорожно куталась в парчовое покрывало, наброшенное на плечи при появлении людей.
- Водицы бы скорее, - первая распорядилась Анна Хитрово. – Не помер он… Так это. Обмер малость… Ивановна, давай-ка, уложим его повыше, - обратилась она к старухе кормилице.
И обе бережно приподняли голову Федора, уложили повыше, поудобнее, отерли липкий, холодный пот со лба, легкую кровавую пену, выступившую на устах.
Прибежали лекари фон Гаден и Костериус.
- Зачем так тревожить и государя, и себя? И разве нужно так бояться? Это же
теперь бывает с государем. От сердечной тоски – обмирание. Может, вина пил государь
али настойки какой. Ему не надо… И покой теперь надо ево царскому величеству… Наутро все пройдет.
Так успокоил лекарь родных, обступивших ложе больного. А сам стал приводить в чувство Марфу Матвеевну, которая вся трепетала и билась теперь в неудержимых рыданиях и рвала на себе сарафан, заботливо накинутый на царицу руками боярынь.
Софья глядела вокруг, слушала, что говорит врач. Но в глазах ее так и застыл один вопрос, одна мучительная мысль: “Конец скоро”. Что ждет теперь весь ее род Милославских, все Русское царство, над которым навис, словно какой-то мрак, посылаемый злым, прихотливым роком.


XXX

Несколько дней еще плохо себя чувствовали оба: царь и царица.
Потом Федор поправился. А Марфа Матвеевна и вовсе порозовела, как раньше до свадьбы, была.
Только часто выходила одна их своей опочивальни с усталыми, как будто заплаканными глазами. Словно потемнела такая ясная прежде их глубокая синева.
И, безучастная ко всему, что творилось кругом, только в одном проявляла всю душу свою Марфа: в желании облегчить участь всех несчастных, о ком только могла услышать или узнать от окружающих.
Кроме обычной милостыни, которую раздавала новобрачная царица, Марфа Матвеевна щедро одарила главнейшие обители московские и другие чем-либо прославленные в молве народной. Добилась освобождения заключенных за провинности и за долги казне государя, хлопотала за опальных.
Когда Наталья, узнав об этом, явилась к молодой царице, рассказала ей о невиновности сосланного Артамона Матвеева, Марфа знала, что она является крестницей последнего, и мечтала просить царя простить его вину.
И когда царь и царица остались одни в опочивальне, Федор Алексеевич всегда спрашивал у Марфиньки:
- Чего ты хочешь, милая?
Марфинька вдруг попросила:
- Государь мой, Федор Алексеевич, прости моему крестному твои милости.
- Крестному? – удивился Федор. – А кто же он? Крестный-то кто у тебя?
- А крестный мой – Артамон Сергеевич Матвеев, ныне на Мезени мается. И говорят, ты всего его лишил. А я знаю, я верю, он ни в чем пред тобой не виноват,

66

государь.
- Милая моя деточка, - растрогался Федор и, схватив личико жены, стал целовать ее в щечки. – Да какое у тебя сердечко-то золотое. Завтра же, слышь, завтра же ворочу Артамону Сергеевичу и боярство, и имущество. Пошлю к нему скорого гонца с нашей милостью. Не с моей, слышишь. А с нашей – моей и твоей.
- Вот спасибо, Федор Алексеевич. Вот спасибо-то…
- Тебе спасибо, милая девочка.
- За что?
- За сердечко твое. Я ведь о Матвееве-то забыл. Хотя знал, что его Милославский оклеветал.
А в это время боярина Милославского отыскал подьячий из Разбойного приказа.
- Иван Михайлович, а куда того тятя деть, которого ты прислал?
- Какого тятя?
- Ну, что ожерелье царское стащил.
- Пусть Сысой отходит кнутом, да и отпустит.
- Дык он помер, Иван Михайлович.
- Как помер? Отчего?
- Так ему стрельцы башку алебардой пробили.
- Вот охламоны. – Подумав, боярин сказал: - как стемнеет, где-то за полночь, сволоките его на реку. И в прорубь. И чтоб молчок. Слышь?
- То ли не понимаю. Все сделаем аккуратно, Иван Михайлович, не боись.


XXXI

Как только Языков доложил Наталке о такой милости Федора и добавил, что, главным образом, упросила государя молодая царица, Наталья сейчас же позвала царевича:
- Пойдем поскорее, Петруша, надо царицу Марфу Матвеевну навестить, челом ей ударить. Слышь, выручила она дедушку Артамона. Он к нам скоро с Мезени повернет. В Лухе житье ему указано. Увидишь его. Не забыл, чай.
- Где забыть, матушка. И Андрюша с дедушкой же? Правда? Я в Москву возьму его, в генералы сразу поставлю в своем полку. Я помню, он храбрый… Чай, велик ноне стал…
- Должно, шта не мал… Вот ты у меня как вытянулся… А еще и одиннадцати годков тебе нет. Андрюшеньке же нашему, гляди, семнадцать пошло… Сравнишь ли? Да и не болтай зря. Принарядись, ступай. Ишь, какой растрепа ты у меня.
Взгляд матери с любовью и гордостью остановился на Петре, который еще больше подрос и выровнялся за последние два года. Тряхнув кудрявыми волосами, обняв с налету мать, царевич звонко поцеловал ее и выбежал из покоя.
Пошла и Наталья одеться понарядней, чтобы в пристойном виде явиться к молодой царице.
Марфу Матвеевну нежданные гости застали в большом, просторном покое, в передних теплых сенях царского терема.
Увидев Наталью с Петром, Марфа Матвеевна поспешила им радостно навстречу.
- Вот гости дорогие… Милости прошу в покои… Не взыщите, што не в уборе уж я… Так вот, с сенными позабавиться надумала… Пожалуй, государыня-матушка…
- И, государыня-царица, доченька моя богоданная, свет ты мой сердешный… Не труди себя… Сиди, как сидела. А я вот тут присяду, погляжу на тебя, порадуюсь. Уж

67

давно я не слыхала голосу веселого у нас на Верху, не видала лица благого, радостного. Дай на тебя полюбуюсь. Я и не надолго, слышь… Челом тебе бить пришла. Спасибо сказать великое, што выручила душу безвинную, боярина Артамона Матвеева. Зачтется тебе, верь царица-доченька, радость моя…
Застыдилась по-детски Марфа от слов и похвал свекрови. Бросилась целовать ее, спрятала голову на груди Натальи и тихо повторяла:
- Молчи уж, матушка… Не надо… Что же я… Не кланяйся. Мне стыдно.
- И в ноги поклонюсь, вот при всех, душенька ты моя ангельская, зоренька ясная. И не за то, што родня он мне. Нет. Дело великое ты сделала. Безвинного страдальца ровно из гробу оживила, честь оберегла… Воздаст тебе Господь. Бей челом, Петруша, государыне-царице да к руке приложись.
Неловко, угловато ударил челом Петр и двинулся взять руку Марфы, чтобы
поцеловать. Но та решительно отдернула руку.
- И не дам… Што ты, братец… Так целуй, коли хочешь. А то руку. Нешто ты не брат государю-свету, господину нашему… Так и мне братцем доводишься.
И крепко, звонко расцеловала царица красивого мальчика, своего деверя.
Совсем пунцовым стал от этой неожиданной ласки царевич и еще прелестнее показался всем.
Довольная близостью такого симпатичного красивого юноши-брата, забыла и недавнюю грусть свою молодая царица. Щебечет, болтает с Петром.
А Наталья сидит, пригорюнясь. И рада она, что не врага, а друга нашла в новой жене Федора. И горько ей, что скоро судьба подсечет все радости, каких может ждать и требовать от жизни беззаботная, молодая царица, и по годам, и по душе почти еще дитя.
Умрет Федор… Что ждет Марфу?
Да почти то же, что выпало на долю самой Натальи. Вечное одиночество, если не вражда окружающих, новых господ во дворце… И придется ей, такой юной, уйти в монастырь или затвориться в своих покоях зимой, летом – проживать где-нибудь в подгородном дворце, вот как сама Наталья проводит в Преображенском долгие летние месяцы уже шестой год подряд.
Любуется Наталья молодой парой: царицей-невесткой, которой не минуло еще и шестнадцати, и своим ненаглядным Петрушей, который тоже выглядит ровесником невестки, хоть и моложе ее на целых пять лет.


XXXII

Среди зимы явился в Мезень капитан Лишуков, сперва зашел к местному начальству, сказал ему свои полномочия и показал царскую грамоту. Затем пришел в избушку Матвеева. Пригнувшись в низеньких дверях, вошел, поздоровался, спросил:
- Ты ли есть Матвеев Артамон Сергеевич?
- Я – Матвеев, - насторожился ссыльный. – А кто есть ты?
- Я капитан Лишуков, послан великим государем скорым гонцом к тебе, объявить от его имени и имени царицы, что с тебя сняты все вины и тебе возвращено боярство. Вот, все сказано в грамоте. Читайте.
Вскочил с лавки Артамон Сергеевич, высунулся, залепетал голосом, прерывающимся от слез подступающих:
- С-садись, капитан… Я счас… Андрюша, сынок, мне что-то очи застит… Читай ты.
Андрей, сын Матвеева, взял грамоту, развернул, расправил на столе, придвинул

68

жирничок с огоньком ближе, начал читать:
“Великий государь Федор Алексеевич Великой, Малой и Белой Руси самодержец, велел объявить вам, Артамону Матвееву и сыну Андрею, что царское величество, рассмотря вашу невинность и бывшее на вас ложное оклеветание и, милосердствуя о вас, указал вас из пристава освободить, московский двор ваш, подмосковные и другие вотчины и пожитки, оставшиеся за раздачею и продажею, возвратить. Сверх того жалует вам государь новую вотчину в Суздальском уезде – село Верхний Ландех с деревнями, восемьсот дворов крестьянских, и указал отпустить из Мезени в город Лух, где ждать вам нового указу”.
Андрей кончил чтение, взглянул на отца, тот плакал, слезы градом катились по седой бороде его, и был ныне Артамон Сергеевич жалок и вроде совсем немощен. Только теперь и видел сын, как постарел отец. Поседел, сгорбился.
- Кто же это порадел о нас? – спросил Матвеев капитана.
- То новая царица, сказывали, за тебя вступилась.
- А кто ж новая-то?
- Марфа Матвеевна Апраксина.
- Стой, стой, как ты сказал? – встрепенулся Матвеев. – Марфа?
- Да, Марфа Апраксина.
- Батюшки-светы, - всплеснул руками Артамон Сергеевич. – Так ведь она, милая моя, моя крестница. Ай, умница, Марфинька, что за крестного отца вступилась. – Ай, умница!
- И вот еще, - сказал капитан, подходя к столу. – Послала она тебе  триста рублей на дорогу. Вот, считай! – и высыпал деньги на стол.
Глядючи на это, растрогался Артамон Сергеевич того более, потом взял со стола три рубля, протянул Андрею.
- Ступай, сынок, отнеси Марковне, протопопице, хоть и раскольники, а все ж люди, живые души. Да с парнем-то помирись, сирота ведь. Попроси прощения у него, чтоб зла не оставлять за собой.


XXXIII

Иван Андреевич Хованский отправился к Милославскому, который прихворнул и лежал в постели.
- Ну, рассказывай, Иван, - встретил его Милославский с искренней заинтересованностью.
- Ну что, Иван Михайлович, - начал Хованский, усаживаясь на лавку, - были ныне у руки ее царского величества.
- Знаю я это. Ты подробнее давай.
- Что сказать? Дивчина едва в обморок не упала. Да и Федор сидел снега белее. Ты прав, Иван Михайлович, он долго не протянет. Что делать-то станем, ежели Бог приберет его? А?
- Типун тебе на язык, - проворчал Милославский, но, подумав, сказал серьезно: - Думать, думать надо, Иван.
- Мы-то вот думаем, а она-то, девчонка эта, уж за Матвеевым в Мезень послала.
- Как? – вскочил и сел на ложе Милославский. – Вы мыслите, что будет, если Артамон опять в седле окажется?
- Не маленькие, мыслим. Мы с Хитрово едва уговорили государя на Москву его не пускать. Пока.

69

- А куда?
- Пока в Лух. Пусть там посидит.
- Ну, слава Богу, - перекрестился Милославский, - хоть на это у вас ума хватило. А как хоть объяснили Федору-то?
- А как? Так и объяснили, мол, от Артамона опять на Москве смущение и шатание начнется. Но ведь, Иван Михайлович, есть новости еще неприятней этой.
- Давай, выкладывай.
- Царица-то молодая к Нарышкиным, приязнь им выказывает.
- Как выказывает-то?
- А просто. Не далее как вчера Наталья Кирилловна была у царицы Марфы и та даже, сказывают, Петеньку целовала.
- Ну, ребенка поцеловать – не велик грех.
- Однако говорят, у Петра Алексеевича весь псалтырь на память взят, так и
отлетает от зубов, не то, что у Ивана вашего на “Отче наш” ума не достает.
- Ладно. Замолчи, – осадил Милославский гостя. – Как будто если Петьку и Ваньку посадим, они будут править. Может, с дураком-то оно способней будет. А если Петр воцарится, загремим с тобой, Ванька, в Пустозерск, а то и куда подальше.
- Загремим, Иван Михайлович, загремим. Твоя правда. Потому как тут же в Москве Матвеев вынырнет, а уж он-то тады на нас выспится. На Мезене-то зубы острее бритвы наточил.
- А как Языков с Лихачевым?
- Сдается мне, Иван Михайлович, они оба на Петра ставят.
- С чего ты взял?
- Как с “чего”? С того же самого, вроде к Нарышкиным наклоняются. А оне ныне у царя-то в великой милости, что тот, что другой.
- Ясно, постельники всегда к государю ближе всех были. Я вон ему дядя родной, а и на дух не нужен. А не я ль его на престол-то волок? Небось, Языков с Лихачевым по щелям прятались. А? Иван? Не я ли?
- Ты, ты, Иван Михайлович, возводил. Али я не помню. Я час, тоже причастен был.
- Вот она, благодарность от племянничка. Это, каково мне переживать? Иван? А?
- Конечно, несправедлив к тебе Федор, несправедлив, это и слепому видно.
- А теперь вот оженили его вновь на царевне. Ну и что? Ждут, родят наследника. Как же. Ждите.
Милославский опять лег на подушку, пошлепав брезгливо губами.
- Он ныне не то, что девку – блоху не придавит. – Хованский прыснул от столь едкой шутки Милославского, вполне оценив смысл ее.
- Ну, Иван Михайлович, ты скажешь - прямо не в бровь, а в глаз.
- А ныне вон пристал с ножом к горлу с этим ожерельем проклятым: где взял, да где взял?
- А вправду-то, где взял его?
Милославский покосился на Хованского, колеблясь: сказать? Не сказать? И решил все же не говорить, хотя и приятель, а Хованский где-нибудь кому-то обязательно брякнет. Ну, его, к Богу.
- Да нашел я его в воротах Спасских. Думал, обрадую государя. Вот обрадовал. Готовь на дыбу вздернуть: где взял?
- То она наседает, молодая.
- Ясно, что она. Ему-то ожерелье ни шло, ни ехало.
- А мне Федор Алексеевич стрельцов велел поспрошать за это самое.
- За что?
- За ожерелье. Верно ли, что оно было уронено?
70

- Ну и что ты? – насторожился Милославский, мысленно хваля себя, что не сказал Хованскому правды.
- Ну что я? Поспрошал тех, которые там были.
- Ну и…
- Говорят, мол, валялось оно у ворот, и узрел его первым ты, Иван Михайлович.
У Милославского отлегло: “Ну, слава Богу, не подвел стрелец”. А вслух сказал:
- Так и я ж это самое долдоню. Не верит. Это, каково? Уже и слову бояр веры нет. А?
- Нехорошо, - согласился Хованский. – Эдак, до чего мы докатились?
А меж тем, узнав тогда о смерти апраксинского человека, Иван Михайлович отыскал стрельца, треснувшего его алебардой по голове.
- Слушай-ка, голубь, а ведь помер тот муж от твоей алебарды.
- Так разве я хотел убивать? Я лишь усмирить хотел, шибко бушевал. Ты ж сам
видел, боярин.
- Я-то видел, но он оказался человеком царицы, оттого и бушевал. Могут тебе быть из-за него неприятности, либо кнут, либо плаха. А мне жаль тебя, голубь. А потому давай договоримся: никого в воротах не было, никого ты не стукал, а ожерелье просто валялось. И я, слышишь, я его подобрал. Хорошо?
- Хорошо, Иван Михайлович. Спасибо тебе, что заслоняешь низинного человека.
- Что делать, вздохнул Милославский, подводя вверх очи. – Христос заповедовал любить ближнего своего.
“Не подвел стрелец, не подвел”. Теперь-то Ивана Михайловича никакой царь не достанет. Все шито-крыто.


XXXIV

У Федора Алексеевича постельничий боярин Языков Иван Максимович, немало споспешествовавший даже в сердечных делах царя, знал всю подноготную своего господина и был предан ему всей душой. Близок к государю был и комнатный стольник Лихачев Алексей Тимофеевич, родной брат казначея Михаила Лихачева. На эту троицу царь может положиться как на каменную стену.
Однако в последнее время эта “каменная стена” не то что колебаться стала или трескаться, нет, но какое-то ее подрагивание его забеспокоило.
Начиналось это еще со смерти царицы Агафьи, когда многим казалось, что вот-вот и царь за нею последует. Сии мысли не могли не посетить и любимцев царских. Перед ними встал вопрос, хотя и кощунственный (при живом-то государе), но вполне жизненный: кто воцарится после него? Уж для кого, а для них-то это впрямь вопрос жизни. Ибо, как правило, у нового царя и любимцы новые, а старые-то иногда в такую опалу попадают, что и недругу не пожелаешь.
Разговор меж собой Лихачев с Языковым начали с сочувственных воздыханий по адресу своего высокого покровителя.
- Нездоровится государю, - вздохнул Языков. – Шибко нездоровится в последнее время.
- Да, - согласился Лихачев. – Смерть жены и сына его шибко подкосила. За что только лекаришка жалованье получает?
- Старается вроде Даниил фон Гаден. Ан не выходит.
Постояли рядом, помолчали, и хоть мысли друг друга угадывали, все никак не решались о главном вслух заговорить. Наконец, Яыков осмелился,  пробормотал вроде

71

для себя:
- Случись че, кто заместо его свиты? Эхе-хе, - и затаился. Ждал, что собеседник ответит на этот прозрачный вздох.
Лихачев понял, на что вызывает его постельник, и отвечал:
- Наверное, полудурок энтот.
- Не хотелось бы, - продолжал уже смелее Языков. – Энти будут землю рыть, но его выпихивать, - все еще осторожничал Алексей Тимофеевич.
И его понять можно. А ну как государь попросил постельничего “пощупать” комнатного стольника на преданность суверену. Отсюда и “энтот” и “энти”, попробуй догадайся, о ком речь, хотя они-то, милостники царевы, отлично понимали друг друга.
- Тогда в царстве смуты не миновать.
- Эдак, эдак, - согласился Лихачев.
- Петра надо, - наконец открыто сказал Языков, давая сам понять собеседнику, что
думают они в одну душу и нечего им друг от друга таиться.
- Жаль, годков ему мало. Жаль.
- Зато умом его Бог не обидел. Десять лет, а псалтырь от доски до доски наизусть чешет. Из этого мудрый царь вырастет. А из того?
- Тут ты прав, Максимыч. Кругом прав. Из энтова не царь, а всему свету потеха, а Руси позорище.
- Свету-то на потеху, а нам, брат, будет на горе. Милославские нами вертеть станут, от них добра не жди. Ныне-то нет-нет да Федор Алексеевич их осаждает. А Ванька только хихикать да слюни пускать будет, а уж за державу-то Милославские вцепятся.
Так составилось из приближенных государю ядро сторонников Петра Алексеевича. Вскоре примкнули сюда друзья Голицына Борис и Иван и четверо братьев князей Долгоруких – Борис, Григорий, Лука и Яков. Это уже была сильная сила, поскольку за каждым из них стояли сотни простолюдинов из дворца и обслуги.
Здоровье царя ухудшалось с каждым днем. Его личный доктор из иностранцев Данил фон Гаден дни и ночи колдовал, составлял все новые и новые лекарства и предлагал их царю.
- Это есть чудесный эликсир, косударь, изволь, пшальста, пить.
Первым пробовал “чудесный эликсир” сам доктор, а тогда уже пил государь. Но что-то плохо помогали эти лекарства Федору. Бедный фон Гаден был в отчаянии. Прибыв ко двору царя Федора, он по легкомыслию, восхваляя свое искусство лекаря, брякнул: “Мы можем мертфый ставиль на ноги”. И теперь это бахвальство выходило ему боком. Государь таял как свечка. Стол в кабинете доктора был уставлен пузырьками и склянками с “чудесными эликсирами”, а улучшения здоровья царя не наступало.
Однажды пришла к нему сердитая царевна Софья Алексеевна. Постояла, посмотрела, спросила с нескрываемым сарказмом:
- Колдуешь?
- Колдую, фаше фысошество, - отвечал добродушно фон Гаден, смешивая состав нового “эликсира”.
- Кто хвастался, что мертвого подымет? А? Чего молчишь, харя немытая?
- Ни понимайт, фаше фысошество, - лепетал, оправдываясь, Данил, - у государя слишком мал природный запас сил. Понимайт?
- Понимайт, понимайт, - передразнила Софья. – Тебя зачем выписали в Москву?
- Но-о…
- Замолчи, когда с тобой царевна разговаривает.
Фон Гаден притих. Но и Софья долго молчала, наблюдая за манипуляциями доктора. Потом спросила резко, как пролаяла:
- Что у него за болезнь?
72

- Скорбут, фаше фысошество, - вздрогнув, отвечал Данил. – Уфы к фесне она усиливается.
- Я тебе покажу “усиливается”, харя немытая, чтоб лечил царя, как по науке положено. Слышишь?
- Слышу, фаше фысошество.
Софья ушла, по-мужски топая ногами. Уловив, как затихли шаги царевны, фон Гаден пробормотал себе под нос:
- Какой злой баба, а еще царефна.
Совсем по-другому относилась к доктору юная царица Марфа Матвеевна, всегда встречавшая его приветливой улыбкой.
- Здравствуйте, господин доктор!
Фон Гаден искренне любил эту царственную девочку, с удовольствием целовал ей
руку и всегда говорил один и тот же комплимент:
- Фы есть лючий человек на царстве.
Отчего Марфа краснела и смеялась.
- Ну, уж скажите, господин Данил.
- Профертер, Марфа Матвеевна, я говориль истинную прафду.
Сторону доктора в этом всегда принимал и Федор Алексеевич.
- Да, да, Марфинька, фон Гаден совершенно прав. Нет никого в царстве добрее тебя, именно за это я и люблю тебя, милая.
- Косударь, я готовил нофый эликсир, ефо надо пить ложка тихо, тихо. Фот так, как я.
Фон Гаден зачерпнул ложку тягучей серо-желтой массы, поднес ко рту, отхлебнул глоток, долго жевал его, потом еще глоток и тоже долго жевал, прежде чем проглотить.
- Он не ошень приятный фкус, косударь, но што делать, как гофорит руски пословиц - горький лечил, сладкий калечил.
- Что хоть ты опять намешал, фон Гаден?
- Это эликсир я мешал сок лимона, чеснок и мед, косударь. Он должен быть здороф. Я его дфе недель держаль темноте. Теперь мы сможем пить три раза ф день, косударь.
- А мне можно попробовать? – спросила Марфа Матвеевна.
- Пожалуйста, Марфа Матвеевна, но он фкус неприятен ошень.
- Ничего. Раз муж пьет, и я должна с ним терпеть. Давайте.
И царица мужественно попробовала лекарство, да еще и ободрила царя:
- Терпимо, Федор Алексеевич. Пить можно.
- Милый мой ребенок, - целовал Федор жену, ценя ее искренне желание делать с мужем все, даже неприятности и, вздыхая, жевал очередной “эликсир” фон Гадена, надеясь, что уж этот ему обязательно поможет. Однако он чувствовал, что постепенно слабеет, и часто по утрам не имел сил подняться с постели, посылал тогда Языкова или Лихачева в Думу сказать, что сегодня государь “сидеть” с ними не может.
И бояре “сидели” и думали без государя. Но вечером обязательно Голицын или Стрешнев шел к царю в опочивальню с докладом, что обсуждалось в Думе и какие были приняты решения. И если таковые принимались, то пришедший давал его государю на подпись.
Федор внимательно прочитывал бумагу, и если соглашался с решением Думы, говорил жене ласково:
- Марфинька, милая, подай мне перо.
Марфа Матвеевна с готовностью несла мужу чернила, перо и книгу, дабы подложить под думскую бумагу.
Но когда решение Думы чем-то не устраивало государя, он, подробно расспросив
73

Стрешнева, как она принималась, кто и что об этом говорил, кто был “против”, кто “за”, молвил:
- Оставь мне бумагу, мы подумаем…
И “мы” говорилось не ради красного словца.
- Прочти ты, милая, что ты на это скажешь? – говорил Федор Марфиньке.
Марфинька добросовестно прочитывала бумагу.
- А что я должна сказать, государь?
- как что? Твое мнение? Подписывать мне ее или нет?
- Ну, как я могу решать, я же… - мялась Марфинька.
- Ты – царица, милая. Ца-ри-ца, - улыбаясь, раздельно говорил Федор. – Ну, скажи: “Я – царица”.
Марфинька краснела и шепотом говорила:
- Я – царица.
- Громче, - улыбаясь, просил Федор.
- Я – царица, - говорила жена громче.
- Еще громче. Ну!
- Я – царица, - улыбалась и Марфинька.
- Ну вот. Так уже лучше, - говорил удовлетворенно Федор. – А теперь вот я и спрашиваю, ваше царское величество, что вы скажите по этой бумаге? Подписывать ее или нет? Ну? Марфинька, представь, что меня нет. Ты должна решить, подписывать или нет. Ну? Как бы ты, именно ты решила?
- Я бы подписала, Федор Алексеевич, - вздохнув, признавалось, наконец, ее царское величество.
- Вот и умница. – Федор целовал жену в лоб и просил: - Теперь подай мне, пожалуйста, перо.
Слова мужа “представь, что меня нет” Марфинька воспринимала не более как шутливое допущение, и даже по своему юному возрасту не вдумывалась в их страшный смысл. Во всем Кремле лишь она одна никогда не допускала мысли о смерти мужа и вообще не задумывалась об этой костлявой старухе.
Она ныне знала, что муж – царь, она – царица, и что наконец-то она может кому-то сделать добро. Сделать не на словах, не в мечтах, а на деле.
Познакомившись с мачехой мужа Натальей Кирилловной и с ее сыном Петенькой, она полюбила их обоих и, собираясь идти к ним, обязательно несла царевичу какой-нибудь подарок – игрушку или книжку.
И однажды как-то сказала мужу:
- Вот из кого вырастет настоящий царь.
- Из кого, милая?
- Из Петеньки.
Федор засмеялся, вспомнил:
- Я как-то шутки ради принес ему ружье и шапку Мономаха, и говорю: выбирай, брат. И что ты думаешь, он на шапку и не взглянул, а сразу ружье схватил.
- Ребенок.
- Не скажи. Ему еще и десяти нет, а рассуждения, что у пятнадцатилетнего. И хорошо понимает, что означает шапка Мономаха. Впрочем, может, и верно делает, что пока отторгает ее, как вроде бы не дорос до нее, до власти. Может, это-то и хорошо. А то вон меня четырнадцатилетним на престол затащили. Какой я был царь… Видимость одна. Дядька мой, Милославский, и крутил мной, как хотел и дров наломал моими руками. Теперь я его, прости Господи, видеть не хочу.
- Нельзя так, Федор Алексеевич, нельзя, нельзя. Ведь он же тебе родной дядя. Христос заповедовал всех любить. А родных тем более.
74

Федор обнимал нежно жену, целовал в чистый лоб, вздыхал:
- Эх, Марфинька, золотое сердечко мое.
В глубине души он понимал, что не долог его век, что именно он овдовит это дитя, что из-за него будет сломана ее жизнь и счастье. Даже он понимал, но только не она.


XXXV

Радостно, ярко разгоралась утренняя зорька 9-го апреля 1682-го года.
Едва первые лучи солнца ударили в слюдяные оконца домов – вся Москва зашевелилась, из посадов и ближних деревень конные, пешие и на подводах потянулись люди по направлению к Кремлю, к Пожару, как звали в народе Лобную площадь.
Сегодня – Вербное Воскресенье. Народу предстоит прекрасное зрелище: сам царь совершит “вождение осляти”, на котором патриарх объезжает Кремль в память восшествия Христа в Иерусалиме.
Высыпал из собора и стал вытягиваться и строиться весь в одну ленту выход
царский и патриарший.
Впереди, по три в ряд – нижние чины: жильцы, дворецкие, ближние дьяки, дворяне, стряпчие, наконец, стольники и дворецкие царя и обеих цариц. За ними – думные бояре, окольничие, воеводы приказов.
На всех горели под лучами солнца богатые парчовые верхушки высоких горлатных шапок.
Густая кучка служилых царевичей и родни царской, высыпавшая в этот миг на паперть, раздалась, пропуская царя и патриарха.
К паперти подвели смирного, рослого коня: на голове у него были надеты длинные “уши” из сукна, для сходства с осликом, на котором Христос вступил в Иерусалим.
Боком сел он на “осла”, покрытого вместо попоны дорогими шалями и мехами, и осенил благословением весь народ.
Боярин Хитрово взял шелковый повод поближе к узде. Конец его подали царю, тоже наряженному в самые лучшие ризы.
Сибирский царевич, князь Ромодановский, Иван Милославский и Языков поочередно “поддерживали” по чину, вели под руку царя.
Из-за собора выехала особая, очень широкая, большая телега, вроде помоста на деревянных низеньких колесах, покрытая коврами и тканями. Посреди этого движущегося помоста было укреплено довольно большое дерево с толстыми ветвями и листьями. Колесница протянулась вперед. За ней царь и патриарх, окруженные свитой и царевичами восточными.
Сейчас же из собора потянулся белой, сверкающей лентой, в серебряных парчовых ризах весь духовный клир с образами, с Евангелиями в тяжелых золотых “досках” с блестящими кадильницами, кидая ими клубы синеватого яростного дыма в тихий теплый воздух, откуда он струйками поднимался к синеющим, ясным небесам. Здесь чинно шли все митрополиты, протопопы, иереи кремлевские и наехавшие в Москву к этому торжеству.
Московские именитые купцы, также разряженные в парчовые кафтаны и шубы в собольих шапках, шли за духовенством.
Шествие замыкалось снова рядами стольников, дворцовых, стряпчих, дворян и “верховых жильцов”.
А за ними – ряды ратников.
Около полусотни юношей из числа дворцовых “жильцов” шли впереди царя и

75

постилали на дорогу верхние свои плащи и куски цветного сукна, по которым и ступал
Федор, ведя за собой патриарха на “осляти”.
Часть народа хлынула из Кремля за шествием, чтобы видеть и то, что произойдет на Красной площади.
Ярко сияет весеннее солнышко. Звонят колокола, поют детские голоса.
Исхудалый, тщедушный, слегка сгибаясь под тяжестью царских риз, идет Федор смиренно, ведя в поводу “осляти” с духовным владыкой… Жарко, душно в коронах и бармах. Лицо раскраснелось. Он часто отирает пот, выступающий у него на лбу и на шее крупными каплями.
Глядит народ и умиление охватывает людей.
На Лобном месте был совершен обряд освещения и раздачи вербных веток.
После короткой службы, совершенной у церкви Василия Блаженного, патриарх снова воссел на “осла”.
От духоты, храма и тяжелых одежд теперь не только Федор, но и Иоаким изнемогал.
Выйдя на паперть, чтобы вернуться обратно в Кремль, оба они были порадованы переменой, происшедшей во время богослужения.
Подул порывистый, холодный ветер. От Сокольничей рощи показались темные
тучи и стали быстро-быстро надвигаться и расти. Не успели от паперти дойти до Фроловских ворот, как упали первые капли дождя, затем они становились чаще, сильнее с каждой минутой. Ветер подул яростно, порывами… Дождь сменился серебристыми, круглыми, полуоледенелыми снежинками “крупкой”, как зовут ее… И сразу неожиданно надвинулась сплошная туча. Кругами, влажными хлопьями посыпал густой снег…
Народные толпы стали быстро редеть. Только торжественное шествие таким же размеренным медленным ходом продолжало подвигаться вперед.
На патриарха и царя накинули меховые плащи. Но Федор чувствовал, что его уже принизало холодом до костей. Ни движения, ни теплый плащ не согревали озябшего царя, озноб и дрожь все сильней и сильней одолевали его.
Врачи, которым пожаловался царь на нездоровье, приказали истопить баню, чтобы Федор мог выпариться там и натереться горячительной мазью во избежание серьезной простуды.
С тяжелой головой, с горечью во рту поднялся на другое утро Федор. Спину лимит, жар так и пышет от него.
- Полежал бы, светик, покель полегче станет, - решилась, было, заметить царица Марфа.
- Пустое, Марфушенька. Недосуг лежать. Страстную перемогуся. Бог даст. Светлое Христово Воскресенье встречу… А то и всем будет праздник не в праздник, коли царь хворым в постели заляжет… Сама знаешь… Да и лучше на ногах. С недугом надо не сдавать, наперекор ему идти. Тогда хворь сама слабеет. Ты гляди и не сказывай никому, прошу тебя… Докучать станут… А мне тошней, как пристают ко мне…
- Твоя воля. Я молчу… Как сам знаешь, - печально ответила кроткая молодая царица.
Страстная неделя настала.
Будничная жизнь овладела Москвой. Только в храмах идут особенно долгие моления. Но торговому и трудовому люду даже помолиться порядком некогда.
Перед праздником особенно бойко идет торговля, усиленно работают всякие мастера и ремесленники.
Торгует, молиться всякими рукомеслами занимается московский люд. Готовится к светлому празднику.
Готовится к нему и царь московский и всея Руси Федор Алексеевич. Отстаивает
76

долгие службы, принимает патриарха и духовную власть, приказывает, какую милостыню раздавать в эти великие дни покаяния и скорби, сам ходит по колодникам, деньги, калачи им раздает, выпускает на волю, кого можно.
Но на очах у окружающих тает он, как воск от пламени.
И правда: пламя постоянно горит в груди, в голове, во всем теле царя.
Врачи, видя упорное, болезненное нежелание Федора лечь в постель, стараются разными снадобьями уменьшить разрушительную лихорадку, утушить предательское, убивающее жизнь внутренне пламя.
И после приема разных снадобий на короткое время лучше чувствует себя больной.
Тогда он объявляет радостно:
- Вот сказывал я: перемогуся, все и пройдет. А коли слягу в постелю – не встану более… Сердцем чую, што не встану… Так уж легче не ложатца. Рано помирать… Хочь и плохой я государь, а все же порядок при царе какой ни на есть… Наследника нету своего. Братья? Одни – и вовсе без разума… Петруша – куды мал… Не хотелось бы теперь помирать… Рано…
Царица Марфа начинает плакать, ничего не отвечая на такие слова.
Софья нахмуривает брови и тоже молчит. Разве скажет изредка:
- Што ж, государь-братец, коли охота тебе и свою милость печалить, и нас
сокрушать, твоя воля. А мы уж сказывали твоему царскому величеству… И врачи, и прорицатели – все в одно толкуют: долгое житье суждено тебе, государь. Разве што иные… ближние недруги. Бога, позабыв, извести задумают. Да авось не допустит Господь до этого.
С первой минуты, когда появилось нездоровье царя, Софья почти не уходит с его покоев. И он рад этому. Своей духовной силой, подъемом и энергией она отрадно влияет на Федора, помогает ему справляться с собственной телесной немощью и слабостью духовной.
В одном только не сходятся они.
Стоит только заговорить царю, что он хотел бы видеть своим преемником царевича Петра, как и покойный отец завещал – Софья темнела лицом, обрывала всякий разговор, напоминая, что у Нарышкиных и так одна забота извести его, Федора, посадить на трон Петра. Нередко после этого Софья удалялась на некоторое время к себе в терем. Но затем снова появлялась и ревниво следила за всем, что касалось брата: за приемом лекарств, за его сном и отдыхом и приемами царскими и домашними.
Как-то незаметно и окружающие привыкли, что у царя есть двойник, только в женском, пышном наряде с фатой – царевна Софья.
Отлучалась порою от брата в свой терем Софья и без всякой особой причины, стоило прибежать любимой постельнице царевны, Родимице. По-настоящему, из украинских казачек, это была хитрая, отважная бабенка. Царевна, пошептавшись с Родимицей, сейчас же спешила к себе.
Здесь уже ждал ее Василий Голицын, часто заходивший к матери, боярыне Ульяне, бывшей прежде мамкой царевича Петра.
С Голицыным делилась Софья всеми думами, опасениями и надеждами своими.
От него черпала советы и указания в тех случаях, когда сама не могла принять какого-нибудь важного решения.
Встревоженный встретил царевну Голицын, навестивший ее в самую Страстную пятницу.
- Што с тобой, Василь Василич? Али беда какая? – торопливо спросила Софья, умевшая читать малейший оттенок мысли на выразительном красивом лице князя.
- Пока – ничево. Плохого нету, да и доброго не слыхать же. Ты лучше поведай: как царское здоровье?
77

Софья, молча и безнадежно, покачала головой.
- Так, так, - раздумчиво, негромко произнес Голицын, пощипывая и почесывая свою волнистую холеную бороду, поглаживая длинный, вьющийся ус.
Так как же быть-то? Дело плохое заваривается. Как был я последний раз у государя – прямо толковал он про Петра… Ево-де на трон надо… Матвееву, слышь, милость послана. На Москву ворочается главный недруг вашего рода… Надежная опора Нарышкиных… Не нынче-завтра и сам буде здесь. Уже та старая лиса живо дело скрутит, и помереть не даст государю – Петрушу поставит на царство. И то уж Нарышкины да все ихние мутить народ стали. Не то своих нахлебников московских собирают… Из городов съезжатца к им дружки стали… По кружалям, по дворам, по тропам местным ихние люди шмыгают, вести всякие разносят… К стрельцам подбираются… Особливо в тех полках, кои к Милославскому роду склоняются. Деньги сулят, толки толкуют всякие: “Бояре-де, советники нонышние царские вас грабят и ворам ведомым, полковникам вашим, тысяцким и десятникам мирволят грабить же… Налоги налагают не по приказу царскому. Не по думскому решению, а по вольной своей волюшке, для своей корысти и наживы…” Вот што толкуют окаянные.
- Эки аспиды… ну уж, коли бы только воля моя… - до боли сжав крепкие, белые
зубы, глубоко втиснув пальцы в ладони, злобно проговорила Софья. - А, слышь, што ж
наша-то? Али не знают… Они-то што же?.. Сам-то ты как попускаешь, князь? Али не веришь, што нам-то и так будет. И почету, и казны – не пожалеем. А от Нарышкиных – не то казны, казни дождешься… Сам знаешь…
- Эх, не из почету я… Тебе добра желаю… А уж ты не толкуй. Што можно, все налажено… Да, слышь, расколется народ… Да еще… - досадливо дернув плечом, он не досказал.
- Што уж там… Не тяни. Не терплю. Што бы худое, да знать поскорей. Што там, сказывай.
- В полку у Грибоедова, да и в иных полках, большие нелады пошли… Сызнова челобитную сбираются подать, вот как о Рожееве на Богдана Пышева жалобились. Ныне по скорби царской, смекают, не допустят их на очи к государю. Так они писать челобитную приказывают. Не нынче – так заутро и подадут.
- Пускай. Боярин Языков сызнова разберет их, как и раньше разбирал… Ково – казни передаст, ково – сошлет, иных в батоги поставит. Дружков себе, крамольник лукавый, предатель Иуда ведомый, и приготовит. От них и награду примет, как ему час придет.
- Так-то оно так. Да сама царевна ведаешь: чернь на Москве, какова? Словно море бурливое. Расколышется – не уймешь в те поры. Заодно с виноватым и правых пожрет утроба их мятежная, ненасытная… Сами службы не правят воинской, живут – богатеют, брюхо растят, не службу несут воинскую. А туды же стрельцы, оборона царству… Эх, кабы не нужда их теперя, я б им показал.
- То-то, боярин, што нужны… Потерпи, все свои чередом. С их бы помочью нам Нарышкиных сбить, стаю окаянную… А томо и на стрельцах батоги найдутся… От стрельцов от тех народ московский не мало обид видел. Поболе гляди, чем сами стрельцы неугомонные от своих начальников… Народ и натравил на них, как час придет. А теперь пускай мятутся. Мы мятеж их подхватим, на ково надо и наведем… Што задумался? Али не так сказала? Научи сам, князенька. По-твоему сделаем.
- Чево учить? Все верно, что надумала. Так, гляди, и будет. Да жаль, много крови прольется… Невинного люду сколько загублено будет.
- На все воля Божия, Васенька. Без воли Божией – и волос с головы не падет. Али забыл заповеди светлые?
- Ох, не забыл… Не та одна заповедь… Иные тоже есть… Ты вот… - начал
78

Голицын и не досказал… Только в раздумье поник своей красивой головой.
Не часто, но просыпалась в нем совесть, врожденная мягкость души. И жгучее честолюбие уступало тогда место другим, более прекрасным чувствам.
Вспыхнуло яркой краской смугловатое лицо царевны. Она умела понимать мысли своего любимца, словно невольным укором прозвучали теперь его слова. Но самая эта нерешительность в таком отважном, умном человеке нравилась проницательной девушке.
Если князь желал быть добросовестным даже с врагами, то уж в дружбе можно, конечно, положиться на него, как на каменную гору.
Теперь, желая развеять печальное, нерешительное настроение Голицына, Софья тихо, задумчиво проговорила:
- Што ж, правда твоя, князенька. Тяжко и в моей душе стало притворство да пронырство всякое… Сдадимся на волю Божию! Я и то надумала: не уйти ли в обитель, вон как сестра Марфуша. Видно, рука Божия на наш род Милославских налегла. Батюшка до времени помер… Федор и вовсе юным покинуть нас собирается… Иванушка-братец и живой не лучше мертвого. Очами скорбен, разумом слаб… Он не хуже “лежанки”, того, ничего подобного, што на мосту на Неглинском лежит, милосердием людским жив и одеян… Ходить по терему – и то не ходит без помочи людской, злосчастный Иванушко…
Нас, сестер-царевен, Господь здоровьем не обошел и разумом, слышь, как порой толкуют
те же вороги наши. Да к чему и разум, и здоровье, и юность текущая, коли в терему век вековать суждено, по горькой доле нашей девичьей… А там, гляди, у них… у ворогов… один царевич, да двоих стоит… И воцаритца… Матушку свою, свет Наталью Кирилловну возвеличит… Стрешневы в гору пойдут… Особливо – Тихон-тихонюшка, да Нарышкиных стая, да Матвеевы, да Одоевские… перебежчик Языков да… мало ль хто?! И нам – все едино. Нам дал бы Бог до смерти дожить, в скаредном уделе дни скоротать… И забудется все скоро… И блик царский, и думы гордые, и почет, и воля… Другим место, кто посильнее, поупрямее. Как в лесу, в бурю бывает: трухлявые вязы сразу валит… А дубки коренастые, крепкие, растут да ширятся над истлелыми пнями – только краше зеленеютца.
Едва хватило выдержки у Голицына, чтобы не перебить царевну.
Каждое слово ее, простое, безобидное на вид, острым уколом вонзалось в гордую душу князя. Ярко нарисовала Софья картину полного ничтожества, какое ожидало его, если не доведет он с другими до конца затеянного давно заговора.
Слишком явно стоял Василий Васильевич на стороне Софьи и Милославских, чтобы когда-нибудь Нарышкины простили ему.
И личная распря с Иваном Нарышкиным, таким же заносчивым, как бывал порой Голицын, только более невоспитанным и грубым, эта тяжелая рознь более всего толкала князя на борьбу с родом царицы Натальи.
Уступая шурину царя, брату царицы, Голицын не раз молча сносил надменное, обидное отношение к себе. Но в душе покаялся отомстить за поруганную честь. И только при общей смуте, при бесповоротном падении Нарышкиных могла свершиться затаенная мечта. Знала и Софья о вражде князя с Иваном Кирилловичем. И недаром нарисовала картину величия всего рода царицы Натальи.
Выслушав Софью, молча поднялся Голицын, тряхнул головой и почтительно поклонился царевне.
- Не обессудь, государыня Софья Алексеевна… А не пора ли нам и оставить байки те, сказки ребяческие? За дело приниматца. Там пускай грибоедовцы как хотят. А мы и в иных полках потолкуем… У Ивана Михайловича нынше побываю… Наших всех созовем… Ковать надо полосу, пока не остыла. Да покрепче хватим молотом… Пусть дробится, што дряхлое… А крепкое – крепше станет. И такое, слышь, читывал я… У литвинят пишут еще: (в переводе по-русски) “Отвага фортуне служит”. Так отваги хватит
79

и у нас, Бог бы счастья послал… Как все покончим, в те поры и попомню я тебе, царевна, все печальные речи твои. Небось, сама посмеешься над ними. Челом тебе бью, государыня-царевна Софья свет Алексеевна.
Сказал и быстро вышел.
“В обиду принял. Ничего… Шпору дать коню – шибче поскачет”, - подумала царевна.
Подошла к окну, стала смотреть на Кремлевскую площадь, на соборы, на высокие покатые крыши дворцовых строений, на дальние улицы и переулки, какие были видны из теремного окна.
Велика Москва. Велик весь край, царство Русское. И вот она, слабая девушка, держит, хоть и потаенно, всю судьбу этого города, этого царства в своих руках.
Потаенно – пока… Но что-то говорит ей, что и открыто при звоне всех колоколов выступит она, царевна Софья, перед народом, перед лицом всей земли… И земля признает ее повелительницей, как некогда в Византии – Пульхерию, как Елизавету Английскую… Народ явно поклонится ей, и, не таясь, она будет держать бразды правления, всю судьбу царства в своих девических руках.
“Будет ли так? – вдруг шевельнулось сомнение в душе царевны. – Да, будет! Верю, што будет. А по вере и дается… По вере и сбудется оно”.
Вслух почти повторяет гордая, властолюбивая девушка одно заветное слово:
- Будет… будет…
А сумерки все гуще ложатся на затихающий город, на кремлевские соборы, на дворцовые и тюремные сады, где ветви деревьев, опущенные светло-зелеными почками, тихо шелестят и колышутся под налетами ветерка.


XXXVI

В ночь на 16-ое апреля, через силу перемогая себя, вышел Федор к пасхальной заутрене в Успенский собор. Но, стоя на царском месте, он тяжело налегал на руки Апраксиных и Одоевского с Милославским, которые поочередно поддерживали царя.
Бледнее смерти был он и потом, принимая поздравления патриарха, духовенства и бояр.
Порою невнятный стон слетал с его посинелых, пересохших губ. Жадно проглотил он глоток вина с водой из кубка, поданного догадливым Языковым.
Кое-как был докончен торжественный обряд, чтобы не смутить тысячи молящихся во храме, которые ловили каждое движение царя. И из храма внутренними переходами почти на руках понесли Федора до его опочивальни, раздели и уложили в жару, почти в беспамятстве. Врачи, Софья, царица Марфа и ближние бояре, всю ночь попеременно стерегли больного, который то впадал в забытье, то начинал метаться, стонать и хриплым голосом бормотать невнятные слова.
Печально встречен был Светлый праздник Воскресенья в царской семье. Заливались перезвоном пасхальным колокола, горели смоляные бочки на площадях и улицах. Ликовало от мала до велика все население Москвы. Тот и дело всюду слышались радостные слова:
- Христос воскресе!.. Воистину воскресе!..
И даже недруги, встречаясь, на этот миг позабывали вражду, обменивались троекратным братским поцелуем.
А там, в кремлевских покоях, где так торжественно и пышно встречали всегда пасхальный рассвет, где милости и дары в великую ночь лились рекой, теперь было тихо,

80

печально.
Только на черных дверях, у конюшен, в жилищах дворцовой челяди горели огни, звучали струны домбры и балалаек, откликалось эхо топоту пляски, громким песням и смеху…
Здесь еще не знали, как плохо царю. Здесь пока не реял своим черным крылом призрак смерти, низко-низко пролетающий в этот миг над кровлею кремлевского дворца.
Всю ночь до утра светился огонь и в покоях Натальи.
Придя от заутрени, она послала людей на половину Федора с приказанием разузнать, что с царем.
Печальные вести приносили со всех сторон к Наталье. Отпустив всех, стала она молиться. Потом сидела в кресле и думала о чем-то… И снова молилась – и так до самого утра.
Кто знает: чего просила у Бога, о чем так упорно думала царица?
Постепенно стихала, замирала на улицах и площадях необычно шумная ночная жизнь, разошлась по своим углам толпа, встретив любимый праздник.
Только в стрелецких людных слободах, в пяти-шести гнездах, какими широко раскинулись вокруг Кремля поселки стрельцов, не умолкая, кипело буйное веселье.
Все светлое Воскресенье и следующий день провели стрельцы в диком,
бесшабашном веселье.
Но уже со вторника какие-то чужие люди показывались на затихших улицах в стрелецких слободах, заглядывали в домишки, где мертвым сном отсыпались после кутежа стрельцы и стрельчихи.
Хозяева поднимались с тяжелыми, одурелым от похмельного угара головами, толковали с незваными, но желанными гостями, потому что те не только сулили журавля в небе, но давали и синицу в руки…
Звонкие рублевики и полтинники вынимались из кошелей и исчезали в цепких руках стрельчих, в корявых пальцах их мужей. И нисколько не удивляло хозяев, что такой тугой, тяжелый кошель появлялся порою из кармана и складок рубища какого-нибудь нищего старика или калеки-побирушки, заглянувших в слободу под предлогом сбора милостыни.
Стрельцы знают, что во дворце, особенно в теремах, у царевен и цариц всегда пригревается много нищих, юродивых и бездомных людей Христа ради. И нередко обитательницы терема, не имея возможности выходить за пределы позолоченной темницы, пользуются услугами этих “убогих” людей в качестве передатчиков и пособников в своих делах и сношениях с внешним миром.
Особенно часто, одевшись совсем попросту, навещала постельница Родимица двух полковников стрелецких Озерова и Цыклера. Первый из них считался даже женихом красивой, умной девушки.
Толковала она с ним от имени царевны Софьи сперва наедине, а потом стали звать на беседу и несколько человек “староверов” из выборных стрелецких, которые открыто выражали неудовольствие новыми порядками во дворце и слыли коноводами при всяком волнении, возникавшем в буйных военных слободах, раскинутых по Замоскворечью.
Эти выборные приставы, или урядники: Бориско Одинцов, Обросим Петров, Кузьма Чермный, Алесика Стрежков, Никитка Гладкой и другие – в свою очередь вербовали союзников из рядовых товарищей своих.
И заговор рос быстро, не по дням, а по часам.
Душою заговора, незримою, но властной, кроме Софьи, явился и опытный дворцовый “составщик” Иван Михайлович Милославский.
Правда, напуганный недавней опалой, старый хитрец стоял как будто в стороне от всех дворцовых и стрелецких волнений и интриг. Он даже, подобно другому ученику
81

Макиавелли, кардиналу Ришелье, вечно притворялся больным, лечил припарками и всякими мазями свои пораженные будто бы ревматизмом и подагрой ноги. Из дому почти не выезжал, открыто никого не принимал.
Зато боярыня Александра Кузьминишна с дочкой Авдотьюшкой, любимицей отца, каждый день под предлогом родства навещала царевен, теток и сестер Федора.
А по ночам преданные люди особыми путями, через садовую калитку с задними ходами пропускали к боярину каких-то таинственных гостей, с которыми Милославский толковал порою подолгу, отпуская от себя, как только начинало светать темное, ночное небо, предвещая близкий рассвет.
Вместе с недовольными стрельцами собирались сюда по ночам бояре - враги Нарышкиных: оба брата Толстые, Александр Милославский, Волынский, Троекуров – словом, все те, которые после смерти Алексея не допустили сесть на трон царевича Петра.
Конечно, Нарышкины знали многое, если не все, относительно нового заговора. И у них были приняты свои меры, как это мы видели из предыдущих страниц нашей правдивой повести.
Но, зная многое, никто не решался принять каких-нибудь жестких мер против открытого брожения в слободах. Первый сильный натиск на стрельцов мог явиться началом междоусобной войны. А этого опасались больше всего разжирелые,
нерешительные бояре-правители. Потерять они могли, и очень много, не выиграв ничего.
И потому с тупой покорностью судьбе глядели на возникающую бурю даже люди, которые искренне желали добра и царству, и народу.
Общее недоверие друг другу еще больше поражало смуту и тревогу при дворе умирающего Федора.
Кто знает, может быть, человек, которому надо предложить действовать против одной из партий: Милославских или Нарышкиных, продался и тем и другим, или предаст доверчивого приятеля, только бы выслужиться у сильных людей.
А сомнения в том, что Федор умирает, не было больше ни у кого из лиц, хоть как-то связанных с дворцовой жизнью.
Знала это почти вся Москва, особенно хорошо знали стрельцы.


XXXVII

Все чаще приходили к Москве челобитчики. Невмоготу стало жить убогим людишкам. Дождем свалились указы о новых тяготах, пошлинах и налогах. Челобитчиков не пускали в приказы и выслушивали их на дворе. Каждое лишнее слово против господарей, вельмож и целовальников расценивалось как оскорбление самого государя, “начальника всех начальников”. Челобитчиков били смертным боем, морили в застенках и отпускали домой, когда считали что из простолюдина “выколочена всякая блажь”.
Единственными людьми, сочувствующими убогим, были стрельцы. Они внимательно прислушивались к печалованиям, делились своими невзгодами и таили в груди злобу против русских порядков.
Больше всего ходаки пеняли на земельные законы.
- И то, - вполголоса шептали они, - хоть были мы и ране в крепости, а все же какой ни есть землишкою да владели. С недоброго же почину боярина Артамона Сергеевича Матвеева все вверх дном пошло, который годок уже стали продавать нас господину так, одних, без земли.
- У, дьяволы! – грозились кулаками в пространство стрельцы. – Коня и того с уздой продают! А то – человеков!

82

И все чаще повторяли:
- Не иначе, придется нам самому государю ударить челом.
Так, в перешептываниях смутных ожиданий и каких-то обставленных строгою тайною приготовлениях, тянулись мрачные московские дни.
Челобитчики уж не ходили в приказы, а прямо от заставы сворачивали в стрелецкие слободы. Они проникались постепенно глубокою верою в то, что только через стрельцов сумеют добиться правды и, как на духу, до последней мелочи делились с ними своими обидами.
- Гибнем! – делая движение, чтобы пасть на колени, молили крестьяне. – Бога ради, заступитесь! Бывало, допрежь и оброки, и повинности твердо обозначились, а ныне все паутиною переплелось. То и знай, чтут нам указы про то, чтобы пашню на помещика пахать и доход ему платить, чем изоброчит. А еще и новое повелось: любы стали господам обозы купецкие. Одно лихо и видим. Помещику – награбленное, а нам – что ни разбой, то батоги…


XXXVIII

Больше других стрельцов волновался Кузьма Чермный. Все простил бы он Грибоедову – и то, что землю отнял, и то, что заставляет стрелецкие семьи работать на него, как на господаря, но позабыть тот проклятый день, когда нещадно избили его, было свыше сил Чермного. Он тысячи раз перебирал в памяти все события того жестокого дня, искренне хотел найти хотя бы призрачное оправдание избиения – и не мог. Правда, самая неприкрашенная, простая, была на его стороне. Он ничего не добивался, служил государю верой и честью, выполнял все, что требовал от него закон, и вдруг понял, что нет на Руси никакого закона. Это открытие поразило его, выбило из колеи, перевернуло все представления о долге и чести.
Чермный забросил торговлю, как одержимый, едва освободившись от дозоров, бегал по слободам, жадно прислушивался к волнующим словам недовольных и с каждым часом наливался все более и более злобой против тех, кому еще недавно служил со всей преданностью.
Верными сподручными Кузьмы стал Борис Одинцов и Обросим Петров. Кузьма раньше остерегался этих людей – ходил слух, будто бы они были в свое время в какой-то тайной связи с великим смутьяном Степаном Разиным и поэтому-то он еще безотчетно, подсознанием, привязался всей душой именно к ним.
Каждое новое самоуправство начальных людей не только не раздражало уже Кузьму, но вызывало неподдельную радость.
- Пущай их, - мотал он головою, как порывисты конь, – чем боле огня в печи будет, тем скорее смола в котле закипит.
Богатые стрельцы собрались на тайный сход. Один охотнорядец заявил прямо:
- С огнем тешится - стрелецкая мелкота нам не с руки. Недолог день – полки начнут бунтовать.
Толстосумы и впрямь очутились между двух огней. С каждым днем все чувствительней отзывалась стрелецкая смута на их мощный раскинувшийся по Москве, да и по иным городам, иноземный торг. Люди русские льнули к иноземным товарам с превеликой охотой. Все, что шло из-за моря, почиталось и добротней и краше отечественного, и обрядка появилась новая, невиданная у дворян московских и у родовитых людей. Дома их так обставлялись, что многие диву давались: уж православные ль жительствуют тут аль басурманы засели?

83

Что и говорить? Великий застой в торговых делах краше всяких слов сказывал обо
всем.


XXXIX

Но страшно было идти рука об руку и с торговою мелкотою. Вот и теперь. Слыханное ли дело, миром всем идти к царю с челобитною? Выдавили толстосумы хожденья такие. Где скоп, там и бунт. Стрельцы начнут, а кончат убогие, Не таково ли было с денежным и соляным и иными прочими бунтами?
Долго радели стрельцы на сходе и порешили:
- Там видно будет. А покель – погодим. Будто мы и с мелкотой, а будто и нет.
Когда стало известно, что полковник Пыжов по собственному произволу вычел в свой доход половину жалованья стрелецкого, Чермный первый собрал сход однополчан.
- Кланяйтесь в землю, воины христолюбцы! – злорадно расхохотался он. – Ибо скоро исполнится время, когда и из домов наших выгонят нас! Будем, попомните, будем
холопами у полковников и пятисотных.


XL

Поступок Пыжова был последнею каплею стрелецкого долготерпения. Не выдержали полки, ударили в сполошный колокол. И тот же час, по казацкому обычаю, заведенному от Стеньки Разина, собрался круг.
- К государю! Челом! К самому государю!
Возгласы эти покрыли все шумы и споры. Прямо с круга выборные отправились в Кремль. У Спасских ворот их встретил Иван Языков.
- И не мыслите государя тревожить, - испуганно замахал он руками, - недугуется царю.
Но, уловив по выражению лиц челобитчиков, что они твердо решили выполнить волю круга, он сразу переменил тон и с заискивающей улыбкой подошел к ним вплотную.
- Нешто поверю я, что стрельцы государевы пригодой послужат к кончине преждевременной помазанника Господня? – и, не дав им возразить, печально уставился в небо. – Да недугует государь… Денно и нощно со причастием стоят у ложа его духовники…
Стрельцы замялись.
- Не от себя мы… ото всех полков.
По площади, точно предупреждая выборных об опасностях, которым они могут подвергнуться, если ослушаются Языкова, проскакал сильный отряд рейтаров. За ними потянулись стременные, пушкари и солдаты.
Словно осененный вдруг яркою мыслью, Языков весело прищелкнул пальцами.
- Доподлинно, истину вы рекли: не от себя, а ото всех полков. И чтобы, значит, были вы чисты перед пославшими вас, давайте, не откладаючи, и розыск начнем. – Он клятвенно поднял руку. – Обетованье даю: правдой и честью поведу розыск, а там как пошлет Господь исцеление государю, - при последнем слове Языков снял шапку и перекрестился, - все и обскажем ему, как и что творят начальные люди.
Стрельцы толстосумы, владельцы нарядных продовольственных лабазов в Охотничьем ряду, поставщики царского двора, обрадовались случаю кончить все миром.
- А коли обетование даешь, нам и перекрыть нечем! – крикнул кто-то в толпе.
84

- А подаст Господь исцеление государю, в те поры и обскажем ему про все! – послышалось из другого конца.
Чермный замахнулся на охоторядца бердышом.
- Покель же ты, что ли, жалованье на прокорм давать нам будешь? Тебе что? Тебе до живота дожидаться можно. Ты все едино и сам жалованье свое не берешь – полковникам отписываешь. У тебя и торг один, небось, сот семь заложено!
- А мы вразнос еле-еле своим руководством на ефимок (15 рублей) оборачиваемся! – с пеной у рта поддержал Кузьму Борис Одинцов. – Будет! Наслушались мы посулов. К царю! За мною, брательки.
Вся площадь постепенно наполнилась войсками, которыми командовали иноземные офицеры.
Стрельцы поняли, что их не пустят в Кремль.
- На, держи! – после короткого совещания с товарищами подал один из стрельцов челобитную Языкову. – Ты думный дьяк приказа Стрелецкого, и ты обетование дал нам перед Богом самим, тебе верим.
До позднего вечера добросовестно трудился дьяк, чиня розыск по челобитной.
Один за другим приходили выборные от разных полков и чистосердечно рассказывали о неправде начальных людней. Языков строго слушал, тщательно выводил на особом листочке имена наиболее дерзких и невоздержанных на слова.
- Ай-ай-ай-ай! – болезненно вздыхал он, покачивая сплюснутой, как помятый сырник, головой. – Что творят беззаконники с воинством государевым! – И с едва скрытым наслаждением думал, как легко удалось ему подвести стрельцов, вызвать их на открытость.
- Так, сказываешь, болезный мой, не половину, а почитай все жалованье оставил за собою полковник? Как тебя? Потапушка, что ли? – обратился он к молодому стрельцу.
- Да не токмо жалованье, а и бабой моей попользовался. Повелел ей холсты ткань на него, а к делу принялась - ноченьку с ней ночевал. Мушкетом грозился. Ну, измочалил я после бабу свою, а легче мне от того?
- Ай-ай-ай-ай! – сжал Языков пальцами горло, точно стремился подавить, готовые вырваться всхлипывания. – До чего же допустил ты, Господи, Боже мой! – и записал дрожащей рукой: “Повидать Потапову бабу. Авось и моего устрашится мушкета, разжалобится”.
Поутру начальник Стрелецкого приказа князь Ю.А. Долгорукий, послушав Языкова, отправился в Кремль с докладом.


XLI

Тихо, неуютно было в опочивальне Федора Алексеевича. Густо пахло целебными снадобьями, человеческими испражнениями, заношенным бельем и клопами. В промороженные стрельчатые оконца скупо сочился мутный и липкий, как взор очей государевых, свет. На кресле, придвинутом к самой постели, были в беспорядке разбросаны книги, задеревеневшие от пота чулки, склянки, носовые платки, ладанки, иконки, кресты, кипарисовые, медные, золотые и груда карманных, в различной оправе, зеркал.
Зеркальце было любимою потехою государя. Их он собирал с первых дней венчания на царство. Как бы ни злобился царь на ближних своих, стоило поднести ему в пригожей оправе с затейливым узором зеркальце, и гнев его тотчас же рассеивался. В скучные, долгие вечера, когда надоедали россказни бахарей, а незатейливые, всегда одни

85

и те же забавы шутов и карлов вызывали тошноту, когда от знакомых до последнего пятна
богословских книг рябило в глазах, он обращался к своей излюбленной потехе – набирал
столько зеркалец, сколько вмещалось их промеж растопыренных пальцев, и забывал обо всем на свете. Боже избави, если кто-либо осмеливался нарушить его очарование. Болезненное продолговатое лицо, чуть опушенное светлой бородкой, загоралось тогда таким гневом, что даже царевна почитала за благо поскорее убраться из опочивальни брата.
Но такие вспышки бывали нечасто. Софья ревниво следила за тем, чтобы ничто не тревожило государя. Она любила Федора Алексеевича глубокой почти материнской любовью. Да, и как ей было не любить его, такого смирного, мягкого, ласкового, а главное – первого из самодержцев российских, распахнувшего, наконец, запертые от всего человечества двери светлиц царевен. Никто из мужчин, даже самые близкие люди, еще недавно не могли и помыслить о том, чтобы увидеть  в лицо первых дочерей и сестер царевых. Из колена в колено были царевны затворницами, монахинями. Светлица, в которой жили они, с первых часов рождения становилась их гробом. Шутихи, карлицы, дурки, боярыни, мамки, пяльцы да Часослов. И все. Разве еще мутные ночные думки,
девичье томление, неосознанная тоска о несбыточном, невозможном, о муже.
И вдруг – воля. Правда, ограниченная, но все же воля. Вышло это все как будто неожиданно и просто, точно само собой. Случилось так, что Федор Алексеевич в одну из ночей почувствовал себя особенно плохо. Уверенный в близкой кончине, он пожелал проститься с сестрами. Софья первая прибежала в опочивальню, обливаясь слезами, припала к хриплой груди царя и так оставалась долго, до тех пор, пока больной не заснул. Замер Кремль. Ничто, опричь ночных мышиных шорохов в темных покоях да баюкающего шелеста губ монаха, читающего часы, ни малым намеком не заявляло о жизни.
Государь проснулся на рассвете и, увидев притаившуюся в красном углу царевну, благодарно воздел очи к расписанной золотом подволоке.
- Не инико ты, Господи, сподобил мя чуда узреть.
И поманив к себе пальцем сестру, поцеловал ее в толстые губы.
- Ты вернула мне жизнь. Тебя прислал Бог во спасение мое. Едва припала ты к груди моей, почуял я, как вливается здравие в душу мою.
С тех пор Софья все чаще стала захаживать в опочивальню и так умело и ласково прислуживала брату, что Федор Алексеевич не мог уже обходиться без нее. Вначале нарочно робкая, пугливая Софья понемногу стала как будто привыкать к мужскому обществу, принимать участие в делах государственности, каждый раз поражая брата недюжинным умом и находчивостью.
- Гляжу я на тебя, - нежно ласкал он то и дело царевну, - и все к чему-то вспоминаю сказы о прадеде нашем Филарете. Сдается мне, в него ты пошла крепостью ума и державным духом.
Многим боярам не нравились заведенные в Кремле новшества. Они почти открыто роптали и даже ходили с жалобою к патриарху. Но Федор только усмехался благодушно и еще больше баловал сестру милостями. На защиту царевны против боярского гнева поднялся ближний боярин князь Василий Васильевич Голицын. Он не давал никому сказать худого слова про Софью, издевался над “азиатским дикарством” вельмож и повсюду носился с именем покойного начальника Посольского приказа Ордын-Нащокина.
- Вот вы кичитесь племенем-родом, а был Нащокин неродовит, да гораздо учен. И не зря сказывал он, что не в грех добрые дела у иноземцев перенимать да на Руси сеять. Оттого не убудет нас, а и прибудет еще во славу державы царской.
Федор Алексеевич строго, точно совершая таинство, поддакивал любимому боярину и во всем соглашался с ним.
86

- Ежели все повести, как издревле велось, то тебе, Василий, выходит, уж и по-латыни негоже со басурманами беседы беседовать, а мне по-ляшски книгу грешно вычитывать. Нешто не так я сказываю?
- Так, государь. Воистину так, - прикладывался Голицын к худой и желтой царской руке.
- Еще бы не так, коли устами херувимскими твоими глаголет Господь, - вкрадчиво вставляла царевна и благодарно заглядывала в глаза князю Василию.
Бояре смирились.
- А плетью обуха не перешибешь, - рассудили они. – Нам же то не в помеху. Как жаловал нас государь милостями допрежь, так и ныне всех нас примолвляет.


XLII

Князь Долгорукий долго стоял у двери опочивальни, не решаясь войти. Наконец, дверь отворилась, и на пороге показался лекарь Даниил Гаден.
- Скоро ль ты отчародействуешь, жидовин? – брезгливо посторонился от лекаря князь.
Бледное лицо Гадена болезненно передернулось, в глазах засветилось странное выражение обиды, покорности  и какой-то жалости не то к самому себе, не то к Долгорукому.
- Меня зовут Даниил, - произнес он слабым, чуть вздрагивающим голосом.
Долгорукий грубо оттолкнул его.
- Как ни крести душу поганую, а все жидовином зостанешься.
И князь вошел в опочивальню.
Слышавшая его слова Софья, погрозилась:
- Не поносить лекаря, а в пояс кланяться. Денно и нощно дозорит он подле государя и великую легкость в недугах приносит умельством своим.
Князь передернул плечами.
- А коли воля твоя, то молчу. Токмо, сдается мне, не зазорно ли высокородному князю российскому кланяться в пояс жидовину поганому?
- Какой он жидовин? – вмешался духовник царя. – Он Христа исповедует. А еще недугующих исцеляет, живота не жалеючи, труждается для людей.
Слегка приподнявшись на локте, царь любовно поглядел на сестру и священника.
- Так его, так его, чадушка. Помелом выметите из нутра его, княжеского, азиатское дикарство богомерзкое!
Лекарь вернулся с колбочками и склянками, опытною рукою приготовил снадобья, налил в ложечку, сам отпил первый, а потом поднес к губам царя.
Кривясь и морщась, Федор Алексеевич выпил жидкость, закусил жареным засахаренным миндалем, и поудобнее улегся.
Софья заботливо поправила пуховик.
- Не тревожит ли, братец мой государь?
- Отменно, Софьюшка! – сладко зажмурился Федор Алексеевич.
Долгорукий стоял у окна и царапал ногтем слюду. Софья нетерпеливо поглядывала на дверь, очевидно, поджидая кого-то. Неслышно, затаив дыхание, пошел из опочивальни лекарь. У двери он приостановился и, отвесив низкий поклон входившему Голицыну, шмыгнул в сени.
Тучное, заросшее маленькими черными волосками, лицо царевны полыхнуло ярким румянцем. Узенькие, заплывшие жиром глаза, засветились такой неподдельной

87

ласкою, что князь невольно с такой же искренностью поцеловал ее руку. На жирном обрубочке носа Софьи затрепетала чуть видная сонная жилка, а тучные груди так высоко вздымались, как будто хотели разодрать скрывавшую их ткань польской кофты.
- Как почивать изволила, царевна? – низко раскланялся Василий Васильевич Софье Алексеевне.
Взволнованная царевна поднялась с кресла и грузно шагнула к окну.
Священник перекрестил царя и, не глядя на Софью, почти выбежал в сени.
- То он от соблазна прочь пошел, - хихикнул царь.
Князь застенчиво опустил голову и промолчал.
Наступило время сидения. В опочивальню чинно входили бояре, кланялись земно царю и, дождавшись приглашения, садились вдоль стены, на обитую атласом с золотыми гривами, лавку.
- Не покажешь ли, государь, милость, не повелишь ли к сидению приступить? – торжественно, как полагалось по обряду, приподнялся Голицын.
Федор раздумчиво поглядел на желтые пальцы.
- И все-то вы с государственностью. Опостылело. Недугаю я. Тут впору не государственность вершить, а в монастырь на постриг идти, а там и ко Господу.
Ближние сорвались с мест и пали ниц.
- То не царь сказал, то ветер ветру внял. Ветром разнесло, в поле размело. Тьфу, тьфу, тьфу! Сухо дерево, завтра пятница, - дружно прочитали они заклинание и, поднявшись, рявкнули остервенело: Словеса сии никому не в помеху, государю же нашему, мно-о-о-гая лета!
Польщенный царь милостиво допустил всех к руке, перекрестился, лег на бок и, подложив под щеку ладонь Софьи, открыл сидение…
- Со Господом, други мои.
Подьячий достал из мешочка, болтавшегося на животе, пузырек с чернилами, привстал на колено и, расправив бумагу, приготовился к записи.
Василий Васильевич покрутил холеные, напомаженные усы.
- Сказ мой невелик, - поклонился он Федору Алексеевичу. – О крестьянах мой сказ.
Ближние заерзали на местах.
- Похолику моему показал Господь милость великую и научил многим наукам и языкам, - продолжал князь, обмахивая высокий свой лоб надушенным платочком, - стало по власти моей постичь, каково ведется в землях иных управление государственностью.
- Затянул свою песню, - едва внятно прошепелявил Иван Михайлович Милославский.
Софья зло прислушалась, но, не уловив слов, промолчала. Петр Андреевич Толстой многозначительно переглянулся с братом своим Иваном.
- И в думах ночей не досыпая, - плавно, точно по писанному, растягивал Василий Васильевич, - дошел я, с Божьей помощью, к истине.
- Занятно! – уже вслух, не скрывая насмешки, отрубил Милославский.
Государь выронил из пальцев зеркальце и надулся.
- Погоди ты, егоза! Хоть ты и кровный мне, а чина сидения не рушь!
Певучая речь Голицына убаюкивала царя, он не слушал слов, о чем-то думая, мечтательно перебирая зеркальца. Вставка же Ивана Михайловича вернула его к яви. В другое время не миновать бы беды, плохо пришлось бы боярину за то, что он оторвал царя от любимой забавы. Но Федор Алексеевич на этот раз сдержался: было неловко показать людям, что он несерьезно относится к сидению.
- Сказывай, Василий, не внемли ему!
- А истина, вот она вся, - уже без всякого вдохновения, скороговоркой отбарабанил Голицын. - Крепость крестьянская не в корысть, но в оскудение государству. Добро
88

изничтожить крепости на крестьян, да коим наделом пользуются ныне они, то и оставить за ними на все время…
Точно от ворвавшегося внезапно ветра высоко подпрыгнули красные язычки
лампад.
Князю не дали закончить, неистово набросились на него голодными псами, у которых вздумали отнять добычу.
- А не бывать тому, чтобы Богом данные государям людишки отдельно от господарской воли живали!
Никогда еще, за шесть с лишним половиной лет царствования, никто не видел такого бешеного гнева царя. Во второй раз за один час нарушили мечтательный покой его.
- Вон! – вопил он, срываясь с постели. – Лишаю! Всего лишаю!
Никакие мольбы Софьи не помогли. Царь метался по терему, опрокидывая все на пути, дико ревел, хватал ближних за бороды, волочил их по полу, топтал ногами и изрыгал на весь мир самые страшные, какие только знал, проклятья.
Наконец, силы оставили его. Он вдруг отяжелел, опустился и, растопырив руки, упал.
Бояре столпились у входа и угрюмо молчали. Подоспевший Гаден возился подле
царя с какими-то снадобьями.
- Не отменить ли сидение? – спросил, ни к кому не обращаясь, Иван Михайлович.
Государь приоткрыл левый глаз и тупо уставился в пространство.
- Что же примолкли? – пожал он плечами.
Ближние поспешили занять свои места. Дьяк Посольского приказа Емельян Украинцев передвинулся к подьячему, продиктовал ему постановление.
Голицын, словно побитый, стоял в углу, и не смел поднять голову.
- Что ж ты, Васенька, не присядешь? – мягко уже и без тени гнева, улыбнулся царь.
Растерянный, жалкий вид любимца тронул его. - Ну, ладно. Не можно ужо и пожурить тебя стало. Ступай от ко мне.
Софья с проникновенной любовью и благодарностью поглядела на брата.
Украинцев прочитал постановление, по которому крестьяне не только по-прежнему оставались крепкими за государями, но, по существу, переходили в полную собственность помещиков со всей своей землей и животом.


XLIII

В тот же двенадцатый день января состоялся собор. Сам государь в полном облачении, поддерживаемы двумя стольниками, еле живой, объявил соборянам то, что внушали ему каждодневно Голицын и другие из ближних. Особенно настаивала на этом сестра Софья.
- Доподлинно великой помехой служит местничество при даче служб. Бывает и горазд добр на месте ином начальный человек, да не можно ему той службы дать: родом не вышел-де. А что нам родовитость, коли опричь знатной крови, бывает, нет за иным ни ума, ни сноровки! Как его на ту службу посадишь? И мыслю я, местничество от сего дня изничтожить. Кто что заслужил, тому там и быть…
Он пощелкал пальцами, хотел еще что-то сказать, но страшная усталость помешала ему.
Собор подчинился воле царя.
В передних дворцовых сенях был разложен костер, на котором сожгли все разрядные книги.

89

Когда все кончилось, царь истово перекрестился и высоко поднял руки.
- Отселе все дворяне мне равные года! И получать они будут поделом, а не по роду племени.
И, покачиваясь из стороны в сторону, как хмельной, под одобрительный шепот средних дворян и под хмурое мычанье высокородных, заковылял в опочивальню.
По пути Долгорукий рассказал ему о челобитной.
Федор Алексеевич болезненно поморщился.
- Ох, угомон вас возьми! Сказывал же не однажды: творите, как гораздей
отечеству.

Главные участники челобитной, отмеченные Языковым на особом месте, были изловлены и посажены в застенок.
А ночью подьячие привели к Языкову в приказ жену Потапа. Женщина пришлась по мысли дьяку. Он отпустил ее домой только к утру.


XLIV

Утром всех задержанных челобитчиков вывели во двор.
Тяжело перебирая ногами в сопровождении двух подьячих, шагал, покачиваясь, точно во хмелю, Кузьма Чермный.
Необходимость идти к полку не на шутку беспокоила приказных… “Уж больно круто повернули стрельцы – опасливо раздумывали они, - как бы лиха не приключилось какого”.
И точно стараясь умаслить челобитчиков, принялись наперебой убеждать его вернуться в приказ, выпросив перед Долгоруким прощение.
Кузьма продолжал вышагивать дальше и ни звуком не отвечал подьячим.
На площади, перед выстроившимся грибоедовским полком, Кузьму раздели и бросили на козла.
Один из приказных прочитал приговор. Чермный перекрестился и тупо оглядел стрельцов.
- А не обскажите ли вы, товарищи, не по согласию ли я с вами старался подать челобитную?
Глухой рокот прокатился по стрелецким рядам. Чермный оттолкнул ката, приготовившегося связать его, и спрыгнул с козла.
- Пошто же вы дозволяете надругательство надо мною?
Точно разбушевавшаяся в половодье река, хлынули стрельцы к козлу на выручку задержанным.

Из избы в избу, из терема в терем, из улицы в улицу покатилась по одетой в пасхальные перезвоны Москве нежданная весть.
- Стрельцы восстали! Идут стрельцы на начальных людей!
Уже и главная стрелецкая слобода, что в Замоскворечье, на полдень от Кремля, и слобода в Земляном городке, у святого Пимена в Воротниках, и у святой Софии, что в Пушкарях, а и у Спаса в Чигасах за Яузой – все собираются под знамена восставшего грибоедовского полка.
Покатилась весть по избам, по теремам, ударилась о крепкие кремлевские стены, перевалилась в палаты, рухнула тяжелой могильной плитой на полумертвую грудь государя Федора Алексеевича.

90

- Молись, государь! – распростерся ниц перед царевой постелью окольничий. – Средь стрельцов не оставалось верных тебе. Остатный оплот твой. Стремяшный полк и тот побратался с мятежниками!


XLV

Но все-таки 23-го апреля, в самое воскресенье, на Фоминой в Стрелецкий приказ явился выборный от всего стрелецкого полка с челобитной на своего полковника Семена Грибоедова.
- Никого из бояр и в приказе нету. Нешто не знаешь, голова с мозгами, какой нынче день? Али не проспался после праздничка? – сонным, осиплым голосом проговорил очередной “приказный” дьяк Павел Языков, сам еще не пришедший в себя от недавних угощений. – Черти бы побрали вас, стрельцов. Ни часу покою нету от окаянных. Одни вы и шляетесь, времени не знаете.
И дьяк громко, протяжно зевнул, недовольный, что разбудили его, спокойно спавшего перед этим на скамье в прохладных сенях приказа.
- Ну, не разевай глотки, душа чернильная. Леший вскочит. Ишь, каку утробу отрастил на нашей крови, на казенных харчах… Не надобно мне и бояр твоих, и тебя самого. К царю-батюшке челобитная… Веди во дворец. Там доложи боярину, какому следует: допустили бы меня на очи его государевы. Ему и подам челобитье.
Дьяк даже глаза раскрыл на такие дерзостные речи. Наконец присвистнул и ответил:
- Ну, видимо, дело: ума ты лишился, миленький. Вязать тебя надо да на съезжую вашу… Не пускали бы таких по городу бегать… Коли ты видал, али слыхал, чтобы вашу братию так поодиночке, и здоровые государи на очи на свои. А не то к скорбному царю, которого и близким видеть не можно, тебя, дуболома, допустить… Прочь поди с челобитной своею. Заутра приходи, коли вправду велено тебе бумагу подать. Проваливай, слышь…
И дьяк уже собрался вернуться на свою, нагретую лежаньем, широкую скамью.
- Ой, гляди не пожалей, што гонишь… Дело немалое… У нас, слышь, пока тысяча рук подписались. Да за нами еще не один десяток тыщ стоит… Гляди, наутро не поздно ли будет?
Обернулся снова дьяк.
Он знал, как и все, что большое брожение идет в стрелецких полках. Никого не устрашил пример стрельцов, жестоко наказанных знатным родичем этого самого дьяка,
Иваном Максимовичем Языковым, за жалобу на полковника Пыжова, поданную два месяца тому назад.
Окинув снова более внимательным взглядом необычного челобитчика, Языков медленно протянул руку за бумагой.
- Ну, давай уж… Ивану Максимычу да Юрью Алексеевичу, князю Долгорукому со товарищи… Може, коли и важное што, они ноне ж к царю заявлятца, доведут о просьбе вашей, о челобитье смиренном…
- Да уж тамо пускай сами разбирают по пятницам: смиренство али несмиренство нашло на нас… А правый суд должен нам быть произведен. Уже боле терпеть и мочи не стало… Так и скажи…
- Скажу, скажу, молодец… Не знаю, как звать тебя…
Дьяк остановился, выжидая ответа.
- Зовут Зовуткой, величают Дудкой… А когда же нам ответ буде, сказывай, семя

91

крапивное, а?..
- Отве-ет… да хочь завтра пожалуй, господин стрелец. Коли дело твое такое неотложное, как сказываешь… да не одново тебя, а мирское, слышь, круговое ваше…
- Так верно… Всем кругом писали… тута вот сказано… Все прописано.
Он ткнул пальцем в челобитную, которую дьяк уже успел развернуть и теперь читал про себя.
- Так, так… Знакомы дела. Видать, жох у вас полковник ваш, Грибоед энтот самый. Ишь, поборы берет тяжелые…
- Совсем разорил.
- Жалованье царское не сполна выдает…
- Ворует собака. Уже писари наши знают. Прямо говорят: ворует, аспид, денежки наши кровные, заслуженные…
- Да, еще и работой на себя задарма неволит… Ахти-хти…
- Измаял работенкой дармовой. Мало, под Москвою в усадьбе домишко ему постановили… и сараи рубили, и черные избы… Идол, на самый праздник, на Светлое Христово Воскресенье, отдыху не дал. Кончай ему, да все тут… Хуже нехристя… Поработил православных, как турецкий султан какой. И управы на него не найдем. Погибаем от его мучительства от немилостивого. Неистово затиранил весь полк.
- Ах, батюшки… Прямой он разбойник… И всех так, сказываешь, замытарил?
- Ну, всех не всех… которы урядники с им да пятидесятники, да майоры, начальство там главное – тем хорошо… И они по следам тово скареда на нашей шее уселись. А еще из наших такие, кто богаче вон, коли лавки в рядах имеет али на торгу… Не гляди, што рядовой стрелец, наш Грибоедов с ими не брезгует и хлеб-соль водит… И посулы берет немалые… Им хорошо…
- Што же, богатеи-то ваши и не подписали челобитной? Видно, не от всево полка она подана, стало быть…
- Ну-у… Не подписали! Смели бы они… Так мы бы из них тоже кишки все повыпустили бы… От свого брата отшибатца никак не можно… Купец не купец, а родовой стрелец. Так со всеми и руку тяни… Энто у нас уже так завсегда, спокон веку… А другое сказать, сами наши богатеи и подбивали нас… Толкуют, ихня толста мошна и то трещит от нахрапу от полковничьево. Знаешь, дьяк, как приговорка есть: “Злющему борову все не по норову…”  Так и Грибоед наш. Нам его не избытца добром, прогоним силом… В те поры хоже буде. Так ты и скажи…
- Ладно, ладно, скажу… Уж будь покоен, - повызнав все, что казалось ему интересным, торопливо ответил дьяк. – Ты с Богом поезжай себе. А я твою челобитную в ту же пору и боярам понесу казать… Как они там?
- Ладно, неси… Пущай они. Слыхали и мы на слободах: помирает царенка, подай
ему Господь доброе здоровье… Што ж, пущай бояре примут от нас душегуба, кровопопивца Сеньку-полковника. Али новый царь наступит – он пущай разберет. Только бы нам Грибоеда к лешему… Так, слышь, и скажи боярам…
Тяжело взобравшись на костлявого, высокого коня, привязанного тут же, внизу лестницы, стрелец еще раз обернулся, кивнул головой в спину дьяку, который был уже у двери приказа, выходящей на площадку, и пустился рысцой по площади, даже заглянув на какую-то женку от удовольствия, что так легко и удачно выполнил поручение товарищей.


XLVI

Когда старик князь Долгорукий прочел очередную челобитную, переданную ему в

92

тот же день, под вечер, дьяком, он спросил:
- Што так спешно припожаловал с челобитием, на дом ко мне заявился? Али не терпелось, пока я на утро сам загляну в приказы?
- Не по своей воле-то, боярин князь Юрья Лексеич… Я, было, к Ивану Максимычу
ранней побывал. Он меня к тебе и послал. Уж больно грозился стрелец, всем беды сулил, коли задержу челобитье.
- Грозил стрелец? Тебе?! Да што он, шалой али пьяный? В царский приказ заявился, да с угрозой!
- Не потаю греха, так уж пьян, что и лыка не вязал! А супротив ваших боярских милостей: Ивана Максимыча, да твоей, да сынка твово, Михаила Юрьича, князеньки – такое городил и прибирал…и-и… Язык не повернется и вымолвить…
- Ла-адно… Зажирели собаки стрелецкие… мало им батогов, которыми недавно их велел потчевать… Еще приготовлю. Как звать-то нашего челобитчика? Знаешь ли? Я ему покажу…
- Не сказывал, как его зовут… Я уж и то пытал. Сдогадался – не дал ответу. Да он наутро за ответом быть хотел…
- За ответом… Получит ответ… Ступай. Я утром буду пораней. Сам все разберу.
На другой день, хотя и рано, явился за ответом выборный стрелец, но ему пришлось недолго ждать. К приказам приехал со своей свитой старик Долгорукий, поднялся наверх и первым делом спросил:
- А што, от грибоедовского полку посланец тут ли?
- Тут, уж давненько ждет.
- Покажите мне его.
Позвали стрельца.
С шапкой в руке, отдав поклон важному боярину, стоит выборный, ждет, что у него будут спрашивать.
- А, так это ты тут неподобные речи в царских приказах ведешь? – вдруг, багровея от гнева, закричал князь. – Узнаешь, пройдоха, как на нас, на слуг государевых, лаю непотребную изрыгаешь… Эй, берите его.
Приказные служители двинулись вперед, сразу скрутили опешившего стрельца. Он даже не стал особенно сопротивляться. По приказу князя немедленно был написан и подписан приговор. Дьяк сел на коня. Несколько сильных приказных сторожей, обычно выполнявших приговоры над обвиненными, потащили стрельца прямо в слободу, к съезжей избе грибоедовского полка.
Ударили в било. Барабаны забили сбор. Двадцать минут не прошло, больше половины полка стояло уже на площади перед “каланчой”. Дьяк, не слезая с коня, откашлялся и стал читать приказ:
- “По указу… - и прочел, - мы, думной боярин, начальник – воевода Стрелецкого приказу, князь Юрий Алексеевич Долгорукий со товарищи приказали: стрельца имярек…”
Тут дьяк остановился.
- Как звать-то тебя?
Угрюмо стоявший со связанными наручниками стрелец, недоуменно посмотрел на приказного.
- Ондреем зовут, по отцу Васильевым. А кличут Щука.
- Так. Выходит, карась – не дремай. Добро.
И, крикнув, дьяк продолжал читать указ, словно так и было написано в бумаге:
- “Стрельцы Грибоедова полка, Ондрюшку, сына Васильева, Щуку кнутом наказать за его облыжные, наносные речи и всякого лаю, всего дать десять ударов. А для примеру – сечь его на полковом кругу у съезжей избы, штобы иным было неповадно”.
93

Подписи прочел, число и год.
Говор смутного недовольства пробежал между стрельцами, кучками обступившими дьяка и связанного товарища, которого держали приказные каты-прислужники.
Но никто не решился первый сказать что-нибудь. С утра еще не успели охмелеть иные, способные на безрассудство в пьяном виде, А у сильных еще была привычка к повиновению.
Но стоило дать самый легкий толчок – и эта напряженная толпа могла стать неукротимо-опасной.
И толчок был дан.
Как только по знаку дьяка два прислужника стали валить на землю стрельца, чтобы исполнить приговор, тот вырвался у них из рук и кинулся прямо в толпу:
- Батуи… Да што ж… За што же, родимые… За вас, товарищи, за весь полк муку принимать должен?.. Застойте, заступите… Товарищи. Вашу волю говорил, подавал челобитную… А ноне даете на поругание посланца своего? Грех, товарищи… стыд головушке, коли дадите меня на истязание…
Кинулся на колени бедняк и, не имея возможности шевельнуть связанными руками, припадал головой к ногам стрельцов, губами ловил руки товарищей.
Дрогнула сильнее, зашевелилась, зашумела вся громада стрельцов.
Но еще не знали, что делать. Одно оставалось: прогнать дьяка с палачами. Но за этим должно последовать нечто бесповоротное.
Не пройдет такая дерзость безнаказанно. Как ни слаба теперь царская власть, как
ни идут вразброд бояре, вступая вечно в свору из-за доходов и выгод, в ущерб общему делу – подобной дерзости стрельцам они не простят.
Пользуясь замешательством толпы, палачи снова схватили Щуку и стали валить его на землю, тут же, срывая одежду, чтобы обнажить до пояса приговоренного к истязанию бедняка.
- Выручайте, братцы, - прерывистым, отчаянным воплем прорезал воздух Щука.
Палачи изловчились и сейчас же заглушили крик, заткнули чем-то глотку стрельцу.
Но нервы больше не могли выдержать у окружающих. Всякие благоразумные соображения были забыты.
Приземистый, широкоплечий стрелец, из бывших астраханцев, откинул палку, которую держал в руках, как будто она мешала ему, подскочил молча к приказным, схватил одного, оторвал от товарища, толкнул его так, что тот кубарем полетел прочь.
С размаху налетел палач на другого стрельца. Тот наотмашь ударил приказного, свалил его с ног, а сам кинулся туда, где другие приказные служители стояли, не решаясь - отпустить стрельца или продолжать свое дело.
- Прочь, идолы… Пока живы, уходите, - замахиваясь тяжелой палкой, крикнул второй стрелец.
И, не ожидая даже, пока палач исполнит приказание, опустил ему на голову удар, сам даже крякнул при этом.
- Э-х… Получай, аспид…
Бледные, окруженные десятками озлобленных лиц, видя над собой занесенные кулаки и палки, палачи оглянулись, ожидая, что дьяк заступиться за них или скажет, что им делать.
Но тот при первом же ударе, нанесенном служителю, быстро повернул своего коня, и теперь только насмешки и гиканье стрельцов неслись ему вдогонку.
Пустились следом за дьяком и все прислужники, нагнув головы, подобрав полы кафтанов, только покряхтывая при каждом ударе, который получали на бегу от кого-нибудь из стрельцов.
94

Расправив затекшие, натертые веревкой руки, которые кто-то поспешил развязать узнику, Щука заговорил возбужденным, визгливым от озлобления голосом:
- Убегли кровопийцы… Деру задали, собачьи прихвостни… За подмогой пошли. Верьте слову, братцы – за подмогой пошли… Приведут драгун, солдат да рейдер… Всех
нас изведут… Я сам в городу слышал: рать стрелецкую извести порешили бояре, так потачки ми не дадим. Постоим за себя, братцы… Не дадим в обиду себя, и жен, и детей своих… Начальство покличем… Куда подевались они, грабители… как нужно, и нету их… Полный круг созывайте… Другие полки повестить надо. Нынче нас обратают. А после и за них примутся… Солдатам сказать надо. Им тоже погано пришлось от командиров… сами знаете: не раз подсылки были к нам и от бутырцев, и от иных полков… Бейте сбор… В колокол вдарим, братцы. Не дадим себя в обиду… Царь помирает. Так бояре и рады измываться над нами. Защиты-де мы не сыщем. Врут. Сыщем. Звони, робя… Бей в барабаны…
И, невольно заражаясь исступленным настроением товарища, большинство стрельцов кинулись бить в набат, затрещали барабаны, зазвонили колокола на соседней колокольне.
Напрасно более опасливые и благоразумные старые стрельцы пытались осторожно уговорить толпу, остеречь ее от того, что ждет бунтовщиков в случае неудачи.
- Не слушайте их… Это предатели, подкупки боярские… На каланчу их – да вниз кидайте… Мы тута примем окаянных… За оружие беритесь… Теперь по домам, за мушкетами, за пиками… Всем с приносом воинским идти на сход, - так кричали зачинщики.
Напуганные угрозой, смолкли те, кто думал удержать живую лавину без вина опьяненных, обездоленных людей.
Всю ночь почти длился сход грибоедовцев. Поскакали отсюда гонцы в другие полки. Везде почва была готова, и товарищам обещали немедленную помощь против притеснителей: начальников и приказных бояр.
Наутро первосоветникам-боярам сообщили очень тревожную весть:
- Шпионы доносят: шестнадцать полков согласились с грибоедовскими стрельцами. Да и к им же пристал солдатский Бутырский полк. И заставили приставов своих заодно идти, а попы ихние, все больше – староверские, кресты, и Евангелие выносили. На том Евангелии да на кресте всех присягали: друг за дружкой стоять до самой смерти. Всех-де не казнят. Москву без стрельцов не оставят… И коли бояре полковников на правеж не поставят, иску стрелецкого не выполнят, самим надо начать расправу с кровопийцами, с мздоимцами-начальниками… А начиная с первого Ивана Языкова, ворам потатчика, да кончая князем Михайлом Долгоруким, что и сам правды стрельцам не дает, и отца старика с пути сбивает.
Так доносили шпионы, подосланные в слободы, где разгорелся полный мятеж. Теперь все полки решили составить одну общую челобитную и подать ее самому царю, выступая на это дело целым скопом. И только не решили: с оружием собираться им перед Красным крыльцом или на первый раз пойти безоружными и выслушать, какой ответ будет на челобитье.
- Как же нам теперя? – невольно бледнея от только что сообщенных вестей, спросил Языков у Долгорукого, с которым съехался утром 25-го апреля в Стрелецком приказе. – Крутая заварилась каша. Оно, положим, и половины правды тово нету, что в жалобе на Грибоедова написано. Не хуже других полковник. Может, и пользовался малость от своих людей. Так один Бог без греха… А не миновать тово, што разобрать придется челобитную да для заспокоения горланов как-либо покарать полковника.
- Покарать? Да статочное ли дело? Будь начальник и втрое виновен, не можно по жалобе каждой холопской все творить, как они желают. Ныне - на полковника
95

челобитная. Там - на тебя али на меня подымутся. “Не хотим-де, штобы Приказом нашим боярин Языков правил али князь Долгоруков. Стеньку Шелудивца в начальники волим”. Так по кругу загалдят. И надо творить по-ихнему? Моя дума такая: войско собрать, которое не замутилось, окружить слободы. Попугать пищалями, две-три избы разнести
ядрами. А там – и крикнуть: “Несите оружие все сюды. Сдавайтесь на нашу милость”. Разборку сделать как надобно. Зачинщиков перевешать али башку долой безразумную. Каво – в колодки… Ихних повыслать… Вот останние ровно из шелку тканого станут. Так я мыслю.
- Да и я бы не прочь. Не пора, слышь, боярам… Сам знаешь: царь, почитай, одной ногой в гробу стоит. Помрет. Кабы смута иная, куды грозней стрелецкой, не загорелась. Ратные люди в приказе стонут, все до последнего. Эй, боярин, поступимся на короткий час и подержим недолго полковника под стражей, а там ево на волю пустим. Стрельцов бы замирить. А пойдет смута – разочтемся с ими своим чередом. Будут помнить, как челобитные писать, власти грозить, мутить по царству.
- Што же, пусть так, коли так, - неохотно согласился гордый старик, сознавая, что Языков в данном случае прав.
Грибоедов, заглянувший тоже в Приказ, чтобы вызнать в таком положении его долю, немедленно был взят под арест. В слободу послали извещение, что жалоба стрелецкая рассмотрена и полковник-лихоимец арестован.
Обрадовались, зашумели стрельцы.
- Вот, братцы, наша взяла!.. Слышали?!
- Любо!.. Пускай и от нас грабителей-полковников уберут, - отозвались на это
стрельцы других полков.
И быстрее заскрипели перья полковых писцов, выкладывая на бумагу все обиды, настоящие и мнимые, какие терпели ратники от жадного и распущенного начальства.
Когда же через день стрелецкая громада узнала, что Грибоедов был арестован для виду и на другое же утро потихоньку отпущен домой, ослабевшее, было, озлобление, вспыхнуло с новой силой.
И одно общее решение постановили почти единогласно:
- Взять челобитную и к самому царю идти. Пусть он казнит и милует, пусть по правде рассудит своих верных слуг-стрельцов с лихоимцами-начальниками да боярами, которые тех воров покрывают, дружбы и корысти ради.
Решение состоялось 26-го числа. Тут же начали подписывать челобитную почти того же содержания, как и первая, поданная грибоедовцами.
Между прочим, там было так написано:
“На наших полковых землях на наши деньги сборные выстроили себе полковники загородные дома: жен и детей наших посылают в деревни свои подмосковные: пруды им
копай, плотины, мельницы строй, и сено коси, и дрова секи. Нас самих гоняют тоже им служить, не то чистую работу делать, а нам што. И по дому, и по двору ровно скот тяглый, работаем, что людям ратным и не подобает. И принуждают нас побоями и батогом за наш счет покупать себе цветные кафтаны с нашивками золотыми и всякими, и шапки бархатные и желтики, штоб от других богатых полков без отлички. А из государева жалованья нашево вычитают себе и хлебные запасы, и деньгами немало. И за многие годы нам окладных и жалованных кормов не плачено. А тем воровством полковники те безмерно побогатели. А не будет нам дано суда и правды, так хоть самим доведется тех ведомых воров-лиходеев перебить, а домы их по бревну разнести”.
Так заканчивалось челобитье.
Тут же был приложен список полковников, которых обвиняли стрельцы, и бесконечные списки - счет всего, что по их расчету недополучили челобитчики из своего оклада деньгами и припасами всякими или сукном, холстами, которые тоже отпускались
96

им по известной росписи.


XLVII

Подать на другой день этой челобитной не удалось.
Федор Алексеевич болел, находился в постели. Ему доложил Стрешнев:
- Стрельцы Пыжова взбунтовались.
- Отчего случилось недовольствие? – спросил Федор Алексеевич.
- Сказывают, полковник Пыжов якобы воровал у них жалованье.
- Иван Максимович, - оборотился царь к Языкову, - ступай, расследуй, и ежели подтвердится, полковника на правеж, всыпать хорошего кнута и из полковников гнать.
- Но понравится ли сие Долгорукому? Он над стрельцами начальник
- Он же, сказывают, болен. И потом, я велел Хованскому принять от него Приказ стрелецкий.
- Тут не поймешь, государь. Один уходить не хочет, хотя болен, другой вступать в должность не может, она еще занята.
- Вот оттого и порядка в Приказе и в полках нет. Разберись, Иван Максимыч, и доложи мне.
Языков отправился к Долгорукому Юрию Алексеевичу, к тому самому, стараниями которого возведен был на престол Федор Алексеевич.
Князь был дома и тоже недужил, но в постели не лежал, и посланца царского
встретил на ногах. Узнав о причине появления у него Языкова, загремел басовито:
- Сукины дети, вздумали на полковника жалиться.
Чтобы отвлечь Долгорукого от неприятной темы, Языков спросил последнего о здоровье.
- Сам видишь, правая рука чурка чуркой, даже пальцем пошевельнуть не могу. Да и нога правая, того гляди, откажет.
- Ты бы уж сдал Приказ-то, Юрий Алексеевич, - посоветовал Языков.
- А кому? Хованскому?
- Так ведь тебе лишнее волнение, может, оттого и рука отнялась.
- Хованский ни одного сражения не выиграл. А я, Иван, под Вильной гетмана Гонсевского разбил и пленил, а под Могилевом в пух и прах Сапегу разнес. А Хованский что? Только на языке горазд. Он там, в Приказе, вертится под ногами, только мешает.
- Ну, а что же мне государю-то сказать? Юрий Алексеевич? Насчет Пыжова-то?
- Насчет Пыжова скажи, что это на него напраслину возвели, что это стрельцы
 разбаловались. Им, какого полковника ни дай, все плохи. Батогов, кнута им надо, а не другого полковника.
От Долгорукова Языков отправился в Стрелецкий приказ и застал подьячих в смятении. Хованский, оказывается, там был, напротив, спокоен, и даже торжественен, словно победу одержал. Увидел царского милостника, обрадовался.
- Вон, видал, Иван Максимович, что творят-то? Стрелецкого челобитчика потащили на площадь под кнут. А? Вместо того чтоб разобраться, выслушать, а они кнута ему. А? Каково?
- Ну, князь же велел, - оправдывался старший дьяк.
- Что князь? Что князь? - шумел на дьяка Хованский. – Князь болен, а вы к нему с кляузами. Почему мне не доложили? Я вам что? Пешка?
- Ну, не высекли же его, - мямлил дьяк.
- Хах! Не высекли, говоришь? – и, обернувшись к Языкову, продолжал: - Не высекли, говорит. А спроси его, почему? Пожалели? Как же, жди! Они его на площадь
97

вывели, а он и закричал стрельцам: “Братцы, я ж по вашей воле подал челобитную, так что же вы меня на поругание отдаете?” Но стрельцы налетели и отбили его.
Хованский носился по Приказу, ругая всех, кто там был самыми срамными словами. Отвел душу и, поостыв, спросил, наконец, Языкова:
- Тебе что? Государь прислал?
- Ну да. Узнать насчет Пыжова, верно ли, что жалованье стрелецкое воровал?
- С Пыжовым разбираться надо. Но я мню, этим полком не кончится. Не сегодня-завтра другие подымутся и тому споспешествовали мои дураки, поволокшие челобитчика стрелецкого на правеж.
- Так и предать государю?
- Не стоит его волновать. Скажи, я сам разберусь с Пыжовым. И доложу государю. Как он хоть там?
- Ну, как? Болен. В постели лежит.

Вечером, явившись в опочивальню к государю, Языков успокоил царя.
- Все в порядке. На Пыжова возвели напраслину, Хованский разбирается.
Однако Федор долго не мог уснуть, впервые усомнившись в словах постельника: видимо, Языков неубедительно утаил от царя неприятные вести. Федор был не на шутку встревожен и не смог скрыть этого от жены, пришедшей к нему перед сном пожелать доброй ночи и выпить вместе с ним лекарство.
- Что с тобой, государь мой? – спросила Марфинька.
- Да ничего, милая.
- Но я вижу, что ты чем-то озабочен. Скажи, пожалуйста.
- В стрелецких полках что-то происходит. Но я чувствую, от меня скрывают: что?
- Может, тебе кажется?
- Нет, нет. Я ж по Языкову вижу, мнется, мямлит, и как я понял, даже в полку Пыжовском не был. Ежели узнаю, что лукавит, прогоню от себя.
- Ну, что уж ты так, государь? Если что и скрывает, то твоей же пользы ради.
- Не нужна мне такая польза. Я один за державу ответствен и должен знать все.
Пожалуйста, милая, пошли утром пораньше своего брата Федора за князем Василием Васильевичем, пусть придет. Этот не станет скрывать.
Голицын пришел утром и на вопрос Федора: “Что в стрелецких полках?” – отвечал прямо:
- Плохо, государь. Полк Грибоедова взбунтовался.
- А Пыжовский?
- В Пыжовском со вчерашнего дня волнения. И Долгорукий еще подлил масла в
огонь, велел высечь полкового челобитчика.
- Старик выжил из ума.
- Надо было давно убрать его из Стрелецкого приказа, государь.
- Жалко было. Вон заслуженный. А грибоедовцы что требуют?
- И в этом полку командир неугоден. Грибоедов жестоко избивал своих стрельцов батогами, мало того, захватил их огороды под свои овощи, заставлял работать на себя, строить ему хоромы, вычитал у них деньги из жалованья и много других злых дел творил в полку, государь.
- Это что же творится, Василий Васильевич? Помню, и после печоринского похода ему указывалось на злоупотребления. Я ж тогда дал ему два поместья в кормление. Почему же он еще и у стрельцов землю отбирает?
- От жадности, государь.
- Не припомню, где я ему выделил-то? – спросил царь, мрачнея от огневых мыслей. – Я запамятовал.
98

- В Вяземском и Рязанском уездах, государь.
- Соответствует ли все, что ты сказал, действительности, князь?
- Да, государь. Все это указано в челобитной, которая подписана не только
родовыми стрельцами, но и сотниками, пятидесятниками и десятниками. Грибоедов обнаглел, государь.
- Так, Василий Васильевич, мой указ по Грибоедову, звания полковника лишить, поместья отобрать, сослать в Тотьму. Но пред тем вывести с полком к Лобному месту и зачитать вины, и бить в присутствии  стрельцов кнутом до тех пор, пока они, рядовые, не скажут, довольно. А что с Пыжовым? Языков сказал, что его оклеветали.
- Нет, государь, Пыжов воровал из жалованья стрельцов.
- Ему то же самое от меня – кнут, пока стрельцы не попросят: довольно. Все!
Федор Алексеевич откинулся в изнеможении на подушку, прикрыл глаза, видимо, такое жестокое решение не легко далось ему, отняло много сил. Голицын постоял, ожидая, пока Федор отдышится, потом, помедлив, спросил негромко:
- А кого приказать на место Грибоедова, государь?
- А есть у тебя кто? – спросил, не открывая глаз, Федор.
- Есть, государь.
- Кто?
- Василий Пушешников, сын Лаврентия.
- Назначай его. А Грибоедову составь сказку, где все вины, отмеченные в челобитной, перечисли, и не забудь, перед тем как наказывать, зачесть громко с Лобного места.
- Хорошо, государь. Можно идти?
- Ступай, князь. Скажи там, что я на Языкова лжи его ради, опалу положил, дабы перед очи мои не являлся. Пусть вместо его будет спальник Федор Апраксин.
- Хорошо, государь.
Голицын, увидев в переходе Языкова, остановил его.
- Иван Максимович, государь лишил тебя постельничества. Не велел перед очи являться.
- За что, князь? – вытаращил глаза Языков.
- Сказал, из-за лжи, ты обманул его.
- Но, князь… Я же, как мне Долгорукий сказал… Разве я…
- Ничего не могу поделать, Иван Максимович, - пожал плечами Голицын. – Скажи спасибо, кнут миновал тебя. Грибоедову с Пыжовым выше макушки грядет.
И пошел дальше. Надо было написать сказку о винах обвиняемых и скорей, скорей привести в исполнение приказ царя, пока не взбунтовался еще какой полк. Сие
заразительно.


XLVIII

В цветные стекла стрельчатого оконца светлицы Софьи потускневшими крылышками умирающих однодневок бились несчастные капли дождя.
Софья сидела в Красном углу под образами. Отблеск огонька в серебряной и сердоликовой оправе лампадки лизал золотой  в изумрудах венчик над головою княгини Ольги. Опаловыми свитками, изъеденного мышами и временем пергамента, стлались по расписной подволоке и большому, во весь пол, бухарскому ковру чуть колеблющиеся лучи огня.
Постельница Федора Семеновна, прозванная в народе Родимицей, перебирала в

99

резном поставце тяжелые мисы, сердоликовые и строфокамилловые (из страусовых яиц) кубки, серебряные и золотые кружки, братины, роги для питья, трехфунтовые ковши, двенадцатифунтовые чары и нежно прижималась к посуде щекой, словно имела дело не с
мертвым металлом, а с живыми и близкими существами.
- Эко силища какова, царевнушка-матушка! – с восхищением, в котором слышалась плохо скрываемая зависть, приподняла она золотую, усыпанную алмазами, чару. – Это ведь могущество какое! – И, привстав на колено, подвинулась к Софье. – А все сие по милости государевой, да по премудрому уму твоему так обернулось, что не тоскуют боле ковши в поставцах, но по столу хаживают в светлицах царевных.
Она поцеловала толстую ногу Софьи.
Царевна милостиво повела рукой по голове Родимицы.
- Погоди малость, Федорушка, и не то еще будет. Всех девушек-боярышен на волю пустим. Минуло время, когда нашей сестре только и было доли на свете, что из оконца на мир Божий глазеть.
- Дай-то Бог, Алексеевна, дай-то Господи, словам твоим в плоть облечься, царевна моя.
Раскосые щелки глаз Софьи зло растянулись.
- Только бы сподобила нас царица небесная от Нарышкиных избавиться.
Она набожно перекрестилась и заложила руки за двойной затылок.
- Хоть и тяжко мне мыслить о сем, да верно знаю, что не жилец братец мой среди живых. А приберет Господь душеньку его херувимскую, великую брань поведу я в те поры с Нарышкиными. Краше погибнуть, чем сызнова в неволю идти, в светлицу, под
запор вековечный! Да и всех-то нас, Милославских, поразвеют по ветру Нарышкины.
Родимица слезливо заморгала, вытерла подолом сухие глаза.
- А не бывать тому, Алексеевна, чтобы Нарышкины верх одержали! – И запросто, словно равная, приникла к животу Софьи. – Стрельцы мутят! А и тошнегонько иным придется от них!
Царевна, как курица, облитая водой, сердито взъерошилась.
- Долго ли ты думала, дурка, покель додумалась радостями эдакими обрадовать
нас?
- Долго, царевна, - смело уставилась Федора на Софью. – А что на радость тебе крамола стрелецкая, тому пригода есть.
Поднявшись с колена, постельница таинственно ткнулась губами в ухо царевны.
- Кровный твой, Милославский Иван Михайлович, сказывает, стрельцы-де во как облютели.
- Ну, и…
- Ну и, царевнушка, мерекает Иван Михайлович – авось, не можно ли чужими руками жар загрести, перекинувшись на стрелецкую сторону. – Родимица перекрестилась.
– А там видно будет. Ивану ль царевичу, а либо Петру на стол царский сести.
Лицо Софьи смягчилось. Чуть задрожали колючие черные тычинки на верхней губе и на щеках проступили желтые пятна румянца. Она сдавила пальцами низенький лобик и крепко о чем-то задумалась.


XLIX

Разыскав Ивана Михайловича, Родимица метнула ему поклон.
- Обсказала царевне.
- И как?

100

Федора приложила палец к губам и показала глазами на шагавшего в сенях дозорного.
Запершись с постельницей в тереме, боярин долго о чем-то шептался с ней.


L

Весь вечер Иван Михайлович просидел в светлице царевны. Софья была так возбуждена, что, несмотря на тучность и обычную неподвижность, беспрерывно бегала из угла в угол и так пыхтела, как будто бы жарилась в жарко истопленной бане. Короткая шея ее побурела, на затылке проступал крупными каплями пот. Она то и дело всплескивала руками, неожиданно вспыхивавшая на лице радость так же неожиданно сменялась страхом, сомнениями, безнадежностью.
- А ежели верх застанется за Нарышкиными? – в сотый раз спрашивала царевна. – Что тогда содеем?
Но с сухого лица Милославского ни на мгновенье не сходила глубокая вера в успех его затеи.
- Поглядела бы сама, каково ныне в стрелецких слободах. То ли жительствуют там  воины государевы, то ли стан стоит вражий. Так и кипят-бушуют полки зелейным (пороховым) пламенем. Токмо подуй маленько, куда хошь перекинутся.
Он спокойно погладил свою серую бороденку и поймал за руку продолжавшую бегать по терему племянницу.
- Ты присядь-ка сюда.
Софья одернула руку.
- Стан вражеский, сказываешь? – перекосила она лицо. – Нам-то от того, какие радости? Нужного не можешь уразуметь, что стрельцы со смердами соединились, не только Нарышкиных - Кремль с лица сотрут! Всех нас изничтожат! Им не мы на столе нужны, а разбойные Стеньки Разины.
Иван Михайлович хитро прищурился.
- Как выйдет, Софьюшка. А мы с Василием Васильевичем другое думаем. Стрельцы – все боле люди, торгом промышляющие. Им вольница крайне ни к чему.
При упоминании о Голицыне царевна сразу обмякла.
Иван Михайлович ехидно про себя улыбнулся и, чтобы не упустить удобной минуты, с притворной отеческой нежностью засюсюкал:
- За глаголами государственными позапамятовал я, что давно князь Василий в Крестовой сидит.
Тяжелой волной поднялись и расплескались под шуршащим атласом летника груди царевны.
- А ты бы кликнул его, - застенчиво потупилась она.
Милославский с готовностью пошел из терема.
Прижавшись щекой к аналою, Голицын сладко дремал.
Иван Михайлович подкрался к нему и больно шлепнул рукою по спине.
- Молишься, князь?
Василий Васильевич испуганно приподнял голову и перекрестился.
- Напужал ты меня, Иван Михайлович!
По-шутовски кривляясь, Милославский улыбнулся грязненькой, сальной улыбкой.
- Каешься все? “Ежели бы многоблудников есьм аз перед тобою, владыко, и ко многим женам тяготеют телеса мои грешные?” Так, что ли, князюшко?
Но, увидев, что князь сердится, торопливо изменил тон:

101

- А ты не гневайся. Не по вражеству я, по дружбе.
Они молча пошли по серым и мокрым сеням. Голицына брала оторопь. Еще несколько мгновений, и – он знал это наверняка – Милославский покинет его, оставив наедине с царевной. Нужно будет снова, как вчера, как третьего дня, как долгие уже месяцы, придумывать какие-то ласковые слова о любви, целовать ее волосатое, изрытое угрями и оспой лицо, обнимать дряхлое, всегда пахнущее едким, как запах псины, потом тело.
Приоткрыв дверь, Иван Михайлович пропустил князя первым в светлицу царевны.
У Голицына словно гора свалилась с плеч: подле Софьи на полу сидела Родимица.
На поклон князя Софья ответила глубоким, по монастырскому чину, поклоном и обняла его восхищенным взглядом, чего он, как часто бывало с ним, не выдержал и уже от души приложился к ее руке.
- Ба! И Родимица тут ужо! Нуте-ко, шествуй за мной! Выкладывай вести! – обрадовался Милославский и увел постельницу в соседний терем.


LI

Софья плотно прикрыла дверь.
- Гоже ли так? – спросила она, неуверенно оглядевшись.
- Как, царевна?
- Так вот, с тобой нам вдвоем оставаться.
Голицын развел руками.
- Ежели дозорных соромишься, так и неведомо им, что мы тут одни.
Шествовал я к тебе не один, а с боярином.
Царевна болезненно стиснула зубы. От этого нижняя губа ее оттопырилась, а лицо как бы расплющилось и похудело.
- Не дозорных соромлюсь, но Господа.
Слабая надежда затеплилась в груди Василия Васильевича.
- Велишь уйти?
Он попятился к порогу и незаметно вытер пальцем губы, на которых еще оставался соленый след пота с руки царевны.
Из соседнего терема сквозь щель, постельница подавала князю глазами какие-то отчаянные знаки.
Софья прислонилась к стене. Чуть сутулая спина сиротливо подрагивала, и на лице было написано такое страдание, точно в светлице находился не тот, кого она безответно
любила, а кат, готовившийся вздернуть ее на дыбы.
Голицын опустился перед Софьей на колени и припал к сафьяновому сапожку.
- Не томись, царевна. В том, что имат в себе человек любовь к человеку, нету греха перед Господом.
Софья неожиданно плюхнулась на пол и прижалась к князю.
- Впрямь ли любишь, Василий?
Стараясь сдерживать дыхание, обмахиваясь надушенным платочком, чтобы хоть как-нибудь разогнать тошнотворный запах едкого пота, Голицын поцеловал царевну в щеку.
- Едина ты в сердце моем, и опричь тебя никто не надобен мне до века.
- Едина ли?
- Едина, лапушка моя ненаглядная!
Царевна приподняла за подбородок голову князя и ревниво заглянула в его глаза.

102

- А Авдотья Ивановна?
Василий Васильевич вспыхнул.
- Коли б побрачился я с Авдотьей после того, как тебя полюбил, в те поры могла бы ты сомненье иметь. А…
Закрыв ему рукой рот, Софья полуобернулась к образу и тяжело вздохнула.
- Допрежь ли, погодя, все, едино творя, я грех непрощенный пред Господом, топчу ногами брачный венец. – И прерывающимся голосом, чувствуя, как падает сердце, прибавила: – Слыхивала я, иные жены боярские, по хотенью мужа, в монастырь идут на постриг.
В груди Голицына закипел гнев. “Тоже додумалась! – чуть не вслух, выпалил он. – Авдотьюшку в монастырь!”
Царевна ткнулась лбом в высокий лоб князя и напряженно ждала ответа.
- Бывает, - с трудом выжал он, наконец, из себя. – Кои жены не любы да в грехе уличены, тех иной раз в монастырь отправляют.
Приняв слова Василия Васильевича за готовность избавиться от жены, Софья благодарно поцеловала его в глаза.
- Таково солодко с тобою, светик мой Васенька!
Нога царевны коснулась ноги Голицына. Князь провел холеными пальцами по затылку Софьи.


LII

Внимательно следивший в щелку за парочкой, Милославский, довольный
поведением князя, прикрыл дверь, и лукаво подмигнул расплывшейся в улыбке
постельнице.
- А, видно, по мысли пришлась царевне наша мужская ласка.
- Еще б не по мысли, - щелкнула Федора двумя пальцами по животу боярина, –
коли ваш брат токмо тем и промышляет, что баб в соблазны вводит.
- Соблазнишь тебя, стрекозу! – мазнул боярин ладонью по лицу постельницы. – Небось, пол-Москвы сама заворожила.
- А хоть бы и так! – подбоченилась она. – Аль непригожа?
Боярин лихо сдвинул набекрень сплетенную из золотых и серебряных ниток с жемчугом тафью и похотливо, как кот, почуявший близость мыши, облизнулся.
- Подь-ка сюда, востроносенькая. Подь-ко, покажу ужатко я тебе, пригожа ли ты!
Постельница подразнила его языком.
- Якшайся ужо с боярынями, а нас казачек простых не займай.
Пригнувшись, Иван Михайлович сделал неожиданный прыжок и очутился в
объятиях постельницы…


LIII

В светлице, на турецком диване, улыбаясь счастливой улыбкой, лежала царевна. Подле нее сидел Голицын. “Господи, Боже мой, какой же грех надобно перед Богом и венцами брачными творить, чтобы быть ближе к престолу!” – думал он с горечью и, наклоняясь, тыкался губами в губы Софьи.
Потянувшись, царевна привлекла к себе князя и запойно поцеловала его.
- Сядет на царство Ивашенька - побрачимся с тобой, сокол мой. Как помыслю про
103

сие, чую, словно бы в груди херувимы поют. Ийда страх солодкий берет!
Постукивая серебряными подковами коротких, алого сафьяна сапог, вынизанных жемчугом по швам, носкам и каблукам, по сеням почти бежал стольник Петр Андреевич Толстой.
- Лихо, царевна! – забарабанил он в дверь светлицы. – Государь преставляется!
Точно вихрем сорвало с дивана царевну. Застегиваясь на ходу, она помчалась на половину Федора Алексеевича.
На крик выскочил и Милославский.
- Отходит! – схватил его за рукав стольник и ощетинил усы. – А Цыклер-полковник сказывает, будто в Преображенском Нарышкин уже и с патриархом договорились. Токмо и ждут кончины царя, чтобы Петра на стол посадить!


LIV

Федор Алексеевич лежал, не шевелясь, на сбившихся пуховиках. Если бы не тикающие жилки под глубоко ввалившимися глазами, его можно было принять за покойника. Темная, поблескивающая, как исподняя плисовая рубаха, лицо стыло в каменеющей неподвижности. На впалом животе покоились, сложенные крестом, худые
желтые руки. Полы легкого шелкового полукафтанья свисали на пол двумя чуть трепещущими крылами.
У столика строго возился со снадобьями лекарь Гаден. Софья упала брату на грудь.
- Царь мой! Братец мой! Надежа наша!
Лекарь властно отстранил ее.
Покой надобен государю во исцеление, а не причитание.
- Не покой, а отходная вместна мне ныне, - шелестяще перебил царь потрескавшимися от жара губами.


LV

- Что приведется нам делать, когда не станет государя? Притеснят нас мачеха и Нарышкины, житья нам от них не будет, погубят они нас. Сказал Гаден, что братцу жить осталось лишь несколько дней, а я объявила боярам, что ему лучше стало! – так шепталась царевна Софья Алексеевна с дальним родственником своей матери, боярином
Иваном Михайловичем Милославским, поседевшим в крамолах, а теперь по уважению к старости и родству, забравшимся, как гость, в терем царевны.
- Ты разумно поступила, царевна, пусть кончина государя застанет наших недругов врасплох, а сами мы подготовимся на тот случай, когда совершится воля Божия… А видала ли ты сегодня, царевна, князя Василия Васильевича?
При этом имени царевна несколько смутилась, и опытный глаз Милославского подметил ее смущение.
- Знаю, царевна, что он тебе мил, - сказал, не стесняясь, Милославский. – Да и кто же укорит тебя за это? Князь Василий человек уже старый, да и любишь ты его не девичьим сердцем. Какая это любовь! Он боярин, всегда благой совет подать может, держись его.
- Поговорим лучше о деле, - с живостью перебила царевна, стараясь замять начатый разговор. – Я спрашиваю тебя: что нам делать, когда по воле Божей не станет государя-братца?
104

- Просто объявить царем Ивана Алексеевича. Ведь престол принадлежит ему в порядке первородства. Слыхано ли дело, чтобы можно было обойти старшего!..
- Да ведь братец Иванушка хил, неразумен и почти что слепнет. Куда же он годится? – заметила Софья.
- А ты на что, государыня, царевна? – смело, глядя в упор на Софью, проговорил Милославский. – Разве ты за него царством править не сможешь?
Царевна встрепенулась, гордо и самоуверенно взглянула на Милославского.
- Пусть Нарышкины затевают, что хотят, да и мы не оплошаем. Козни их я давно знаю. Вспомни, царевна, что еще при кончине Алексея Михайловича сродник их, бесов Матвеев, уговаривал государя, чтобы он обошел обоих старших братьев и объявил наследником царевича Петра Алексеевича. Дело к тому и шло, да мы тогда помешали, не пустили царицу Наталью Кирилловну к государю перед кончиною. Стащили с престола царевича Петра, а царевича Федора Алексеевича, еле тот мог тогда подняться, посадили на всероссийский престол. Помешаем и теперь. Мы всю Москву против Нарышкиных восстановили и изведем их вконец! – злобно добавил Милославский. – Знаешь, благородная царевна, не отходи напоследки от государя, а если проведаешь что, то пришли вечером ко мне Родимицу, да и я, быть может, передам тебе кой-какие весточки.
Милославский поклонился царевне, но, уходя от нее, он вдруг в раздумье остановился.
- Видно, ты, Иван Михайлович, позабыл мне что-нибудь сказать? – спросила царевна.
- Не знаю, говорить ли тебе, царевна, что у меня теперь на уме: пожалуй, тебе интересно будет. Ты чего доброго, не решишься на то, что необходимо сделать, - проговорил как-то неохотно боярин.
- Видно, ты плохо знаешь меня, Иван Михайлович, - бодро отозвалась царевна. – Посвяти только меня в необходимости, а я решусь на все.
Боярин вытащил из-за пазухи своей ферязи сложенный лист бумаги и подал его Софье Алексеевне.
- “Бояре Иван Кириллович, Кирилл Полуэктович, Афанасий Кири…”, - начала читать царевна развернутый лист. – К чему же ты это написал? Ведь они наши заклятые враги. Их и без списка хорошо знаю, - сказала царевна, устремив смелые глаза на Милославского, и возвратила бумагу.
- Разумеется, ты их и без меня знаешь, царевна, да не ведаешь только, что с ними сделать, - загадочно возразил Милославский.
- Нужно настоять у братца-государя, чтобы он отправил их поскорее в ссылку, - предложила Софья, - да это трудно будет добиться: он больно уж добр.
Иван Михайлович улыбнулся.
- Что ссылка, царевна! – лягнув небрежно рукою, возразил он. – Разве из нее люди
возвращаются? Помяни мои слова: как только посадят царевича Петра Алексеевича на престол, так в сей же час Артамон Матвеев явится снова в чести и славе. Разве с ним можно отделаться от врагов? Отделаются от них… смертью! – решительно проговорил Милославский с сильным ударением на последнем слове.
Царевна вздрогнула.
- Испугалась? – насмешливо заметил Милославский.
- Неужели ты думаешь, что если Нарышкины возьмут верх, то они дадут нам пощаду?
С усиленным волнением слушала царевна внушения своего клеврета.
Двадцатичетырехлетняя девушка, хотя и не рожденная с кротким и сострадательным сердцем, колебалась поддаться тому страшному искушению, в которое вводил ее беспощадный советник.
105

- Зачем ты, Иван Михайлович, говоришь об этом? Расправлялся бы ты сам, как знаешь, меня зачем на такой страшный грех наводишь? – говорила с выражением неудовольства взволнованная царевна.
- Говорю я тебе вот почему: первое, если ты будешь во власти, то чего доброго, часть верных людей будут за злодеев, и вздумаешь казнить их за то только, что они науськивали тебя избавить тебя от твоих недругов. Второе, не дрогнет ли, царевна, твое женское самолюбие, когда начнется кровавая расправа? Ты не будешь знать, пора ли или не пора еще и, пожалуй, захочешь рано прекратить ее, а тогда враги твои останутся в живых. Теперь, когда я показал тебе перепись, ты можешь быть уверена, что кроме тех, о которых я тебе в ней заявил, никто больше не погибнет. Других не тронут. Твоего согласия на истребление Нарышкиных и их соучастников я от тебя не требую. Довольно с меня, если ты только не будешь перечить. Не забывай, царевна, что если мы не расправимся с нашими недругами, то они расправятся с нами смертельным боем, царевна, наденут черный клобук… А он молодую голову куда как крепко жмет! – насмешливо-угрожающим голосом добавил Милославский.
- Делай, что хочешь, - твердо проговорила царевна, - и знай, что предо мною никакого ответа за Нарышкиных и их единомышленников не будет.
Сказав это, она рванулась в сторону, как бы желая освободиться от дальнейшего сговора с боярином.
- Помни же слова твои, благоверная царевна, и не отступись от них! А теперь сторожи хорошенько государя и если устрожишь его, то статься может, все уладится миром.


LVI

От царевны Милославский через Спасские и Иверские ворота выехал на Царскую
(Тверскую) улицу.
В конце улицы был великолепный дом Василия Васильевича Голицына. К нему и направился Милославский.
Милославский, войдя в комнату, перекрестился и поцеловался с хозяином, который принимал гостя с видимою приветливостью и обычною вежливостью, не слишком было по душе ему его неожиданное посещение.
- Просим вашу милость садиться, - сказал Голицын, уступая гостю свое кресло.
- Как поживаешь, князь Василий Васильевич? – спросил, усаживаясь в кресло,
Милославский. – Ты все умудряешься чтением?
- Нужно читать, Иван Михайлович, всего своим умом не осяжешь, а европейские
могут дать каждому немало от плодов своего просвещения.
- Хитро что-то, уж больно хитро, - заметил нелюбо гость, - да и пользы от него большой нет. Вот погоди, как придет нарышкинское царство, так умным людям не будет житья, - поматывая с угрожающим видом головою, перебил Милославский.
- Почему ж, боярин, ты думаешь, что придет их царствование? – нахмурясь, спросил Голицын.
- Потому что царю Федору Алексеевичу жить недолго, а по кончине его Нарышкины посадят на престол царевича Петра Алексеевича. Молод он больно, того и смотри, Наталья Кирилловна захочет быть правительствующею царицею, да, пожалуй, и будет. Шибко она что-то зазналась. Забыла, видно, как до брака в Смоленске в лаптях ходила.
Слушая Милославского, князь с выражением неудовольствия на лице, тяжело охал.

106

- А что ж хозяюшки-княгини не видать? – спросил, помолчав немного, Милославский. – Видно, я у тебя в доме обычной чести недостоин? – шутливо добавил он.
Милославский заговорил об этом, потому что княгиня, вопреки обычаю, не выходила к нему, как к почетному гостю, чтобы с низкими поклонами поднести ему на подносе водки.
- Будь, Иван Михайлович, милостив к моей княгине, не может она что-то все это, потому и должной чести тебе не оказывает. Не взыщи с нее за это, боярин!
- Знаю, знаю я ее немоготу, - подмигивая Голицыну, подхватил Милославский. – Знаю, напрасно ты, князь Василий Васильевич, стародавних наших обычаев не любишь. Сам уклоняешься, да и супругу свою к тому же неволишь. Впрочем, и то сказать, в нынешние времена и сам женский пол от многого себя освобождает. Вот хотя бы, например, Софья Алексеевна: по нерасположению своему к старым порядкам с тобою сходится, недаром так влюбила тебя…
- Ставлю себе в отменную честь, коль скоро удостаиваюсь внимания государыни, - скромно заметил Голицын, - великого разума она девица! Во время теперешней беседы с государыней мне часто приходится встречаться с ее пресветлейшеством в опочивальне государя, и соизволяет она нередко удостаивать меня своей беседы, причем я все дивлюсь ее уму.
- Ты, князь Василий Васильевич, только и толкуешь, что об уме царевны, а о
девичьем ее сердце никогда не подумаешь.
- Да какая же мне стать думать о сердце царевны? – усмехнулся Голицын.
- Не сказал бы того, что теперь говоришь, князь Василий Васильевич, если бы оно лежало к тебе, - таинственно прошептал Милославский.
- Негоже тебе, Иван Михайлович, вымышлять такие бредни. Да и неучтиво так издеваться надо мною. Я человек уже немолодой, не моя пора улавливать девичьи сердца, а о сердце царевны я не дерзнул бы никогда и помыслить.
- Да и дерзать-то нечего, коли она сама к тебе рвется, - проговорил Милославский.
Голицын медленно поднялся с кресла.
- Оставь, боярин, эти пустые шуточные речи, - начал он, сурово посматривая на Милославского и слегка потирая свой лоб, между тем, как перед ним живые представились и те взгляды, которые подолгу останавливала на нем царевна, и те, которые при встрече с ним кидались ему в лицо, и то смущение, которое овладевало ею, когда она начинала заводить с ним речь.
Голицын давно заметил все это, но беседовал с Софьей лишь о делах государственных, ученых предметах, он, годившийся ей, при тогдашних ранних браках, почти в дедушки, и он думал вовсе не о любви, не о том, что ему принадлежит сердце
царевны. Он полагал, Софья смирится перед его умом и его знаниями и что никакой сердечной привязанности не может быть. В старинном русском быту романтические затеи
вовсе не существовали. Голицын никогда не был ходоком по любовной части. Теперь же Милославский своими странными речами надоумил его и открыл тайну, которую он не мог даже подозревать как насмешку над собой.
- Затолковались мы, Иван Михайлович, о чем бы и не следовало нам и говорить. Да и не о том теперь думать надлежит. Из твоих слов смутные времена подходят, - сказал спокойно Голицын.
- То-то и есть, а потому нам крепко царевны Софьи Алексеевны держаться нужно, всем нам нужно на высоте с ней держаться, а то сокрушат нас Нарышкины.
- Нужно нам, - начал поучительно Голицын, - царственный закон соблюсти и не возносить, а посадить, в случае чего, береги Бог, по порядку старшинства на московский престол ее брата царевича Ивана Алексеевича.
- Да разве Иванушка-царевич на что годен? Может он только мух ловить, а, может,
107

пожалуй, прозреет, ничего он почти не видит, - с дерзкою насмешкою проговорил Милославский. – Впрочем, - уступчиво добавил он, что за беда! Совет боярский потом учредим, не век же и боярству в законе быть.
Голицын хотел что-то возразить.
- Знаю, знаю наперед, - поторопился Милославский, - что ты, князь Василий Васильевич, против боярства идешь. Ну, что же, ради тебя и уступочку сделаем. Царевич Иван Алексеевич государем станет, а царевна Софья Алексеевна пусть царицею, хотя и не только за брата царством править станет. Почитай, что это тебе с руки будет! – насмешливо добавил Иван Михайлович.
Князь сделал вид, будто не слышал последних слов боярина, который теперь начал перебирать Нарышкиных и всех бояр, державших сторону царицы Натальи Кирилловны, перемалывая эту переборку многочисленных недругов с шутливыми намеками на любовь царевны к князю.
- Вдвоем, впрочем, мы, князь Василий Васильевич, не можем столковаться сейчас, вот приезжай ко мне в четверг хлеба-соли откушать. Окажи мне, боярин, такую великую честь! – сказал, низко кланяясь, Милославский, расставаясь с Голицыным, который поблагодарил его за приглашение.


LVII

Боярин Иван Михайлович Милославский, потомок литовца, принадлежал к числу
старейших бояр.
В противоположность князю Голицыну Милославский жил по старинному обычаю – никакой иноземной новизны, а потому съехавшиеся к нему на званный обед гости из среды той же незатейливой обстановки, среди которой жили и сами они, и их деды и прадеды. Стены обширных, но низких хором Милославского не были оббиты дорогими
тканями, но были обтянуты холстом, выбеленным известью, и увешаны только иконами. В комнате не было никаких отделок и украшений, а также никакой другой мебели, столов и лавок, только несколько простой работы кресел для самого боярина и его несчетных почтенных гостей.
Обед, за который сели гости Ивана Михайловича, стряпался в старородовом московском вкусе, и из всего иностранного можно было найти за столом старого боярина только венгерское вино, которым он теперь и угощал весьма радушно своих гостей. После обильной выпивки гости становятся посговорчивее и легче поддаются внушению других.
Как и всегда гости не отставали друг от друга, и к концу обеда почти  у всех порядочно мутнело в голове, а языки развязывались все более и более. Все гости
Милославского принимали хмельного питья, за исключением трезвенника князя Голицына, который ссылался на нездоровье, уклонялся насколько мог от потчевания со стороны хозяина дома. Во время обеда велась беседа о предметах обыденных, и порою вспоминалось прошлое.
Говорили, что любил кушать покойный царь Алексей Михайлович. Сколько месяцев в году постился. Сколько перед едой он бил поклоны. Какую иконопись любил царь, и сколько после его кончины осталось икон.
- Кроткий и благодушный был государь! – заметил Милославский, с удовольствием вспоминавший дни своего особенного почета.
- Ну, не скажи этого, боярин, - возразил ему князь Иван Андреевич Хованский, - иной раз царь Алексей Михайлович с большим норовом и не раз с нашею братиею кулачно расправлялся. Какой стих на него походил. Забыл разве, как единожды он старого

108

тестя, боярина…
- Что вы тут зеваете! – вдруг крикнул Иван Михайлович на прислуживающих за столом холопов. – Службу у боярского стола покончили, так ротозеять тут нечего.
По приказу боярина холопы повалили из столовой избы, а он встал с места и закрыл дверь, посмотрел – не остался ли там кто подслушивать боярские речи. Доносы были в Москве в большом ходу, и бояре побаивались своих холопов, которые часто кричали на них государево “слово – дело”, объявляя, что господин их ведет речи о государе, царице или их семье.
- Вспомнил я, - продолжал Хованский, обратившись к возвратившемуся Ивану Михайловичу, - о боярине Илье Даниловиче, как он однажды похвалялся перед государем, что если бы царь поставил его первым воеводою, то он бы взял в полон короля польского. При мне то было. “Как следовало, странник, худой человек!” – крикнул царь на своего тестюшку. - Своим искусством о деле похваляешься! Когда же ты ходил с полками? Какие победы одержал ты над неприятелем? Иль ты, бестолковый, смеешься надо мною?” Да как с последнего случая заушил его, а там хвать его за бороду, да и ну трепать. Мало того, в пинки его при всех и в двери и сопроводил…
Бояре весело захохотали.
- Непригожие были эти дела для боярской чести, - насупясь, заметил Голицын.
- Говоришь ты – непригожее дело, - подхватил Волынский, - а сам-то у боярыни наиглавнейшую опору их чести отнял, местничество отменил, разрядные книги сжег, - укорял он Голицына.
- Не я все это сделал, - обращаясь к говорившему, вразумительно возразил Голицын, - а сделали это выборные люди по царскому указу, а я только, по должности
моей, доклад об их мнении государю представил. Из-за этого местничества только лишние батоги по боярским спинам ходили, а от заушений, трепанья бороды и пинков никого оно не спасало. В Польше знаю, никто никого пальцем тронуть не может, да и в других странах тоже ведется. А у нас, бояре, не такие порядки.
- Постой, заведутся хорошие порядки, как станут править царством Нарышкины? –
подхватил Семен Волынский, один из самых преданнейших друзей Милославских.
Услышав имя Нарышкиных, все встрепенулись и навострили уши. Видно было, что обсуждение общих государственных порядков не слишком занимало их, но зато вопрос о личном положении и о будущности затрагивал каждого за живое.
- Против своеволия Нарышкиных можно и боярский совет учинить, - зевнув протяжно и проведя раскрытою ладонью со лба по лицу и по длинной бороде, сказал князь Воротынский.
- Как же! Так тебе сейчас на это волю и дадут, да еще, пожалуй, и твою милость в
совет призовут! – насмешливо отозвался Волынский. – Нет уж, коли Нарышкины одолеют, то скрутят так, что и дух не переведешь.
- Ну, еще посмотрим, как им это удастся! Что за важное дело, что на их стороне патриарх, духовный чин и большинство бояр. Ведь зато на нашей стороне весь черный народ! – подхватил Милославский.
- Не надейся на число, Иван Михайлович, - спокойно отозвался Голицын. – Припоминается мне, как разумно на такой случай говаривал боярин Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин. Бывало, с ним кто заговорит так, как ты теперь изволишь говорить, а он отвечает: “Во всяком деле сила в промысле, а не в том, что людей собрали много. И людей много, да промышленника нет, так ничего не выйдет”.
- Дельно, дельно говоришь, князь Василий Васильевич! Разумные речи повторяешь. Каким делом без смышленого заводчика управишься? – подхватил Хованский. – Вот хотя бы так, Иван Михайлович, в нашем деле на первое место стал, - добавил Хованский, обращаясь к Милославскому.
109

- Да и то уж я хлопочу давным-давно и могу сказать по чести, что успел кое-что сделать. Решить только нужно, к чему наш замысел вести? – сказал Милославский. – Сговориться нам больно трудно: что человек, то разум.
- Как к чему вести? Известное дело: посадить на престол царевича Ивана Алексеевича, а если он править не способен, то приставить к нему царевну Софью Алексеевну! – заявил Хованский.
- Воистину, что так, достойна она править царством. Блаженной памяти царь Алексей Михайлович, родитель ее, неоднократно говорил, что она “весьма умна и самых нежных проницательств, больше мужского ума исполнена дева”, - заявил Иван Михайлович.
Опершись рукою о стол и заслонив глаза ладонью, князь Голицын внимательно осмысливал толки своих собеседников о царевне, не принимая, однако, в них никакого участия.
- Ну, а что же ты, князь Василий Васильевич, молчишь? – окликнул его Милославский. – Согласен или нет с тем, что говорит князь Иван Андреевич?
- Не моего завода это дело, - сказал Голицын, вставая с места и собираясь уехать. - Ты в нем, Иван Михайлович, и хозяйствуй, как знаешь, а от ответа за него, в случае беды, я не уклонюсь и никого никогда не выдам, вот тебе мое в том рукобитие.
Бояре вкруговую ударились по рукам и затем, потолковав еще с Милославским и порасспросив его о сторонниках царевича Ивана Алексеевича, порешили – “выкрикнуть Ивана Алексеевича царем, и во дворце, и на площади, а Нарышкиных к первенству не допускать”.


LVIII

27-го апреля 1682-го года государь был тих и безмолвен, от завтрака отказался, но
лекарство, предложенное фон Гаденом, хоть и с неохотой выпил.
Марфинька вытерла мужу платочком уголки губ, куда скатилось несколько капель лекарства. Федор нежным взглядом поблагодарил жену, тихо прошептал:
- Милая моя.
И день выдался, на редкость, тих и ясен. Перед опочивальней государя толпились ближние бояре, даже Языков был здесь, хотя вчера еще Голицын передал ему гнев государя и отлучение от царской особы. Вчерашний постельничий имел вид жалкий и виноватый.
А тут еще Голицын намекал попреками:
- Это все стрельцы, да ты, Иван, довели его. Я никогда не видел его в таком гневе.
- Но я ж как лучше хотел, - оправдывался Языков. – Вот вместе с Хованским решили не огорчать его худыми вестями.
- Вздумали шило в мешке утаить. Благодетели! Его ваша ложь и ранила не хуже бунта…
Но Хованский, услышав это, не согласился.
- О-о, князь Василий, это как поглядеть. Может, тут как раз твоя вина. Кто ж больного человека оглоушивает такими вестями. Думаешь, в старину случайно худого вестника жизни лишали? Ты, князюшка, ты доконал государя.
- Да будет вам спорить, - вмешался Стрешнев. – Все мы хороши. Конечно, это возмущение стрелецких полков взволновало его. Давно было пора Долгорукого в отставку проводить, а то Стрелецкий приказ на нем, а его туда калачом не зазовешь, по месяцу не является. Все разбаловались, распустились, заворовались, а потом и в полках бедлам

110

начался. Из государства стрелецкого жалования кто хотел, тот и тащил. Там, по-доброму, всех приказных крыс в батоги надо. А ты, Иван Андреевич, тоже хорош. Когда тебе государь велел Стрелецкий приказ принять?
- А что я могу поделать с князем Долгоруким? Он до сих пор об отставке и слышать не хочет, хотя наполовину уже парализован. Ваш заслуженный, не могу же я его силой гнать?
- Вот и государь жалел его. Дожалелся. Стрельцы скоро полковников сами выбирать будут, уже вон грозятся боярам кровь пустить.
- Ну, это спьяну которые.
- Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
Из опочивальни государя вышел спальник Федор Апраксин, тихо прикрыл за собой дверь. Все кинулись к нему.
- Ну что?
- Государь собороваться хочет.
- Так надо патриарха звать для этого.
- Он просил духовника, - сказал спальник и ушел.
- Не хочет государь протопопа обижать, - заметил Голицын, и все с этим согласились.
- А може, на Иоакима серчает? Вон и венчался у Никиты, не у патриарха.
Вскоре явился духовник царя Никита Васильевич. Кивнул боярам, прошел в опочивальню. Хованский тут же пробормотал:
- Надо бы… - и поспешно ушел.
Чего “надо бы”, так и не договорил, но Одоевский предположил:
- Не иначе, к патриарху побежал.
- Да этот любит первым пакости доносить, даже худые, - согласился Стрешнев.
Подходили другие бояре, князья, стольники, спрашивали негромко:
- Ну что?
Шурша платьем, прошла в опочивальню царевна Софья Алексеевна, ни на кого не
глядя, даже на кума своего Голицына.
Время тянулось томительно долго. Во дворце все притихли в тревожном ожидании, и если кто шел по переходам или лестнице, старался, как можно меньше шуметь, не скрипнуть половицей, не стукнуть каблуком.


LIX

Вечером царь отпустил Иоакима, с которым часто и подолгу толковал наедине всю эту неделю. Полежал немного спокойно и вдруг слабо застонал:
- Где мой лекарь? Плохо мне вдруг… темно в очах штой-то…
Врачи поспешили к больному.
Очевидно, очень плохо стало Федору. Силы быстро иссякали. Приходилось чуть не каждый час давать укрепляющие средства, чтобы сердце не останавливалось. Царь то впадал в легкое забытье, то приходил в сознание и, с трудом дыша, наконец, приказал:
- Всех зовите скорее… Помираю… Хочу видеть братьев… Сестер… Святителя просите. Матушку государыню… Петра… Петрушу…
Эти слова, угасающий голос, искаженное смертной тоской лицо так повлияли на царицу Марфу, которая с Софьей была в опочивальне больного, что она лишилась сознания.
Перенесли ее в соседний покой, отдали на попечение старухи Клушиной и другой постельницы, дежурившей там.
111

Поскакали гонцы в Чудов монастырь, к патриарху, а также к первым боярам, во все
концы московские.
Искрой пронеслась печальная весть по городу и по его посадам: “Царь умирает”.
Вместе с теми, кто зван был во дворец, толпы разного люду стали подходить, наполнять пределы Кремля, и все жадно ловили слухи, долетающие сюда из покоев царских, из царицыных теремов.
Быстро наполнилась людьми сама опочивальня Федора и соседние покои.
У постели столпилась вся семья: тетки, сестры, царица Наталья с Петром, Иван-царевич со своим: дядькой, князем Петром Ивановичем Прозоровским, не отходящим никуда от питомца.
Несколько раз в течение долго тянувшейся агонии, Федор пытался что-то сказать, делал движения головой, слабо шевелил пальцами, словно подзывая кого-то.
Наталья, царевна Софья и боярин Милославский поочередно наклоняли ухо к самым губам умирающего. Но только невнятный, прерывистый лепет срывался с посинелых губ.
Можно было различить отдельные слова:
- Матушка… Петруша… брата Ваню… Батюшка царство… Петруша…
И даже от такого слабого шепота, от этих несвязных фраз силы его истощались. Он закрывал глаза, сильно вздрагивал, хрипло, тяжело дышал. И не помогали ему самые сильные средства, какие решился дать умирающему Гаден и другой врач, чтобы поднять на кроткое время силы дать возможность хотя бы на словах объявить свою волю по царству, так как письменного завещания Федор сделать не успел, а бояре, случайно или умышленно, не торопили его с этим.
Садилось солнце, клонился к вечеру, догорал уже день так тихо, так печально, одевая пурпуром и золотом закат, затканный дымкой весенних облаков.
И тихо угас Федор, догорала молодая жизнь, все время бледным, неровным огнем горевшая в слабом, подточенном болезнью организме.
- Душно… окошко… брата на царство… Господи… Пресвятая… Душно!
Пальцы Федора Алексеевича нащупали прохладный овал одного из зеркалец,
разбросанных по постели.
Ученый монах Сельвестр Медведев помог государю поднести зеркальце к лицу.
- Пригож… - шевельнул царь усами и исказил лицо в большой, безнадежной
усмешке.
Над умирающим склонилась Софья и Василий Васильевич.
Дыхание Федора становилось все реже и отрывистей. В опустившихся как у старца уголках губ закипала пена и ползла по подбородку, скручивая в липкие косички реденькую русую бороденку.
Монах услужливо вытирал ладонью уголки царевых губ и размазывал слюни по своей шелковой рясе.
У окна, размахивая руками, не стесняясь присутствия царя, почти вслух спорили о чем-то князь Иван Андреевич Хованский с Иваном Михайловичем Милославским.
Вдруг они испуганно замолчали. По полу, ребячьим смехом, рассыпались осколки оброненного государем зеркальца.
Пальцы царя шевельнулись в воздухе, как будто искали чего-то, и медленно сжались в кулак. Грудь в последний раз поднялась легко и ровно. Разгладившиеся у глаз лучики и плотно сжатые губы придали лицу выражение глубокой сосредоточенности.
Несколько судорожных движений… И не стало на Москве царя Федора Алексеевича. А новый царь не был назван умирающим.
Лекарь Гаден пощупал руку Федора Алексеевича и приник ухом к умолкнувшему сердцу.
112

- Почил! – с таким убитым видом объявил он, точно был непосредственным виновником смерти царя.
Из опочивальни государевой послышался женский плач, все переглянулись, понимая, что это могло означать, но еще не смели произнести этого вслух… Дверь отворилась тихо, и на пороге появился протопоп Никита, сказал опечалено:
- Великий государь Федор Алексеевич преставился, оставил земное царство и переселился в небесную обитель. Царствие ему небесное.
Все начали креститься, и тут появился патриарх Иоаким в сопровождении Хованского. Патриарх подошел к духовнику, спросил негромко:
- Что он сказал перед уходом?
- Ничего. Отошел тихо и смиренно.


LX

В тринадцать часов дня по старинному русскому счету часов от восхода солнца,
четыре часа полудня, 27-го апреля 1682-го года в четверг на Фоминской неделе раздался над Москвою с Ивановской колокольни тоскливые удары большого колокола.
Никак гудит “Вестник” – заговорили в Москве, прислушиваясь к протяжному благовесту.
- Знать, царь умер? – с изумлением спрашивали москвичи друг у друга, хотя им и было известно о болезни Федора Алексеевича, но никто не ожидал такой кончины двадцатичетырехлетнего государя.
Догадавшиеся о смерти царя не ошиблись. Действительно, теперь звонили в называвшийся “Вестник”, который каждый раз оповещал население столицы о смерти государей.
Вскоре к одиннадцатому его благовесту стал присоединяться заунывный перезвон московских церквей и народ со всех сторон густыми толпами повалил в Кремль. В Кремль спешили в колымагах и неслись верхом бояре, думные и разного рода служилые люди. Вскоре весь Кремль наполнился народом.
В это время после непродолжительных приготовлений тело государя вынесли из опочивальни и поставили среди Крестовой палаты. Эта палата славилась своими издалека
привезенными святынями: в ней был камень, на котором стоял Иисус Христос, читая молитву “Отче наш”. Там же были: печать от гроба Господня, иорданский песок и “чудотворные” монастырские меды. В этой палате родился царь Федор Алексеевич, так как по тому обычаю, царицу выносили в Крестовую палату при родах.
В Крестовой палате бояре по старшинству подходили к усопшему и прощались с ним, целуя его руку. За боярами следовали окольничие, дьяки, дворяне и жильцы и вся дворовая прислуга, а затем стали пускать в палату для прощания с государем и простой люд.
- Ты нарушил чин, Никита, - почти шепотом выговорил патриарх протопопу. Елеосвящение, да к тому же царю, должны были всем миром читать… А ты?
- Я знаю, владыка, но он не мог ждать и меня лишь звал. Пришлось мне одному. Кабы вы чуть раньше пришли…
Весть о смерти государя мгновенно облетела дворец, и тут же все потянулись к опочивальне прощаться с покойным.




113


LXI

Патриарх Иоаким распорядился привести царевичей. Их поставили рядом – десятилетнего Петра и шестнадцатилетнего Ивана. Все подходили к ним, кланялись и целовали руки. Если Иван сам протягивал руку для целования, то у Петра боярам приходилось брать его руку самим, так как он все время норовил ее спрятать за спину. За ним стояла царица Наталья Кирилловна и негромко напоминала сыну:
- Руку, Петенька, подай руку князю.
- У него борода колючая, - говорил мальчик, отдергивая руку и с неохотой протягивая ее очередному желателю.


LXII

На Благовещенской площади поднимался говор о том, кому быть царем и среди простого люда шныряли какие-то другие люди, которые то шепотом, то в полголоса, то громко говорили, что надлежит быть царем Ивану Алексеевичу, но находились и такие,
которые говорили, что нужно посадить на царство Петра Алексеевича. Народ, однако, молчал в недоумении, не принимая ни стороны Ивана, ни стороны Петра. Он вяло и равнодушно, и только с чувством обыкновенного любопытства, выжидал, что будет далее.
Между тем, в царских хоромах происходили совсем иного рода страсти, там шла борьба за верхнюю власть.
Отдав лобзанье покойному государю, духовный чин, бояре и чиновные люди
собрались в так называемой Ответной палате, где обыкновенно цари принимали и отпускали иноземных послов. Посреди этой палаты стоял теперь аналой, за которым встал патриарх Иоаким, положив левую руку на Евангелие, а в правую взяв крест.
- Царь Федор Алексеевич, - начал патриарх, обращаясь к присутствующим, - ушел в вечное блаженство. Чад по нем не осталось, но остались братья, царевичи Иван и Петр Алексеевичи. Царевич Иван шестнадцатилетен, но одержим скорбью и слаб здоровьем. Царевич Петр достиг десятилетия. Из них, кто будет наследником престола российского, наименуем в цари всея Великая, малая и Белая России? Единый, или оба будут царями? Спрашиваю и требую, чтобы сказать истину, как пред престолом Божим.
- Быть народному избранию! Сами по себе решить это дело не беремся, -
заговорили бояре, причем как сторонники Милославских, так и сторонники Нарышкиных, на деле преданные им люди успели уже подготовить народ в их пользу.


LXIII

Пока шло прощание с покойным, Языков помчался к дядьке Петра Алексеевича, к князю Борису Алексеевичу Голицыну.
- Князь, государь скончался, - выпалил он с порога вместо приветствия.
Борис Алексеевич тут же послал за братом Иваном и за Долгорукими, с которыми давно уже была договоренность после Федора возвести на престол Петра.
Вскоре примчались братья Долгорукие: Борис, Григорий, Лука и Яков.
- Ну что, други, приспел час.
- Наверняка Милославские тоже готовятся, - сказал Иван Голицын.

114

- Может дойти дело до ножей, - заметил Борис Долгорукий.
- Это запросто, - поддержал его брат Григорий. – Надо бы панцири под кафтаны взять.
- Это верно. Береженого Бог бережет, - согласился Лука.
Все шестеро надели панцири под рубахи, а за голенища подсунули ножи-засапожники и отправились в Кремль. Борис Голицын распорядился и дворне своей следовать за ними, и в случае чего кричать на царство Петра. Собрав их во дворе перед крыльцом, наказывал:
- Вы поняли, олухи, кричать Петра надо!
- Что ж тут неясного, князь, поорем за Петра.
В Кремле на площади уже толкался народ. Князья прошли через толпу, поднялись на крыльцо, проникли и в переднюю. В передней было и того гуще, но все знать высокая.
Стоял гул как в улье во время доброго взятка. Все ждали выхода патриарха Иоакима. По
смерти царя именно он должен огласить последнюю волю умершего государя.
Наконец-то патриарх появился в своей митре с посохом в сопровождении синклита архиепископов. Он стукнул посохом об пол. В передней сразу стих шум.
- Великий государь Федор Алексеевич скончался, не сказав нам воли своей последней, - начал говорить патриарх. – Давайте решим, кого будем ставить на царство,
Ивана Алексеевича или Петра Алексеевича?
После вопроса патриарха тишина в передней удержалась лишь на несколько мгновений. И Борис Голицын, воспользовавшись этим, крикнул:
- Надо спросить людей всех чинов!
- Да, да, да! Всех чинов, - подхватили его сообщники в пять глоток. – Народ у крыльца, его надо спрашивать.
И на удивление, в передней поднялся одобрительный гул. На предложение Голицына никто не возразил. Или не захотели, или побоялись.
- Ин, будь по вашему приговору, - молвил патриарх и направился к выходу на крыльцо. За ним шел весь его клир, успевший собраться к этому часу.
Борис и Иван Голицыны вместе с братьями Долгорукими постарались одними из первых выйти на крыльцо за святыми отцами. Иван по приказу брата спустился вниз к кучкующейся у нижней ступени голицынской дворни, дабы руководить дружным ораньем.
Когда на верхней ступени крыльца появился патриарх, толпа стала стихать. И
дождавшись относительной тишины, которую нарушал только крик галок, круживших у
куполов кремлевских, Иоаким громко спросил:
- Люди московские, решайте вы, кого будем звать на царство: Ивана Алексеевича или Петра Алексеевича?
- Петра-а-а… - первым грянул голицынский хор.
И площадь подхватила этот клич:
- Петра-а Алексеевича-а!
Где-то, кажется, в единственном числе, выскочил несмелый голосок:
- Ивана Алексеевича!
Но тут же был перекрыт мощным хором:
- Петра-а! Петра! Петра!


LXIV

Но вместе с этими возгласами раздались на площади и другие:
- Не хотим Петра Алексеевича, хотим Ивана Алексеевича! Быть ему царем!
115

Крики эти неслись из огромной ватаги, которая бежала опрометью к Красному крыльцу, но потом, увидев, что там место уже занято, отчаянно напирала сзади на толпу,  требовавшую на царство Петра.
Прибежавшая к крыльцу ватага, пускала в ход кулаки, толчки, локти, подававшиеся из нее вперед молодцы, хватали за шиворот заслонявших им дорогу к Красному крыльцу и силились оттащить их, но те в свою очередь осаживали напиравших и отплачивали своим противникам кулачным отпором.
- Напирай, наваливай! – вопил в бешенстве дворянин Максим Сунбулов, предводительствовавший подбежавшей ватагою. – Страдники вы этакие, из-за вас опоздал! – кричал он в отчаянии следовавшей за ним толпе, завидев, что патриарх собирается уже уходить с Красного крыльца.
Поднялся шум, произошла огромная давка. Одни хотели одного, другие другого, и имена Ивана и Петра слились теперь в общий, но уже бесполезный вопль.
Дрожа от волнений и страха и крепко прижав к себе десятилетнего Петра, стояла в Крестовой палате около горба Федора Алексеевича, величавая и стройная царица Наталья Кирилловна и с трудом сдерживала сына, который хотел вырваться и убежать на Красное крыльцо, чтобы взглянуть, что делается на площади.
- Приветствую твое пресвятое царское величество, - сказал боярин Кирилл
Полуэктов Нарышкин, обращаясь к царевичу Петру, и с этими словами он поклонился в ноги внуку.
Царица быстро отстранила к деду своего сына. Бледное лицо ее покрылось румянцем, радостно заблистали ее большие черные очи. Она упала на колени, творя с молитвою земные поклоны. То же стал делать и Кирилл Полуэктов, а за ним и его внук.
- Иди, благоверная царица, на Красное крыльцо, там ожидают тебя и великого царя патриарх и весь синклит, - сказал он, почтительно становясь позади своей дочери,
которая, ведя под руку сына, пошла медленным шагом на Красное крыльцо. Когда же она там появилась с новоизбранным царем, площадь огласилась страшным радостным ревом, среди толпы слышалось, однако, и имя Ивана и имя Петра.
Патриарх, осенив крестом царя-отрока, благословил его на царство, а затем свитой владыка, духовный чин, бояре и бывшие на Красном крыльце служилые люди приносили поздравления Петру Алексеевичу, “великому государю и царю самодержцу всея и Малыя и Белыя России”.
Первыми к крестоцелованию приступили думные дьяки. Голицын и Долгорукие торжествовали победу, на удивление оказавшуюся не такой уж трудной и опасной, как они думали.


LXV

А меж тем Хованский помчался к Милославскому.
- Что делать, Иван Михайлович, прокричали Петра!
- Знаю уже, - оборвал его Милославский. Стрельцов теперь надо подымать.
- Как “подымать”? – удивился Хованский. Их едва утешили намедни. Их подымешь, и сам не рад будешь. Это полки о двух концах, Иван Михайлович, уж поверь мне.
- Ничего, ничего, - бормотал Иван Михайлович, бродя по комнате. – Что-нибудь придумаем, Ванька, не трусь. Придумаем.
Потом неожиданно остановился, повернулся к Хованскому:
- Ты ж, говорят, Стрелецким приказом ныне командуешь?
- Ну, я. Ну что?
116

- Так тебе, Ваня, и карты в руки.
- Какие карты, Иван Михайлович, стрельцы ныне выпряглись, на них где сядешь, там и слезешь.
- Отчего так-то?
- Им уж сколько жалованье не плачено, да и то, что было, полковниками разворовано.
- Сейчас что во дворце-то делается?
- Присягают Петру, крест целуют.
- Ты уже присягнул, поди?
- Нет еще.
- Ну и молодец.
- Не хвали заранее, Иван Михайлович. Если они в силу войдут, никуда не денешься, придется присягать, да и тебя, глядишь, заставят.
- Вот, чтоб в силу-то не вошли, и возмути какой-нибудь полк.
- Я ж тебе говорю, Иван Михайлович, что стрельцов возмущать опасно. Обжечься можно.
- Трус ты, Ванька.
- Не трус я, а благоразумный, Иван Михайлович.
- Ну, ладно. Благоразумный. Сделай так, чтоб какой-нибудь полк отказался присягать Петьке.
- Это другое дело, - начал сдаваться Хованский. – А то – возмущать… Мыслимо ли?!
- У тебя, благоразумный, есть хоть один полковник, который послушался бы тебя.
Хованский задумался, даже глаза под лоб подвел. Припомнил, наконец, сказал:
- Есть такой. Александр Карандеев.
- Вот и подучи его не присягать вместе с полком.
Да, задал Милославский задачку Хованскому. Легко сказать: “подучи”. Подучишь, а там, если все присягнут Петру, Карандеева под кнут отправят за ослушание, он язык развяжет, скажет, мол, начальник Приказа велел. Не миновать тогда Хованскому и отставки, и ссылки, а то и кнута. Милославскому что? Он дядя царский, а кто за Хованского вступится?
- Что, опять трусишь? – поддел задумавшегося Хованского Милославский.
- При чем тут “трусишь”, Иван Михайлович. Надо сотворить все по-умному.


LXVI

Если царица Наталья Кирилловна, не будучи в состоянии ослабить себя, волновалась, страшилась в ожидании, чем кончится избрание, то царевна Софья Алексеевна, в противоположность ей, казалась спокойною и не поддавалась страху. Иван Михайлович Милославский уверил ее в успехе дела. В то время, когда площадь кипела и шумела, царевна сидела у постели своего старшего, хворого брата, который не заботился о том, призовет его или нет народ к царской власти. По временам царевна подходила к открытому окну и внимательно прислушивалась к доносившемуся до нее с площади, и с нетерпением ожидая той торжественной и радостной для нее минуты, когда ей, приподняв с постели брата, явить его народу с Красного крыльца, как великого государя.
Прежде чем патриарх успел объявить на Красном крыльце об избрании царем Петра Алексеевича, из толпы бояр поспешно и незаметно выскользнул Милославский и прибыл к царевне. Когда он вошел к ней, его смущенный и растерянный вид показал Софье, что все кончилось неудачно.
117

- Иди скорее, благоверная царевна, на Красное крыльцо! Ты там нужна! – торопливо проговорил Милославский.
- Должно быть, братца Петрушу избрали царем? – проговорила равнодушно царевна, с трудом всматриваясь больными и подслеповатыми глазами в Милославского.
На вопрос царевича не обратили внимания ни бояре, ни царевна, которая поспешила выйти из братней опочивальни.
- Максимка Сунбулов нам изменил, - говорил на ходу Милославский Софье, - но дело вконец еще не пропало. – Будь только мужественна, царевна, и не уступай Нарышкиным, они лишь временно осилили нас!
- На праотеческий всероссийский престол избран великий государь царь Петр Алексеевич, - объявил патриарх появившейся на Красном крыльце царевне.
Гневный огонь вспыхнул в ее глазах.
- Избрание неправо! – крикнула она, обведя грозным взглядом патриарха, царица быстро повернулась, чтобы уйти в палаты.
- Не начинай смуты, умоляю тебя именем Божиим! – тихо проговорил патриарх, вслед уходившей Софье, которая сделала вид, что не слышит мольбы патриарха.


LXVII

В это время власть избранного государя утвердилась, на верность ему приводили к присяге бояр, окольничих, стольников, дворян, стряпчих и всех служилых людей, которые беспрекословно присягали Петру. В одном только приказе стрельцы отказались целовать крест царю Петру Алексеевичу, но посланные к ним из дворца окольничий, думный дьяк уговорили и их присягнуть Петру.
В тот же день началось возвращение Нарышкиных. Великий государь постановил в спальники Ивана, Афанасия, Львова, Мартемьяна и Федора Кирилловичей, а также Бориса Федоровича Нарышкиных. Он же снял опалу с Артамона Сергеевича Матвеева и по нему издал указ о возвращении в Москву немедленно. Освобождены были из ссылки остальные Нарышкины, им также велено было прибыть в Москву. В противоположность этим было объявлено первым любимцам покойного царя: боярину Языкову, братьям Лихачевым и ближнему стольнику Языкову, чтобы во время выходов великого государя их не видели. Опала эта было недобрым предвестием для сторонников Милославских, которые дружили прежде с опальными царедворцами.
















118


Глава   вторая

I

Крупными, быстрыми шагами, совсем не по-девичьи, ходила взад и вперед по своему покою царевна Софья.
Остальные сестры уселись тут же, теснясь на скамье, словно опасаясь чего-то или взаимно защищая одна другую.
Самая старшая Евдокия, которой пошел тридцать третий год, рыхлая, почти совсем увядшая, сидела в углу, прислоняясь к стене, уронив на колени пухлые, белые, унизанные перстнями руки, и тупо глядела перед собой глазами без выражения, словно и не видела ничего: ни Софьи, метушившуюся по тесному покою, ни сестер Марфы, Марии и Феодосии, прижавшихся к ней с обеих сторон.
Порою слезы набегают на глаза царевны, собираются в этих неподвижно установленных маленьких глазах, скатываясь по щекам, на высокую, ожиревшую, медленно вздымающуюся грудь.
Екатерина, самая миловидная их сестер, но тоже тучная, двадцатичетырехлетняя девушка, кажется много старше. Она сидит чуть в стороне, облокотившись о стол, и перелистывала большой том “Символ Веры”, сочинение Симеона Полоцкого, на первом листе которого красивым, четким почерком с разноцветными украшениями было написано посвящение от автора царевне Софье.
Придвинув поближе канделябр со свечами, слабо освещающими покой, довольно медленно разбирает царевна писаные строки, испещренные замысловатыми завитушками и росчерками искусного каллиграфа.
Тоскливые думы одолевают Екатерину, как и остальных царевен. Но она не любит печального, грустного в жизни. И чтобы отогнать черные мысли, вчитывается девушка в давно знакомые ей размеренные строки, которыми как-то не интересовалась раньше.
Читала Екатерина строки, посвященные ее сестре Софье, а сама думала: “Вот какие люди хвалят сестру. Умела же добиться. И все мы ей верили, что сделает она по-своему, не допустит на трон отродье Нарышкиной… А тут?” И темной, беспросветной тучей рисуется ей будущая жизнь, какая предстоит им, сестрам-царевнам. Так же заглохнут, завянут они, как их старухи тетки, вековечные девицы, больные, обезличенные, вздорные, доживающие век в молитвах, в постах, в среде своих сенных девок, шутих, дурок и юродивых.
Не в такой ясной, отчетливой форме, но эти мысли теснились в душе царевны.
И свою тоску, свое предчувствие печального будущего она связывает с сестрой Софьей, ее виной во всем. Уж если ей все верили, она должна была дойти до цели, не останавливаясь ни перед чем… Мало ли есть средств? Можно проникнуть в терем Натальи… и в покои Петра… Не бессмертные же они… Грех, правда, великий грех… Так всякий грех замолить можно. И, наконец, расплата за грех еще не скоро будет, там, в иной жизни. А прожить так, как теперь придется еще много лет… Это же хуже ада… И во всем Софья виновата…
А Софья, она думает почти то же, что и сестра, тоже себя теперь винит в нерешительности, и молча шагает мимо сестер. Все больнее сжимает, ломает себе пальцы: порой подносит их к зубам, схватывает и зажимает почти до крови, чтобы не дать вырваться бешенному, злобному рыданию, подступающему к самому горлу, от которого грудь так и ходит ходуном.
За дверью послышались шаги и голоса.
119

Вздрогнули царевны. Неужели это идут за ними от Нарышкиных? Узнали, конечно, о сношениях со стрельцами, с боярами. И, пользуясь удачей, властью, попавшей к ним в руки, отвезут всех в монастырь, заставят насильно постричься.
Это опасение охватило сразу всех сестер. Шесть сердец забились с тревогой и страхом, широко раскрылись шесть пар глаз.
Софья остановилась. Екатерина даже книгу уронила, вздрогнув. Остальные застыли на своих местах.
Но прозвучал знакомый голос Анны Хитрово, творившей входную молитву. Вошла она и Иван Милославский.
Пока вошедшие закрывали за собой двери, в полуосвещенной комнате рядом обрисовались еще и другие фигуры, женские и мужские. Но те остались за порогом.
- Што пригорюнились, касатки мои, царевны-государыни? Али жалко брата-государя, в Боге почившего Федора, света нашего Алексеевича, - запричитала протяжным, плаксивым голосом Хитрово. – Смирение подобает во скорбях. Не тужите, не печальте душеньку святую, новопреставленную. Чай, ведаете, до сорочки до самых круг нас летает чистая душенька. Скорбь нашу видит и сама скорбеть начинает… Не надо. Божья воля творится. Грех роптать на нее. Горе-то поручь с радостью шествует. Вот новый государь у нас есть… Юный царь, Петр Алексеевич. Только што Господь привел: здоровали мы его, красавчика милово, на царстве. А там, слышь, толкуют: вам, государыни, и поспеть не довелося челом ударить брату-государю на его новом царстве. Я сказываю: в горести по брате, в слезах царевны-государыни… Може, пошли себя обрядить: достойно бы, с ясным лицом, не в обыденном наряде государю бы кланятца. А злые люди зло и толкуют. “Грешны-де царевны… Не по сердцу им, што их единоутробный брат Иван не воцарился… и ушли потому…” Эки люди – завистники. Адовы смутители. Ссорить бы им только родных, смуту заводить в семье царской… Ну, слыханное ли дело? Как скажешь, Софьюшка? Ты у нас самая разумница, слышишь. Такое делать и говорить можно ли?.. На рожон чево прати, коли не можна ево сломати? Верно ли?..
Софья, как и все царевны, хорошо поняли смысл причитаний Хитрово. Они ясно сознавали, что поступили неосторожно. И за это были наказаны минутою панического страха, пережитого сейчас сестрами.
Кроме Софьи, остальные царевны поспешно двинулись к дверям.
- Ахти мне… Правда твоя, Петровна… Наряд скорее бы сменить… Идем, сестрички, поклонимся… Воздадим кесарево – кесарю, - первая откликнулась Евдокия.
Но Софья, сделав движение, как бы желая удержать сестер, заговорила напряженным, нервным голосом:
- Поспеем, куды спешить. Минули годы наши, чтобы в жмурки играть. И там знают, каково легко нам челом им добить. И нам ведомо: милее было бы родне нашей царской и вовсе нас не видать, чем челобитья принимать наши… Не из камня мы тесомые, не малеванные. Люди живые, душа у нас есть… куклу, вон, ребячью за тесьму держи – она руками замашет, ногами запляшет… Али и нас ты, Петровна, так наладить собираешься? Пожди, поклонимся идолам… В себя дай придти. Скажи вот лучше, старая ты, разумная… И ты, дядя… Правда есть ли на земле? Закон людской да Божий, не то подлым людям, черни всей, а и нам, царям, вам, боярам, исполнять надо ли? А закон што говорит?.. Молодшему поперед старшова на трон сесть – вместо ли то? Собрались горла широкие перед Красным крыльцом, крикнули: “Петра волим царем…” Што ж, он и царь?! А крикнули б они: “Тереньку-конюха царем?..”, так и сотворить надо боярству всему московскому преславному, патриарху и клирку духовному пресветлому? Скажи, боярин?.. Ответ дай дяде!
Злобой, негодованием горели глаза девушки. Она выкрикивала каждое слово так, что все было слышно в соседнем покое.
120

- Нишкни ты… Там – чужих много, - прошептала Хитрово, поплотнее прикрывая дверь и опуская суконную портьеру.
- Нешто же можно государя-брата единокровного к конюху Тереньке приравнивать? – только и нашелся возразить царевне Милославский, недоуменно разводя руками.
Софья ничего больше не возразила. Выкрикнув все, что накопилось у нее в груди, она сразу ослабела, рыданья, которые долго накипали и рвались наружу, так и хлынули потоком.
- Петровна, милая… Да как же?.. Да можно ли?.. Где же правда?.. – с плачем приникая к плечу старухи, запричитала Софья.
И рыданья долго колотили ее, как в лихорадке, долго лились ее невыплаканные слезы, пока царевна не стала постепенно затихать.
Хитрово даже не пыталась словами утешить это бурное горе, этот неукротимый взрыв отчаяния. Она только открыла, как могла, глаза и щеки девушки, залитые слезами, и порой тихо проводила рукой по волосам, не то приводя в порядок их разметавшиеся пряди, не то проявляя любовную старушечью ласку.
Милославский, тоже молчавший, пока рыдала Софья, подошел к ней поближе, когда рыданья стали умолкать.
- Слышь, Софьюшка… Нишкнем… Послушай меня, девушка… Пождать – не совсем отменить. А и так бывает: пыж ликует, а наутро тоскует… Слышь, заспокой свою душеньку горячую, ненаглядную… Наше нас не минет, а ворог сгинет. Верь ты слову моему. Али уж и разум затмился у моей Софьюшки?.. Помню, как звать-то тебя… Мудрость… А ты причитаешь в запале, слезы точишь без толку. Всему пора. Вот настанет утро. Понесут государя хоронить – и вопи, што вздумаешь… Сестра брата хоронит, нихто не осудит… А паче помолчи… Только вот, помяни меня и слова мои: трех деньков не минет, может, иные хто волком взвоют… Потерпи. А на поклон государю пойди – это надобно. Может, и недолго ему государить… А все, чин-чином выполнить надо… Иди, девушка. Сестер веди и сама ступай…
- Правду кажуть тоби, государыня-царевна, родимица ты моя, - вдруг прозвучал за спиной Софьи чей-то женский голос. – Треба челом вдарить государю… Шоб в людях толкив лишних не було… - говорила опальнице Софье любимая подруга и наперсница, пресловутая Федосья Семеновна, незаметно для всех вошедшая в покой во время рыданий царевны.
- Ух, напужала даже. Откуда ты? – спросила хохлушку Хитрово.
- Де була, там вже немае!.. После скажу… А лышень, родимица, государыня ты моя – добре казалы, - бабенка кивнула на Милославского. – Недовго ждаты… Таган кипить. Скоро и пину зниматы… Идить же, государыня-царевна, родимица вы моя.
- Правда? – с загоревшейся, порывистой надеждой, вставая и овладевая собой, спросила царевна. – Добро. И то правда, с чего нашло на меня? Не ушло наше дело… Поглядим, што потом Бог пошлет… И нынче бы, не вмешайся старец-святитель… Нет, Аким-то наш… Аким простота… Кир-патриарх блаженный… Лукавый старик, хохол… Не ждал никто от нево прыти такой…
- Уж так не ждали?.. Не зря же усопший все с им, глаз на глаз беседу вел…
- Беседу… У брата одна беседа была вечно, о спасении души своей… Вот и думалось, исповедует старец брата, грехи с нево сымает, каких и не творил он… А вышло…
- Ничего не вышло, верь, Софьюшка. Што мы вывезем, то и выйдет… Ну, буде. Не мешкай. Эй, ты, Родимица… Зови сенных, ково там. Принарядить царевен надо. И с Богом идите. Не спят, поди тамо…
- Куды спать… В единый миг в уборе выйдем… Уж поглядишь, боярин… Ступай,
121

не мешай нам…
И Хитрово, проводив Милославского с помощью Родимицы и других прислужниц, быстро привела в порядок царевен.


II

Было около полуночи. Палаты, переполненная весь вечер всякого звания и чина людьми, стали пустеть. И только Наталья сидела смертельно измученная, даже крепкий, живой отрок-царь едва мог заставить себя прямо сидеть и принимать поздравления, держа руку на поручне трона, для обычного целования. Глаза у Петра посоловели, личико побледнело. Он подавлял зевоту и мечтал, как сладко будет вытянуться в своей постельке, в которую еще никогда не укладывался так поздно, разве кроме пасхальных ночей.
Но тогда в воздухе веяло весной. Мальчик высыпался с вечера и уходил на всенощную бодрый, ликующий… В храме стоял и молился, а не вынужден был сидеть, как теперь, целые часы неподвижно, кланяясь каждому поздравителю, отвечая хоть словом на поздравления более знатных и почетных царевичей, бояр, воевод и князей…
Борис Голицын, Родион Матвеевич и Тихон Никитич Стрешневы стараются по возможности облегчить своему питомцу первое всенародное выполнение царских обязанностей, нелегких даже для взрослого человека, не только для резвого мальчика, каким был Петр.
Во время коротких перерывов между поздравлениями они отирают лоб, лицо и шею мальчику влажным холстом, дают ему пить, негромко повторяя:
- Уж и как любо глядеть нам на тебя, государь. И где ты выучился так говорить и делать сладко… Гляди, матушка-государыня души не чует от радости, видя такого сынка-государя… Потерпи еще малость… Скоро и конец… Не три глазки… Да не усни, гляди. А то зазорно будет. Скажут люди: на трон посадили государя, а он и уснул, ровно дитя в колыбели…
- Ну, где уснуть, - отвечал Петр.
И, правда, глаза его, потускневшие было, сразу загорелись от похвал дядек, от сознания, что мать может гордиться им.
И величаво, как это делал когда-то отец, кивает боярам мальчик-царь. Дает руку целовать, приветливо говорит:
- Благодарствую на здорованьи. Пусть Господь пошлет мне сил на царстве, а тебе, боярин, служить и прямить нам, государю и всему роду нашему.
Умиляются люди:
- Уж и разумен же отрок-государь. Иному старому так не сказать, как он подберет. Благодать Божия над отроком.
И сразу встревоженным, подозрительным взглядом окинул Петр группу, которая показалась в палате.
По три в ряд вошли все старшие его сестры, сопровождаемые несколькими ближними боярынями, и направились к месту, где сидел мальчик.
- Поздравляем тебя, государь-братец Петрушенька, на государстве твоем самодержавном на многие лета, - первая по старшинству подошла Евдокия и склонилась к руке брата, чтобы поцеловать ее по обычаю.
Но Петр весь вспыхнул и, слегка заикаясь, как это бывало с ним в минуты смущения, сказал:
- Благодарствуй, сестрица-душенька… Дай поцелуемся.
И вместо обрядового лобзанья в лоб, с теплым, братским поцелуем коснулся ее

122

бледных, полных губ.
Затем подошла Марфа. За ней настал черед Софьи. Но царевна незаметно отступила, и выдвинулась на очередь Екатерина. С нею, с Марфой и Феодосьей поцеловался Петр, но царевны все-таки приложились и к руке брата-царя.
Когда уже все пять сестер отступили от трона и стали отдавать поклоны царице-мачехе Наталье, - подошла к трону Софья.
Все насторожились, ожидая чего-то.
Занялся дух и у мальчика-царя.
Странное ощущение испытывал он сейчас. В нем проснулась способность не то читать в чужой душе, не то отслеживать те самые настроения, какие испытывают окружающие мальчика люди.
Дух перехватило у Петра. Холодок побежал по спине, как бывает, когда глядишь вниз с высокой колокольни, или предчувствуешь скрытую опасность. Так должно быть, испытываешь на поле настоящих боев, а не тех потешных сражений, какие устраивает мальчик у себя в Преображенском порой. Врага почуял перед собой Петр. И это было тем страшнее, тем тяжелее мальчику, что этот непримиримый враг – родная сестра. Все говорит, что не обманывает его догадка. Красные, воспаленные от слез глаза горят холодной, немою ненавистью, и даже не пытаются это скрыть от проницательного взора прозорливого ребенка.
Как из камня вытесанное лицо, сжатые губы, напряженный постав головы, опущенные вниз и плотно прижатые к телу руки со стиснутыми пальцами – все это напоминает хищного зверя, которому что-то мешает броситься на врага.
И против воли – темное, злое, враждебное чувство просыпается в душе ребенка. Он весь насторожился, как бы готовясь отразить вражеское нападение. Но в то же время он понимал унижение, всю муку зависти и боль униженной, гордой души, какая выглядывает из воспаленных, заплаканных глаз царевны. Он даже готов оправдать ее ненависть и вражду по отношению к себе самому.
Ребенок годами, но вдумчивый и чуткий, Петр давно на собственном опыте понял, как тяжело переносить унижение, заслуженное или незаслуженное – все равно.
А теперь с возвеличиванием его рода, когда с приходом Нарышкиных неизбежно падет и будет уничтожен род Милославских… Только царь Алексей при жизни и мог кое-как сглаживать родовую рознь. При Федоре страдали Нарышкины, страдал он сам, Петр. И за себя, и больше всего за мать, за бабушку, Анну Леонтьевну, за дедушку Кирилла, за другого деда, Артамона Сергеевича.
Всех теперь он возвеличит. Постарается, чтобы они забыли печальные дни унижений и гнета. И, разумеется, все это будет неизбежно куплено падением Милославских, обезличением этих самых сестер, особенно Софьи, игравшей такую большую роль при Федоре.
Вот почему, сознавая, какой опасный враг стоит перед ним, мальчик в то же время жалеет и любит… да, любит, несмотря ни на что, эту надменную, гордую девушку, стоящую перед ним, царем, не с притворным смирением других сестер, а с немым, но открытым, гордым вызовом. Эта отвага, этот открытый вызов – по душе Петру, полному такой же гордой и безрассудной отваги. Он ценит ее в девушке, в царевне и чувствует, что, даже враждуя, Софья остается ему более близкой, родной по душе, чем остальные, неяркие, заглохшие в терему царевны-сестры…
Ждет юный царь: что скажет сестра? Наверное, что-нибудь особенное, не тот заученный привет, какой он слышал сегодня из сотен и сотен уст… Важное что-нибудь: такое, что проникнет в самую глубину сознания и заставит дать ответ… И боится больше всего мальчик, что не найдет настоящего ответа, не подберет слов, таких же режущих и важных, тяжкозвучных, какие сейчас вот произнесет ученая, мудрая старшая сестра.
123

И сразу всем станет ясно: не зря добывалась царевна постановления царем Ивана слабоумного, больного, вместо которого, конечно, правила бы царством она, Софья. Увидят все, что рано было отдавать трон ребенку, за которого другие должны говорить: да и нет…
Боится всего этого Петр. До лихорадочной дрожи, до открытого трепета боится.
И потемнели его большие, блестящие глаза. Как мрамор, побледнело лицо. Губы, нежные, сжались также сильно, как и у царевны. И внешне непохожие, они оба стали походить лицом друг на друга. Эта некрасивая, слишком тучная, начинающая расплываться двадцатипятилетняя девушка, и этот красавец-мальчик, полный детской прелести, несмотря на крупное сложение и строгое сейчас выражение глаз.
Выдержав небольшое молчание, металлическим, громким голосом, медленно и раздельно начала царевна:
- Челом бью царю-государю, великому князю Петру Алексеевичу, московскому и киевскому, володимировскому, новгородскому, царю казанскому и великому князю смоленскому, тверскому, югорскому, пермскому, вятскому, болгарскому и иных земель, царю и великому князю Новгорода низовые земли черниговскому, рязанскому, ростовскому, ярославскому, белозерскому, обдорскому, кондийскому и всех северных сторон повелителю и государю северские земли карталинских и грузинских царей, кабардинские земли, черкасских и горских князей и иных многих государств и земель восточных, и западных, и северных и наследнику государю и обладателю – ево царскому величеству, царю и самодержцу всея Великая и Малая, и Белыя России на многие лета… В законе тя, благочестивого государя. Бог да утвердит!..
С каждым новым титулом все больше и больше крепчал голос царевны. Она и сама будто вырастала, и окружающим казалось, что разворачивается перед ними какой-то огромный свиток, на котором золотом, огнем и кровью начертаны не только эти названия, а все события, все битвы, усилия и жертвы, какими ковали, звено за звеном, государи московские этот бесконечный, громкий свой царский титул, словно тяжелым плащом одевающий каждого русского повелителя, вступающего на трон его предков, на трон Рюрика, Владимира Мономаха, Дмитрия Донского, Александра Невского, Ивана IV и других…
Так казалось всем, потому что и сама Софья, вызывая из груди каждый титул, перед собой видела все, что хотела внушить окружающим.
И особенно ярко представилась Петру вся необъятность и тягота царского бремени, возложенного на его детские плечи сегодня вместе с бесконечным грозным и блестящим титулом…
Окружающим и самому Петру казалось, что его детская, но такая значительная перед этим, фигура делалась все меньше, меньше, стала ничтожной до жалости по сравнению с пышной царственной мантией, с бесконечными звеньями царских титулов, которые так почтительно на первый взгляд перечислила царевна своим металлически-звучным, выразительным голосом.
И не величием вливались слова сестры в душу и сознание ребенка-царя, а острыми стрельцами, жгучей обидой, тем более тяжкой, что глумливая насмешка была слишком глубоко и хорошо прикрыта под золотом внешне почтительных речей… А последний намек об утверждении в законе был слишком явным упреком младшему брату, который не вполне законно получил наследие старшего.
Величие, тяжесть венца и власти, которую случайно кинула судьба в его детские руки, так подавила в этот миг Петра, что он всею грудью глубоко, протяжно втянул несколько раз воздух, как будто начал задыхаться в этом обширном, наполовину опустевшем покое.
“Ничтожество, посаженное на трон великого царства… Незаконно сидящего на
124

нем!”
Так переводил на обычный язык мальчик-царь притворно-хвалебные слова сестры-царевны.
Не одна обида сдавила грудь Петру. Он угадывал, что Софья не посмела бы так говорить, бросая подобный вызов, не будь у нее за спиной какой-нибудь надежной опоры, могучей, ратной силы, вот хотя бы вроде тех стрельцов, о мятеже которых донеслись и до мальчика вести как раз сегодня утром.
Петр сам читал много книг по истории России и западных царств. Немало рассказов слышал о том же. И уж понимал, что решают судьбу царств не слова, не желания отдельных людей, как бы высоко они ни стояли над всеми, а столкновение двух или нескольких сил, вооруженных ратей. Кровью и железом куют властелины новые царства, отнимают старые друг у друга.
Сомнений нет: сестра решила отнять у него царство. Она думает, что на это хватит у нее ратных людей, сторонников и слуг… А у него, у Петра, неужели их меньше?.. Нет. Быть не может. Иначе не он, а брат Иван сидел бы сейчас на троне. Не царица Наталья, а Софья принимала бы поздравления и низкие-низкие поклоны всех до старших царевен, сестер Алексея-царя, включительно.
И эта мысль влила силу и бодрость в грудь мальчику. Он почуял как бы дуновение какой-то незримой силы над собой.
Все эти ощущения, все мысли, быстрее молнии пробежали одна за другой в душе Петра.
Не успела Софья выпрямить свой бесформенный, чуть ли не уродливый по толщине грузный стан, склонившийся в последнем поклоне, как поднялся с места Петр.
В первое мгновение ему хотелось сказать что-нибудь такое же жгучее, как все, что сейчас что сорвалось с уст царевны. Но тут же сознание величия сана, возложенного на него, уверенность в себе, откуда-то прилетевшая, и наполняющая душу жалость к сестре-сопернице, но близкой в то же время – все это заставило его заговорить спокойно и твердо, не с вызовом, как Софья, а примирительно и властно в тоже время.
- Сестра-царевна… Благодарствую на челобитье. Пошли Господь и тебе много власти и радости… Хорошо ведь сказала ты… Про закон вот… Я не умею так… А все же скажу… Все государи преславные были, кто по закону правил. А я и не хотел царства. Как стал отец-патриарх мне сказывать… Я говорю: “Иван, он старший царевич. Ему и на трон”. А патриарх мне на ответ: “Тебя Бог избрал”.
При этих словах вытянулся во весь рост мальчик, словно вырос на глазах у всех. Его речь, не совсем свободная и ровная вначале, сразу окрепла, стала плавной, связной, как будто демон Сократа овладел Петром. Он продолжал:
- Верю в Господа моего, и послушен святителю. Помнить надо сестра, что сказано: “Послушание воле Господней – возвеличит человеков”. Смирение мое и полагаю во славу себе. А без веры, без смирения, не раз сказывали мне: велика слава и власть – но своей головой думай, злобой и любовью владей. Нет выше той власти. Памятовать о том, сестрица, всегда надо. Тогда Господь и власть, и счастье на землю пошлет…
Умолкнул Петр и смотрит, поняла ли Софья его слова. Готова ли смириться, протянуть ему руку и примириться навсегда так же охотно, как он сам готов. Но на Софью слова брата произвели странное действие.
Она несколько мгновений вглядывалась в брата, как будто в первый раз в жизни видела его, слышала его голос.
Слова о смирении, подвиге, об умении властвовать над собой и над своими страстями – конечно, это прямо говорится для нее, для Софьи. Не может не знать Петр, чего желает так пламенно и сильно душа сестры.
И как он сумел оправдать свое возведение на трон. “Воля Божья”… Конечно.
125

О той воле Божьей ей говорили сейчас Хитрово, и дядя… Но совсем в ином смысле.
Да, не в этом сила. Откуда у мальчика этот прожигающий душу, властный, и в то же время сострадательный взгляд? Как смеет он жалеть ее, Софью? Враждовать с ней он может. А жалеть – не сметь… И резкое, непоправимое слово готово было сорваться с губ царевны.
Но она не выдержала открытого взгляда больших темных глаз брата, и резко повернувшись, вышла из покоев.


III

На другой день, рано утром, Софья послала к патриарху, просила заглянуть к ней на короткое время для важного разговора…
С неохотой пошел святитель на половину царевны. Он предвидел, о чем пойдет речь. Тут уж нельзя будет уклониться от решительного ответа, как он обычно делал в важных случаях, угрожающих его высокому важному положению. Отговориться нездоровьем нельзя. Все равно придется столкнуться с царевной и со всей семьей Милославских сегодня же, на похоронах Федора. И потому со своим постоянным, ясным и кротким выражением лица, подавляя недовольство, двинулся святитель внутренними переходами в терем к царевне. Здесь он застал уже немало духовных владык, царевичей и бояр.
- К тебе прибегаю, святый владыко, - после первых приветствий сразу заговорила о деле Софья. – Вести недобрые стали ко мне доходить. Может, и ты о них извещен. Давно идут толки. А ныне – и вовсе вслух заводят речи… Любо иным, по старому обычаю – старшему бы брату на трон сесть… Ивану Алексеевичу. А не будет того – и мятежом грозят людишки безразумные. О царстве, о люде христианском сожалея, прибегаю к вам. Не можно ли отменить, што постановили вчера… Мир тем упрочится!
Говорит, волнуется царевна. Видно, всю ночь не спала.
До утра ходила по опочивальне и решила сделать последнюю попытку: миром, без крови кончить последний спор между двумя родами – Нарышкиных и Милославских.
Ее словно отравило наивное, бессознательное величие души, какое проявил вчера мальчик-брат. Ей как будто больно и стыдно стало перед самой собою, что не попыталась она так же открыто добиваться своего, как открыто предложил ей Петр дружбу и примирение.
И, пользуясь тем, что с утра дворец снова переполнился важнейшими в царстве людьми, царевна, убедив и Милославского, и Хитрово, созвала бояр, пригласила патриарха и открыто дала понять, что междоусобица неизбежна, если только не будет посажен на трон царевич из рода Милославских.
Молча бояре выслушали Софью.
Иоаким обвел всех взглядом и, убедившись, что никому не по душе желание Софьи, мягко проговорил:
- От имени Господнего и народным хотением, купно со властьми духовными и боярами поставлен государь Петр Алексеевич на царство. И нема власти, коею низринуть, либо низвести можно государя того. Милостию Божиею, не людским хотеньем царем наречен. Так воно и пребудет. Напрасно, государыня-царевна, трудишь себя.
- Ин так… Твоя правда, владыко. Соблазна не след заводить… О другом тогда прошу. Не чести рода своего ради… Жалея людей и землю, молю и заклинаю, постановите, пока не поздно… Не было еще венчания царского. Тебя молю, святейший

126

отец: изволь наречь и царевича Ивана купно с Петром в государи, да купно воссядут на
престол всероссийский и вместе царствуют.
С досадой поднялся с места патриарх, опасаясь, что такое предложение может быть принято боярами, ради избегания распри. И торопливо заговорил:
- Всуе тревожишь и себя, и нас, царевна Софья. Сама знаешь: многоначалие – зло для царства. Един царь да будет у нас яко. Бог изволил…
Благословил царевну. Всех окружающих – и вышел из покоя.
Молча, отдав поклон, разошлись и бояре, кроме Милославских с друзьями.
Совсем потемнело лицо у Софьи.
- Не принимают мира. Так стану воевать! – кусая губы, объявила громко царевна.
И в тот же день показала, что не отступит ни на шаг.


IV

Неспокойно стало на Москве. То и дело собирались стрелецкие круги. Родимица с верными Софье людьми сеяла по слободам возбуждающие темные слухи. Из подполья выползли на улицу староверческие учителя-“пророки”. С суеверным страхом слушали их людишки московские.
- Грядет антихрист! Шествуют уже по земле православной пророки его, немцы, в доспехи русского воинства обряженные.
- Артамон Матвеев из ссылки жалует, - зло передавалось из уст в уста, - сказывает Цыклер-полковник, слыхивал-де Хованский князь. Матвеев-де замыслил немцами стрельцов заменить.
Стрельцы слушали изветчиков, скрежетали зубами и хмелели от жгучей ненависти к нарышкинцам, которым еще не так давно верили, как людям, могущим “стоять за правду”, освободить народ от окружающих “боярского царя” Федора Алексеевича разнуздавшихся насильников – начальных людей.
Но, узнав, что Языков, особенно ненавистный за непрестанные укрывательства злоупотреблений стрелецких полковников, и Лихачевы, столковавшиеся с Нарышкиными, снова вершат делами государственными, и что со дня на день ожидается приезд заступника мздоимцев и иноземцев Артамона Матвеева, стрельцы поняли, что от воцарения Петра добра им ждать нечего. И недавние надежды сменились напряженным состоянием, предвещавшим несомненную грозу.


V

В день, когда стрельцы должны были присягнуть Петру. Полковник Цыклер сам пошел к полку Александрова приказа.
Стрельцы собрались у съезжей избы на круг. Вооруженные бердышами, пищалями, пиками, потянулись к кругу из разных слобод и другие полки. Притаившиеся тревожно улицы запестрели алыми, синими, малиновыми, голубыми, зелеными с золотом перевязями кафтанами. Откинутые набекрень бархатные шапки с меховою опушкою выглядели как-то по-особенному дерзко и вызывающе. Обутые в желтые сапоги ноги переступали нетерпеливо, возбужденно резко отражая внутреннее состояние шагавших людей.
Первыми отказались целовать крест на верность Петру карандеевские стрельцы. Остальные полки стояли, потупившись, еще не смея решиться на что-либо смелое. Этим
127

воспользовался окольничий князь Щербатов. Его горячая речь в защиту Петра привела к тому, что часть отколовшихся стрельцов, несмотря на издевки товарищей, приняла присягу.


VI

Софья с сестрами своими Евдокией, Марфой, Екатериной и Марией заперлись в светлице и никого из мужчин не допускали к себе.
Царевна Марья, простоволосая, заплаканная, сидела на ковре и не переставала причитать.
- Отстань! – топнула на нее раздраженная Софья… – И без тебя тошно.
Но Марья Алексеевна не унималась.
- Что же нам делать осталось! – заламывала она руки и выла. – На кого же ты спокинул нас, кормилец-братец! Сызнова запрут нас злые люди под запоры под крепкие.
Евдокия, Марфа и Екатерина без особой охоты, подчиняясь обычаю, лениво подвывали себе.
В светлицу постучалась Родимица.
- Царевнушка! – едва переступив порог, упала она на колени. – Выручи! Нарышкины собор собирают!
- И пущай! – стукнула Софья по столу кулаком. – Пущай собирают! Пущай всем володеют!
Чем убедительнее доказывала постельница о необходимости сейчас же, не упуская времени, вступить в борьбу с Нарышкиными, тем упрямее и гневнее становилась царевна. И только когда Федора, уходя, словно невзначай обронила, будто князь Василий решил отстраниться от государственности и собирается с женой, сыном и внуками ехать в подмосковное свое имение, Софья сразу стала уступчивее и мягче…
Причитанья и слезы понемногу стихли.
Одна за другой, подчиняясь немым знакам Родимицы, царевны оставили светлицу.
Тяжело пыхтя, Софья опустилась на колени перед киотом. Откинутый край летника оголил короткие ноги.
Сложив молитвенно руки, царевна в великой скорби уставилась на образа.
Бесшумно открыв дверь, постельница втолкнула в светлицу Василия Васильевича и исчезла.
Голицын подошел к Софье и, опустившись на корточки, приник к ее плечу.
- Ты? – вспыхнула царевна, и, позабыв обо всем, крепко обняла князя.
Так просидели они до тех пор, пока не услышали чей-то кашель в сенях.
- Иван Михайлович! – догадалась Софья.
Князь Василий поднялся.
- Прощай, горличка моя ласковая! – и закрыл руками лицо. – Было время, когда жил я в радостях, да в любви подле тебя, а ныне… - он попробовал всхлипнуть, но только поперхнулся, - а ныне придется, видно, остаться мне сиротиною… без тебя,… без ласки и радости…
Софья, как перепуганный ребенок, прижалась всем телом к князю.
В дверь постучались.
- Чего ему надо? – раздраженно крикнула царевна. – Сказала же я, что не до сидения мне!
Василий Васильевич помог Софье сесть на лавку и стал на колени.
- Так бы мне до конца дней и быть подле светика моего, - прошептал он

128

мечтательно… - и вдруг вскочил. – Не узнаю я тебя, царевна! Куда подевался превеликий твой ум? – эти слова произнес он без всякой лести. – Действовать надо - либо сейчас, либо никогда. Малое промедление – и на стол царев сядет Петр-царевич.
Стук повторился.
Голицын открыл дверь. В светлицу, не спросясь, ввалились Милославский, Хованский и Сильвестр Медведев.
- Быть тебе царицею всея Руси, - с места в карьер объявил монах ошеломленной царевне. – Минувшею ночью зрел я в небе знаменье чудное: оторвались звезды от Иерусалим-дороги (Млечный Путь) и венцом легли на голову некоей девы херувимоподобной.
Милославский лихо тряхнул головой.
- А инако и быть не могло. Не зря же Господь даровал ум великий племяннице моей царственной. То ли не чудом сотворено? Не предзнаменованьем ли Божьим?
Широкая и волнистая, как жиры на затылке Софьи, борода Хованского запрыгала в самодовольном смешке.
- А и по тому же персту Господню ни за кем иным, как за мной, пойдут стрельцы и в огонь, и в воду. Не зря они и батюшкой своим меня величают.
Он хвастливо поднял голову и свысока оглядел всех. Милославский спрятал усмешку в усах, но не удержался, чтобы не шепнуть Василию Васильевичу:
- Хованский болтун. Не зря сие имя шествует за ним еще от государя Алексея Михайловича.
Поставив на дозоре Родимицу, заговорщики уселись на скамью и приступили к тайному сидению.
- Добро бы кликнуть и братца Иванушку, - неуверенно предложили Софье.
Милославский услужливо побежал за царевичем.
Иван молился у себя в тереме. Увидев дядьку, он дружелюбно кивнул ему, но тотчас же, словно позабыв о госте, уставился гноящимися глазами в молитвенник.
- Бьет тебе сестрица челом, племянничек мой любезный, - опустил Иван Михайлович руку на худое полудетское плечо Ивана, - не окажешь ли милость, не пожалуешь ли на сидение с ней.
Царевич широко раскрыл рот и принялся пощипывать рыжий пушок на подбородке.
- Не любы сидения мне, - проглотил он слюну. – Да и недосуг: время уж и в оконце глазеть. – Он блаженно улыбнулся и показал на окно рукой. – Там и пташки летают, и людишки хаживают… А уж облачка! Что тебе картины немецкие. Таково ликованно на облака глазеть и не помышлять ни о чем.
Милославский, не дав досказать царевичу, взял его за руки и без слов повел за собой. Дозорные недоуменно глядели на отбивающегося от дядьки Ивана, кланялись ему в пояс, и потом усердно крестились:
- Юродивый. Прости Господи, прегрешенья мои. Как есть юродивый, а не царевич.


VII

Закончились над телом Федора все обряды, какие полагалось совершить во дворце.
На другой же день кончины царя Федора Алексеевича, то есть 28-го апреля, происходило погребение. Обряд этот совершали патриарх, девять митрополитов, пять архиепископов и все бывшие в Москве архимандриты и игумены. Погребальное шествие открывали шесть стольников. Они несли обитую золотою объярью крышку царского

129

гроба. От них ее приняли на Красном крыльце другие стольники. Гроб, покрытый золотой парчою, также несли стольники на носилках, обитых бархатом, а при входе в Архангельский собор их заменили священники.
За гробом по строго установленному чину мог следовать только наследник
престола и вся мужская родня покойного государя.
Но в этом выходе, кроме Петра, приняла участие и Наталья, так как царь был еще слишком молод. И мать его являлась, естественным образом, временной соправительницей царства.
В небольших, обтянутых черным сукном санях несли Наталью стольники ее. В других санях сидела, укутанная траурной фатой, юная вдова, царица Марфа. Старуха Нарышкина шла сзади с некоторыми важнейшими боярынями, с женами царевичей и князей.
На Красном крыльце шествие на короткое время остановилось.
Стольники передали с рук на руки свою царственную ношу молодым дворянам, которые должны были донести сани до самого собора.
- Дивно, что так спешно государя хоронят! – говорил в толпе один старик. – Того прежде не водилось. Бывало, дадут собраться из окрестных мест множеству народа, съехаться отовсюду духовным властям и служилым людям. Чего так теперь торопят доброго, заживо его хоронят.
- Нешто не знаешь, что в погребении царя Алексея Михайловича набралось столько народу в Москву, сколько прежде никогда не бывало. Принялись тогда душить, решались грабить, так что в день его похорон нашли в Москве более ста ограбленных и убитых, а для того-то, чтобы того же ныне не случилось, и поторопились поскорее похоронить государя, - вразумлял старика подьячий.
- Нет, тут что-нибудь неладно, - отозвался кто-то из толпы, а старик сомнительно покачал головою, вопросительно взглянул на окружавшую толпу, среди которой пошли разные толки.
Вдруг говор прошел по всем рядам похоронного шествия и, как зыбь на воде, докатилось смущение до обеих цариц.
Наталья оглянулась и глазам не поверила.
Царевна Софья в траурном наряде, в сопровождении трех-четырех женщин показалась в дверях, выходящих на дворцовое крыльцо, вошла в ряды провожающих и, пользуясь тем, что все ей давали дорогу, быстро приближалась к голове шествия. Минуя обеих цариц, все духовенство, она шла прямо туда, где на плечах бояр колыхался гроб с останками Федора.
Вся кровь кинулась в лицо Натальи.
Не одно негодование на дерзкую выходку взволновало царицу. Ей стало до боли стыдно за Софью. Поступок царевны не имел себе примера. Это было такой же позорной выходкой, как если бы она, Наталья, полуодетая явилась в мужское общество, да еще состоящее из чужих людей.
Послать кого-нибудь, остановить царевну. Но посланный от Натальи, конечно, не будет иметь успеха, Софья пойдет наперекор, устроит что-нибудь более нехорошее.
Знаком подозвала Наталья свою мать, когда шествие остановилось на одном из поворотов.
- Матушка… иди скорее… Бей от меня царице Марфе… Отрядила бы к Софье еще ково. Ну, статочное ли дело. Видно, себя не помнит девушка… Вишь, что надумала. Стыд-то какой… Сором и стыд головушке… На нас укор и позор. Явно на очах всех бояр, на очах всего народа – плюет в лицо нам царевна. Вперед царицы-матери, вперед вдовы-царицы затесалась. Никто-де так не любит усопшего, как сестрица-девица… Да пешая, гляди… Царевна московская… Плечо в плечо с черным людом идет… Не бывало… не
130

слыхано… Ступай скорее, матушка. Пусть в разум придет, коли не вовсе отнял его Господь… Коли стыда хоть малость есть у девицы.
Все пересказала царице Марфе старуха, что говорила ей дочь.
Марфа сейчас же поручила боярыне Прозоровской подойти к царевне, уговорить ее
вернуться в терем.
Степенно приблизилась боярыня к царевне, пошла с ней рядом и, наклоняясь к Софье, ласково, мягко передала все доводы, какие приводила Наталья, закончив просьбой скорее вернуться в терем.
Но Софья тихо, в ногу со всеми, шла вперед, словно и не слыхала речей Прозоровской. Только время от времени сдержанные рыданья, глухие стоны вырывались у нее из-под фаты.
И чем ближе к собору продвигалось шествие, тем громче, резче и жалобнее звучали эти вопли… Очевидно, сначала царевна опасалась, что ее силой принудят немедленно удалиться в терем. Но чем дальше от дворца, чем ближе к собору, где все черно вокруг от толпы московского люду – тем сильнее крепла уверенность царевны, что не будет затеяно резкого столкновения на глазах народа.
Прозоровская только покачала головой и постепенно вернулась к саням царицы Марфы.
Все дрожа от стыда, негодования и гнева, вышла Наталья из своих саней на паперть, где ее поджидали оба брата – Петр и Иван.
- Видел, Петруша, что Софьюшка-то делает? – задыхаясь, едва могла прошептать царица сыну.
- Уж видел… Так зазорно, что и глаза бы не глядели. Ровно не в себе сестрица. Как мыслишь, матушка?
- Ну, тово и разбирать не стану… Идем, простись скорее с усопшим государем-братом… Да во дворец вернемся… Не место нам быть с тобою и во храме, коли озорничает старшая сестра… На нас покоры пойдут… Идем же скорее…
- Твоя воля, матушка… Как люди сказывали: до конца мне, царю, стоять тут пристало, пока усопшего не погребут… А не приказываешь, родная, так и тебя послушаю…
И вслед за матерью мальчик подошел к останкам брата, уже возложенным на возвышении посреди храма.
Слезы брызнули из глаз Петра, когда он с благоговением прикоснулся к оледенелым рукам и челу мертвеца своими горячими губами.
Быстро отерев слезы, творя частое крестное знамение, сошел с возвышения Петр и, следуя за матерью, боковыми воротами покинул храм.
Этот поспешный уход, нарушающий старый, веками установленный уклад, весь обиход церковной и дворцовой жизни, поразил окружающих не меньше, чем присутствие царевны-девушки при гробе брата-царя.


VIII

Узнав о том, что царица, Наталья Кирилловна, не осталась в соборе, Софья решилась на неслыханное дотоле дело. Одна, без зова, с откинутым от лица на плечи покрывалом, она с дикими стенаньями, точно обезумевшая, побежала в собор так стремительно, как только позволяло ее тучное тело.
Встречавшиеся люди с ужасом шарахались в разные стороны, закрывали глаза, чтоб “не принять на душу не прощеный грех”, не увидеть “лика жены царских кровей”. А

131

какие-то никому неизвестные люди, монахи и юродивые, уже сновали в толпе и рвали на себе волосы, царапали в кровь лицо, и исступленно били себя в грудь кулаком.
- На Нарышкиных сей грех не прощеный! То они довели до сорому такого царевну нашу благочестивую и непорочную…
Вечерело, когда охрипшая от рева Софья вышла из собора. Стискивая пальцами горло, и колотясь головою о стену храма, она в смертельной тоске уставилась в небеса.
- Вы узрели, как брат наш, в Боге почивший государь Федор Алексеевич, неожиданно отошел от мира сего: отравили его вороги зложелательные. Умилосердитесь над нами, сиротицами…
Новый приступ рыданий не дал ей договорить. Она вдруг зашаталась и рухнула на руки подоспевшей Родимицы.
- Голубица моя непорочная! – взвыла Федора. – Боже для нас, сиротинушек русских, воспрянь духом царевна!
Собрав последние силы, Софья вцепилась пальцами в свои волосы.
- Нет у нас ни батюшки, ни матушки, ни брата… Старший брат наш Иван не выбран на царство…
- Сжалься, царевна… не подрывай скорбное сердце свое… - ползала на коленях постельница и больно колотилась о паперть лбом. – Сжалься над нами, убогими!
Со всех сторон ей вторили плачущие монахи и юродивые.
- Христа для… пожалей сиротинушек! – переведя дух, Софья неожиданно гордо выпрямилась. Вспухшие от слез глаза зажглись властными искорками. Голос окреп. Зазвучали в нем холодные нотки царственного величия.
- А коль мы пред боярами провинились в том, что высокородных не жалуем, - последние слова она произнесла с презрением, граничащим с ненавистью, - местничество отменили да в туче извинились за стрельцов забижаемых, то отпустите нас живыми в чужие земли, к королям христианским! Пущай без нас неправдотворствуют! Не хотим мы, чтобы очи наши зрели бесчинства!
На вопли царевны, на ее жалобы и мольбы о спасении, так громко и всенародно оглашенные почти над гробом брата, невольно стал откликаться весь окружающий народ.
Люди прислушивались, качали головами, шептали друг другу слова, после которых сами пугливо озирались, словно опасались, не подслушивает ли кто из окружающей толпы. Все знали, что бояре повсюду рассылают своих шишей. Шныряют те в народе и подводят под батоги и палки ни за что, ни про что порой.
Только и могла отвести свою душу Софья, пока шествие не достигло дворцовых ворот. Но здесь, почти насильно, ее взяли посланные Натальей боярыни в покои царевны.
И в самой Софье наступил перелом. После недавнего исступления и такого резкого вызова решимость ослабла, отчаянная отвага и душевные силы иссякли. Медленней стала работать мысль, труднее воспринимала осуществления усталая женская душа.
Зато другие союзники затеянного дела работали вовсю, хотя и не так на показ, как Софья.
И даже Иоаким как-то нервно, быстрее обыкновенного докончил служение, как будто и он был выведен из равновесия тем, что произошло на его усталых от жизни глазах.
Еще больше поразила всех царевна, когда горб был опущен под своды склепа, и шествие в том же порядке двинулось обратно во дворец на поминальную трапезу.
Искуснее любой наемной плакальщицы, “вопленицы” проявляла свое безутешное горе царевна. Она ломала руки, хваталась за голову, горестно раскачивалась на ходу и громко, крикливо, с рыданиями и воплями причитала нараспев:
- Государь ты наш, батюшка… Федор Алексеевич… И на ково ты нас сиротиц, сестер своих оставил?
132


IX

Софью встретили у порога светлицы князь Хованский и Милославский.
- Знал я, что могутного ума племянница моя, - восхищенно припал Иван Михайлович к руке царевны, одначе не чаял, что таится в ней такой чудесный дар лицедейства.
А Хованский прыгал вокруг царевны, хлопал в ладоши и расплескивал в воздухе серебристо-бронзовые волны дремучей бороды.
- Рыдали стрельцы! Матушка-царевна, пойми ты, пойми словеса сии чудные: стрельцы ры-дали! Стрельцы-ы!
Софья переступила порог и шлепнулась устало на лавку.
- Отсель я воеводство беру над вами! – Она сжала в кулак судорожно скрюченные пальцы, и перекосила лицо. – Погоди ужо, всея России Петр со всеми Нарышкиными!
Готовлю я вам потеху.


X

Едва престол был отдан Петру, высокородные сторонники Нарышкиных тотчас же захватили всю власть в свои руки. Правда, сами они почти не занимались государственностью, упоенные легкой победой, предались разгульным пирам, но посадили за себя в приказы испытанных людей, верных своих сподручников - Языкова и Лихачевых.
Милославские приняли все предосторожности к тому, чтобы их не заподозрили в каких-либо недобрых замыслах. Они сами отстранились от дел, нигде не показывались, как будто примирились с судьбою.
Софья только тем и занималась, что с утра до вечера слушала заупокойные моленья по умершему брату. Дозорные стрельцы и стремянные с чувством глубокого сострадания вслушивались в стенанья и слезы, доносившиеся то из Крестовой, то из светлицы царевны. И тем ненавистнее становились для них гул, хмельные песни, звон чар и разудалые скоморошьи пляски, нарушавшие с недавнего времени тихий покой Кремля.
Изредка Милославские собирались у царевича Ивана. Худой, бледный, с воспаленными, почти невидящими глазами, сидел, съежившись, царевич у окна, и то с блаженной улыбкой, то объятый неожиданным страхом, беспрестанно озирался по сторонам. Иногда он вставлял в общий разговор два-три слова, поражал всех остротой своей мысли, но тотчас же забывал сказанное и снова целиком погружался в свои
бессвязные думки.
Софья заботилась о здоровье брата с самоотверженностью матери. Гаден ни на мгновение не отлучался от царевича и трижды в день докладывал Софье о его самочувствии. Малейшая простуда, насморк подвергали сестру Ивана в самый неподдельный ужас.
Однако не любовью к Ивану руководилась царевна. В иное время она не пришла бы к нему с помощью даже в том случае, если бы ему грозили большие опасности. Ничто не связывало ее с братом, не было меж ней, жаждавшей кипучей деятельности, умной, властной, и им, беспомощным, почти блаженным, ничего общего. Жил где-то на мужской половине какой-то больной человек, который назывался ее братом, и все. Но так было до смерти Федора Алексеевича. С той же минуты, когда Софья твердо решила вести

133

непримиримую борьбу с Нарышкиными, с “медведицей” Натальей Кирилловной, все изменилось. Царевна понимала, что если умрет хилый Иван прежде, чем укрепится положение ее в Кремле, все пойдет прахом и уделом ее будет одинокая монастырская келья.
Потому такой нежной стала к брату царевна и с такой материнской заботой ходила за ним…


XI

Через день после похорон в воскресенье, 30-го апреля, около полудня большие толпы стрельцов разных знамен, а с ним  и солдаты-бутырцы появились в Кремле и прошли к самому Красному крыльцу.
Давно уже принялись проказничать и своевольничать на Москве стрельцы, пешие, а часто и конное войско, заведенное еще в 1551-ом году Иваном Васильевичем Грозным и
постепенно умножавшееся в своей численности, так что при воцарении Федора Алексеевича в Москве было уже до 15 тысяч стрельцов. В стрельцы вступали вольные горожане, которые жили в разных местах Москвы отдельными большими слободами, обзаводясь семьями. Установили обычай, что сын стрельца, достигнув юношеского возраста, делался стрельцом, а из посторонних в стрелецкое войско принимались только люди “резвые и стрелять горазды”, и при том не иначе как по свидетельству и одобрении старых стрельцов. Обязанности стрельцов в мирное время были следующие: держать в Москве караул и пожары, и при встрече иноземных послов становиться на месте их проезда в два ряда. Особенным почетом среди стрелецкой рати пользовался так называвшийся “выборно-стремяшный” полк. Он состоял из конников и постоянно сопровождал государя при выездах из Москвы, почему и назывался еще “государевым полком”. Военная служба, кроме походного времени, легка для стрельцов. Много оставалось у них досуга, и они могли заниматься торговыми и различными промыслами, не тратя, однако, за это наравне с посадскими никаких податей и пошлин. Большая часть стрельцов сделались благо людьми достаточными и даже богатыми, да и, кроме того, жизнь их была обеспечена правительством, так как раненые, увечные и престарелые стрельцы рассылались на кормление по монастырям. Стрельцы выделялись из местного населения столицы, жившего с правительством не в ладах. Они беспрестанно задирали местных жителей Москвы, а также оскорбляли жен и детей, и трудно было найти на них управу, так как у них был свой особый Стрелецкий приказ, а для своих внутренних полковых распорядков они, подражая казакам, завели круги, на которых и решали дела большинством голосов.
Не худо жилось бы московским стрельцам, если бы их не притесняли начальники.
Полковники отбирали у стрельцов их наличные деньги, захватывали их земли, не доплачивали им царского жалования, не выдавали хлебных запасов, обращая и то, и другое себе в пользу, били стрельцов нещадно батогами, принуждали и их самих, и их жен, и детей работать в своих огородах, косить сено, ремонтировать в своих деревнях дома, мельницы и не отпускали их с работы даже в Светлую неделю. Полковники заставляли стрельцов одеваться слишком щеголевато, требуя, чтобы с их магазинов покупали на собственный счет цветную ткань с золотыми нашивками, бархатные шаровары, желтые сапоги, хотя им шла одежда бесплатно из казны.




134


XII

При воцарении Петра в стрелецких слободах начали появляться какие-то таинственные люди, которые шушукались со стрельцами, а женщины громко и бойко болтали со стрельчихами. И те, и другие возбуждали стрельцов против бояр, бывших на стороне Наталии Кирилловны и царя Петра Алексеевича, в особенности же против Нарышкиных.
- Кабы бы ваши мужья да сыновья знали царевну Софью Алексеевну, то Нарышкины бояре, их согласники, ее в обиду ни за что бы не дали, - говорила постельница, беседуя в одной из стрелецких слобод со стрельчихами.
- Нешто они крепко притесняют? – с участием спросила одна из стрельчих появлявшуюся часто в слободах Родимицу, постельницу Софьи Алексеевны.
- А то, как же? Спуску, небось, не дадут! Ныне все в их власти. Мало того, что притесняют ее, голубушку, а она то и есть истинная доброжелательница всему стрелецкому войску… - говорила жалобно постельница.
Стрельчихи покачивали головами.
- Думаете вы, сударушки, што и царь Федор Алексеевич вольною смертью умер? Как же! – загадочно проговорила Родимица.
Стрельчихи навострили уши.
- Отравил его яблоком проклятый жидовина-дохтур, что гадиной прозывается… А покойный-то государь его, злодея, ласкал и жаловал! Бывало, не только его самого, но и жену его, проклятую жидовину, чем только не обдарит: и золотом, и соболями, а она оказалась помощницей мужу-жидовину.
- Что говорить! Ведь недаром ты в царских палатах живешь, ты все должна знать досконально, - заметила одна из стрельчих.
- А что эту окаянную гадину, за его злодейство не сажают на Болоте в срубе? – спросила другая стрельчиха.
- Как доберешься до него? Не по своей охоте он злодейство учинил, а по уговору бояр Нарышкиных, они и защищают его! – вразумляла Родимица.
- Вправду ли, Федора Семеновна, говорят, что царевна Софья Алексеевна премудрая девица? – спросила первая из говоривших с постельницею стрельчих.
- Уж больно премудрая: все читает, да пишет, или с людьми учеными толкует, - добавила Родимица.
- Вот бы ей самой сесть на царство!.. – сболтнула одна из стрельчих. – При ней бы нашему женскому полу повадно и вольготно было.
- Стрелецкие полки бы из баб завели! – весело подхватила другая.
Стрельчихи захохотали.
- Не смейтесь, сударушки! – заговорила строгим голосом самая старая из них. – А тому неделю назад заходила к нам в слободу благочестивая странница из смоленской
стороны и пророчила, что вскоре на Москве наступит бабье царство.
- Оно так и быть должно, - подхватила Родимица. – Ходил к царевне монах Симеон из Полоцка, и был с ней рядом, ныне он покойный, так и тот по звездам небесным вычитал то же самое. Он говорит еще…
- Никак мой муженек домой бредет? – крикнула вдруг стрельчиха-хозяйка, взглянув в окно и увидев приближающихся к избе мужчин. – Он и есть! Вишь, как запоздал, а идет с московским дворянином Максимом Исаевичем Сунбуловым. Часто он в наших слободах бывает и диковинные речи ведет. Пророчит разом и о бабьем, и
антихристовом царстве. Кто тут разберет!

135

- Не призамолкнуть ли нам, сударушки, с нашею речью, да не затянуть ли песню? – спросила старая стрельчиха. – А то чего смотри, Кузьма Григорьевич осерчает.
- Чего замолкнуть? – бойко запротиворечила ей Родимица. – Совсем супротив того делать нужно: толкуйте стрельцам, чтобы выручали они из беды благоверную царевну Софью Алексеевну. Расскажите им, что ее извести хотят, а при ней было бы стрельцам житье вольное, да толкуйте им, что и царя Федора Алексеевича Нарышкины извели отравою, и што то же самое хотят учинить и с царевичем Иваном.
Стрельчихи, однако, невольно замолчали на некоторое время при приближении хозяина дома, выборного стрельца Кузьмы Чермного и его спутника Сунбулова.
- На тебя, Кузьма, понадеялся я крепко, а ты окаянный, что со мной сделал? А теперь еще из-за тебя житья от Ивана Михайловича нет: все бранит да корит, что мы запоздали выкрикнуть царевича Ивана, говорит, что я один все дело сгубил, изменником обзывает! – говорил Сунбулов.
- Не унывай, максим Исаевич, - ободрял Кузьма Сунбулова. – Дело поправить успеем, у нас в слободах теперь много насчитаешь народа, который хочет постоять за царевну. Не перевелись у нас еще и такие молодцы, что с Разиным по широкой Волге плавали, хотят они стариной тряхнуть!
- Со стариной-то они пока пусть поудержатца: прежде всего законного наследника
на царство посадить надо. Коли станет стрельцам привольно при царе Иване Алексеевиче,
да при его сестре царевне Софье Алексеевне, так незачем и стариной тряхнуть, разве только себе на погибель! – заметил Сунбулов.
- Дельно ты, Максим Исаевич, говоришь, не окажешь ли ты мне честь великую, не зайдешь ли ты ко мне на чарку водки выпить? – сказал Чермный, снимая шапку и кланяясь дворянину.
- Некогда, брат Кузьма, теперь не время. Зайду к тебе вдругорядь, - отвечал Сунбулов. – Помни наш договор: как сегодня схватим мы тебя в потемках на улице, да как примемся тебя бить, то ты и кричи во всю глотку: “Боярин, Иван Кириллович! Помилуй бедного человека! Помилосердствуй надо мною. Чем я, Иван Кириллыч, твою милость прогневал?”. Тогда и мы со своей гурьбой примемся кричать: “Что прикажешь, Иван Кириллович, с ним делать? Отпустить его, что ли, Иван Кириллович?” – сразумел?”
- Как не сразуметь, дело понятное, - улыбнулся Чермный. – Сказывают, боярин Иван Михайлович Милославский и не то еще творит: нарядится бабой, сядет на перекрестке или на крыльце, да и ну плакаться бабьим голосом: “Изобидели, покалечили Нарышкины меня, человека Божьего, ни за что, ни про что!”. Народ-то соберется, а он примется еще пуще прежнего голосить. Кто его с закрытой рожей узнает? Под фатой-то бороды не увидишь. А в народе меж тем начнут жалоститься и заговорят: “Вы, бояре, от душегубцев Нарышкиных защитить нас не умеете! Из-за чего убогую старуху изобидели?”.
- Смотри, Кузя, коли уж знаешь, так никому не проболтайся, - предостерег Сунбулов.
- Ни, ни! – подхватил Чермный. – И тебе-то я только по тайности открыл. Знаю я, -
продолжал стрелец, - что охочие люди за полученные деньги от боярина Ивана Михайловича нарочно под лошадей нарышкинских бросаются. А в народе вопль поднимается: “Нарышкины своевольничают, скоро в Москве весь народ христианский перетопчут, передавят!..”
Говоря между собой, Сунбулов и Чермный подошли к воротам избы, и, пошептавшись немного друг с другом, расстались до завтрашнего дня. Стрелец вошел к себе в избу.
- Здорово, бабы! – крикнул он, снимая с себя охабень. – Чай, пустяки болтаете? О чем вас тут Федора Семеновна мутит? – шутливо сказал он, кланяясь одной только
136

постельнице. – Вашей чести, Федора Семеновна, мое почтение.
- Не мутит, а умные речи заводит – говорит о наступлении на Москве бабьего царства, - отозвалась хозяйка.
- Видно, вас мужья еще мало плеткой хлещут? Знать, побольше захотелось? Вот я своей задам! – шутливо по-прежнему продолжал Чермный.
- Задай, Кузьма Григорич, да только поскорей, а то чего доброго и запоздаешь, запоздал намеднясь на площадь, - посмеиваясь, перебила молодая стрельчиха. 
- Поторопись, родной, а то, как бабье царство настанет, то мы из-под власти вашей выйдем. Сказывают, что и в пророчествах о том написано, - говорила, хорохорясь, стрельчиха.
- Молчи, баба, не в свои дела путаешься! – вдруг крикнул сердито Чермный, раздосадованный тем, что стрельчиха ему напомнила о позднем приходе на площадь, где он своевременно не выкрикнул царем избрать Ивана Алексеевича. – Ступайте, бабы, по теремам! Чего здесь без толку галдеть! Чай, досыта наболтались, - выпроваживал Чермный гостей своей жены.
Стрельчихи одна за другой повыбирались из избы. Осталась одна Родимица, и стали втихомолку беседовать с Чермным, который сперва выслал из дома свою жену.
Потолковав с Чермным, Родимица отправилась к боярину Ивану Милославскому, чтобы рассказать ему о том, что ей привелось услышать в стрелецкой слободе, но она не
застала его дома, так как он уехал к царевне.


XIII

Милославский беседовал с Софьей Алексеевной в ее тереме, где находился также Василий Васильевич Голицын. Они оба поместились на лавках вблизи царевны, а она сидела в креслах.
- Ты говоришь, князь Василий Васильевич, что если поднимется во всем народе неудовольствие, то от него произойдет одно лишь государственное настроение, а пользы не будет. Каждый станет тянуть в свою сторону, и сами заводчика дела не будут знать, за что им тогда приняться… И, кажется мне, что ты прав, - рассуждала Софья Алексеевна.
- И не по сему только одному не подлежит поднимать народ, но и потому еще, что будет безоружен и ничего не поделает, если станут против него стрельцы с пищалями и пушками. Попусту только перебьют много народа.
- Нет, князь Василий Васильевич, по-моему, коль скоро заводить смуту, так уж и всенародную! Во время ее и заводчики сумеют справиться со своим делом, а ко всему народ не будет на нашей стороне, не станет кричать да буянить, то и скажут, чтобы посадили на царство Ивана Алексеевича недобрым согласием, не по народному будет, а насильством, - говорил внушительно Милославский, большой охотник до крамол.
- Ни о каком насильстве тут и слова быть не может: престол московский принадлежит по праву первородства благоверному царевичу Ивану Алексеевичу, - начал
Голицын, - избранию тут не должно быть и места. Нужно лишь взять царевичу свое право мирным порядком.
- Мы – старшее племя! - перебила с живостью Софья. – Не мы, а над нами учинили насильство! С какой стати царица Наталья Кирилловна правит государством? Сказывает указы от имени великого государя, а за великим государем во все глаза присматривают мамы и няни! Нечего сказать, хорош великий государь! – насмешливым и раздраженным голосом говорила царевна. – А братец Иванушка человек в полном возрасте. Мог бы он царством править. За что же обошли его?

137

- Дело только в том, благоверная царевна, чтобы устранить от власти Нарышкиных,
нужно Петра Алексеевича с престола сместить, что сделать сейчас никак нельзя. Теперь поздно уже думать, так как ему все Российское царство присягу на верность принесло. Станем мы подымать народ против него, так дурной покажем обычай: ни во что присягу государю ставим.
- Как же, князь Василий Васильевич, по твоему разумению следует теперь дела делать? - спросила в недоумении царевна.
- А вот, пресветлейшая царевна, что мне приходит на мысль, - начал с расстановкой говорить Голицын. – Всего бы лучше учредить двоевластие.
- Двоевластие? Что это такое? – торопливо спросила Софья.
- Пусть будет разом два царя, - сказал Голицын.
- Экую ты, князь Василий Васильевич, небывальщину вымыслил, - засмеялся Милославский. – Преотменный ты выдумщик!
- Вовсе не небывальщину и вовсе не выдумщик, - спокойно возразил Голицын. - История поучает нас, что в древности у спартанцев было всегда по два царя. В греческой истории было тоже два совместно царствующих кесаря: кесари Аркадий и Гонорий. Оба одновременно правили империей и правили со славою.
- Больно уж много начитался ты разных мудреных книг, князь Василий Васильевич. Крепко ты любишь всякие новшества. А что скажут бояре в ответ на такую
затею? – спросил Милославский.
Софья не вмешивалась в начавшееся препирательство между двумя собеседниками, только внимательно прислушивалась к их речам. Новость предложения, сделанная Голицыным, поразила ее, и она по-своему обычаю уклонилась от участия в разговоре, который пока был для нее неясен, выжидая, чтобы ей выяснилось дело, и она могла сказать что-нибудь разумное.
- Нетрудно будет втолковать боярам всю пользу такого двоевластия. Нужно будет разъяснить им, что именно от того произойдет. Так, если один царь заболеет, то другой царством править может. Если один царь пойдет на войну, то другой останется на хозяйстве, чтобы ведать гражданским урядом.
- Пожалуй, что ты и дело говоришь! Да, почитай, что и для боярства тогда лучше, если кто попадет под опалу одного из государей, так останется в чести у другого, - сказал Милославский.
- Смущает меня только одно, князь Василий Васильевич, - вмешалась, наконец, царевна. – При двоевластии один царь и его сторонники могут осилить другого и власть осиленного царя, пожалуй, ни во что превратится. Вот хотя бы примером с этим может случиться у нас. Положим, что так или сяк, посадим мы Иванушку на царство, да и какая от того польза будет, если на царстве все-таки Петр Алексеевич останется? Ведь тогда и над Иванушкою Нарышкины силу заберут?
- Ну, нет, царевна, этому не бывать! – почти вскрикнул Голицын, быстро поднявшись с лавки. – Досталась бы только единожды власть в руки, а уж выпускать ее не годится, да и можно ли будет побороть всех противников?
Говоря это, Голицын горделивым движением вытянул вперед правую руку, и
слегка помахал ею то вверх, то вниз, как будто принижал тех, кто захотел бы приподняться над ним. С сильным биением сердца и со страстным выражением в глазах смотрела царевна на стоящего перед нею величавого боярина, у которого и в осанке, и в движениях, и во взгляде, и в голосе было что-то обаятельное для нее. В нем, как ей казалось, олицетворялись теперь и ум, и твердость, и та самоуверенность, которая дает господство над другими.
- Чем более мирным способом достанется царский престол царевичу Ивану Алексеевичу, - продолжал Голицын, - тем будет лучше для всех. К чему кровавые
138

побоища? Зачем междоусобия? Если раз мы подымем чернь, то трудно уже будет
усмирить ее. Разрешить тогда в дело и пытки, и те и другие только ожесточат народ против государя. Разве мало и теперь стонет людей в застенках? Неужели же еще прибавить страждущих?
В продолжение этой речи Милославский слегка откашлялся, как будто готовясь возразить Голицыну, и с насмешливою улыбкою посматривал на него.
- Как же, князь Василий Васильевич! Так вот добром с Нарышкиными и поладишь, но спуска давать нельзя, так потом они тебе за то не дадут его. Отблагодарят они тебя в своей чести, - сказал Милославский.
- На то, Иван Михайлович, дал Господь Бог человеку разум, чтобы он сумел справить каждое дело без насильства. Если стрелецкое дело подаст общую челобитную, то сидеть на царстве государю Ивану Алексеевичу, да сделает это мирным обычаем, так, поверьте, несравненно лучше будет. Нарышкины побоятся стрельцов и тем охотнее уступят. Петр Алексеевич на престоле останется, а там уже можно будет сладить и с ним без кровопролития. Умоляю тебя, боярин, не допускай народного мятежа, при котором нельзя будет отличать правого от виноватого. Вспомни мое зловещее предсказание!


XIV

Когда Голицын договаривал последние слова, в терем вошла Родимица, обращавшаяся совершенно свободно, как с царевною, так и со всеми близкими к Софье Алексеевне боярами.
- Была я у твоей милости, - заговорила она, кланяясь Милославскому, - да проведала, что ты здесь, так сюда прибежала. Совсем ноженьки отбила, в двух слободах побывала сегодня.
С этими словами она, как бы обессилев, медленно опустилась на пол и села на бедра, вытянув вперед ноги.
Неприветливо взглянул Голицын на постельницу. Он присел на лавку и, сложив руки в ладони, понурил голову.
- Многое множество стрельцов хотят постоять за царевича Ивана Алексеевича, а с ним должна быть и царевна, а такоже за весь ваш старший род, да и не из рядовых только стрельцов, но и из начальников. Меж их полковник Озеров да полуполковник их кормовых иноземцев.
- Цыклер, что ли? – подсказал Милославский.
- Он и есть. Да из стрелецких выборных, Борис Федорович Одинцов, Обросим, как по отчеству не знаю, а по прозванию Петров, да Кузьма Григорьевич Чермный. Последний отважен, с ним часто я видаюсь, да у всех других по несколько раз перебываю с ними, впрочем, веду я особенно речи, а больше всего с их бабами, те мужей подбивают. Сказывала я им, чтобы они, Иван Михайлович, пожаловали завтра в нижнюю, ты с ними лучше столкуешься. Много делают мне они таких  запросов, на которые я и ответить не
сумею… Сказывали, что пишут челобитную.
Слушая Родимицу, Милославский одобрительно кивал головою.
- Ну вот, видишь, князь Василий Васильевич, дело по твоему желанию поправляем. Начинают стрельцы не с мятежа, а с челобитной, а затем если дело повернется, потом уж не наша в том вина будет. Значит, добром с Нарышкиными поладить не успеем.
- Дай-то Господи, чтобы избавились мы от кровавых мятежей, не лежит у меня к ним сердце, – отозвался Голицын.
- В слободах, - принялась опять болтать скороговоркою Родимица, - серчают

139

крепко на царицу Наталью Кирилловну за то, что они Матвеева из ссылки возвращают.
“Не надо бы было его возвращать, - говорят стрельцы, - пусть только покажется, разговаривать с ним долго не станем”.
- Да и нам-то он не на радость едет, примется по-старому воротить всем, - раздраженно промолвил Милославский.
При упоминании о Матвееве царевна нахмурилась, нахмурился и Голицын.
- Что тут поделаешь? С ним, наверно, и без посторонних подущений стрельцы сами скоро расправятся, у них к нему ненависть большая, - заметил Иван Михайлович. – Но теперь, князь Василий Васильевич, статочное ль было бы дело, если бы вдруг стрельцы пошли на Матвеева, а мы за него, врага нашего, вступиться бы вздумали? Ведь это все равно, что себе самому заранее могилу рыть добровольно.
- Горько сознаться, а приходится сказать, что есть и правда в твоих речах, Иван Михайлович, - печально проговорил Голицын. – Пусть будет, что будет, скажу только пресветлейшей царевне и тебе, боярин, что в кровопролитии участвовать я не отважусь, так как на душу грех тяжкий ляжет. Не хочу быть повинен в крови христианской.
- Ну, как знаешь! – проговорил себе под нос Милославский, - а думается мне, что себе от врагов греха никакого нет. Не давать же себя на расправу своим недругам, -
добавил он, успокаивая Голицына, - да и царевна ни в чем перед Богом в ответе не явится: все, что будет нужно, сделаю сам.
Так и порешили на этом. Пусть Иван Михайлович, как он знает, оберегает честь благоверного царевича Ивана Алексеевича.
- Прощайте, бояре, пора мне пойти к царице Наталье Кирилловне. Стараюсь я теперь поступать, чтоб ни в чем меня в подозрение не взяли.
- И разумно делаешь, государыня-царевна, - одобрил Милославский.
Милостиво отпустив от себя бояр, Софья крытыми переходами пошла из своего терема к мачехе.


XV

У царицы Натальи Кирилловны собирались также в ту пору по два раза в день бояре, державшие ее сторону, и почти безотлучно находилась при ней вся многочисленная семья Нарышкиных.
Чуяло сердце царицы что-то недоброе. Нарышкинские разведчики и соглядатаи ходили по Москве и приносили из города в царицын терем нерадостные вести. Подумывали соратники Натальи Кирилловны, как бы захватить главных злоумышленников, но не было сделано это: чего доброго, раздраконили бы всех еще больше, и стрельцов, и не решались пока ни на что. Царица и преданные ей бояре с нетерпением поджидали приезда в Москву Артамона Сергеевича Матвеева, твердо надеясь, что он даст им всем разумный совет. Промедление на несколько дней не представляло, по-видимому, никакой опасности, так как, хотя тревожные слухи и носились по Москве, но не было еще никаких явных признаков, что взрыв уже готов. Да и некому было взяться за дело решительно. Среди сторонников царицы Натальи Кирилловны не находилось таких людей, которые могли бы прямо пойти навстречу опасности, все думали только о том, как бы уклониться от угрожающей беды, а не о том, чтобы предупредить ее неожиданным ударом.
Царевна вошла в горницу царицы, и бывшие там женщины, монахини и приживалки поклонились ей, вышли, оставив их с глазу на глаз.
- Здравствуй, матушка царица! - сказала Софья, входя к своей мачехе, и

140

почтительно поцеловала ее руку. – Всенижайший сыновний поклон принесла я тебе от
братца-царевича. Лежит он в постели, да и сама я что-то недомогаю, никак огневица напасть на меня хочет. Вероятно, мне слечь придется.
- Побереги тебя Господь Бог, Софьюшка, - с притворным участием сказала Наталья Кирилловна.
Софья присела на низенькую скамью у ног мачехи.
- А что слыхать на Москве, Софьюшка? – спросила царица, смотря пристально своими черными глазами на падчерицу и как бы стараясь смутить ее своим взглядом…
- Где мне что знать! Сижу у себя взаперти, ни с кем не вижусь, и ни с кем не знаюсь, святейший патриарх забыл меня совсем. Никто ко мне не заглядывает. Все нас позабыли, после того как братец Федя Богу душу отдал, - жаловалась царевна.
- Вот, Софьюшка, кажись, ведь какой смиренницей живешь, никого не затрагивая, а смотришь, злые люди между нами ссору завести хотят: толкуют, что из-за твоих изыскательств переполох на Москве затевают, - заговорила царица, сдерживая себя.
Софья слегка вздрогнула, но тотчас же оправилась.
- Выдай мне, матушка, того, кто смеет это говорить, - спокойно сказала она, - будем защищать хороших людей. Если из-за злых людей что-то произойдет, ты будешь виновата
за укрывательство злодеев, - и царевна с этими словами смело взглянула в глаза мачехе.
Царица в свою очередь смутилась.
- Да кого ж мне тебе выдать? Молва по Москве такая ходит, как тут кого уличишь? Сказываю я тебе только то, что на миру твердят, - проговорила она, стараясь придать своему голосу оттенок равнодушия.
- Говорят на миру? – насмешливо повторила вдруг вспыльчивая Софья и быстро встала со скамейки. – Да знаешь ли ты, матушка, что говорят о тебе самой в миру? Говорят, что всех нас извести хочешь!
- Опомнись, безрассудная, что ты сказала! Ты винишь меня в смертном грехе! – царица приподнялась с кресел. – Забыла ты, видно, негодница, что завещал вам родитель!
- Забыла, видно, и ты, что завещал тебе он! – задыхаясь от гнева, выкрикнула Софья. – Завещал он тебе любить и оберегать нас, а разве ты так поступаешь с нами? Ты готовишь братцу Иванушке могилу, а меня и сестер моих спроваживаешь в монастырь…
Вскрикнув, царица почти что упала на кресло, и заплакала навзрыд. Царевна окинула мачеху взглядом, исполненным ненависти, и, не простившись с нею, пошла в свой терем. “Нечего нам более от них ждать. Погубят они нас, если мы не обороним себя вовремя”, - думала царевна.
Возвратясь в свой терем, она тотчас же на лоскутке бумаги написала: “Мешкать не годится. Принимайся, Иван Михайлович за дело”.
Записку эту царевна отправила с Родимицей Милославскому. На второй день после посещения Софьей Натальи Кирилловны по кремлевским палатам пошел слух, что царевна сильно заболела, заперлась в тереме и не пускала к себе никого, даже из самых близких ей людей. Наталья Кирилловна успокоилась, поняла, что до приезда Матвеева Милославские ничего не успеют сделать.
Тем не менее, Милославский деятельно работал, несколько раз в день пересылался
через Родимицу с царевною, сообщая ей, что дела идут как нельзя лучше.


XVI

- Царя нам видеть надо, - решительно заявили незваные гости.
В руках у передовых забелели челобитные. Семнадцать человек выступило с

141

просьбами из толпы тех шестисот-семисот стрельцов и солдат, которые постепенно
собрались вперед Золоченой решетки заветного царского крыльца.
В другое время сразу появилось бы иноземное или иное войско и конные роты
вызвали бы рейтеров и смельчаков разогнали бы очень скоро.
Но теперь не та пора. Пожалуй, и вызванные перейдут на сторону буянов, сольют с ними свои ряды и только большой соблазн и урон будет для авторитета власти.
К челобитчикам вышел Иван Нарышкин. Трусливо, прижавшись к стене и скаля в
заискивающей улыбочке зубы, он первый поклонился стрельцам.
- Бо-я-рин! – зло расхохотались выборные. – Усы-то что у мыша новорожденного, а
тож боярин! – и взмахнули бердышами.
Все, что происходило во дворе, до мельчайшей подробности видели из окна ближние государя.
- Быть лиху! – крестились они, - быть неминучему лиху.
И на коротком сидении порешили, что надо сейчас же выслушать челобитчиков и, если возможно, исполнить по челобитной.
Стрешнев отправился во двор.
- Челобитчики? – спросил он без особой лести, но и без строгости.
- Так, Тихон Никитич. Челобитчики.
- Сказывайте про нужды про ваши.
Один из стрельцов выступил вперед.
- А пришли мы с челобитною на полковника и пятидесятников - на Матвея Кривкова, на Никифора Колобова, Володимира Воробина да еще на того же, на наибольшего ворога, на Грибоедова.
- Да на Вешникова Матвея, - прокричал другой из челобитчиков. – Да на Ивана Немидова с Иваном Понтевым.
Затем стрельцы заговорили все сразу. Посыпался град имен.
- Погоди! Погоди! – замахал руками Тихон Никитич. – Да этак вы всех начальных людей переберете.
Выслушав челобитную, он подумал немного и неуверенно огляделся по сторонам.
- Добро! Грядите с миром в полки, а мы дело сие разберем, да и ныне же через приказ ответ вам дадим.
- А и не уйдем! – ухватились выборные за бердыши. – Будет! Учены. Мы имеем на бумаге наши просьбы. Челобитную хотим лично царю вручить.
Стрешнев ничего не ответил, повернул в хоромы.


XVII

Перебивая всех и плеская бородой в лицо бояр, Хованский горячо убеждал Наталью Кирилловну не испытывать долготерпения стрельцов, выйти царю на крыльцо взять челобитную.
- Слыхал я от верных людей, - дробно барабанил он, - что все полки обетование дали идти на Кремль, если же ни с чем уйдут челобитчики. А уступим – сразу обретем верных холопов. Не скупись. Пускай выйдет царь.
Сидевший в дальнем углу Петр вмешался в спор.
- А и правду сказывает Иван Андреевич. На кой нам ссориться со стрельцами?
Наталья Кирилловна посмотрела на сына, затем на Хованского и согласилась.



142


XVIII

Вот почему царь не заставил себя долго ждать и вышел к челобитчикам в сопровождении начальников Стрелецкого приказа, обоих Долгоруковых, Ивана Языкова и приказного дьяка.
Царица Наталья и дядьки отрока были тут же, как бы желая оградить его от всякой возможной опасности.
Но личная опасность пока не угрожала Петру.
Ударили в землю челом стрельцы, едва увидели ребенка-царя, которому с полной охотой присягнули на верность всего два дня тому назад.
- Здорово, верные стрельцы мои. Бог в помощь, ребята. С чем пришли, говорите. Слышно, челобитные у вас… И вы с ними, бутырские… Как будто и не одного полета птицы, а летаете стаей… Ну, што там у вас… Я слушаю.
Сказал Петр, и ждет стоит: что дальше будет?
Сверху, с площадки, не очень-то ясно долетает до стрельцов хотя и звонкий, но не особенно сильный голос отрока-государя.
Однако все поняли вопрос и, как один человек, заголосили:
- Не казни, дай слово молвить… Заступись, царь-государь, солнышко ты наше… светик ясный… Ишь, каков ласковый… Не серчай…
- Тише вы… Не галдите все… И не слыхать, чай, царю, - окрикнул своих один выборный из стрельцов постарше и посановитей, державший в руках челобитную.
И подойдя совсем близко к крыльцу, подняв бумагу над головой, громко объявил:
- Челобитную приносим!.. Вели принять, отец ты наш… Солнышко красное…
Воину-старику невольно при виде мальчика-государя вместо избитых обычаем величаний шли на язык более теплые и простые слова почти отеческой ласки.
Эту ласку, это невольное расположение сейчас же почуял стоящий наверху Петр.
И сразу исчезло неясное опасение, с которым он появился на крыльце, заражаемый, кажется, тем ощущением страха, какое отразилось на лице окружающих царя при докладе, что его хотят видеть буйные, очевидно, нетрезвые озорные стрельцы.
- Давайте мне сюды… Вот боярин возьмет… разберу вас… Велю разобрать… По правде вам все будет сделано… Уж верьте мне! – так же просто и тепло заговорил со стрельцами Петр, как и они обратились к царю.
По знаку мальчика Апраксин сошел, принял все челобитные у стрельцов и у солдат Бутырского полка, которым командовал полковник Матвей Кравков.
- А теперь с Богом, по домам. Коли охота, дадут вам по чарке. Выпейте за наше царское здоровье, - снова крикнул стрельцам Петр.
Кивнул головой на их земные поклоны, и вместе с боярами покинул Красное крыльцо.


XIX

Долгорукие и Языков заранее знали, что написано в жалобах, знали и то, что сегодня они будут поданы. Но не имели возможности помешать этому. И уж наперед решили многое выполнить по просьбе стрельцов. Все-таки они уселись с царем и стали внимательно просматривать поданные листы, которые Петр вручил им тут же, на крыльце.

143

- Што за челобитье? Чево просют? Сделать можно ли? Как скажете, бояре? – спросил царь, видя, что бояре успели прочитать челобитную.
- Да што, государь? Старые дрожжи поднять горланы затеяли. Дела не новые, стародавние, позабытые, почитай. Ишь, сметили, подлые смерды, што пора для них хороша. И завели свое… Обиды, вишь, от полковников. Недодачи идут за много лет. Оно бы не след начальников позорить. Так все и ранней велося… Полковники по-старому же дело вели… Да не та пора… Доведется и покарать для виду полковников, на ково челом били молодцы. С жиру бесятся, стрельцы-собаки!.. Добро. Придет и на них череда.
- Для виду покарать?.. Да можно ли, бояре? Нет, уж лучше не надо так… Виновен хто, с тово и взыщите, как закон велит. А нет вины на человеке – как и покараешь ево?
Можно ли, бояре?
И прямо своими живыми, ясными глазами, как олицетворение совести, смотрит в глаза постарелым дельцам ребенок-государь.
- Так-то оно так, свет государь, - тепло заговорил старик Долгорукий. – Вина есть, как не быть. Без вины люди бы не пришли на начальников челом бить… Да вина вине рознь. И кара разная за каждую вину… А расправу учинят ратники. Хуже потерпеть доведется полковничкам-господам… Вот  о чем толк…
- Так… Разумею… А все же дай мне одну челобитную, боярин, сам погляжу: што в ей?
И мальчик внимательно стал вчитываться в строки, неровно выведенные плохими чернилами на синеватой бумаге.
- Да неужто ж все правда, што пишут стрельцы? И вы, бояре, знали и не казнили воров-лихоимцев? Тати на большой дороге коли грабят, казнят же их? А тут наших ратников полковники грабили… И кары не было им… Да как же, бояре?.. Да почему? Али неведомо было вам?.. Вон сколько этих воров тут прописано.
Петр стал пробегать по челобитным имена обвиняемых полковников – все хорошо знакомые имена. Генерал-майор Бутырского полка Матвей Кравков, полковник
Грибоедов, Полтиев, Иван Колобов, Карандеев, Титов, Григорий Дохтуров, Воробин, богомольный Матвей Вешняков. Глебов, Борисов, Немидов, Щенин, Перхуров, Колищев, Танеев и иноземный полковник Конрад Кромэ.
Всех их видел не раз Петр, говорил со многими. Знает, что это веселые, ласковые, бравые люди, к которым окружающие, даже государь и главные бояре, относятся с уважением.
А теперь на этих же людей, имеющих за собой не только мирную, но и боевую заслугу, возводится обвинение в воровстве, в казнокрадстве, в бесчеловечном отношении к подчиненным.
Это ошеломило Петра.
Вызванный для принятия челобитной, он сразу столкнулся с таким печальным явлением, которое иначе и не дошло бы до мальчика-царя, а если б и дошло через приказы, то раньше бояре хорошо сумели бы подготовить Петра, по-своему истолковав челобитье.
И вот, в первые же дни своего воцаренья на трон, силой роковой случайности, мальчик узнал самую опасную язву, которая разъедала все строй всего Московского государства.
Лихоимство, воровство, угнетение слабых сильными.
Смотрит на бояр отрок-повелитель своими ясными глазами, в которых и недоумение и ужас, и загорается в них гнев.
- Неладно оно, што тебе в руки, государь, подали эти смутьяны челобитную свою. Вон как смутили душу юную, - мягко заговорил Языков. – Тебе знать надобно ранней, что святых, да некорыстных людей куды как мало. А царству слуги нужны надежные, дело бы
144

свое понимали. Оно и в жилом доме случается: дворецкий – и вор и пьяница, да дело блюдет, порядки знает, холопов, челядь домашнюю в руках держит, ровно в ежовой рукавице. Так хозяин и видит плутни дворецкие, бражничанье ево, а ровно не видит. Другово возьмешь, пить, тянуть не станет – так хуже будет! И порядок весь в дому вверх дном пойдет, так оно и по царству… Служат ладно те полковники. Смелые все, дело свое знают. А што там не лады какие у них со стрельцами домашние – нам бы и знать не надо, и вам, государь, в то не мешатца бы… Да вот пришлось… зашатались стрельцы, ради твоего малолетства, ради двухдневного на трон вступления… А еще скажу…
Языков огляделся и стал говорить потише.
- Может, и люди такие есть, и очень знатные, которым по душе стрелецкое шатание
да бунтарство. Они, может, всю бучу и сбили… Да это погодя разобрать можно. Теперь помыслим, как с челобитной быть?
- Ужели холопей послушать?.. Выдать им головой столько славных начальников?.. - не выдержав, спросил Долгорукий.
- Ужели не послушать?.. Штоб у них смелости прибыло самосуд учинить, как вон тут писано? – спросил старика Языков.
Наступило молчание.
У Петра от усиленной работы мысли даже слезы проступили на глазах.
Все, что он услышал, было ему понятно. Но в то же время не испорченная привычкой к власти, не затуманенная государственной мудростью мысль не могла мириться с необходимостью закрыть глаза на преступления и пороки людские, отказывая в правосудии тем, кто нуждается в защите.
Если бы ему еще сказали о всепрощении, о том, что и сами угнетатели-полковники не виноватые в своем грехе, что они так росли, так воспитывались… Если бы ему дали надежду, что зло можно исправить постепенно, просветив и господ и рабов, причем последние не допустят даже до того, чтобы их смел кто-нибудь угнетать… Это могло бы успокоить царя-отрока.
Но ни Языков, ни Долгорукие, сами выросшие в растлевающей атмосфере насилия и лжи, не успели найти слов для успокоения смятенной души детской, чистой совести.
Помолчав робко, неуверенно задал мальчик новый вопрос:
- А если правы стрельцы?.. Как бы им не жалобиться?.. И наветов, поди, они бы ничьих не послушали, не стали бы бунтовать, коли самим бы плохо не было… Так я мыслю.
С удивлением поглядел Языков на мальчика.
- Вот оно што, государь… Ну и видать, што мало тебе дела московские, стрелецкие ведомы. Живут они, подлые, как дай Бог всему люду хрещенному на Руси. Сыты, пьяны, от казны твоей царской земля им дарена, и всякое послабление… Торгом богатеют, почитай все, хто не вовсе пропил душу свою. Лодырничают, службу не несут, почитай, как иные ратники твои царские… Не то в сборных избах – каждый с семьей своей в просторном доме живет, с детьми, с родителями… У редкого бывает, што своей челяди нет. Старых да хворых на твой же, государев, кошт примают, по обителям их кормят-поют… Повинностей городских да посадских не несут, как прочие люди земские. Торгом да промыслом займаться могут безданно-беспошлинно. Бывают тяжбы али сделки у них и помеж себя, а с иными людьми – пошлины там не дают твоей государевой, суды-расправы дармовые для них. Бывает радость у вас, у государей – им же милости да жалованье идет, не в пример прочим. Окромя разбоя и татьбы, ведают они все дела и проступки стрелецкие по своим приказам… А знаешь ли, как другие ратные полки на Руси скаредно живут? Казак куды не богато… На черных людях и так тягло тяжело лежит. Сами люди черные, ровно скоты в грязи мрут… Повидаешь царство свое, тогда узнаешь… Где же им больше дать, собакам, стрельцам этим – буйным, зажирелым?.. И жалеть-то их грех. Вот
145

дума моя какая…
Кончил речь Языков. Легче стало всем. И боярам, и самому Петру. Как будто нашли оправдание той несправедливости, которая творилась издавна, и которую им пришлось прощать теперь.
- Да коли так, на што и стрельцы нам, государь? – снова задал вдруг вопрос мальчик, очевидно, глубоко заинтересованный всем, что сказал Языков.
- Али на што, почитай… Ранней – нужда в них была, пока солдатских да иноземных полков не было. А ныне и сами они поиспортились, обленились. Да и войско наше у нас завелося, вон по примеру зарубежных царств. Посылали стрельцов на войну, и недавно, слышь… Так сам знаешь: посрамили себя бабьи ратники - ни с поляками, ни
турками, али с казаками астраханскими им воевать, а со свиньями да с курами, али со своим братом, землеробом, пока дреколья нет у мужика в руке… И надо бы их разогнать… Да сразу опасно. Они тоже так легко куска жирного не упустят. Скажут: “Все одно помирать, не в бою, так с голоду”. И совсем забунтуют. Хлопот тогда наделают, и-и!.. А их мы помаленьку начнем сокращать… Разошлем по окраинам, али куды иначе… На их место доброе войско и рати заведем… Вот и не станет смутьянов этих.
- Так, слышь, боярин… Может, и не след корить полковников тех, на ково они челом бьют? – опять нерешительно задал вопрос Петр.
- А не след бы, а надо. Вишь, обнаглели стрельцы… зашли взяли в сей час, ироды. Говорю ж тебе, Петр Алексеевич, государь ты мой милый, мутят их люди сильные… Поди, и деньгой наделяют… И…- ну, да не время об этом… Как ни крути, а не миновать тех начальников им головой выдавать… На их разбойный суд и расправу. Обычай, слышь, таков.
- Ох, не надо, бояре… Коли стрельцы – людишки подлые… и суд станут не по правде творить, и кару дадут не по вине… Не надо давать, слышь, Максимыч. Тебя прошу князь, Юрья Алексеич. Не придумаю я… Не знаю по государству, как што надо. Сам не скажешь ли?.. Жалко мне этих. Особливо – Кравкова да немчина Кромэ… Я их видел,
знаю. Какие молодцы!.. Как быть, бояре?
- Да одно и есть, - отозвался старик Долгорукий, - отца патриарха просить… Как полковников под караул возьмем – послал бы к стрельцам из духовенства людей повиднее. Просили бы те окаянных, пусть не своим судом судят. Здеся, в твоих государственных приказах, в разряде Стрелецком суд дадим. Все лучче, чем на ихнем сходе оголтелом. Тамо – с каланчей станут кидать людей. На куски рвать станут, хто им не по праву пришелся. Видали мы расправу стрелецкую…
- Да неужто?.. – всплеснул с ужасом руками Петр. – Такое творит?.. А што же вы, бояре? Как не накажете?
- Э-эх, царенька… Дите ты, так и спрашивать с тебя нечего… Поживешь – узнаешь. Поди, сунься к ним. Не одново было, что и полковников они своих с круга палками гнали в три шеи. Одно на них и есть, пищали половчее навести, перебить половину, другая половина повинитца.
- Ну и так бы ладно, когда иначе нет способу, - сразу меняя выражение лица, сверкнув глазами, совсем как делала порою Софья, сказал Петр.
- Эко легко думаешь. Своих на своих повести. Первое дело – междоусобица. По всей Европе говорю, пойдет, не стало страху в войсках царских. Расшаталась сила русская. И набросятся соседи, равно коршуны на окраины царства… Да и домашним соблазн великий. Вот-де не сумели бояре с царем и войска своего в порядке содержать… А смуты и своры на земле и без тово немало. Раскол растет… С югу – казаки буйные, Астрахань неспокойная… На закат солнца – Польша да Литва спит и видит – у нас
што-ништо урвать… На Поморье – немцы подбираются к нашим исконным вотчинам да областям вековечным… Время ли усобицу подымать?..
146

- Правда ваша, бояре. Я, слышь, пытаю только. Нешто не вижу, что еще не моя пора входить в дела государственные. А знать охота. Челом вам бью за все, что по чести да по совести растолковали мне, бояре. Вижу, служите вы по правде мне и царству. Не позабуду. А ныне делайте, как получше. Отца патриарха я и сам попрошу.
- Уж того не миновать. Да и боярам думным доложить надо, о чем с тобою, государь, толковано было. Без их не можно дела вершить. Таков обычай.
- Толкуйте… Скорее лишь бы. А то и впрямь мятеж пойдет по царству. С Богом, идите к делам своим, бояре…
И отрок поспешил к матери, чтобы ей рассказать про первый тяжкий урок государственной мудрости, полученный сегодня.


XX

Все помянутые в челобитной полковники и Кравков немедленно были взяты под караул.
Утром 1-го мая под отвратительную ругань и свист вывели стрелецких начальников из темниц и погнали на площадь, что перед Судным приказом, на правеж.
- Нуте-ко, кормильцы наши, подайте-ко двадцать тысяч денег жалованья стрелецкого, уворованного! – размахнулись с плеча стрельцы и ударили батогами по голым икрам полковников.
Деловито размеренно били стрельцы колодников, во всем подражали опытным катам и строго в уме держали счет. При каждом ударе они сочно покрякивали, словно после чары доброго рейного вина.
Полковники, стиснув до судороги зубы, молчали, ни единым движением не выдавая ни боли, ни возмущения. Икры взбухали, покрывались багрово-темными
желваками, алыми струйками сползала на землю кровь.
На площади, перекидываясь веселыми шутками, разгуливали хозяевами работные люди, гуляющие, крестьяне, кое-какие холопи и староверы.
Несмотря на голод, мучивший их с утра, они чувствовали себя отлично. Для такой диковинной, небывалой потехи, которую выпало на их долю увидеть в тот день, стоило поголодать, позабыть суетливые обычные заботы свои о корке хлеба и пустых непросоленных щах.
- Статочное ль дело? – восхищенно, с кичливою гордостью причмокивали они. – Пол-ков-ни-ки на правеже! Да по чьему хотенью? По стрелец-ко-му!
Обугленными корягами чернели ноги колодников, не выдерживая уже тяжести господарского тела, вихлялись из стороны в сторону, подкашивались. Каты, помогавшие стрельцам, заботливо трудились подле избиваемых, накрепко прикручивали их к вкопанным в землю столбам.
- Так-то, милостивцы, гораздей вам будет. Хоть пущай убивают, а вы в ноженьки не упадете. Гораздо держат вас путы.
- Не давит ли? – ядовито ухмылялись стрельцы. – А казной не давился стрелецкой? У-у, вор.
Правеж прекратился, вопреки обычаю, не к минуте, когда заблаговременно перед чтением Евангелия в церквах, а далеко за полдень.
Узники не выдержали нечеловеческих пыток, покаялись в воровстве и внесли в круг утаенное жалованье. Родичи развезли их в тележках по домам.



147


XXI

Однако уже 3-го мая явилась вторая толпа стрельцов с требованием передать виновных в их распоряжение.
- Приказная правда нам ведома. Кто богат, тот и прав, - кричали, обнаглев, стрельцы. – Откупиться думают, кровопийцы! Ты больно юн, государь. Твои бояре и тебя морочат, и нас хотят навек закабалить.
С трудом удалось патриарху успокоить мятежных стрельцов. Митрополиты, архиереи, священники и монахи, даже придворный пиат и любимец Сильвестр Медведев в том числе в Кремле и в слободах увещевали стрельцов, заклинали, порою со слезами, об одном.
- Сделано по-вашему, дети Христовы. Слыхали указ государя милостивый, по коему головой выданы вам все ваши обидчики. Одно молим: не имайте тех полковников, не берите в ваши приказы стрелецкие. Негоже так. Пред всей землей непристойно так делать: словно суда нет царского на злодеев. Челом добейте государю, детки, он бы их судить приказал по закону. Верьте Богу, чада: не будет потачки злодеям вашим. И сами при том станьте, видать будете, какая кара постигнет лихоимцев. Сам Кир-патриарх, святейший Иоаким послал нас. Уж для него ли не сделаете, для богомольца, заступника нашего перед престолом Божим?
Буйные, но набожные стрельцы, особенно те, кто постарше, согласились на увещание духовенства.
Это было так ново для воинов-слобожан. К ним, к ихним плохоньким съезжим избам, к “приказам” приезжали и приходили властители духовные, князья церкви и священники, не угрожая ничем, а, призывая к милосердию, поминая о правде Божьей, о благе государства, о таких вещах, которые никогда здесь не поминались.
- Волим так, как желает святейший отец патриарх, - отвечали повсюду стрельцы.
И арестованные полковники после разбора их дела были приведены и постановлены перед Стрелецким приказом на Ивановской площади.
Тяжелая получилась картина.
Выборные от всех шестнадцати полков и от бутырцев, не совсем трезвые, но сосредоточенные, суровые, стояли у самого крыльца Стрелецкого приказа, как стоят на похоронах. И любопытствующие, рядовые стрельцы плотными рядами теснились за этими выборными. Дальше кучками и небольшими группами толпился люд московский.
И чем дальше от места наказаний, от Приказного крыльца, тем больше толпился народ, окружив по обыкновению все выступы зданий, взбираясь на колокольни и звонницы соседних церквей.
Кипучая площадная жизнь шла своим чередом. Площадные приказные, стряпчие и писцы строчили простому люду кабалы и челобитные, продажные и торговые записи, разносчики всякого товара и напитков, стригуны-цирюльники, забегающие сюда со Вшивого рынка, барышни, продавцы из ларьков – все они уделяли порой внимание печальному событию, которое сейчас происходило у Стрелецкого приказа. Но, привыкнув к ежедневным казням, совершаемым здесь же, скоро опять принимались за свои дела.
У самой лестницы Стрелецкого приказа, под охраной стрельцов, стояли в грязных, изодранных местами, но дорогих нарядных кафтанах полковники, выданные стрельцам головой, то есть на полную волю челобитчикам, как было принято тогда на Руси.
Все шестнадцать обвиняемых стояли, разбившись на три группы. У самых ступеней, опустившись на выступ лестницы, сидел раздавленный горем и стыдом седой, грузный генерал-майор Бутырского полка Матвей Кравков. Он опустил голову на руки,

148

словно закрывая лицо от людей, и только большие, еще не совсем поседевшие усы, свисали длинными концами наружу из-под рук боевого начальника, отданного теперь во власть собственным солдатам. Плакать он не мог, не умел.
Рядом с ним сидел всегда спокойный, невозмутимый Кромэ. Высокий, костлявый, но тоже крепкий человек, с квадратной головой и таким же угловато-прямолинейным телом он производил впечатление вытесанной из дерева фигуры.
Высшее начальство глядело сквозь пальцы на это и само принимало долю, какую считали нужным принести своим генералам полковники.
И вдруг им, шестнадцати случайным несчастливцам, приходится быть искупительной жертвой из-за общего застарелого греха.
Движение усилилось наверху, на крыльце приказа. С вышины лестницы послышался сипловатый голос:
- Тута ли все полковники? Указ им государев объявить надо.
Сразу встрепенулись обвиненные. У них мелькнула надежда: не милость ли это приходит с неба.
Надежда могла явиться. За последние два дня – полковники знали – все их близкие и приятели, люди влиятельные и богатые, хлопотали, бегали, ездили, судили богатые взятки. Матери и жены плакали, и валялись в ногах у дворцовых и царевен.
Правда, везде был один ответ:
- Против воли, а придется покарать всех. Мятежом грозят стрельцы. А усмирить их сейчас нет средств и возможности.
Но все-таки надежда теплилась еще у всех в груди.
И, кроме Кромэ, за которого некому было хлопотать, все обвиненные живо сомкнулись и стали лицом к лестнице, с высоты которой тот же сиплый голос начал обычную перекличку:
- Семен Грибоедов.
Толстяк с трудом отдал поклон и отступился на шаг от товарищей влево.
Один за другим были вызваны остальные пятнадцать человек.
Затем дьяк развернул длинный сверток – указ, и стал однозвучно читать:
- Великий государь и великий князь Петр Алексеевич, всея Великая и Малая и Белыя России самодержавец, велел сказать тебе, Семену Грибоедову (дьяк даже перечислил все предъявленные обвинения Грибоедова) наказание – за многие взятки от приказа отставить и полковничий чин отнять, деревни его описать, а на его место быть иному полковнику.
Да за те же вины, которые он чинил стрельцам, великий государь указал наказание бить Грибоедова батогами.
Тихо стало после прочтения этого указа и на площади, наверху, и внизу, где стояли стрельцы.
Совсем помертвело лицо Грибоедова.
Исказились лица и у остальных его товарищей. Надежды, значит, нет…
А дьяк уже начал своим сильным голосом читать и второй такой же указ, и третий, и все шестнадцать прочел. С небольшими изменениями они все слово в слово одинаковы, эти указы.
Кончено чтение.
Начинают обнажать до пояса первым Грибоедова. Вот повалили побагровевшего, близкого к удару, толстяка на землю.
Свист издала гибкая лоза, опускаясь на спину Грибоедова…
Визгливый, бабий вопль вырвался у Грибоедова.
- Помилосердствуйте… Все уплачу сполна… Последнее отдам… Помилосердствуйте… Застойте за меня, ребятушки. Ой-ой-ой… Не могу…
149

помилосердствуйте.
Подняли Грибоедова уже переставшего и вопить под конец. Полуодетый, избитый, с лицом в грязи, в крови – упал он на колени, повинился ниц перед стрельцами и заголосил:
- Отпустите, братцы… Отцы родные… Все верну, что на мне, ищите… Вдвое прибавлю… Отпустите… В обитель уйду… Душу только отпустите на покаяние… Христом заклинаю… Христом распятым. Пречистой Матерью Ево.
Потолковали стрельцы между собою, и один объявил:
- Ладно, поглядим. Коли наутро внесешь все, что ищем с тебя, - иди к черту на все четыре стороны.
Пока Грибоедов поспешно одевался с помощью тех же палачей, другие подошли к угрюмому, мертвецки бледному Кромэ. Полковник стоял неподвижно. Палачи схватили за его кафтан, чтобы раздеть. Кромэ стал сопротивляться, раздавал пинки палачам.
Однако на него тотчас набросилось несколько дюжих озверелых людей, началась новая схватка. Вся одежда была порвана на Кромэ и висела лохмотьями. Кромэ перестал сопротивляться, его повалили навзничь, и он потерял сознание. Над бесчувственным человеком засвистели гибкие батоги.
Стрельцы глядели, пьянея от жестокой расправы.
Наказание батогами продолжалось шесть дней. Некоторых, которых стрельцы ненавидели, как Грибоедова, Нелюдова, Глебова, Полтева – таких ставили в батоги по два раза в день.
Не наказывали вовсе, по предложению стрельцов, тех полковников, которые успели заслать в слободы родных и закупить главных вожаков стрелецких.


XXII

В то же время новые грозные вести стали доходить до слуха царя, бояр и Натальи, которая являлась как бы необъявленной правительницей при малолетнем сыне-царе.
Стрельцы, опьяненные первой большой удачей, совершенно потеряли голову. Мало им показалось, что с осужденных полковников взыскали с каждого почти по две-три тысячи червонцев в пользу стрельцов.
Пока на Ивановской площади истязали главных ненавистных полкам начальников, у съезжих изб шла своя расправа.
Там с раската, с вершин каланчей сбрасывали пятисотников и приставов, которых обвиняли в пособничестве лихоимцам-полковникам, и не давали убирать исковерканные трупы.
Потом пошли и дальше: царю была принесена жалоба на самого боярина Языкова. Его обвиняли в укрывательстве и потачке лихоимцам. И эту челобитную подкрепили самой наглой угрозой.
Прежние сотоварищи Языкова, Долгорукие и Милославские, которым стало очевидно, чью руку решил он держать, были довольны этим требованием мятежников. Милославские, без сомнения, сами дали толчок новой просьбе.
Наталья, успевшая уже вызвать из опалы брата Ивана, посадила его на место Языкова.
Тут же было объявлено стрельцам, что царь исполнил их желание: убрал воеводу.
Но когда появился указ о возведении в боярина Ивана Кирилловича Нарышкина, сразу награжденного званием оружничего и поставленного наряду с Долгорукими во главе Стрелецкого приказа – недовольство вспыхнуло среди всех бояр, не только

150

Милославских.
- Ого, быстро шагает молокосос Ивашка, - злобно хихикая, заговорил Милославский, лежа у себя и охая от воображаемых болей в ногах. – Надо скорее устроить потешку молодецкую. Гляди, поспеют всюду рассовать своих Нарышкиных, возьмут засилье. Тогда и не выкурить их.
И послал старик Александра Севастьяновича созывать на беседу главнейших руководителей давно налаженного переворота.
Понеслись гонцы и к Софье. Милославские долго шептались с царевной, призвав на совет юркую Родимицу.


XXIII

Вечером постельница оставила дворец, но вышла не пешком, а выехала в колымаге, объявив, что собирается на денек-другой в Новодевичий погостить у знакомой инокини - де помолиться. Несколько простых, но очень тяжелых сундучков и укладок было поставлено под сидение и в ноги Федора Ивановича.
- И грузны укладки, - заметил истопник, выносивший их.
- Как не быть тяжелыми? Серебром набиты, рублевиками, - не то в шутку, не то серьезно отметила Родимица.
- Ладно. Толкуй по пятницам. Середа ныне… Помрешь -  эстольких рублевиков не зацепишь. И в казне царской не набрать их эстолько.
- Вестимо, не набрать, родимец ты мой, шучу я. Полотна везу! Чай знаешь –
полотна куды серебра тяжелее, коли они добротные. А мне царевна приказала – матушке
игуменье дар отвезти при случае. Вот и тяжело.
С каким-то ликующим смехом уселась в колымагу женщин и уехала.
Но не попала в Новодевичий Родимица, а очутилась у Озерова, где и оставила свою кладь. А сама пошла по избам к стрельцам и стрельчихам, с которыми давно вела тайные переговоры.
Озеров до полуночи сидел у Милославского. Там ему и всем другим главарям стрелецких мятежников раздали клочки бумаги – списки тридцати человек, обреченных на смерть, если только удастся поднять полки и повести их уже не против своих обидчиков-полковников, а прямо в Кремль, на пагубу рода Нарышкиных, для возвеличения имени Милославских. Во главе списка стояло имя Артамона Сергеевича Матвеева.
- Дело нелегкое, - в один голос толковали вожаки из стрельцов. – Ишь, по душе пришелся нашим царь юный, и нихто худа не сделает.
- Да и не рушите ево, - досадливо поводя плечом, откликнулся поспешно Милославский. - Бог с им. Ивана царем просите. А там – все образуется. Само помаленьку. Вторым царем Ивана бы.
- Так можно… Хоша и много есть такова дубья, што не уломаешь. “Есть-де царь один, - толкуют, - патриархом поставлен. Народом позвали… Чево еще царей?” Слышь, Стремянный весь полк, с ним весь Полтавский, да еще Жукова стрельцы. А про Сухаревских и толковать неча. Все за Петра. Вот как тут быть, не скажешь ли?
- Как быть? А так и быть, што толковать надо: родичи царя ихнего желанного, малеванного сбираютца де за всех помстить стрельцам. И во те добились ныне. “Отольютца де волку овечьи слезки”. Так толкуют Нарышкины. Окружить все слободы хотят. Ково – перерезать, ково – сослать. Не один Языков так царю порадел. И Нарышкины. Особливо Ивашка, боярин новоставленный. Вот и оповести своих. Што на

151

это скажут? Да еще – новый-де царь, Иван – вперед лет за десять оклады дать стрельцам велит. Вот.
- Это… да… это – не шутка… Это… гляди, и вкрутую каша заваритца, коли уверуют.
- Уж это ваша забота, штоб мужики веру дали… Орудуйте. А вот вам и помогатые.
И тяжелые кошели из рук скаредного боярина перешли в руки стрелецких полууголов.
Гримаса, как от мучительной зубной боли, исказила лицо дающего. И улыбкой радости озарила лица принимающих дар.
- Твои слуги, боярин. Да коли Бог даст доброму делу быть – не забудь в те поры
своих верных рабов. Места-то полковничьи – за ними штобы…
- Не то полковниками – и выше станете… Дал бы Бог час на удачу. Только, слышь: торопить дела нечево. Покуль не приедет Артамошка – и ни-ни. Его нам надо первей всего. Он жить будет – и нам не сдобровать.
Разошлись по своим слободам, разъехались смутьяны, Озеров с товарищами. И всю ночь вместе с Родимицей сеяли слухи, толки да деньги и в избах, и на ночных сходках стрелецких.
Трудно было разобрать, что больше поджигает толпу, что дает отвагу, будит злобу: вести ли тревожные, деньги ли, раздаваемые щедрой рукой, или чарки и полные стаканы пенного вина, зачерпнутого из бочек, выставленного для бесплатного широкого угощения стрельцов и стрельчих.
- Изведем Нарышкиных… Всех ворогов царевича Ивана изведем! – не стесняясь, орали здесь и там пьяные, хриплые голоса. – Ведите нас… Бери, хватай оружие… Бей сбор…
- Тише вы, оголтелые, - стали уже сдерживать коноводы слишком ретивых
пособников своих. – Али не слыхали: приезду Матвеева надоть ждать. Хоша всех изведем лиходеев, а он уцелеет – нам добра не видать. Один всех стоит… Без его – што без головы змея вся порода нарышкинская… Вот и пождем. Голову прочь – и змей подохнет… Помните это, братцы…
- Ладно. Повременить можно. Над нами не каплет. Пущай злодеи готовятца…
Открыто повели речи об этом в кружалах слободских, в торговых банях, везде, где только было собрание стрельцов. Конечно, Нарышкины скоро узнали про все. Узнал и сам Матвеев.


XXIV

Не верила Наталья Кирилловна в силы ближних своих. Чувствовала, что не устоять им перед кознями Милославских, да перед бунтующими стрельцами. Только и заботы было у ее сторонников и родичей, что заниматься пирами да жаловать друг друга поместьями, крестьянами и чинами.
- Нет, не бывать добру! – кручинно вздыхала она, оставаясь с сыном наедине. – Изведут нас с тобой, Петрушенька, злые люди. – И смахивая слезы, прижимала стареющее, но все еще красивое лицо к груди Петра.
Царь терпеливо выслушивал мать, и каждый раз повторял неизменно свое:
- Уйдем отселе… Пущай давятся их венцом тем царевым, коль опричь тучи ничего от венца сего не зрим.
Наталья Кирилловна грустно покачивала головой и отмалчивалась.
Как-то утром царица пришла к сыну необычайно возбужденная и радостная.

152

 - Ныне все образуется! – сочно поцеловала она Петра. – Все ныне сбудется, мой соколик, как я замыслю. Ибо жалует к нам из ссылки Артамон Сергеевич Матвеев. Уж он покажет стрельцам крамолу! Порадует.
В избытке чувств она попыталась поднять Петра, но тут же отказалась от этой мысли и тяжело опустилась на лавку.
- А и громоздок же ты, к добру будь сказано, соколик мой! Весь в Нарышкиных!
Царь заложил за спину руки и тряхнул кудрями.
- Пусть кто сунется, матушка. Единым перстом расшибу.


XXV

Мрачная, как пророчество расколоучителей, сидела Софья в своей светлице. На полу, выдергивая волос за волосом с головы покорной карлицы, раскачивалась во все стороны Родимица. Облокотившись о подлокотник, надоедливо барабанил кулаком по слюде Иван Михайлович.
- Не чаял! – прошепелявил после долгого молчания Милославский. - Не чаял я живым узреть Артамона.
Царевна зло ударила ногой карлицу, не выдержавшую, наконец, и вскрикнувшую от боли.
- Пошла отсель, гадина! – исподлобья посмотрела на постельницу. – Все ты потехами богопротивными тешишься!
На четвереньках, смешно откидывая ноги, прикудахтывая, карлица торопливо выползла в сени. Федора точно не слышала замечания – закинув за голову руки, она принялась напевать какую-то уличную вольную песенку.
Милославский резко повернулся к племяннице.
- Повели примолкнуть постельнице! Распустилась больно! Словно не в твоей светлице, а в корчме какой песню играет! Завыла псом!
Федора ехидно усмехнулась.
- Не псом, боярин, а сукою… чтоб позабавить кобелей беззубых да лысых.
Софья невольно расхохоталась.
- И языкаста ж казачка моя! Не займай ее лучше!
В другое время Милославский тут же на глазах у царевны жестоко проучил бы Родимицу за дерзость, но в то утро ему было не до того. Все помыслы его были сосредоточены на Матвееве. Слух о приезде боярина поразил его как громом. Он был уверен, что подосланные людишки сумеют найти удобную минуту, чтобы убить Артамона Сергеевича, все было так строго рассчитано и предусмотрено, и вдруг вместо гроба с покойником Москва увидела снова живого Матвеева.
Федора придвинулась к царевне.
- Пошто кручинишься, царевна моя, в толк не возьму? Неужто же на Москве люди не помирают. – И поманив пальцем боярина, привстала на колено. – Есть тут в полку грибоедовском юный стрелец, который не только Матвеева, а по единому гласу моему всю Москву перепорет.
Софья щелкнула Родимицу по лбу.
- Будет болтать. Толком обсказывай!
И с напряженным вниманием принялась выслушивать ставшую вдруг серьезной постельницу.



153


XXVI

На другой же день смерти Федора, по воцарению Петра, поскакали к опальному в
городок Лух стольник Натальи Семен Ерофеич Алмазов с поклоном от всей царской семьи и просьбой поскорее ехать в Москву.
Только один Матвеев мог объединить те силы, на которые опирались и новый царь, и вся родня его.
- Не даст себя Артамон Сергеевич стрельцам в обиду, - решили братья Нарышкины, выслушав опасенья Натальи по поводу заговора стрельцов, покушающихся на его жизнь. – Он ли стрельцов боитца? Он ли их не знает? Вся крамола сгинет, только боярин ногою ступит в Москву.
Поверила им Наталья.
Алмазов не был хорошо осведомлен обо всем, что делается в стрелецких слободах.
Но не добрался еще Матвеев со своим обширным поездом до Москвы, как на одной из ночевок застал боярин семерых стрельцов, выехавших по торговым делам из Москвы, как они всем объявили о творимых делах в ней.
Матвеев постарелый, больной, измученный годами тяжелого изгнания, лишениями и нуждой, которую приходилось выносить, рано ушел на покой в горенку, отведенную ему хозяином постоялой избы.
Улучив минутку, один из семерых ратников-купцов осторожно вызвал за хату Алмазова и тут, в тени, озираясь, не следит ли кто за ними, стал шептать:
- Слышь, боярин… Не погневайся, имени-отчества твоего не ведаю, чину не знаю. Дело великое сказать надо. Самому бы Артамону Сергеевичу. Да как к ему подойдешь, штоб люди не видали… Гляди, и среди челяди боярской шлыки есть, от ваших недругов поставленные. Мне своя голова тоже дорога. А дело важное…
- Што за тайность? Сказывай, я боярину передам. Одно мне диво: какая тебе забота
о боярине? Што он тебе?
- Што?.. Не признал он меня… А я с им не раз и в походы хаживал, и в бой выступал. Доселе люб он мне… и Бога я боюся… Неохота душу лукавому в кабалу отдать, как и тем шестерым товарищам. А дело учиняется адово.
- Говори ж, коли так, да живее. Сметят нас…
- Сметят, сметят… Я живо… На Москву вороги ваши на Нарышкиных мятеж подымают, стрельцов мутят. Списки пошли по рукам. Гляди: один и у меня есть… Вот… ково извести надо, как резня пойдет. Их сперва было имен тридцать прислано. А стрельцы на сходах еще с полсотни прибавили. И бояриново имя в первое место поставлено… Штобы в этом деле не быть – мы все семеро прочь от Москвы едем подале.
Сразу изменился Алмазов.
Взял список, свернул и постепенно спрятал за обшлаг рукава.
- Ну, спаси тебя Бог, коли ты от сердца. Иди в избу. Я боярину скажу. Может, тебя покличет. А уж награды жди изрядной… Ступай.
И Алмазов кинулся к Матвееву.
Грустно улыбаясь, старик пробежал список, и сейчас же перевел взгляд на сына, бледного, но красивого юношу семнадцати лет, спавшего тут же на другой скамье крепким сном молодости.
- Што же, боярин? Ужели-таки назад не повернешь? – спросил негромко Алмазов, не замечая, чтобы весть о гибели потревожила старика.
- Видать, что молод ты еще, Ерофеич, и меня не знаешь. Помирать-то мне уже давно пора. Неохота было так гнить в тайге, в бору медвежьем, ни себе, ни людям добра

154

не сделавши… А про бунт тот я давно сведал. И все затеи Милославских, не зная – знал.  Привел бы Бог до Москвы доехать. Уж там – Божья воля. Либо я тот бунт, все составы их злодейские порушу, либо там и голову сложу за Петрушеньку, за государя моево… оно и легче, коли старые очи мои скорее сырая земля покроет. Не увижу горя семьи царской, не увижу земли родной поругание и печаль…
Наутро дальше тронулся Матвеев, торопя всех больше прежнего.
Только у Троицы Сергия сделал привал на короткое время, чтобы поклониться мощам святителя.
Здесь явился к нему второй посол от царя, думный дворянин Юрий Петрович Лопухин и прочел указ, которым опальному возвращались все его чины, боярство, все отобранные именья и пожитки.
Еще ближе к Москве, в селе Братовщине бил челом старцу от имени Натальи брат ее Афанасий, юноша лет девятнадцати, необыкновенно гордый и довольный тем, что был так рано возведен царем-племянником в чин комнатного стольника.
Бедняк не чуял, что это возведение было для него смертным приговором.


XXVII

11-го мая довольно торжественно въехал Матвеев в столицу. Встреченный Нарышкиными, поехал в свой дом, заранее наскоро устроенный и приведенный по возможности в жилой вид.
У ворот его встретили сын и ветхий старичок, стремянный Фрол.
Сердце Матвеева дрогнуло при встрече с близкими, которых он не видел столько лет. Он стиснул зубы и скрыл морщинистое серое лицо свое в седой бороде. На спине синий кафтан забороздила густая рябь складок.
“Плачет!” – заморгал слезно стремянной и припал к сухой руке господаря.
Андрей не знал, куда девать себя. Первым желанием его было броситься на шею к
отцу и зареветь на всю усадьбу. Но он не сделал этого, через силу сдержался, вовремя вспомнил о государе… “Гоже ли, - укололо в мозгу, - старшему в Петровом полку бабою объявиться? Что в те поры полковник молвит?” – и отвесил отцу степенный поклон.
- Добро пожаловать, родитель мой!
- Ан вырос же ты, Андрейка, - дрогнувшим голосом заметил боярин, протягивая сыну руку для поцелуя.
Невольно слезы выступили на глазах у отца и сына, когда оба они, буквально печальные, обошли давно знакомые, теперь опустелые, запущенные покои, оглядели стены, на которых грубые людские руки и беспощадная рука времени оставила следы разрушения.
Здесь, по этим комнатам, так уютно оставленных тикающими и звонко бьющими порою курантами по углам, ходила когда-то кроткая, веселая женщина, которую оба так горячо и нежно любили: жена Артамона, мать Андрея…
Она давно лежит в родовой усыпальнице.
И почему-то обоим сразу пришло на ум: скоро ли им придется лечь рядом с нею, позабытой, но дорогой и поныне.
Каждый прочел мысли другого – и оба торопливо заговорили о чем-то постороннем, чтобы отвлечься от  печальных предчувствий и ожиданий.
Артамон Сергеевич вздыхал в жалости о своих разграбленных хоромах, библиотеки, об изодранных дорогих латинских книгах.
Потом они зашарпали в угловой терем: еще у входа пахнуло плесенью и

155

запустением. Мышиный выводок, никогда дотоле не видавший людей, любопытно притаился у края мраморной колонны. Из норки высунулась настороженная мордочка перепуганной самки. Острый предупреждающий пик резнул терем. Выводок метнулся к углу, исчез в черном провале подполья. Снова сомкнулась тишина и стала как бы глуше и безнадежней. Строже насупились заплесневелые лики окон. Из узенькой щели зорко следили за каждым шагом людей две злобные искорки мышиных зрачков.
Матвеев пересел на лавку и перекрестился.
- Сиживал на месте сем, бывало, сам пресветлый и гораздо тихий мой государь, Алексей Михайлович.
Андрей поспешно перекрестился за отцом и отступил к порогу.
- Пойдем отсель, родитель. Неладно тут. Словно бы в усыпальнице – мертвечиной отдает.
Близорукие глаза боярина с покорностью уставились на образа.
- Бывало, все бывало, сынок… - он встал и положил руку на плечо Андрейки. – На сем месте благодетель мой и государь поцеловал меня три краты в очи и рек: “Добро, Артамонушка, взрастил ты Наталью Кирилловну паче дочери, холил ее и любил”. И с улыбкою кроткой своей присовокупил: “Волю я с пестуньей твоей, с дщерью нареченной, побрачиться, и тем с тобою как бы породниться”.
Лепившийся у стены стремянный, кряхтя, стал на колени и больно стукнулся об пол лбом.
- Помяни, Господи! Помяни. Господи. Боже, спаси душу благоверного государя, - проникновенно тянул Матвеев тремя пальцами в лоб, грудь и оба плеча и вдруг высоко, величественно поднял голову.
Перед ним встали из небытия былые, оживленные годы. Его хоромы, по убранству не уступающие лучшим европейским домам, полны гостей-иноземцев. Легко и свободно ведутся беседы о науках, о великой пользе машин для гораздого процветания торговой русской казны. В одном углу, за круглым столом из мозаики, жена Матвеева. Гамельтон ведет чинную беседу с соотечественниками – англичанами, в другом – мастера-итальянцы
шумно спорят о плане, по которому надо перестроить боярские дома на Москве. Матвеев ко всему прислушивается, во все вникает. А ежели где неразумение – шкапы его полны всяческих книг. Многое говорят ему книги. Все выше и выше запрокидывается боярская голова… Не он ли, не Артамон ли Сергеевич, еще, когда и сила его была невелика, стоял во главе тех мудрых людей, которые подбивали царя идти в поход на Ливонию. Царь смущался, не видел того, что ведомо стало многим. Хоть и неудачлив был поход, а все же начало ему положено, не так страшна ныне дорога к морю Варяжскому. А море будет – будет и торг великий, и Русь обрядится в немецкий кафтан и закипит в те поры жизнь, что Европа токмо заохает, да дивному дастся диву. Пойдут на Руси заводы да фабрики, на коих будут работать смерды-холопы. Вскочил Матвеев, топнул ногой.
- На то и созданы Богом холопы-хамы, чтоб Ною служить. Пораспустились тут без меня! Токмо про бунты и слышу! Погодите! Ныне к тачкам вас прикую каждого пятого из десятка, на дыбу вздерну, а заткну смуте глотку, заставлю бессловесно, как Богом положено, робить на высокородных господарей и на гостей на торговых! – взгляд его зажегся недобрым огнем. – А стрельцов разогнать! Поставить замест их солдат и
рейтеров!
Крик его пробудил действительность. Он примолк и вышел в сени.
Фрол, от старости едва передвигавший ногами, заковылял к двери, выглянул, крадучись, во двор и, убедившись, что никого нет, вернулся к господарю.
- Слыхивал я, стрельцы-де хлеб-соль тебе подносить собираются.
Артамон Сергеевич насупил брови.
- Есть такое, да пускай не стараются, меня на мякине не проведешь.
156

Стремянный широко раздал беззубый рот.
- Воистину, вещун сердце твое, боярин. Ибо не хлеб-соль, но мед на кончике кинжала вострого принесут тебе, - помятое и серое, в тычках седых волос, лицо Фрола сострадальчески исказилось.
- Сказывали люди, по козням Милославского хлеб-соль задумана, чтоб очи тебе отвести.

XXVIII

Оставив свой дом, боярин Матвеев поехал по московским улицам. Когда он проезжал по улицам, многие недружелюбно посматривали на него и уже толковали о том, как бы от него избавиться народным скопом.
- Эй, Митюха, не толкуй об этом! – наставительно крикнул старый кузнец своему работнику, заговорившему о том, что нужно-де снова посбыть так или иначе старого боярина, добавляя, что, так как его добром, наверное, не выдадут, то отчего бы и не силою. - Из-за такого дела мне всю жизнь ковылять приходится, - наставительно доложил старик.
- Нешто тебе, дядя, досталось когда-нибудь? – спросил парень, тряхнув кудрями.
- Да и не одному мне. Вспоминать-то я не охоч об этом, но тебе в науку, пожалуй, расскажу.
Кузнец бросил на пол тяжелый молот и присел на скамейку.
- Ты, почитай, еще и не родился, когда был коломенский “гиль”, - начал он, отирая с лица рукавом рубашки капли крупного пота. – Тебе, который год?
- Кажется, семнадцать.
- Ну, так, значит, в ту пору ты еще соску сосал, а потом, видно, ничего не слыхал.
- Нет, дядюшка, слыхал что-то, да перезабыл.
- Так слушай же, что было. Вел войну царь с польским королем, и денег у царя на
жалованье ратным людям не хватило. Вот и надумались тогда делать медные деньги и пускать их в народ вровень с серебряными. Пошли на первый раз такие деньги ходить, потом вдруг все вздорожало. Деньги оказались негодные, и не стали крестьяне возить в города ни сена, ни дров и никаких запасов. Настала тогда на все дороговизна великая, появились воровские деньги, оловянные и медные, ртутью их натирали да и давали такие народу за серебряные.
- А ты, дядюшка, таких не делывал? – спросил Митюха.
- Делывал бы, так разве бы так жил? В ту пору кто делал воровские деньги, так дворы каменные и большущие деревянные хоромы понаделали себе и женам по боярскому обычаю. Многие в том воровстве попадались да откупались: брали с них настоящими деньгами и брали не только одни сыщики и приказные, а и бояре, хотя бы тогдашний царский тесть Илья Данилович Милославский. А кто откупиться не успел, ждала того тяжкая расправа! Ой, тяжкая! Горло заливали свинцом, отсекали руки, ноги или пальцы, они становились калеками, в дальнюю ссылку их отправляли, а отсеченные
руки и ноги, те страх прибавляли к другим денежным дворам. Бывало, в иной день по сотне отхваченных топором ног гвоздями приколотят.
- Чем же дело закончилось? – спросил молодой работник.
- Хуже было! Государь велел казнить тех, кто посулы брал, а тестю, да и боярам, дал пощаду, маленько только погневался на них. Ну, вот, народ и взбудоражился. Собрался на Лобном месте у рядов, да и принялся толковать: “За что-де боярам службу давать. Расправимся с ними сами!”. Ну и принялись грабить. Царя на ту пору в Москве не было, жил он в Коломенском. “Пойдем, братцы, в Коломенское!” – крикнул кто-то,

157

взаправду и пошли.
Царь слушал обедню в тот час, когда к нему в село пришли, а потом и во палаты “гилевщики”. Не смутился он одначе, и достоял до конца обедню. Только от страху царица, царевичи и царевны укрылись в своих хоромах.
- А что же царя-то боронить никто не стал? – перебил работник.
- А разве царь знал, что гиль будет? При нем, разумеется, находился заурядный охранник, больше никого не было. Только уже тогда, когда проведали бояре, что гилевщики пошли в Коломенское, тогда послали из Москвы и стрельцов на подмогу царскому караулу.
- А ты что ж, дядя, в те поры делал?
- Да что делал? Обороняться мне было нечем, так и я следом за другими побежал. Бегу, какой-то окаянный стрелец, как мазнет пулей в ногу, так я тут же и присел. Стрельцы товарищам не выдали меня, кое-как приволокли к Москве, да месяца три укрывали от сыска, пролежал под крышей да хромым на весь век и остался. Стали потом говорить, будто на работе сильно ногу подпортил. Да мне хотя и не попусту, а им досталось сполна.
- А что же поделали с виновными? – спросил парень.
- Да в тот же день около Коломенского повесили сотню разного народа, а остальных пытали и жгли, кнутом били, раскаленным железом клали на лицо знамение – буки того, что бунтовщики были…
- Чу! Дядя, никак всполох бьют, - крикнул парень.


XXIX

На другое утро пришлось принять много независимых гостей, и бояр, и стрелецких пятисотенных и пятидесятников, навестивших с хлебом и солью Матвеева, как своего бывшего начальника и покровителя.
В золоченой колымаге, присланной царицей, окруженный почетным дозором из дьяков, подьячих и думных дворян, Артамон Сергеевич укатил в Кремль.
За ним на ветхой клячонке, обряженный в праздничное одеяние стремянного, трусил, вихляясь и припадая к гриве, полный жалкой величественности Фрол.
Матвеев то и дело озирался на любимого слугу, которого когда-то жаловал и богатой казной и даже селами, но не решался нанести ему несмываемую обиду – попросить пересесть с конька к нему в колымагу.
Далеко за храмом Василия Блаженного по деревенскому чину российскому, чтобы показать ничтожество свое перед государем, выпрыгнул Матвеев из колымаги, и пешком направился к Кремлю.
Навстречу к нему шел с хлебом-солью стрелецкий отряд.
Угрюмо поклонились стрельцы боярину. Так же угрюмо ответил Артамон Сергеевич и, приняв хлеб-соль, молча двинулся дальше.
Александр Милославский, Нарышкин, Толстые, Пушкины и иные начальные люди
поджидали гостя на Переднем крыльце.
Петр Андреевич Толстой отвесил Матвееву земной поклон.
- Чаяли ль мы узреть тебя, свет наш и разум наш, Артамон Сергеевич.
Но как только окончился чин встречи, Толстой незаметно в толпе и припустил на половину царевича.
Иван сидел в кресле и сосредоточенно перебирал четки. Вдова Федора Алексеевича, царица Марфа Матвеевна, недавно оправившаяся от затянувшейся болезни,

158

читала ему по складам Послание апостола Павла к коринфянам. Высунув язык, царевич,
словно мышиным хвостиком, вилял им перед носом, шептал что-то про себя, и время от времени творил маленький крест.
В дальнем углу Толстой рассказывал на ушко Ивану Михайловичу о встрече Матвеева. Выслушав дворянина, Милославский собрал ближних и отправился на тайное сидение к царевне…


XXX

Петр с почетом, как деда, как старшего в роду, принял Матвеева.
После парадного приема семья царская удалилась на половину Натальи – и там не было конца расспросам, рассказам, ласкам и слезам.
Когда же Андрей помянул про стрелецких полуголов и пятисотенных, утром навестивших отца, и назвал имена Озерова, Цыклера, Гладкого, Чермного, помянул братьев Толстых, Василия Голицына и Волынского с Троекуровым да Ивана Хованского, Нарышкины переглянулись с негодованием.
- Вот уж воистину: “Целованием Иудовым предаст мя…” Первыми заявились Шарпенки – браты оба… И Хованский…
- А Иван Михайлович Милославский не порадовал. Присыла от себя не удостоил. Был родич Александра, “дядя, мол, без ног лежит… которому неделю… А челом-де бьет заглазно…” Я и мыслю: не мне ли ноги подшибить собираются?..
- Давно собираются, - живо отозвался порывистый Иван Кириллович. – Эх, жаль, ево не пришлось мне за бороду потаскать, как трепало я недавно тово же племянника, Сашку-плюгавца. Недаром не любят они меня.
- Буде спеситься, - остановила брата Наталья, слышь, родимый, горя много. Для того и торопили мы тебя скорей к нам поспешать… Сократить бы надо лукавого боярина и со присными ево.
- Сократим, сократим, хоть и не сразу…
И Матвеев стал совещаться со всей семьей, что делать? Какие меры принимать для подавления бунта, готового вспыхнуть в любую минуту.
- За царя бояться нечего, - в один голос объявил семейный совет. – Царь наш миленький, Петруша-светик, даже тем извергам по душе пришелся. Одно только хорошее и слышно про Петрушу. Вот роду нашему почему - конец, коли им уверовать, всех изведут…
- Вот оно как дело, Артамон Сергеевич. Чай, и к тебе уже попали списки окаянные. Нас под топоры всех. Матушку с батюшкой по кельям, под клобук да под куколь… Сестру Наталью – туды же… Ванюшку-братца – царем, не одним, так с Петрушей разом. А Софьюшку – шкодливую да трусливую кошку злобную – ту на место охраны обоим государям дать. Таковы их помыслы. Денег кучу раздали. Посулов – и больше сулят… Вина – море разливанное… А толки такие лихие идут и про нас, и про все боярство, что, не веря - душа не стерпит слушать их. Стрельцы, как ошалелые стали. И бутырские с
ними… Вот и посоветуй теперя, как быть? – задал вопрос Иван Нарышкин.
- Как есть – так пусть и будет. Не трогать их лучше пока. Орут они там, а сюды не сразу кинутся… Мы же им от себя вести дадим. Даров тоже пошлем, милостей, льгот ли каких посулим. А тем часом иноземное войско да пищали изготовим, по городам весть дадим, спешили б дворяне и ратные люди всякие сюда, от обнаглелых дармоедов, от стрельцов, стать на защиту всему нашему роду-племени царскому. Да изготовитца поскорее, к Троице уехать хоша бы. Там поспокойнее, чем здеся, для всех для вас…

159

Общее одобрение вызвали слова Матвеева. Камень свалился с души. Что-то
светлое засияло в том безысходном мраке, которым были словно окутаны уже несколько дней Нарышкины в своем высоком дворце.
Петр, молча и внимательно слушавший все разговоры из уголка, куда он засел вместе с девятилетней, черноглазой, хорошенькой сестрой Натальей, держа за руку малютку, быстро подошел к старику.
- Слышь, дедушка. Я и ранней не боялся… А как тебя послушал – и совсем покойно стало мне… Уж нет, с тобой ничево не наделают мятежники. Велю я наутро плахи готовить… И кадки для них мастерить. Узнают теперя крамольники.
И снова что-то придающее  мальчику сходство с сестрою Софьей проглянуло на миловидном личике отрока.
Улыбнулся Матвеев и другие за ним.
- Не томошись. Всево на них хватит… Дал бы Бог изымать медведя, а шкуру содрать сумеем. А то, слышь, гишпанцы и так толкуют, не побивши зверя, не дели шкуры. Помни это, внучек-государь, светик ты мой, Петрушенька…
И нежно, любовно притянул он к себе на колени отрока, стал гладить по шелковистым темным кудрям, целовал полные румяные щеки, и ясные глаза, и пунцовые губы.
- Совсем вылитая Наташенька… Капля в каплю… И огонек таков же. Где што, а он уж – вяжи их,… и загорелся. Ничего. Обладится. Хороший, истовый будет государь, земли держатель и охрана… Подай Господь, как чается мне…
- Аминь, - общим окликом, словно эхо далекое, отозвались все на слова деда, такие таинственные, пророчески звучащие в этом тихом покое в этот важный, решительный миг.
Потолковали еще немного и разошлись.


XXXI

На другой же день по приезде Матвеев принялся за государственные дела. Раньше всего он приказал арестовать стрелецких выборных, требовавших выдачи головою полковников и пятидесятных.
- Скорблю, душою скорблю, - с укоризною в голосе заявил он царице, - что опоздал с приездом. Никого бы не допустил, чтобы начальных людей выдали стрельцам. Тех
стрельцов только высвободи из узды, в тот же час взбесятся, силу почуют. Не ласкай их в руках вместе держать, но кнутовищем.
Иван Кириллович, присутствовавший при разговоре, раздумчиво очертил пальцем в воздухе круг.
- Гораздо ли так-то? Не краше ли добрым глаголом со смердами? – но, заметив насмешку, шевельнувшую усы боярина, сразу переменил тон: - А и вправду! Будь, что будет.
От выкрика проснулся карла, лежавший у ног Нарышкина. Продрав глаза, он осклабился по-собачьи и лизнул сапог Ивана Кирилловича.
- Дрыхнешь все! – схватил Нарышкин карла за ногу. – Погоди ужо, заспокою я тебя живым в могиле!
Матвеев ушел в Стрелецкий приказ.
Не выпуская из рук карла, Нарышкин зашагал по сеням к Посольской палате. За ним, благосклонно улыбаясь, увязались его братья.
Иван остановился у порога, раскачал карла и ударил его спиною о дверь.
Карла почувствовал, как хрустнули кости, но боязнь рассердить юного барина
160

удержала его от готового вырваться стона.
- Аль не люба тебе потеха, гнида болотная?
Заливчатый собачий лай карла развеселил Нарышкиных.
- Лови птичку-невеличку! – ухарски топнул ногою Иван и швырнул уродца Льву Кирилловичу.
Шут полетел с рук на руки, пока не шлепнулся на пол и с немою мольбою не поглядел на мучителей.
Нарышкины вошли в Посольскую палату. Карла хотел, было, улизнуть, но Кирилл ударом ноги под спину отбросил его в Красный угол. Иван Кириллович размеренно опустился на трон.
- Венец бы тебе! – подмигнул отец.
- А не худо бы! – оживился Иван и неожиданно хлопнул в ладоши, приказал явившимся стольникам подать царские одежды.
Надев корону, он кичливо заложил руки в бока.
- Аль к кому иному так пристанет венец, как к моей голове?
- Царь мой преславный, посиди еще чуточку! – восторженно проскулил карла.
- А ты тут еще, мокрица бесхвостая? Пшел! – величественно показал Иван на дверь.
Обрадованный карла кубарем выкатился из палаты. Отдышавшись, он неслышно побежал по полутемным сеням, внимательно вглядываясь в лица дозорных.
У двери, ведущей на двор, шут, точно нечаянно споткнувшись, упал под ноги стремянному.
- Ушибся, сермяжный? – сочувственно склонился над уродцем.
- Ушибся, - всхлипнул по-детски карла и торопливо, сквозь слезы, рассказал обо
 всем, что слышал в Посольской палате.


XXXII

А когда покой опустел, и в соседних горницах стало тихо, раскрылся футляр больших стоячих часов, оттуда быстро вынырнула фигура уродца, карла царицы Натальи, Хомяка, и ужом выскользнула из комнаты.
Через какой-нибудь час тот же Хомяк вышел из дворца и, пропутавшись, точно
заяц на угонках, по разным кривым улочкам и переулкам Москвы, так же незаметно, по-змеиному, перебрался на двор и в хоромы Ивана Милославского, потолковал с ним довольно долго, а потом с Александром в закрытом возке выехал из ворот прямо к Замоскворечью, в кипень мятежа, в гулливые, бесшабашные стрелецкие слободы.
Злобные, мстительные крики, проклятия и брань слышались всюду на сходах, как только сообщали стрельцам, что Нарышкины послали за помощью по городам и даже в Черкассы к гетману Самойловичу.
Многие с места готовы были схватить оружие, бежать в Кремль на расправу с правителями и родней Петра.
Пришлось сдержать этот разъяренный поток, готовой ринуться вперед раньше времени.
Заговорили некоторые из стрельцов постарше, поблагоразумнее:
- Ну, можно ли всему, што скажут, веру давать? Сколько годов мы жили, никто из царей и бояр не трогал наши слободы. Одни милости мы видели с Верху. А и то подумайте, братцы, какая власть у бояр на нас, коли царь не пожалеет. А царя мы видели. Говорил он с нами. Што обещал, так и сделано. Ужели царю юному, кроткому не

161

поверить? Без его воли и Нарышкины засилья не возьмут.
- Не возьмут? – вдруг пискливым своим голосом снова затарахтел карлик,
ненавидевший особенно Ивана Нарышкина за постоянные насмешки и обиды. – А вот слушайте, ратнички Божии, народ православный, что на днях учинил антихрист ходячий Ивашка Нарышкин, ворог ваш главный. Только поспел из опалы воротиться, обволокся во весь убор царский, державу и посох и корону взял. На троне прародительском расселся, да и кочерыжитца: “Ни к кому-де так корона не пристала, как мне одному…” И кудри свои неподобные, длинные поглаживает. А тут вышла царица Марфа с царевной-государыней Софьей Алексеевной. И начали они корить нечестивца: “Как-де смеешь бармы царские, ризы помазанника и венец государев на свои грешные плечи возлагать? Да еще при царевиче старшом, при свет Иване Алексеевиче?” А Ивашка Нарышкин как вскочит, как заорет: “Всех вас изведу, а ево – первого…” Как зверь дикий кинулся, за грудки царевича взял – и давай душить. Известно, пьяный позорник… Ему што! Уж через силу и отняли царевича у разбойника. Вот он каков. Вас ли пожалеет?..
Слушают пискливую речь стрельцы, и не знают, верить или нет?
Крестится, клянется со слезами карлик. Что за нужда ему врать? И с новой силой крики и проклятия Нарышкиным прозвучали в теплом весеннем воздухе.
Только к вечеру вернулся предатель-уродец домой и снова, как мышь, как ящерица, заскользил по темным углам дворцовых покоев, ловя толки и речи, приказы и распоряжения дворцовые…


XXXIII

Стрельцы понимали, что одним им бунтовать бесполезно, что без помощи убогих людишек у них ничего не выйдет.
Но и опереться им, в сущности, в Москве было не на кого. Работные представляли собой либо наследственных холопей, либо людей, попавших в кабалу из-за тяжелых
времен, забитых, запуганных крестьян, посадских, к тому же обремененных большими
семьями. Боярским же людям, “послужильцам”, верить также нельзя. Среди них было немало таких, которые, пользуясь большими милостями господарей, нажили казну. Всем было ясно, что послужильцы по первому кличу бояр выступят против бунтовщиков.
И стрельцы их не на шутку остерегались.
Однако боялись они и толпы голодных, нищенствующих холопей. Боялись потому, что дороги у стрельцов, владевших и домами и огородами, занимавшихся ремеслами и торгом, и у нищих, бездомных людей были разные.
Одни, в большинстве, мечтали о “тихом и сытном своем гнезде”, другим блажнилась тень волжского атамана Степана Разина, не покидала надежда еще померяться когда-нибудь силой с боярами, помещиками и дьяками, создать на Руси казацкую вольницу с выборным, “народным” царем.
И все же стрельцы волей-неволей должны были обратиться за подмогой к убогим.


XXXIV

Крепнувшие с каждым часом убеждения стрельцов в необходимости расправиться с Нарышкиными и передать всю власть Софье, становилось постепенно непреложною истиною.
Так шло до тех пор, пока стрельцы не попали на тайную сходку работных людей,
162

холопей и гулящих.
Выборные от стрельцов увещевали сходку примкнуть к смуте, извести ненавистных бояр, сторонников Нарышкиных, и тем добиться лучшей доли.
Но сход упрямо стоял на своем:
- Милославские ль, Нарышкины ли – одна нам лихна. Не все ли едино, перед кем спину гнуть да на кого работать?
Выслушав терпеливо упрямцев, стрельцы сообщили им главное, что поприберегли к концу.
- А ведомо ль вам, что порешили мы изничтожить холопей и судные приказы да все кабальные записи по ветру пустить?
Один из стрельцов настаивал:
- Слыхали, брателки, что мы сулим вам?
Спор продолжался, каждая сторона крепко отстаивала свои предложения, не поддавались никаким уговорам.
- Деревни поднимем! Тьмы-тем людишек на Москву приведем! – потрясали кулаками работные, - если обетование дадите, что избивать будем не единых Нарышкиных, но заодно и всех вельмож.
Стрельцы не рисковали принять на себя такое дело и, как могли, упирались.
- Много ль было корысти от разинских затей? – ссылались они на минувшие дни. – Еще в пущую неволю попали убогие. А почему случилось сие? – и точно  малым детям вдалбливали слово за словом. – Поддадимся ежели на сторону Милославских, одни ли зостанемся? Не может того приключиться, все худородное дворянство тогда за нас горой поднимется. И прокорм, и снаряжение, и казна – все тогда под рукой у нас будет. А откажемся ежели от хирых и от высокородных – погибнем. Голодом изойдем…
Так и не пришли ни к какому решению.


XXXV

Ураганом понеслись события, начиная с субботы 13-го мая.
Сходки в слободах происходили и днем и ночью. Сменялись попеременно боевая тревога, набат колокольный и барабанный треск.
Каждую минуту можно было ждать, что мятежники, рассчитывая на слабую охрану
Кремля, двинутся в город. Но они не приходили. И во дворце уже привыкли к слухам и толкам о том, что стрельцы выступают из своих гнезд с оружием и пушками.
Сначала у всех ворот кремлевских были поставлены усиленные караулы с приказанием: при первой тревоге запирать тяжелые ворота, опускать крепкие железные решетки.
Несколько раз так и делалось: но тревога оказывалась ложной – и снова скрипели ржавые блоки и цепи, завывали на штырях крепостные стопудовые створы ворот, распахиваясь настежь по-старому.
Особенно насторожились в Кремле 14-го мая. Обычно в воскресный день являлись уж который раз названные, буйные гости в пределах Кремля у решеток и лестниц дворцовых.
Все иноземцы-работники, какие сейчас нашлись налицо, были стянуты в Кремль. У Красного крыльца стояли палевые орудия. Фитили дымились у пушкарей. Но какое-то зловещее затишье сошло в этот день на Кремль.
Ни одного стрельца не показалось ни с какой стороны.
Одних во дворце успокоило это затишье.

163

Другие толковали:
- Ой, быть худу. Кот также пригибается, дыханье таит, а потом и грянет на свой кус… Гляди, и они, окаянные, притихли перед наскоком наглым.
Матвеев также склонялся к последнему мнению, но ничего не говорил.
- Мы готовы. Што можно – сделано. А там – воля Божия.
Ночью, как и днем, особенно напряженной жизнью жила охрана Кремля.
Но и ночь тихо истаяла.
Только к рассвету пришли вести из разных слобод:
- Изловили каких-то гонцов стрельцы. Будто за подмогой послали Нарышкины по городам: стрельцов бы извести вконец… Вот и пытали их до свету.
Думные бояре, съехавшиеся уже во дворец на большой совет, послали проверить слухи.
Вести оказались верные.
По указанию Хомяка-карла стрельцы успели перехватить трех из верных людей, посланных по городам с царскими грамотами.
Это явилось последней каплей, переполнившей сосуд.
Только что разошлись на короткий отдых отряды, сторожившие целые сутки у городских ворот, охраняя дворец и Кремль, как от стрелецких слобод двинулись передовые отряды мятежников, вооруженные одними копьями. Стрельцы толковали:
- Пищали неспособны в тесном бою. И тово убьешь, ково не хочешь. Бердышами драться – тоже места нету в покоях да в переходах узеньких. А копье лучше всего. Надежная рогатина. И на медведя годится, не то, что на боярина…
Мятежники валили потоком, толпа за толпой, со всех концов со всех посадов, где были раскинуты гнезда стрелецкие.
Не по своему почину двинулись в путь стрельцы.


XXXVI

В девятом часу утра, в понедельник, 15-го мая, к сборным избам мятежных полков прискакало несколько всадников на взмыленных кровных жеребцах.
Это были Александр Милославский, братья Толстые и еще другие с ними.
Каждый из вестников гибели направился к заранее намеченной съезжей избе, где
стрельцы согласно уговору стояли уже под ружьем, в походном строю, с бубенцами,
знаменами, с полковыми орудиями наготове.
И везде всадники громко объявляли одну ложь:
- Нарышкины царевича Ивана задушил. На царевен посягают на старших, из роду Милославских. Спешите ратные люди, как вы крест целовали – выручайте род царский, племя царя Алексея… Нарышкин и Петра заточить хочет, сам на трон умыслил воссесть…
- Бояре хотят произвести между нами розыск и главных виновников казнить смертью, а прочих сослать в дальние города. Хотят они истребить вконец наше стрелецкое войско. Покажем им, что этому не бывать! Пойдем в Кремль, изведем изменников – говорили влиятельные стрельцы своим товарищам.
В то время, когда стрельцы готовились двинуться на Кремль, огромная и плотная толпа окружила Александра Милославского, который передавал ей подробности о кончине царевича.
- Иван Нарышкин, - рассказывал он, - надел на себя царскую одежду и шапку и сел на престол при своих сородичах и согласниках, и похвалялся перед ними, что “ни к кому

164

царская шапка так не пристала, как ко мне”. Царица Мария Матвеевна и царевна Софья Алексеевна захватили его в этом воровстве и принялись корить за продерзость при царевиче Иване Алексеевиче, когда тот пришел в палату на учинившийся шум. Как вдруг Нарышкин вскочил, кинулся на царевича, да тут же и задушил его.
То же самое рассказал другой толпе и Петр Толстой.
- Вспомните, православные, какой сегодня у нас день! Сегодня ведь празднуется память святого мученика царевича Дмитрия Углицкого, и сегодня же явился другой царевич-страстотерпец! – говорил Толстой.
Стрельчихи быстро разносили по слободам страшную весть, и теперь все слухи, которые рассеивали сторонники Милославских, начали громко, с полною уверенностью повторяться на все лады и притом с разными произвольными прибавлениями.
- Царевич Иван Алексеевич был наш законный государь, никогда он не отказывался от престола, сплели эту молву Нарышкины! Нужно наказать их за все их злодейства! – твердили разъяренные стрельцы.


XXXVII      

Громыхая бердышами, копьями и мушкетами, стрельцы под бой барабанов направились к Кремлю.
Из переулочков и тупиков, с перекрестков и площадей, как распущенные знамена в передних стрелецких рядах, рвалось в воздух и трепетало:
- К мушкетам! Не выдавай! На изменников!
Мчались конные, очищая путь стрелецким полкам. Иноземцы-начальники, крадучись, спешили к Немецкой слободе, подальше от гнева русских людей. Рейтеры
собирались растерянными кучками, наспех прикидывали, идти ли им с бунтарями или, до
поры до времени, не принимать участия в мятеже. Работные, холопы, гулящие вольные люди с улюлюканьем врезывались в полки, высоко подбрасывая бараньи шапки, скликали убогих идти ратью на Кремль, на всех вельможных людей. Монахи и языки рвали на себе одежду, в кровь царапали лица и, точно стаи голодного воронья, зловеще каркали:
- Царевич удушен! Извели Нарышкины Ивана-царевича.
Но не эта весть ускорила начало бунта. Стрельцы поспешили на улицу потому, что боярин Матвеев не только слишком круто взялся за подавление крамолы, но, едва прибыв
в Москву, посетил лютейшего стрелецкого ворога, мстительного и высокомерного начальника Стрелецкого приказа князя Юрия Алексеевича Долгорукого, побратался с ним и с Языковым.
- Либо загодя троицу сию раздавить, либо трехглавый сей змий нам смерть принесет, - решили полки, и пошли войною на Кремль.
Вскипела Москва набатными перезвонами, гневом и бесшабашною удалью. Стремительно катилась толпа на дрогнувшие кремлевские стены.
- Выведем неправдотворцев и избавителей царского роду! – надрываясь, кричали убогие человечишки.
- Выведем семя Нарышкиных! – перекрикивали стрельцы.
Бунтари прошли Земляной город, вступили в Китай.
Мимо стрельцов на взмыленных конях пронеслись по направлению к Кремлю три всадника и на скаку бросали на головы стрельцов какие-то листы…
- Список изменников! Список изводчиков царского семени! – кричали стрельцы, хватая листки.
В числе скакавших и разбрасывавших листки некоторые узнали Сунбулова. Накануне стрельцы, державшие караулы во дворце, видели, как он поздно возвращался с
165

половины царевны Софьи Алексеевны. Говорили, что он ходил туда на свидание со своей невестой, молоденькой постельницей царевны Меласею, которую они с думным дворянином Сухотиным, бывшим послом в Крыму, вывезли из татарского полону, и которую царевна Софья взяла к себе в постельницы, в науку к опытной Родимице.
Полная искреннего возбуждения, Родимица пошла к царевне.
- Стрельцы ратью на Кремль идут!
Она хотела поведать и о многотысячной толпе убогих, примкнувших к стрельцам, но вовремя опомнилась.
- А Артамон? – пытливо уставилась на постельницу царевна.
- Всех ныне стрельцы распотешат! Будь спокойна, мой херувим.
Софья недовольно поджала губы.
- Всех, да не Матвеева! Увильнет он не токмо от пики стрелецкой, из гиены огненной выпрыгнет! - Но тут же покорно повернулась к иконам. – Да будет воля Твоя! На Тебя уповаю, Тебя исповедую!
Между тем, в городе и в Кремле ударили в сполох. Набатный звон всегда имеет что-то возбуждающее, подмывающее. Никакой барабанный вой не может с ним сравняться. В нем звучит всегда что-то страшное, доводящее до безумия, до остервенения. С говором церковных колоколов, с этим торопливым, нестройным, отчаянным, нервным криком металлических глоток всегда связывается представление о пожарах, о бунтах, о резне. Набатная колокольная музыка всегда повергала Москву в трепет, в безумный 
страх или вызывала безумную, заразительную, слепую ярость… Это сам Бог кричит медными гласами, это ангелы трубят в неприходские трубы… Под эту музыку люди превращаются в зверей: ими овладевает или животный ужас, или животное неистовство, что и в том и в другом случае равносильно безумию, бешенству… Стрельцы обезумели, осатанели, почти сами не сознавая отчего…
- Давайте сюда губителей царских! Подавай аспидов!
- Нарышкиных, Нарышкиных на копье! Нарышкины задушили царевича!
- Подайте изменников, а не то всех предадим смерти!
Они сами не знали, к кому кричали, у кого требовали выдачи каких-то изменников. Они кричали на воздух, в небесное пространство, и толпами валили к Кремлю, вторя набатному звону неистовым барабанным боем и неистовыми криками.
Вот они уже в Кремле. Словно плотина прорвалась и наполнила Кремлевскую площадь, где перед дворцом стояло множество боярских карет и колымаг.
- Секи, руби боярское добро, боярских коней, боярских холопей!
- Коли удушников царских!
Кареты разбиты, помяты в куски, позументы и сукна оборваны, топчутся ногами, вздеваются на копья. Лошадям переломаны ноги, кучера и холопы валяются в крови.
Барабанный бой и набатный звон не умолкают. Стоны раненых, ржание искалеченных коней, и с каждым моментом возрастающие крики.
- Давайте губителей! Подавайте удушников царских!
Во дворце точно все вымерло. Ни лица, ни звука. Только в одном из верхних окон виднеется зловещее, улыбающееся лицо Родимицы, а за нею – бледное, как полотно, испуганное личико Меласи…
Родимица кому-то кивает головой. Ей из толпы, беснующейся внизу, незаметно кланяется Цыклер. И Сумбулов не сводит своих черных глаз с того же окна, но он смотрит не на Родимицу: его взор впился в то испуганное личико, которое когда-то, в Крыму, на невольничьем рынке в Козлове робко глядело на него из-под белой чадры.
Неистовые крики переходят в какой-то рев и вой.
- Идем на “верх”! Добудем злодеев во дворце!
- На копье дворец! На копье!
166

А во дворце все та же мертвая тишина и тоже зловещее лицо Родимицы.
Смотри, братцы, вон киевская ведьма глядит в окошко! – кричит кто-то.
- Из пищали в нее пали, из пищали!
- Стой! – бешено кричит Цыклер. – Это наша, это Родимица.
Опытные в боевом деле люди братья Толстые сейчас же приметили, что слишком тяжело вооружены стрельцы.
- Стой, ребята! Не с кем, почитай, и дратца во Кремле. Вести есть, что караулы там сняты крепкие. Оставьте пищали, бердыши. Кидайте мушкеты. И копья на них, собак, на Нарышкиных с Артамошкой-чародеем, и тово хватит… Ни одна душа за них и не заступитца…
Послушали стрельцы. А чтобы совсем удобно было идти в рукопашный бой, обломили об колено длинные древки у своих старых, испытанных копий.
Вот почему с короткими рогатинами прихлынули и первые, и прочие отряды стрельцов к заветному месту, к дворцовым стенам в Кремле, к его крепким мостам и воротам.


XXXVIII

В этот день, 15-го мая 1682-го года, по небу над Москвою не пробегало ни одного
облачка. Неподвижен был воздух, к полудню какая-то невидимая сила начала временами поднимать на пустых улицах Москвы небольшим дымком пыль и кружить на месте, что по народной примете должно было предвещать сильную бурю. В Москве после полудня все стало тихо. Прекратилась в городе и езда и ходьба, так как в это время наступал для всех обеденный час.
Собравшиеся в Кремлевском дворце бояре уже заканчивали свое заседание, которое в этот день продолжалось долее обыкновенного. После долгого отсутствия находился и боярин Артамон Сергеевич Матвеев. Заседание рассуждало о том, какие следует принять меры, чтобы пресечь ходившие по Москве тревожные слухи, и тем самым предотвратить то, пока еще глухое волнение, которого ожидали бояре, может, чего доброго, перейти в народное возмущение. Все бояре надеялись, что умный и рассудительный Матвеев подаст при настоящих затруднительных обстоятельствах спасительный совет. Но Матвеев, ссылаясь на то, что лишь трое суток как прибыл в Москву, отозвался, что не успел еще ознакомиться с положением дела. Он уклонился и просил отложить окончательное решение вопроса на несколько дней. Ясно было, что Матвеев не только озабочен, но и грустен, хотя благоприятный перевес в его судьбе должен бы радовать и веселить его. Какое-то тяжелое предчувствие томило возвратившегося в Москву боярина. Хмуро и озадаченно выглядывали его сотоварищи по думе. И они как будто чуяли что-то недоброе, зная, что между стрельцами давно уже идет глухой ропот, но ободряли себя тем, что до возмущения дело дойдет еще не скоро, и что между тем успеют принять меры, которые предупредят опасные замыслы среди недовольных.
Боярин Матвеев, ночевавший во дворце, около десяти часов утра собрался ехать домой. Только что окончился обычный боярский совет, начавший обсуждение дел, как всегда, еще на рассвете. И остальные бояре домой собирались. К так называемому Спешному дворцовому крыльцу уже подали карету Матвеева и других думных бояр и царевичей.
От этого крыльца отъезжали обычно, кого спешно отсылали за чем-нибудь из царских хором, и сюда подъезжали все гонцы, чтобы не спешиваться на самой площади

167

Ивановской, как того требовал дворцовый обычай.
До дворцового крыльца долетел гул начинающегося набата.
- Знать, где-нибудь загорелось, - сказал князь Яков Никитич Одоевский. – Слава Богу, тишь стоит в воздухе, скоро погасят.
Бояре стали оглядываться по сторонам, но на ясном небе ни в одной стороне не видно дыма, который при каждом пожаре так скоро поднимался черными клубами над Москвою сплошной деревянной постройки.
Следом за набатом послышался отдельный рокот барабанов.
- Должно быть, стрельцы спешат на пожар, - проговорил боярин Шереметев.
Действительно, барабанный бой оповещал о приближении стрельцов, но спешили они не на пожар, а в Кремль, где их вовсе не ожидали.


XXXIX

Не успевшие сойти еще с Красного крыльца, бояре в недоумении от гула набата и
боя барабанов приостановились на площади лестницы, а бояре, поехавшие прежде, начали возвращаться назад во дворец.
- Нет проезда, весь Белый город полон стрельцами! – крикнул воротившийся.
Старик Матвеев неторопливо спускался по лестнице, опираясь на руку сына, когда за ним раздался тревожный оклик.
- Пожди маленько, боярин Артамон Сергеевич.
Отец и сын остановились и невольно оглянулись назад.
Их звал князь Федор Семеныч Урусов, видимо, чем-то сильно напуганный и угнетенный.
- Што приключилось, боярин? – спросил Матвеев.
- Идут… Идут… все полки до единого… Изо всех слобод выступили. Земляной город миновали. В Белом городе показались. А отряды передовые уж и тут, у ворот кремлевских… Слышь, боярин… Што буде теперь?
- Э, как не пришлось, князенька, труса праздновать. Который раз уж приходят крамольники… А всех их не видать. И ныне, видно, так…
- Ну, нет уж. Глядь сам… Видишь сверху-то… Сам погляди…
Не говоря ни слова, повернул назад Матвеев и стал взбираться на лестницу быстрее, чем этого можно было ожидать от старика, хотя бы и с помощью юноши-сына.
Пока они втроем дошли до хором Натальи, несколько человек подтвердили справедливость сообщения Урусова.


XL

По кремлевскому двору, жалкие и растерянные, позабыв о сане, метались бояре.
Только один Матвеев, как всегда, остался верен себе – был медлителен, строг и надежно спокоен.
- Запереть Кремль! – распорядился он, посовещавшись с князем Федором Семеновичем Урусовым.
Фрол, ни на шаг не отступавший от Артамона Сергеевича, коснулся рукою кафтана боярина.
- Повели, владыко мой, мушкет мне подать. Хочу я в остатний раз царю и тебе послужить перед кончиной моей.
168

Растроганный боярин допустил стремянного к руке.
- Где уж, Фролушка, нам к мушкетам касаться! Ветхи мы стали.
Однако вынул из-за серебряного кушака турецкий, в золотой оправе, кинжал, и подал слуге.
- Коль лихо придет, не дай мне смертью умереть от руки разбойников. Сюда, - он ткнул себе пальцем под лопатку, - токмо держи строго. Да не дрогнет рука твоя.
Фрол не только ужаснулся словам боярина, но и прослезился от восхищения.
- Воистину, государь ты и саном, и духом! Запереть ворота! Во-о-о-ро-та!
За-переть! – протяжно перелетела команда с одного конца на другой.
Матвеев кинулся вверх к царице Наталье Кирилловне, чтобы предупредить ее об опасности, за ним в испуге бросились и все бывшие на Красном крыльце бояре, чтобы найти в царских палатах убежище от подходящих к Кремлю мятежников.
У Натальи собрались многие из бояр, бывших на совете.
- Ворота припереть надо скорее кремлевские. Беда, что не солдаты, не иноземные рати ныне на карауле, а стрельцы те же, полку Стременного. Гляди, предадут нас ради товарищей. Да на все воля Божья. Зовите полуполковника сюды, который с караулом, -
приказал Матвеев.
- Да отца патриарха просить надо… Все с им покойней, с молитвенником Господа Иисуса Христа нашего… Слышь, государь, Артамон Сергеевич, - предложила Наталья.
- Как не позвать, покличем. Оно и для народа препона. Не посмеют озорничать без оглядки, коли сам патриарх тут будет… Святейшего зовите скорее.
Появился Григорий Горюшкин, полуполковник Стремяшного полка, отдал всем поклон, стал у дверей, ждет приказания.
- Поближе подойди, Горюшко, - ласково позвала Наталья. – Вот слушай, што бояре тебе станут сказывать. Выручай государей своих. На тебя вся надежа. А мы тебя век не забудем.
Снова поклонился и подошел поближе Горюшкин.
Смотрят все на него, особенно царь Петр.
Хочется узнать отроку, что думает стрелецкий голова? За кого он станет? Чью сторону будет держать: товарищей с Милославским, или их, царя с Нарышкиными?
Но у Горюшкина лицо какое-то деревянное, непроницаемое. Не видно ни злобы на нем, ни сочувствия к тем, кто просит о защите. Только затаенное любопытство. Словно он любуется на очень редкое занимательное зрелище и ждет, какой исход будет из всего, что сейчас происходит перед его глазами.
- Первей всего – ворота загородить, запереть надо. Решетки спустить, рогатки поставить. За воротами, на мостах – малость людей оставить, а больше – на стены. И ни единой души ни в город, ни из городу не пропущать. Да еще…
Горюшкин сделал движение, словно желал заговорить.
- Што, Гришенька? Али сказать што собираешься?
- Доложить думал. Сам вот с докладом шел, когда позвали меня перед ваши, государей царские величества. Прибежали от ворот кремлевских, от караулов стрельцы мои. Толкуют ко многим-де воротам приступили шайки невеликие стрельцов и бутырцев. Зла пока не гонят никакова. А гляди, станем ворота закрывать – тут и помешают. Так как нам быть? В бой идти с ими до смерти, али как иначе?
В тяжелом раздумье опустились боярские головы. Теребят великолепными руками свои седые и темные бороды, усы подрагивают.
За всем наблюдает, подмечает всякое движение, ловит каждое слово царь-ребенок. Ждет, что скажут бояре?
Потолковал немного с ним Матвеев, и снова обратился к Горюшкину:
- Тяжкое дело – кровь проливать. Особливо, ежели первому быть. Не надо крови.
169

Смуты кровью не зальешь, сильнее разгоритца, гляди. Вас, поди, больше у ворот, чем их, покуда. Скорее и дело делай… Станут мешать – потеснить малость вели. У них тоже рука на своих не подымется, драка – не кровавый бой. И дело свое сделаете, и масла в огонь не плеснете. Беги скорее, не поздно бы стало.
Вышел Горюшкин, послал по всем воротам приказ, как ему Матвеев сказал.
Но посылать стрельцов же пришлось. Иные честно исполнили приказание.
А многие тогда только добрались до отрядов у ворот, когда и здесь стояли целые отряды бунтующих и у самого Красного крыльца уже плескались волны мятежа.


XLI

Вся площадь между Успенским и Благовещенским соборами кипела котлом.
Перед Красным крыльцом запестрели алые, синие и голубые кафтаны стрельцов, замелькали разноцветные шапки и заблистали на ярком солнце копья. Стрельцы, идя на
царский двор, разоделись по-праздничному. На многих бархатные кафтаны и цветные сапоги, преимущественно желтого цвета. У некоторых на кафтанах золотые нашивки и через плечо шли золотые же перевязи, на которых висели бердыши, остро отточенные сабли, изогнутые наподобие месяца. Следом за привалившею толпою показались несколько тяжело грохотавших пушек. Стрельцы, по современному сказанию, стали перед
царским дворцом “во всем своем ополчении”.
В воздухе, между тем, сильно парило, становилось все душнее и душнее, а вдали начала надвигаться на Москву черно-синяя туча. Начались порывы ветра, которые все более и более усиливались. На ветру развевались стрелецкие белые с двуглавым орлом знамена, и все громче и громче шелестя ими.
На несколько мгновений все стихло на площади. Стрельцы как будто призадумались, что им теперь делать? Было тихо и во дворце, там слышался только робкий шепот среди царедворцев, пораженных ужасом.
Отряды Стремянного полка, выставленные для охраны у входов во дворец, стояли безучастно, как будто ждали минуты, когда можно будет присоединиться к бунтовщикам. А перед ними, лицом к лицу, все нарастая, сплошными рядами теснились стрельцы и солдаты, возбужденные, иные без кафтанов, в одних рубашках и, поджидая остальных товарищей, перекликались друг с другом, слушали, что говорили в разных местах подстрекатели – попы раскольничьи и посланники Милославских, шнырявшие везде и всюду.
Крики, угрозы, брань сливались в нестройный, но зловещий шум. На Ивановской площади, где стояли кареты бояр, окруженные челядью и вершниками, особенно громко гикали и кричали стрельцы. Разогнав холопей, они в щепы ломали экипажи, калечили лошадей, ломали им ноги и кричали:
- Не убежать боярам от наших рук! Все попались.
Не медля, заняли мятежники караулы у всех кремлевских ворот, у городских рогаток.
Бояре не показывались, хотя из толпы им кричали не раз.
Стрельцы между тем отряжали в царские палаты выборных к великому государю.
- Слушайте, братцы, кого нужно нам потребовать для ответа, - крикнул, выступив вперед, стрелецкий выборный Кузьма Чермный.
- Князя Юрия Алексеевича Долгорукого, - начал читать он по бумаге, - князя Григория Григорьевича Ромодановского, Кирилла Полуэктовича Нарышкина, Артамона Сергеевича Матвеева, Ивана Максимовича Языкова, Ивана Кирилловича Нарышкина,

170

постельничего Алексея Тимофеевича Лихачева, казначея Михаила Тимофеевича Лихачева и чашника Языкова. С Лихачевыми и Языковыми нужно нам расправиться за то, что они не берегли здоровье царя Федора Алексеевича, - добавил он и принялся читать далее, - дьяков: Иванова, Полянского, Богданова, Кирилова и стольников: Афанасия, Львова, Мартемьяна, Федора, Василия и Петра Нарышкиных. Так что ли? – спросил в заключение Чермный окружающих его стрельцов.
- Так! Так! Они царские изменники и наши недруги, - завопили стрельцы. – Князь Ромодановский мучил нас в Чигиринском походе, боярин Языков всячески притеснял вступное за наших начальников!
- Бояр к нам сюды… Нарышкиных нам. Матвеева Артамона… Ответ держать должны. Бояр подавайте!
Во дворце ждали патриарха, одно присутствие которого должно было сдержать немного эту буйную пьяную толпу.
Пока патриарх собирался выйти из своих покоев, вся царская семья, окруженная
кучкой бояр, сбилась в страхе в одном покое, в окна которого так и ударяли неистовые
крики стрельцов.
Особенно часто долетало два имени:
- Ивашку долгогривого с братьями сюды подавайте… Артамошку чернокнижника… К нам их сюды…
При этих криках Иван Нарышкин безотчетно подбирал, словно спрятать хотел, свои волнистые, длинные волосы, которыми гордился, как лучшими украшением.
Он, как и братья его, по примеру западных принцев, в отличие от бояр, довольно коротко носивших волосы, не стриг кудрей, и многие дети боярские переняли эту моду у Нарышкиных.
- Слышь, Кирюша, и ты, Левушка, подите сюды… И всех зовите. Андрюша, и ты  с ними, - каким-то необычным для него, мягким, заботливым голосом позвал Андрея Матвеева и всех родных и двоюродных братьев Иван Нарышкин.
Привычной надменности и задора теперь не осталось ни капли у этого гордеца.
Отойдя подальше от других, он стал шептать братьям и Матвееву:
- Слышали: все про волоса наши кричат. Ворвутся если эти звери – так сейчас и признают нас. Не срезать ли кудри поскорей?
- Э, пустое, - отмахнулся от брата Афанасий и вернулся к матери и отцу, которые молились в углу перед иконами, обливаясь слезами.
Набожный юноша опустился с ними рядом на колени и стал также творить молитву.


XLII

На улице в это время солнце все чаще и чаще стало прятаться за обрывками надвигающихся пока еще небольших туч. По небу вдалеке к Кремлю двигалась большая туча. На площади пронесся сильный порыв ветра, поднимая густые, высоко взвившиеся клубы пыли. Упало несколько крупных капель дождя, и послышались глухие раскаты первого майского грома.
Не успели еще выборные вступить на лестницу Красного крыльца, как с нее стал спускаться престарелый боярин, князь Михаил Алегурович Черкасский.
- Зачем вы, страдники, пришли сюда? – строго спросил он у стрельцов. – Проваливайте отселе, тут вам не место.
- Небось, твое тут место? – насмешливо отозвался один из стрельцов. – Трогают тебя ли?
171

- Проваливай сам отселе, татарская рожа! – крикнули вдруг другие стрельцы.
Боярин грозно посмотрел на них, но, прежде чем он успел сказать еще что-нибудь, шелковая ферязь затрещала на нем и, попятившись от стрельцов, боярин в одно мгновение очутился от напора стрельцов на Красном крыльце с оторванным рукавом и распоротой вдоль спины ферязью, сопровождая разодранного одеждою громким хохотом.
- Видно, и надеть тебе нечего, что в лохмотьях ходишь? Принимайся-ка, боярин, к старости за иглу! – насмехались вслед ему стрельцы.
Появление Черкасского в изодранной ферязи в Грановитой палате, где собрались в кучку около царя, царицы, царевича и царевны Софьи дрожащие от страха бояре, возбудило ужас.
- Не дадут они нам никому пощады! – зловеще вскрикнул боярин князь Одоевский.
- Сходи ты к ним, князь Василий Васильевич, - сказала царица Наталья Кирилловна, обращаясь к князю Голицыну. – Ты вразумишь их.
Софья вздрогнула. Она хотела возразить что-то, но удержалась и, отойдя в сторону,
встревоженная и взволнованная, присела на лавку.
- Пойду и молю Бога, чтобы он помог мне моим словом одолеть их безумство! – перекрестившись, сказал твердым голосом Голицын.
- Стыдно славному стрелецкому войску творить такие бесчинства! – вскрикнул Голицын, став на последней ступеньке лестницы. – Или хотят стрельцы на все Московское государство прослыть изменниками?
Стрельцы не дали говорить Голицыну.
- Не мы изменники, а вы, бояре, изменники. Мы пришли сюда затем, чтобы узнать: бояре извели ли царевича Ивана Алексеевича?
- Не извели царевича. Милосердием Божим он здравствует по-прежнему! – отозвался Голицын.
- Рассказывай! – крикнули стрельцы. – Мы лучше твоего знаем! Убирайся-ка, боярин, подобру-поздорову! Ничего с нами не поделаешь, а станешь долго толковать, так и тебя изведем.
Без успеха вернулся Голицын с Красного крыльца в Грановитую палату.
- Пошел бы ты к ним, князь Иван Андреевич, - сказал Матвеев Хованскому. – Аво тебя послушают.
- Иди! Иди! – подхватили бояре. – Они все тебя любят. Ничего дурного с тобою не сделают.
При появлении Хованского на Красном крыльце пошел на площади между стрельцов одобрительный говор.
- Зачем вы, ребятушки, пришли сюда? – спросил ласково Хованский, обращаясь к выборным, стоявшим отдельно от толпы. – Нешто мне не верите и через меня бить челобитную великому государю не хотите?
- Как не верить тебе? Да трудить тебя, боярин, не посмели, - простодушно отозвались некоторые из выборных стрельцов.
- Так скажи мне теперь, зачем вы сюда пришли?
- Пришли мы к великому государю ударить челом, чтобы указал он выдать нам изменников, - отвечали с поклоном выборные.
- Кто же изменники?
- Возьми, боярин, эту роспись и представь ее от нас великому государю. Коль ты не возьмешь, так и выборных посылать мы не станем. По ней он узнает, кто изменник, - сказал Чермный, почтительно подавая Хованскому недавно прочитанную перед стрельцами бумагу.
Хованский взял ее и пошел с нею в Грановитую палату.
- Вот боярин, так боярин! – одобрительно кричали ему вслед стрельцы. – Говорит
172

не грозит, а выспрашивает ласковым обычаем.
И, говоря это, они разбрелись по площади, терпеливо, по-видимому, ожидая, какой даст великий государь ответ по их челобитной.


XLIII

В Грановитой палате началось совещание. Царевна заглянула в список, и у нее выразилась радость: в росписи не было никого из близких ей людей.
- Великий государь, - заголосил вышедший на Красное крыльцо дьяк, - указал объявить вам, что тех бояр, которых вы требуете, у него, великого государя, в царских палатах нету.
- Нет, так нет! Мы и сами их после отыщем, куда они схоронились, а теперь пусть нам покажут царевича: хотим увериться, жив ли он? – заголосили стрельцы.
Прошло немного времени, и на площади Красного крыльца показались жильцы, принеся с собою корзину песку.
- Знать, патриарх хочет выйти, - заговорили стрельцы, так как по существовавшему обычаю перед ним всегда мели дорогу и посыпали ее песком.
Пришел, наконец, патриарх Иоаким с несколькими митрополитами и духовенством
кремлевским.
Чудотворный крест, литый из золота с частицей древа Господня, блестел в его руках.
Потолковав немного, кому выйти к народу, старец двинулся из покоев, а за ним князь Юрий Долгорукий, как начальник Стрелецкого приказа.
- И я пойду туды… Меня зовут, спрошу, чего им? – твердо объявил Матвеев.
- Помилуй, не ходи, - обнимая старика, торопливо заговорила Наталья. – Слышь, тебя ищут, изверги. На тебя натравили псов этих несытых. Тебя не станет, кто нам защитой будет?
- Господь! Пусти, Наташа. Може, наша трусость только и страшна. Нет на моей душе греха. Знают стрельцы Артамона Матвеева. Чист я пред ними. А коли оболгали и меня, и род ваш, нарышкинский, так я открою им глаза.
- Нешто сговоришься с извергами? Пьяные, безумные, поди… И слушать не станут.
- А коли правда твоя – и сюда их дождемся. И в покоях отыщут. Не пристало мне от смерти хоронитца. За женской душегреей… Пусти, Наташа… Андрюшу моего побереги, гляди, коли…
Он не досказал и вышел за патриархом и Долгоруким.
В этот самый миг новая волна гула покрыла прежние крики и ропот, долетевший до напуганной царской семьи.
Зловещий набат, тревожный, пугающий, заставляющий сильнее биться самые смелые сердца, сгоняющий краску с самых розовых щек, заметался короткими, частыми звуками в высоте над Кремлем, здесь, под кровлями царских покоев, над древними стенами и башнями твердыни московских царей.
Это наглый, вызывающий набат, до сих пор гудевший только в слободах, в гнездах мятежа, властно звучит сейчас со всех кремлевских колоколен.
- Христьяне! Благословит вас Бог! – перекрестил толпу патриарх с Красного
крыльца. – Вас привела сюда жизнь. Вы что-то хотите? – обратился патриарх к стрельцам.
- Хотим видеть царевича Ивана Алексеевича, хотим видеть царя Петра Алексеевича. Нам сказано, что их в живых нету, их бояре извели, - кричали из толпы стрельцы.

173

- И верно, нужно, чтобы царь и царевич вышли к народу. Сходи Андрейка к матушке царице, пусть соберутся и появятся на крыльце, - распорядился патриарх, отправляя митрополита в царские покои.


XLIV

Напуганная уж и без того, Москва сразу дрогнула во всех углах и жилищах, в страхе переглянулись люди, заслышав этот растущий, все более зловещий и пугающий набатный звон кремлевских колоколов… А семье Нарышкиных и Петру, даже слабоумному Ивану-царевичу показалось, что каждый удар набата не только врывается в окна покоя, где сидят они, затихшие, оцепеневшие… Нет, они точно видели, как выбивают эти звуки из стены кирпич за кирпичом, минуя, ломая все, что встречается им на пути… Рвут тело и душу на мелкие части…
Необъяснимый, панический страх охватил и мальчика-царя.
Но в то же время он не перестает наблюдать и за окружающими, и за самим собой. Словно два существа сидят в его груди одно – страдающее со всеми, другое – ко всему безучастное, не знающее страха и радости, только зорко наблюдающее мысли и дела людей.
Вдруг так же неожиданно, как возник, умолк этот колокольный вопль, вихрь медных звуков и стонов, судорожные вздохи и угрозы, мятежные оклики, вылетающие их груди незримого, но рядом, совсем близко стоящего гиганта.
Яркое солнце, как одинокий глаз, заглядывающее в окно, казалось оком этого загадочного чудовища, которое наклонилось над дворцом, выглядывая, кого бы избрать первой жертвой?
Не один набат замолк в Кремле: как-то разом стихли все голоса и крики, потрясавшие раньше воздух.
“Должно быть, Кир-патриарх с мятежными говорит”, - подумали все в покое, и не ошиблись.
Кроме Анны Леонтьевны, кончившей молиться и державшей на руках внучку Наталью и царевича Ивана, все кинулись к окнам, приоткрыли их и стали прислушиваться.
Иван со своей обычной неподвижностью сидел на скамье в одном из углов и забавлялся ручной белочкой, любимым своим зверьком. Она возилась и бегала по рукам, по плечам, по голове юноши, и он даже закрывал от удовольствия глаза, когда когтистые, крошечные лапки проворно скользили по его волосам и шее.
Но едва приоткрыли окна, Наталья и Нарышкины сейчас же все откинулись назад.
А тяжелые рамы, как будто дернутые снаружи кем-нибудь сильным, большим, с шумом распахнулись настежь, впустили в покой тучу пыли и сору.
Не ветер – настоящий ураган налетел на Москву так же неожиданно сверху, как внизу разыгралась буря людских страстей.
Заклубились тяжелые свинцово-синие, с багровым оттенком, тучи. Они быстро затягивали небо. Не успели передовые звенья этих воздушных драконов коснуться края солнца, как через минуту все оно было закрыто тучами, потонуло в них, и ясный майский день сменился вечерней печальной мглою.





174


XLV

В покое, отойдя от окон, все уселись в тоскливом ожидании.
- А ведь нынче память царевича - Дмитрия-отрока, во Угличе-граде убиенного злодеями, - вдруг почему-то негромко проговорила Максимовна, нянька царицы Натальи, доживающая свой век при своей питомице, богомольная нечетцица-старушка.
Пугливо переглянулись сидящие в покое.
Одна мысль пробежала у всех:
“Что это: случай – или печальное предзнаменование?”
Но раздумывать было некогда.
Поспешно вошел митрополит Адриан:
- Государыня-царица, изволь, послушай, что возвещу тебе. Такие речи воровские злодеи ведут, што и слушать не надобно. Видимо, враг лукавый смущает души людские, князь тьмы удавляет рабов и слуг своих…
- Батюшко, отец митрополит, буде про души-то, - впервые подняла голос Анна Леонтьевна. – Ты про дело-то нам скажи. Про речи мятежные. Что несут они? Чево им
Подать, окаянным? Денег, што ли ча? Казны али водки?
Снисходительно поматывая головой, как бы давая понять, что он извиняет старуху, охваченную волнением, Адриан заговорил не так витиевато и поживее.
- Все не то, государыня-матушка ты моя, Анна Левонтьевна. В одну душу орут: “Извели, удушили-де лиходеи-изменники, Нарышкины, и другие лихоимцы, царевича
Ивана. И Петра-государя извести-де хотят, сами сесть на царство…” А многие тут же Матвеева-боярина да Языкова поминали… Да на крик кричат: ”Подайте-де нам изменников, губителей царских, Нарышкиных. А не выдадите – всех вас смерти предадим…” Господи, сколь велико озлобление и слепота человеческая, - снова впадая в русло проповеди, заключил Адриан.
- Выдь на крылечко, царица, - просит патриарх, до земли приклонился Адриан Наталье Кирилловне. – Узрят крамольники тебя живу, да царя с царевичем, в себя взойдут и утешатся.
Царица заткнула пальцами уши и топнула ногой.
- Не пойду! Не стану смердам потворствовать. – Она пыталась скрыть за гордыми словами охвативший ее животный испуг, но ей никто не поверил. Выкатившиеся глаза, белое лицо, и щелкающие, точно от жестокой стужи, зубы выдавали ее с головой.


XLVI

Быстро вошли Матвеев и сам патриарх.
- Слышь, бояре! Што скажешь, государыня-царица, Наталья Кирилловна? Может, Бог даст, все обойдется, - торопливо, почти радостно заговорил Матвеев. – Обманули нагло всех вороги наши: “Може, и на свою погибель. Теперь гляди, как бы на их голову не пало горе, нам на пагубу воздвигнутое”. Покажем народу Ивана, жив-де он. И государь-де Петруша – дал Господь милости – жив, целехонек. А там – потолкуем с ними со всеми, шалыми… а тамо… идем поскорее…
Петр первым двинулся, было, к Матвееву и патриарху, стоявшему ближе к дверям.
Но Наталья даже не поднялась с кресла, в котором сидела, роняя беззвучно слезу за
слезой.

175

- Што молчишь, государыня? Поведай што-либо. Тебе подобает к народу вывести детей своих, государей, царя и царевича. Слово свое скажи царское – и закончишь мятеж. Верь ты мне, Натальюшка.
- Государыня, помилуй! Изволь выйти. Ворвутся – всех перебьют! Скажи им: жив-де царевич старшой… Вот он. Покажи его народу, - молил растерявшийся совсем Языков.
- Выйди, государыня, - просили все другие: Салтыков, Григорий Романовский, Нарышкин.
- Мне… вести сына… Туда? - только и спросила с тоской, заламывая руки, Наталья. Встала во весь рост пред патриархом и боярами, быстро притянула к себе Петра и прижала к своей груди.
Такая сила, такая мука была в этих словах матери, которой предлагают вывести ребенка-сына к бунтующей, озверелой, пьяной, стрелецкой толпе, что ни у кого, ни единого звука не сорвалось с губ.
А крики и вопли стрельцов вместе с порывами бушующего ветра все громче и наглее врывались в распахнутые окна.
- Белоцька, проць, больно! – неожиданно нарушил тишину глухой, сюсюкающий голос царевича Ивана.
На миг оглянулись все на бедного недоумка, и сейчас же снова обратились к царице, ожидая, не скажет ли она чего, не изменит ли решения?

Толпы мятежников росли. Видимо, ими руководили искусные руки… И, конечно, долго они не будут стоять и кричать там, внизу у крыльца… Сюда ворвется вся буйная
ватага. И уж поздно будет уверять их в чем-нибудь, призывать к благоразумию, молить о пощаде.
Поняли это все, как и понимала сама Наталья.
Но никто не решался первый приступить к матери требовать, чтобы ради общего спасения она подвергла опасности свое дите, царя-отрока.
Стрельцы его не тронут. В этом все убеждены. А как знать, не стоит ли уж за порогом несколько подготовленных злодеев, вроде Битяговского? Не будет ли нанесен удар с той стороны, откуда никто и не ожидает.
Понимают это все. Видят грядущую гибель – и молчат.
- Уйти отсель… Бежать ужели не можно? – опять с тоской вырвалось у Натальи.
Никто ей не ответил.
Только Матвеев молча, безнадежно покачал головой.
Он уже успел узнать, что все пути обрезаны. Везде стрелецкие караулы. Коней стерегут в конюшнях мятежные стрельцы… Бежать невозможно.
- Наташенька, дочушка моя, а пошто и не выйти тебе со внучонком?
Этот вопрос негромко, но внятно задала царице анна Леонтьевна, подойдя и слегка касаясь рукой плеча дочери. Рослая, красивая, лет сорока шести, она казалась старшей сестрой царицы.
- Слышь, милая, чего боишься? Не грозят же внучонку моему, Петруше-голубчику. И, словно бы добрые люди толкуют, пришли-де за брата его, за Иванушку, постоять. Милая доченька, чево же боишься? Бог с тобой и Петрушенькой, и нашим… Ждать, слышь, хуже. Смерть - не там, куда человек не идет. Она там, где сам стоишь. Вот она здесь, со мной рядом… и с тобой… и с ним, младенцем, рядышком. И так все ходит она, все ходит, покуль Господь не скажет: “Пора приспела…” И косит она всякого, кому пора придет. Петруше – так ево, младенца, унесет ко Господу… И глаза мои от слез затуманятся, солнышко видеть перестанут. А все жить буду, хоть и старая, дряхлая стану, никому не нужная. Што боишься, доченька? Господь с тобой. Он, Петруша – царь. Ево
зовут, слышь… Дети зовут. Старые, буйные, пьяные… Да все же дети ему, отроку,
176

помазаннику Божию. Надо идти. Може, выйдет он, слово-другое скажет – и души их спасет. От греха их удержит. Падут кови адовы. Хто знает? Слышь, Наташенька? Скрепи сердечушко. На Бога положись. Иди. Не там смерть. С нами тут она… везде она… Не бойся смерти, доченька. Так и внучка учи. Ступай с Богом!
От этих простых, но таких значительных и по смыслу, и по неожиданности своей слов, чем-то новым пахнуло всем в душу. Стал бледнеть, исчезать животный, ослепляющий разум страх, в котором цепенели здесь люди раньше.
Словно себя нашли эти люди, с безмолвной мольбою окружающие сейчас Наталью и Петра.
Им уж как будто и все равно стало, выйдет ли царица, выведет обоих братьев, или не успеет это сделать. И они падут под ударами озверелой толпы, когда, потеряв терпение, стрельцы ворвутся в покои.


XLVII

Наталья Кирилловна долго упорствовала, крепко обняв сына, не слушала уговоров.
Шум на дворе возрастал с угрожающей силой. В окна полетели булыжники.
Петр прилепился к матери и горько всхлипнул.
- Сказывал я – отпусти на Преображенское – не велела… А мне боязно царствовать над стрельцами. Мне ребятки любезней.
В сенях затопали десятки ног.
Матвеев смело подошел к порогу и ногой открыл дверь. Перед ним, смертельно испуганные, остановились дьяки и несколько думных дворян.
- Грозятся полки – не покажется-де царица с царем да царевичем – весь Кремль разнесут!
Выхода не было. Царица сдалась. Хованский с Матвеевым пошли за Иваном.


XLVIII

Завидев Артамона Сергеевича, Софья обняла брата и зарыдала.
- Не пущу на погибель братца!
Матвеев поглядел на царевну с едва скрытым презрением.
- Не тем ты покажешь верность и любовь царю Петру, что над братом слезу уронишь, а тем, что, выведя царевича перед смутьянами, от погибели избавишь весь царский род!
Слова Матвеева смутили Софью. Она перекрестила Ивана и покорно отошла к стене.
- А царю мы верны, и противу него не злоумышляем.
Со двора доносились грозные крики:
- А буде ж изведется еще царевич, вместно посадить на царство его! Он старшой сын Алексея Михайловича! Его венец.


LIX

У Натальи хлынули слезы. Тихо плача, не говоря ни слова, взяла она за руки обоих
177

братьев и пошла к дворянам. Медленно, в низком белом клобуке и пестрой рясе, с большим крестом за ней шагал патриарх Иоаким. За патриархом шел митрополит Адриан. Царица шла с лицом, закрытым фатою.
Неровным шагом она приблизилась к золотой решетке, отделяющей площадку лестницы от входа, ведя за руку царя Петра Алексеевича, рядом с которым плелся царевич Иван Алексеевич.
За царскою семьею и духовниками нерешительно робко двигались бояре, а между ними и оборванный князь Черкасский.
Обливаясь слезами, двинулись за нею и Нарышкины, и бояре, и боярыни, бывшие с царицей в покое, а также патриарх Иоаким.
Только не пошла мамка с царицей Натальей, которая горько, неутешительно рыдая и отирая свои глаза, плохо сознавала, отчего ей так хочется плакать.


L

По приказанию царицы мамка отвела царевну в ее покои, в терем. Туда же увели трех братьев Натальи: Мартемьяна, Льва и Федора, которым было четырнадцать, одиннадцать и шесть лет отроду.
Чем ближе подходили все к той части дворца, где стояла Грановитая палата и широкое Красное крыльцо вело к соборам, тем слышнее стали крики мятежных ратников.
Страх снова прокрался в более робкие сердца особенно тех, кто чувствовал за собой грехи.
Незаметно отстал Афанасий Нарышкин и прошел в церковь Воскресения Христова, что на сенях государева дворца. Там он распростерся ниц перед престолом, в алтаре и молился о спасении своем и всей семьи.
Иван Кириллович с братьями тоже отстал от других, повернул к царицыным хоромам и заперся там, в маленькой светелке царицы Натальи, приказал прислужницам не говорить, что он здесь. Вскоре к ним пришел старик Нарышкин с Андрюшей Матвеевым, которых Наталья и бояре послали сюда, как в более безопасное место.


LI

Как только Наталья с сыном и пасынком показались на площадке крыльца, их там и шатнуло назад ударами ветра, кидающего тучами пыли в лицо. Но царица словно и не замечала ничего. Только зажмурила глаза и направилась прямо к каменному барьеру, который невысокий, но довольно широкой стеной ограждал всю площадку.
На этой стене, доходившей до половины роста человеческого, обычно устанавливали полковой барабан дежурных полков при особом часовом для подачи сигналов всем караульным во дворце.
Ветром барабан давно снесло вниз. Часовой отошел к дверям Грановитой палаты, укрываясь от бури.


LII

Как раз в то время, когда Наталья с сыновьями появилась на крыльце, на площади
178

пронеслась весть:
- Царевна Софья у Аптекарской лестницы угощение поставила гостям. Полных три бочки пенного вина поставлены. Пей, сколь много душа просит.
Самые бесшабашные головы бросились на зов, задние ряды поредели. Остались впереди люди, убежденные, что во дворце действительно совершилось преступление и желающие произвести суд и расправу со злодеями царскими.
Поэтому, как только показалось большое шествие наверху Красного крыльца, стрельцы сами стали укрощать друг друга:
- Тише, не галдите… Идут… Бояре, кажись, нос показали… Гляди, никак, и святейший сызнова с ними. Да и царица сама…
- Не обманули бояре. Сказали, что выйдет… Царя де приведет с братом… Вот и есть она.
Хотя было довольно темно от бури, но кто из стрельцов не знал платья
государыни-царицы? И все невольно притихли.
Когда же по сторонам Натальи обрисовались два детских облика – удивление стрельцов выразилось новыми криками.
- Гляди, никак, сам царь тута… И царевич с им… Гляди, братцы… Глаза отводят… Удушен царевич… А энто другой хто…
- Молчите… Царица говорит, никак. Не галди, ребята… Слушать дайте.
Как можно больше напрягая голос, чтобы ее услышали внизу, несмотря на шум ветра, Наталья заговорила со стрельцами.
- С чего мятеж затеяли, стрельцы государевы? Вам ли так делать надо? Пошто крамолу сеете по земле, врагам царства радость даете? Ложные вести поведали вам. Вот оба они, государи, живы и здравствуют. И Петр Алексеевич, царь-государь, и брат ево, царевич Иван Алексеевич. Глядите, коли не верите… Вот…
По знаку Натальи Михаил Алегурович Черкасский и Борис Голицын поставили обоих братьев на самый каменный барьер, так, что со всей площади их стало видно.
- Вот, царь Петр Алексеевич! – в смущении проговорила царица Наталья Кирилловна.
- Царь… Это царь наш малолетний, Петр Алексеевич… Видим, знаем… Гляди, братцы, он! – закричали передние стрельцы остальным.
И даже в этом мглистом освещении издалека все узнали своеобразную фигуру, поступь и стать отрока-царя.
- А вот другой хто – не знаем, - опять закричали вожаки. – Може, он и не он. Нечасто видали батюшку – царевича Ивана… Попытать бы надо.
- Попытайте, попытайте, - подтвердили отовсюду голоса.
А в это время какой-то дюжий стрелец при помощи товарищей уже тащил высокую лестницу, стоявшую у благовещенского собора, где делались какие-то поправки.
Приставленная к крыльцу лестница достала до самой стены, на которой стояли Петр и Иван.
Два стрельца постарше, видавших царевича во время торжественных выходов, живо взобрались на самый верх лестницы и, обложив головы, пристально разглядывали Ивана
- Ты, слышь, государь, ты Иван ли царевич? Не извели тебя Нарышкины? Не удушил Ивашко Нарышкин? Ты сам и есть он?
- Вестимо, я царевич. Кем же мне быть-то? Мужик, ты? Я бы тебя! Ишь, напужали нас всех… Чучелы… Станет дядя Иван душить меня. Пошто?
- Гм… Точно ты прямой царевич Иван Алексеевич.
- Да, я, точно царевич Иван Алексеевич.
- Как же нам сказывали, что тебя извели злодеи?
179

- Нет, я жив. И никто меня не изводил, и на кого я не жалуюсь.
Стрельцы растерянно глянули на царицу. Она стояла, как мраморная.
Внизу глубокое смущение – точно вся площадь дрогнула от стыда: и стыдно, и досадно. Цыклер, Озеров и Сунбулов бледные и дрожащие, хотят затереться в толпе. Но в окне из-за лица Родимицы показывается лицо царевны Софьи – грозное, решительное. Она делает знаки, показывая вниз на бояр.
- Царевич жив! На царство его! – в мертвой тишине раздается голос Сунбулова.
Это была искра, брошенная в порох. С разных сторон послышались крики.
- Пускай молодой царик отдаст скипетр старшему брату.
- Старшому брату скипетр и яблоко!
- Подай нам тех, кто у него скипетр отнял!
- Подайте Нарышкиных! Мы весь корень их истребим.
- Нарышкиных! Нарышкиных! Они наши недоброхоты!
- А царицу Наталью в монастырь! Пущай молится!
И царевич носком сапога собирался ткнуть в лицо бородачу, но тот уже стал спускаться к товарищам вместе со вторым стрельцом.
- Царевич энто, сам он сказал. Облаял меня государь. Никому быть, как он. Може, еще хто попытает, ребята…
Еще несколько стрельцов поднимались один за другим. Иван уж и отвечать не мог спокойно на их вопросы.
- Провалитесь, вы, идолы. Слепы, што ли? Я вон плохо вижу… А то бы уж ткнул вас…
- Он, он… И слепой, почитай, вовсе… Никому иному быть, как царевич старший, - кричали люди, побывавшие на лестнице. – Нет обману. Напраслину сказали нам.
В настроении мятежников наступило перелом.
И страшно, и стыдно было им бесчинств, какие натворили они сгоряча.
Раздались голоса:
- Помилуйте нас, государи наши, и ты государыня… Налгали нам. Шли не для мятежу. Ваши царские величества хотели застоять… От изменников уберечь. Помилуй, царь-государь, светик ты наш… Земно бьем тебе челом… Не казнить рабов своих…
- Христос с вами, люди добрые, - необычайно звонким, девическим каким-то голосом далеко в толпу крикнула Наталья, чувствуя, что ее, как на крыльях, поднимает сознание минувшей, огромной беды и опасности. – Идите с Богом. Другим скажите, кто еще не знает. Нет на вас вины. Вот сам царь то же скажет…
- Идите с Господом, - звонко, тоже свободным теперь, радостным голосом крикнул Петр. – Нет вины на вас. Хто обманул вас – те с виною…
- Нешто… Мы и сами с ими разделаемся, - раздались из толпы голоса.
Другой голос послышался из толпы:
- Теперь они живы, а наутро злодеи изведут их! Нужно перебить бояр-изменников.
Толпа при этих криках сперва грозно заколыхалась на площади. Царица, царь Петр и царевич Иван, патриарх и бояре кинулись в ужасе в царские палаты, тесня и давя друг друга, а ватага стрельцов, наклонив перед собою острые копья, дружным натиском кинулась с оголтелым ревом на опустевшее Красное крыльцо. В это время прозвучали несколько пушечных залпов, направленных на дворец и затрещали ружейные выстрелы. Задребезжали и зазвенели выбитые и треснувшие стекла, а испуганные стаи воробьев,
голубей и галок взвились над крышею дворца и тревожно заметались над черною тучей. В это же время мгновенная молния серебристыми зигзагами промелькнула по туче, которая уже полностью заволокла небо и нагнала почти ночную тьму. Ярко освещенная молнией ревевшая толпа остановилась и притихла. Все сняли шапки и стали набожно креститься, когда вдруг над головами стрельцов грянул резкий и сухой удар грома, рванул сильный
180

ветер, загудел, завыл и застиг всю площадь высоко взлетевшею пылью. Хлынул проливной дождь, толпа с шумом разыгравшейся бури с диким завыванием ринулась к царским чертогам.
Случилось это после того, как братья Толстые, Милославский, Куракин и другие сторонники Милославских, которые находились на Красном крыльце, как только увидели, что стрельцы, стоявшие тут, склонны к мирной развязке бунта, часть из них двинулись к Софье в покои, в которых она сидела с Милославским. Некоторые их них помоложе, попроворней, прямо кинулись обходом на площадь, чтобы подобрать людей более решительных и не упустить удобной минуты подогреть толпу. Поэтому не суждено было этому бурному дню закончиться добром.


LIII

Петр до крови вонзил в руку матери ногти и судорожно передергивался всем телом. Спокойно улыбаясь и щурясь от вновь выглянувшего солнца, близоруко вглядывался в толпу Иван.
Стрельцы подкинули высоко в воздух шапки.
- Ура старшому сыну государя Алексея Михайловича, истинному царю Ивану
Алексеевичу!
Людишки Милославских надрывались больше всех:
- Ура государю Ивану! Выдать Нарышкиных! Всех в монастырь.
Чуя след беды, грозившей царице, к бунтарям спустился Черкасский, Шереметев, Василий Васильевич Голицын и Хованский.
Хованский сделал рукой знак.
- Дозвольте молвить, ежели заслужил я у стрелецкого воинства дружбой верной чести сей малой.
- Молви! – прокатилось дружно над двором. – Противу тебя нее имеем зла! Один ты нам замест отца!
- А коли так, - отвесил князь земной поклон, - бью вам челом, стрельцы. Побойтесь Бога, не обагрите царской кровью православной души своей! – Он перекрестился и многозначительно прибавил: - А ежели люб вам царевич Иван на столе царевом, повелите и быть собору.


LIV

У бочек с вином, выставленных по приказанию Софьи под предлогом, что это успокоит горланов, подручные царевны собрали больше народу, чем было его перед Красным крыльцом.
Кто полупьяным дошел до Кремля, теперь совсем был пьян. Трезвых здесь не было.
Немало завзятых петухов и опились тут же дармовым вином.
Они лежали на земле, страшные, противные, грязные, потеряв сознание.
А остальные уж не разбирали, что они делают, где они сейчас.
- Што ж так загостились, ребятушки, - обратился Петр Толстой к тем, кто был пободрее. – На площадь поспешайте. Покончат там без вас все дело дружки ваши. И
награды не достанется вам больше…
Кинулись гурьбой стрельцы к Красному крыльцу.

181

Их громкие возгласы, брань и угрозы заронили новую тревогу в душу Натальи и бояр.
Матвеев быстро, настойчиво заговорил:
- Пройди, государыня-царица, хотя сюды, в Грановитую палату, на всяк случай. Пускай с вами идет светлейший патриарх. А мы уж тут с боярами образумим и тех, што бегут, как прежних образумили.
- Нет, уж я здеся, с вами побуду, - сказал Иоаким.
Наталья же беспрекословно исполнила совет Матвеева. Она чувствовала, что последние силы покидают ее.


LV

Наталья Кирилловна забилась с царем под кровать. В терему растерянно и без толку суетились Стрешнев, Борис Голицын и Артамон Сергеевич.
- Горит! – мотнул головою Матвеев.
- И впрямь дым! – испуганно шепнул Голицын, отпрянул от оконца и, заглядывая под кровать.
Царица на мгновение высунулась из-под постели, но тотчас снова юркнула назад, накрыв своим телом сына…
Москва мрачнела под дымом пожарищ. То разбойные людишки, освобожденные мятежниками из темниц, бросились на поджоги и грабежи.
Стрельцы ударили в сполошный колокол.
- А татям смерть, - единогласно постановили они и незамедлительно расставили во всех концах Москвы крепкие дозоры.
Но мера эта не только не уняла, а еще больше раззадорила людишек, разбила незаметно бунтарей на несколько враждебных друг другу станов.
Стрельцы, заговорщики восстания, превратились для многих холопей и гулящих, примкнувших к грабежам, в изменников и врагов.
Кое-как справившись с разбоем, полки снова подступили к Кремлю и пополнили ряды тех, которые находились там давно.
К ним в полном облачении  вышел патриарх Иоаким. Суровый и упрямый, как лик Марликийского Николая, он поднял высоко над головою икону  Иисуса Христа.
- Чада! Чего снова ищите?..
Его прервал бешеный рев:
- Не надо! Не надо! Без тебя ныне ведаем, чего ищем!
Под град насмешек и брань стрельцов-староверов патриарх сразу потерял уверенность в себе.
На крыльце, рискуя жизнью, появился князь Черкасский.
- Противу кого поднялись? – простер он, словно в смертельной обиде, к небу руки. Не противу ли помазанника Божия поднялись?
Какой-то монашек подхватил с земли камень, бросился к князю.
- На держи, сподручник антихристов!..
В изодранном платье, весь в крови, Черкасский еле вырвался из рук мятежников,
укрылся в ризнице Крестовой палаты.
В это время Матвеев бесстрашно спустился с крыльца: громко, взволнованно обратился к тем стрельцам, которые кучками стали подбираться к дверям золоченой решетки, замыкающей собой вход на Красное крыльцо.
- Здоровы живете, ратники! Божие, доблестное православное воинство! Давно не

182

видался с вами. Узнаете ли? Давно не говорил с вами по душам.
- Куды не узнать… Боярин Матвеев, Артамон Сергеевич, хозяин наш старый… Тебя нам и надо… Сказывай, как покойного государя извел? Как нового извести собираешься? Говори, старый грешник. Куды подевали Ивана-царевича, заступу нашу? А…
Крики злобные, пьяные голоса и угрожающие взгляды буянов не смутили старика.
- Снова здорово… Где были до сих пор? Вон у дружков спросили бы. Они не токмо что видели царя и царевича – говорить с ними изволили государя. Нет в царском доме изменников.
- Были здеся оба… Видели мы… Толковали с ими, - раздались голоса тех, кто
раньше тут был при появлении царской семьи.
- Ладно. А все же вы по городам посылать вздумали… Твои все козни. На нас, на стрельцов, служилых людей иноземных да дворян городовых всю земскую рать собираете. Стереть нас с лица земли норовите. И ты – первый… Иди, иди сюды… Поспешай варварам на расправу. Не кройся за решеткою. Мы и сломать ее умудримся, коли сам не придешь…
- Не придется ломать нам затворов во дворце царском… Вот видите, раскрываю дверь, не боюся вас. Потому – совесть моя чиста… А вы земской силы боитесь, про иноземные рати толкуете. Видно, за собой што плохое знаете. Болит душа моя. Так ли встретить чаял войско свое любимое? Царскую охрану самую ближнюю. Што дурного вы от нас, да от роду царского видели? А теперь… Вот сидит во палате царица-матушка. Вам
она не родная ли мать была? И птенчики при ней, сыны царя Алексея, кой не то отцом – другом, слугою вашим был… Да и Федор тоже… И вот расплата стрелецкая… Стыд и горе… Плачут они там и мать-государыня, и царь-отрок и брат его недужный… А стрельцы, страшные, буйные, пьяные инова дела не знают, собираются двери в жилье царском ломать, убивать хотите не токмо что верных слуг царских, а родню самую близкую?! За што?.. Виновен хто из нас, хоть бы самый ближний к трону – жалобитесь, челом бейте. Будет дана вам правда. Не попустит государыня и юный царь с боярами никому, даже брату родному, вину или грех какой. Видели, как начальникам вашим было по челобитью вашему. А вы все забыли… Наущения злобные слушаете… Все заслуги свои боевые в грязь затоптали… Так уж и меня скорей убейте, старика, не видал бы я позора в войске моем, не слыхал бы про горе и позор всей земли русской… Убивайте меня скорее…
И прямо в толпу шагнул Матвеев.
Как от чего-то грязного, страшного отхлынула пьяная, бесшабашная толпа от этого беззащитного старика, покорившего их темные, смущенные души силой, величием духа, красотой подвига.
- Што ты, Господь с тобой… Ступай с Богом, боярин. Не медведи мы дикие. Не кровь пить пришли… Смутили нас… Прости уж… Коли жив Иван-царевич, когда все благополучно в терему вашем царском… Уж мы по домам тогда…
Нерешительно, с каким-то детским, наивным и грубоватым смирением, звучат голоса стрельцов. Переминаются с ноги на ногу они, не знают, как им и уйти теперь отсюда.
- Ну ладно. Бог простит. Идите с Богом. Товарищам скажите скорее, сбирались бы в месте в одном да шли по домам… Идите…


LVI

И, поклонившись толпе, Матвеев стал подниматься наверх мимо М.Ю.
183

Долгорукого, который стоял тут же, как бы наготове защитить старца в случае беды.
Князь дал пройти мимо себя Матвееву и остался внизу, с темным, нахмуренным лицом, словно не знал, на что ему решиться.
Как начальник Стрелецкого приказа, Долгорукий считал и себя виновным в том, что допустил разыграться мятежу.
Мягкие, душевные речи Матвеева достигли цели. Но они не нравились Долгорукому. Не так бы он поговорил с этими скотами…
Но начинать без повода – тоже нельзя было.
Долгорукий уже стал, было, подниматься за Матвеевым, который скрылся в дверях,
ведущих в Грановитую палату.
Исход речей Матвеева не понравился не одному Долгорукому.
Оскалили зубы, как волки, Толстые и младший Милославский, которые уже, не стесняясь, появились на самой площади перед соборами, чтобы подогревать толпу, подстрекать ее к буйству и резне.
Новую волну пьяной черни, стрельцов и солдат толкнули они на площадь к концу речи Матвеева. Но Долгорукий не дал долго шуметь этим крикунам. Нагнувшись через ограду крыльца туда, к новым буянам, он властно и зло крикнул:
- Не сметь горло драть, ироды… Собачье племя… Холопы безглуздые. Мало вам, скотам, толковано было? Все не заспокоитесь. Так уж будет! Иначе я с вами, с крамольниками, потолкую. Жалели вас, кровь проливать не хотели. А вы и стыда не
знаете. И вправду, видать, на расправу к мастерам заплечным захотелось. Вот я кликну челядь… Прочь по логовам по вашим по грязным, пока целы… Не то… в топоры, да в плети вас… Ах, вы… висельники…
И вспыльчивый, несдержанный князь разразился грубой бранью, грозя кулаком пьяной толпе, наглость которого окончательно лишила его самообладания.
- Слышь, братцы, - закричал из толпы стрельцов Александр Милославский, который, пользуясь мглою, вмешался туда без опасения, что его узнают с крыльца. – Послушайте, как дается мучитель наш, боярин князь Долгорукий, да еще петлей да плетью грозит… Потерпите ли, братцы…
Но и без этих подстрекательств в стрельцах проснулся зверь, которого смирили, успокоили речи царицы и Матвеева.
- Што?.. Нас в топоры! Лается еще окаянный… Буде зря время терять… За работу ребята… Починайте с ево первого… Заткнем глотку боярскую широкую… Гайда, к верху вали…
Патриарх, сообразив, что дело кончится плохо из-за одного неосторожного поступка князя Михайлы, поспешил навстречу толпе разозленных стрельцов, взбегающих
на крыльцо, и высоко поднимая крест в руке, молил:
- Христом распятым заклинаю… Стойте, годи… Послушайте мэнэ…
- Ступай с Богом, святый отче… Не надо нам теперя цветов твоих… Не пора. Время приспело разобрать, кто нам надобен, кто нет… Бери ево, князька, ребята. Тащи к Пожару. На Лобном месте – тамо всех наших недругов судить станем… Всех их туды приведем.
Но не успели стрельцы, оттолкнув Иоакима, схватить Долгорукого, как блеснула сабля в его руке и один за другим двое упали, обливаясь кровью. Голова одного была разрублена пополам, как будто нарочно изловчился князь, нанося страшный удар.
- Кроши, руби ево на месте, коли так! – заревели стрельцы.
Три бердыша засверкали у князя над головой и опустились с глухим треском, раскалывая череп.
Князь повалился мертвым.
- Гляди, да он в кольчуге… То-то и копье ево не берет, - орал какой-то
184

приземистый парень, нанося с размаху копьем своим удар по телу, прямо в живот.
От первого удара по кольчуге загнулось жало копья. Но при втором все железо до древка вошло в живот и, вынимая изогнутое острие, стрелец разворотил внутренности мертвеца.
- Подымай ево, ребята… Вниз кидай… Гей, становите копье, примайте князя честь честью… Любо ли, гей, робя… М. Ю. Долгорукова, князя миром встречайте. Любо ль?
- Любо, любо… Ох, любо! – кричали в ответ стрельцы, стоявшие внизу и окончательно разнуздавшиеся при виде первой крови.
Грозный, тяжелый труп, с которого было сорвана почти вся богатая одежда,
очутился в руках двух злодеев.
Взобравшись на стенку крыльца, они раскачали князя и бросили его вниз, прямо на подставленные копья.
Кровь так и хлынула из ран, пробитых остриями этих копий, и сейчас же тело рухнуло на землю.
- Пусти, я ему тоже поднесу гостинчика, - расталкивая других, орал совсем пьяный, на мясника похожий стрелец. – Он меня кадысь под батоги ставил. Так вот же тебе, окаянный…
Ударом секиры он отсек у трупа руку, которая легла на отлете, когда князь рухнул на землю.
- Мой черед… Я… - раздались голоса. – Я теперь! – засверкали секиры. И только
тогда оставили злодеи свою гнусную работу, когда на земле вместо человека лежали куски чего-то бесформенного, кровавого, как те куски мяса, которые лежат на ларях у мясников.
- Любо, ребята… Лихо! – снова выдвинулся Александр Милославский, рядом с которым стоял теперь и Толстой. – Теперь, благо почин сделан, за других берися… Матвеева изловить надо… Он главный ваш ворог.
- Врешь, боярин. Али не слыхал, што тута сказывали цари да Артамон Сергеевич? Сам-то ты проваливай, пока не влетело, - крикнули подстрекателю стрельцы, еще не позабывшие гордых и благородных слов Матвеева.
Зубами заскрипел Милославский.
- Шут их возьми, Сашка, - увлекая его за собой, сказал Толстой. – Идем, иных поищем, посговорчивей… Видишь, началась потеха. Теперь наша взяла…
Петр Толстой не ошибся.


LVII

У того же Аптекарского крыльца нашли они новую кучку мятежников, допивавших поддонки из бочек.
Эти не слыхали речей Матвеева. Они недавно появились в Кремле, куда не решались по трусости прийти первыми, а уж нагрянули потом, едва дошли к ним вести, что отпору мятежникам нет и во все в их власти.
Окружным путем, знакомыми ходами Толстой и Милославский повели эту шайку прямо к Грановитой палате.
Услышав шум на площади, услышав от вбежавшего сюда патриарха о свалке стрельцов с Долгоруким, о страшной участи, постигшей князя, все, сидевшие в палате, снова ощутили на себе холодное дуновение смерти.
Не успел патриарх рассказать о гибели Долгорукого, со стороны дворцовых сеней ворвались убийцы, наведенные Милославским и Толстым.

185

Страшными клубками переплетенных змей показались царице десятки рук, зашаривших под кроватью. Она вскрикнула не своим голосом и потеряла сознание.
Петра за ноги выволокли на середину терема. Пред обезумевшими его глазами мелькнула секира. Кто-то вцепился в кудри царя, запрокинул голову.
Патриарх изо всех сил схватил руку стрельца, покушавшегося на государя.
- Обетованье даю, - взмолился он, - отныне за старую веру служить, головы не жалеючи, стрельцам убогим. Токмо помилуй дите неразумное.
Стрелец выронил из рук секиру. Холодное лезвие упало на горло Петра. Чуть царапнув кожу, секира грохнулась об пол.
- А коли так – и мы не душегубы, - поклонились мятежники патриарху, - пущай живет!
Мертвый взгляд вытаращенных, как у повешенного, глаз царя порождал в душе стрельцов жуткий, полный суеверия ужас. Они торопливо попятились к двери.
- Пущай покель дышит.
И вдруг остановились, прислушиваясь к чьему-то старческому кашлю.
Один из стрельцов шагнул к сундуку и приподнял крышку.
- Эвона, брателки, гостя какого я вам обрел! – расхохотался он, снова веселея. – Сам Артамон Матвеев с усами.
Из перевернутого сундука вывалили барина.
- А мы-то и не чаяли свидеться!
- Тащи его на улицу! Народу кажи!
И как стая голодных псов на затравленного зверя, кинулись на старика.
- Прочь изверги!.. Не дам… Не позволю… Не дам, - не помня себя, крикнула Наталья, обнимая голову Матвеева и стараясь прикрыть его от здоровых, мускулистых рук, которые протянулись к боярину.
Но две чьи-то руки грубо оттолкнули защитницу. Она в полубесчувственном состоянии упала на скамью и видела, как стали уводить любимого ею старого, беззащитного друга.
Ни кричать, ни плакать, ни молить не имела сил царица. Ужас владел ее душой.
Прочь оттолкнули патриарха с дороги стрельцы, не слушая его увещеваний. И старец стоял в стороне, закрыв глаза руками.
С глумливым хохотом, с прибаутками, мимо бояр поволокли стрельцы Матвеева.
Он не сопротивлялся, но его тащили чуть не волоком, тут же срывая одежду, чтобы убедиться, нет ли панциря под нею.
- А то и топоры не возьмут, - крикнул кто-то из палачей. И тут же обратился к Наталье: - Слышь, государыня, Наталья Кирилловна, - боярина Кирилла да брата Ивана нам готовь: придем за ими. Волей неволей отдашь.
Затем мимо патриарха и всех стоящих бояр и боярынь злодеи поволокли Матвеева к выходу.
Не вытерпел старый князь М.А. Черкасский.
- Оставьте, убийцы… Не троньте ево… Возьмите выкуп… Все возьмите… Не троньте ево, - стал он просить стрельцов и ухватился за плечи Матвеева, пытаясь поднять, поставить на ноги своего давнишнего друга, отданного на казнь палачей
- Али сам с ним в разделку захотел? Прочь, старый... Мы боярами не торгуем. Довольно они торговали нами и братьями нашими… Отходи.
Но Черкасский не отошел.
Видя, что Матвеев даже не держится на ногах, а, обессиленный, повалился на помост, Черкасский так и накрыл друга своим телом, как наседка птенцов накрывает от коршуна.
- Меня убейте… коли нет в вас души… Бога нет! Меня рубите, его не дам. Каты…
186

звери…
- Чай, не лайся, старая собака. Моли Бога, што тебя нам не надобно, а то не сдобровать тебе! Прочь.
Грубые руки вырвали Матвеева у старика, изорвали в борьбе одежду на князе. Его оттолкнули, а Матвеева, оглушенного, окровавленного ударом пики в голову во время схватки, потащили на Красное крыльцо.
Миг – тело старика мелькнуло в воздухе. Принятое на копья – оно уже бездыханное достигло земли. И тут же Матвеева постигла та же участь, что и Долгорукого.
Из дальнего края сеней мчался налившийся вдруг могучими силами Фрол. Высохший и скрюченный бременем годов, он был неузнаваем. Дикий гнев, лютая ненависть и неуемная жажда положить живот свой за Артамона Сергеевича переродила его, зажгла безумством глаза и заковала в сталь мускулы.
Матвеева вытащили на крыльцо и, прежде чем кто-либо успел опомниться, сбросили вниз на стрелецкие копья.
Фрол выхватил из-за кушака кинжал и нырнул за боярином, повиснув на острие копья.
- Чумной! – выругался кто-то в притихшей толпе. – Жил псом, нагайку лижучи господскую, да так псом и подох.


LVIII

До тех пор пока стрельцы не появились на пороге Грановитой палаты, царевна Софья оставалась там вместе с мачехою и обоими братьями. Она была тверда и спокойна, уклонялась от всякого вмешательства в происходившее перед ее глазами. Но когда стрельцы вбежали в Грановитую палату, она протиснулась через толпу и крытыми переходами пробралась в свой терем.
Следом за нею вбежал туда Голицын. Он был бледен, и в противность строго соблюдавшемуся обычаю, на голове его не было высокой боярской шапки.
- Выйди, царевна, на Красное крыльцо! Попытайся остановить безумных! Они послушают тебя! – торопливо закричал Голицын, падая на колени перед Софьей.
Царевна равнодушно улыбнулась и положила свои руки на плечи князя.
- Пусть изведут всех… Был бы только ты жив, князь Василий! – проговорила она и, нагнувшись, поцеловала его в голову.
Голицын быстро вскочил с колен.
- Не дивись тому, князь Василий! Происходит конец моей тяжелой неволе. Я вхожу в высоту, на которую возведу и тебя! – проговорила она, страстно смотря на изумленного боярина.
- Но царевна… - задыхаясь от волнения, начал Голицын.
Он не успел договорить, как в переходах, прилегавших к терему Софьи, послышались неистовые крики стрельцов.
- Они бегут сюда! – побледнев и сильно задрожав, вскрикнула царевна. Уходи, я тебя укрою.
Она кинулась к Голицыну и, толкнув его к дверям своей Крестовой палаты, заперла за собой двери.
- Тут живет царевна Софья, - крикнул стрельцам Кузьма Чермный, войдя со стрельцами в терем царевны, - искать нам у нее некого. Не укроет она у себя ни Нарышкиных, ни их согласников.

187

Стрельцы, однако, позамялись, не желая обойтись без обыска и терема царевны.
- Нечего здесь времени попусту тратить! – прикрикнул строго Чермный. – Других нужных упустим. Ступайте за мною ребята!


LIX

Еще звучали на крыльце громкие крики радости, лихое гиканье, которому снизу стрельцы отвечали своим обычным откликом:
- Любо, любо, любо… Лихо…
Такой страшный конец испытали уже стрелецкие полковники Горошкин и Юренов, а также Иванов и стольник, его однофамилец.
Другая толпа, забравшись вовнутрь дворца, рассыпалась по всем хоромам.
- Ищи бояр! – кричали стрельцы.
И при этом во всех покоях, и даже в теремах царевен, обыскивали чуланы, чердаки, заглядывали во все углы, тыкали копьями даже в перины царевен, не спрятался ли в этих перинах кто-нибудь. Осматривали под лавками и забирали тех, к которым у них была какая-нибудь вражда. Входили они и в дворцовые церкви, шарили под престолами, протыкали их насквозь и сдвигали с места. В особенности они доискивались Нарышкиных, из которых братья царицы Лев, Мартемьян и Федот, а также отец, спасались в этот грозный для них день в тереме царицы Натальи, который на их счастье не обыскивали.
- Не найдем сегодня, так придем завтра, - угрожали стрельцы.


LX

От Успенского собора ворвалась во дворец новая шайка убийц. И прямо стала шарить по покоям, ища обреченных бояр и родню Нарышкиных по списку.
- Чево надо, люди добрые, ратники Божии? - вдруг пискливым голосом спросил передового карлик Хомяк, как из земли вырастая вблизи входа в церковь Воскресения на Сенях.
- Тьфу, нечистая сила! Откель ты такой? – даже шарахнувшись в сторону, спросил коновод шайки карлика, которого раньше не знал.
- Здешний я. Холоп, как и вы, боярский… Своим товарищам помочь охота. Чево ищите? Авось найду вам.
- Не чево-ково! Нарышкиных… Не видал ли, где они?
- Иные попрятались… Не сметил куда… А одново – покажу вам… Близко…
И с ужимками Хомяк показал на двери домовой церкви царской, у которой они стояли.
- Тута?.. Эка шельма, - почесывая в затылке, пробасил стрелец… - Как ево взять, вора окаянного, из храма Господня… Чай, непристойно будет…
- Ну, баба ты, не стрелец… Твоя ли вина. Не крылся бы в таком месте… Тебе взять надо – бери, где сметил… Другим попадет эта птица – перья и ощиплют… А перышки
богатые… И кошель есть при парне…
- Ну, леший тебя побери. Гляди и вправду баешь. Не наша, ево вина, коли в божницу залез… Гайда, братцы…
- Веди нас туда, - потребовали стрельцы, и пошли следом за своим провожатым.

188

Стуча копьями и гремя бердышами, ввалились они, не снимая шапок в церковь Воскресения Христова, одну из многих церквей, находившихся в царском дворце. Сурово со стен смотрели на дерзких крамольников потемневшие лики икон и трепетно, от сильного движения воздуха, дрожали огоньки теплившихся лампад. Доверительная обстановка не подействовала, однако, нисколько на разъяренную толпу.
- Обманул ты нас! – крикнули стрельцы карлу, оглядев кругом церковь, и никого не найдя в ней, но карла дрожащею рукою указал на алтарь.
Мигом распахнули они боковые двери в царские врата, вбежали в алтарь, сбросив утварь с престола, опрокинули его, и под престолом показался бледный, трепетный средний брат царицы, Афанасий Кириллович.
- Тебя-то мы и искали! Теперь от нас не уйдешь! – с бешеною радостью завопили и поволокли за волосы на роковое Красное крыльцо.
Услышали вопли юноши, сидящие в палате: отец, мать и сестра его… Но никто не смел прийти на помощь… Двинуться не решался никто с места, где прикованы были ужасом и тоской…
Волокут Афанасия убийцы на крыльцо. А на плече у одного из них сидит, оскалив зубы, злобно ликующий карлик, напоминая собою тех выходцев из ада, которых рисует порой человеческая мысль в минуту кошмарных сновидений…
Не в пример другим, Нарышкина не сбросили на копья, а, связав спиною к спине с князем Григорием Григорьевичем Ромодановским, били обоих головой об стену до тех пор, пока они не испустили дух. Трупы выбросили на крыльцо и там, как самых неумолимых гонителей староверов, изрубили в куски и отдали на съедение псам.


LXI

Так на плечах у палача и остался Хомяк, когда повел его с дружками по всем знакомым комнатам дворца и терема искать ненавистных Нарышкиных.
Всюду шарят шайки стрельцов, во всех покоях. Врываются в царские опочивальни и домовые церкви, которых несколько есть во дворце, прокалывают копьями перины, подушки, опрокидывают пышные царские ложа для убеждения, что никого нет под ними… В церквах шарят под алтарями, повсюду… Рвут покровы, тычут остриями копий…
И постепенно находят всех, кого внесла Софья, Милославские и сами стрельцы в кровавые списки, где против каждого имени должен стоять один зловещий знак – знак креста, знак муки и погибели…
Всюду бегают и шарят во дворце стрельцы, потерявшие и страх, и совесть. Только не успели они забраться в горенки, где помещается девятилетняя царевна Наталья. И не заглядывает ни один из мятежников в терема сестер царевны, дочерей Алексея, к царевне Софье и к царице Марфе Матвеевне.
Самые пьяные, самые наглые палачи отступают, как только услышат от сенных девушек и старух, расставленных у всех выходов, сердитый оклик:
- Проваливай, рожа идольская. Здесь царевны терем…
- Ладно… Нешто я што?.. Я сам понимаю, - пробурчит иной стрелец-коновод. И крикнет: - Гайда мимо, ребята. Не туды попали.
Затем с бранью, с проклятиями или с залихватской песней, с гиком бегут мимо…
Немало боярынь и бояр собралось в покоях царевен.
Но к Софье пропускали немногих. С царевной сидели бояре: Милославский и
Куракин. Волынский сновал из покоя на крыльцо теремов и обратно, принимая донесения

189

от всякого рода пособников и поджигателей бунта, разосланных отсюда не только по всем концам Кремля, но и в Бел-город, в Земляной городок и по слободам стрелецким, откуда то и дело выходили новые толпы стрельцов на помощь товарищам. Даже стрельчихи пьяные, красные, бежали гурьбами с веселым хохотом, с разухабистыми песнями, перекликаясь одна с другой. Новые толпы стрельчих выходили из дому, присоединялись к бегущим.


LXII

Поутомились, наконец, стрельцы от своего кровавого и опустошительного набега на жилища. День между тем начал склоняться к вечеру, и в ярком блеске заходило в тучи солнце, озаряя своими прощальными лучами ужасающую картину. Страшная буря, наконец, пронеслась над Москвою, оставив следы в огромных лужах грязи, в которой теперь у царских палат лежали рассеченные и изувеченные трупы. Кроме этих трупов на Благовещенской и Ивановской площадях валялись убитые или издыхали в муках подстреленные боярские лошади, лежали разбитые и опрокинутые боярские колымаги. Около них были убитые и раненые слуги, сопровождавшие в Кремль своих бояр. Послышался отбой в барабаны, стрельцы принялись расставлять кругом Кремля сильные караулы, оцепили ими все так, что никому нельзя было ни пробраться в него, ни выбраться. Окружили они также караулами и Китай, и Белый город.
С самого начала мятежа Красная площадь и Лобное место кипели народом, который в обыкновенное время толпился там с утра до позднего вечера. На этой площади стояли торговые ряды, а также находились пирожные, харчевни и выпечные очаги. Там же были устроены особые палатки, в которых продавали квас и пекли оладьи. Особенно много было платок около церкви Василия Блаженного. Из окон харчевен целый день валил дым, так как печи были без труб, и дым выходил в окна, но в них без устали жарили рыбу. В этом обжорном ряду, кроме съестной продажи, еще шла и деятельная торговля с рук разными дешевыми вещами, и поэтому там народу всегда тьма-тьмущая. Когда раздался барабанный бой и особенно когда загудел на Иване Великом, толпы народа с Красной площади кинулись в Кремль. Они заперли за собою все ворота и частью добрались даже до самого Красного крыльца. Столпившийся здесь народ выражал свое сочувствие стрелецкой расправе, дружно подхватывая крики стрельцов:
- Любо! Любо! Любо! – и в одобрении им высоко над головами помахивали шапками.


LXIII

- Расступись!.. – вдруг крикнули стрельцы народу. – Давай дорогу, боярин поедет.
Ужасен был на этот раз боярский поезд: он оставлял за собою широкий кровавый след. Стрельцы волокли по земле через Спасские и Никольские ворота тех, кто были обречены ими на смерть, на Красную площадь, и там рассекали их на части бердышами.
Чернь радостно приветствовала эту расправу, но с особенным восторгом кинулась вслед за стрельцами, когда они направились разносить холопий приказ.
- Ни холопства, ни кабалы теперь нет, и впредь им никогда не бывать: все теперь вольные! Дана всем от нас полная воля, все прежне крепости и кабалы разодраны, -
кричали стрельцы, разметывая и выбрасывая из окон разорванные на клочки царские

190

книги и дела ненавистного народу Холопьего приказа. Громко и весело вторила крикам толпа, считая себя навсегда свободною от холопской и кабальной зависимости, от бояр и богатых людей.
Во время разгрома стрельцами и чернью Холопьего приказа пронесли мимо него на носилках, связанных из стрелецких копий, труп юноши: иссеченный, облитый кровью, с пробитой головою и с отрубленною рукою.
- Убили ни в чем не повинного боярина Федора Петровича Салтыкова, сына Петра Михайловича, - толковал жалостно народ, шедший впереди, кругом и позади носилок: - Смотри, как всего его искровили.
- Такой грех уже вышел, - объяснили стрельцы народу, - метили не на него, он зла никому не сделал, а почли его за Ивана Кирилловича Нарышкина, который был из намеченных, да ухоронился!
Пришли стрельцы с обезображенным трупом в дом боярина Салтыкова.
- Помните, братцы, уговор! Только бить смертно и ничьих домов и ничьего добра не грабить! – кричали они друг другу. – Беда тому, кто чужое возьмет.
- Помним! Помним! – отзывались в толпе стрельцы, и действительно, несмотря на разгул и убийства, нигде не прикасались ни к чьей собственности.
- Боярина нашего мертвого принесли! Стрельцы его убили! – заголосила прислуга, когда внесли убитого Салтыкова в дом его отца.
Петр Михайлович в испуге выскочил на крыльцо.
- Прости нас, боярин! – сказали стрельцы, снимая перед ним шапки. – Слезно мы тебя молим! Ненароком сына твоего убили. Не его хотели мы извести, а Ивана Кириллыча, а боярчонок сам к нам под руки подвернулся. Отпусти нам вину, боярин! – повторяли стрельцы, кланяясь Салтыкову в землю.
Заскрежетал зубами от злобы старый боярин и горячие слезы покатились у него из глаз, но делать было нечего, нужно было присмиреть.
- Бог простит! – проговорил он, задыхаясь от плача.
- Вот так-то будет лучше! Прощай, боярин! Не гневайся на нас, тебя мы не тронем, - кричали стрельцы, выходя из двора Салтыкова.


LXIV

- Пойдем, братцы, теперь к князю Юрью Алексеевичу, ведь его сына с Красного крыльца спустили. Нужно у него прощенья попросить! – насмешливо кто-то крикнул в толпе.
- И то дело, пойдем! – заревела толпа.
Восьмидесятилетний князь Юрий Алексеевич был разбит параличом и уже давно не вставал с постели. Стрельцы, удерживаясь от шума, тихо вошли в его опочивальню.
- Отпусти нам, боярин, смерть твоего княжича! С запалу убили мы его, и пришли к тебе с повинною! – сказали стрельцы.
- Знать на то было попущение Божие! – проговорил притворно-смиренным голосом Долгоруков, стараясь сдержать свою ярость против убийц.
- Коли не гневаешься на нас, боярин, так докажи, вели угостить! – заявили стрельцы.
- Прикажу сейчас дворецкому, сам-то я встать не могу.
- Да и не нужно тебе вставать. Пошто тебе, старику, трудиться! – подхватили стрельцы.
- Без тебя, боярин, мы угощением в твоем доме справимся. Только прикажи.

191

Спасибо тебе, - благодарили стрельцы, расставаясь с Долгоруким.
Из княжеского двора немедленно выкатили на двор несколько бочек водки, пива и началась шумная попойка.
- Здравия и многолетия желаем князю-боярину! Милостив он и любезен… - орали стрельцы, выходя после обильного угощения с княжеского двора.


LXV

Не успели стрельцы еще далеко отойти от дома князя Юрия Алексеевича вдруг, они приостановились, и среди толпы поднялись сперва оживленные толки, а потом и шум.
- Грозить вздумал нам! – неистово завопили в толпе. – Слушайте, братцы, что он сказал, - кричали друг другу стрельцы, указывая на стоявшего посреди них холопа, выбежавшего из дома Долгорукова вскоре по уходе пировавших там стрельцов. – Пересказывай-ка! – крикнул он холопу.
- Как вы ушли от боярина, - начал холоп, - так побежали к нему его княгиня и начали плакаться о своем сыне и ругать вас с ворами и изменниками. А он-то ей сквозь слезы промолвил: “Не плачь, княгинюшка, знаешь русскую поговорку: хотя де они щуку и съедят, но зубы останутся ее целы”. Если Бог поможет, - сказал боярин, - то все они, воры и бунтовщики, и будут в Белом и Земляном городах перевешаны. Так-таки и сказал. Сам своими ушами слышал.
- Вот он каковский! – завопили стрельцы. Прощает, а сам думает, как бы вконец извести нас! Бери его на расправу!
Со страшным ревом поворотила толпа к дому Долгорукова. Боярин слышал, как стрельцы отбивали ворота и ломились во двор, но он без чужой помощи не мог подняться с тем, чтобы укрыться где-нибудь, а между тем слуги к нему не являлись. Лежа на постели, творил молитву, когда стрельцы уже не “тихим обычаем”, а с шумом и бранью явились в опочивальню. Короток был их расчет с престарелым боярином. Кто схватил его руки, кто за волосы. Сдернули его с постели и поволокли по лестнице. Глухо застучало по деревянным ступенькам его бессильное тело. Стрельцы вытащили Долгорукова на улицу и принялись там за бердыши, и мгновенно изрубленное в куски тело боярина было брошено в навозную кучу.


LXVI

Другие стрелецкие ватаги чинили между тем беспощадную расправу в иных местах Москвы. Одна из них направилась за Москворечье, убивая на пути встречных служилых людей и тех холопов, которые пытались оборонять своих господ. С веселым разгулом пришла она к Ивану Фомичу Нарышкину и мигом порешила с ним своими бердышами.


LXVII

Набат в Кремле то затихающий на время, то снова потрясающий воздух, словно
зовет все темные силы, угрюмо таившиеся по своим грязным углам.
Не одни стрельцы теперь принимают участие в разгроме бояр. Лихие воровские
людишки, тати, площадные дельцы-пропойцы, кабацкие заседатели тоже втираются в
192

толпы вооруженных, грозных стрельцов, надеясь урвать для себя что-нибудь в общем пожаре. Куда не заглянут во дворцовые покои эти шакалы – все ценное забирают с собой.
- Што же, плохо ли, коли московский люд пристал на нашу сторону, - заметила царевна, которой донесли об участии таких добровольцев в стрелецкой резне.
- Не скажи царевна, - отозвался осторожный Милославский. – Дать волю этой шайке, она не то Нарышкиных – отца родного задушит за чарку вина.
- С черным людом – с опаской надо… Это первое… А второе, слышь, толкуют. Москва, почитай, вся неспокойна стала. Толкуют люди мирные: “Пошто бояр режут? Нарышкиных бьют и иных…” Гляди, мешать бы нам не стали. Заспокоить надо Москву… И челядь боярская за дубье приняться собиратца. Толкуют: “Перебьете бояр – кому служить будем”. Тревога по Москве пошла.
- Не одна Москва – вот и на Польском дворе присылы от всех иностранных резидентов да послов уж были, - заговорил Василий Голицын. – Что, мол, у вас делается? Как мятежа не смирить?.. Дан был ответ, што больно сила великая стрелецкая, не можна кровь проливать. И вовсе тогда царству не быть. А, мол, стрельцы государей не касаются. Ищут и изводят недругов своих да царских. Да царевича старшево на царство зовут по закону. Только и есть… Мол, один Сухарев полк не бунтует. Не пристал к тем беспорядкам. А мятеж во всех полках. Погодь-де надо… И трогать их, иностранных послов не станет…
- А они што в ответ?
- Пока – ничего. Да все же надо дело скорее кончать, как-никак оправдать всю свару нашу… С соседними землями дело еще доведется иметь. Надо с ими ладить.
- Как не ладить? Што же, бояре, как быть, по-вашему? С чево начать?
- Трудно и быть. Теперь взаправду не сдержать стрельцов. Себя под обух подведешь, гляди. Нешто так вот…
Милославский остановился.
- Как? Говори, боярин.
- Нарядить как-никак, ровно бы суд. Пусть кого стрельцы изымают – не секут тут же, на месте, без оглядки… И то вон плохо одно дело вышло…
- Какое еще дело? – нетерпеливо спросила царевна.
- Да стрельцы-то молодые. Не знали добре в лицо Афанасия Нарышкина. А Федька Салтыков и попадись им, малость схож с Афонькой-то. Его живо и прикончили… Уж потом опознали другие. Я приказал отнести тело к отцу да челом ударить хорошенько… Мол, по недоглядке дело сделано. Наш Салтыков-то боярин. Да ау! Мертвого не подымешь.
- Плохо, плохо… Да досказывай, дядя, што начал-то.
- Вот и надо, кого из ворогов найдут, на допрос ставить… А после – казнить всенародно. Да не по углам, а на том же месте, на Лобном, равно бы так и от государей приказ даден. Вот народ и подумает, што не зря казни…
- А не подумает, так просто страх его возьмет… Это ты ладно надумал, дядя… А с послами как быть?.. Нешто нарядить к ним дьяка Лариона Иваныча? Старый он знакомец тамо со всеми… Васенька, - обратилась Софья к Голицыну, - сделай милость, погони ково за Москву-реку, где дом его. Мол, как начальник приказу Посольского, пускай скажут иноземным послам от имени, от царского…
- Не прогневись, государыня, не приведется послать Иваныча… Побили и ево… и с сыном Ваською, - с явным смущением прервал царевну Голицын.
- Побили?.. Да за што? Не за Нарышкиных был он. Што прикажут – то и делал. А
старый слуга, дело знал. И Васенька, слышь, на листе он не стоял. Имя не было вписано. За што же? Не пойму…
- Стрельцы сами нашли да расправились, - овладевая собой, глядя прямо в глаза
193

царевне, спокойно отвечал Голицын. – Слышь, счеты были у них со стариком. Как еще правил Стрелецким приказом старик – обиды всем чинил… Теперя и припомнили… Да еще – в дому у дьяка нашли чучелу сушеную, рыбу каракатицу. Австрийский посол подарил на беду ему. И сочли стрельцы ее за змея чернокнижного. А сына – как стал он отца не давать да поранил одного-двух стрельцов – тут и с ним покончили…
- На Пожаре так и лежат обое. И рыба та, чучело, при теле Ларионовом… Што уж тут поделать…
- Да, уж ничего не поделаешь… Ково же послать?
- Кого, государыня-царевна? Да вот хоша бы князя Василия, - вмешался Милославский, во время рассказа не спускавший своих проницательных глаз с Голицына.
Тот так и вспыхнул, не то от удовольствия, не то пристыженный, что разгадали его какую-то темную проделку, затаенный, честолюбивый план.
- И то, - поспешно откликнулась царевна. – Не съездишь ли? Ты в тех делах сведущ. А как стихнет гроза – на место Ларионово и стать бы тебе. Как мыслишь, дядя?
- Кому лучче, коли не князю те дела ведать посольские, - хитро, но, добродушно улыбаясь, согласился Милославский. – Ишь, ровно и вытесан напоказ. Умом взял, и лицом Господь не обидел, и статью, и поступью. Не скажут послы, што замухрынца каково к им нарядили дела ведать государственные. Он же и в латинской, и в эллинской, и в немецкой речи сведущ. Кому же иному и быть?
- Вот и ладно. С Богом, Васенька… Ступай.
Голицын вышел.
- Хто там еще? – услышав за дверью новые голоса, - спросила Софья. – Войди!


LXVIII

Тихо приоткрылась дверь из Крестовой палаты в опочивальню Софьи, в то время царевна, не сняв еще с себя денной одежды, задумчиво села на постель. При легком скрипе двери она слегка вздрогнула.
- Знать, князь Иван Андреич, - подшепнула стоявшая около Софьи Родимица, и, подбежавши к двери, заглянула за нее. – Так и есть.
- Войди, Иван Андреевич, - отозвалась Софья, поднимаясь с постели. - Изморилась я сегодня.
- Попомнят-таки этот денек Нарышкины! – с выражением удовольствия сказал находившийся в опочивальне Милославский. – И завтра опять то же будет.
Вошел князь Иван Хованский, который с сыном своим Андреем поспевали всюду, сообщая отдельным отрядам стрельцов распоряжения Софьи и Милославского и донося последним об общем ходе мятежа.
Шумно-болтливый, снисходительно-фамильярный с низшими, князь в обычное время хорошо умел ладить с воинами. Потому Софья и Милославский наметили Ивана Хованского в начальники Стрелецкого приказа.
В виде опыта они предоставили ему главное распоряжение мятежными отрядами и были довольны выбором.
Все шло почти так, как предвидели главные руководители переворота.
Возбужденный чарками вина, которые он на ходу выпивал со стрельцами, подбадривая их, довольный своими успешными действиями и быстрым развитием мятежа,
князь Иван грузною, развалистой походкой вошел в покой царевны, как в свою горницу, и отдал всем почтительный, но в то же время полный достоинства поклон.
- Чем порадуешь, князь Иван Андреевич, поборник наш и крепкая оборона? –

194

ласково, хотя не без затаенной усмешки спросила Софья.
- Покойна будь, государыня-царевна. Я дело свое справляю. Ночь не настанет, а все недруги наши сгинуть с бела света. Уж не будь я, князь Хованский. Вот так дело обложу с Андрюшкой с моим. Он у меня и в сей час тамо. Приглядывает, как я ему приказал… Што за сын! Без похвальбы скажу. Такова и не сыскать другова. А уже вам, государыням, каков доброхотен… Удержу нету! Говорит: “За Софьюшку царевну да за Катерину свет Алексеевну живот положу, души не пожалею…” Да, говорит… А я ему сказываю: “Сыноша…”
- Добро, добро, князь Иван Андреевич. Хто не знает, што оба вы с сыном – витязи преславные и не корыстно прямите нам, по прямоте души своей. А не поведаешь ли, пошто заглянул сюды к нам, к сиротам печальным. Нет ли дела какова, што ты войско покинул, заявился в терем наш бедный, неукрашенный? Да испить, не хочешь ли чево с устатку? Чай, жарко на площади, на вольнице тамо.
- У-х, как жарко. Дело кипит. Добро, што еще ветерок Бог послал… А то правда твоя, мудрая царевна: пересохло горло у слуги твоего покорного, у холопа верново… Чарочку медку али романеи – не мешало бы… Веришь ли, от раннего утра, с восходу солнечново и по сю пору не то куска во рту, капли на губах не было…
- Ах, родимый, князь, слова твои в сердце ударили… Мигом подадут… Садись покуда. Сказывай: пошто пришел?
- Да запытать надо. Неково послать, сам пришел. Дело такое.
В это время девушка подала на подносе кубки, чарки и сулеи с медом и романеей, которые были наготове в соседнем покое.
-Э, э, - крякнул князь, быстро взяв и осушив большую чарку. – Не осуди, коли еще одну я… Веришь ли…
- Выкушай на доброе здоровье… Хошь три… Милости прошу…
- Э-э-эх… Ладно. Кх… кх… вот и горло прочистил… Так дело, слышь, хитрое… Немчиня… тьфу, жидовина искали мы, Гадена… от коево и смерть приключилась государю нашему, Федору Алексеевичу всея…
- Так, так… Што же, нашли ево?
- Почитай, што нашли. Шпинь к нам был, знать дали мне, што на дворе у резидента датского, Розенбуша, кроются оба: лекарь-жидовин и сын ево, стольник Натальи, Михалко-еретик. Послал я туды своих стрельцов, а им и сказывают: “Прочь де идите. Место не ваше тута, не русское, а посольское. И нико нет из тех, ково ищите”. Наши, было, в ворота ломиться стали. А там не то холопы Розенбушевы – и рейтарский караул, и ратники несливские. Хоша и не много, да стрельцы – трусы они, государыня-царевна: коли кто им спуску не дает – сами тыл кажут… И ушли мне сдоложились. Я к тебе. Как быть? Не искать на посольских дворах? Али набрать силу познатнее, нагрянуть к резидентишке да задать ему такую баню, штобы до конца веку помнил московских воинов… Как скажете, бояре?
И покручивая лихо свой молодецкий, хотя и седеющий ус, Хованский выпуклыми, голубыми, но помутневшими от времени и вина глазами, обвел сидящих.
- Ишь, как распетушился резидентишка! Держава-то ихняя не больно велика, а он туды же. Им больше в нас нужды, чем нам в них. Коли уж стал Розенбуш в дела домашние московские нос совать, прячет лихих людей у себя, пусть не погневается, коли и к нему нагрянут, - вспыхнув, проговорила Софья. – Мы законное дело творим. Народ на царство желает Ивана-царевича. Вот и казнят изменников царских.
- Вестимо, государыня.
- Ну, так с Богом, пошли вынуть тех лихих людей. А резидентишка тот и другим послам не велик друг. Пустой человек, бражник. Посылай наряд за теми-то. Хлопова,
окольничева, с ими пошли. Не на деле он тута, - затем Софья изменила тему и спросила: -
195

А Языков, что с им? Ужли не нашли? Это опасный змий. Ранней всех надо бы прикончить изменника.
- Хо-хо, не нашли… Вот он где у меня… - и опустив руку в свой глубокий карман, он снова вынул ее, держа что-то зажатое в ладони.
С невольным любопытством окружающие сделали движение посмотреть, что в ней.
- Вот, - громогласно объявил князь и раскрыл ладонь, где лежало большое кольцо с крупной бирюзой, испещренной золотыми знаками, - талисман, который всегда носил на пальце оружничий.
- Убит? Где, в кою пору? – спросил Милославский и за ним Софья. – Не слышно было, не доводили нам о том.
- И не могли довести. Жив еще, собака, - радуясь впечатлению, произведенному появлением кольца, забасил Хованский. – Да все равно как мертвый… Успел сбежать из дворца, предатель… Знал, что не сдобровать ему. Чуяла кошка, чье мясо съела. И кинулся на Хлыновку, к батьке своему духовному, к попу Андрею, где церковь святителя Николая за Никицкими… Чай, знаете.
- Ну-ну…
- Укрыл ево поп… Известно, не все пастыри государей чтят. Иные врагов царя и веры хоронить готовы у себя… Корысти ради. Вот хто по старой вере живет, те инако. А этот, никоновец, и рад был.
- Дале, дале…
- Я же и сказываю. Укрыл боярина. А Господь и не дал уйти еретику. Повстречал на дворе на польском ево холоп один, из приказу Стрелецково. Признал и челом бьет, мол, здрав буди, боярин Иван Максимыч… А тот затрясся, ровно стена помертвел.
“Нишкни, - сказывает, - вороги ищут меня. Вот тебе перстень. Все деньги раздал. Ево бери. Дорогой де, заветный. Спасет меня Бог, приноси перстень – много отсыплю за нево…” А холоп, не будь глуп – и принес ко мне колечко-то. Коли там еще ему журавля посулят, а я полтину целую отвалил… И повел он стрельцов за боярином. Поди, приведут скоро Максимыча…
Ево не убивать одним разом… Попытать надо: как он к царице Наталье переметывал? Как тайности наши все выдавал, слышь, боярин?.. И тебя прошу, князь…
- Хо-хо… Попытаем… В застенке в Константиновском и то все налажено. Стрельцы иных изменников, кои успели казну свою схоронить, туда водят, поджаривают, постегивают, правду выпытывают… Хо-хо-хо-хо.
Князь снова раскатился довольным смехом.
- Ну, добро, добро, - оборвала Софья, которую, видимо, стала тяготить шумливая кичливость и панибратство старика. – С Богом, кончай дело… Ладно бы нынче все прикончить… Ивана бы Нарышкина сыскать… и все зубы ядовитые вырваны будут у змия… Другие – помоложе. Не так опасны…
- Што же, али помиловать надо молодых Нарышкиных? – осторожно снова задал вопрос Милославский. – Али крови испужалась царевна?
- С чево надумал! Не испужалась я. На то шла. А сказываю – Иван всех главнее. Пока ево не возьмут – пусть не отстают ребята наши… Да старика Кириллку в иноки. Вот дело, почитай, наполовину сделано.
- Да, не много довершить останется. Иди же, князь. Слышал: Языкова бери. Да сыскать Гадена-волшебника. Да Ивана Нарышкина, да…
- Уж знаю. Сам знаю: хто стоит на списке, тово и разыщем… Ни синь-пороху не останется. Я же сказал вам. Чево ж тут еще языкам молоть? Челом бью…
И пошел, было, совсем к выходу князь Хованский, но неожиданно повернул назад.
- Эка, што было позабыл… Добро на ум пришло. Еще боярин Иван Фомин, сын
Нарышкин, долго жить приказал: в дому у него, за Москвой-рекой изловили гадину – и
196

двух вон… Да еще… Вот потеха была… Как пошел отец патриарх из палаты из Грановитой прочь – между попами да святителями затесался и князенька, горделивый дружок матвеевский, Григорий Ромодановский с сынишком Андрюшкою… Попы на патриарший двор, и те двое за ними. Да, видно, побоялись отцы духовные, не укрыли ево. Тут, промеж патриарших дворов да Чудова подворья, на улочке и пристигли стрельцы-молодцы отца с сынишком, ровно зайца на угонках. Только их и видали, вечную память им дали… Хо-хо-хо… Попомнили князю походы Чигиринские, как изводил он стрельцов тяжелой службою, поборами своими.
- Ладно, князь, вдругорядь доскажешь. Не пора ли посылать к Розенбушу, как хотел?
- Ито, и то… Иду, государыня-царевна.
- Слышь, а святейший отец патриарх где? У себя што? Не кроет ли на дворе своем ково? – спросил торопливо Милославский.
- Нету. Все там перешарили… Сам Аким в собор прошел. А в подворье у него не то под алтарями – в мышиных норах копьями шарили. Никого нету… Молит Бога теперь в соборе. И домой не идет.
- Не тронул бы хто ево. Пускай молит.
- Не, хто тронет. Я не то никоновцам, а и нашим капитоновцам сказывал до единово: пальцем бы не рушили владыку. Вестимо, не след свару подымать из-за него, из-за Акима из-за нашево в народе… И то, слышь, боярин, холопы боярские не покойны стали. И Нарышкины, слышь, надумали их собрать, оружие им дать и на стрельцов вести. А того холопья – куды больше, чем наших наберетца. Они задавят, коли накинутся голыми руками, и то одолеют… Кабы плохо не было, боярин, - сразу спадая с высокого тона при мысли о возможной опасности, заботливо произнес Хованский.
- Пустое несут люди. Пусть и не думают стрельцы. Где их холопей собрать? Сколько бояр на нашей стороне. Поболе, чем и за Нарышкиными. Вот холопи на радости и станут за стрельцов да за царя Ивана волей неволей. У ково не лихой господин, тово холопи сами не кинут. А лихим господам – и холопей иметь не надобно. Только не всех изорви, гляди. Спустя время, штобы можно было и поправить беду, слышь.
- Вот-вот, и я так само сделать хотел. А все же лучче спросить, думаю. Уж, небось, будет сделано. Наша Москва – и не возьмут ее ни то Нарышкины – сами черти из пламени адова… Одно лишь жаль, што не приспела пора и Акимку сменить. Ково из старых попов на ево бы место? Не из никоновцев проклятых… Да сам вижу, не пора… Все во сразу не обладить.
- То-то. Сам понимаешь, князь. Разум-то у тебя орлиный. Вера – велико дело. За Нарышкиных мало кому охота под обух лезть. А трон святейшего патриарха – не то мужики, бабы все в драку полезут… Ну, с Богом…
- Челом бью… Да вот… Одна еще докука, царевна-государыня… Овдовела ныне женка дьяка Лариона Иванова. И сына не стало. А достатки у них изрядные были… Вот кабы мне ваши милости бабу посватали… Вот бы…
- Што же, сватай, князь, поможем, – не скрывая нетерпения, ответила Софья. - Што потом скажешь?
- Да все, почитай, сказано. Челом бью.
И вышел, наконец, из покоев.


LXIX

- А што, слышь, дядя: не учинить ли нам вправду царем князя Ивана Хованского?
Ишь, и теперь еще, ничего не видя, он ровно отец родной нам… “Я да я… да попова
197

свинья…” А как дело завершитца, он силу у стрельцов возьмет… Не трудненько ль нам станет тогда?..
С таким вопросом обратилась Софья к дяде, едва тот вышел.
- И не думай, царевна-матушка. Кому Хованский вреда али страху наделает, кроме как себе? Ведаешь ево, а он и величаетца. Словно на крыльях летит. А руку отнять – и носом в грязь зароет. Ково не есть, надо иметь, дело бы повершить. А с князем – с этим, с Ягеллонычем – все легче будет сладить потом, чем с другим, хто поумнее… Вот и сынок его к Катюше к нашей в женихи норовит. Ужли отдадим? Не кручинься о них, Софьюшка. Ино теперь дело подумать надо… Другая забота есть.
- Какая, Иван Михалыч?
Милославский не успел ответить.
- Царица Марфа Матвеевна к тебе, государыня, жалует, - доложили Софье.
- Вот оно, мое дело, само на порог, - шепнул Софье старик, когда она поднялась навстречу царице Марфе.
Заплаканная, измученная, вошла молодая царица в покой и сразу зажмурилась от света многочисленных свечей, которые горели здесь из-за тьмы, вызванной сухой грозою и ветром.
- Челом бить пришла тебе, царевна-государыня, - напряженно, нервно заговорила царица. - Што творится вокруг – не скажешь ли? Как быть, не научишь ли меня, вдову бедную, беззащитную?! И в мой терем стали забегать лютые мятежники… Ищут ково-то, грозят… Твое имя поминают да брата государя Ивана Алексеевича. Ужли от вас приказано ругательство такое чинить мне, вдове честной?! Знаешь жизнь мою. Как перед Господом, так перед тобою стою, царевна-сестрица. За што же поношение терплю? Еще я не отмолила души государя – супруга усопшего. Вон в четвертак двадцату панихиду служить надо… А я из терему выйти не могу. Как жива до тебя дошла – не знаю… Сестрица Софьюшка, али ты не знаешь? Али не видела? Глянь… Што творитца, глянь… Кровь вскипела. Алтари Божии – кровью залиты… Отцов при детях на куски рвут. Сынов на отчих глазах топорами секут… На папертях храмов соборных трупы нагие лежат… Я ненароком глянула… Сестрица… Страшно, страшно мне… Укрой, защити, коли можешь… Софьюшка… И в ноги царевне повалилась напуганная, потрясенная царица Марфа, трепеща от истерических рыданий.
Пока прозванные боярыни проводили к себе молодую вдову, Софья сидела как изваянная, и серым цветом лица, и чертами крупными, твердо очерченными, напоминала гранитные статуи египетские.
Только в немигающих глазах то вспыхивало, то угасало пламя какой-то мучительной мысли, тяжелого переживания.
До этой минуты царевна выслушивала с интересом все доклады об ужасах, творимых по ее воле. Правда, слыша о пролитой крови, о зверских убийствах, брезгливо морщилась девушка. Но она не знал, что нельзя иначе.
- И яишни не состряпаешь, коли яиц не поколотишь, - успокаивала себя эта властная, честолюбивая душа.
И отгоняла назойливые мысли обо всем, что творится сейчас в Москве, имея одну желанную цель: посадить на трое Ивана и воцариться, таким образом, самой.
Но вот вошла эта слабая, юная, хрупкая женщина. Не очень умная, не очень
заботливая о людях. Но она увидала ужас, пришла, сказала о нем – и в глазах, в душе Софьи вырос во всей своем величии образ того несчастья, какое по ее воле началось и должно еще не скоро кончиться.
Трупы, кровь, отнятые жизни, нагие, изрубленные тела…
Раньше – это были простые звуки, ступени, может быть, и грязные, но по ним
только и можно взойти на трон московский…
198

И вдруг по одному слову, от первого вопля царицы Марфы эти ступени получили какую-то странную, кошмарную жизнь. Тела нагие, ободранные, конвульсивно стали изгибаться, ворошиться под ногами. Раскрылись мертвые, залитые кровью глаза… Бледные руки поднялись с угрозой, потянулись с мольбою к небу…
Зашевелились онемелые языки, из перерезанных гортаней вырвались проклятия и крики:
- Месть… месть и тут и там… За гробом…
Спокойно сидит Софья, видит, как, приходя в себя, садится на скамью бледная царица. Видит сияние свечей, движение народа в комнате, портреты на стенах, листы в богатых рамках, исписанные хвалебными виршами в честь ее, Софьи, и от Полоцкого, и от Сильвестра Медведева… его заместителя.
И тут же ясно видит девушка всю эту страшную картину, которая словно блеск молнии, озарила ее глаза, и так стоит мучительно, неотвязно. И бледнеет, как мел, серое лицо царевны, зубы начинают стучать, как в лихорадке. “Разума, што ли лишаюсь”, - мелькнуло в голове Софьи.
Вскочив, она большими глотками осушила ковш с водой, принесенный для Марфы, и снова села, стала спокойно размышлять. “Как же быть?! Не поверни я так дела – меня и наших всех извели бы Нарышкины. Уж они бы не пожалели… Теперь бойню остановить – тоже дела не будет. Матвеева нет – Иван Нарышкин жив. Он, да и другие помстят за все. Выходит, эти трупы бесцельной жертвой, камнем, незамоленным грехом лягут на душу ей, Софье. Так и не стоит назад ворочаться… Поздно теперь… Кто знает, если бы раньше ей показали ясно, ярко, вот как сейчас, что значит поднять мятежных стрельцов – она бы и не пошла на это… Но теперь – поздно…
- Да не пора еще! – почти вслух проговорила царевна.
И снова спокойное выражение овладело ее большим, тучным лицом, расправились густые брови, разжались зубы, стиснутые раньше до боли.
- Вестимо, не пора, - негромко отозвался Милославский. Он все время наблюдал за племянницей, и словно читал в ее душе все мысли, все смятение чувств.
Ничего не ответила царевна. Не любит она, когда кто-нибудь заглядывает ей в душу, даже такой близкий, умный и необходимый человек, как старик Милославский.
И потому она обратилась к царице Марфе:
- Лучше ль тебе, сестрица, голубушка?
Давно уж на половине сестер-царевен не слыхали от Софьи подобного вопроса, сделанного таким задушевным, ласковым, любовным голосом.
Давно, когда еще ребенком была царевна, никогда не ладила она с братом Федором и сестрами, восстающими против властолюбивой сестры, но вот родился Иван-царевич, слабый, больной, беспомощный, и Софья так и прилепилась к братишке Ване.
Как самая внимательная нянька, семилетняя девочка ухаживала за ним. Самые нежные, любовные слова расточала слабому ребенку своим звучным голосом, и необычайной нежностью дышал этот голос…
Так же заговорила Софья в этот миг с царицей Марфой.
Марфа вошла сюда в порыве отчаяния, желая отвести душу, излить тоску, негодование… И неожиданный, искренний, любовный призыв Софьи, ее теплый вопрос, изменил все в душе молодой женщины.
- Ох, што я, горемычная!.. Ты тем, злосчастным, помоги. Все, слышь, толкуют, от одново слова твоего все по иному стать может… Скажи же… Не дай!.. Уж ли ты так сотворила?! Ужли ты тово желаешь? Сестрица Софьюшка.
- Пустое толкуют… Не желаю я тово, да и поделать уж ничево не могу, - не глядя в глаза невестки, устремленные на нее, отвечала Софья. – А што можна – сделаем, вот с
боярином Иван Михайловичем… Да с иными… Верь мне. Слово тебе даю. А мое слово –
199

свято… И вот што… Ты нынче не в себе, невестушка… Иди поотдохни. А наутро приходи ко мне. Увидишь, што делать стану. И ты в помощь станешь.
- Вот добро, Софьюшка. Господь тебе воздаст. Мы, стало, и Иван Кирилловича им не дадим, и других, ково можно… И батюшку царицы-матушки… Отмолим у злодеев… Правда? Сестрицы же нас обеих послушают… Иванушку научим. Он просить станет. Коли они его царем зовут, должно же им царя слушать.
- Не думаю тово, Марфушенька. Уж разошлися больно эти… люди-то все эти, которы…
Софья не находила слова, как назвать своих сообщников.
- Ну, там што Бог даст… Приходи, увидишь… Христос с тобою…
И любовно, под руку, проводила царицу Софья до самой двери, передала ее провожатым боярыням.


LXX

- И все же, Софья Алексеевна, как завтра быть? – проговорил Милославский после того, когда закрылась дверь за царицей. – Опять придут стрельцы ко двору, как прикажешь действовать?
Софья призадумалась. Заметно было, что она боролась сама с собою.
- Смешное дело, Иван Михайлович, што ты вздумал спрашивать у меня, што делать? Известно, нужно извести всех Нарышкиных! В первую очередь изведите старшего брата царицы. Он прямой мой недруг.
- А с Кириллом Полуэктовичем што же поделаем? – спросил Милославский.
- Пускай стрельцы потребуют его пострижения, - отвечала царевна.
- Быть по-твоему, благоверная царевна. Да скажу я тебе, чтобы ни произошло, ты не пугайся: ни тебя, ни царевича, ни сестер твоих, царевен, никто не изобидит.
- Прости, Иван Михалыч, уж и ты с Богом ступай… Не можетца мне. Пораней приходи наутро… Да, слышь… Вон толкуют – стали люди всякие хитить  добро наше царское… и чужое… И тех, корысти ради, побивают да грабят, ково бы и не надобно… Уж порадей, штоб не было тово… И срам, и грех лишний на… нашей… на моей душе будет. Слышь, молю тебя, боярин… Поставь стрельцов особых… там уж, как ведаешь…
- Слышу, разумею, Софьюшка. Духу не теряй… Нелегко оно, што говорить… Да, слышь, вон скамью эту двинуть? Што сил надо? Пустое… Дело не стоящее. А трон попытайся с места тронуть… Да целу державу великую… што не одну тысячу лет нарастала, осаживалась… Тронь-ка ее… не то руки подерешь в кровь, а и душе достанетца… Так о том надо было ранее думать, как дело мы с тобой начинали… А ныне – ау, Софьюшка. И хотел бы иной раз посторонитца, в крови и грязи не обвалятца… никак нельзя… Море крови кругом… Не плыть поверху, так потонуть в ней надо… Помни, Софьюшка…
После этих слов, звучащих печальным предсказанием, невольной угрозой, откланялся и ушел старик.
А царевна всю ночь провела без сна, то кидалась на ложе, то босая, в сорочке,
металась по опочивальне, подходила к распахнутому окну, за которым шумели старые темные деревья дворцового сада.
Ветер улегся, буря стихла. Тучи еще проносились тяжелой грядою, но уже в просветы между ними кое-где проглядывало темно-синее ночное небо, трепетно выглядывали ясные звезды.
Но прохлада ночи, ее спокойная красота и тишина не давали отрады царевне.

200

Видела она неотступно перед собою бесконечную лестницу, сложенную из окровавленных тел… Идет она, Софья, вверх по этой лестнице. А ступени-трупы шевелятся, извиваются под ногами, лепечут проклятия мертвые, бледные уста. Глядят с укором остекленевшие глаза, поднимаются к небу с мольбой о мести мертвые, закостенелые руки.


LXXI

Во второй день на подворье думного дьяка Аверкия Кирилловича поволокли по двору. Навстречу им стрелец катил бочонок с солью.
- Потчуйся! – захохотали стрельцы, сунув голову дьяка в бочонок.
Кириллович оглушительно заревел и пал на колени. Какой-то гулящий, откалывая русскую, поклонился до земли дьяку.
- Наслышаны мы, - не переставая лихо работать ногами, подмигнул он, - што по твоему подсказу наложена пошлина неправедная на соль?
Дьяк выплюнул застрявшую в зубах соль и истово перекрестился.
- Не по своей воле за соль большой налог сотворил, по указу боярскому.
- Врешь! – уже зло процедил гулящий. – Не ты кичился зимою перед кругом стрелецким, што твоя то затея?
Толпа схватила Кирилловича за ноги.
- А коль из-за пошлины чрезмерной остались убогие без соли, жри ее сам! Жри, Иуда!
И уж до плеч сунули его головой в соль.
На радость смутьянам, Аверкий бешено задрыгал ногами.
- Пляшет! Глядите! Ей-богу, пляшет!
Из-за церкви показалась новая толпа людей, тащившая чей-то истерзанный труп.
- Руби его! Как он в застенках наших брательников рубил!
- Шире дорогу… Дьяк Аверкий Кириллович идет, - глумливо кричали пьяные злодеи, волоча по земле остатки изуродованного тела…
И так величали каждого мертвеца по чину, званию, по имени его.
- А там – двумя рядами по сторонам дороги – бросали трупы…
Сюда же валили и тех, кто был убит в свалках, имевших место в Земляном и Белом городах за этот день.
После полудня второго дня, пробив поход во все двести барабанов, главные стрелецкие отряды вышли из Кремля, оставив везде караулы.
Но до самой ночи отдельные отряды рыскали по дворцовым дворам и везде по Москве, разыскивая по списку осужденных людей.
Настала темная, безлунная ночь.
Постепенно стали откатываться обратно в свои слободы и посады последние волны стрельцов…
И закопошились иные темные силы… Убийцы, тати рассчитывали безнаказанно поживиться в грозной суматохе – вышли на работу.
Но тут их ждала неожиданная и быстрая кара.
Отряды стрельцов останавливали каждого, кто шел в темноте с какой-нибудь ношей. При малейшем подозрении, что вещь украдена или взята грабежом, пойманного тут же убивали без пощады и труп относили на Красную площадь, валили в общую кучу…
До сорока таких убитых набралось за ночь…

201

Московский люд, слыша безумные крики о пощаде, разрезающие ночную тишину, дрожал от страха в своих жилищах, плотнее прикрывая двери и окна, жарче шептал молитвы о спасении от зла…


LXXII

Порою большие отряды стрельцов с фонарями, с пылающими факелами проходили по улицам под начальством всадников, одетых не в стрелецкое, а в “дворцовое”, придворное платье. Это искали по указаниям доносчиков людей, которые успели убежать днем от предназначенной им гибели.
Один такой отряд появился в Немецкой слободе у ворот дома датского резидента Бутенанте фон Розенбуша.
На громкий стук вышел сторож.
- Чево надо? Ково черти носят по ночам?
- Отворяй по приказу государя-царя Ивана Алексеевича, слышишь, собака, да поскорее, пока жив.
- Царя… Ивана… откуда такой?.. Петр-царь, сказывали… Ково надо, сказывайте. Што за люди? Не то отпирать не стану…
- Резидента самого… С Верху мя присланы… От царя… от царевны Софьи, слышь, собака… Отворяй.
- Ну, так бы толком и сказали, - заметил сторож, раскрывая ворота и унимая огромных датских псов, норовивших кинуться на незваных гостей.
Розенбуш, неодетый, уже был на крыльце.
- Кто там?.. Што там?.. Какой люд?.. Зашем полночни нападай?..
- Без напасти мы, Андрей Иваныч, к тебе безо всякой. От царя посланы. Обыск учинить, как весть нам подана, што кроются у тебя недруги его царского величества государя Ивана Алексеевича, лекарь-иноземец Данилко фон Гаден да сын его, Михалко стольник.
- Нет, это врат ваши шпионы. В мой дом нет никакой чужой шеловек… Искайте, если надо… Но я должен вам сказать. Я буду жаловаться на мой король.
- Ну, там жалуйся… А мы оглядим, как надо,  все нары твои. Вали, ребята…
Был осмотрен весь дом, перешарены сундуки, шкапы, нигде не нашлось тех, которых искали.
Ушли обыщики.
А через час снова подняли весь дом, опять вломились в ворота.
- Эй, немец, подымайся, вялая твоя душа. Изловили сына Данилина: а он толкует, што у тебя отец прятался весь день. Велено поставить вас перед очи друг друга. Бери его, ребята…
Резидент, неодетый, напуганный, стоял и н6е знал, что делать.
Жена его кинулась в ноги окольничему Хлопову, который вел отряд.
- Помилуй. Дай хоть одеться мужу. Он захворает, если поведете так его ночью. Я именем матери твоей прошу.
Так лепетала по-немецки, обливаясь слезами, госпожа Розенбуш.
- Што она лопочет, растолкуй мне, слышь, Андрей Иваныч, - обратился Хлопов к резиденту.
Тот, глотая слезы, перевел речи жены.
- Ну, ладно, одевайся… Поспеем и то. Ишь, светать начинает… Всю ночь из-за вас,
окаянных, в седле торчи… У, идолы…

202

Быстро оделся резидент. Подвели ему оседланного коня.
- Ну вот, еще на коня ему… С нами и так, пеш пойдешь…
Снова пришлось жене вмешаться, упрашивать Хлопова.
Тот согласился, наконец. И рядом выехали они из ворот. А стрельцы скорым шагом двинулись за ними.
Первые жертвы вчерашней бойни, которых увидал по пути резидент, наполнили его душу ужасом. Он ехал, стараясь не глядеть по сторонам.
Караульные стрельцы у Никольских ворот выбежали им навстречу.
- Изловили-таки чернокнижника-лекаря!.. Вот он, доктор Данилко!.. Давай его сюды… сами расправимся, и водить не стоит далеко.
- Дорогу, черти, - крикнул Хлопов. – Какой вам Данилко? Посла ведем, слышь, к государю да к царевне-государыне… к Софье Алексеевне.
Недоверчиво поглядывая на иноземца, раскрыла ворота стража. Как только отряд Хлопова миновал их, тяжелые створы снова захлопнулись с визгом на тяжелых, ржавых петлях…
- Не успели они сделать десятка шагов по грязной, бревенчатой мостовой, как им навстречу показалась густая толпа стрельцов и солдат.
Впереди шел стрелец и тащил за волосы труп молодого человека, лет двадцати двух, совершенно нагого, избитого, изуродованного.
Несколько ран от копий зияло на груди, на животе. Раны были свежие, кровь не успела свернуться. И при точках о выбоины бревенчатой мостовой из них сочилась и брызгала кровь.
В последние дни все внимание мятежников было сосредоточено на поимке лекаря Гадена, про которого был пущен слух, будто он отравил царя Федора Алексеевича.
Кто-то из бунтарей вспомнил о друге лекаря Яне Гутменше. Стрельцы ворвались к нему в дом. Заслышав шум на дворе, Гутменш с женой укрылся в подвале. Но их тотчас же нашли.
Один из стрельцов замахнулся палашом.
- Сказывай, где жидовин!
Ян упал ниц и облобызал стрельцу сапог.
- Не губи, пан ласковый! Знал бы - сам доставил его к тебе!
Удар по затылку кистенем лишил его сознания. Жена Яна с воплями бросилась к мужу.
- А бабочка ядреная! Што твой орех! – облизнулся один из гулящих. – Уж не пожалуешь ли, пан, в гостинчик к нам?
Часть стрельцов поддержала гулящего.
- И вы? – полный удивленного негодования, крикнул старшой стрельцу, и, сорвав с себя бердыш, бросил его под ноги товарищам. – А коль вы ныне не стрельцы, а разбойные, - прощения просим.
Смущенные стрельцы, подняли с земли бердыш, и молча отдали старшому.
- То-то ж! – уже весело рассмеялся старшой, и как ни в чем не бывало, продолжал допрос.
Ян упрямо стоял на своем, валялся в ногах, целовал полы стрелецких кафтанов, плакал и клялся, что не знает, куда бежал Гаден.
Яна отправили в Кремль, в застенок для пыток.





203


LXXIII

В полдень стрелец, знакомый Родимицы, приволок в Кремль сына Гадена, стольника Михаила. Позади немного хмельная и оттого еще более привлекательная, чуть наглая, сорвиголова, как величали ее стрельцы, вышагивала Родимица.
С того час, как по просьбе Родимицы стрелец побывал в светлице Софьи, постельница неотступно ходила по его следам, ни на малое мгновение не оставляя его одного.
Государственность, свары вельмож, любовь царевны были ей уже нипочем. Одна мысль владела ею: уйти с возлюбленным стрельцом Фомкою, куда глаза глядят, из Кремля, подальше от Софьи.
- Кого Бог послал? Не медведя ли? – загалдели стрельцы.
- Какой там медведь! В лесу медведь, а в руках у меня пигалица!
Стольник свалился на колени.
Один из стрельцов поддел носком сапога под спину стольника и приподнял его с земли.
- Здорово, чародейное семя! А не обскажешь ли, куда родителя подевал?
Михаил стер рукавом с изодранного лица кровь и тупо уставился на стрельцов.
- Обскажу! Уважу! – заскрежетал зубами. – Токмо допрежь вы мне обскажите, кто вас породил, люди ли, а либо суки?
Стрельцы опешили.
- А коли от людей вы, - с накипающей злобой продолжал стольник, - да еще от православных, кои веру почитают данную Господом на любовь великую к людям, то пошто грех на ушу берете? Пошто неволите сына в Иудину образину облечься и отца безвинного на крестную кончину отдать?
Потрясенные словами пленника, стрельцы уже готовы были отпустить его, но стольник сам себя погубил неожиданно вырвавшейся из его уст площадною богохульною бранью.
- На, берите! – сорвал он с себя крест. – Потчуйтесь, людоеды, телом Христовым.
Взметнулись копья. Без стона, пораженный в грудь, пал стольник.
Стрельцы бросились в застенок, выволокли оттуда Гутменша с женой.
- Бог мне сведок! Не ведаю, где лекарь! – перекрестился Ян.
- Врешь, басурман! Все ведаешь! Врешь! Не ты ли подсоблял готовить отраву для царя?!
Яна подбросили высоко в воздух и подхватили на ощетинившиеся копья.
- Шире дорогу. Стольник М.Д. Гаден пройти изволит…
А за этим телом волокли другое, старика лекаря Гутменша, друга фон Гадена.
От ужаса и горя Розенбуш едва удержался в седле.
- Ишь, покончили с Гаденом… С кем же теперя тебя на очи постановят? – спросил у него Хлопов. – Вот и другого немца ухлопали. И за што бы это.
Розенбуш молчал, провожая взглядом дикое шествие.
Снова распахнулись ворота и с гиком, со свистом убийцы миновали их своды, прошли по мосту и потащили дальше оба трупа, туда, к Лобному месту, где груда мертвецов росла и росла.




204


LXXIV

У Постельного крыльца, выходящего во дворцовый двор, недалеко от теремов царевны, сгрудилась большая толпа стрельцов и разного служилого люду, когда подъехал сюда Розенбуш со своим провожатым.
Кое-как пробрались они вдвоем на крыльцо, при этом Хлопов то и дело возглашал:
- Пропустите скорее… Посол идет к царю-государю да к царевне…
Вот прошли они передний покой, но на пороге второго пришлось остановиться. Дальше идти не было никакой возможности, так много народу, особенно стрелецких начальников набилось в палату.
В глубине на возвышенности сидела царица Марфа и царевна Софья.
Кругом – ближние бояре: Милославские, Голицын, оба Хованские и прочие.
У Софьи усталый, истомленный вид, но на лице ее нельзя было подметить ни следа колебаний или той жалости, которою вчера было охвачена душа царевны. Ясно глядели ее глаза. Властно держала она голову, упрямо и твердо сжимала свои полные, яркие губы.
Князь Иван Хованский говорил со стрельцами.
- Призвали вас государыни наши, царевна Софья Алексеевна и царица Марфа Матвеевна, чтобы благодарить за службу усердную и верную. Скоро, видно, все придет к доброму концу. Весь народ московский, и бояре, и царевичи служебные – все склоняются Ивана-царевича на царство посадить. Надо лишь самых лютых врагов царских, Ивана Нарышкина и Кириллу Полуэктовича, да иных немногих, разыскать и судить. А тамо – што Бог даст… Любо ли так?
- Любо. Вестимо, любо! – крикнули как один все стрельцы и дворяне. – Как ты скажешь, батюшка наш, князь Иван Андреич, так нам и любо.
Царица Марфа, когда Хованский заговорил об Иване Нарышкине, сделала движение, словно собиралась говорить. Но Софья удержала ее. А крики, от которых задрожали стены покоя, совсем лишили мужества и сил царицу.
- А как ведомо всем, што той Кирилла Нарышкин о царе промышлял лихое, то и надо ево в монастырь куды в дальний послать, постричь навеки. Так любо ли?
- Любо… Любо…
- А и Наталью Кирилловну, государыню вдовую, в покоях бы царских не мутила – тоже постричь надо, от Верху подале сослав. Любо ли?
- Любо, любо… любо… Меней свары буде промеж государей… Вестимо…
- А еще государыни изволят: бабу бы эту хворую, отпустить бы ко двору, как она к лихим делам мужа не причастна.
И Хованский указал на женщину лет сорока, скромно одетую, со следами побоев на лице, всю в пыли и грязи, которая робко прижалась на полу, за креслами обеих государынь.
Это была жена Даниила фон Гадена.
Ее вместе с лекарем Гутменшем приволокли в Кремль. Лекаря убили за то, что он не мог верно указать, где спрятан Гаден. Принялись и за жену Даниила. Но вышли обе государыни и мольбы Марфы успели повлиять на мучителей. Ее оставили в покое, желая знать, что скажет царевна Софья, впервые выходящая из своего терема к ним, верным ее слугам, покорным исполнителям ее замыслов и планов.
От имени Софьи Хованский объявил им волю царевны.
Едва умолк Хованский, Марфа поднялась с места и заговорила:
- Люди добрые, прошу вас, не троньте ее. Я и царевна молим о том. Што люди скажут, коли говор пойдет, што жен изводить вы стали… Не мужское то дело… Грех и

205

стыд… Оставьте ее.
- Чево оставить?.. Мужа не крыла бы… Другой день ищем аспида, как сквозь землю провалился. Ее не станем изводить… Лишь попытаем малость…
Так закричали, было, со всех сторон в ответ на просьбы Марфы.


LXXV

Но тут случай выручил напуганную полумертвую от ужаса докторшу.
- Нарышкина поймали… Эй, все вали сюда… Поймали его, изменника…
Эти громкие крики донеслись со двора до самых покоев.
Мигом кинулись во двор стрельцы.
Только Розенбуш с Хлоповым остались за порогом этой комнаты, не решаясь войти.
- Ну, вот и ладно, - заговорила в первый раз за все утро Софья. – Слышь, Елена Марковна. Уходи быстрее… Севастьяныч проводит тебя… Авось стрельцы не вспомнят… С Богом…
И не обращая внимания на благодарность обрадованной женщины, Софья обратилась к Марфе:
- Сама теперь видела: и мы с тобой не в своей, в ихней власти покуда… А все, што можно, все делаем… и поудержим, где надо. Вон слышала, как князя Ивана полюбили стрельцы. Иначе не величают, как батюшко наш.
- Еще бы не величать, - самодовольно поглаживая усы и поправляя богато расшитый воротник своего кафтана, вмешался, было, Хованский.
Но Софья, словно и не слыша его голоса, продолжала:
- А попробуй тот же Хованский им што не по праву сделать, посмей против шерсти погладить их, безудержных… так и от “батюшки” – одни ошметки полетят…
- А што ты думаешь… Твоя правда, царевна, - нисколько не смущаясь невниманием Софьи, опять вставил словечко князь Хованский и стал в раздумье крутить свой ус и поглаживать холеный жирный подбородок.
- Вот то-то и есть… Так потерпим, царица. Немного осталось. Горше было – минуло. Меньше осталось… А еще знай…
Софья остановилась.
- Иван Андреич, погляди, хто там стоит? Никак датский резидент. Хто, пошто привел ево сюды? И не звала я…
Хованский оглянулся, узнал Розенбуша и через весь покой крикнул ему:
- Здоров, Андрей Иваныч… Пошто ты к нам?.. Хто звал?
- Да твоя же милость посылать изволил, на очную ставку с сыном докторовым, с Михалком требовал… А ныне мы… - стал докладывать Хлопов, выступая вперед.
- И то, и то… Запамятовал я… Пожди… - и, обращаясь к Софье, Хованский негромко сказал: - Наврали все, слышь, про немчина этово. Не крыл он никово у себя. Пустить ево – и лучче. Немчин добрый. Я сам с им пировал сколько разов.
Софья только рукой махнула в знак согласия.
- Гей, слышал, Осипыч, - крикнул Хованский Хлопову, - царевна приказывает отпустить немчина. Дело уже разобрали и без ево… Да побереги сам Буша-то. Наши больно разошлися. Подверница кому под руки – и поминай, как звали. А потом хлопот не оберешься с им, с колбасной душонкой… Гайда…
Розенбуш и Хлопов, отдав поклоны, вышли.
- Пойду и гляну, матушка-государыня, какова там Нарышкина еще изымали. Ужли

206

Ивашку? – объявил Хованский.


LXXVI

Но не успел он дойти до дверей, со двора послышались громкие вопли, безумный крик, мольба о пощаде, полная тоски и боли.
Хованский почти бегом кинулся из покоя, бормоча:
- Эх, жаль, коли без меня прикончат парня…
Марфа при первом вопле, долетевшем сюда, зажала руками уши, закрыла глаза и кинулась на высокую грудь Софьи, где ее небольшая, красивая головка совсем казалась детской, маленькой.
Софья не шевельнулась, пока не вернулся Хованский.
- Ну, хто там? Спросила она князя.
- Ваську, Филимонова сына Нарышкиных, прикончили… А Ивана все нет! Наши уж серчать стали. К Наталье много раз заглядывали, да, видно, далеко спрятан. Не нашли. Сказывали ей, не выдаст ево да Кириллу Полуэктовича – так худо будет. Всех с корнем изведут, хто тут во дворце и есть… Придет время – сама выведет, уж не миновать… А Наталья-то, как немая. Сидит да молчит, глазищами только водит… И где она их только запрятала? Знать бы еще… Было бы укрывальщикам.
Слова князя словно обжигали царицу Марфу. Она вздрагивала от них, как от сильных уколов. И будь Хованский не так ограничен, он понял бы, как поняла Софья, что царица Марфа знает, где нашли убежище эти двое и другие из Нарышкиных.
Но Софье не хотелось натравливать на молодую царицу безумных палачей. Она решила действовать иначе.
- Вот так всево лучче, - обратилась царевна к Хованскому. – Сказать стрельцам, што не стоит и время тратить, шарить попусту… Как пригрозить покрепче Натальюшке – сама вправду отдаст братишку Любимова, смутьяна, зачинщика наиглавного ихнево… Я тоже и то скажу ей… Може, послушает… Только бы знала Наталья, што без тово – конца делу не будет… Поразумел, князь, али нет?
- Ну, вот… я же про то сказал тебе, да я не поразумею. Уж ты меня слушай, царевнушка ты моя, матушка. Все ладно будет… Чистенько станет перед троном, как вот на ладошке… И ступай… И веди царя Ивана Лексеича… А мы, ваши рабы и слуги, на вас станем радоватца да поминать, как мы вас, государей, на царство ставили. И будет нам от всей земли слава вечная…
- Будет, будет… Уж што и говорить. Я вот, князь, попытаюсь к Наталье пройти. Може, ныне все и прикончитца… А ты за своими ступай…
- Иду, иду, матушка-царевна… Да вот, послушай, еще одно сказать тебе надобно. Как вот и бояре… Стрельцы мои сказывают пожитки да домы опальных бояр, какие от побитых да от ссыльных остались, да еще какие будут – штобы на полный торг их пустить… По цене по самой дешевой… А покупать бы тех пожитков нихто не смел помимо их, стрельцов же… По той причине, что обиды чинили и наносили убытки стрельцам все те же побитые и сосланные бояре. Да они же, стрельцы, нам, государям, службу верно правят, им де и жалованишко какое ни есть от вас, государей, видеть надобно… И еще…
- Ладно, добро… Так и сделай, как просют… Бояре потолкуют с тобой… Слышь, дядя… И ты, князь Василий… А ныне то сделаем, што сказывали, к Наталье пойдем.



207


LXXVII

Обняв Василия Васильевича Голицына, Софья одним глазом выглядывала в оконце. Лицо ее дышало самодовольным счастьем.
- Чуешь ли? Чуешь?
- Чую, царевна.
Василий Васильевич и сам не скрывал своей радости, твердо уже верил в победу Милославских. И потому, что смелые чаяния его увидеть себя когда-нибудь на самом верху государственности мужем Софьи-правительницы начинали претворяться в явь, ему казалось, что он искренне всей душою любит царевну, и сознание вины перед обманутой им женой не томило уже душу непрощенным грехом. Он тепло прижимался к ней, покрывал поцелуями голову, лицо, польскую кофту и, увлекшись мечтой, молитвенно обронил вдруг:
- Царица моя! Жена моя, Богом данная!
- Жена?! – оглянулась царевна. – А Авдотья?
Голицын вздрогнул.
Взглянув на Василия Васильевича, Софья злобно перекосила лицо. Нос ее сморщился. По краям и над переносицей образовался ряд темных выбоин.
Голицын прямо взглянул царевне в глаза.
- Не поминай про Авдотью! Имени слышать ее не могу! Опостылела! Лучше повели к стрельцам выйти погибель принять, нежели адовой пыткой пытать меня, про жену поминаючи.
- Так ли? – еще недоверчиво, но почти мягко спросила Софья и, почувствовав прикосновение губ князя к руке, вконец растаяла.
- Так, царица моя! Дай срок, поверишь, познав, что Авдотья в монастырь на послух заточена!
Софья улыбнулась счастливой улыбкой.
- Погоди ужо! Будешь ты мужем самодержавицы русской, государыни Софьи! – и жадно обняла князя.
Софья пришла с Иваном Михайловичем к Наталье, стала уговаривать выдать брата Ивана Нарышкина стрельцам.
- Пусть ищут, пусть берут, - только и сказала Наталья Софье в ответ на все доводы царевны.
И так поглядела на золовку, что даже эта твердая девушка почувствовала смущение.
- Как знаешь. Стрельцы до завтра сроку дали. Я еще приду, - сказала Софья и вернулась к себе.
Спускался вечер. Небо заволакивало густыми, бурыми тучами. Повеяло сырым холодом: должно быть, где-то далеко падал дождь. Редко расположенные березки и калина скрипуче перешептывались о чем-то, не ласковыми, точно вынужденными поклонами, встречая тьму.
- Словно бы монахи на молитве, - задумчиво сказал какой-то стрелец, указывая на деревья, и присел в кружок.
- Много ль неизловленных? – спросил другой стрелец.
Старший деловито достал из-за пазухи сложенный вчетверо лист бумаги и поднес его поближе к факелу.
- Было по запису сорок шесть бояр да юных воров, осталось же двадцать с пятком, отдохнем малость, повечеряем, а там сызнова за дело примемся.

208

Некоторые из стрельцов запротестовали.
- Вы как сами, товарищи, ведаете, а мне не до роздыха. Покель всех не изловили, не заснуть нам спокойно.
Старшой вложил два пальца в рот, пронзительно свистнул.
Тотчас же со всех концов Кремля донесся ответный свист.
- То-то же, - удовлетворительно тряхнул головою старшой. – Вы уж погодите, брателки, с вечерей, да идите все за мной.
Отобрав два десятка стрельцов, он махнул кинжалом:
- Перво-наперво – к Гадену чародею, царя отравителю!
Отряд, перекрестясь, пошел из Кремля.


LXXVIII

Софья, едва сдерживая злорадную усмешку, поплыла на свою половину. За ней, тепло обнявшись, шли вперевалочку царевны Марья и Марфа.
В сенях их встретила Родимица.
- Добрые вести, царевнушка!
Софья остановилась, пропустила вперед сестер и, когда те скрылись в светлице, шумно дохнула в лицо постельнице:
- Аль удалось тебе твоево знакомого стрельца на хоромины князя Василия Голицына направить, с Авдотьей расправитца.
Родимица приложилась к руке царевны.
- То будет. То не уйдет от нас. Тому порукою моя голова. А есть у меня вести покраше: раскольники, царевнушка, поднялись! Как один вопят царем Ивана-царевича.
Софья больно ущипнула Родимицу за щеку.
- Не егози! Я про Авдотью, жену Голицына, пытаю!
Среди дикого крика воплей и песен, доносившихся со двора, Родимица отчетливо расслышала вдруг голос своего возлюбленного стрельца. Она подскочила к выходной двери и поманила к себе царевну.
- Эвон, гляди, с батогом в руке. Тот самый стрелец и есть.
Софья невольно залюбовалась тонким и стройным, как молодой тополек, стрельцом.
- А у тебя губа не дура! – облизнулась царевна и шире раскрыла дверь. – Эка, пригожий какой! Ни дать, ни взять – князь по осанке.
Родимица начала раскаиваться в том, что показала Софье своего возлюбленного. Что-то похожее на ревность шевельнулось у нее в груди.
- Повелишь, царевна – мигом князь Василий вдовым станет.
- Велю! – обняла Софья постельницу. – Пущай тотчас волю мою исполнит! – Но тут же резко махнула рукой. – Иль нет! Не надо! Не посылай! Я сама ево понауськиваю, - и приказала позвать стрельца.
Родимица волей-неволей пошла за стрельцом.
Едва заметив постельницу, стрелец бросил товарищей и помчался к крыльцу.
Необычайная бледность женщины обеспокоила его.
- Аль лихо, какое?
- Лихо! – отрубила она, пропуская в сени стрельца. – Видно, мало стало князя царевне.
Стрелец ничего не понял и от этого еще больше обеспокоился.
Родимица заперлась с ним в чулане.

209

- Слушай! – постучала она зло пальцами по стене. – Ныне испытание великое тебе будет. Даешь ли обетование, што устоишь?
Нежно обняв постельницу, стрелец поцеловал ее в губы.
- Хоть и не ведаю, какое мне предстоит испытание, а помеж прочим от души обетование даю, коли тебе сие надо.
Успокоившаяся Родимица, в свою очередь, крепко поцеловала стрельца в обе щеки.
- Верю, и более об этом тужить не буду. А теперь давай о другом поразмыслим.
Они уселись на ящик и прижались друг к другу.
- Ты князя Василия Голицына знаешь? – одними губами спросила Родимица.
- Как все! Кто князя не знает?
- Так вот. Будет тебе царевна про жену ево небывальщину сказывать. – Родимица перевела дух и негодующе сплюнула. – А к тому сия небывальщина, штобы сердце твое распалить да на душегубство подуськать. Уразумел?
- Не, - простодушно мотнул головой стрелец. – В толк не возьму, для какой пригоды ей кончина княгини заподобилась?
- Тише, - зажала ему Родимица рот. – Неровен час, подслух тут где-нибудь притаился!
Она сложила пригоршней руки, как перед причастием, и как нищая попросила:
- Христа для, сули ей выполнить по слову ее, а сам не бери греха смертного на душу.
Стрелец охотно обещал поступить так, как хочет постельница, и, встав, взялся за
ручку двери.
Заслышав шаги, Софья впустила сестер в светлицу. Родимица открыла дверь и пропустила вперед стрельца.


LXXXIX

Со всех сторон приходили на Москву крестьяне, холопы и посадские люди. Их посылали мирские сходы доподлинно прознать обо всем, что происходит в столице. Немногие возвращались домой. Одни захватывал водоворот, и они без всякой цели, из простого любопытства, бродили нестройными толпами по улицам, с одинаковым вниманием выслушивая и стрельцов, и раскольников, и сторонников Нарышкиных, всем кричали “ура”, всех одобряли и ни к кому не примыкали. Другие, соблазнившись возможной наживой, всюду сопровождали разбойных людишек, принимали участие в грабежах и связывали, таким образом, свою судьбу с судьбою разбойников. Третьи, разобравшись в событиях, поворачивали решительно восвояси.
- Где уж нам в котле сем кипеть! Тут што ни человек, то и закон. Всяк свое кричит, а толку – чуть.
Иван Михайлович отдал строгий приказ Петру Толстому, думному дьяку Федору Шакловитому и полковнику Цыклеру полной рукой снабжать стрельцов деньгами, прокормом и вином, во всем потакать им, но отнюдь не допускать к тому, чтобы мятежные полки объединились с народом.
- Единово волка – стрельцов – тешьте, как сами знаете, а в стаю волчью к людишкам убогим ни, Боже мой, не водите. Ибо почует в те поры волк доподлинную силу свою и всех задерет и вас, и Нарышкиных.
Но, стрельцы, упоенные победами, уже и сами верили в то, что, начав успешно борьбу, сумеют одни без посторонней помощи завершить ее, и занимались только розыском в уничтожении нарышкинцев.

210


LXXX

Между тем, в другой части кремлевского дворца царица Наталья Кирилловна заливалась горькими слезами. Все ей чудилось, что стрельцы снова наступают на дворец, и ей было страшно за своих кровных. При начале возмущения отец царицы с некоторыми из своих родственников укрылся сперва в тереме царевны Натальи, а потом в деревянном тереме царицы Марфы Матвеевны, примыкающего глухою стеною к патриаршему двору. Их туда привела царицына спальница Клушина, которая одна только и знала, где утаились Нарышкины.
- Узнают они вас по волосам, - сказал Иван Кириллович прятавшимся вместе с ним стольникам Василию Федоровичу, Кондрату и Кириллу Александровичам Нарышкиным. - А то длинные вы их носите, остричь нужно! – и он, схватив ножницы, живою рукою остриг родственников.
Постельница привела их всех в темный чулан, заваленный перинами, и хотела закрыть за ними дверь.
- Не запирай! – крикнул ей молодой Матвеев, сын боярина Артамона Сергеевича. - Наведешь подозрение. Скорее искать не будут, - когда до них стал долетать сперва гул, потом и барабанный бой.
- Наступил наш смертный час! Пришел нам конец! – крестясь, говорили они.
Действительно, вооруженные стрельцы ворвались в Кремль и прямо подошли к крыльцу, отделявшемуся от площади Золотою решеткою.
- Подавайте нам Кирилла Полуэктовича, Ивана Нарышкина до дохтура Степана-жида! – кричали они.
Смело, в сопровождении Хованского и Голицына, вышла теперь Софья к волновавшимся стрельцам.
- Ни Кирилла Полуэктовича, ни Ивана Кирилловича, ни дохтура Степана у великого государя нет! – ответила она.
- Если их нет, - закричали стрельцы, то мы придем за ними завтра, а теперь пускай государь укажет выдать нам Аверкия Кирилловича да Яна.
Царевна поднялась наверх. Стрельцы продолжали кричать, требуя немедленной выдачи Кирилловича и его сына.
В то время несколько ватаг, отделившихся от толпы, повторяли и сегодня обход хором царицы, царя, царевича и царевен.
Обмерли и не могли дышать Нарышкины и Матвеев, когда стрельцы проходили возле чулана, где они спрятались.
- Коли дверь отворена, - кричали некоторым из них, заглядывавшим в чулан, - то изменников не нашли. Ступайте дальше.
Не все, однако, стрельцы были так доверчивы. Некоторые из них тыкали копьями подушки и перины, не видя, однако, Нарышкиных и Матвеева, прятавшихся в это время за приотворенной дверью.
- Нарышкиных нигде нет! – оповещали стрельцы своих товарищей.
- Если сегодня их здесь нет, так за Кириллою Полуэктовичем и Иваном Кирилловичем придем завтра! – кричали в толпе и, расставив по-вчерашнему кругом дворца крепкие караулы, двинулись в Немецкую слободу отыскивать доктора Степана Гадена.
Сильно переполошились обитатели Немецкой слободы, мирные Немчины. Немало жило их там в ту пору, и никто прежде не обижал и не затрагивал их. Занимались они всякого рода ремеслами. Жены и дочери их проводили время не по-московски, сидели не

211

взаперти, а ходили по гостям и веселились с мужчинами. У немцев бывали пирушки под
веселые мотивы их родного вальса. Разревелись теперь немки, завидев наступающую на слободу грозную стрелецкую силу. Страх их был, однако, напрасен. Стрельцы не трогали никого из немцев.
- Никак, братцы, жидовин-дохтур наш навстречу плетется! Харю-то ево жидовскую видно издалека! – крикнул один стрелец, указывая рукою на нищего, спокойно двигавшегося стороною улицы около домов с бьющим в глаза еврейским типом лица.
- Он, проклятый, и есть! – поддакнул другой стрелец, пристально вглядываясь в доктора.
Доктор фон Гаден, одетый в нищенское рубище, два дня скрывался в Мариинской роще, не смел выйти из чащи даже для того, чтобы попросить у кого-нибудь их окрестных жителей кусок хлеба.
От ужаса у Гадена была лихорадка.
Его лицо и наружность были всем слишком хорошо известны, и бедняк не решался выйти, опасность была слишком велика. Но голод сломил старика.
Прикрыв насколько было возможно лицо, пробрался он по улицам Немецкой слободы к знакомому аптекарю-голландцу. И уж был близко от его усадьбы, как показалась кучка стрельцов.
- Стой! Што за птица?.. Не из Верху ли послан, от лиходеев царских? Оттуда много таких старцев шлют… Пощупаем и этого… Не зря приказ дан всех бродяг имать…
И один из стрельцов сбил шапку с Гадена.
- Ну-ка, разглядим, што за старец, откудова?
- Братцы, - крикнул радостно другой, пожилой бородач, - да это ж Данилка проклятый… Знаю я ево… Как в Верху был – он и мне раз снадобья своево делал проклятова. Занедужилось мне тогда… А я при государе был… Он, он, еретик, чернокнижник, дружок матвеевский… Волоки, ребята, ево прямо к батюшке нашему, ко князю Ивану… Пожалует он за такую находку… Тащи…
И старика оглушенного, полубесчувственного, приволокли в Кремль, к Золотой решетке, где проходила в эту пору царица и царевна по галереям Красного крыльца.
- Софьюшка, голубушка, слышь, гляди – старика волокут… Пойди скажи им, - стала молить царица Марфа Софью.
И не хотела глядеть царица, а взоры ее были прикованы к отвратительному зрелищу. Дряхлое, худое тело моталось в руках у палачей, которые хотели допытаться у Гадена: где он крылся все время? Требовали, чтобы сознался он в колдовстве и в том, что отравил царя Федора по наущению Нарышкиных.
- Не послушают они меня, - покачав головой, сказала Марфе Софья. – Вот сама увидишь.
И двинулась со всеми окружающими туда, почти к самому месту, где палачи играли роль судей, подвергая допросу полумертвого старика, истощенного голодом, обессиленного страхом смерти.
Хованский тут, конечно, разыгрывал главную роль и, допрашивая Гадена, пересыпал вопросы гадкой бранью и проклятиями.
- Ты жидовин проклятый… Еретик, волшебник, семя адово. Што молчишь? Отмолчатца мыслишь… Ну, уж не жди тово… Тут мы судим, а не бояре безмозглые, которых морочил ты… Видишь, какие молодцы… За веру святую, за государя-батюшку душу положим, спуску никому не дадим… Кайся же, как на духу, треклятый… Ткни ему по скуле, Сенька… Раскрой зев-то… Ишь, и губы склеил… Ровно мертвый… Слышь, еретик? Скажешь все, не станешь покрывать Нарышкиных, объявишь народу, как они подкупали тебя: царя бы усопшего, Федора, извести… Милость тогда явим тебе, собака.
Одним разом покончим с аспидом. А молчать станешь… Ну, не взыщи тогда… Гей,
212

огоньку несите… Да шлынечков. Мы и тут, не хуже как в застенке, с им поуправимся…
- Стой, не надо, - властно заговорила Софья, совсем приближаясь к месту пытки. – Слышь, князь, облыжно на доктора донесли… Я вот и царица Марфа Матвеевна своими очами видели - по правде службу правил Гаден… Все дни была я при брате-государе. И каждое снадобье, какое готовил, сам опробует, бывало, сперва… И остаточки допивал. Можешь мне поверить. Чай, и вы знаете меня, люди добрые. Так пустите старца… Пусть живет.
- Пустите, ох, пустите… Што вам от нево? Я за нево и выкуп дам, коли надо… Не повинен дохтур… Я не раз видела… Вот на крест вам божуся, на церковь Божию… Откушивал он и питье… И порошочки всякие пробовал… Пустите ж ево. Челом вам бью… Князь, не губи старика… Люди добрые, не убивайте ево…
И до земли поклонилась стрельцам и Хованскому царица Марфа.
Палачи, державшие Гадена, против воли отпустили старика. Другие, переглядываясь, негромко переговаривались между собой. Задние, которым плохо было видно и слышно, что творится на месте допроса, влезали друг другу на плечи, кричали передним:
- Што же стали? Кончайте с жидовином – да на Пожар ево… Али царицы сами, государыни, допрос ведут?
Передние им не отвечали. Они поглядывали на Хованского, ожидая, что скажет им тот.
Гаден при первых звуках знакомых женских голосов словно ожил.
Раньше, чтобы не глядеть в глаза смерти, в лицо своим мучителям-убийцам, он зажмурился крепко, сжал плотно бледные, тонкие губы, на которых темнела засохшая липкая пена, и только мысленно молил небо о спасении, мешая старые полузабытые молитвы израильского народа с новыми, заученными позже, когда он, последовательно становясь католиком, протестантом, наконец, принял православие, подобно своему сыну.
Костлявая, бескровная рука была прижата у него к груди, и ею он то осенял незаметно себя латинским крестом, то творил безотчетно троеперстное знамение креста, то ударял слегка в грудь кулаком, как это делал еще юношей, совершая моление в синагоге.
И голоса Софьи, царицы Марфы показались ему райскими голосами. Очевидно, Бог услышал мольбы старика, прислал спасение. Преодолевая страх, раскрыл Даниил-Стефан старческие, воспаленные глаза, сделал осторожное движение и вдруг с раздирающим воплем кинулся прямо к ногам обеих женщин. Он приник к их коленям, целовал их платье, жалобно выл, охал и бормотал, невнятно, прерывисто шептал своими пересохшими губами:
- Ангелы Божии… Спасли… спасли… Да воздаст вам Господь Адонан… Бог Израиля, Христос распятый и Богоматерь, Пречистая Дева и все пророки… Я же знал, што вы спасете. Разве ж я не лечил мою царевну Софьюшку, когда она еще вот какой девочкой была? И ночи проводил у ее постельки… И царицу Марфу лечил старый Гаден… И помогал… Всем помогал. А если Бог не хотел дать веку царю Федору Алексеевичу, моему благодетелю… Чем же виноват старый лекарь? Он старый. Ему, Данилке, и так скоро помирать… За што же мучить ево?.. Бог увидел. Бог спас…
- Ну, буде, продажная душа… Не погневайтесь, государыни… А не жить ему, еретику. Вон и тут колдует… Глаза отводит вам, государыням… Как отводил при самом государе опочившем… Вам виделось, пьет свои снадобья да зелья пагубные жидовин-колдун. А он и не отведывал их. Глаза вам отводил… Ступайте с Богом по своим делам государским… Вон и тут он свои чары творит… Крест латинский из руки делает да троеперстное знамение… Один конец еретику. Собаке – смерть собачья.
Так неожиданно, грубо прозвучал голос Хованского.
213

Князь сам рванул с земли Гадена, отбросил его от обеих заступниц – прямо к палачам, которые сейчас же снова ухватили старика.
Марфа задрожала, видя, что делают с Гаденом. Но не могла двинуться с места.
Тогда Софья, лицо которой потемнело от сдерживаемого гнева и ярости, охватила рукой царицу и почти насильно повела ее прочь. Только взгляд, которым обменялась царевна с Милославским, не предвещал ничего доброго Хованскому.


LXXXI

Наступил третий день стрелецкого смятения и опять рано поутру загудел 17-го мая над Москвою набат, а на улицах раздался грохот барабанов. В одних рубахах и почти все без шапок, но с ружьями, копьями и бердышами, двинулись стрельцы из своих слобод уже проторенною ими в эти дни дорогою.
Расположились они опять перед Красным крыльцом и отправляли вверх выборных бить челом великому государю, чтобы указал он выдать им Кирилла Полуэктовича Нарышкина и сына его Ивана.
Долго медлили во дворце с ответом. Наконец на Красном крыльце показалась царевна Софья, но уже не одна, а в сопровождении своих сестер, рожденных от царицы Марии Ильиничны.
Стрельцы встретили царевну сдержанным рокотом, который, впрочем, затих, когда она заговорила:
- Для нашего многолетнего государского здоровья простите Кирилла Полуэктовича, сына его Ивана и пойманного вами дохтура Степана, - сказала царевна, низко кланяясь стрельцам. Вместе поклонились и ми она и ее сестры. – Пусть Кирилла Полуэктович пострижется в монашество, а на жизнь его не посягайте.
Стрельцы принялись толковать и спорить между собой, а царевны, стоя неподвижно на площадке Красного крыльца, ожидали их решения. Но вот шум стих, и перед толпой выступил Чермный.
- Для тебя, благоверная государыня царевна Софья Алексеевна, - громко сказал, снимая шапку и кланяясь царевне, - мы прощаем Кирилла Полуэктовича. Пусть идет в монастырь. Любо ли? – спросил он, обращаясь к стоявшей позади него толпе.
- Любо! Любо! – заголосили они.
- А Ивана Кирилловича простить мы не можем. Зачем надевал он царскую шапку и садился на престол? Не можем мы простить и дохтура Степана: он извел отравою великою царя Федора Алексеевича. Пусть нам и того и другого выдадут мирным обычаем, а не то возьмем силою. Любо ли? – снова спросил Чермный стрельцов.
- Любо! Любо! – были ответы.
- Нам, благоверная царевна, - заговорил другой выборный, Петр Обросимов, - о дохтуре и просить было бы не след. Он и без того наш, мы ево сами изловили и приговор привели.
Крики усиливались все более и более, когда царевны ушли с Красного крыльца.


LXXXII

Тяжела была сцена, которая сейчас разыгралась на площади у Золотой решетки.
Но не меньше перестрадала и во время разговора Софья с Натальей после того, как
она вернулась с сестрами во дворец.
214

- Как скажешь, матушка-государыня? Надумала ль, о чем я толковала вечером вчера? Мешкать не приходитца. Слышишь, што у решетки творит народ? Видела, какую они расправу чинят с боярами и с другими, хто не по их воле делает… Пожалей себя… нас всех… бояр… И сына своево пожалей, царица. Гляди, волна хлестнет – все слизнет… Богом тебя молю, дай весть Ивану Кириллычу: вышел бы сам… Не ждал бы, пока дворец и терема со всех четырех концов подожгут… Тогда все выйдут. Родителя твоево я, матушка, отмолила у стрельцов.
Ни звуком не ответила Наталья. И только горящие ненавистью и презрением глаза прожигали Софью.
- Матушка-государыня, - заговорила тогда тетка царевны, которых тоже позвала Софья с собой, - смилуйся над всеми нами… Скажи, где Иван Кириллыч. Пусть выйдет. За што нам погибать…
- Да, может, и нет ево в терему… ни во дворце… Может, бежал он… Вот и скажите вашим душегубам… Не была я Иудой, и чужих людей, и своих не предам на казнь смертную, на лютое мучительство… - отвечала тетке Наталья.
А сама все не сводит глаз с Софьи.
“Иуда”… это мне она”, - подумала царевна. Но не смутилась нисколько. Большую муку перенесла девушка позапрошлой ночью. Теперь только взгляда царицы Натальи не может выдержать Софья. А все другое ей нипочем.
И тут же снова заговорила:
- Государыня-матушка, што уж так разом: и казнь, и пытку поминаешь. Глядишь, не звери они… Люди тоже. Увидят, што волю их сотворили – и подобрее станут… Ну, сослать куды, а либо в монастырь, в келью уйти прикажут и брату, и родителю твоему… Уж видно, такова воля Божья. Он из праха людей подымлет, и во прах низвергнет…
Сказала – глядит: дошла ли до сердца стрела? Удачно ли напомнила царевна ненавистной Наталье о низком происхождении, о бедности, из которой царь Алексей вознес ее на высоту трона?
Но Наталья словно и не слышит ничего. И не плачет даже. Теперь заплакать нельзя. Лучше пусть разорвется грудь, только бы Софья не видела слез, не слыхала рыданий и жалоб Натальи.
- Государыня, - заговорили наперебой бояре, боярыни, тетки, все, кто тут был, - и вправду… Велика милость Божья… Под Его святым осенением… Пусть выйдут обое… Патриарха позовем… Иконы возьмем… Ужли не послушают? Чай, уж напились крови, изверги, до горлушка… Может, не отринут слез и молений наших…
Долго слушала, не двигаясь, Наталья. Потом поднялась, обратилась к матери:
- Матушка, иди в терем к царевне Марфе… Зови брата… Веди его к Спасу Нерукотворному… А там да будет воля Божия… Скажи… скажи брату… не предавала я ево… Скажи… Да ты и сама слышала… Да Петрушу туда покличь… Пусть видит и он… Пусть помнит… пусть…
Она не досказала. Ноги подкосились, не стало голоса, померкло в глазах.


LXXXIII

Наталья Кирилловна в ужасе прислушивалась к приближавшемуся топоту ног.
- Идут! Лиходеи!
Петр по привычке нырнул под кровать и затаил дыхание.
Софья пошла узнать, что творится на площади, и, словно безумная, ворвалась в
терем.

215

- Погибель! – обняла она Наталью Кирилловну и зарыдала. – Проведали смутьяны, што Иван схоронен у тебя.
Марфа Матвеевна до крови стиснула зубы, но промолчала, не смея выдать Софью. Дубовая дверь затрещала, готовая расколоться в щепу под ударами стрелецких кулаков.
Наталья Кирилловна попятилась к красному углу, но споткнулась о ноги духовника, приютившегося под кроватью подле государя, и рухнула на пол.
Под напором мятежников дверь не выдержала и сорвалась с петель.
Здоровенный стрелец стал лицом к лицу с Марфой Матвеевной.
- Отдай Ивана!
Кто-то заглянул под кровать. Воздух резнул смертельный крик.
- Ма-туш-ка! Борода!
Петр заколотился головой об стену.
- Ма-туш-ка! Спа-а-си!
На коленях, кладя земные поклоны, подползла к стрельцу Наталья Кирилловна.
- Все отдам! Сама своими руками лютой казнью казню, ково поведете! Токмо смилуйтесь над сыном моим.
Она целовала перепачканные грязью сапоги стрельца, как перед иконою, молилась на него, выпрашивая сыну жизнь.
- За тем и пришли, - приподнял смущенно царицу стрелец. – Выдай Ивана, и мы уйдем.
- Выдам! – окрепшим вдруг голосом объявила Наталья Кирилловна и осенила себя мелким, как лихорадочная дрожь, крестом.
Подняли Наталью боярыни, повели в дворцовую небольшую церковь на Сенях, где хранится древний чудотворный образ Нерукотворного Спаса. С ней пошли напуганные бояре царицы, не знавшие, что им делать.
Вначале в церковь на Сенях пошел родитель Натальи Кирилл Полуэктович.
Наталья Кирилловна вначале бросилась обнимать царевну, а потом кинулась на шею отцу.
- Софьюшка отмолила у стрельцов отца, - проговорила Наталья.
Софья добавила:
- Только требуют пострижения.
Кирилл Полуэктович вздрогнул.
- А еще чево они требуют?! – спросил он прерывающимся голосом.
- Требуют выдачи твоево сына Ивана, - произнесла царевна таким твердым голосом, в котором слышался окончательный и неизменный приговор.
Привели и Ивана Нарышкина туда.
Пока пришлось прятаться по чуланам и похоронкам в покоях доброй царевны Марьи Алексеевны, исхудал красавец Нарышкин. Обрезанные коротко волосы еще более сделали скорбным, страдальческим весь облик заносчивого, легкомысленного прежде юноши.
Словно отпевание  над живым мертвецом совершалось в тесной, небольшой церкви. Кончилось моление. Иван исповедовался, как умирающий.
А глаза его горели жаждой жизни и огнем молодости. Молодая грудь вздымалась так порывисто и сильно…
Не выдержала Наталья:
- Софьюшка, доченька моя милая… Прости, за все прости, в чем виновата перед тобою… В чем мы с роднею провинились перед вами всеми… перед сыном Иванушкой!.. Пускай… пускай он царит… Петруша хоть и погодит мой… Софьюшка… Не губи… Все от тебя идет… Ты все можешь… Спаси… Не губи брата… Гляди, молод он… Гляди,
какой он… Пожалей ево… Молю тебя…
216

И, валяясь в ногах у Софьи, Наталья ловила ее руки, целовала их, обливала слезами.
С непонятным, не детским спокойствием смотрел до сих пор Петр на все, что творилось перед ним. Полуоскалив стиснутые зубы, сжав кулаки, мальчик боялся сделать малейшее движение, издать хотя бы один звук. Ему казалось, что тогда он станет каким-то страшным… Кинется на нее, на ненавистную сестру Софью, будет выть, кричать, вонзит свои зубы глубоко-глубоко в большие, отвисающие щеки царевны, станет рвать их… А за это – будет горе и матери, и дедушке Кирилле, и всем… Вот почему стоял и молчал мальчик. Только когда упала Наталья в ноги падчерице, он недетской силой, стараясь поднять ее, отчаянно, громко зарыдал. Подоспевший Куракин унес на руках почти потерявшего сознание Петра.
Все стояли потрясенные безмолвием, не имея возможности вмешаться, сказать что-нибудь, на что-нибудь решиться.
- Матушка, царица-государыня, - наконец заговорила и Софья каким-то сдавленным, горловым, не своим голосом.
И сильными руками подняла Наталью, прижав ее к своей рыдающей груди, только и повторяя:
- Матушка, государыня… Да што ты…
И, наконец, подавив громкие рыдания, заговорила быстрым, повышенным, но искренним голосом:
- Кабы могла я… Богом клянуся… Вот на сей образ чудотворный Спаса Пречистого, Христа Искупителя возлагаю руку свою… Не стала бы говорить тебе… Не искала бы погибели Ивановой… Да, слышь, нет помочи иной… Коли не сделать по прошению стрелецкому – и Ване, И Петру – братьям-государям не жить… Сама ли не слышала, какие речи вели с тобой стрельцы?.. Угрозы их помнишь ли? И совершат, как грозили. Вот и подумай: братьев ли государей на смерть отдавать нам али Ивана дядю на крыльцо вести? Сама решай – сама думай.


LXXXIV

Иван Нарышкин положил среди церкви несколько земных поклонов, после чего духовник повел его в алтарь и там наскоро исповедовал, причастил и помазал миром.
Когда он вышел из бокового притвора, с отчаянным воплем кинулась к нему Наталья, но, протянув вперед руки, остановил ее перед собою и повернулся к Софье со словами:
- Челом я тебе бью, царевна… Прости за обиды мои, вольные и невольные. Бесстрашно иду на смерть и желаю только, чтоб моею кровью прекратились все убийства. Стерплю до конца…. Как Бог заповедал, за нас распятых… И трижды по обычаю прикоснулся к губам предательницы своей.
Затем Иван стал прощаться со всеми остальными, бывшими в церкви.
В это время от криков стрельцов, казалось, дрогнули своды церкви.
- Подайте нам Ивана Нарышкина, а не то мы сами придем за ним! – вопили они.
- Не медли, боярин! – сказал тихо Нарышкину князь Яков Никитич Одоевский, словами отвлекая его от сестры.
Царица словно опомнилась от глубокого сна и, раскрыв большие черные глаза с изумлением взглянула на Одоевского.
- Сколько тебе, государыня, не жалеть, - продолжал тот дрожащим голосом, - а его
будет нужно. Да и тебе, Ивану, - проговорил Одоевский, обращаясь к Нарышкину. – Тебе

217

отсюда поскорее идти надобно. Не всем же нам умирать из-за тебя одново…
- Вот ему великая заступница! – сказала царевна, перебивая Одоевского, и подала с аналоя образ Божьей Матери. – Увидят стрельцы эту святую икону, устыдятся его невредимым.
При этих словах Софьи надежда на спасение брата несколько оживила царицу. Она передала ему икону, которую он, поддерживая обеими руками, понес на груди. Иван Нарышкин стал сходить с лестницы, по бокам его шли рядом с ним, с одной стороны царица, а с другой – царевна. За ним спускались с лестницы немногие бояре, бывшие в это время у царицы. За этою небольшою толпою, одетую в парчу и в шелк, медленно, не ослабевая страха в ногах, тоже спускался с лестницы нищий в лохмотьях и с торбою, перекинутой через плечо. Он был окружен стрельцами, но никто не обращал теперь на него внимания, все смотрели только на юношу-боярина, на прекрасном лице которого страх невольного ужаса смешался с выражением горделивой твердости.
Царица обманулась в своей последней надежде на спасение брата. Едва распахнулись двери Золотой решетки, как толпа стрельцов с яростью кинулась на Нарышкина. Царица рванулась вперед, желая кинуться на выручку брата, но голос ее замер, ноги подкосились и она, обеспамятев, зашаталась. Царевна поддержала ее, а бояре, взяв ее полумертвую под руки, повели наверх.


LXXXV

Словно перед царским смотром выстроились стрельцы у Передней палаты.
На крыльцо в черном монашеском одеянии вышла придавленная скорбная царевна Софья.
За ней, поддерживаемая боярынями, тяжело перебирала отказывавшимися слушать ногами Наталья Кирилловна. Последняя с лицом желтым, как зимнее солнце, держа в мертвенно стиснутых пальцах икону Божьей Матери, старчески шаркал Иван Кириллович.
Стрельцы встретили его улюлюканьем и градом бранных слов. От вида мятежников, заполнивших всю площадь - пьяных, возбужденных, страшных на внешность палачей, в одних рубахах с обнаженными руками - всем стало ясно, что спасения нет.
Бессознательно вырвался Иван из рук женщин и кинулся к духовнику, под защиту образа Богоматери. А Софья упала на колени, воздев к небу руки, заголосила:
- Боже! Спаситель наш! Не дай пролиться крови! – и пала на колени. – Стрельцы! Опамятуйтесь! Пожалейте.
Затрещали барабаны, загудел набат… Однако толпа, не ожидавшая такого зрелища, колебалась.
Сердца начали мягчаться. Послышались голоса:
- В келью ево!.. Навеки заточить лиходея!..
Но тут вмешался рок.
Пьяный, с раскрытой грудью, стоял впереди других стрелец, избитый плетью по приказанию Нарышкина боярскими вершниками за то, что вовремя не свернул коня перед поездом боярина.
И теперь не глядя ни на кого и ни на что, видя перед собой только ненавистное лицо обидчика, здоровый парень медленно, грузно взошел по ступеням, ухватил за волосы Ивана и потащил вниз, не чувствуя как за боярина цепляются в судорожном усилии слабые пальцы царицы Натальи.
- Неспроста нужна ему смерть! Тащи ево в Константиновский застенок! Пытать станем, зачем он на царство сесть домогался? – кричали стрельцы.
Следом за Нарышкиным, осыпаемого бранью и ругательствами, поволокли и
218

дохтура Степана, над которым стрельцы издевались и потешались, заливаясь веселым хохотом.
- Што, брат, жидовская харя, попался к нам! Вот сейчас узнаешь, как мы лихо ласкать станем. Што ж не благодаришь нас за эту ласку? – трунили над несчастным.
Ошалелый Гаден принялся кланяться стрельцам на все стороны.
- Вишь ведь, он и вправду нас благодарит! – захохотали стрельцы. – Ну-ка, поблагодари еще!
Привели боярина и доктора к одной из кремлевских башен, в которой помещался Константиновский застенок. Здесь были готовы к услугам стрельцов и дыбы, и кнутья, и ремни, и цепи, и веревки, и клещи и жаровня, и все это тотчас же пошло в дело.
Пытки кончились и измученных страдальцев, еле живых, поволокли на Красную площадь.
- Ведут! Ведут! – раздалось на площади, когда из Спасских ворот показался отряд стрельцов, с криками и барабанным боем направлявшийся к Лобному месту.
Там стрельцы остановились и обступили плотным кругом брошенного на землю Нарышкина, совершенно обнаженного и с истерзанною от ударов кнута спиною, с прожженными боками и с вывихнутыми руками и ногами.
- Любо! – дружно крикнули они, и среди этого зловещего крика страдалец высоко взлетел на копьях над головами своих мучителей, а оттуда тяжело рухнулся на землю. Застучали и засверкали над ним бердыши, отлетели разом голова и ноги, началась ожесточенная рубка, и через несколько минут раздробленное туловище и отсеченные члены обратились в кровавое крошево человеческого мяса, которое смешалось с бывшею на площади грязью. Голова же было воткнута на копья, и высоко поднята над толпою.
Такою же мучительною смертью погиб и неповинный ни в чем доктор, наклепавший, впрочем, сам на себя при невыносимых пытках невозможные даже преступления, совершаемые будто бы им при содействии нечистой силы. Быть может, выставляя с нею свой тесный союз, он хотел только напугать стрельцов последствиями ее мщения, если они убьют его.


LXXXVI

Удовлетворенные вполне выдачей Нарышкина, стрельцы, расправившись с ним, подступили снова к царским хоромам.
- Дай Бог здоровья и долголетия царю-государю! – кричали они. – Мы свое дело сделали, а теперь пусть он, великий государь управится с остальными. Рады мы теперь умирать за великого государя, царевича и царевен.
Выражая в таких восклицаниях свое удовольствие, стрельцы сняли расставленные вокруг дворца караулы и возвратились в свои слободы.
Перед закатом солнца послышался снова на улицах барабанный бой. Все вздрогнули в ожидании новых смятений и бед, но на этот раз все обошлось благополучно. Теперь бой барабанов созывал москвичей на площади, торжища и перекрестки для выслушивания царского указа о том, что дозволяется хоронить убитых. Указ был этот издан по распоряжению царевны Софьи Алексеевны. Работы было не мало, но трудно было опознать родных и знакомых в обезображенных и рассеченных на куски трупах. Бояре со своими слугами бродили теперь по Москве, стараясь по каким-нибудь предметам добраться до тех, кого они искали.
Но прежде чем появился этот указ, с особым усердием занимался таким печальный богомольный арап Иван. Он отыскал куски рассеченного трупа своего боярина, собрал в
простыню, принес в дом и, созвав ближайших родственников убитого, а также служащих
219

Никольской церкви, что на Столбах, передал останки своего господина честному народу. Хвалили даже и стрельцы такую бескорыстную и опасную преданность черного раба, которому они не препятствовали нисколько заботиться о похоронах их бывшего врага Артамона Сергеевича Матвеева.


LXXXVII

Не забыли стрельцы отца царицы и 19-го мая явились снова перед дворцом и потребовали старика Кириллу Полуэктовича. В келье Чудовского монастыря, куда его привели, посидел он недолго, пока все изготовили все для пострижения: здесь же чудовский архимандрит Андриан совершил обряд, и боярин Кирилла стал иноком Киприаном.
Ночью пробыл в келье старик под крепким караулом, а рано утром его повезли в Кирилловскую пустынь, далеко на Белоозеро…


LXXXVIII

Казнь Ивана Нарышкина как бы последним взрывом, последней вспышкой кровавой бури, которая целых три дня бушевали под Москвой, особенно над Кремлем и царскими палатами.
18-го мая снова пришли мятежники всей толпою в Кремль, но уже без оружия. Да и ни к чему было оно. Одно имя стрельцов наполняло ужасом сердца. Все, чего бы они ни пожелали, исполнялось без малейшего возражения.
Входили они в дома – их принимали, словно самых дорогих гостей, поили, кормили, одаривали вещами и деньгами.
В кабаках и кружалах – тоже не было ни в чем отказу “верным слугам государевым”, как стали величать себя стрельцы.
В кремлевских палатах только место царя не было попираемо сапогами стрельцов. А то везде побывали эти незваные гости.
Выборные заявили, что хотят видеть государей – их сейчас же привели в Грановитую палату.
Здесь уже собрались все бояре, окольничие, патриарх, духовенство. Петр и Иван сидели окруженные близкими и родными. Но теперь Петра охраняли только дядьки его и царица Наталья. Не видно было многочисленных Нарышкиных, которые прежде наполняли терема сестры-царицы и покои Петра.
Из царевен была только Софья, сидевшая рядом с Натальей.
Один из выборных, пожилой краснощекий, по-видимому, скорей торговец, чем воин, заявил:
- Присланы мы от товарищей челом бить. Порядку на царстве стать надо. А коль его завести – о том боярин, князь Иван Андреич, батюшка наш, заступник, добро знает. Он и поведает про наше челобитье государям, и всему боярству, и царевичам служащим, кому ведать подлежит. – Челом ударил, отошел.
Прежде чем кто-нибудь успел отозваться на слова выборного, Софья первая заговорила:
- Знаем мы все, и государи ведают добрую службу вашу стрелецкую. Мыслим, и новое дело, о коем челом бьете, на добро будет. А все же потаить нельзя – много и
буйного излишества творилось в эти дни. Сказывали еще, не от старых, коленных
220

стрельцов та смута. Не наказанные то поселяне, пришлецы подгородные грабежи да татьбу творили. Да молодежь безусая, пьяная, которая и старших не слушала и Бога не боялась. А более штоб тово не было. Вот уж и мирные люди сбираютца добро свое – хоть смертным боем боронить. И град весь опустел. Суда-правды нигде не найти. Приказы опустели… Не везут и хлеба в Москву ниоткуда, убоясь лихих людей. Мы и государи слушать рады. А вы, стрельцы, мои слова послушайте. Сами замиритесь и других смиряйте. Ей-ей, лучче будет. Обещаете ли?
- Твои рабы, царевна… Разумница ты наша… Тебе и государям послужим. Бог видит – все бесчинства сократим. Себя не пожалеем… Любо ли, ребята?
- Любо, любо, - крикнули выборные своему вожаку.
- Бог слышал. Ну, сказывай, што надо, князь Иван Андреич, - обратились к Хованскому царевна.
Князь вышел вперед и поклонился. Сын его, Андрей, тоже занял место за плечами отца.
- Во имя Господа всеблагого, вот што поведать должен вам, государи, Иван Алексеич да Петр Алексеич, царица Наталья Кирилловна, да государыня-царица Марфа Матвеевна, и царевна-государыня Софья Алексеевна, да отец патриарх со всем собором, и бояре, князья, царевичи, дума царская.
Многие беды нашли на землю от той причины, што царь наш, великий князь, и летами мал и не старший в роду царевич, на трон вошел родителя и брата своево, государей усопших. А посему челом бьют защитники трона царского, стрельцы московские и солдаты в полку, што на Бутырках, и народ весь, и власти все духовные: стать бы на царство старшему брату, царевичу Ивану Алексеевичу, первым царем. А молодшему брату, Петру Алексеевичу, оставатца на троне ж вторым царем. Как было во времена былые в Царьграде, при братьях – императорах Гонории, также и при Василии и Константине, земле во благо, людям на радость, государям на прославленье. И так тому быть можно. Придут иноземные послы – выходит к ним и принимает их царь второй, Петр, как первый царь здоровьем слаб и глазами скорбен. Войско вести на неприятеля – тому же Петру-государю. А московским государством, землею всею править купно с боярами – первому царю, Ивану Алексеичу. Так любо ли? – обратился к выборным князь.
- Любо… Любо! А ежели хто не пожелает, воспротивитца тому, сызнова придем с оружием, и будет мятеж немалый, - не выдержав, послали угрозы выборные.
И обратились прямо к царевичу Ивану:
- Што же государь сам слова не скажет нам, рабам своим? Волишь ли быть первым на царстве?
- Не молчи. Скажи свое слово! – внушительно, хотя и негромко, заметила брату царевна Софья.
- А што мне им сказать? – щуря свои большие глаза, угрюмо заговорил Иван. – Поставили – так буду царь. Первым-то уж и не надо бы мне… А и то сказать, буди воля Божия.
- Вестимо: выборные не собою говорят, но Богом наставляемые, - перебила упрямца царевна. – Дальше, што скажешь, князь Иван Андреич?
- А другое челобитье стрелецкое и земское, всенародное, такое в пособие юным государям, для многотрудности царского управления – да помогает сестра их старейшая премудрая царевна-государыня Софья Алексеевна на многие лета. Так любо ль?
- Любо!.. На многие лета!..
- И нынче, штобы от патриарха святейшего собора был созван и приказ был дан: присягу принимать тем обоим государям. И все бы присягали крепко, стало. Любо ли?
- Любо, любо!
И один из выборных, подойдя к окну, стал мазать шапкой стрельцам на площади.
221

- Любо, любо! – громовым откликом долетело сюда немедленно, и зарокотали барабаны, зазвонили колокола…
Софья выждала, когда стих шум, и в ответ на такую просьбу, похожую на приказание, с поклоном отвечала:
- Все так и повершим, как вы просите, ратники, славяне, пехота наша верная. Верую: не нашей то волей, Божим хотением все объявилось. Челом бью за доброхотство ваше. Отныне не стрельцами московскими – надворной пехотой государевой именовать себя почнете. И в начальники, вероятно, будет назначен вам верный и храбрый слуга царский князь Иван Андреич Хованский. А в подмогу ему сын ево же князь Андрей Иваныч. Так любо ли?
- Любо, любо!..
- Да еще за ваши заслуги, за промыслы о царстве, о спокойном земском – жалуем вам, полкам всем стрелецким и солдатскому, што в Бутырках, сплошь по спискам, мал, велик ли человек, все одно – по десять рублей. Ежели в казне нашей государской враз таких денег не станет – брать вам ту дачу с патриарших и властелинских крестьян, и с монастырских и с бобыльских, также и с приказных людей по окладу, каков идет им от казны. И с дьяков и с подьячих. Любо ли?
- Любо, любо! Любо, государыня-царевна! – восторженно отозвались выборные.
От площади снова откликнулось им тысячеголосое мощное эхо толпы.
- Лю-юю-юбо!
- Святейший отец патриарх, тебя вопрошаю, - только теперь задала Иоакиму вопрос царевна, - оклады те брать с крестьян твоих и властелинских дозволишь, али инько укажешь казну собрать?
- Кесарево – кесарю, мудрая царевна-государыня, - только и ответил евангельскою отповедью святитель на лукавый фарисейский вопрос.
Но стрельцы в большинстве - авакумовцы, капитоновцы и никитовцы, закоренелые староверы, и внимания не обратили на смирение Иоакима.
Снова заговорил Хованский:
- Еще челом бьют тебе и государям слуги наши верные, надворная пехота государская. Штобы и на многие годы потом знали люди, внуки и правнуки наши, отчево настало великое побоище за дом Пресвятой Богородицы и за вас, государи. Какое великое пособие оказали полки стрелецкие с солдатским Бутырским полком купно, штобы всем то было ведомо, за какие вины побиты столь многие и высокие персоны, даже царской крови близкие – на том месте, на Красной площади, где изменников тела ныне лежат – поставить каменный столб с подписями, и все действо стрелецкое, службу их верную и вины изменников начертать. И нихто да не посмеет стрельцов тех бунтовщиками либо изменниками звать. Так любо ли, товарищи?
- Любо, любо! Столб поставить… Уже тово не миновать… Знали ли все… Столб на Пожаре… На Красной площади… Штобы все видели… Читали бы ваши слова государские. Штобы нас не казнили потом за вины за старые.
Софья была предупреждена о такой затее стрельцов, вернее, Хованского с сыном, пожелавших не только оправдать зверства стрельцов, но и увековечить свое имя вместе с их изменами.
Но думать было некогда.
Не умолкая, звучали стрелецкое “любо” и здесь под сводами Тронной палаты, и там, на площадях кремлевских.
Стоило сказать – нет, кто знает, что выйдет из этого.
- Волят государи, и мы согласие даем на челобитье ваше, - сухо произнесла царевна. – Все ли теперь.
- Да, все кажись, царевна-государыня… Челом бейте, братцы-товарищи, государям,
222

государыням, да думе всей их царской… А патриарха просите, невдовге бы и увенчал обоих государей, как исконе велось, венцами царским.
- Челом бьем… Венчайте государей поскоренча…
Отдали поклоны – и вышли все вместе с Хованским.
На площади снова заговорил перед стрельцами Хованский.
И на каждое его слово – громкими, дружными кликами одобрения отзывалась толпа.
- Ну, Софьюшка, вот в цари попала ты ныне, голубушка. Челом бью на радости, - тихо в этот самый миг сказал царевне Милославский.
- Не я… тот царь еще покуль, вон, што толкует с горланами на площади…
- И то слово твое верно… Да, слышь, сама сказала “покуль”. Ведь недолго повеличаетца…
В раздумье, недоверчиво покачивая головой, молча поднялась царевна.
Но время показало, что старый хитрец Милославский был прав.


































223


Глава   третья

I

В это бурное время, когда все правительственные власти бездействовали и даже скрывались, а Наталья Кирилловна не решалась показаться, боясь, чтобы и ее не увели в монастырь, то в это время смело выступила царевна Софья Алексеевна. Она мудрыми и “благоуверенными словами” уговаривала стрельцов каждый день, чтобы они жили мирно, по-прежнему служили верно, чтобы страхов, всполохов и обид никому не делали. Влияние царевны на стрельцов сделалось теперь слишком заметным, и сама она убедилась, что может руководить ими для достижения своей цели. Чтобы прикрыть на первый раз свои единоличные распоряжения, она стала являться повсюду в сопровождении царевен, своих теток, так что казалось, сбылось пророчество стрельчих: в Москве наступило бабье царство.
- Повелела бы царевна ведать Стрелецкий приказ боярину князю Ивану Андреевичу Хованскому, - говорил Иван Михайлович Милославский, беседуя с Софьей и рассчитывая на дружбу и преданность к нему князя Ивана. - Стрельцы его отменно любят и не иначе как батюшкой называют.
Царевна призадумалась.
- Знаешь, Иван Михайлович, когда ты начинаешь говорить об Иване Андреевиче, словно чуется что-то недоброе, как будто какой беды я боюсь от него! – нерешительно проговорила она.
- И полно, благоверная царевна, он всегда в твоих руках будет, а меж тем князь Иван нам близкий человек, он стрельцов до новой смуты не допустит, да и своею стрелецкою ратью унижать не позволит! Притом же он и в расколе влиятелен, того и смотри, что и раскольники подымутся!
В воспоминании царевны ожил отзыв Хованского о расколе, который он в свое время называл народною силою.
- Много уж будет силы у князя Ивана, хлопот бы он не наделал, - сказала она озабоченно.
- Окажется у него много силы, так и отберем ее, - ответил Милославский с уверенностью, подействовавшей на Софью.
- Хорошо, Иван Михайлович, по совету твоему я укажу князя Ивана Хованского начальником Стрелецкого приказа, сказала Софья. – Посматривай только за ним хорошенько, полагаться крепко на него нельзя, старая он лисица.
- Статься может, что ты, государыня царевна, в речах моих о Хованском поговори с князем Василием Васильевичем. Человек он порады знаменитой. Тебе слышать приводилось, что один из его прапращуров женился на польской королеве, и вместе с нею сел на королевский престол.
Царевна слегка встрепенулась.
- Рассказывал мне покойный Симеон, что один из рода Гедиминовичей, от которых происходит князь Василий, по имени Ягелло, великий князь литовский, женился на королеве Ядвиге и что от нее пошло родоначалие королей польских.
- К чему это?
- Да так, к слову пришлось…
И он, и царевна замолчали.
- “К чему он заговорил об этом? – думалось Софье. – Ведь князь Василий женат, да и Петр сидит на престоле, а братец Иванушка в загоне… Как все это далеко, еще далее
224

первого шага!”
- Что призадумалась так, государыня царевна? – заговорил Милославский, придав вкрадчивому голосу выражение участия. – Тягчат, видно, царственные дела, нужно иметь для них оберегателя. Разделить бы с кем-нибудь державные твои заботы…
- И я разделяю их с братом, царевичем Иваном Алексеевичем. Он должен быть на престоле московском! – резко и твердо проговорила царевна.
- И сядет через несколько дней, - отозвался уверенно Милославский. – Князь Иван Андреевич совладает с этим делом.
Не долго после этого шла беседа боярина с царевною. От Софьи Милославский обратился к Голицыну, с которым уже предварительно говорил о назначении князя Хованского начальником Стрелецкого приказа. После того Милославский навестил Хованского, передав ему о предстоящем начальстве над стрельцами, условился о том, как должны действовать они для доставления престола царевичу Ивану.


II

23-го мая явились в Кремлевский дворец выборные от всех стрелецких полков. В связи с этим болезненно заныло сердце царицы Натальи Кирилловны, не успевшей еще наплакаться за ссылкою своего отца и смертью брата. Выборные заявили собравшейся в Грановитой палате боярской думе, что стрельцы и “многие чины” Московского государства хотят видеть на престоле обоих братьев. Для напуганного стрельцами боярства достаточно было этого простого заявления стрельцов, чтобы склонить думу к немедленному исполнению их  требования. Но выборные сочли не лишним высказать про запас еще и такую угрозу, что если кто-нибудь из бояр воспротивиться желанию стрельцов, то они придут с оружием снова и подымется не малый бунт и будет он, пожалуй, еще страшнее прежнего.
Бояре явились в терем царевны, чтобы известить ее о требовании стрельцов.
И на этот раз она вышла к ним не одна, а в сопровождении своих сестер-царевен. Софью радовала захваченная верхняя власть, и радовало ее и то, что она сделала неожиданный переворот в затворнической жизни московских царевен. Вырвавшись из тесного терема, она вывела за собою сестер.
- Надлежит вам рассмотреть челобитную стрельцов и доложить о ней великому государю. Позовите в думу святейшего патриарха, духовные власти и выборных от чинов Московского государства. Пусть все они сообща обсудят дело, - сказала царевна, окидывая гордым взглядом бояр.
Покорное молчание и низкие поклоны были ответом на повеление царевны. Перед тем собранием, как бы некоторого рода земским собором, созванным на день после прихода стрельцов с челобитною, князь Василий Васильевич Голицын красноречиво и убедительно изложил доводы о пользе царского двоевластия. Насколько убедились его доводами выборные и думные люди, неизвестно, но известно только, что никто не решился прекословить требованиям стрельцов, особенно ввиду сделанной угрозы. И потому все единогласно порешили: быть благоверному царевичу Ивану Алексеевичу на московском престоле вместе с братом его, великим государем царем Петром Алексеевичем.
- Кого же мы будем считать первым царем? – запросил патриарх собрание. – Отдадим преимущество первенству рождения или же первенству избрания?
- Быть первым царем великому государю Ивану Алексеевичу, - крикнули выборные стрельцы. – Он старшой брат, обходить его не можно.

225

Вслед за ними повторило тот же клик и все бывшее в Грановитой палате собрание.
Этим решением, как казалось, удовлетворено было желание стрельцов.
- Чтобы не было смятения, - толковали они по наущению Хованского, - пусть великий государь Иван Алексеевич будет первым царем на отцовском престоле, а великий государь Петр Алексеевич, как молодший, пусть станет вторым царем. Мы же, всех полков стрельцы и люди, будем служить и прямить обоим великим государям.
Донесли царевне Софье о решении собора.
- Быть тому можно, - сказала она. – Когда приедут иноземные послы, выходить принимать их будут оба государя. Петр Алексеевич будет водить войска против недруга, а царь Иван Алексеевич станет править Московским государством.
- Быть тому! – повторили и другие царевны, отправившиеся вместе с Софьей Алексеевной и с боярами поздравить вновь нареченного государя.
- Первенства я не желаю, - проговорил болезненным и тихим голосом Иван Алексеевич.
При этих словах Софья строго взглянула на брата.
- Впрочем, да будет воля Божия, - пробормотал великий государь, убоявшись смутившейся сестры.
- В том и есть воля Божия! – перебила его Софья. – Выборные не сами собою, а наставляемые Богом.


III

Ударили в большой колокол Успенского собора и оба царя пошли в Грановитую палату. Там все присутствующие стали подходить к руке царя Ивана Алексеевича, царские дьяки усердно голосовали многолетие новому великому государю.
- Не все еще кончено, - сказал Иван Михайлович, явившись после этого торжества к Софье Алексеевне, - и ты, государыня царевна, должна взойти на высоту: стрельцы сделали дело.
Краска удовольствия разлилась по лицу Софьи. Облик царевны Пульхерии все чаще стал мелькать перед нею, а разом с этою царевною являлся и добродетельный Василий Васильевич.
Милославский, князь Иван Хованский и постельница Родимица принялись снова за работу в стрелецких слободах в пользу Софьи Алексеевны.
- Слышь, - заговорили стрельчихи, подбиваемые Федорой Семеновной, - что царица болезнует о своем государстве, да и царевичи сетуют.
И говорившие это стрельчихи принимались разъяснять своим мужьям, что между братьями начались смуты и раздоры, что царя Ивана Алексеевича обижают, и притом для царевны настала плохая жизнь.
- Нужно прекратить смятение в царских палатах, - внушал своим товарищам выборный стрелец Кузьма Чермный, и словам его начали вторить сторонники его: Борис Одинцов, Цыклер и Обросим Петров, полагая, что в этом случае необходимо участие стрельцов, заступничество за царя Ивана и царевен.
Заговорили в стрелецкой слободе о новом походе на Кремлевский дворец и с него принялись толковать о “медведице”, называя этим прозвищем царицу Наталью Кирилловну.
- Плох царь Иван Алексеевич, он болен и хил, сам царством править не может, и нужен помощник, а кому же и быть ему в помощь, как не царевне Софье Алексеевне? – внушал Хованский стрельцам, которые распространили его речь между товарищами.

226

Прошло три дня после провозглашения царем Ивана Алексеевича, и стрельцы собрались снова перед Красным крыльцом, отрядили своих выборных к великим государям с челобитною, в которой просили, чтобы правительство царством Московским ради малых лет их величества вручить сестре их, благоверной государыне царевне Софье Алексеевне. Скоро в ту пору делалось по требованию стрельцов, а потому оба царя, патриарх, другие духовные власти, бояре, думные и служилые люди, а также и выборные чины от московских посадских отправились немедля в терем царевны.
Сдерживая охватившее ее волнение, царевна равнодушно, как казалось, встретила явившихся к ней просителей. Все они ударили ей в землю челом, за исключением ее сестер сделавших перед сестрою три низких поклона.
- Пришли мы к тебе, государыня царевна Софья Алексеевна, бить челом, чтобы соизволила принять правление царством Московским, за малолетним возрастом великих государей, братьев твоих, - заговорил патриарх Иоаким, обращаясь к Софье Алексеевне.
- Не женских рук такое великое государское и земское дело, святейший владыка, - отозвалась царевна. – Нет у меня к тому делу ни навыка, ни познаний, да и в государстве Московском то не за обычай.
- Пресвятейшая государыня царевна! Соизволь исполнить волю Божию и желание московского народа! – просительно заговорили все присутствующие и снова упали перед будущей правительницею. – Снизойди, государыня царевна, на рабские мольбы наши и не оставь нас, великая государыня, в скорбях и печали! Ты, единая, утвердишь у нас тишину…
- Долго слышались мольбы, и несколько раз колени и лбы усердно стукались о пол царевниного терема, где прежде редко и тихо раздавались шаги мужчин, с большими трудностями допускаемых туда, как в недоступное святилище, да и то лишь по уважению родственности с царевною и по преклонности лет. Совсем иным стал теперь девичий терем Софьи Алексеевны, где в нем перед многочисленным собранием мужчин стояла молодая царевна с лицом, не покрытым фатою, а разных чинов московские люди – эти исконные притеснители их пола, поучавшие его “жезлом” – покорно, умиленно, со слезами на глазах просили они ее править Российским царством!
“Теперь я на высоте! – подумала торжествующая царевна, и вспомнилось ей про Симеона. – И не сойду я отсюда долу”, - с уверенностью и твердостью мысленно думала она.
- Уступаю я, - заговорила царевна, обращаясь к присутствующим, - мольбам всех. Дозволяю думным людям докладывать мне обо всех государственных делах для совершенного во всем утверждения и постоянной крепости и повелеваю писать им наряду с именами государей-братьев, нарицая меня великою государынею, благоверной царевною и великою княжною всея Великая, Малыя и Белыя Россия.
От сильного, радостного волнения готов был перерваться звонкий голос царевны, но она осилила себя и довела речь до конца.
- Желаем здравия великой государыне!.. Пошли ей, Господи, многолетие! – воскликнули челобитчики, и снова застучали перед царевною их лбы и колени.
- Да наставит тебя Господь по пути правых! – произнес торжественно патриарх, благословляя царевну, поцеловавшую его святительскую десницу. – Выкрикни многолетие благоверной царевне! – приказал патриарх стоявшему близ него протодьякону.
Смело обвела царевна своими умными и проницательными очами всех окружавших, и охватил ее легкий, радостный трепет при сознании, что теперь все покорствуют по-новому.


227


IV

Стрельцу Фоме начинала надоедать постоянное присутствие Родимицы… Сам он ничего не мог сделать один без того, чтобы не вмешалась постельница. “Точно в железы обрядила!” – фыркал он недовольно и чувствовал, как в груди накипает раздражение против женщины, посягнувшей на его свободу.
Потому что Родимица вмешивалась во все его дела, решала за него каждую мелочь и относилась не как к взрослому, самостоятельному человеку, он все чаще вступал с ней в пререкания, свары и назло ей поступал иногда противно собственному рассудку, только бы выходило не по ее подсказу.
Родимица чувствовала, что Фома охладевает к ней, но от этого еще больше любила его. Она готова была идти на любую жертву, только бы хоть на день, на час, на малое мгновение задержать его подле себя. Без него она придумывала тысячу ласковых слов, которые скажет ему, и которые разожгут в его душе новый пламень любви.
Но едва оставалась с ним наедине, как уже ревниво заглядывала в глаза и злобно щурилась.
- Чего потемнел? Аль с думок сбился о царевну Софью.
Фомка болезненно ежился.
- Не царевна мне нужна, об указании насчет жены Голицына думаю. Воз и ныне там. Вызовет и спросит, а что отвечать?
- Мы, Фомушка, договорились, что женушка Голицына постоянно окружена прислугой из дома и не выходит.
Родимица умолкла и села спиною к его спине.
- А ты, Федорушка, сама чего маешься? – вздыхал стрелец, поворачиваясь к Федоре.
Она вскакивала, как одержимая.
- Я? Маю? Тебя? А не ты ль мою душу повымотал?
Как-то вечером Родимица подстерегла Фомку у Спасских ворот.
- Хмелен ты, что ли?
- А что? – удивился стрелец.
- Ты в очи взгляни свои! Так и блестят! У-у, ирод! Неужто скажешь, не миловался ни с кем?
Фомка добродушно улыбнулся. Доподлинно так. Миловался. Токмо не с девками. У ревнителей древнего благочестия был.
Родимица позеленела.
- Так-то ты обетование держишь! – и до боли впилась пальцами в его грудь: - Помни, Фома! Не миновать тебе дыбы! Доякшаешься ужо с еретиками.
Ее голос вдруг дрогнул, и в глазах проступили слезы.
- Горяч ты гораздо! Потому и творишь неладное. Как кто поманит, так ты и веришь. Что ни день, все новую веру в груди несешь! Нету в тебе крепости духа!
Они пошли в церковь и уселись в полутемном пустынном притворе.
- Ненаглядный ты мой! – чмокнула постельница Фомку в руку. – И пошто такая напасть, что любовь моя верная в тягость тебе.
Тронутый теплыми словами, Фомка обнял женщину и прижался колючей щекой к ее пылающей шее.
- То все твои выдумки, милая.  Не кручинься: как примовлял я ранее тебе, так и ныне душой примовляю, - он нежно повел рукою по ее упругой груди. – А раскольники нам не помеха. Раскольники противу Нарышкиных, и мы против них. Милославские за убогих людишек, и раскольники за тех же людишек.
228

- Ишь, ты, какие ласковые да жалостливые твои раскольники! – чувствуя уже, как против воли закипает в груди зло, криво усмехнулась Федора. – За убогих стоят! Небось, и двумя перстами народ православный облагодетельствуют?
- Молчи! – привстал стрелец.
- Я что? Я молчу, - заложила руки в боки Родимица. – Нешто сподобилась я глас подать перед тобою, разумником! – Но тут же сдержалась через силу и снова уселась. – А доподлинно ль ведомо тебе, Фомушка, что Милославские держат руку убогих?
- Сама, чать, мне сказывала! – нахмурился стрелец.
Федора ткнулась губами в его ухо.
- Так ведай, - порывисто зашептала она. – Токмо давеча, Иван Михайлович совет держал с царевною, да с Троекуровым, да с Полибиным, да с Волынским: покель де неволя неволит потакать стрельцам, староверам да иным прочим смердам, а как войдем в силу большую, поукрепимся во власти, всем им покажем, где кому быть и как дворянству служить. Слыхал?
Фомка принизывающе, точно стремясь проникнуть в сокровеннейшие ее думки, поглядел на Родимицу. То, что он услышал, было ужасно, вновь рушило все его верования, стремления, чаяния. Он снова, как в ту ночь, когда бежал из починка, стал вдруг беспомощным, одиноким.
- Шишь царевне Софье, а не смерть Авдотьи – женушки Голицына. – Прощай, Федорушка. - Проронив слова, пришедшие на ум, встал, сгорбившись по-стариковски…
Фомка пошел. Родимица увязалась, было, за ним, но увидев, какою жестокою ненавистью исказилось его лицо, торопливо повернула назад.


V

Сильные отряды стрелецкие день и ночь ходили дозором по улицам и беспощадно расправлялись со всеми, покушавшимися на разбой и грабеж. Стрельцы не щадили ни своих, ни чужих.
На столбах рядом с трупами отпетых разбойников висели и стрельцы, уличенные в воровстве.
На Москве стало тише. Свободнее расхаживали присмиревшие с лицами кротких агнцев дьяки, приставы и подьячие. Торговые люди один за другим потянулись к наглухо заколоченным Рядам, на улицах, правда, еще опасливо оглядывались и вздрагивали от малейшего шума, появились иноземцы, бояре. Родичи убитых толпились у Лобного места, служили панихиды и увозили на дрогах трупы близких людей.
Нарышкинцы, увидев, что их песенка спета, заперлись в Кремле, перестали посещать приказы и не вмешивались больше в дела государственности.


VI

Выходец из брянских детей боярских, сын дворянина московского Леонтия Андреевича Шакловитого, Федор Шакловитый, думный дьяк Разрядного приказа, нежданно-негаданно созвал круг и, изображая всем своим существом крайнюю растерянность и сиротство, плачучи объявил:
- Горе лютое! Испытания послал Бог родине нашей. Порешила царевна в монастырь на послух уйти.
Круг немедля во главе с Шакловитым отправил челобитчиков в Кремль.
229

- Доподлинно ль правду горькую нам поведал Федор Леонтьевич? – пали на колена выборные.
- Так, - смиренно перекрестилась царевна.
Шакловитый вскочил с колен и впился пальцами в свой далеко выдававшийся кадык.
- Не будет того! Помилуй царевна! Не покидай на сиротство землю Российскую!
Послы долго убеждали царевну отменить решение и остаться в Кремле.
Приложив к глазам платок, царевна истово перекрестилась.
- А покину я вас, лихо ль вам от того? Аль нет в Кремле превыше меня Петра-государя?
- Нету! - рявкнули Пушкин и Цыклер, снимая шапки. – Ты превыше Петра! Ты да истинный государь наш Иван Алексеевич.
Софья низко поклонилась стрельцам:
- Идите с миром. Не ослушница я воле стрелецкой, - и, помявшись с оттенком стыдливости, потерла руки: - Глаголы глаголами, а от них сытым не быть. Сказывали мне, жалованье де вы не получали. Так покель, не в зачет, примите от меня, Христа для, по десять Рублев человеку. Постельнице Федоре Семеновне накажу же казну вам доставить.
Поутру в приказах, совместно с выборными от стрельцов, засели новые начальники: в Разрядный дьяк Василий Семенов, в Посольский – князь Василий Васильевич и Емельян Украинцев, в Стрелецком – самочинно – князь Иван Хованский и Василий Змеев, в Иноземном, Рейтарском и Пушкарском – Иван Михайлович, в Поместном – князь Иван Троекуров и Борис Полибин, в Судном – князья Андрей Хованский с Михаилом и Василием, Жировым – Засекиными, в Земском – Михайло Головин, в Сыскном – Василий да Иван Волынские.
Софья торжествовала. Хмельная от счастья и от вина, которым ее усердно потчевали Иван Михайлович и князь Василий, она неустанно колотила кулаками по столу, прыская в неудержимом смехе тучным животом, и в тысячный раз повторяла:
- Отныне я, Софья, володею Русью.


VII

После объяснений в церкви Фомы с Федорой Родимицей, он куда-то бесследно исчез.
Софья много раз напоминала Родимице, чтобы та снова привела стрельца. Софье было небезынтересно, когда же он пустит в расход жену Голицына.
Родимица, позабыв о деле, часто расхаживала по окраинам, вступала в долгие беседы со стрельцами, нищими-странниками и гулящими для того лишь, чтобы как-нибудь невзначай спросить, не встречался ли им пропавший стрелец. Никто толком не отвечал ей: “Мало ли на Руси юных синеглазых стрельцов! Поди, разбери, кто из них Фома, а кто Ерема”. Не простившись, нужно было идти с докладом к царевне. Родимица плела Софье всякие небылицы и, отделавшись, шла покуда к последнему убежищу – в церковь – выплакивать перед иконою Богородицы “Утоли моя печали” утешения о свидании с Фомой.
За короткое время Родимица так исхудала, что Софья приставила к ней немца-лекаря.
- Здорова я, царевна моя… Мало ль что не приключится с бабьей душой… а телом я невредима, - прозрачно намекнула однажды она Софье и неожиданно для себя
заплакала.

230

Слово за словом царевна выпытала у постельницы о пропаже стрельца.
- Всего-то? – улыбнулась Софья. – Так вот тебе обетование мое: мигнуть не успеешь, как идол твой сызнова на Москве объявится. Заодно и перед моими очима станет, - и хлопнула в ладоши: - кликнуть Хованского либо Федора Шакловитого.
Сложив на груди руки и низко кланяясь, в терем бочком втиснулся Шакловитый. Его широкое лицо с как бы срезанным подбородком, пятью пауками- бородавками на правой щеке и приплюснутом багровом носу выражало самоотверженную преданность и собачью покорность.
- Пришли, Господи, здравия правительнице нашей, царевне Софье Алексеевне, - упиваясь каждым слогом, поклонился он на образ и незаметно скосил зеленые кошачьи глаза на Софью.
- Садись, Леонтьевич, - милостиво показала царевна головою на лавку.
Дьяк сдавил двумя пальцами кадык и, точно в страшном испуге, отпрянул к порогу.
- Избави, царевна, меня, недостойного смерда. Дозволь стоять, склоняясь перед светлым лицом твоим.
- Садись! – уже приказала Софья.
Шакловитый так шлепнулся на лавку, как будто кто-то ударил его изо всех сил по темени, и сладенько закатил глаза.
- Сколь же неисповедимы пути твои, Господи! Давненько ли хаживал я в мужиках, а вот ныне удостоила чести сидеть перед надежей нашей, царевной, - и оттопырил заячью губу, обнажая несчастный ряд широких зубов, утыкавших белесые дряблые десны.
Польщенная Софья присела рядом с дьяком.
- Не слыхал ли ты, Леонтьевич, про стрельца Фому Памфильева?
Сморщив лоб, Шакловитый сосредоточенно уставился в пол.
- Фому? – процедил он и хотел уже отрицательно мотнуть головой, но, бросив почти неуловимый взгляд на женщин, радостно оскалился. – Как же! Как же! Отменный стрелец!
Царевна поднялась с лавки и отошла к окну, за ней, точно нечаянно разметавшаяся пружина, взметнулся дьяк и, пристукнув каблуками, врос к половику.
- Жалую я того стрельца, - пробасила Софья, - за верные службы пятидесятником.
Упав на колени, Шакловитый трижды стукнулся об пол лбом и отполз к порогу.
- Немедля приказ отпишу.
- Отпиши, - подтвердила царевна, - да разошли по всем градам. Пущай ведают все, что за государями служба не пропадет. А вернется из побывки Фома, ты его примолви да дружбу свою покажи.
- За великую честь почту! Осподи!
Когда дьяк уполз из терема, Софья подошла к постельнице.
- Занятно бы поглядеть, кой стрелец устоит перед искусом от чина пятидесятного отречься?
Родимица восхищенно посмотрела на царевну.
- Доподлинно мудрость твоя, как сердце твое, не от человеков, но от херувимов, - и в признательном поцелуе прилипла к руке царевны.
Чуть приоткрыв дверь, из соседнего терема высунулась карлица. Затаив дыхание, она поспешно подкралась к Родимице и ущипнула ее за спину. Постельница вскрикнула от неожиданности и резко повернулась назад, шлепнув рукой по спине карлицу.
- На дыбу ее! Пущай там шутит!
Карлица обиженно захныкала.
- Сама же обучала действу тому комедийному, сама же бранится.
- То действо! – уже не зло ущипнула Софья карлицу за высунутый язык. – А
действо ко времени. Еще – упокой, Господи душу его, батюшка мой государь, говаривал:
231

“Делу время, а потехе час”.


VIII

Напоминание о действе вернуло царевне хорошее расположение духа. Сморщив, точно в глубокой думе, маленький лобик, она вразвалку подошла к столику и достала из ящика перевязанный голубой ленточкой свиток.
- Нешто почитать тебе, Федорушка, мою комедь новую?
- Почитай, херувим! – охотно согласилась Родимица, обрадованная возможностью как-нибудь скоротать время.
Размахивая руками, то и дело меняясь в лице и подпрыгивая, Софья долго читала сочиненную ею “комедь”.
- И дасть же Господь умельство такое! – с нарочной завистливостью прильнула Родимица к коленям царевны и любовно кончиком пальца погладила свиток. – Не то романею пила, не то глаголы чудесные слушала.
Спрятав в ящик комедь, царевна натружено разогнулась.
- К Ильину дню мыслю действо окончить и ближним на феатре представить.
Темнело. Колеблющимися призраками ложились тени в углах. Откуда-то издалека, точно вой ветра в трубе доносились заглушенные звуки вечернего благовеста. За дверью в сенях четко, размеренно, монотонно раздавались шаги дозорных.
- Скукота! – зевнула царевна и выглянула в тускнеющее оконце, за которым сонно раскачивались полевые ветки черемухи.
Родимица присела на пол, разула царевну и приложилась к заложенным один на другой пальцам ее ноги.
- Не полехтать ли пятку, царевнушка?
- Полехтай. Полехтай, Федора Семеновна.
Кормилица неслышно ушла в соседний терем.
Опираясь тяжело о Родимицу, Софья улеглась на диван и истошно зажмурилась.
- Повыше маленько, Семеновна. Еще чуток. Вот-то гораздо, Федорушка.


IX

В дверь кто-то неуверенно постучался.
- Не князь ли? – встрепенулась Софья.
Родимица поднялась с колен и приоткрыла дверь.
- Чего позабыл?
Низко кланяясь, Шакловитый подал ей бумагу.
- Готово! Ходит ужо Фома в пятидесятных.
Постельница почувствовала, как горячий поток крови полил кумачом на щеки.
- Объявился?
- Кто?
- Фома Памфильев.
- Фома? Ах, сей, что в бумаге моей? Не, покель на побывке еще.
Софья окинула Федора Леонтьевича.
Отдавив второпях ногу постельнице, дьяк по-песьи, виляя задом, подсунулся к дивану и благоговейно стих.
Царевна усадила его подле себя.

232

- Вычитывай-ка приказ.
Разгладив мох на срезанном подбородке, Шакловитый чуть слышно кашлянул в кулак, прочистил средним пальцем обе ноздри и с глубокой выразительностью прочел приказ о производстве Фомки в пятидесятные.
Родимица помялась у порога и незаметно вышла в сени.
Тени сгущались все больше и больше. Ветви черемухи за оконцем разбухали, словно таяли в сумраке. В красном углу, как бы вздрагивая от стужи, корежился хилый язычок догоравшей лампады. К венчику и лику княгини Ольги лепились, устраиваясь на ночлег, сонные мухи. Над ними, покачиваясь на невидимой паутинке, дремал сытый паук.
Софья повернулась на бок и опустила руку на колено дьяка.
- Пошто молчишь?
Шакловитый склонил голову и облизнул верхнюю раздвоенную губу.
- Таково тут, царевна моя, умильно, словно бы перед светлой утренею во храме. Так бы и сидеть до скончания века да тебя хранить от ока дурного.
Чуть разодрались щелочки царевниных глаз.
- Нешто ты заприметил дурное что?
- Не то, чтоб дурное, - заерзал дьяк, - одначе же не по мысли мне что-то князь Иван Хованский.
- Иван Андреевич? – переспросила Софья.
- Он, Иван Андреевич, царевна моя преславная.
Обсосав усы, дьяк неодобрительно вдруг закашлял.
- И неладно бы сказывать, а и утаить не могу – пораспустились, царевна, стрельцы. Не в меру пораспустились. Почести нет, ныне себе едиными господарями всея земле. А опричь Хованского и не слушают никого.
Царевна смежила веки.
- А начальника слушают – нам того и довольно. Хованский, чать, наш, не Нарышкиных.
- Наш ли?
- Наш, а то чей?
Шакловитый погладил кадык и, чтобы блеснуть воспитанностью, сплюнул не на пол, а в руку, растер плевок между ладонями, и причмокнул.
- Дворянство ропщет. Дескать, не уразумели, кому служить: царям ли со царевною, а либо смердам стрельцам с “батюшкой” ихним, с Хованским?
Он призадумался ненадолго и вполголоса продолжал, точно рассуждая с самим собою.
- А и впрямь, не по себе ныне Ивану Андреевичу. Муж он властолюбивый, кровей родовитых, родом-племенем своим кичится во как. Он и Нарышкиных, и Милославских преславных куда ниже себя ставит в нечестивой гордыне своей. Рогатый его знает, какие козни у него на уме. Да к тому же еще старой держится веры.
Софья нахмурилась, вспомнив недавние предостережения Ивана Михайловича.
- То же сказывал мне и дядька мой, - протянула она низким басом.
Оживившийся дьяк чуть-чуть привстал и отставил указательный палец.
- Денно и нощно ходят подслухи мои за Хованским. Не доброе, ой, не доброе он замышляет. Для того и стрельцов обхаживает, - и, понизив голос до едва уловимого шепота, обронил: - Добро бы херувим наш, царевна, не горячилась, порассылать верховодов бунта стрелецкого по дальним градам прочь из Москвы. Спокойней так-то будет тебе.
- Ишь, ведь, Федор – хоть и из мужиков ты, а умишком любого высокородного за кушак ткнешь.
- Мыслю и жительствую единой любовью к тебе, потому и толком раскидываю
233

умишком.
Софья прижалась к Шакловитому.
- Утресь же с Иван Михайловичем да с князем Василием буду по делу сему сидеть.
Услышав имя Голицына, дьяк схватился за щеку и глухо застонал.
Царевна приподнялась, почти коснувшись губами его губ.
Шакловитый оторопел. “Почеломкать? – мелькнуло в мозгу. – Э, да куда ни шло! – и он готов был уже выполнить свое намерение, но вдруг содрогнулся от животного страха: “Жену царских кровей мужицкими губами своими облобызать?”
Софья придвинулась еще ближе.
  “Челомкай же! Не мешкай, дьяк, - мысленно сотворил крест Федор. – Упустишь, авось сызнова не обретешь!” Он закрыл глаза и изо всех сил уперся ногами в пол, словно хотел оттолкнуться от пропасти, в которую он падал. Дрожащие тени лампады еще более безобразили его некрасивое лицо, а в глазах отражалось жуткое, почти смертельное страдание. То, что носил и лелеял он в себе до последнего часа, как сокровеннейшее мечтание, едва должно было претвориться в явь, показалось вдруг чудовищным, безумным бредом, обратилось в тяжкую пытку. А что если царевна только испытывает его? Что, ежели поцелуй откроет ему путь не к высшим чинам и к боярству, а к дыбе?
Софья вгляделась в его лицо и глаза ее налились неожиданно звериным гневом:
- Не по мысли, знать, я ему смерду! – и изловчилась, ударила лбом в зубы дьяка.
- Оглох, мымра смердящая! Сказывала я, что утресь буду на сидении с Иваном Михайловичем! И пшел! Нечего зря тут рассиживаться! Не в корчме, поди, с мужиками.


X

Стрельцы держались хозяевами Москвы. Никто не смел перечить им, поступать не по их указке.
И все же полки чувствовали, что положение их не прочно. Если бы высокородные вздумали собрать дружины, идти на Москву для подавления стрелецких вольностей, кто примкнул бы на Руси к стрельцам? Кто знал доподлинно, чего, в сущности, добиваются они?
Чтобы оправдать смуту, затормозить возможные затеи дворян и помощников, идти походом против крамолы, стрельцы решили требовать от Кремля признания стрелецкого бунта “благим Божьим делом”.
6-го июня в Кремль явились послы от всех стрелецких полков.
- Ходят слухи, - объявили они, - дворяне печалуются, стрельцы-де вольничают, не по Божьи мятеж учинили.
Софья пригласила послов в Грановитую палату и сама запросто уселась среди них.
- Ныне же расправлюсь с изветчиками! – возмущенно заплевалась она. – Признают ужо, как неправды противу стрельцов распускать!
Челобитчиков отпустили после обильной трапезы и попойки. Сама царевна потчевала стрельцов из собственных рук полными кубками и с хозяйским радушием занимала гостей беседой. С лица не сходила приветливейшая улыбка, а раскосые глазки излучали самую горячую привязанность и уважение.
На другой день во все концы русской земли поскакали гонцы с указом почитать мятеж стрелецкий “побиением за дом пресвятой Богородицы”. В Москве на Красной площади, близ Лобного места, в честь восстания воздвигли каменный столп с прописанием преступлений убитых.
Всем стрельцам прибавили жалованье и ограничили одним годом службу их в
городах.
234

Софья ходила смурная, придиралась ко всем, и почти все время проводила в молитве
- Не мы правим – холопи правят! – ворчала она на ближних. – Близок час, когда и совсем погонят нас стрельцы из Кремля.
Иван Михайлович не принимал близко к сердцу опасений племянницы и, похлопывая дружески по плечу Шакловитого, уверенно ухмылялся:
- Погоди ужо, дай поотдышаться. Всех верховодов кинем мы с тобою по городам, а с телкою справимся, как лисица с курой.
Голицын разделял мнение Милославского, хоть и не питал особенной веры в то, что на Москве скоро наступит успокоение. Смущало его нарастающее брожение среди раскольников.
- Стрельцы ежели… что ж стрельцы! – рассуждал он. – Погомонят, свое возьмут и примолкнут, торговлишкой позаймутся. А раскольники, те, коли верх одержат – всей Руси погибель. Уволокут они ее назад во тьму прошлых годов, в азиатчину.
Он жестоко страдал при мысли о том, что “ревнители древнего благочестия”, победив, несомненно, поведут страну вспять и с корнем вырвут, растопчут слабенькие первые ростки прививающейся в России “еуропской цивилизации”.
Староверы же, пользуясь смутой и тем еще, что среди стрельцов было много их единомышленников, с каждым днем заметно смелели. Они открыто выступали на площадях, у церквей и дошли до того, что решились подать челобитную государям.
Софья, взволнованная смелостью раскольников, созвала на неурочное сидение “ближних со государи”.
Шакловитый отплевываясь и непрерывно крестясь, читал челобитную:
- “… А нынешние, на конец последнего века, новые веры проповедницы зело горды и немилосердны и отнюдь нетерпеливы аще и едино слово явится им о вере неугодно, и за то мучат и смерти предати хотят…”
Петр внимательно вслушивался в челобитную и хмурил лоб. Иван безразлично перебирал четки, что-то мурлыкал под нос и время от времени щурил на брата гноящиеся глаза, тщетно пытаясь получше его разглядеть.
- А нешто стрельцы раскольники? – поинтересовался младший царь.
- Много и серед стрельцов сих еретиков! – сверкнул глазами Василий Васильевич.
Петр вздрогнул и вобрал голову в плечи.
- В таком разе не перечьте вы им, бояре… Боясно… Не пришли бы сызнова бородачи-душегубы с секирою к нам…
Всегда выдержанный и мягкий, Василий Васильевич вспылил:
- Попытайся кто, государь, по шерстке погладить их! Всю Русь железной стеной от Еуропы отгородят.
Царь надул капризно губы:
- А на кой нам Еуропа далась? Нешто без нее не можно?
Сидение длилось долго и шумно. Голицын стоял на своем, требовал жестокой расправы со староверами, а Софья, больше других ненавидевшая раскольников еще и за их нетерпимое отношение к женщинам, все же доказывала, что лучше всего не затевать пока новых свар – как-нибудь кончится спор миром.
Ни до чего не договорившись, царевна закрыла сидение.


XI

Стрельцы сделали все, что от них ждала царевна. Но глупость – оружие опасное и обоюдоострое. Стрельцы побили всех, кто стоял на дороге честолюбивой царевны. Они
235

возвели на престол, как того желала Софья, больного и слабоумного царевича Ивана. Они же сделали Софью соправительницей двух малолетних царей.
Софья, таким образом, по милости стрельцов достигла всего, чего искала. Она правила государством.
Но в первые же дни торжества она почувствовала, что ее грызет глубокое беспокойство.
Мало того – беспокойство смешалось со страхом. Она не понимала самой простой истины, что глупость и грубая сила, в конце концов, погубят того, кто вступает с ними в союз, однако, чувствовала, что совершается что-то неладное.
В последние дни к ней доходили вести одна другой тревожнее. Родимица, собиравшая по всей Москве слухи и сплетни, начиная от торговок и потаскушек-монашек и кончая боярынями и княжнами с их сенными девушками, обладала нюхом ищейки, и Василий Голицын, у которого при его богатстве и связях находились везде шпионы, приникавшие во всякую щель – и Родимица, и Голицын открывали ей глаза на все, что не могло проникнуть во дворец.
Вот и ночь давно настала, а царевне не спится… Она нетерпеливо подошла к окну и стала глядеть на спящую Москву.
- “… Не спит она, не спит… Я слышу, как копошатся в ней черви… Передавить червей надо. Раскольники все мутят, а Хованский масла в огонь подливает: чуют, что я стрельцов посадила себе на шею, так и им мнится на стрельцах выехать… Как же: не стрельцы уж они, мужичье серое, а надворная пехота… Я их избаловала: ежеден на “верху” обедают по два полка, пьют-едят с царского стола… Посадила свинью! Вот теперь себе столп поставили – монумент тоже! Монумент Хованскому! Ишь ты, новый царь Константин выискался”.
Она задумалась, и счастливая улыбка заиграла на ее полных, чувственных губах… “Васенька! Цветик мой лазоревый! Как жарко обнимал ноне… На колени к себе посадил… Экий шутник: “Я, - говорит, - теперь все Московское государство обнимаю, Великую и Малую и Белую Русь у себя на коленях держу…”
Но улыбка опять исчезла с ее полного лица.
Где-то пропел петух, а там другой, третий… Ей страстно, мучительно захотелось прозреть в будущее. Но кто может узнать судьбу свою? Одному Богу она известна: от рождения человека и раньше того судьба его записывается на небесах в книгу живота… Вот бы взглянуть на ту странницу, где прописана ее, царевны Софьи Алексеевны, судьба, да еще судьба одного человека, того, который сегодня вечером… Нет, не вымолвится это сладкое словечушко, не вымолвится… И яркая краска залила полные щеки царевны…
Но ведь Родимица не раз говорила ей, что она знает такую женку благочестивой жизни, которая предсказывает судьбу человек, лишь только посмотрит на него. Так она предсказала и смерть мужу Родимицы. Надо повидать эту женку, надо сейчас же!..
Петухи еще пропели. Это уже в третий раз. Да и светало совсем на дворе. Теперь бы и позвать эту женку. Нет, нет! Пусть не знает, кому она о судьбе сказывает. Надо к ней сходить, надо позвать Родимицу.
И царевна идет в свою опочивальню.
- Счастливая, - говорит она как бы про себя, увидав, что перед ее кроватью, на лавке, закинув за голову руки, спит молодая девушка.
Это была ее молоденькая постельница Мелася, бывшая полонянка, вывезенная из Крыма послом Сухотиным и, как не помнящая родства, подаренная им царевне Софье Алексеевне. Царевна привязалась к ней и сделала ее своею младшею постельницею.
Мелася, поправив с вечера, после ухода князя Василия Васильевича Голицына постель царевны, по обыкновению, в ожидании ее, легла на ковер у самой постели и крепко заснула. Она спала на спине, вся раскрасневшаяся, и розовые, блаженно
236

улыбающиеся губы ее что-то шептали.
- Вот счастливица. Никакой-то у нее нету заботушки… А, кажись, она во сне говорит что-то.
Девушка действительно грезила вслух: Карадат-мурза ищет меня по всему Крыму…
- Крым бедная сиротка вспоминает, свою неволю.
- Максимушка, серденько мое, - шептали губы сонной девушки.
- А! Максимушка, серденько?.. Так это стало, и впрямь Сунбулов зазнобил ее сердечушко…
Но ей было не до грез молодой постельницы. Ее саму подмывали грезы наяву… Надо узнать судьбу!
Она тихонько прошла в помещение Родимицы и застает ее уже на ногах.
- Матушка царевна! – удивляется постельница. – Что так рано изволила встать?
- Да я, Федорушка, и не ложилась.
- Маты Божия! Да что же это такое!
- Не спалось, Федорушка… Думушки меня одолевают – о своей судьбе разгадалась, а сон – и ушел от меня за сине море. Я посылала за море мои думушки, так нет – не ушли, а сон в бегах обретается… Знаешь, Федорушка, что?
- Что, моя золотая царевнушка?
- Я хочу о судьбе своей погадать у той вот женки, что ты сказывала.
- Это у Волошки, стало быть?
- Да-да, у ведуньи… Можно мне к ней пойти, да так только, чтоб она не догадалась, кто я?
- Можно, можно, государыня… Я ей скажу, что приведу к ней сенную девушку погадать о суженом.
- Добро, добро… Теперь не рано идти?
- Как раз в пору, она на заре гадает,
Переодевшись наскоро и закутавшись, как того требовало приличие, они переходами пошли к боковым воротам, где часовые и дворники, хорошо зная Родимицу, пропустили их без всякой задержки.
Волошка жила у просвирии Успенского собора. Родимица постучалась к ней, сопровождая свой стук неизбежным: “Господи Иисусе, помилуй нас!”
- Аминь! – было ответом из-за двери, и Родимицу пропустили.
Через несколько секунд позвали и царевну.
Ноги ее дрожали, когда она вступала в горенку, всю пропахшую сушеными травами, а руки были холодны как лед. В горенке теплилась лампадка. Царевна подняла взор на образа и перекрестилась, но тут чуть не вскрикнула от ужаса… “Ох!..” Под самими образами сидело что-то страшное с крючковатым носом и глядело на нее огромными круглыми глазами, которые не мигали… Это была сова. На сове же сидел черный кот с желтыми глазами, которые сверкали зеленым светом.
Царевна, несмотря на свое политическое мужество, тут, в этой горенке, чувствовала такой страх, что готова была бежать… Эта сова точно читает ее мысли – глаз с нее не сводит… Вот-вот заговорит человеческим голосом…
- Так ты, девонька, спознать судьбу свою хочешь?
Софья даже вздрогнула: ей почудилось, что это заговорила сова.
- Так выдь, матушка, - обратилась она к Родимице, - только три четверицы глаз могут видеть неведомое: Христовы и Богородицыны (она указала на образ Спасителя и Божьей Матери) – это божеская четверица. Ее глазоньки (она указала на царевну) да мои – это человечья четверица. А третья четверица – это ихняя, животная, - и она указала на неподвижные глаза совы и не искрящиеся глаза кошки.
237

Родимица вышла. Старуха подошла ближе к царевне и ласково, - не курайся так… - мне глаза твои прочесть надо… хоть я не грамотная, а Господь научил читать Его, Света, книгу животную.
Тут только Софья увидала лицо и глаза своей собеседницы. Это был смуглый цыганский облик, а черные глаза с большими белками напоминали глаза того “мудреца”, которого она видела на одном образе, изображающем царицу Савскую, крещаемого филиппином. Софье казалось, что эти глаза действительно читают ее душу, ее судьбу – прошедшее и будущее.
- Дай теперь правую рученьку, девонька, - сказала Волошка, перестав глядеть в глаза царевне.
Софья подала свою пухлую руку, разжав ладони.
- Хоть бы и не сенной девушке така ручка, - сказала Волошка, - проводя костлявым пальцем по линиям ладони, - боярская ручка.
Волошка подошла потом к сове, и сказала какие-то непонятные слова. Сова защелкала клювом.
- Знаю, знаю, совонька: уразумела речь твою. Затем старуха подошла к коту и тоже что-то пробормотала. Кот фыркнул и замяукал.
- Добро, добро, котик: и твои речи уразумела.
После этого старуха вышла в сенцы и принесла оттуда ведро с водой. Поставив ведро на стол, она сняла с полки образ Спасителя и накрыла им ведро лицом к воде. Затем то же проделала с образом Богородицы. При этом она все что-то шептала.
Поставив образа на место, она стала смотреть в ведро, в воду. Долго она смотрела, разводя руками, и, наконец, заговорила:
- Вижу, вижу, девонька. Хорошая твоя судьба… Высоко подымишься ты. Ух, высоко! Выше облака ходячего… Должно знатному боярину сенная девка приглянется, а либо и князю… Высоко так и светло вокруг тебя, девонька.
Она три раза дунула на воду. Вода всколыхнулась и опять успокоилась
- Что ж, девонька?! Ты еще выше поднялась, а внизу, кажись, два гробика… Подь посмотри, девонька, твои глаза молоденьки – лучше увидят, а мои – старые стали.
Страшно, ух как страшно! Но Софья подошла и с боязнью заглянула в воду.
- Я ничего не вижу, - пробормотала она.
- Вновь, девонька, с непривычки.
Софья отошла и села на лавку. Ноги у нее подкашивались.
- Так, так, девонька. Два гроба: один поболее, другой поменее.
Старуха еще три раза подула на воду крест-накрест. Вода успокоилась. Старуха смотрела долго, и на лице ее все более и более изображался ужас…
- Свят, свят, свят! Что же это такое! Я и сказать боюсь.
Софью обняло холодом. Она вскочила.
- Нет, нет! Не бойся, девонька! – остановила ее старуха. – Тут ничего страшного… Ух, как хорошо тебе, матынька! Только мне и сказать боязно…
- Пошто боязно? - хрипло спросила Софья.
- Ох, боязно! Ни за что не скажу… Боюсь слова и дела…
- Говори, не бойся, сказывай! – настаивала царевна.
- Ох, не скажу! Ох, запытают! – твердила старуха.
- Говори - я никому не скажу… Образ поцелую.
- Ох, девонька, страшно мне – без клятвы-то… “Слова и дела” боюсь…
- Клянусь! – с силой сказала Софья.
- На образе бы, девонька, - робко заметила старуха.
Софья потянулась за образом. Старуха предупредила ее и достала икону Спасителя.
- На, золотая моя, побожись на образе, что никому по смерть твою не откроешь
238

того, что я скажу тебе о твоей превысокой судьбе.
Софья три раза перекрестилась и подняла вверх правую руку.
- Клянусь всемогущим Богом никому не открывать того, что я от тебя услышу.
И царевна поцеловала образ. Старуха снова стала смотреть на воду.
- Вижу я, вижу: сидишь ты на золотом столе, как царя Давида пишут, и на голове у тебя злат венец, да не такой, какие поп в супружестве венчает, а якобы царский. И в одной ручке у тебя златой подножок с орлом, а в другой златое яблоко с крестом.
Софья не вытерпела и подошла к столу.
- Покажь – дай я посмотрю.
- Гляди, милая, гляди.
Софья уставилась в воду, пожирая глазами ее глубь, но ничего, кроме своего лица, не видела, но без венца.
- Ничего не вижу, - с дрожью произнесла она.
- Внове, золотко, внове. Да оно и со страху… Дайкось я еще погляжу.
И старуха опять наклонилась над водой. Софью била лихорадка. Глаза совы, казалось, смотрели ей в душу, и читали ее… Какая страшная птица!
- Господи, Боже мой! – шепотом заговорила старуха, как бы про себя. – И она не одна сидит на златом столе, а рядом с нею муж некий благообразный с бородою, и на его голове тоже златой венец…
В этот момент кот фыркнул и громко, дико замяукал. Сова слетела со своего шеста и заметалась по горенке, зацепляя крыльями за голову растерявшейся от неожиданности и испуга царевны. Она с ужасом выбежала из этого страшного места – и опомнилась в своей опочивальне.


XII

Стрелец Фома не подавал о себе никакой весточки, и никто не мог напасть на его след.
Лишь Шакловитый при свидании с постельницей таинственно щурил зеленые глаза, многозначительно ухмылялся и изо всех сил старался показать, что ему кое-что известно. Однако на откровенный разговор он не шел и, несмотря ни на какие увещания Родимицы, отделывался пустыми, ничего не значащими намеками.
Из бойкой, строптивой женщины, привыкшей верховодить мужчинами, Родимица постепенно обращалась в послушную рабу дьяка. Она льстила ему, выполняла малейшую прихоть, ни в чем не противоречила, снабжала деньгами и делала все, даже самое противное ее нутру, только бы угодить ему и тем, может быть, что-либо прознать о стрельце.
- Прознал? – каждый раз при встрече устремляла Родимица на дьяка полный надежды взор и кланялась ему до земли.
- А ты прознала? – обдавал ее винным перегаром Шакловитый.
- Царевна интересуется стрельцом.
- Что ты мелешь царевне, то есть не полные радости. Обсказала бы лучше, что
царевна про меня думает.
- Покель молчит, - сиротливо вешала голову Родимица. – Одначе сдается мне, очами кажет, что ее мысли о тебе хорошие.
- А и то добро! – ядовито ухмылялся Шакловитый. – А и мы будем до времени очами беседы беседовать. На том с тобою до суда, до дела авось подохнем.
Через силу сдерживаясь, чтобы не впиться ногтями в нагло вытаращенные кошачьи глаза, Родимица падала на колени.
239

- Бога для, пожалей, хоть словечко доброе молви, коль ведомо тебе, что про стрельца. Чего хочешь проси, все вымолю для тебя у царевны.
- Любовь вымолви. Ни мало, ни много прошу.
Как-то ночью, едва увидев постельницу, дьяк огорошил ее неожиданной вестью:
- Подай в ночи! Бога и меня благодари! Отыскался любезный твой стрелец.
И дав ошеломленной женщине немного прийти в себя, строго показал ей рукою на лавку.
- Вот мой последний сказ: покличет ныне царевна меня к себе – и ты нынче же к стрельцу поскачешь, а замешкается царевна – и ты с дорогой замешкаешься. Никакие мольбы Родимицы не помогли. Шакловитый был непреклонен и больше не произнес ни звука.


XIII

Постельница не знала, на что решиться. Она не доверяла дьяку, боялась свести его с царевной прежде, чем узнает, где скрывается Фома. “А вдруг и неведомо ему ничего? – грызли ее сомнения. – Вдруг исполню я по его воле, а он же и насмеется потом надо мной!» Но и не сделать так, как хочет Федор Леонтьевич, было равносильно отказу о всякой надежде увидеть когда-либо Фому.
- А впрямь ли ведомо тебе, Леонтьевич, где жительствует Фома? – в упор поглядела она на Шакловитого. – Дашь ли в том обетование перед образом?
Дьяк охотно повернулся к иконам и трижды перекрестился.


XIV

Родимица зачастила к стрельцам Титова полка, состоявшего почти сплошь из раскольников. Она не пропускала ни одной беседы и спора о вере, посещала все службы и, видимо, понемногу проникалась благоговейным почтением к “ревнителям древнего благочестия”.
Стрельцы, относившиеся дружелюбно к постельнице, но раньше не доверявшие ей, как никононианке, с искренним рвением трудились над обращением ее в “правую веру”.
Сам Хованский, верный поборник старины, не раз удостаивал ее поучениями и исподволь вводил в замыслы староверов.
- С первого часу, воедино с царевной, стала она на защиту стрельцов противу Нарышкиных, - убеждал он осторожных людей. – А если ступила на стезю правды, вместе ли нам не пособить ей до конца спастися?
С Шакловитым постельница продолжала видеться почти каждый день, но уже не дома у него, а в Кремле, на половине Софьи. Она ловко выполняла все, что требовал от нее Федор Леонтьевич, и умело свела его с царевной.
- Шакловитый да князь Хованский – вот кто в вере великой у староверов, - без
конца долбила она Софью. – Ничто сокровенное от них не укрыто.
И царевна, наконец, согласилась, чтобы о раскольничьих делах ей докладывал Федор Леонтьевич.
Подобострастно сгибаясь, млея при добром взгляде Софьи, то и дело о чем-то тяжело вздыхая, переминался дьяк с ноги на ногу на пороге светлицы, боясь произнести лишнее слово, допустить саму невинную вольность.
Царевне понравилось такое поведение Шакловитого, вздохи и страдальческое

240

выражение лица приписывала она любви его к ней – в этом убедила ее Родимица.
Видеть дьяка подле себя стало для Софьи настойчивой потребностью. Она сравнивала его невольно с Голицыным. И то, что Федор Леонтьевич ни в чем не походил на всегда благоухающего, напомаженного, с накрашенными губами, изящного князя, вызывало в ней странное, щекочущее желание узнать поближе дьяка, испытать его грубую мужицкую ласку.
Шакловитый трепетал при одном прикосновении царевны, но в то же время так сжимал ей руку, что трещали кости. Царевна вскрикивала, согнутым указательным пальцем колотила его по лбу и заливалась всхлипывающим смешком.
- Увалень! Одно слово – увалень.
Дьяк испуганно таращил кошачьи глаза, приседал и больно сдавливал пальцами синеющий кадык.


XV

Титов полк, поддерживаемый Иваном Андреевичем Хованским, постановил устроить торжественный вызов духовным властям.
На площадях с утра до ночи выступали раскольничьи проповедники.
- Православные христиане! – хрипели они, закатывая глаза. – Исполнилось время взыскать старую веру, в коей российские чудотворцы, великие князья и благоверные цари Богу угодили, и настоять перед патриархом с верховными людьми ответ держать, для чего они священные книги, напечатанные до Никона, при первых благочестивых патриархах, возненавидели веру старую, истинную отвергли и возлюбили новую – латино-римскую?
Толпы посадских людей, крестьяне окрестных деревень и много стрельцов с обнаженными головами слушали “пророков раскольничьих”, укрепляясь в правоте своей веры, точно грозясь кому-то, истово отставляли два пальца, крестились древним русским крестом.
- Бог глаголет устами старцев! Не выдадим! Постоим за Христа!
А гулящие и разбойные людишки весело перемигивались, потирали руки в ожидании новых смут.
- Будет мятеж, не миновать быть и наживе. Мало ль еще в подклетях боярских добра непочатого!
В толпе шныряли переряженные в холопей подьячие и языки. Бережно складывали они в памяти каждое слово “пророков” и ночью крались тенями к патриаршему подворью с докладом.
Патриарх Иоаким сам выслушивал донесения, записывая нужное, и на рассвете, едва отслужив утреню, приступал к совещанию с князем Василием и Иваном Михайловичем Милославским.
Милославский пренебрежительно слушал гневные речи патриарха.
- Ты бы, святейший, замест бранных глаголов сам бы с проповедью к смердам вышел да попов на еретиков напустил.
- Попытайся! – стучал тяжелым посохом патриарх. – Снаряди попов, коль не ведаешь, что опричь вина да умножения мошны, ни о чем ином в думках не держат они! Хоть и грех перед Богом сие говорить, да правды все едино никогда не сокрыть.
Раскольники не унимались, упорно настаивали на объявлении вызова духовным властям.



241


XVI

- Фу ты, взопрел даже, а все же обстряпал, - широко разинул рот в улыбке Федор Леонтьевич, встретив в сенях Родимицу.
- Спаси тебя Бог, - поймала она руку Федора и крепко, от души, поцеловала ее.
Шакловитый чопорно выставил грудь и неожиданно изобразил на лице крайнее удивление.
- Скажи, то я пред тобой иль не я?
- А что? – не поняла постельница.
Он протерт глаза и развел руками:
- Должно не я, ибо не верю, чтоб я, дьяк Федор Леонтьевич Шакловитый, обетование сдержал. Ты единая свела меня с истинного пути моего. Ей впервой поступаю по слову! – и уже с обычной своей лукавой усмешкой прибавил: - Ты первая, да ты и последняя. Кланяйся же земно за то, что не обманул тебя.
Родимица бухнулась Шакловитому в ноги:
- Коли начал, Леонтьевич, спаси до конца.
Подняв женщину, дьяк облапил ее.
- Ладно. Пойдешь ужо с выборными к иноку Сергию. А у инока обрящешь пропажу свою, Фомку Памфильева.
Зардевшееся лицо Родимицы, порывисто вздымающаяся грудь подействовали на дьяка, как дымящаяся свежина на голодного волка.
- Ходи в чулан. Живо!
Федора вздрогнула и почувствовала вдруг такую слабость, что вынуждена была ухватиться за выступ стены.
- Слыхала?
- Иду! – хрустнула она пальцами и, пошатываясь точно хмельная, поплелась к угловому чуланчику.


XVII

Рассвет раннего летнего утра проникал в небольшую низенькую горенку, пропитанную запахом ладана и деревянного масла. Горенка та была наполнена предметами, относящимися к отношению богомоления. В ней на простом белом столе лежала стопка увесистых книг в кожаных с медными застежками переплетах и с закладками из листов. На стене висели образа, черные ременные листовки и разноцветные ладанки. В передней горенки местился большой киот, на верхушке которого, под вербами, стояло много стеклянниц со святою водою и просвиры всевозможных величин, а перед почерневшими от времени и копоти иконами теплилось несколько неугасаемых лампад, и вдобавок к лампадам, были прикреплены к самим доскам икон желтые восковые свечи. Кроме стола с книгами и небольшой скамейки, в этой горенке не было никакой другой обиходной комнатной рухляди, а перед образами, головою к киоту, был поставлен белый тесовый домовище. В нем лежал кто-то, окутанный саваном, полы которого были
сдернуты вперед и закрывали лицо покоившегося во гробе. Размеры гроба и прислоненной близ него крышки с начертанным на ней черною краскою крестом,
показывали, что покойник должен быть человек рослый и плотный.
Вдруг в двери горенки кто-то постучался. Стук все более усиливался и, наконец, в гробу труп зашевелился, повытянулся, приподнялся, отбросил с лица саван, начал лениво

242

протирать глаза, потом несколько раз перекрестился, зевнул и, не торопясь, вылез из гроба.
- Пидожди! – крикнул он, отвечая на продолжавшийся стук, при этом не снимая с себя саван и надевая поверх белой рубашки старый черный подрясник из самого грубого сукна, и затем вздел на свою лысую голову порыжевшую от времени остроконечную бархатную скуфейку.
- Эк, ты как, отче Сергий, заспался! Или всегда так подолгу дрыхнешь? – спрашивал за дверью грубый мужской голос.
- Какое заспался? С вечера до поздней ночи радел Господу Богу, так вот сон одолел меня и прилег-то я только перед самою зарею.
Говоря это, вставший из гроба откинул щеколду от дверей, и в ней показался стрелец громадного роста, упиравшийся головою под самый потолок горенки.
Стрелец подошел к Сергию под благословение, а потом начал креститься перед образами. То же вместе с ним начал делать и хозяин.
- Пришел я к тебе с поклоном от нашей братии стрельцов. Просят тебя в их круг пожаловать, - заявил расстриженному иноку Сергию выборный стрелец Обросим.
- Идти-то к вам боязно, человек я тихий и смирный, а ваши-то молодцы больно шустры, - отозвался Сергий.
- Эй, батька, не робей! Не все ли тебе равно: ведь в стрельцы тебя не возьмешь, пищаль зарядить не сумеешь.
- Отстреливаюсь я от моих врагов божественною пищалью, а в мирской пищали никто не устоит, - проговорил Сергий, указывая стрельцу на стол, заваленный книгами и рукописями.
- А что, батька, чай, бока-то в гробе порядком отлежал? – продолжал подсмеиваться стрелец, заглянув в необитый ничем гроб. – Для чего никакой подстилочки туда не положишь? Хотя бы сенца аль соломки?
- Не кощунствуй, Петр Гаврилыч! Пришел антихрист, а разве ты ведаешь, когда будет конец миру. Не вспоминают об этом лишь нечестивые никониане, а нам, ревнующим в истинном древнем благочестии, постоят за него следует.
- Вот о том, чтобы ты постоял за него, я и пришел к тебе от нашей братии, - перебил Обросим.
- В чем же дело?
- Нужно будет написать государям и государыне Софье Алексеевне челобитную, чтобы допустила она нас, православных, препираться с никонианами о вере.
- Изволь, такую челобитную я напишу, и что же будет? – пытливо спросил Сергий.
- Станем всенародно спорить с никонианами, одолеем их и патриарха их! – с уверенностью отвечал стрелец.
- Какой он патриарх, он “потерях” истинную веру, - с насмешкою проговорил Сергий.
- Ловкое словцо ты вымолвил “потерях”, оно и есть, - весело засмеялся стрелец. – Столковаться, впрочем, с тобою обо всем не смогу, а приходи к нам. Не смуту хотим мы учинить, а к христианскому подвигу готовиться, и не ваше ли монашеское дело приготовлять к тому нас, несведущих мирян?
- Како так, то приду сегодня, если успею челобитную написать, а теперь Богу молиться нужно, сказал Сергий, расставаясь со своим гостем.


XVIII

После долгой усердной молитвы и после сотки отброшенных поклонов Сергий сел
243

на скамью и облокотясь о стол, принялся обсуждать сам с собою, в чем должна состоять
стрелецкая челобитная об истинной вере.
Нужно первее всего настоять за – аз, - думал Сергий, - читалось прежде в семье - рождена, а не сотворена. С чего же никонианцы выпустили бывшую промеж строк букву – аз?
Потом, - соображал Сергий, - надлежит восстановить в чин богоявлений и водоосвящении слова “и огнем”. Молись прежде об освящении воды Духом Святым и огнем, а никониане “и огонь” из книг вычеркнули. Хотели, значит, огонь в Божьем доме извести”.
Продолжая глубокомысленно рассуждать о предстоящей задаче по составлению челобитной от имени стрельцов, Сергий находил, что нужно будет разрешить вопрос “о сугубости аллилуйе”, о “хождении посолонь” и о “двуперстном знамении” – в том смысле, в каком принято было это до возведения в православной Церкви никоновских новшеств. Задался он также и вопросами о том, зачем никониане вместо “благословен…” требуют петь “обретохом веру истинную”, как будто прежде истинной веры не было. Почему архиереи носят жезлы с “проклятыми” змеями и надевают клобуки, как бабы. Возможные способы умиротворения Церкви далее этих вопросов не шли, и в этом случае он был похож на других смелых и пылких вождей раскола, которые придавали своему учителю не только религиозное, но и политическое значение.
Обдумав содержание челобитной, Сергий принялся писать ее, прося в ней великих государей и великую государыню взыскать старую веру, в которой российские великие князья и благоверные цари Богу угодили, и потребовали от патриарха и от духовных ответа, отчего они священные книги, печатанные до Никона при первых благочестивых патриархах, возненавидели старую и истинную веру отвергли и поверили латино-римской?


XIX

Написав челобитную, Сергий отправился к стрельцам. Стрельцы собрались на сход, там он начал читать им свое сочинение. Умилялись стрельцы, слушая челобитную, наполненную скорбью и стенаниями о падении в Московском государстве древнего благочестия.
- Мы и за тленное голов наших чуть не положили, а из-за Христа-света отчего не умереть? – кричали они, вспоминая о первом своем приходе в Кремль, и повели Сергия к своему начальнику, князю Ивану Андреевичу Хованскому.
- Вот, батюшка, - говорили они, кланяясь вышедшему к ним на крыльцо боярину, - привели мы к тебе инока Сергия, поспорит он с никонианами.
Хованский подошел к Сергию под благословение, а затем поклонился ему в ноги и, приняв от него челобитную, возвратился в свои хоромы, чтобы прочитать ее прежде подачи государям.
Нахмурился при чтении ее боярин. Сочинение Сергия показалось ему слабым и не соответствующим тем широким замыслам, какие имел Хованский, рассчитывая на возмущение раскольников.
- Ты, отче, - сказал Сергию боярин, вышедший снова на крыльцо, - инок
смиренный, тихий и не многоглаголевый. Не станет тебя на такое трудное дело, как препирательство с никонианами. Надобно против них ученому человеку ответ держать.
- Хотя я, боярин, и немногословен, но надеюсь на сына Божьего и верую, что он может и немудрых умудрить, - возразил Сергий.
- Так-то так, а все-таки…
244

Хованский приостановился и призадумался. Видно было, что он не решался поручить Сергию борьбу с никонианами.
- Да не позвать ли на такое дело попа Никиту? – подсказал Хованскому кто-то из стоявших около него стрельцов.
- И точно, что позвать! – радостно вскрикнул как будто спохватившийся Хованский. – Как это он совсем у меня из головы вышел! Знаю я этого человека гораздо, не раз беседовал я с ним. Против него никонианам нечего будет говорить, он сразу уста им заградит. А мне самому дело это не за искус. Божественного писания вконец я не знаю. Из млада навык к воинскому, а не к духовному чину… Но верьте мне, не будут вас по-прежнему казнить, вешать и жечь в срубах. Бога ради свидетельствую, что рад стоять за вас! Доложу челобитную вашу великим государям, чтобы назначили собор, - сказал Хованский, отпуская от себя стрельцов.
Стрельцы верили князю, да и нельзя было не верить ему. Со вступлением его в заведование Стрелецким приказом начали государи оказывать стрельцам небывалые милости. Повелели они выдать им из государственной казны жалование, которое не было им выдано полковниками за прежнее время, пожаловали им по десяти рублей на человека и указали собирать эти деньги со всего государства, а для чеканки их отбирать у частных людей серебряную посуду, роздали им также дворы, и животы бояр, и думных людей от государя, после того как владельцы и тех, и других были убиты в стрелецком мятеже, прибавили им жалованье, ограничили им службу одними городами, простили все былые у них недоимки и запретили наказывать плетью без царского разрешения, удовлетворить требования и относительно ссылки тех лиц, которые при восстании стрельцов были обречены на смерть и которые успели спастись от избиения. Но особенная награда оказана тем стрельцам 6-го июня 1682-го года, когда великие государи указом своим благодарением стрельцов “За побиение за дом “Пресвятыя Богородицы” и наименовали их “надворною пехотою”, строго запретив называть изменниками и бунтовщиками. В память же подвигов приказано было поставить каменный столб, с прибитием к нему жестяными листами, а на листах этих означить имена убитых стрельцами бояр с прописанием преступлений, как против государя, так и против стрельцов.


XX

Уйдя от Хованского, стрельцы рассыпались по московским посадам, поселениям раскольников, извещая их о предстоящем соборе и убеждая постоять единодушно за истинную, древнюю веру.
Закончив беседу со стрельцами и войдя в хоромы, князь Иван приказал позвать своего сына, князя Андрея.
- Ну, сынок! – начал старый князь, важно поглаживая свою седую бороду, и приказал Андрею сесть возле него. – Ты знаешь, что мы идем из рода Гедиминовичей, великих литовских князей польских, а древняя родословная, через князей полоцких, дошло родоначалие наше до первого российского государя Рюрика и до святого великого князя Владимира, крестившего Русскую землю.
- Ведомо мне это, князь-батюшка, - отвечал молодой Хованский, слышавший
беседы от отца о древности и знатности рода Хованских, но далеко не так гордившийся этим, как тщеславный родитель.
- Веду я речь к тому, что нам, князьям Хованским, не след оставаться в заурядстве боярства и надлежит подняться на ту высоту, какая свойственна нашей знатной порядошности. Время теперь наступило такое, что достичь того будет не трудно. Будь только разумным и помогай отцу всеми силами.
245

- Готов я, родимый батюшка, исполнять во всем волю твою родительскую, - почтительно проговорил князь Андрей.
- И за это благословение Божие будет над тобою во веки веков. Слушай же: выброси из головы всю прежнюю дурь. Не чета тебе та невеста, которую ты подобрал себе, не будет тебе моего благословения на брак с нею! – сурово сказал старик.
Молодой князь не возражал и только печально понурил голову.
- Не такую я тебе найду, - проговорил старик.
Князь Андрей в сильном волнении взглянул на отца.
- Готовлю я тебя в женихи царевне Екатерине Алексеевне, и буде воля Господня, от тебя должно пойти поколение государей московских.
Князь Андрей вздрогнул и в изумлении посмотрел на отца.
- Повторяю тебе, что ты, по породе, достоин такого супружества, но надлежит тебе от нечестивых никониан присоединиться к древнему благочестию, - продолжал он.
- Не понимаю я, батюшка, разности между старой и новой верою. Кажись, вся работа из-за книжных переправок, никто, однако же, с достоверностью не знает, которые истинны.
- Истинные старые книги! – сердито проворчал старик. – Да и опричь того, по старым, богослужебным книгам должная честь воздается боярству. По служебнику, изданном при царе Борисе Федоровиче “молились о боярах, иже землею Русскою пекутся”. Молись, значит, о нас, боярах, а по служебнику при патриархе Филарете, это оставлено.
- Если ты, батюшка, желаешь, то я стану молиться и по старым книгам, - предупредительно отозвался князь Андрей.
- Желать мне самому нечего, а желаю я для спасения твоей души. Да беседуй с отцом Никитою, - сказал старый князь, увидев подходящего к княжеским хоромам Пустосвята.
Князь Андрей был сильно озадачен предложением своего отца о браке его с царевной Екатериной Алексеевной, но не решился, да и не успел заговорить с ним об этом, старик пошел навстречу Никите и, приняв распопа с особым почетом, сообщил ему, что он завтра, 23-го июля, пришел бы рано поутру со своею богохранимою паствою на площадь и остановился бы перед Красным крыльцом.


XXI

Многочасовые беседы Родимицы с Фомой посеяли сомнение у последнего, и правильно он сделал, что решил уйти к староверам.
Фома был готов вернуться к мирской жизни, но хотел получить позволение у своего учителя Сергия.
За него об этом Сергия просила Родимица.
- Вели Фоме идти сызнова в мир. Неужто же мене добра принесет он староверам в чине пятидесятного, чем, спасаясь в чине послушника. А не исполнишь по моему хотению, каждоднев буду смущать твой дух.
Позвал к себе Сергий Фому и произнес:
- Надобен ты еще миру, мой сын. Иди и примли земной чин начального человека, послужи нелицеприятно братьям своим, ревнителям древнего благочестия. Чем больше будет в полках начальников-староверов, тем скорее удастся им привлечь на свою сторону рядовых стрельцов и тем самым вынудить никониан смириться.
- Будь по-вашему, учитель! Приемлю мирский чин на служение людям.

246


XXII

То, что заранее было решено в опочивальне царевны Софьи на советах с Милославскими, Голицыным и Хованским, что было оглашено перед боярами и царями устами выборных стрелецких и того же Хованского – все это скоро получило торжественное, хотя и запоздалое, подтверждение обычным в государстве путем.
Собраны были духовный собор и боярская дума, которые постановили решение и огласили указ о короновании 25-го июня двух братьев-царей.
По случаю этого торжества новые милости были дарованы ненасытным стрельцам и, начиная с 29-го мая, каждый день по два стрелецких полка получали полное угощение во дворце.
На большом листе бумаги была дана им жалованная грамота за государственной печатью. Скрепил грамоту Василий Голицын, друг Софьи, объявленный главой Посольского приказа и оберегателем государственной печати, подобно тому, как назывался знаменитый московский канцлер Ордин-Нащокин.
Грамота была выдана 6-го июня и с торжеством, с музыкой и ликованием, держа на голове лист, отнесли его стрельцы в свою слободу.
Когда в Успенском соборе патриарх совершил двойной обряд венчания на царство обоих юных царей – Петр с Натальей переехали в свое любимое Преображенское. А Москва и власть остались Софье и… князям Хованским, отцу с сыном.


XXIII

Оба Хованские окончательно потеряли голову, как это и предвидел Милославский.
Чтобы избежать столкновения с наглым временщиком, Милославский даже прибег к старому средству – не только перестал появляться при дворе, но даже уехал в одну из своих вотчин. И оттуда неустанно следил за новым недругом своей семьи, хотя и считал его гораздо менее опасным, чем Матвеев и Нарышкины.
Князь Иван и Андрей Иваныч не захотели долго ждать и, опираясь на преданность стрельцов, решили не только из-за кулис править царством, а выступить полноправными властителями народа и всей земли Русской.
Приверженец старой “истинной” веры, друг Аввакума, который до самого сожжения своего, то есть до 1681-го года укрывался в доме князя Хованского, надеялся, что стоит заиграть на этой струнке и вся Москва пойдет за ним, вся Русская земля.
Успех майского мятежа, в котором Хованский, по его собственному мнению, сыграл решающую роль, опьянил князя.
Недалекий фантазер-честолюбец, что весь решительный переворот подготавливался много лет сильными, умными людьми, имеющими возможность затратить огромные средства на подкуп властных лиц, на подкуп духовенства, целых полков, целых сословий, которым сулились и давались баснословные выгоды еще до
начала дела.
Забыл он, что в игру вмешали людей, интересы которых самым насущным образом были связаны с успехом или неуспехом заговора.
И переворот совершился не благодаря Хованскому, а при помощи его, и помощи не совсем толковой, даже вредной порой, потому что крайняя наглость стрельцов, порожденная угодничеством и подачками Хованского, восстанавливала против них всех других ратников и целую Москву.

247

Стрельцы это чуяли и потому стали вести себя более осторожней. Да и просто устали от всех последних волнений. Им хотелось отдохнуть.
И уж, конечно, не станут они из-за веры снова подымать мятеж и учинять новый разбой. Ясно было как день. Что все партии, все рады, стоящие у власти, забудут свою рознь и сольются, чуть вспыхнет какая-нибудь религиозная распря. Ее погасят при самом возникновении, чтобы не было опасности для царства, чтобы оно не распалось в самой ужасной междоусобице – религиозной.
Все это видели и понимали, кроме Хованского да небольшой кучки фанатиков-попов, готовых по примеру Аввакума и того же Лазаря и на сожжение пойти, только бы хоть на миг доставить торжество “истинной веры Христовой и двуперстному знамению креста”.
Упорно без оглядки Хованский повел свою игру. И не одна вера заставила его сделать такую решительную ставку. Свергнуть патриарха, женить сына на царевне Катерине Алексеевне, поставить своего святителя на Москве, убрать обоих малолетних царей, объявить государем сына Андрея Ивановича Хованского, из рода Гедиминов, Ягеллонов, Корибута и других литовских великих князей – вот какая была затаенная цель старика, которую поддерживал, конечно, и князь Андрей.


XXIV

Близилось 25-ое июня, день венчания на царство Ивана и Петра Алексеевичей.
Староверы с утра до ночи расхаживали по Москве и пугали народ мрачными предсказаниями о скорой кончине мира, призывая всех, не мешкая, пока не поздно, вернуться “в лоно истинной веры, в которой спаслись древние чудотворцы”.
С особой силой уповал лидер староверов Никита пустосвят, упирая на венчание царей.
- Приемлют государи венец по древнему чину, - вещал он, - и спасет Русь, приемлет бо и Господь христиан в лоно свое. А благословит государей на царство нечестивой рукой своей патриарх Иоаким – и от края до края раздерется небесная твердь, и падут на землю громы великие и низвергнуться в гиену огненную все нечестивые!
Пророческий его голос проникал суеверным ужасом в человеческие сердца. Весть о “светопреставлении” покатилась по ухабистым дорогам российским, вскопошила далеко за Можайском, Володимиром, Тверью убогие деревеньки, погосты, сельца и починки.
Крестьяне, не раздумывая, бросали работу и уходили в леса.
- Спаси нас, Господи! Прибери нас к себе от глада, убожества и гнева господарей!
В сущности, крестьянам было все равно, исполнится ли по пророчеству староверов, останется ль мир незыблемым. Любо было то, что ревнители подняли обличающий голос противу верховных людей, противу издревле воров убогих – господарей. И крестьяне охотно шли за “пророками”, пытаясь убедить себя, что слепо им верят. Толкала их к староверам призрачная надежда, извечно живущая в груди каждого, пусть самого темного, подъяремного человека, надежда освобождения.
По оброчным поселкам суетливо шныряли торговые люди, скупая лапти, холсты, деревянную посуду, дубленую кожу, гужи, ведра, лохани.
Крестьяне отдавали за бесценок свои изделия и зло усмехались:
- Пущай берут, авось пригодится им, наше рукомесло на растопку котла в преисподней. А торговые люди продолжали свое дело, расчетливо прикидывая в уме.
- По Никитинскому веданию исполнится – на что нам тогда и казна, а спасет Бог, не будет светопреставления – наживемся на товаре.
И, не зная ни сна, ни отдыха, рыскали за добычей по промокшим селениям.
248


XXV

Не след допускать, чтобы государи венчались на царство по новым книгам. Этого учинить не дозволим! – раздраженно толковала толпа, направлявшаяся из-за Яузы к Кремлю.
Хотя толпа эта была безоружна, но, тем не менее, она подступала к царскому двору грозною бурною тучею. Впереди же, в истасканном подряснике, с всклокоченною бородою, растрепанными длинными волосами, шел известный всей Москве расстриженный суздальский поп Никита, по народному прозванию Пустосвят. Он нес в руках крест, оборачиваясь назад, исступленными глазами обводил, ободряя ее и ускоряя движение.
- Чего стали? Вали вперед смелее! Ведь идем умирать за истинную веру!.. К нечестивым никонианам приобщиться хотите? – кричал Никита на двигавшуюся ватагу народа.
За Никитою шли бывшие иноки Сергий и Савватий. Первый из них нес евангелие – огромную икону с изображением Страшного суда. На пути толпа увеличивалась пристававшими к ней как раскольниками, так и никонианами, и когда она подошла к Красному крыльцу, то достигла громадных размеров.
- Зови их в Ответную палату, - сказал жильцу бывший уже во дворце Хованский приближавшейся толпе.
Жилец спустился с лестницы, чтобы исполнить приказания, а сам вместе с другими боярами пошел в Ответную палату, чтобы поджидать там прихода главных расколоучителей. По зову жильца вошли в палату Пустосвят, Сергий и Саввий, и из всех, находившихся в палате бояр, один только Хованский подошел к образу, бывшему в руках Никиты.
- Зачем, честные отцы, пришли вы сюда? – спросил Хованский вошедших ересиарцев.
- Пришли мы побить челом великим государям о старой православной вере, чтобы они патриарху и властям служить наказали по старым книгам, а в новых книгах мы затеи и их грехи обличим, - в один голос отвечали расстриги боярину.
- А челобитная при вас есть?
- Есть.
- Подавайте ее сюда, я покажу ее великим государям. – И, взяв челобитную из рук Хованского, пошел с нею вверх.


XXVI

Софья облачилась в монашеские одежды и проводила дни в совместной с царем
Иваном молитве. По ночам же, когда Кремль засыпал, в светлице царевны начинались кипучие споры между Голицыным, Шакловитым, Украинцевым, Милославским - каким путем, не вызывая злобы стрельцов, разделаться с ненавистными староверами.
С рассветом кончились сидения, и тогда из светлицы Софьи неслись к дозорным стрельцам моленья, сдерживаемые стоны и слезы.
Стрельцы угрюмо переглядывались, разводили недоуменно руками.
- Все будто по нашей воле определялось: и Иван Алексеевич на столе сидит царском, и царевна ходит в правительницах, а радости нет ни им, ни нам. Пошто так вышло не ладно?

249

Слова эти подхватывались языками и бережно, как таинство, передавались Софье.
- Обойдется! – крестилась она. – Все образуется. Не променяют стрельцы меня на Никиту!
Голицын целиком разделял уверенность царевны.
-Только улыбнись, херувим, кивни стрельцам ласково, и тотчас отрекутся они от еретиков.
За два дня до венчания царей староверы по уговору с князем Хованским, отправились в Кремль на соборные прения.
Впереди толпы, подняв высоко над головой восьмиконечный кипарисовый крест, грозно вышагивал Пустосвят. Рядом с ним с Евангелием в трясущихся руках, смиренно шествовал “новый Илья” – отец Сергий. Позади то и дело, поворачиваясь к народу и благословляя его иконою Страшного суда, ковылял хромой поп Савватий.
Перед кремлевскими воротами соборяне остановились и обнажили головы. Багровея от натуги, Пустосвят рявкнул многолетие дому Романовых.
Иван Алексеевич, опираясь на посошок, сунулся к окну.
- А ты, сестрица, кручинилась, - распустил он слюни, чать, слышишь здравицу? То нашему дому царствующему?
Но Софья не слышала брата. Сдавив руками виски, она с тревогой заглядывала в глаза Ивану Михайловичу и ждала ответа на свой немой вопрос.
Василий Васильевич раздраженно бегал по светлице.
- Попытайся, вступи с ним и в спор! – вдалбливал он всем присутствующим. – Как пить дать – верх возьмут над попами над нашими! А одолеют – погибель нам! Весь народ за собой поведут, из Руси молельню раскольничью сотворят!
После мучительной думы Софья решила пойти на хитрость. Она сказалась больной и через Хованского передала раскольникам, что переносит собор на 28-ое июня.
- А к 28-му поумнеют наши попы? – грубо спросил князь Василий.
Царевна хитро сощурилась:
- Главное – венчанию царей не чинить помехи. А там видно будет.


XXVII

- Указали великие государи быть собору в среду, через три дня после царского венчания! – объявил Хованский, возвратившись в Ответную палату.
- Не подобает тому быти, - заворчали честные отцы. - Коли собор после венчания произойдет, так, значит, цари венчаться будут по новым книгам. Какое же это венчание будет? Оно еретическое будет.
- Будут венчаться по старым книгам, - утвердительно сказал Хованский, незаметно подмигнув Пустосвяту.
Пустосвят подозрительно оглядел Ивана Андреевича.
- Уж не нарочно ли занедуховала царевна: А и ты не поддался ли никонианам?
Хованский гневно сжал кулаки.
- Ну, смотри, боярин, великий грех, непрощенный, берешь на свою душу, коли не так выйдет. Смотри! – предостерегал Хованского пустосвят.
- Не придется брать мне на душу никакого греха! Будет так, как я вам говорю, - князь, выпроваживая расколоучителей из Ответной палаты, в которой государи оба принимали и отпускали иноземных послов.
- А чтобы не допустить до греха, так я сам принесу патриарху просвири. Пусть на ней отслужит обедню, - добавил Никита.
- Ладно, ладно! – уступчиво отвечал Хованский. – Не опоздай только, батька!
250

- Мне ли сказываешь сие?!
- Тебе! – потряс крестом Пустосвят. – Не ты ли обетование дал учинить собор до венчания государей на царство?
Еще мгновенье – и князь, всей душой сочувствовавший раскольникам, рассказал им правду, но боязнь выступить открытым врагом Милославских вовремя удержала его. Чтобы выйти как-либо из неприятного положения и успокоить толпу, он решился на рискованный обман:
- А еще сказывал государь Иван Алексеевич, поволит он патриарху творить помазание по старому чину.
Накануне дня венчания царей в Успенском соборе было приготовлено так называемое “чертожное” место с устроенным на нем помостом с двенадцатью ступенями, крытых сукном. От этого места и до входных дверей и для патриарха из бархата вишневого цвета также была устроена дорожка.


XXVIII

25-го июня 1682-го года, ранним утром, торжественно загудели колокола всех московских церквей, возвещая о наступлении дня венчания на царство великих государей Ивана и Петра Алексеевичей, а в восемь часов утра государи пошли из своих хором в Грановитую палату. Предшествовали им окольничьи и ближние люди, а за ними шли царевичи сибирские касимовские, и медленно выступали сановитые бояре в парчовых ферязях и высоких бобровых и собольих шапках. Заняв в Грановитой палате свои царские места, государи начали жаловать бояр, а также окольничих и думных дворян. Новопожалованные, которым объявляли о такой милости и думные дьяки отправились на казенный двор принести оттуда царские регалии: шапки, скипетры и державы. Все эти знаки царского достоинства были сделаны совершенно одинаковыми для каждого из обоих братьев.
Величаво вслед за боярами, принесшими царские регалии, вошел в Грановитую палату князь Василий Васильевич Голицын.
- Время пришло вам, великие государи, идти во святую соборную церковь! – доложил он царям, отдав им при этом глубокий поклон.
Государи поднялись со своих мест, и пошли в собор, а архимандриты, предшествуя, понесли туда Мономаховы шапки на золотых блюдах, а также скипетры и державы. Государи стали на “чертожное” место. Здесь митрополиты надели на них царские шапки, а патриарх дал им в руки скипетры и державы, и тогда стали им петь многие лета, как всем собором, так и на клиросах. А между тем, патриарх, духовные власти, бояре, окольничие и ближние люди стали здравствовать им, великим государям, на их превысочайшем престоле.
Окончилось поздравление, и началась обедня. После “херувимской” государи с “чертожного” места и по “золотным бархатам” приблизились к царским вратам, где
патриарх надел на них золотые цепи с животворящими крестами, служившие также для царского сана. Перед причащением государи приложились к иконам и потом низко поклонились присутствовавшим в церкви на все стороны. Растворились царские врата и митрополиты сеяли с царей шапки, а патриарх помазал миром у каждого из государей щеки и сердце. После этого он ввел их в алтарь, и на время их причащения затворились царские врата. Причастившись в алтаре, цари встали опять на “чертожное” место, обедня кончилась, патриарх приблизился к ним, осеняя их крестом, дал каждому жезл и стал поучать их от слов евангельских и апостольских.
При звоне колоколов цари вышли из Успенского собора. Весь Кремль был тогда
251

полон народу, но никаких восклицаний не слышалось, так как в ту пору уважение к царскому величеству выражалось лишь благовестною тишиною. Да и восклицать было бы неудобно, потому что весь народ при появлении государей должен был пасть и лежать.
Идя по пути, устланному алым сукном, среди повалившихся на землю и безмолвствовавших подданных, великие государи направились сперва в Архангельский собор, а потом в Благовещенский. При входе их туда царевичи сибирские Григорий и Василий Алексеевичи осыпали их у самых дверей по три раза золотыми монетами, которые на золотых мысах подавали царевичам стольники. В то же время с соборных папертей бросали народу золотые и серебряные деньги, и таким образом было разбросано с мыс не одна тысяча тогдашних рублей.


XXIX

Прежде чем началась обедня в Успенском соборе, через плотную окружавшую толпу с отчаянными усилиями пробивалось несколько человек, желая, во что бы то ни стало пройти в собор.
- Пропустите нас! Дайте пролезть! Умилосердитесь! Истинная вера гибнет! – кричал иступленным голосом один из протискивающихся, поднимая высоко над своею головою небольшой узел из белого чистого холста, в который были завернуты просвиры и ряса с надетыми поругами и эпитрахалью.
- Ошалел ты что ли, батька! Куда так ломишься? Не доберешься ты до собора, в толпе одни  посадские, - глядя на раскольника Никиту, который побагровел и настойчиво проталкивался вперед.
- Несу к патриарху просвиры! Пустите! Вера православная гибнет!.. – вскрикивал задыхавшийся Пустосвят.
Но все его крики, просьбы, увещания и ругательства были напрасны. Неподвижно перед ним стояла плотная и равнодушная толпа. И вдруг на Ивановской колокольне ударил “Достойный” колокол.
- Запоздал я! – взревел дико Никита и, побледнев, рванулся как бешеный вперед, встретив неодолимый отпор. – Погибла истинная вера! Еретики венчали царей по их книгам! Отныне они неблагочестивые, - и, вытащив из-за пазухи камень, со всей силы бросил им в голову Саввы
Священник упал замертво и исчез под ногами взбесившихся изуверов.


XXX

Обойдя кремлевские соборы, государи вернулись в Грановитую палату. Там сели на своих престолах, а царевичи сибирские и касимовские положили к их ногам венцы
царств, наклонившись три раза в землю перед великими государями. Ни словом, ни движением не ответствовали московские самодержавцы на такое выражение верноподданных иноземных царевичей. Старший царь, подслеповатый, с нахлобученною на глаза мономаховой шапкою, казалось, дремал, утомленный продолжительным торжеством дня. Но бодро и смело посматривал на всех отрок Петр с высоты своего престола, быстрыми взглядами и порывистыми движениями излучая избыток кипевшей в нем жизни.
В Крестовой палате и патриарх воздал царям поклонение в землю, а затем его взяли под руки, повели и посадили на патриарший престол.

252

Приняв поздравления от бояр и всяких чинов людей, государи угощали в столовой бояр, окольничих, думных и близких людей водками и рейнским вином. Тем и окончилось в Кремле торжественное венчание на царство Ивана и Петра Алексеевичей. Но затем поднялись толкования о них среди раскольников.
- Не истинно было нынешнее царское венчание. Служили не по старым книгам.
- Что же ты, отец, не принес в собор своих просвир? – выговаривал в свою очередь Хованский пришедшему к нему в тот же день Никите. – По всем сторонам я тебя высматривал, да так-таки и не видел. Сам виноват.
- Виноват не я, а паскудница просвирия. Замешкала она больно и задержала нас. Мы прибежали на площадь, но протиснуться к собору не было мочи. Мы уж запоздали, а нечестивые никониане со злым умыслом не пускали нас дальше, да еще издевались над нашим усердием! Что теперь, благоверный боярин, прикажешь нам делать?
- Подожди, отец, собора, скоро он будет, и мы постоим на нем за древнее благо, только вы не опаздывайте да не робейте.
- С чего мы опаздывать и робеть будем? На собор не опоздаем, ведь там дело без просвирии обойдется. Только ты, боярин, не выдавай нас!
- Не выдам вас, а притворствовать мне пока нужно. Когда проведает правительствующая царевна, что я с вами заодно, так будет тогда моя погибель. Недолюбливает она вас и за любовь мою к вам отнимет у меня начальство над стрельцами, а тогда никого из нас под рукою не будет, - пояснил Хованский.
- Ладно, ладно, благоверный князь. Мы на тебя, как на каменную гору, уповаем! – заявил Никита и его товарищи, расставаясь с боярином.


XXXI

Патриарх московский и всероссийский считался после царя “начальным” человеком. Если низложение Никона, заспорившего с царем Алексеем Михайловичем, показало громадный и даже безусловный перевес верховной светской власти над верховною духовною властью, то все же по делам собственно церковным патриарх был и после этого первенствующим лицом во всей Русской земле. Такое первенство принадлежало и патриарху Иоакиму, несмотря на то, что он не отличался ни обширным умом, ни твердостью характера. В его проявлении Церковью прежняя патриаршая всероссийская паства распалась теперь на два духовных враждующих одно с другим стада. Над одним стадом по-прежнему оставался пастырем патриарх Иоаким. Противники его, раскольники и, кроме того, независимо от раскола, прокладывались в православную церковь и латинскую ересь, распространителем был наставник царя Федора Алексеевича и царевны Софьи Симеон Полоцкий, вскормленник польских иезуитов, а после смерти его скрытым ревнителем этого течения был Сильвестр Медведев, ученик и друг Симеона, сближавшийся теперь все более и более с царевною-правительницею.
При таких обстоятельствах не легко и не сладко было жить старику Иоакиму, и много накопилось разного рода забот и огорчений под его низеньким белым клобуком. От хлопот по делам церковным приходилось ему, хотя и безуспешно, увещевать буйство стрельцов, а после этого, под тайным руководством князя Ивана Андреевича принявшихся наступать на патриарха еще более опасных для него врагов – раскольников.
Крепко поморщился святейший владыка, когда 3-го июля явился к нему из царского дворца посланец князя Хованского с приглашением от имени государей прибыть безотлагательно в Крестовую палату для объяснений по челобитной о вере, поданной великим государям выборными от стрелецкого войска.
- Ох, уж эти стрельцы! И в дела веры вмешиваться начинают! – охал и ворчал
253

пастыреначальник, собираясь исполнить царское повеление.


XXXII

Еще до зова патриарха во дворец явился туда Никита Пустосвят с выборными и объявил, что ему нужно видеть боярина князя Ивана Андреевича Хованского.
- Что нужно тебе от меня, честной отец? – спросил Хованский Никиту.
- Пришли мы все постоять за истинную веру, - было ответом на этот вопрос, причем, указав на стрелецких выборных, тотчас же Никита спрятался между ними.
- Да все ли вы готовы стоять за нее? – спросил Хованский выборных.
- Не только стоять, но и костьми лечь! – отвечали они.
Три раза повторил Хованский этот вопрос и три раза получал на него один и тот же решительный и единодушный ответ.
- То дело святейшего патриарха, - сказал Хованский, выслушав заявление стрельцов и послав звать его в Крестовую палату. – Идите и вы туда.
Выборные пошли, но вдруг палата наполнилась народом, так как следом ворвались и сопровождающие их раскольники, в том числе и Никиты.
- Пришли они спросить твое святейшество, что отвергнуты старые книги, - сказал Хованский вошедшему в Крестовую палату, указывая ему на выборных.
- Не подобает вам, чада мои и братья, - поучительно произнес патриарх, обращаясь к выборным, - судить и простого человека – не хорошо, тем более архиерея. Вы люди чина и вам это дело не за искус: нашею архиерейскою властью оно должно разрешаться. Мы на себе Христов образ несем, вам я пастырь, а не наемник, я дверьми вошел в овчарню Господню, а не пролез через нее, как тать, через ограду.
Долго бы, по всей вероятности, говорил святейший владыка со стрельцами в таком поучительном смысле, если бы из толпы не выступили смелые книжники, предлагаемые Никитою.
- Пришли мы спросить тебя, за что предаешь ты богочтителей проклятию? За что отсылаешь ты их в дальние города? За что велел ты Соловецкий монастырь вырубить, монахов Зв ребра вешать? Дай ответ на письме, почему ты старые книги выкинул? – заговорили расколоучители.
Патриарх хотел им сказать что-то в ответ, но замялся, зашамкал губами и стал откашливаться.
- Да что тут толковать! Выходи, старче, препираться с нами на Лобное место! – хвастливо крикнул ему Никита.
- Статочно дли препираться на площади о делах церковных? – возразил патриарх, от сильного негодования белый клобук затрясся на его голове.
- Знать, старина, ты струсил! Что же? Так и не пойдешь? – подзадоривали раскольники Иоакима.
Не говоря ни слова, патриарх пошел из Крестовой палаты, сопровождаемый насмешками своих дерзких противников.
- Святейшему патриарху на Лобное место ходить не зачем, великие государи указывали быть собору пятого числа сего месяца в Грановитой палате, - заявил Хованский выборным.
Обо всем, что происходило в Кремлевской палате, дошло тотчас же до сведения царевны-правительницы.
“Не напрасно подозревала я Хованского, недоброе он затевает!” – подумалось ей.


254


XXXIII

Между тем раскольники стали деятельно подготавливаться к предстоящему собору, ходили по стрелецким слободам, побуждали стрельцов рукоприкладствовать под челобитной, которую следует подать государям при открытии собора. Нападали они на православных священников и избивали их до полусмерти.
- Мы против челобитной отвечать не сумеем, а если к ней руки приложить, сумеют ли сделать это и старцы? Чего доброго, намутят они, то дело не наше, а патриаршее, - заговорили стрельцы, не сочувствовавшие расколу, особенно подаче челобитной.
Проведала об этом царевна-правительница, и по совету Голицына решилась противодействовать влиянию Хованского на раскольников, но, опасаясь с первого дня раздражать как их самих, так и множество стрельцов, их единомышленников, она разрешила состояться собору.


XXXIV

Настало 5-ое июля 1682-го года, день, назначенный для собора.
В Успенском соборе уже отходила служба, когда в Кремль, с ведома Хованского, неожиданно ворвалась толпа буйствующих раскольников.
Большой отряд стрельцов-староверов занял все входы. Раскольники остановились у Архангельского собора и заявили, что живыми не уйдут из Кремля - все, как один, сложат головы, но добьются открытых споров о вере перед всем народом.
Наскоро закончив службу, патриарх укрылся в ризнице, а к “ревнителям” выслал с увещеванием протопопа.
- Брат Никита! – напыщенно изрек посол, но тут же оборвался и отскочил к церковной двери: на него накинулись разъяренные стрельцы.
- Ты ли, антихристов брат честному чаду Христову? Сгинь!
Удар кистенем в грудь сразил протопопа. На паперть, трясущиеся от страха, выползали монахи, отправленные на помощь священнику.
Пустосвят подскочил к ним, легко, как былинку, поднял над головой одного из монахов и, потрясая им в воздухе, обратился к толпе:
- С кутенком ли сим нам о вере спорить? И швырнул монаха под ноги народа. Хованский, дружно здороваясь с раскольниками и стрельцами, не спеша
отправился в ризницу и уговорил патриарха принять кого-нибудь из стрельцов.
Скрепя сердце, Иоаким допустил к себе Павла Даниловца.
- Опамятуйся, чадо мое. Уговори народ уйти из Кремля, - горько вздохнул патриарх. – Противу кого ополчилися? Противу архиереев, которые носят на себе образ Христов?
Посадский ревнитель вызывающе поднял брови:
- Выйди к ним, отец Василий, и уйми нечестивцев. Чего они бесчинствуют перед домом Господним? - гневно сказал патриарх, обращаясь к протопопу Спасской церкви.
- Того… святейший владыко… оно того… - замялся и забормотал протопоп, оробевший ввиду предстоящего ему опасного поручения.
- Чего того? – передразнивая протопопа, сердито прикрикнул патриарх. – Ступай, коль приказываю. Вот тебе обличение на Пустосвята, прочитай его им.
Неохотно поплелся отец Василий в шумную толпу, и сильно екнуло его сердце, когда он, выйдя на паперть Успенского собора, взглянул на площадь.
255

Вся площадь была сплошь покрыта народом, на который сзади напирали новые прибывающие ватаги. На площади ходил и смешанный гул, и громкий говор. Над головами бесчисленной толпы то поднимались, то опускались старые закоптелые иконы, огромные подсвечники с пудовыми свечами, ветхие книги, аналои и скамейки. Над волнующейся площадью высоко виднелся Пустосвят, взобравшийся на устроенные подмостки, а около него стоял его неразлучный спутник Сергий.
- Пусть они идут к нам! Гони их из хлевов и амбаров! – рычал Никита, указывая на кремлевские хоромы. – Чего они не выходят на Лобное место препираться с нами?
Протопоп колебался – идти ему или нет в это шумное сонмище. Он видел, что теперь временная его паства состояла не из мирных овечек, а из бешеных волков. Протопоп решился не идти и, остановившись на паперти, начал там наскоро читать отпечатанное накануне по указу патриарха отречение от раскола, которое дал на соборе Никита, и в котором он просил прощение за отпадение в ересь. Не успел, однако, отец Василий прочесть даже наскоро двух строк, как стрельцы подхватили его, полумертвого от страха, под руки и потащили к подмосткам, на которых голосил Пустосвят. Раскольники с остервенением кинулись на протопопа.
- Не трожь! – крикнул Сергий. – Пусть читает обличение, нам только этого и нужно. С него мы и спор с никонианами заведем.
Толпа послушалась Сергия, расступилась и поставила Василия на скамейку подле Пустосвята.
- Читай, батька! – закричали со всех сторон протопопу.
Дрожащим и прерывающимся голосом принялся он за чтение, но тотчас на площади поднялся такой страшный шум, что нельзя было расслышать ни полслова, а стоявшие несколько поодаль от протопопа раскольники начали спускать с правого плеча как опашку кафтаны и вынимать из-за пазухи каменья, готовясь, как половчее метнуть ими в злосчастного обличителя.
- Всуе, отче, будешь трудиться. Видишь, никто тебя не слушает, - сказал Сергий Василию. – Слезай-ка, брат, подобру-поздорову со скамейки да посмотри, как будут аплодировать нам, ибо мы не собою глаголем, а от божественных писаний.
Говоря это, Сергий потянул Василия за полу рясы, живо стянул со скамейки и сам взобрался на его место.
Толпа, увидев, что Сергий собирается говорить, мгновенно смолкла. Камни было положены опять за пазуху, а кафтаны натянуты на плечо.
Воспользовавшись вниманием, с каким раскольники слушали Пустосвята о силе двуперстного знамения и о нечестивом поклонении четырехконечному кресту, отец проворно шмыгнул от скамейки и успел здраво и невредимо пробраться в Успенский собор, где и донес патриарху, что с раскольниками никак сладить нельзя, почему и святитель поспешил поскорее выбраться из собора и удалиться в свои хоромы.
Кончил свое поучение Сергий, и снова раздался на площади громовой голос Никиты.
- Пойдем, православные. Препираться с патриархом. Осквернены церкви
никонианами. Наступило царство антихриста! – ревел Пустосвят, ведя толпу за собою к Красному крыльцу.
- Пусть выйдет к нам патриарх! – неумолчно голосила толпа.


XXXV

В кремлевских палатах господствовали теперь ужас и смятение. Бодрствовала одна правительница, порываясь выйти сама на Красное крыльцо, чтобы увещевать
256

раскольников.
- Пошли к ним, благородная царевна, на Лобное место патриарха, и они с ним уйдут из Кремля, а сама к ним не ходи, не пускай к ним и государей. Убьют они вас всех, - упрашивал Софью Хованский. – Умолите ее пресветлость не выходить на Красное крыльцо, не посылать туда и государей. Не ровен час, беда будет!
- Нет! – отвечала она. – Не оставлю я без защиты Церкви и верховного ее пастыря, препираться о вере необходимо, то быть собору в Грановитой палате, туда пойду и кто хочет, может идти со мной! – смело проговорила Софья.
Решимость царевны придала бодрости всем, находившимся в палате.
- Я пойду с тобою! – откликнулась Наталья Кирилловна, не желая дать царевне Софье случай одной показать свое бесстрашие.
- Пойду и я! – с живостью проговорила двадцатидвухлетняя царевна Мария Алексеевна, младшая сестра Софьи от одной с нею матери.
- Нешто, не пойти ли мне? - как бы про себя проговорила Татьяна Михайловна.
- Пойдемте! – воскликнула Софья и, взяв тетку и сестру за руки, повела их в Грановитую палату.
За ними пошла царица Наталья с обоими государями.
Между тем Хованский вышел на площадь. Он объявил народу волю царевны – звать “отцов” в Грановитую палату.
- Сама царевна хочет выслушать вашу челобитную, не идти же ей к вам на площадь, - вразумлял Хованский раскольников, не желавших идти во дворец.
- Государь царский боярин, - возразил Сергий Хованскому, - идти в палату опасаемся, не было бы над нами какого вымысла и коварства. Лучше бы изволил патриарх здесь всем засвидетельствовать священные книги. Пустят в палату нас одних, что там станем делать без народа?
- Не возбранено никому идти туда! Кто хочет, пускай идет! Вас никто не тронет, - говорил Хованский.
- Истину глаголешь, святейший владыко, что все на себе Христов образ носите, но Христос сказал: “Научитесь от меня, яко краток есть и смирен сердцем”, а не срубами, не огнем и мечом грозил. Велено повиноваться наставникам, но не велено слушать и ангела, ежели не то возвещает. Что за ересь и хула двумя перстами креститься? За что тут жечь и пытать? – он помялся немного и, поклонившись патриарху: - Недосуг мне, владыко. Благослови меня по старому чину, и я оставлю тебя. А благословишь весь народ по тому же чину, и все утешимся и с миром изыдем.
Иоаким отказался поступить по желанию ревнителя.
Данилевич ушел без благословения. Его перехватил в пустом притворе Хованский, обнял и трижды поцеловал в голову.
- Ну, не чаял, не ведал я, кой златоуст ты… Ай, да уважил! Ай, и крепок же на глаголы на вселенские!
Толпы подступали к крыльцу. Сдержанный рокот переходил с каждым мгновением в громовые, не сулящие ничего доброго, раскаты. Где-то зазвенели разбитые стекла.


XXXVI

Прежде чем идти в палату, Никита долго служил молебствование о даровании победы “благоверным ревнителям древнего благочестия над двурожным зверем на поле словесной брани”, потом склонился до земли толпе и, гордо запрокинув косматую голову, тяжело затопал к Красному крыльцу.
Один из православных священников, возмущенный гордыней Пустосвята, не
257

выдержав и рискуя жизнью, загородил ему путь.
- Тако ли подобает смиренным пастырям шествовать к государям? Не поп ты, а кичливый холоп вельзевулов!
- Молчи! – закричала толпа, готовясь растерзать священника.
Но Никита сдержал натиск, перекрестился.
- Ныне, помолебствовав, невместно расправы чинить с еретиками: не почли бы сие иные слабостью духа нашего, - и, оттолкнув локтем попа, вошел, потряхивая огромной своей головой, в палату.


XXXVII

Внушительно и великолепно для того времени выглядела Грановитая палата, она была главною приемною комнатою Кремлевского дворца. На стенах этой палаты, расписанных цветами, узорами и арабесками, были нарисованы по золоту изображения всех великих князей и царей Московских, а на сводах палаты были картины из Ветхого Завета и из истории. На находившихся в ней разных поставцах ставили в торжественных случаях хранившуюся на казенном дворе золотую и серебряную посуду, изобилие и ценность которой так дивили иностранцев и давали им высокое понятие о громадных богатствах московских государей. В Грановитой же палате стоял древний трон Московских государей, сделанный из слоновой кости и золота. При введении царского двоевластия в Грановитой палате для обоих государей был один широкий царский трон, ступени которого были обтянуты сукном и на помосте которого находились два царских места, обтянутых пурпуровым бархатом.
Государи сели на свои места. Царевна Софья Алексеевна и Татьяна Михайловна, царица Наталья Кирилловна, царевна Марья Алексеевна и патриарх. Сели в кресла, поставленные возле трона. Около царского места справа на скамьях митрополиты и весь Священный собор, а слева – бояре, думные люди и стрельцы. Между тем священники и дьяконы огромными ворохами несли в палату новые книги, а также древние рукописи славянские и греческие, на которые думали ссылаться отцы собора для поражения своих противников.


XXXVIII

Радостно и торжествуя в душе, смотрела царевна Софья на это небывалое еще доныне собрание, на которое не только явилась царица и царевны с отброшенными фатами, но также и женщины, которые занимали первенствующее царское место. Предрассудки насчет неволи, искони гнездившиеся в московских теремах, были теперь окончательно уничтожены. Женщины, благодаря отважности царевны Софьи, добились права участвовать не только в государственных, но даже и в церковных делах, и справедливо
гордилась двадцатичетырехлетняя девушка тем, что такой быстрый переворот в судьбе русской женщины произошел по ее почину. Не хотела она, однако, остановиться на первых шагах своего победного шествия и замышляла идти все дальше, да дальше и стать самой на такой высоте, которая была бы в Московском государстве примером в прошедшем и, быть может, осталась  бы без подражания в будущем. Жажда безграничной власти и сверкающей славы манили вперед честолюбивую царевну, и знала она, где и
когда придется ей остановиться в ее смелых стремлениях и пылких мыслях.

258

Раздумывая о заманчивой будущности, сидела царевна на царском престоле, когда сильный шум и крики, раздавшиеся в дверях Грановитой палаты, заставили ее встрепенуться.


XXXIX

В двери палаты врывалась толпа, таща с собою с площади огромную чашу со святыми иконами, свечи, аналои, просфоры, книги и скамейки.
На пороге палаты началась страшная давка и вдобавок к этому раскольники
затеяли на Красном крыльце драку с никонианскими попами. Стрельцы едва разогнали подравшихся, заступаясь, впрочем, за раскольников и, порядком помяв бока неприязненным им богословам.
Завидев Пустосвята, Петр трусливо спрятался с ушами в ворот непомерно широкого станового кафтана.
- Братец! – шепнул он Ивану, о чем-то призадумавшемуся. – Не боязно тебе, братец?
Иван продрал глаза и сочно зевнул.
- Ты о чем баешь, братец мой царь?
Спокойствие Ивана, полное его безразличие ко всему окружающему, покоробило Петра. Он почувствовал вдруг, что испуг его сразу растаял, исчез, сменившись какой-то презрительной ненавистью. Чуть дрогнула родинка на правой щеке, и в черных глазах вспыхнули недобрые искорки.
- Зачем пришли? – притопнул Петр капризно ногой и вызывающе посмотрел на раскольников.
Наталья Кирилловна, как встревоженная наседка, стала, нахохлившись, подле сына, готовая при первой нужде вступить в смертельный бой с врагами.
- На твои ли отвечать глаголы, царь, - подбоченился Пустосвят, - а либо коготкам матушки твоей кланяться?
Патриарх вскочил с места и всплеснул руками.
- Слышите, братия? Слышите, как священники ныне над государынями российскими потешаются?! – Он поклонился царям и сделал шаг к двери. – Дозвольте уйти отсель. Не можно мне оставаться с еретиками!
Повернувшись к своим, Никита разразился торжествующим хохотом.
- Пропустите святейшего, бегущего загодя от поражения, кое ждет его в спорах об истинной вере.
Патриарх зло бухнулся в кресло.
Никита уставился на царя.
- А пришли мы, великий государь, - отвесил он поклон, - к царям-государям побить челом об исправлении православной христианской веры, чтобы царское свое праведное рассмотрение дали с никонианами, новыми законодавцами, и чтоб Церкви Божии были в мире и соединении, а не в мятеже и раздирании.
Он хотел еще что-то прибавить, но, встретившись с немигающим взглядом царевых глаз, неожиданно осекся, почувствовал какую-то несвойственную ему неловкость.
- Что же попримо, государь? – спросил он дрогнувшим голосом после длительного молчания.
Патриарх поспешил на выручку Петру.
- Книги исправлены по грамматике, - зло бросил он в лицо Пустосвяту, - а вы грамматического разума не коснулись!
Какой-то ревнитель с места крикнул царям:
259

- А вы не велите путать своему патриарху! Мы пришли сюда не о грамматике спорить, но о церковных догматах!
Ухвативши одной рукой за кафтан Ивана, другой обняв мать, Петр сидел, не шевелясь, и с напряжением внимательно следил за Никитой.
Град ехидных вопросов сыпался на патриарха. Иоаким с каждой минутой все больше запутывался, терялся. Изредка его робко поддерживали архиереи, но раскольники не давали им говорить, заглушали их слова хохотом, бранью и улюлюканьем.
Чтобы выручить как-нибудь сбившегося с толку патриарха, к Пустосвяту подскочил с кулаками холмогорский архиепископ Афанасий.
- А ведомо ль тебе, раскольничий поп, - зарычал он, - что не простолюдинов дело церковным исправлением заниматься?! Слыхано ль, чтоб мужики…
Освирепевший Никита пнул зажатым в кулаке кипарисовым крестом в зубы архиепископу.
- Что ты, ноги выше головы ставишь? Я не с тобою говорю, но со святейшим патриархом.
Милославский незаметно подтолкнул племянницу.
- Тебе, Софья, срок говорить.
Полная оскорбленного негодования, царевна завыла на всю глотку:
- Спасите! Добрые люди, спасите! Видите, что творят расколоучители?! На наших очах архиереев бьют, - и вдруг топнула ногой. – В ноги мои, дерзновенные! Как падал в ноги отцу нашему на соборе сто семьдесят четвертого года!
Пустосвята передернуло. Однако он ни единою черточкою лица не выдал себя. Напротив, чопорно сложив руки на могучей груди, он с сознанием превосходства и правоты в упор поглядел на царевну.
- Чем коришь, правительница? Доподлинно поднес я челобитную отцу вашему. Подавал я челобитную и освященному собору. Ответом было узилище. Вот и вся милость соборная за смиренную нашу мольбу, - и, повернувшись к своим, резко спросил: - Есть ли в том грех мой? А не остался ли среди апостолов излюбленным чадом Христовым Петр, отрекшийся трижды от Господа?
Одобряющий рев придал ему бодрости. Он воздел руки вверх и с глубочайшим проникновением, трижды повторяя каждое слово, изрек:
- А ныне дал я обетование: казнь принять, но не отступаться от истинной веры.
Софья вскочила с места и вонзилась ногтями в его лицо.
- Сызнова хула! - она всхлипнула и опустилась на колени перед киотом. Тотчас же все никониане упали ниц, по заученному стукнувшись лбами об пол.
- Господи! Господи! Господи! Не дай слышать хулу на помазанников твоих.
Успокоившись немного, Софья встала с колен и смиренно обратилась к стрельцам:
- Вы ведаете любовь мою к вам. Вы не допустите издевы надо мною, братьями моими и в Боге почившим родителям. Сослужите остатнюю службу: отпустите нас со всем царским семейством вон из Москвы. Пущай володеет всем Пустосвят со иными ревнителями, - и, опустившись в кресло, сиротливо заплакала.
Ни стрельцы, ни раскольники не ждали такого конца. Пришли они сюда поспорить
о вере, доказать свою правоту, а обернулось так, что оказались они хулителями государей.
Однако Никита не унялся окончательно, но продолжал что-то сердито ворчать.
- Ты, страдник, и замолчать не хочешь! – вмешался снова холмогорский владыка, но он на этот раз вмешался неудачно.
Разъяренный распоп заскрежетал зубами и кинулся вторично на архиепископа.
При нападении Никиты на Афанасия все в ужасе вскочили с мест.
- Вы видите, что делает Никита! – вскрикнула Софья.
- Не тревожься, государыня царевна, он только рукою его от себя отвел, чтобы тот
260

к патриарху не совался, - успокаивал хладнокровно Софью какой-то раскольник.
В палате начался теперь общий переполох, среди которого с сильным стуком и топотом валились на пол скамейки, аналои, свечи, книги и иконы. Выборные стрельцы кинулись на исступленного Никиту, с трудом оттащили его, но большой клок от бороды преосвятителя Афанасия остался в руках изувера. Утрата значительной части бороды впоследствии расстроила благообразие святительского лика, Афанасий стал брить бороду. Он, единственный безбородый иерарх в нашей Церкви, и Петр Великий отменно впоследствии любил и чрезвычайно ласкал его, вспоминая, что Афанасий утратил часть своей бороды в борьбе с расколом.
После нападения распопа на архиепископа едва удалось установить тишину в Грановитой палате. Стрельцы с трудом сдержали за руки Никиту, который тяжело дышал и рвался в рукопашную с кем-нибудь из отцов собора.
- Читай их челобитную! – приказала царевна дьяку.
Дьяк принялся исполнять отличное ему приказание, но чтение прерывалось дерзкими возгласами раскольников, и поднимавшимися вслед за ними ожесточенными спорами с обеих сторон. Царевна то взглядом, то движением руки, то словами унимала расходившихся через меру богословов.
- Еретик был Никон! – вдруг гаркнул какой-то раскольник. – Никон поколебал душу Алексея Михайловича, и с тех пор благочестие у нас пропало.
В порыве страшного гнева вскочила царевна со своего кресла.
- Такой хулы терпеть нельзя! – вскрикнула царевна. – Если патриарх Никон и отец были еретики, значит, и мы тоже. Выходит, что братья наши не цари, а патриарху и Церкви, и нам не остается ничего иного, как только покинуть царство и идти в никуда.
С этими словами правительница стала спускаться со ступеней трона.
- Пора бы, государыня, вашей чести идти в монастырь! Полно вам царство мутить, цари наши здоровы были, а и без вашей милости место пусто не будет! – заговорили в толпе. – Пора бы вам на вашу разумную головку черный клобучок надеть, - подтрунивали раскольники над Софьей.
Гневно озираясь кругом и тяжело дыша, остановилась царевна посреди Грановитой палаты. Духовные власти, бояре, думные люди и стрелецкие обступили ее.
- Преложи, благоверная царевна, гнев на милость! Прости невеждам за их продеянное грубиянство! Соизволь по-прежнему править царством Российским! – говорили они и бросились в ноги.
- А по правде сказать, не женского ума дело царством править, - громко сказал во всю палату, с тем же равнодушием и с тем же спокойствием, которое свойственно русскому человеку в самых торжественных и в самых затруднительных моментах.
Насмешка эта, в которой прозвучало полное пренебрежение к женщине, долетели до царевны. Задетая этими словами за живое, она побледнела от гнева, и, не говоря ни слова, быстро повернулась назад, и через расступившуюся перед нею толпу взошла тихо, но твердою поступью на помост и там снова села на прежнее место.
- Читай дальше челобитную, - равнодушно приказала она дьяку.
Дьяк принялся снова за свое дело. Читал, читал, не легко было ему одолеть и
двадцать столбцов, тем более что и теперь, как и прежде, чтение беспрестанно
сопровождалось криками и спорами, но уже далеко не стол  яростными, как при начале собора.





261


XL

Стало вечереть. Наконец, чтение челобитной окончилось. Все поумаялись
порядком: нужно было кому поесть, кому выпить, кому соснуть. Царевна воспользовалась усталостью собора.
- За поздним временем заседать далее собору нельзя, указ сказан будет после! – твердо объявила она.
Послышалось, было, слабое возражение неудовольствия, послышалось и насмешливое шушуканье. Но царевна поднялась с места, встали за нею также и все прочие, участвовавшие в соборе. Царевна, ее сестры и их мачеха отправились в свои хоромы, густая толпа, громко толкуя, повалила из Грановитой палаты на Красное крыльцо. Из него вступила на площадь и потянулась из Кремля. Впереди же горделиво выступал Никита, высоко держа поднятую вверх руку со сложенным двуперстным крестным знамением.
- Тако веруйте! – голосил он. – Тако творите! Всех архиереев предадим и посрамлениям.
Его сопровождали шесть чернецов “волочат”, тоже возвещавших народу о торжестве древнего благочестия над новою верою. Дойдя до Лобного места, толпа остановилась, раскольники расставили там иконы, свечи, аналои и скамейки и Никита долго поучал истинному православию. Затем с громким пением раскольники двинулись на Яузу. Там их встречали колокольным звоном, и они, отслужив молебен в церкви Спаса, после разбрелись по домам, радуясь своей победе.


XLI

Фома был так обласкан царевной, что стал преданнейшим ее холопом. Софья сблизила его с Голицыным и Шакловитым и держалась с ним так, как будто был он не крепостным крестьянином, а природным господарем. Она долгими часами беседовала с ним о вере, во многом соглашалась с его доводами и только намекала на то, что если бы не боялась Нарышкиных… давно бы были взысканы расколоучители. Об устранении жены Голицына вопрос сам по себе отпал. Василий Васильевич продолжал обещать Софье отправить жену в монастырь.
Фома разносил по Москве “дивные вести о дивной, херувимоподобной царевне”.
Жизнь при дворе нравилась пятидесятному и сулила ему большие корысти. Он твердо верил в то, что, чем ближе будет к Кремлю и правительнице, тем больше сумеет принести пользы народу… “А сподобит меня Господь проявить начало над приказом Стрелецким, соберу в те поры великий круг и стрелецким именем объявлю дополнительную волю всем убогим людишкам! – мечтал он, ни на мгновение не сомневаясь в правильности избранного им пути, ведущего к счастью людей. – Пущай посмеет кто-либо противоборствовать кругу великому!”
С Родимицей у Фомы установились самые дружеские отношения. Она старалась ни в чем не перечить ему, потакая во всем, лишь бы быть подле него.
Софья изредка, как бы в шутку, выговаривала пятидесятнику, что неудобно
человеку в его чине быть одинокому и, прижимая к груди постельницу, лукаво подмигивала.
- То-то бы попировала на свадьбе ва… твоей, Фома! А уж как одарила бы!..
Фома задерживался с ответом, ловко переводил разговор на другое.

262


XLII

Самые сильные сторонники раскольников понемногу, один за другим,
прельщаемые щедрыми дарами Милославских и Василия Васильевича, переходили на сторону двора.
- то не наше дело стоять за старую веру, а забота патриарха и освященного собора, - все чаще слышалось среди стрелецких выборных.
Фома возмущался вначале такими замечаниями, но товарищи убежденно доказывали ему, что не спорами о вере спасутся убогие, но царскими милостями.
- А будем мутить противу царей, добьемся того, что погрызут людишки друг друга. То ли дело не затевать свары с правительницей. Слыхали, небось, посулы царевны: “Вся Русь в пирах изойдет, когда, когда смуту избавим, и распри, и междоусобные брани”.
Родовые стрельцы еще сулили староверам поддержку, во время проповедей охраняли ревнителей от никониан, но не было уже в действиях их былого единодушия. Слишком нетерпимы были раскольники, в увлечении поносили всякого, кто не был с ними, предавая анафеме никониан, грозили погибелью и Кремлю и православным стрельцам, “не вернувшимся в лоно истинной веры”.
А Софья не уставала устраивать пиры для стрелецких выборных, сама выходила к пирующим - “отвести душеньку, - говорила она, закатывая глаза, - со едиными верными душе, со возлюбленными стрельцами!”


XLIII

Шакловитый был во всем послушен князю Хованскому. Он ничего не зачинал по собственному хотению, поддакивал всегда Ивану Андреевичу, невзирая на то, прав или неправ был князь. И лишь изредка меж слов вставлял, словно бы по первому взгляду, пустяшное замечание. Но всегда почему-то выходило так, что Хованский поступал не по своему, а по замечанию Федора Леонтьевича. Хитрый и вероломный дьяк добро изучил недостатки князя, и умело пользовался этими недостатками. Не раз, бывало, во время бесед, за чарой вина, Шакловитый вдруг без всякого повода умолкал, и с чувством холопского восхищения устремлял зачарованный взгляд на Ивана Андреевича.
- Ты что? – всплескивал бородою князь, делал вид, что смущается.
Дьяк поглаживал одною рукою кадык, другой благоговейно касался колена начальника:
- Гляжу я, князь, и думаю: чем ублажил я Господа, что сподобил он меня дружбою и милостями князя, превыше всех на Руси мудрого да родовитого?
Хованский густо краснел.
- Будет тебе! То у него в очах помутнение! Есть помудрее меня.
Но дьяк горячо, чуть ли не со злом, настаивал на своем, дергался всем телом, в крайнем возбуждении бегал по терему и с присвистом выбрасывал поток льстивых слов. Под конец, успокоившись, он закатывал глаза и, точно высказывая вслух думки, цедил протяжно то именно замечание, которое должно было дать новый толчок очередному
начинанию князя. Но это длилось несколько коротких мгновений. Дьяк глотал слюну, улыбался и снова превозносил до небес мудрость и чистое сердце Ивана Андреевича.
Князь ухватывался за оброненную мысль и сам уже развивал ее во всех тонкостях.
А Шакловитый потом кичился перед Милославскими, что вот де каково вертит он Хованским, на што хошь подобьет князя, куда вздумает, туда и ткнет его носом. И

263

Милославские за такое умельство не единожды жаловали богатыми милостями дьяка.
Было, Хованский и сам сноровку и хитроумство показывал. И это не смущало Федора Леонтьевича. Ежели в корысть дьяку деянье княжеское, все едино за свое выдавал.
Когда князь “для пользы общего дела” как бы по собственному почину, без вмешательства Софьи, разбросал по различным далеко друг от друга расположенным городам почти всех товарищей, Шакловитый так задрал голову, что иному высокородному боярину впору бы.
- Видали, как мы князя подбили? Уж я и так его и этак умасливал, еле-еле добился, чтоб на Москве остались люди, коим не по разуму народишком верховодить. Так себе мелкота осталась у нас на Москве. А поголовастей которые – всех пораскидывали. Эвона!
И за эту затею Хованского поклон да ласка достались Федору Леонтьевичу.


XLIV

И когда Софья за поздним временем распустила собор, назначив его продолжение на другое время, раскольники кинулись к Лобному месту с криками:
- Перепрехом и посрамихом всех архиереев и патриарха самово. Тако веруйте… тако творите…
И всему народу показывали двоеперстное крестное знамение…
Торжественно принял своих попов-подвижников Титовский староверческий полк. Это встревожило Софью.
На другое же утро вызвала она к себе выборных от всех стрелецких полков.
Они явились. Только закоренелые титовцы не прислали ни одного человека.
Взволнованная, вышла к ним царевна и сразу стала рисовать печальную картину, какая ждет царство… если они, опора трона, последуют за безумными изуверами, не умеющими понять того, что читают…
- Нас ли, государей ваших, и земли спокойствие променяете на шестерых чернецов-распопов? Ужли святейшего Кир-патриарха им предадите на поругание? Горе мне… Не вы ли спасли и наши жизни, и все царство, - со слезами уже заговорила эта лукавая и умная правительница, - кровь свою проливать за нас не щадили. И мы помним о душах ваших. Верьте, спасетесь и без тех юродов… Не слушайте и иных людишек лихих, хотя бы и высокого были звания, и поставлены над вами. Как встали, так и сведены будут. А наши к вам милости не перестанут притекать. Не хватит казны, государи-цари и я сама кику (женский головной убор) останнюю в заклад отдам, продам крест золотой нательный – вам все дам, коли нужду какую узнаете. Служите и нам государям, как служили, прямите по правде, по присяге святой, как во Храме Господнем присягали.
Первые отозвались выборные Стремянного полка.
- Да и не крушись так больно, государыня-царевна… Уж сказать по правде, мы за старую веру не стоим. И не наше это дело. То дело и власть патриарха, да всего священного собора.
- И нам до веры дела нет. Верим про себя. А в дела государские да патриаршие мы не суемся, - в один голос поддержали и остальные выборные.


XLV

Удовольствовавшись на первый раз таким ответом, царевна пожаловала стрелецких пятисотенных в думные дьяки, допустила выборных к ручке, угостила их из царского

264

погреба, приказала раздать денег и пообещала всем стрельцам новые милости.
Обласканные и награжденные, а потому и чрезвычайно довольные царевною, выборные вернулись в свои слободы и принялись отделять своих товарищей от раскола, но стрельцы с негодованием слушали их внушения.
- Посланы вы были говорить о правде, - упрекали они выборных, - а творите неправды, пропили вы нас на водках и на красных винах.
Ропот между раскольниками-стрельцами усиливался все более и более, но царевна не теряла бодрости. Она звала по очереди к себе стрельцов, на которых указывала ее Родимица, как на людей, готовых постоять за новую веру, выходила к ним, подолгу разговаривала с ними, и число приверженцев ее в слободах быстро множилось. Прошла лишь неделя со времени бурного собора, происходившего в Грановитой палате, как правительница решилась нанести жестокий удар расколу. Она потребовала от преданных стрельцов, чтобы они представили на расправу Никиту Пустосвята и главных его сообщников. Стрельцы исполнили это требование.
- Я не хочу сама решать его участь, не хочу также, чтобы Никиту судили бояре и люди. Осудят они его, хотя и не правильно, да потом в народе примутся говорить, что сделано это мне в угоду, - сказала царевна и приказала предать распопа на суд составленному только из одних выборных. Суд в тот же день порешил Никиту, признав, что он за хулу на святую православную Церковь, за оскорбление царского величества, святейшего патриарха и за нападение на архиепископа подлежит смертной казни.
- Не на меня падет его кровь, а на его судей, - спокойно сказала царевна, приказав привести в исполнение смертный приговор, постановленный над Никитою.


XLVI

Но далеко не все рядовые стрельцы согласились с таким решением. Они понимали, что выборные не даром так поддерживают волю Софьи. И им хотелось получить тоже долю в милостях дворца.
Сейчас же царевна дала приказ, чтобы все главари раскола были переловлены и засажены за крепкие затворы на Лыковом дворе. Недолго тянулся суд.
Никите Пустосвяту отсекли голову как раз на седьмой день после прений в Грановитой палате 11-го июля 1682-го года. А остальные – кого засадили в тюрьмы, кого разослали по дальним местам. Не мало из мелких участников этой короткой смуты успели разбежаться по разным городам.
Безнаказанными остались главные виновники натиска раскольников на патриарха  и на своих царей Иван Хованский и сын его Андрей.
Но и на них уже Софья ткала крепкую паутину. И потому раньше времени не трогала этих сильных недругов своих, чтобы не пришлось жалеть о несвоевременном выступлении.


XLVII

Был Ольгин день. Во всех церквях служились торжественные молебствования.
Красная площадь тонула в переклике колоколов и жадном карканье воронья. Предвкушая добычу, воронье облепило звонницу Василия Блаженного, нетерпеливо кружилось над Лобным местом, задевало крылами работных, готовивших плаху.
В Крестовой, перед оплечным образом княгини Ольги, страстно молилась царевна

265

Софья. По обеим сторонам стояли коленопреклоненные Иван и Петр.
В полдень, с Лыкова двора, на Красную площадь под крепким дозором повели приговоренных к смерти расколоучителей.
Впереди, гордо подняв лохматую голову и поспешая, точно на пир, вышагивал ничего не боящийся Пустосвят. Его лицо горело кумачовым румянцем, а глаза излучали такую великую радость, что, казалось, обрели, увидели неожиданно и впитали в душу весь смысл всех прошедших и грядущих веков.
За Никитой угрюмо плелись три посадских ревнителя.
Толпа молча расступалась перед рейтерами. Площадь притаилась, притихла. Только воронье черною тучею, крикливой и суетной, спускалось к помосту.
После прочтения приговора Никите, по его просьбе, развязали руки.
Отставив два перста, пустосвят повернулся к народу, готовясь что-то сказать.
Дьяк подал глазами знак. Каты неожиданным толчком повалили Никиту на плаху. Ослепительно сверкнула на солнце секира. Ударившись о помост, покатилась по обряженной в желтый сарафан июльской земле упрямая голова Пустосвята.


XLVIII

Главного его сообщника, Сергия, заточили в Спасский монастырь в Ярославль, некоторых виновных разослали по разным монастырям, а прочие приверженцы в ужасе разбежались.
Отделавшись от большинства стрелецких главарей, царевна почувствовала себя увереннее и спокойнее.
- Час расправы с расколом пришел! – объявила она Голицыну.
Князь припал губами к ее ладони.
- Мудр был царь Соломон, но ты еси мудрее всех мудрых.
Усадив князя на лавку подле себя, Софья зажмурилась.
- для тебя и задумала учинить расправу, чтоб ты не злобился на меня.
Голицын постарался изобразить на лице изумление, но царевна погрозила ему указательным пальцем:
- Не лукавь, Васенька! Нешто упамятовала, как ты хлопотал, чтобы я когда еще пушками попотчевала раскольников, - и, приблизив лицо его к своему лицу, хитро растянула щелочки глаз. – Но творить сие надобно исподволь, не по первому хотенью, а ко времени.
Она встала и, обернувшись к иконам, набожно перекрестилась.
- Ныне то время приспело.


XLIX

Обманутые, почти покинутые главной силой стрельцов, раскольники не только не притихли, но еще более взбеленились.
Проповедники, не стесняясь, на всех перекрестках поносили никониан, царевну же и обоих царей, которых недавно еще чтили как друзей, приравнивали уже “к богомерзким еретикам Нарышкиным со прочими вороги Христовы”.
Софья в последний раз созвала стрелецких выборных.
- Мир вам, - поклонилась она и скромненько стала в углу трапезной.
Выборные встревожено встали из-за стола. Кроткий вид царевны, обряженной

266

по-монашески, тронул их.
В трапезную, запыхавшись, прибежал Милославский. Не поздоровавшись ни с кем и не перекрестясь, он упал в ноги царевне.
- Помилуй, не покидай!
Софья улыбнулась такой кроткой, полной непротивления улыбкой, что даже Иван Михайлович умилился. ”Не царевной ей быть, а лицедеем, - подумал он. – Весь бы мир удивляла действом своим”.
- Что уготовано Богом, - уронила царевна голову на грудь, - то да исполнится.
Милославский в страхе закрыл руками лицо.
- Не будет того! Не попустит Господь, чтобы ты, единая заступница убогих, отошла от дел государственности и приняла монашеский чин!
Выборные обомлели. Фома бухнулся Софье в ноги.
- Так ли сказывает боярин?
- Так, - не дав возразить пятидесятному, вдруг зажглась гневом. – Так! Конец! Будет! Наслушались мы хулы и издевы! Пущай владеют Русией те, кои денно и нощно поносят нас! Пускай царствуют расколоучители!
Фома отшатнулся. Софья выхватила из-за рукава свернутую трубкой бумагу.
- Вот! – и бросила ее Милославскому.
Иван Михайлович, глотая слова, захлебываясь от негодования, сквозь слезы прочел составленное им же самим и Шакловитым воровское письмо, в котором Пустосвят призывал русских людей и правительницу сжечь Немецкую слободу и разорить никонианские церкви.
- Не можно верить тому! – топнул ногой Фома. – То потварь.
Милославский ткнул пальцем в бумагу.
- А и сие потварь по-твоему? Не рука ли Никиты проставлена тут?
Стрельцы долго рассматривали знакомую подпись Пустосвята и, в конце концов, вынуждены были признать его руку.
Милославский, не вставая с колен, взволнованно рассказывал, как ему удалось случайно перехватить прелестное письмо, отправленное Никитой через монаха к иноку Сергию.
Выборные потребовали немедленного розыска. Больше всех горячился озверевший Фома.
- Нынче же и приступим к розыску.


L

Хованский проснулся на рассвете от ноющей боли в зубах. Сердито хлопнул в
ладоши и, дождавшись дворецкого, он приподнялся со стоном.
Дворецкий, взлохмаченный и не совсем еще проснувшийся, метнулся зачем-то к порогу, на мгновение задержался
Князь обеими руками ухватился за припухшую щеку.
Расчесав пятерней бороду, дворецкий на носках подошел к постели и сердечно вздохнул.
- Маешься, князюшка?
- Маюсь, Ивашенька… Ма…
Иван Андреевич не договорил и заревел от нового приступа мучительной боли.
Наскоро приложившись к господаревой руке, Иван ушел из опочивальни и тотчас же вернулся с поливным жбанчиком.
- Испей, князь мой! Испей, господарь! От монахов из Печерской лавры сия святая
267

вода.
Князь отхлебнул из жбана и, раздув щеки, трижды перекрестил правый угол верхней губы над больным зубом.
Боль как будто стихла, Хованский осторожно повернулся на живот,  и ткнулся лицом о подушку.
- Иваша! – слабо позвал князь слугу и, точно больной ребенок, прижался головой к его груди. – Пощупай, Ивашенька… Сдается мне, качается будто зуб проваленный.
Поплевав на пальцы, Иван насухо вытер их об исподние штаны и только тогда уже осмелился сунуть руку в широко раскрытый княжий рот.
- Доподлинно, князюшка, вихляется зубочек твой… Точно дернуть – и вон уйдет.
- Дерни, - хныкнул Иван Андреевич. – Дерни его, непутевого.
Дворецкий уперся коленом в живот Хованского, одной рукой для стойкости вцепился в балясы полка и, сжав пальцами зуб, рванул его.
Отчаянный крик оглушил Ивана и вверг в смертельный испуг, он осторожно поглядел на пальцы, которые держали зуб князя.
- Вытащил? – булькнул горлом князь и лизнул языком дупло. – Вытащил! – сам же ответил он, раздавая в блаженной улыбке лицо.
Князь попросил вина, выпил и вскоре крепко заснул.


LI

Пробудился Иван Андреевич, когда отошла обедня. Боль как рукой сняло. Потрескивала лишь немного голов, и как будто чуть саднило под левым глазом. Однако князь чувствовал себя отменно. Обрядившись в бархатную бострогу (безрукавку) на шелковой подкладке, он пошел в церковь, прилепившуюся белым грибом в конце двора, и приказал попу повторить службу.
Поп торопливо облачился и, поклонившись в пояс Ивану Андреевичу, засеменил в алтарь.
После службы князь захватил с собой на трапезу и священника.
В трапезной князь долго крестился на образа, потом подошел к окну и раздраженно мотнул бородой. Во двор въезжали люди.
- Кто там приехал?
- Помещики володимирские приехали, - ответил дворецкий.
Из уважения к хозяину гости выпрыгнули из колымаги во дворе, и пошли к хороминам.
Хованский заерзал на лавке, не зная, на что решится. Он был выше гостей и родом
и чином и поэтому не должен был идти навстречу приезжим, но и оставаться в
хороминах считал весьма неудобным, боялся обидеть нужных людей, от которых ждал большой службы.
Первым переступил порог сеней Шакловитый. За ним, оглядываясь, плыли два володимирца.
Выползший точно невзначай из чуланчика дворецкий, столкнулся лицом к лицу с Федором Леонтьевичем, всплеснул руками и бросился к трапезной.
- Гости жалуют к тебе, господарь! – выпалил он и широко раскрыл дверь.
- Дай Бог здравия гостям желанным!
- Спаси Бог хозяина доброго!
После молитвы князь пригласил гостей закусить. По случаю поста на стол были поданы уха, лимонная калья (похлебка) с огурцами, холодная капуста, горошек, свежая осетрина. Все это было выставлено сразу – увесистые бадейки, ведра, мисы, чары
268

загромоздили весь стол. То и дело, потчуясь вином, князь и володимирцы усердно, с деловитою строгостью, работали челюстями. Уничтожив все, что было подано, гости поднялись, помолились на образа и отвесили поклон хозяину.
Хованский чванно развалился в резном с золоченою спинкою кресле и подмигнул Ивану.
Один из помещиков, перебирая пальцами бороду, подробно рассказывал князю о дворянских нуждах.
- Ты как мыслишь, Иван Андреевич, - спросил он, передохнув после непривычно долгой речи, - господари мы ныне, а либо звания сего на Руси более не стало?
- Знамо, господари!
Помещик с каким-то непонятным злорадством, точно издеваясь над самим собой, захихикал.
- Не господари мы, а бобыли! Нешто крестьяне нынче наши, как допрежь были? Ныне, что ни день, то новый указ о смердах! Сбег крестьянин – и конец: ищи-свищи, печалуйся лесу да дороге широкой. – Он обиженно вздохнул и с глубокой верой в свою правоту закончил: - Вот что потребно, Иван Андреевич, крестьян не к землице держать в крепости, но к помещику. Точно в те поры будем мы истинными господарями, как положено Богом от века.
Выслушав внимательно гостей, Хованский предложил Шакловитому тут же составить челобитную.
Федор Леонтьевич скребнул ногтями по слизанному своему подбородку, постучал пальцем по бородавкам и слезливо захлопал глазами.
- Великая честь мне под твой подсказ челобитную стряпать, да никак не можно, – он вытянул кисть правой руки и слабо шевельнул пальцами. – Никак не можно. Третий день персты словно бы мертвые.
Князь ядовито прищурился.
- А ты перышко в другую длань приладь. Авось и вывалится, - и обдал таким уничтожающим взглядом дьяка, что тот немедля приступил к написанию челобитной.
- Так, так… - одобрительно покачали головой помещики, следя за рукой Шакловитого. – Отменно, Леонтьевич!
Дьяк тщательно выводил слова челобитной “разбежались крестьяне… а мы от тех беглых крестьян многие разорились без остатку…”
Окончив письмо, Федор Леонтьевич встал и откашлялся.
- Го-то-во.
- Прочти, - попросил Иван Андреевич.
Во все время чтения Иван Андреевич сидел, понурясь, и думал крепкую думу.
Еще со дня первого стрелецкого бунта ему, жадному до власти, пришла в голову шальная мысль - сесть выше Милославских. Вначале он сам испугался своей затеи, но с
каждым днем все более настраивал себя и проникался верой в удачу. Всю надежду он возлагал на стрельцов. Однако же с тех пор, как они изменили раскольникам, он понял, что рассчитывать только на них нельзя, и поэтому решил привлечь на свою сторону среднее дворянство. “Кто-нибудь авось да вывезет, - рассуждал он, молитвенно устремляя глаза на иконы. – Не стрельцы, так дворяне. Лишь бы Ивана Михайловича ко времени одолеть, а там все само собой сотворится”.
Когда же челобитную прочли, князь снова струсил. Перекрестясь, он ласково взял дьяка за руку.
- А прочел – и кончай, Леонтьевич. Горазд ты в делах сих. Подай самолично челобитную государям.
Князь так униженно просил, что Шакловитый вынужден был сдаться и взять на себя подачу челобитной.
269


LII

Шакловитый поцеловал край платья царевны, поднявшись с колен, отвесил ближним глубокий поклон и снова упал в ноги Софье.
- Я с челобитною от володимирских господарей.
Взяв от дьяка бумагу, Василий Васильевич посмотрел ее и сердито передал Милославскому.
- Удумано гораздо добро, - ехидно скривил губы Иван Михайлович. – Не инако без Хованского дело сие не обошлось.
Он вслух прочитал конец челобитной:
- “… Милостивые государи, разбежались крестьяне… а мы о тех беглых крестьян многие разорились без остатку.
… А нам за службами и за разорением о тех беглых крестьянах для проведования в дальние городы ехать не в мочь.
- А в прошлых годах при отце вашем государевы посланы были сыщики о беглых крестьянах во все Понизовые и Украинские городы, и в то время те сыщики беглых наших людишек и крестьян сыскивали и отдачи им чинили и пожилые деньги правили и наддаточные крестьяне имали. И по указу брата вашего царя Федора Алексеевича посланы указные статьи во все городы о беглых крестьянах, а про наддаточных крестьян в том указе обставлено, и воеводы в тех городах и Украинских городов помещики и вотчинники, проведав про ту статью, что наддаточных крестьян имать не велено, и тех их беглых крестьян принимают и держат за собою бесстрашно. И великие государи пожаловали бы нас, велели свой милостивый указ учинить, послать сыщиков во все Украинские и Понизовые городы, и за кем те беглые люди и крестьяне объявятся, выслать их за поруками в Москву с теми нашими людьми”, - и после чтения воззрился на племянницу.
Покусывая широкие, почти четырехугольные ногти, Софья что-то напряженно обдумывала.
Первым прервал молчание Голицын.
- Что и сказать. На славу прописана челобитная. Одначе здается мне, - он раздраженно покрутил ус и с шумом выдохнул воздух, - что не туда володимирцы сунулись. Вместо бы им с черным сим делом идти к Нарышкиным.
- Хованский одно слово, Хованский тут мудрствует, - повторил с уверенностью Иван Михайлович и игриво подтолкнул локтем поднявшегося с колен Шакловитого. – Чего безмолвствуешь? Аль подслухов убоялся? Сказывай, не страшась. Тут все свои.
Дьяк подозрительно повернул голову к князю Урусову, но, уловив поощряющий взгляд царевны, тотчас же принялся подробно рассказывать обо всем, что происходило у Ивана Андреевича.
Закончив, он неожиданно опустился на колени перед царевною.
- Кротка ты не в меру и великую имаешь веру, государыня, в холопей своих. А то не на радости нам, а на кручины.
Заискивающий его голос окреп, зазвучал наставительно-обличающе:
- Привержен ли к раскольникам князь Иван? Истинно так! Распустил ли он до остатного края стрельцов? А про сие ведомо на Москве и дитю неразумному! – спрашивал он и сам отвечал, загибая палец за пальцем. – О чем же попечение имат Хованский? О твоем ли, государыня, благе, а либо о своих корыстях? Пораздумай, ответствуй!
Милославский, довольный дьяком, поддакивал каждому его слову.
Понизив голос до шепота, дьяк приложил к губам кулак.
- А еще наслышаны мы от искренних, пребывающих в стане Хованского, языками
270

нашими, будто задумал князь черное дело.
Софья вобрала голову в плечи и прижалась к стене.
- Не томи! Сразу бей нас вестями своими!
За Федора Леонтьевича досказал Милославский, томительно медленно перечисляя заслуги дьяка, сумевшего войти в доверенность к врагам царевны, и выдавая каждую потварь, им же самим придуманную, как непреложную истину, он заявил, что Хованский подбивает стрельцов извести патриарха и передать верховное управление государством раскольникам.
Софья строго слушала, стараясь отличить правду от извета. Она и сама недолюбливала хвастливого Ивана Андреевича и разделалась бы с ним без всякого сожаления, если бы не боялась стрельцов. Потому царевна действовала с большой осторожностью, искала подходящего случая, к которому можно было бы придраться по закону, и пропускала мимо ушей непроверенные слухи.
Когда Милославский умолк, Софья разочарованно махнула рукой.
- Сызнова одни пустые глаголы! А глаголом не сразить нам Хованского! Стрельцы нам такое пропишут… - и, помолчав, неуверенно пропустила сквозь зубы: - Вот ежели была бы у нас сила иная, кою противопоставить бы можно стрелецким полкам, в те поры иное бы дело.
Шакловитый, как стоял, рухнул на пол, и прилип губами к сапогу Софьи.
- Истина глаголет устами твоими! Настало время поднять противу стрелецкой силы силу иную!
Царевна осторожно высвободила ногу, подошла к приоткрытой двери и, убедившись, что за порогом стоит на дозоре верный ей стремянный, отчеканила по слогам:
- Ведомо ли вам, мои ближние, что единая сила, коей издревле крепок стол государев, не смерды, но дворянские роды? А не обратимся ли мы к силе сей, не миновать володеть Русией стрелецкой вольнице, а там и кругу казацкому!
- С Хованским в атаманстве! – не преминул вставить Иван Михайлович.
Шакловитый согнулся глаголем и злорадно хихикнул.
- На кого князь Иван замыслил опереться в черном деле своем, того силою ему же мы голову с плеч снесем! – И с трогательною преданностью прибавил: - Не покажешь ли, государыня, милость, не повелишь ли указ писать по челобитной? Володимировцы все только и просят отмены указа 1681-го года, предписывавшего взыскивать с приемщика десять рублей за год на каждого беглого, и восстановление указа 1664-го года, которым положено принимателю за каждого принятого беглого крестьянина платиться своими четырьмя крестьянами в придачу беглому.
- Пиши! – без колебания приказала царевна, но, встретившись с умоляющим взглядом Голицына, остановила бросившегося, было, к порогу дьяка. – Да не сразу. Пообмыслить все накрепко надобно. – И облегченно вздохнула, заметив, какой светлой улыбкой одарил ее князь.
Шакловитый перехватил взгляды Софьи и Василия Васильевича, сразу утратил доброе расположение духа. “Все по его воле творит! – заскрипел он зубами. – Не надышится на него, начальника холопьего!” – и, низко свесив голову, вышел.


LIII

Царевна приветливо улыбнулась вошедшей в светлицу Родимице.
- Эвона рдеешь ты! Уж не мир ли с соколиком?
- Мир, царевнушка! Мир, херувим мой!
271

- Ну, слава Господу Богу, - уже строго кивнула Софья, и деловито передала Федоре кипу мелко написанных листков. – А и срок идти к царевне Марфе.
Светлица Марфы была набита участниками комедийного действия, задуманного Софьей. Софья сама писала ту комедь, сама в ней и лицедействовать собиралась.
В светлице при появлении Софьи все шумно встали и отвесили ей земной поклон.
Устроившись в кресле в красном углу, царевна, не теряя зря времени, сразу же принялась за чтение своей “комеди”.
Никто почти ничего не понимал из прочитанного, но когда улыбалась Софья, все улыбались и все горько выли, когда в голосе ее звучала печаль.
Только Голицын, подкручивая усы, слушал серьезно, временами записывая что-то на клочке бумаги.
- Все! – встряхнулась царевна, дочитав последние слова.
Участники поспешили изобразить на усталых лицах крайнее сожаление.
- Сдается, так бы вот и слушал, и слушал, - вперил Шакловитый в подволоку зачарованный взор.
- И до того усладительно внимать пречудным глаголам сим, что сдается, не на земле пребываешь, но внемлешь херувимскому песнопению, - вытерла рукавом глаза одна из боярынь.
Софья гордо подбоченилась.
- Уразумели ль? Вот для меня превыше всего!
- Как на ладони! – ответили все дружным хором. – Не захочешь – уразумеешь! Так все само умишко и прет!
Василий Васильевич взял из рук царевны “комедь”, просмотрел листки и с большим уважением вернул их.
- Отменно! От чистого сердца сказываю, отменно!
Оглядев “лицедеев” опытным взглядом, Софья поманила к себе одного из дворовых.
- Как звать-то тебя?
Дворовой пал ниц.
- Микешкою, государыня!
Царевна пошепталась с Марфою и постельницей и объявила:
- С сего часу ты, Микешка, не Микешка, но принц Свейский, Королус. Уразумел?
У дворового от страха зашевелились волосы на голове.
- Освободи, государыня, смилуйся. Православные мы!
- Дурак! – плюнула Софья в лицо привставшему холопу и оттолкнула его от себя.
Началось обучение.
Хуже всех исполнял свою роль Королус. Его то и дело выводили в сени, били нещадно батогами, снова учили, как держаться, как говорить, но он только обалдело хлопал глазами, истово крестился и ничего не воспринимал.
Шакловитый читал свою роль по листку и так отличался, что приводил в восторг царевну. Однако в тех местах, где сопернику его по “комеди” Голицыну приходилось обнимать Софью, он зеленел от лютого приступа ревности, путался и неожиданно умолкал. Но это не только не раздражало царевну, а как-то трогало даже, приятно щекотало женское ее самолюбие. “Ишь ты, щетинишься, - прятала она в углах губ гордую улыбку, - не любо знать ему, что князь ко мне ластится”. И нарочно, чтобы еще больше подразнить дьяка, не по роли уже, горячо прижималась к князю, заглядывая ему влюблено в глаза и смачно чмокая в губы.
Шакловитый не выдержал, наконец, и, точно споткнувшись, всей своей тяжестью наступил на ногу Василию Васильевичу.
Голицын вскрикнул и рухнул на лавку.
272

- Мужик! – заревела царевна, набрасываясь на Шакловитого с кулаками. – Тебе, холопий род, не с князьями знаться, а на жарне служить!
Она прервала учение и выгнала всех вон их терема.
Стиснув зубы, Голицын отчаянно мотал в воздухе больною ногою и глухо стонал.
Царевна опустилась перед ним на колени.
- Свет мой! Братец мой! Васенька!
И осторожно, сняв сапог, провела мизинцем по придавленным пальцам.
Острая боль уже проходила, но князь, польщенный вниманием Софьи, продолжал еще жалобно стонать и передергиваться всем телом.


LIV

Заблаговестили к вечерне. Вздремнувшая подле князя царевна торопливо оправила на себе платье и, опустившись на колени перед киотом, смиренно перекрестилась.
- Благослови, душу мою, Господи! Господи, Боже мой, возвеличился еси зело во исповедание и облакся еси.
Голицын встал с дивана, прихрамывая, прошел к порогу и растворил дверь.
- В Крестовую, государыня моя, пожалуешь, аль у себя помолишься?
- В Крестовую, князь.
- А комедь?
- Ужо утром приступим, - и, сложа руки на груди крестом, скромненько поплыла в Крестовую.


LV

Хованского смутил отказ государыни поступить по челобитной володимирцев. Притворившись больным, он с неделю не выезжал из дому и никого не принимал у себя. Князь понимал, что наступило время для открытых действий, что нужно остановить свой выбор либо на середних дворянах, либо на стрельцах, что заигрывание и со стрельцами и с другими может кончиться для него весьма печально.
И после долгих сомнений Иван Андреевич решил опереться на испытанных друзей своих, мятежных стрельцов.
Сделав выбор, Хованский сразу успокоился, почувствовав, как с плеч свалилось
тяжелое бремя.
Едва встав поутру с постели, он отслушал молебствование и все время до обеда провел в потехах с шутами и карлами.
Трапезничал князь в кругу семьи и был весьма милостив со всеми. Осушив последнюю чару, поданную с глубоким поклоном княгиней, и покалякав с сыновьями, Иван Андреевич ушел в опочивальню. Заснуть ему, однако, не удалось, и чтобы не скучать, он приказал дворецкому позвать Карлов и дурку.
Зашедшим карлам князь приказал “учинить кулачный дом”.
Поплевав на крохотные ладони, карлы вступили в кровопролитную драку.
Иван Андреевич надрывался от хохота.
Обряженная девочкой, лысая кривобокая старуха-дурка, точно заведенная, до тех пор вертелась на одной ноге в срамном плясе, пока не рухнула замертво на пол.
Князь махнул рукой:
- Будет! Уморили потешники!

273

В опочивальне в этот же миг водворилась немая тишина.


LVI

Вечером, запершись с выборными стрельцами в угловом терему, князь открыл сидение.
Хованский хорошо знал слабые стороны стрельцов. Чтобы крепче привязать к себе мятежников, он в первую очередь распорядился доложить ему о неугодных полкам начальных людях.
Так как почти все начальники были виноватыми в неправдотворствах, то и в челобитных, разумеется, нехватки не оказалось.
Иван Андреевич по первому слову отдавал уличаемых на правеж.
- Выведем воров, - хрипел он, как бы задыхаясь от возмущения. – Ни единого изменника не попустим в полках! Авось и среди простых стрельцов обрящем полковников достойных.
Под крепким дозором увели на правеж подполковников Афанасия Борсилова и Матвея Кравкова. Их били от начала ранней утрени до конца обедни и каты, и подьячие, и стрельцы, и черные людишки. Семьи казнимых принесли на площадь все свое добро и отдали его полкам.
Полумертвых начальников увезли в застенок, а оттуда отправили домой.
Не ушел с площади живым лишь один полковник Степан Янов. Его уличили в том, что он на Лыковом дворе бил батогами Пустосвята.
- Бил? – переспросил пятидесятный Янова.
- Не по своему хотению бил, - ответил полковник
Пятидесятный схватил казнимого за горло.
- Так, может, ты и крест троеперстный творишь не по своему хотенью?
- Не по своему.
- А нуте-ко окстись по Божьи!
Лицо Янова исказилось смертельным страхом. Он приподнял руку, отставил два пальца, но рука тут же безжизненно упала.
- Избавь от искушения… не могу.
- Четвертовать! – вспыхнул пятидесятный и первый ударил казнимого кистенем по голове.


LVII

Москва притихла, но замыслы Хованского начали сильнее прежнего беспокоить Ивана Михайловича Милославского. Хованский сделался его непримиримым врагом из-за его коварств и подколов.
- Ты знаешь, царевна, - начал Милославский на сидениях правительницы, - крепко я обманулся в Иване Андреевиче. Просил я же тебя, чтобы соизволила ты дать ему начальство над стрельцами, а теперь вижу, что правильно ты остерегалась его. Слишком непокорен он стал: мутит  стрельцов, указов не исполняет, кажись, пора и силу к нему применить.
Наговоры Милославского сильно подействовали на Софью, и без того уже предубежденную против Хованского, но увещания Голицына ослабляли влияние этих наговоров.

274

Стали доходить до Милославского слухи, что Хованский грозит ему. Милославский струсил, и постарался побыстрее выбраться из Москвы в свою вотчину, настращав царевну при отъезде из Москвы преступными замыслами Хованского.
Все громче и громче стали распространяться по Москве слухи, будто бы Хованский при содействии преданных ему стрельцов имеет намерение захватить верховную власть в свои руки. Возмущения стрельцов оправдывали, по-видимому, достоверность таких слухов. Стрельцы называли Хованского отцом и батюшкою и выражали полную готовность поддержать его. Но самонадеянный и опрометчивый Хованский сильно вредил самому себе.
- Мною держится все царство, - спесиво говорил он боярам, - не станет меня – и все будут ходить в крови по колена.
Заговорили в Москве о том, что Хованский хочет убить патриарха, извести царскую семью, оставив в живых только царевну Екатерину Алексеевну, чтобы женить на ней своего сына Андрея, что он хочет восстановить старую веру и перебить бояр. Хотя и не все окружение Хованского придавало веру этим слухам, тем не менее, по злобе к нему их усердно распространяли. И многие бояре, в особенности же Иван Михайлович, постановили погубить Хованского. Но прежде чем они обдумывали, как им действовать, он сам решил идти навстречу их замыслам.
Казнь Пустосвята произвела среди стрельцов-раскольников расстройство, и Хованский решил этим воспользоваться. На третий день после этой казни стрельцы по науськиванию Хованского явились перед Красным крыльцом и потребовали выдачи тех бояр, которые считались недругами их главного начальника. В противном случае обещали привести все стрелецкое войско. Правительница решительно отказала их требованиям, в свою очередь, пригрозив, что в случае их упорства, круто с ними  расправится.
- Детки! – сказал стрельцам Хованский, выходя из боярской думы, где состоялось сидение об обуздании строгости своевольства стрельцов. – И мне из-за вас грозят бояре, что я могу поделать! Как хотите, так и сами промышляйте.
Стрельцы вняли этому внушению и стали промышлять. Начались опять между ними волнения. Послышались снова набат, и барабанный бой и грозные крики: “Любо, любо, любо! – в ответ на предложения заводчиков мятежа отобрать ненавистных бояр у государей силою”. Но теперь было уже не прежнее время. Правительница бодрствовала, она ободряла бояр и противопоставляла волновавшимся стрельцам своих приверженцев. Смятение продолжалось два дня, но Софья одолела.


LVIII

Долго длилось сидение в тереме царя Ивана. Общая опасность примирила на время враждующие стороны. Даже Наталья Кирилловна без особого раздражения переносила присутствие царевны Софьи. Василий Васильевич, Борис Алексеевич, Милославский, Стрешнев, Шакловитый и Цыклер дружно обдумывали, что предпринять, чтобы “обуздать” стрельцов и Хованского.
Софья ни во что не вмешивалась, сидела в углу и, видимо, что-то мучительно соображала.
В самом конце сидения она вдруг оживленно поднялась.
- И надумала я, – без лишних слов объявила Софья, - уйти с вами и с обоими - двумя государями из Москвы на Коломенское, а оттудова возвестить дворянам, чтобы ополчились они дружиною противу стрельцов и иных смердов, и тем дворянскую честь бы свою с поместьями и вольностью оградили от конечного разорения и погибели.
В первый раз в жизни Петр сорвался с лавки, повис на шее Софьи и запойно
275

поцеловал ее в обе щеки.
- Сестрица! Радость моя! Родимая моя! Едем прочь от Кремля.
И, став на полу, посреди терема на голову, заверещал в предельном восторге.
- Уррра! Вон из Кремля поганого на родителево потешное село! Уррра!


LIX

Утром 20-го августа вся царская семья, никого не известив, выехала в село Коломенское…. Любимое место пребывания ее отца, где он построил обширный дворец самой затейливой архитектуры. В этом селе проводила часто царевна свое детство и теперь отправилась туда, чтобы привести в исполнение свой смелый замысел, который должен был обеспечить за нею державную власть. Как живо чувствовала царевна резкую перемену в своей судьбе, когда она подъезжала к Коломенскому полновластною правительницею обширного царства, вспоминая о прежнем своем подневольном положении, доходившем до того, что даже попытка приподнять из любопытства край тафтяной занавески у окна колымаги считалась грехом и преступлением.
Из вельмож остались на Москве лишь князь Хованский с сыновьями и немного бояр.
Ивана Андреевича весьма тревожило неожиданное бегство царевны: событие это должно было, несомненно, ускорить развязку и нарушало весь намеченный им ход действий.
Но раздумывать было некогда. Так или инако, а кончать надо было ранее того, как Милославские начнут противоборствовать - сообразил он и, собрав совет стрелецких выборных, распределил между ними приказы.
Без совета выборных князь ничего не предпринимал самостоятельно. Особливо заискивал он перед Чермным, Одинцовым и другими стрелецкими начальниками, которых считал главными заводчиками всяких бунтов.
Осталась в Москве и постельница. Она имела тайные сношения с Коломенским. Родимица устроила так, что выходило, будто осталась на Москве она не по собственному почину, но по приказу Софьи – соглядатаем, подслухом. Обо всем, что не могло принести большого вреда Хованскому, Федора каждый день передавала царевне через старуху-нищенку и через эту же старуху сообщала князю сведения о Коломенском. Поэтому за
себя она было спокойна. Раздражало лишь то, что ее суженный Фома зачастил на сидения к Хованскому. Он не понимал своей корысти и целиком со всей неподкупною искренностью поддался под руку Хованского. Родимица много раз пыталась с ним заговорить о Софье, напоминала о великих ее милостях, но пятидесятный встряхивал только сердито головой и отмалчивался.


LX

Мятежный дух нет-нет, да и вспыхивал у стрельцов, старательно подогреваемый Хованским.
Но Софья умышленно делала вид, что не замечает ничего. По совету Милославского и по своей осторожности царевна хотела, чтобы Хованский совершил целый ряд поступков, способных восстановить против наглеца не только бояр, но и всех других, до стрельцов включительно.
Ждать пришлось недолго.

276

Мало того, что Хованский угрожал всем, несогласным с его мнением, обещал
натравить стрельцов – он унижал самых заслуженных бояр.
- Ни один из вас, - говорил он им часто, - не служивал подобно мне государям моим. Куда вас не пошлют – везде и всюду государство вред терпит от худой, неразумной, нерачительной службы вашей. Только поношение было земле Русской от вашей безумной гордости и спеси боярской… Мною лишь все царство и держится. Меня не будет – будете все вы на Москве по колени в крови бродить…
И сам же князь сеял смуту в полках.
Больше месяца прошло, пока Софья решилась действовать и то не раньше, чем прошли толки, что Хованский готовит стрельцов к новому мятежу, поджигает умы рассказами о том, как на совете отказали выдать стрельцам в пополнении жалования сто тысяч рублей.
- Дети мои, уж и мне за вас стали грозить бояре… Мне боле делать нечего. Как хотите, так сами и промышляйте, - открыто объявил “батюшко” своим детям.
Немудрено, что те снова стали точить свои бердыши и копья.
Только Стремянный полк по-прежнему не принимал участия в волнениях.
И вот, когда настал чтимый Москвою праздник Донской иконы Богоматери, когда двор, окруженный стрельцами и народом, должен был совершить торжественное шествие в Донской монастырь – с крестами, с хоругвями, оба государя и царевна в крестном ходе участия не приняли, опасаясь убийства, как пронеслись слухи по Москве.


LXI

Из Коломенского был дан приказ Стремянному полку явиться в полном составе на охрану царской семьи.
- Не дам полка, - заявил, было, Хованский, - в Киев его посылать надо…
Но стрельцы и сами возмутились против этого назначения, и от государей пришла строгая грамота прислать немедленно Стремянный полк.
Хованский, никогда не отличавшийся твердой решимостью, и тут уступил.
Стрельцы были посланы.


LXII

Наступило первое число сентября. В этот день по старинному церковному летоисчислению праздновалось в России Новолетие, или Новый год. Праздник Новолетия справлялся в Москве с особенною торжественностью.
1-го сентября каждого года народ с самого раннего утра толпился на площади между Архангельским и Благовещенским соборами, и на ней в присутствии царей служили молебен – патриарх, духовенство и вельможи поздравляли государей с Новым годом. Один из бояр говорил ему речь, наполненную похвалами и благодарениями за прошедший год, а также пожеланиями и надеждами на наступивший Новый год. После того все московское духовенство, с крестами, иконами и хоругвями отправлялось к Москве-реке на водосвятие. Двадцать стрелковых приказов или полков сопровождали этот торжественный ход. В нем участвовали и государи в полном царском облачении. Они шел пешком, вели их под руки стольники, а за ними стряпчие несли полотенце, стул и подножье, или скамейку для ног. Они же под охраною стольников несли и так называемую “стряпню”, то есть рукавицы и прочие принадлежности вседневной царской

277

одежды, так как по окончании водосвятия цари снимали с себя торжественное облачение
и возвращались во дворец на английской карете, запряженной в шесть лошадей, над головами которых развевались по немецкому обычаю пучки разноцветных страусовых перьев. Карета и упряжь блистали золотом. Возницы, правившие с коней, а не на вожжах, были одеты в бархатные кафтаны с такими же шапками на головах. За государями во время крестного хода шли бояре, служилые и торговые люди.
За отсутствием в Москве государей в этот год царевна приказала Хованскому, как первому в Москве сановнику участвовать в этом церковном торжестве. Боярин-раскольник ослушался, уклоняясь от такого слишком поразительного знака уважения к новой вере, и Софья решилась отнять у него за это начальство над Стрелецким приказом.


LXIII

1-го сентября, когда справлялся праздник Новолетия, то есть первый день Нового, 1683-го года. К торжественному богослужению в Успенский собор не явился никто их царской семьи вопреки древнему обычаю, в том числе и Хованский, как первый сановник. Патриарх огорчился, а вся Москва пришла в смущение.
- Покинули нас государи. В ином месте стол поставят.
Такой слух все настойчивее ходил в народе.
Смутились и стрельцы… Вся их сила была, конечно, в их близости к трону, в том, что они служили охраной, защитой царям, наподобие римских преторианских когорт…
А без этого - как воины, как войско – они некуда не годились. И снова стрельцам и всей Москве это было слишком ясно.
Скрытое недовольство забродило в полках против Хованского, что он не участвовал в праздновании Новолетия, из-за Хованского и на нас разгневались государи и царевна-матушка. А уж от нее ли нам было мало милостей…
Так толковали в слободах…
И снова появились там какие-то неведомые прежде люди: шептались, уговаривали, давали деньги, сулили награды, почести.
И когда, по мнению Софьи, почва была достаточно подготовлена – появилось подметное письмо, порешившее участь Хованских.
Писали подметное письмо Иван Михайлович с Василием Васильевичем, запершись в тереме Софьи.
- Нуте-кось послушай мою комедь. Авось и она не ниже твоей комедии, племянница моя любезная, про греческую Пульхерию да принцев свойских.
И, откашлявшись, зашепелявил:
- “Извещают московский стрелец да два человека посадских на воров и на изменников, на боярина князя Ивана Хованского, да на сына его Андрея: на нынешних неделях призвали они нас к себе в дом, человек девять пехотного чина, да пять человек посадских и говорили, чтобы помогали им заступиться царства Московского и чтобы мы научили свою братию ваш царский корень извести”.
- Не крепко ль? – остановила царевна дядьку. – Не пер6хватил ли ты малость?
Но Милославский самоуверенно поглядел на нее и постучал пальцем по своему виску.
- Чать голова-то у меня не нарышкинская: знаем, что варим. Ежели поразмыслить, оно так и затевает Хованский без малого.
И продолжал: 
- “… и называть вас, государей, еретическими гадами, и убить вас обоих, и царицу Наталью Кирилловну, и царевну Софью Алексеевну, и патриарха, и властей. А на одной
278

бы царевне князю Андрею жениться, а остальных бы царевен постричь и разослать в
дальние монастыри. Да бояр побить, которые старой веры не любят, а новую заводят. А как то злое дело учинят, послать свою братию смущать во все Московское государство по городам и деревням. И как государство замутится, и на Московское бы царство выбрали царем его, князя Ивана, а патриарха и властей поставить, кого изберут народом. И целовали нам на том Хованские крест, и мы их в том поддержали. И дали они нам всем по десять рублей человеку и обещались перед образом, что если они того доступят, пожаловать нас в ближние люди. И мы, три человека, убояся Бога, не хотели на такое дело дерзнуть, извещаем вас, государей, чтобы вы свое здоровье оберегли”.
Высморкавшись об пол и вытерев руку о сизую бороду, Иван Михайлович чванно уселся в кресло.
- Каково?
- Отменно! – похвалил Голицын.
- То-то же!
Милославский подмигнул царевне:
- Молчишь? Иль не любо тебе, что моя комедь гораздей твоей? Ну-ну, ты не серчай! Наипаче что? Наипаче, ежели комедь сию представить умеючи, ты первая будешь над первыми.


LXIV

Избранные Иваном Михайловичем дворяне и дьяки выехали в недальние города и усадьбы для размножения среди помещиков подметного письма.
В воскресенье не паперти коломенской церкви молящиеся нашли воровскую цедулу. Подвернувшийся будто невзначай Шакловитый, поднял письмо, бегло посмотрел его и вдруг очумело бросился к ограде.
- Запереть ворота! Не выпускать никого!
Заранее назначенные дьяки приступили к поголовному обыску. Десятка два подозрительных людей, хотя при них ничего уличающего не оказалось, были арестованы и отправлены в застенок для розыска.
Федор Леонтьевич, разодрав на себе кафтан и изрыгая проклятия на изменников, без шапки помчался в хоромины.
- Душегубство! – пал он ниц перед царевной и положил себе на голову перепачканную в грязь цедулу.
В царском дворце поднялся переполох. Сама царевна, собрав весь двор в покоях государей, полная возмущения, прочла подметное письмо.
- Что же нам ныне делать? – пала она неожиданно на колени перед образом и больно, изо всех сил заколотилась об пол лбом.
Никто не смог проронить ни звука. Подавленные, жалкие, один за другим выходили ближние из покоев и запирались у себя в теремах.
Царские духовники объявили в Коломенском строжайший пост. До глубокой ночи все село, от ветхих стариков до малых ребят простояло на коленях. Мрачным великопостным трезвоном плакали колокола.


LXV

Прознав о том, что на Москве ходит какое-то воровское письмо, Хованский

279

приказал, во что бы то ни стало добыть его.
- Не инако, то Ивана Михайловича козни! – сразу догадался он, прочитав
доставленную Родимицей цедулу.
В первую минуту письмо не поразило его. Мало ли по Руси прелестных писем ходит! Кабы доподлинно нашли посадских тех, да на дыбе ежели б покаялись они, в те поры – так была бы вера и письму… А то… - он презрительно сплюнул и умолк.
Однако чем больше вдумывался князь в содержимое письма, тем заметнее смущался духом: “Царей извести! Эко молвил окаянный!” Уже с волнением покусывал он губы и с немым вопросом поглядывал на сына.
Андрей молчал. Молчали и выборные, чуя, что Милославские как будто перехитрили их.


LXVI

2-го сентября едва Иван Андреевич выехал из дому, к нему подбежал отряд стрельцов.
- Вести добрые, князь-батюшка!
Хованский встрепенулся. Хмурый взгляд покрасневших от бессонных ночей глаз невесел.
- Иль сыскали изветчиков, письмо писавших?
- Куды там! – присвистнул десятский. – Ныне ни изветчиков, ни царской семьи не стало!
- Как?
- А так-то! Сбег весь царский двор! До единого в Воробьевом утаились! – и закатился счастливым смехом. – Уразумели, видно, что не больно солодко потехой тешиться со стрелецкими полками да с князь-батюшкой Хованским!
Голова князя беспомощно свесилась на грудь.
- Не про радость возвестили вы, но про великую кручину…
Собрав в приказе всех выборных, Иван Андреевич взял из киота образ Спасителя и, приложившись к нему, поклялся, что никогда в мыслях не держал покушаться на жизнь
царей.
- Лучше на плаху идти, чем терпеть потварь такую.
Выборные поклонились ему в пояс.
- А ты не жужжи! Авось от потварях худого не останется. Но что они сбегли, не тута, но радо… - князь перекосил лицо. – Надумали ведь как! Бежать! А пошто бежать? “Дескать, имам веру в подметное письмо и посему и бежим”. Разумеете ли вы? – Он бессильно опустился на лавку. – Что ныне Русия дворянская скажет про нас, изводителей царских родов?!
Стрельцы почуяли что-то неладное и выборные от них собрались на тайный сход.
- Цари подметные письма в городы посылают, - раздраженно теребил Чермный двумя пальцами ухо, - а наш князь все же князь, не наш брат. Тоже слух идет, что он норовит с дворянами якшаться. “Что-де Русия дворянская скажет?” Выходит, как перст мы одни.
- Истинно так, - поддержали Кузьму некоторые из товарищей. – Были с нами убогие ране, а ныне одни мы.
Как ни остерегались стрельцы-охотнорядцы связать тесно судьбу свою с судьбою убогих людишек, но пришлось покориться. Сход решил немедля отправить послов по деревням и к атаманам разбойных ватаг с кличем о “соединении всех, терпящих великие неправды от господарей со восставшими за правду стрельцами”.
280


LXVII

- Пришла беда, растворяй ворота! – простонал Хованский, узнав, что на Москву прибыл сын украинского гетмана Самойловича.
Выборные встретили посла далеко за заставой и с большими почестями привезли в Кремль.
Иван Андреевич пригласил гостя в Грановитую палату. Многочисленная свита Самойловича, состоявшая из атаманов, полковников, хорунжих и рядовых казаков, расселась на половине Нарышкиных.
Князь дружины облобызался с послом и заявил, что приступит к делам лишь после того, как чокнется с ним чаркою.
Всю ночь длился пир в кремлевских палатах. Хмельные стрельцы потешали гостей русскими плясками, песнями, игрой на домбрах и лицедейством. Украинцы и сами не ударили лицом в грязь, показали, как гуляют и пьют казаки, распотешив умельством своим “москвичей”. Все веселились, только Иван Андреевич хмурил густые брови, то и дело тяжко вздыхал и почти не прикасался к вину. Недобрые предчувствия, черные мысли придавили его, порождали в душе жестокий страх.
Утром выборные собрались в Посольской палате. Самойлович уселся рядом с Хованским.
- Починать будем? – спросил с изысканною улыбкою посол.
- Починай, - качнул головой князь.
- Так что ляхи мутят, - ласкающим голосом, как будто сообщал самую добрую весть, промолвил Самойлович и со смаком повторил: - Так что, да-да, ляхи мутят.
У Хованского сами собой сжались кулаки… “Тютюнная люлька! – обругался он про себя. – Еще издевою издевается, оселедец нечесаный!” И через силу сдерживаясь, чтобы не выдать себя, булькнул поспешно горлом:
- А по какой пригоде мутят басурманы?
Посол так пожал плечами, точно хотел выразить крайнее удивление недогадливостью князя.
- А попользовались ляхи московскою крамолою… да-да, московскою смутой ляхи
воспользовались.
Повторяя по нескольку раз каждое слово, посол, смакуя, рассказывал о замыслах Польши и под конец, разморено зевнув, кивнул одному из атаманов.
- Досказывай, пан атаман, а я… да-да, досказывай, а я отдохну.
Атаман поклонился собравшимся и торопливо, как добро выученный урок, оттараторил:
- Не хотят ляхи мириться с думкою, что Украина навек ими потеряна. Попользовались они ныне мятежами московскими. По всему краю пораскидывают прелестные листы, а у двух монахов нашли мы распорядок с прописанием, как говорить надобно, чтобы распространить мятежный дух на Украине.
Поплевав на пальцы и разгладив усы, атаман еще скоропалительней продолжал:
- Особливо зарятся ляхи на Киев. Как ведомо вам, панове, Киев тот, по Андрусовскому договору, должен был оставаться за Москвою два года, а те два года, - он широко осклабился, - вон как повыросли ныне.
Ленивым движением руки Самойлович показал атаману на лавку.
- Сидай, пан, бо я уже, неначе оглох. Да-да, сидай, - и строго сморщил лоб. – Да будет вам ведомо, что хлопот будет у нас полон рот. Ропщет казачество на Московию. На Московщину ропщет… казачество. Того и жди – поддастся Польше… Да-да… Польше – казачество. То я вам говорю, я, то есть от имени батюшки своего, верноподданного
281

государей московских. Во! Посмекайте, панове.
Он умолк и уже во все время сидения не проронил ни слова.


LXVIII

Круг во главе с Хованским ни до чего не договорился. Положение было ясно: одни стрельцы не могли учинить мир на Украине и потому боялись взять это дело единственно на себя.
Иван Андреевич после долгих размышлений решил, что приезд Самойловича является как нельзя более подходящей пригодой для временного примирения с Софьей.
- Покажу я ей тем, - доказывал он сыну, - что не почитаю себя верховным правителем-самозванцем, больших дел сам не решаю, но ее советов ищу. А придет срок, по иному все поведу: перво-наперво, как помышлял я ране, со дворяны накрепко побратаюсь и без свары свое возьму. А Нарышкиных и Милославских до единого изведу. Чтоб и духу их смердящего на Руси не осталось!
Он написал Софье письмо, в котором обсказал все, что слышал от Самойловича и просил ее указаний.
Царевна, получив письмо от князя, собрала всех своих ближних.
- Вызвать его! – позабыв про боярский свой сан, закричал по-мальчишески Иван Михайлович.
- И то, - поддержала Софья, скаля в хищной усмешке зубы.
Шакловитый уселся за стол и приготовился к письму.
- Ты ему этакое, отеческое, - подмигнула царевна. – Похвали за верную службу и зови на сидение к нам.
- Выслушав царевну, дьяк усердно заскрипел пером.
Когда письмо было передано гонцу, Софья позвала государей и приступила к обсуждению преступлений Хованского.
- будет! Наплакались мы от потех стрелецкого батюшки! – стукнула она кулаком по столу и выразительно посмотрела на Петра.
Царь, как очумелый, вскочил:
- И не сказывай про стрельцов! Боюсь! Всем им головы потрубить! Чтоб духу стрелецкого не было!
Наталья Кирилловна зло погрозилась сыну.
- Тож, рубака нашелся! Ты погоди стрельцов переводить!
Петр покрылся смертельною бледностью. Блуждающие глаза его остановились с ненавистью на матери.
- Кто тут цари? Не я ли с Иванушкой? И не перечить! Казнью казнить стрелецкого батюшку! Я им припомню, как они зарубить хотели меня!
Только этого и надо было царевне. Она наскоро состряпала приговор и сунула его под горячую руку Петру.


LXIX

Царское семейство временно поселилось в Воздвиженском. Туда вскоре прибыл первый дворянский полк. Софья вышла к дружинникам.
Увидев царевну, полк обнажил головы и опустился на колени.
Воевода высоко поднял одну руку, кулаком другой ударил себя в грудь:

282

- Страха не страшусь!
Дружинники лихо вскинули головами и рявкнули дружно за старшим:
- Смерти не боюсь! Лягу за царя, за Русь!
Поклонившись воеводе, царевна милостиво поднесла к его губам руку.
- Ведала я, что единою силою крепко богоспасаемая родина наша – истинными слугами престала, дворянами, я все же не чаяла, что имут дворяне такую великую любовь к Русии.
Она задыхалась от волнения, нелицемерные, горячие слезы радости не давали ей говорить.
Милославский обнял племянницу и, сам растроганный, увел ее торопливо в покои.
Нарышкины же с их приверженцами решили не выходить к дружине.
Прильнув к оконцу, Петр следил за всем, что происходило во дворе. Он бы с радостью выскочил к дружине, но братался со всеми и уже неверно сказался бы достойным полковникам, не таким медлительным, бесстрастным соней, как этот дряхлый старик-воевода. Но подле него стояла с дозором мать и никуда не отпускала. Правда, с матерью еще бы можно поспорить (много ли женщин разумеют в ратных делах!), однако же, не только она – сам Борис Алексеевич, верный соратник его военных потех, так же сиротливо свесил голову и стал непохож на себя. “К чему бы сие?” – думал государь и чувствовал, как боевой пыл его тает и сменяется упадочным состоянием духа…
На просторном дворе суетились дворовые и монахи. Дружинники о чем-то весело переговаривались, шутили, держались так, как будто были в своей усадьбе, а не в государственной ставке.
Какой-то юнец увидел Петра, что-то шепнул соседу.
Царь хотел спрыгнуть с подоконника, но раздумал. Подавшийся, было, поближе дружинник, встретившись с жестоким, как русская стужа, взглядом царя, зыбко вобрав голову в плечи, попятился в сторону, за спину товарища.
- Лют! – не то со злобой, не то с невольным восхищением выдохнул он и уже во все время, пока оставался на дворе, не пытался больше заглядывать в окошко Петрова терема.
Дружина пировала до поздней ночи, потчуясь из рук царевны дарами.
Захмелевшие сестры Софьи, Марфа и Марья, масляно поглядывали на воинов и, хихикая, о чем-то беспрестанно шушукались.
Царица Марфа Матвеевна неодобрительно покачивала головой и то и дело гнала
царевен в светлицу. Когда же Софья, посмеиваясь лукаво, предложила ей чару, она с омерзением заплевалась и вылетела стрелою из трапезной.
- Доподлинно остатние времена! – зло сдвигая брови и в то же время набожно крестясь, процедила Марфа Матвеевна и вошла в опочивальню старшего царя.
Иван приподнял с подушки голову и довольно улыбнулся:
- Сдается, глас, будто любезной царицы Марфы?
- А сдается – окстись! - сверлящее пропустила царица сквозь зубы, но, увидев, с каким болезненным испугом ощупал Иван полуслепыми глазами ее лицо, сразу стала добрее.
- Ты бы заснул, государь, - шагнула она к постели и провела рукой по голове царя. - Что тебе все бодрствовать да маяться!
Иван облизнулся и поцеловал теплую ладонь женщины.
- Измаяли меня недуги. Ни от одного из них нет покоя, - и устремил пустой взгляд в подволоку. - А наипаче всего очи умучили… Токаво больно от них, ин голову всю иссверлило.
Достав из-за божницы пузырек со святою водою, Марфа Матвеевна благоговейно перекрестилась и плеснула мутною жижею в глаза государя.
- Полегчало? - спросила она после длительного молчания.
283

Больной пожал плечами:
- Может, и полегчало. Бог его ведает.
- Ну, то-то же, - успокоилась царица и присела на край кровати.
Иван повернулся на бок, подложив ладонь под желтую щеку, и слезливо вздохнул:
- А и тоска же, царица!
- А ты помолись.
- Молился. До третьего поту наклоны бил, ан все не веселею, - и заискивающе попросил: - сказ бы послушать… хоть махонькой!
Марфе Матвеевне самой было скучно и, чтобы рассеяться как-нибудь, она тотчас же милостиво кивнула:
- Ладно. Потешу ужотко.
Она перебрала в памяти знакомые сказы и начала мертвым рокотком:
- Вот было какое дело, скажу твоему здоровью. Ехал чумак с наймитом. Ну, ехали, ехали, покель не остановились на попас, и развели огонь. Чумак пошел за байрак, свистнул – и сползлась к нему целая куча гадов. Ну, набрал он гадюк, вскинул их в котелок и начал варить…
Язычок огонька лампады заколыхался, точно в хмелю лизнул масло. В лампаде зашипело, треснуло что-то, язычок вытянулся прозрачной серебряной нитью и растаял. В опочивальне стало темно и как бы холодно.
Иван натянул на уши шелковый полог.
- Инда гады шипят, - передернулся он.
- Окстись! – испуганно вскочила Марфа Матвеевна. - Нешто можно так при лампаде ругаться?!
Она оправила фитилек, раздула огонек и, перекрестясь, снова присела на постель.
- Сказывать, что ли?
- Сказывай, государыня. Уж таковы-то по мысли сказы твои!
- И хоть много раз слышал сказ, все же с большим любопытством приставил к уху ребро ладони.
- От словес твоих словно бы и хвори не чую. Ей-богу чумак наземь слил и другую воду, и уже в третью высыпал пшена. Приготовил кашу чумак, покушал и наказал наймиту вымыть котел и ложку. “Да гляди, - перстом грозится, - не отведай каши моей!”
Одначе не утерпел наймит, наскреб полную ложку каши гадючьей и скушал…
Царица брезгливо поморщилась, сплюнула на пол и поглядела на Ивана.
По лицу царя скользнула тихая улыбка блаженного. В уголках тоненьких губ запузырилась пена.
Решив, что государь вздремнул, Марфа Матвеевна примолкла.
- Ан не досказала, - заерзал вдруг Иван. – Ан и половины не выслушал!
Царица добродушно усмехнулась.
- Поблазнилось мне, заспокоился ты совсем, государь. Потому и умолкла.
И, осторожно протерев пальцем глаза царя, принялась рассказывать дальше.
- Скушал наймит кашу, и чудно ему стало. Видит и слышит он, что всякая трава на степи колышется, одна к другой склоняется да и шепчет: “А я от хвори очей!”, “А у меня сила молодцев привораживать к женкам!”. Стал подходить к возу, а волы болтают помеж себя: “Вот идет закладать нас в ярмо”. А погодя, степью едучи, услыхал наймит, от какой хвори помогает бодяк, и рассмеялся, потом подслушал беседу кобылы с жеребцом, и сызнова в смех его бросило. И примогно-то стало чумаку. ”Э, вражий сын! Я ж не велел тебе коштовать моей каши!” Встал чумак с воза, вырвал стебелек чернобыли, облупил его и наказывает: “Накось, отведай!” Наймит откушал и перестал разуметь, что трава да скотина сказывают…
Царица встала и с глубоким убеждением закончила:
284

- Вот по какой пригоде зовется чернобыль на Малой Руси “забудьками”.
Иван не слышал последних слов. Убаюканный рокотком, он сладко спал.
- Никак, почивает? – склонилась к его лицу царица. - Так и есть, угомонился, болезненный.
Перекрестив все стены опочивальни, Марфа Матвеевна ушла к себе.
Гомон и песни стихали. В сенях, развалясь на полу, храпели хмельные дружинники. Из светлицы Марфы и Марьи доносились придушенные мужские голоса, сдержанное хихиканье царевен.
- Да воскреснет Бог! – заскрежетала зубами царица, готовая ворваться к царевнам. Но у самой двери она вдруг резко повернула назад – Тьфу! Тьфу! Тьфу! Подволокой вас задави, прелюбодеек богопротивных! – и скрылась в своем тереме.


LXX

Утром, простившись с дружиной, Софья созвала ближних на сидение.
- А языки доносят, - пробасила она, глядя куда-то поверх голов, - Хованский-де убоялся отъезда нашего.
- Как не убояться? – самодовольно сюсюкнул Иван Михайлович и засучил рукава. – То-то у меня руки зудятся. Чую, недолог час, когда зубы ему посчитаю!
Царевна сердито оттолкнула дядьку.
- Погоди скоморошничать! Как бы на радостях допрежь сроку дела не бросил, до остатнего не доделавши! – и резко объявила: - Ныне же всем станом идем в Троицк. Покель все образуется, поживем за монастырской стеной.
Петр надул губы.
- Не поеду я к монахам! Какая то потеха – денно и нощно об пол лбом колотиться да службы служить. Пущай Софья сама туда жалует…
Царевна кичливо поглядела на брата.
- Ты хоть и государь, одначе для прикладу других должен величать меня не Софьей, но правительницей-государыней!
Согнув по-бычьи шею, Наталья Кирилловна кинулась на царевну:
- Ты?! Ты царя поучаешь?! Да ведо…
Борис Голицын стал между враждующими женщинами.
- Добро надумала царевна к Троице всем станом идти! – крикнул он, – лучше серед монахов жительствовать, да живу быть! А стрельцам попадемся, не миновать быть без головы!
Предостережение Бориса Алексеевича подействовало отрезвляюще на царицу. Позабыв о сваре, она отошла к сыну и обняла его.
- Не перечь, государик мой… пойдем к Троице.
- Поедем, - попросил и князь Борис, прикладываясь к руке царя.
Петр нахмурился.
- Ладно уже.
Однако поездка к Троице временно задержалась.


LXXI

В Воздвиженское прискакали послы и от других дружин для обсуждения порядка наступления на Москву. Медлить нельзя было ни минуты, и поэтому Софья временно

285

отложила поездку в Троицу.
То, что Софья и Иван Михайлович считали гораздейшим для восстановления своей власти, начинало оправдываться.
Хованский прогадал через меру, понадеявшись на силы вечно споривших между собою стрельцов и опрометчиво порвав всякую связь с дворянами. Он был уверен, что господарская и торговая Русь, убоясь стрелецкого мятежа, безропотно пойдет на собор и подчиниться всякому решению, которое продиктуют выборные от полков.
- А уж выборные объявят меня верховным правителем! – хвастал он перед домашними. – Кто для них превыше батюшки-князя?
Для Ивана Андреевича до минуты, когда он должен стать первым в государстве, все было ясно, как на ладони. Дальнейшее представлялось таким несложным, что о нем и не хотелось думать. “В самом деле, - пожимал князь плечами, - может ли статься, чтобы Русией володели разбойные людишки, да смерды-стрельцы! Настанет час и все образуется. Будет так, как быть должно”.
Но если бы заставить его разъяснить, каким путем “все образуется”, он ничего не ответил бы, разве снисходительно бы усмехнулся: “Никогда не бывало сего, чтобы холопи господарили на Руси, а господари у холопов и смердов были”. Это было для него непреложным “Богом данным” законом, распорядком, раз навсегда установленным для Русии.
И лишь когда по Москве прошелся грозный слух о подступающих дружинах, Иван Андреевич засуетился беспокойно, понял, что попал впросак.
Стрельцы как всегда в решительную минуту, когда события требовали особливой стойкости, заколебались, откуда-то появились толпы неизвестных людей, которые открыто и горячо, рискуя головой, принялись рассказывать о надвигающихся на Москву несметных дворянских полчищах, готовящих погибель стрельцам и вору Хованскому.
Снова зашевелились расколоучители. Многие из них поражали новыми чуждыми для ревнителей древнего благочестия проповедями. Правда, ходили темные слухи о том, что часть “пророков”, подкупленных Милославским, изменила “Божьему делу”. Но самое сознание того, что даже среди раскольников, славившихся ранее несокрушительной стойкостью в своих убеждениях, нашлись предатели, действовало погибельно. Кроме того, проповеди “пророков” звучали с такой искренностью и такой глубокой любовью к погибающим под началом князя “Ивана” стрельцам, что с трудом верилось слухам.
Лишь Чермный, Одинцов и Фома оставались по-прежнему верными Ивану Андреевичу. Они ежедневно собирали круг, как могли, поддерживали дух приунывших товарищей, разоблачали языков и умоляли полки оставить распри и подняться всей силой на дворянские рати.
Они подметили, что и сам Хованский растерялся, не знает, что предпринять. Но это не только не смущало их, а еще более убеждало в безотлагательной необходимости решительных действий.


LXXII

Хованский вызвал к себе Родимицу. Постельница тотчас же явилась на зов и, поклонившись до земли, скромненько задержалась у порога.
- Садись, - предложил ей сын Хованского Андрей Иванович. - Садись и слушай.
- Да, да, и слушай! – подкрепил Иван Андреевич.
Перебивая друг друга, отец и сын принялись выкладывать Федоре, что они ждут от нее.
Родимица, не задумываясь, согласилась проникнуть в дворянский стан, связаться с
286

начальными людьми, а если удастся, то и с самим воеводою.
Князь соглашался на большие льготы для дворян, обещал распустить между ними знатнейшие службы в приказах, если они без боя поддадутся на его сторону.
Заручившись письмом и деньгами от Ивана Андреевича, постельница отправилась на розыски пятидесятного Фомы. Она нашла его в Титовом полку и почти насильно увела к себе.
- Эвон, держи! – подала она ему цедулу. – Вычитывай, какое дело задумал князь-батюшка. Привлечь на свою сторону дворянские дружины.
Фома пристально оглядел Родимицу, он чуть оттопырил губы.
- А ты, выходит, в самом деле, сподручница князю?
Постельница позеленела от оскорбления.
- Я?! – и вдруг рассмеялась обидным, издевающимся смешком. – То-то, видно, я от князя к тебе прямехонько кинулась. Сразу учуяла, какой человек заодно с боярином измену стрельцам готовит.
Сообразив, что зря обидел Родимицу, пятидесятный виновато поник головой.
- А ты не гневайся. Мало ль чего не скажешь, не подумав.
Федора понимала, что затее Хованского приходит конец, и поэтому все думки были заняты тем, чтобы как-нибудь притянуть пятидесятного снова на сторону Милославских. Точно случайно напомнила она Фоме про первый стрелецкий бунт и ловко повернула разговор на то, что если бы не “козни” раскольников, царевна Софья одарила бы убогих такими вольностями, о которых не смел думать Степан Разин.
- Выходит, - окрысился пятидесятный, - всему помехою на Руси староверы!
- Не староверы, - вложила постельница сложенные горсточкой руки в руки Фомы. – Не староверы, а нетерпение ихнее. То, что исподволь известно творить, чтоб не злобить никониан, они норовят единым духом покончить.
Как ни вертела Федора, однако Фома ни малейшим намеком не показал, что хочет вернуться в стан Милославских. Чтобы не раздражать его, она волей-неволей почла за лучшее вовремя оборвать разговор.
- А с цедулой-то как? – неожиданно пристала Родимица.
- С цедулой? – переспросил Фома. – Решай сама.
Федора промолчала. Простившись с пятидесятным, она собралась в дорогу.


LXXIII

Прямо от заставы Родимица свернула в сторону Воздвиженского и на третье утро была принята царевной Софьей.
Искренне, без утайки, сообщила она Софье обо всем, что творилось на Москве.
Выслушав любимицу, царевна сняла с пальца бриллиантовый перстень и отдала его Федоре.
- То покель тебе за верную службу.
Родимица припала к плечу Софьи.
- Верой служила тебе и за единый волос с головы твоей свою сложу голову! – она глубоко вздохнула и строго поглядела царевне в глаза. – В сем дали мы с Фомой нерушимый обет.
Чтобы сделать Федоре приятное, царевна усадила ее подле себя и спросила, как живет пятидесятный.
- Измаялся горемычный! – вытерла Родимица глаза кулаком. – Одна и заботушка у него, что твой спокой. – И снизила голос до шепота. – Никто, опричь тебя, государыня, да меня, не ведает, что ходит Фома в твоих языках.
287


LXXIV

Тогда были написаны приказы стрелецким полкам: выслать выборных к государям.
Вслед за этими грамотами сама Софья поспешно выехала в Москву.
- Очами увижу и ушами услышу, жить ли нам еще, государям на Москве или отойти надо в иные земли, - объявила она перед отъездом.
Первым делом повидалась царевна с Иваном Хованским.
Спокойно выслушала девушка град жестоких упреков, какими осыпал ее несдержанный гордец, и со слезами на глазах отвечала:
- Вот и вижу: навет был ложный на тебя, князь. Говоришь не как лиходей и губитель, а как верный слуга и друг, коему обиду нанесли государи, сами не желая того. Да не кручинься. Дворяне, что съехались, и на войну идти пригодятся, куда ты стрельцов посылать ладил. А ты со стрельцами при нас останешься, как и был. Я сама вперед поеду. Все скажу государям. И ты за мною следом жалуй к ним. Опаски не имей… Там же будет и сестра Катерина. Может, и добром дело сделаем. Вот и родней станем. Не пойдешь причин губить родных своих, хоть и желал бы…
И Хованский, и стрельцы были обмануты такими речами. А тут, не успела уехать Софья, пришла вторая грамота от царей, еще более ласковая, чем первая.
Бестолковый всю жизнь Хованский нелепо сам сунул голову в удавку.
В Москве, среди стрельцов, князь еще мог чувствовать себя более безопасным, мог поторговаться с Софьей, если бы даже нагрянули за ним отряды дворян.
Но, как трус, он не умел спокойно обсудить дела. Отчаяние, часто заменяющее людям трусливым отвагу, толкнуло князя на явную гибель.
С тридцатью семью стрельцами своей свиты выступил Иван Хованский из Москвы по зову царевны. Софья не верила известию о такой скромной свите. Она заподозрила, что здесь кроется какая-то хитрость, которой не могли разглядеть ее агенты в Москве: дьяк Горохов, Плещеев, Хлопов и Сухотин
В виде разведочного отряда высланы были копейщики, рейтеры и городовые дворяне под начальством князя Лыкова.


LXXV

17-го сентября 1682-го года – день именин царевны Софьи Алексеевны. День этот Софья и ее братья-государи со всем двором проводят в подмосковном селе Воздвиженском, где у них такой же загородный дворец, как и в Коломенском, только нет такого богатого пруда, как там.
Только что кончилась торжественная обедня, и именинница царевна, принимая поздравления от бояр, окольничих и думных людей, изволила жаловать всех водкой.
- А теперь, господа бояре, - сказала она, когда кончились поздравления, - пожалуйте в Крестовую палату на очи великих государей: будет у нас сидение о важном государственном деле.
Об чем это будет “сидение”, о каком важном государственном деле – никто не знал, хотя иные и догадывались, что это было за дело. Всем, однако, бросилось в глаза, что на поздравлении не было ни старого князя Хованского, ни его сына Андрея. Некоторые говорили, что видели его на дороге в Воздвиженское, что около села Пушкино он велел разбить себе шатер и, вероятно, отдыхает, как человек старый.
В Крестовой палате бояре увидели обоих царей уже на чертожном месте, а рядом с

288

ними и царевну Софью Алексеевну. Юный Петр за эти месяцы, с 15-го мая – казался значительно возмужавшим: во взоре его было меньше детского, он довольно сильно загорел, но, кроме того, замечалось еще что-то новое в его внешности, собственно, в лице: оно иногда как-то странно и, по-видимому, непроизвольно подергивалось. Это были следы тех душевных потрясений, которые вынес ребенок в дни майских кровавых оргий во дворце, когда в душу его заброшено было зерно будущего террора, чего, конечно, он и сам еще не осознавал, но что невидимо пока ни для кого, созревало глубокой недетской ненавистью ко всему, что отдавало стрелецкой стариной. Царь же Иван по-прежнему смотрелся жалким, обиженным – не родись он царевичем, сидеть бы ему у Спасских ворот с чашечкою и слезливо распевать: “Милостыньку, православные, убогонькому Христа ради”.
По знаку, данному царевною Софьей, бояре заняли места. В числе их, среди седых и лысых попов, высилась курчавая голова нового боярина – Максима Исаевича Сунбулова, на которого иные их старых бояр поглядывали косо, но который сам не смел поднять глаза на чертожное место, собственно, до той высоты, где на подергивающемся подчас юном личике сверкали два быстрых черных глаза… За особым столом, на котором лежали бумаги и свитки, и стояла массивная чернильница с воткнутыми в нее гусиными, лебедиными и орлиными перьями, поместилось двое думных дьяков. Один из них тихо перелистывал лежащую около тетрадь. Тут же на столе лежало и знакомое нам подметное письмо, разрубленное бердышом.
Когда все было готово, Софья велела дьяку читать доклад. Докладывал дьяк Шакловитый, немолодой мужчина с жидкою бородою на скуластом лице и серыми неподвижными глазами.
- Великим государям ведомо учинилось, - начал он твердым, несколько хриплым голосом, - что боярин князь Хованский, будучи в Приказе надворной пехоты, а сын его боярин князь Андрей – в Судном приказе всякие дела делали без великих государей указа самовольством своим и противясь во всем великих государей указу. Тою своею противностью учинили великим государям бесчестие, а государству всему великие убытки, разоренье и тягость большую.
На этом слове Софья прервала дьяка.
- Вычитай наперед розыскную справку, - сказала она, - что в розыск занесена
Дьяк почтительно наклонил голову и взял другую бумагу.
- В розыск занесены таковы вины князя Хованского, - начал он тем же твердым
голосом. – Как он, Хованский, раздал многую государеву денежную казну без указу; всяких чинов людям позволил ходить в государевы палаты безо всякого страха, с наглостью и невежеством, чего и в простых домах не повелось; держит у себя в приказе за решетками и сторожами много людей понапрасну; правил на многих людях без очных ставок и без розыска, да он же подписывал даточным людям челобитную о сборе подможных денег с дворцовых волостей, и когда было решено, что денег тех не собирать, говорил затейками своими и вещал слова злые, что будет за это великое кровопролитие. Да он же, Хованский, при государях и боярах вычитал свои службы с великою гордостью, будто никто так не служивал, говорил: “Если де меня не станет, то будут ходить в Москве по колена в крови”. Да они же оба, и отец, и сын, при государях в палате дела всякие обговаривали вопреки государеву указу и уложению с великим шумом и невежеством. Бояр бесчестили и никого в свою пору не ставили, многим грозили смертью. Да он же, князь Иван, вместе с раскольниками ратовал на святую Церковь и потом оных церковных мятежников оберегал от казни. Да он же, вопреки царскому указу не послал пехотные полки против калмыков и башкир, несколько раз ослушивался указов великих государей, клеветал на новгородских дворян, будто хотят приходить на Москву, клеветал на надворную пехоту, что быть от нее великим бедам, а надворной пехоте говорил многие
289

смутные речи.
Шакловитый кончил читать и перевел свои бесстрастные глаза на царевну.
- Теперь чти изветное письмо, - сказала она.
Бояре сидели молча, словно истуканы, “уставя брады” при слове “изветное письмо” как-то встрепенулись и насторожили уши. “Извет” – страшное слово: тут всякого припугнуть могут. Только по лицу князя Василия Васильевича Голицына скользнула молнией загадочная усмешка, и он украдкой взглянул на Софью Алексеевну.
Шакловитый начал:
- Да сентября во второе число, во время бытности великих государей в Коломенском, объявилось на их дворе у передних ворот, на них, князя Ивана и князя Андрея, подметное письмо: извещают московский стрелец да два человека посадских на воровство и на измену, на боярина князя Ивана Хованского, да сына его князя Андрея.
Шакловитый взял подметное письмо и стал его читать. Чтение это произвело на бояр сильное впечатление. Многие оглядывались – уж не окружены ли они стрельцами, не обложено ли Воздвиженское войсками? “Так вот он Хованский! В цари похотел! По боярским телам да по трупам царей хочет взойти на чертожное место”. Они не успокоились даже тогда, когда после небольшого перерыва Шакловитый громко возгласил:
- Великие государи и сестра их указали, и бояре приговорили: по подлинному розыску и по явным свидетельствам и делам, и тому изветному письму согласно, оных воров и изменников, Ивашку да Андрюшку Хованских, казнить смертью.
Софья подозвала к себе Василия Голицына.
- Мы, великие государи… - начала, было, она и не договорила.
При этих словах “мы, великие государи”, Петр стремительно вскочил со своего места, выпрямился и хотел что-то сказать, но одумался и сел наместо… Глаза его зловеще светились, а лицо судорожно подергивалось. Софья глянула на него, и лицо ее покрылось пятнами, но она сдержанно проговорила:
- Мы, великие государи, указали послать на воров князя Лыкова.
Голицын поклонился и подошел к боярину Лыкову.
- Великие государи указали тебе, боярин, ехать по Хованских.
- Слушаю, - был ответ.
- Да смотри, князь, да не упусти зверя-то.
- Не упущу, князюшка, не упущу, - злорадно ответил Лыков. – Я напомню ему его похвалу: “Не всякое ль лыко в строку…” А вот лыко-то и в строку вогнали…
Голицын улыбнулся.
- Истинно, - сказал он, - твое, князь, лыко скрутит его, чаю, почище ремня.
- Скрутим, точно.


LXXVI

Доехав до села Пушкино, боярин сделал там привал. Он пообедал и  в разбитом шатре, под горою, за крестьянскими избами, между чушками, спокойно заснул в думах о той милостивой встрече, какая ему готовится в Воздвиженском. Но приятный послеобеденный сон боярина был внезапно прерван шумом, поднявшимся около шатра.
Бывшие с ним сорок человек стрельцов и многочисленная прислуга в испуге засуетились.
- Вставай живее, князь Иван Андреевич! Спасайся скорее! Беда! – торопливо кричал один из выборных стрельцов, вбежавший в княжеский шатер.
Не успел еще Хованский опомниться спросонья, как в шатер к нему вошел
290

окруженный царскими ратными людьми боярин князь Иван Михайлович Лыков.
- Собирайся поскорее, князь Иван Андреевич! – повелительно сказал Лыков. – Государи указали мне привезти тебя под караулом в Воздвиженское.
Хованский хотел сказать что-то, но в это мгновение на него кинулось несколько людей и, крепко скрутив его веревками по рукам и ногам, вытащили из шатра, кинули на телегу и повезли, обеспамятовавшего от ужаса, в Воздвиженское.
Поступая так круто с Хованским, Лыков исполнял в точности приказание, данное царевною-правительницею по наущению Милославского.
- Трудно будет взять Хованского добром из Москвы. Стрельцы отчаянно будут стоять за него. Вымани его, царевна, из Москвы и прикажи боярину князю Лыкову схватить в дороге. Лыков на него злобствует и спуску не даст, - говорил Милославский царевне.
Следуя его совету, была послана в Москву Хованскому зазывная грамота, и в то же время был отправлен навстречу ему князь Лыков.
Лыков опасался напасть открытою силою на Хованского, предвидя со стороны стрельцов упорную защиту их любимого начальника. Потому он послал вперед по московской дороге разведочные отряды, которые следили тайком за Хованским, чтобы, когда представится возможность, напасть на Хованского врасплох.
- А где князь Андрей Иванович? – спросил Лыков, забирая Хованского.
- Его милость недалече отселе, в своей вотчине на Клязьме, - ответили Лыкову немедленно.
Он отправился туда, чтобы захватить и молодого князя.
Князь Андрей мог также дать сильный отпор Лыкову, так как у него в вотчине не стрельцы, а множество вооруженного народа из его дворовых холопов, но, узнав, что отец его уже захвачен, он сдался без малейшего сопротивления. Его также связали и вместе с отцом повезли в Воздвиженское.


LXXVII

Через несколько часов от Лыкова прискакал гонец с известием, что воров и изменников, Ивашку да Андрюшку везут и что они уже в виду Воздвиженского.
Обрадованный Милославский, увидев, что Хованский так легко пойман в расставленную западню, желая скорее избавиться от своего лиходея и опасаясь, что розыск Хованского может оговорить и его, Милославский повел дело так, что еще до приезда Хованских в Воздвиженское, участь их была решена окончательно и боярами, и правительницею.
Софья приказала, чтобы их не возили во двор, а остановили бы за воротами, и чтоб бояре вышли за ворота для прочтения приговора и присутствовали при казне. Бояре вышли в тот момент, когда рейтеры из отряда Лыкова высаживали арестантов из телеги. Лыков сдержал обещание: его пленники так были перекручены простыми лыками, что не могли пошевельнуть ни одним членом.
Бояре сели на скамьи, поставленные полукругом, и Голицын велел подвести осужденных поближе. Старик посмотрел на своих судей, и на его лице отразилось выражение глубочайшего презрения. Многие их этих судей только сегодня раболепствовали перед ним, а теперь они-то именно и глядят на него строго и высокомерно. Только вечное холопство может так исказить людей – и старая Русь вся исхолопилась, озверела и исказилась до потери не только человеческого достоинства, но и образа и подобия человеческого. И ничто, в свою очередь, в такой мере не поселяет в людях высокомерия и гордости, как то же холуйство: ни у кого не вызывает такой
291

горделивой и величавой осанки, как у настоящего холопа.
Таких гордых холуев видел теперь перед собой князь Хованский.
- В чем мои вины? – спросил, было, он с такою же холуйскою гордостью, но вчера, пресмыкающийся перед ним, ныне судья Лыков, с неподобающим величием осадил его.
- Твоих речей мы довольно слышали! – крикнул он. – Теперь послушай наши… Не все коту масленица.
- Лыковая твоя душонка, - прохрипел старик.
- Господа бояре! – обратился Хованский к своим товарищам по царской думе, собравшимся присутствовать теперь при его казне. – Выслушайте главных заводчиков с самого начала стрелецкого мятежа, от кого он был вымышлен и учинен, и их царским величествам милостиво донесите, чтобы дали нам с теми заочные ставки. Если же то все, как говорят мои враги, наделал мой сын, то я их предаю проклятию.
- Поздно теперь толковать об этом! – крикнул Милославский. – Великие государи решили казнить тебя за твои злодейства смертью. Выслушай-ка лучше свой приговор.
- Во время чтения приговора Хованский несколько раз порывался, было, говорить, но Лыков всякий раз останавливал его.
- Твоя речь впереди – на том свете, там оправдывайся.
Но когда Шакловитый дочел до подметного письма, старик заплакал.
- О! Знаю я, кто моей головы ждет… Господи! – он поднял голову к верху и, как бы обращаясь к голубому небу, с силою воскликнул: - Боже праведный! Когда его душа, кто моей души ищет, будет некогда также прискорбна, даже до смерти, ико ныне моя – да будет скорбь его лютее Каиновой.
Он плакал и старческие слезы его текли по лицу и капали на пыльную землю, а он не мог даже стереть их, потому что руки его были связаны.
Между тем, Шакловитый, дочитав изветное письмо, произнес:
- Воровские дела ваши с оным письмом сходны, - примите же смерть.
Но в душе старика еще шевельнулась надежда. Рыдая, он просил свести его на
очную ставку с доносчиками.
- Я укажу доносчиков – только не казните меня так скоро! Смилуйтесь, господа бояре!
Хитрый Милославский что-то шепнул царевне Софье, тут же сидевшей со всеми боярами. Софья затем подозвала к себе Сумбулова, тоже что-то пошептала ему на ухо, и тот бросился во дворец.
В это время к осужденным подошла какая-то женщина, ярко и пестро до шутовства разнаряженная, с красными и голубыми лентами в косе и с красным колпаком в виде греческой фески на голове. Это была известная всему двору дурка Степанидка, одна из множества постельниц царевны Софьи.
- Здравствуй, князюшка! – сказала она, - чтой-то тебя спеленали – ручки-ножки повязали… Аль сосочку хотят дать молодцу.
Старик злобно взглянул на нее и отвернулся.
- Али привередничает ребеночек, что его спеленали? – приставала ехидная дурка. – А где же твоя колыбелька? Должно, в застенке, аль на Лобном месте?
- отойди, змея подколодная! – прошипел старик.
- А! Бедненький Иванушка! – ехидничала дурка. – Вон сопельки-то распустил… Дай-ка я тебе нос ототру…
И она схватила его за нос… Старик отшатнулся назад и плюнул в свою мучительницу.
- Вот же тебе, гадина! Съешь!
- Ничего – утрись, - спокойно отвечала дурка. – Допрежь сего ты всем носы-то утирал, а теперь вот я тебе нос утерла… Ха-хо-ха-ха!
292

В этот момент из дворца прибежал Сумбулов и громко произнес:
- Великие государи указали: вершить злодеев немедля, без мотчанья, не слушая их затейных речей! Вершить без палача!
Милославский дал знак стременным стрельцам, стоявшим около осужденных.
Старик Хованский понял, что всякие оправдания будут теперь напрасны. Молча, злобным укором оглянул он бояр, исполнителей казни, подошел к заранее подготовленной плахе, и положил на нее свою голову. Один стрелец схватил его за волосы, другой топор, и отсеченная голова упала на землю, а подле нее рухнуло туловище.
С воплем ринулся молодой Хованский к плахе, с трудом нагнулся он со связанными руками, поцеловал сперва бледную голову отца, а потом его грудь, выпрямился во весь рост и, также молча, как отец, положил свою голову на плаху. Стрелец махнул топором в другой раз, и голова князя Андрея отделилась от тела. Третьим взмахом топора была отсечена на той плахе голова Бориса Одинцова, из самых преданнейших людей Хованского.
Обезглавленные трупы обоих князей положили в один гроб и ночью отвезли в Городец, находившийся в недальнем расстоянии от Воздвиженского.
Вздрогнула и побледнела царевна, узнав о казни Хованских. К устрашавшему ее красавцу-юноше Нарышкину прибавились еще три новые тени. Не слишком, однако, она поддалась страху, оправдывая себя в совершенных казнях необходимостью возвысить Церковь и государство и успокаивая себя тем, что приговоры об этих казнях были поставлены не ею, а боярами. Двадцатичетырехлетнюю девушку-правительницу, решительную и властолюбивую, гораздо более смущали не признаки мертвецов, а живые люди.


LXXVIII

Но бояре не подумали о том, не вспомнила и Софья, что у казненных князя Ивана Хованского и его сына Андрея еще имелся младший сын Иван Иваныч, стольник царя Петра.
Последний, узнав о казни отца и брата, тотчас вскочил на коня и без оглядки помчался в Москву из Троицкой лавры. К ночи он был уже там.
Вместе с ним прискакал в Москву и товарищ его Григорий Языков.
Прискакав в стрелецкую слободу, приказал ударить набат и сбор. Проворно на этот тревожный призыв сбежались стрельцы к съезжим избам.
- Братья, други, что я поведаю вам. Слов нет для моей горести. Отца и брата моего, князя Андрея, убили бояре, без розыска, без суда и ведома царского, как режут пастухи овцу чужую, забеглую…
- Переведут они и вас всех в одночасье! – кричал Языков. – Одоевские да Голицыны хотят всю надворную пехоту вырубить. Едучи дорогою, мы видели: несметное множество воинов со всех сторон идет к Москве великим боем, чтобы в слободах ваших извести всякую душу живую до последнего младенца… И дворы пожгут… Князь Андрей с северцами – от Твери идет. Князь Петр Урусов от Владимира полки ведет. Боярин воевода Шеин с ним на Коломенском пути с рязанцами своими. А воевода волынский от Можайска подошел… Конец вам приспел, коли не станете за себя, за жен, за детей ваших…
Было дело уже к полуночи. Недолго совещались стрельцы и решили: отсидеться в Москве, не пускать сюда ни друга, ни недруга.
- От татар отсиживались, и своих не пустим, коли што…
После многих дней тишины снова зазвучал набат в самую полночь.
293

Поднялась на ноги испуганная Москва: неужели снова мятеж? Или горит весь город?
Все высыпали на улицы…
А по ним двигались отряды стрельцов с мушкетами, с пиками… У городских ворот ставили караулы. В Кремле заперли все входы и выходы, забрали всю артиллерию, все припасы с Пушечных дворов и развезли их по полкам.
- Пусть теперь сунутца… Встреча готова, - вызывающе толковали стрельцы. – Не холопы мы, не торгаши безоружные, сами воевать умеем…
- Да чем тут бояр ждать, гайда в Вознесенское, покуда там сила великая не собралася, - предлагали более отчаянные головы.
Но их не послушали.
И у многих с первыми лучами рассвета отваги поубавилось, стали приходить более благоразумные мысли.
Часть стрельцов из начальных людей, окруженных также и рядовыми, еще ночью ворвалась в покои самого патриарха, в его Крестовую палату, где он сидел уже облаченный, услыхав о приближении незваных гостей, старых знакомых по майским бесчинствам и разбоям.
- За нас постой, отец патриарх, - кричали все, кто проник в палату, - грамоты пиши на Украину, во все города, шли бы казаки не к государям, а сюда на Москву, тебе и нам на помочь. А не захочешь, с боярами заодно встанешь – тебя, гляди, не помилуем. Нам своя шкура всего дороже.
- Чада мои, - взмолился Иоаким. – Хиба ж послухають меня украинци? Давно я оттуда. И не знають, мабуть, там, шо я и сам украинец… Всуе помыслили. Лучче Бога да государей прославлять, не наказали бы вас за буйство…
- Поди ты, старец… што разумеешь?.. Гайда, братцы, упредим бояр, на Воздвиженское.
- Не спеши в петлю, сама придет. Преждем, што от бояр, каки вести будут? – останавливали другие нетерпеливых товарищей…


LXXIX

В Москве время прошло до рассвета.
Стоявшие у застав караульные не спали всю ночь, но все же перехватили посланца царского, стольника Зиновьева.
- Иди, иди к святейшему. Поглядим, каки таки грамоты у тебя, - кричали возбужденные, хриплые голоса.
- Вот читай на голос, отче, што пишут тебе государи, - потребовали стрельцы, подавая послание Иоакиму.
Он сломил печати и прочел вслух извещение о казни Хованского.
Когда дошло до места, где говорилось, как старик Хованский обвинил московскую надворную пехоту в заговоре против царей, - так и всколыхнулись все, кто был здесь. Тут же прочел патриарх приложение к письму царей – донос на Хованского.
- Неправда все то… Быть того не может!
- Слухайте ж дали, чада мои, - остановил их патриарх.
Конец послания обещал полное прощение надворной пехоте и забвения всем, если стрельцы перестанут волноваться, не станут слушать прелестных слов и лукавым письмам веры не дадут.
- Слыхали мы посулы всякие… Пока у нас спицы железные в руках – покель мы не в дураках. А сложили свои рогатины – тут и бери нас голыми руками. Не на таких
294

напали… Слышь, батько, пиши ты государям: смуты де никакой нет. Служить мы им волим по-прежнему, как и родителям ихним служивали. А без опаски тоже не мочно. Вот государи силу какую – войско собирают… Москву покинули… Пошто это? Пущай назад ворочаютца. Мы их крест целовали – и страху пусть не имут. А покуль государей на Москве не будет, все думаетца нам: против нас гневны, на нас пойти сбираютца.
- И що вы, чада мои, хиба сами не знаете: пора осенняя, издревле то звычай у государей шестовать во святу обитель тую к памьяти преподобного отца Сергия. А о прошении вашем им на Москву буты и вскорости я писать стану царям. От архимандритов Андриана с Зиновьевым и повезут мои грамоты.
- Ладно. Да ты нам, слышь, почитай, што писать станешь.
Быстро было составлено послание Иоакима к царям, конечно, в том смысле, как требовали стрельцы. Отдал он при выборных пакет послу Зиновьеву и Андриану, и те поехали в лавру.
Но не знал никто, что патриарх наедине дал устный наказ посланцам своим.
- Што було тута – сами бачили, - говорил он обоим. – Так и доложить их царским величествам и самой царевне. А ихаты сюды пока невдобно и опасно. Як час придет, я знать дам государям. Беречься треба стрельцов, усе помышляют бунт о побиении невгодных им бояров…
Но и без советов осторожного старика Софья знала, как нельзя доверять обещаниям стрельцов.


LXXX

Наступила ночь. Набат продолжал гудеть. Стрельцы вооружались и укрепляли Кремль. Переводили туда свои семьи, перекапывали улицы, строили надолбы и ожидали нападения служилых людей, бывших при царях в Троицкой лавре. В то же время и там укрепляли стены против ожидаемого нападения стрельцов: втаскивали на раскаты пушки, расставляли их по зубчатым стенам монастыря. Высылали на дорогу разведочные отряды и устраивали в оврагах и лесных местах засады для наблюдения за движением стрельцов в случае похода из Москвы. Во всех этих распоряжениях Софья принимала деятельное участие, вверяя оборону лавры князю Василию Васильевичу Голицыну со званием ближнего боярина.


LXXXI

Однако напрасны были все эти приготовления. Стрельцы пока не двигались на Троицкую лавру.
Софья между тем принимала все меры для устрашения стрельцов. Она послала в Москву думного дворянина Голосова для объяснения со стрельцами о казни Хованских.
- Скажи им, - говорила царевна, - отправляя в Москву Голосова, чтобы за Хованских не заступали. Скажи им также, что суд и казни вынесены царями-государями от Бога, следовательно, об этом не только говорить, но и думать не приходится. Объявил также стрельцам патриарх, что им опалы не будет, если они принесут повинную и пришлют в лавру по двадцать человек лучшей своей братии из каждого полка.




295


LXXXII

А надворная пехота первый день до глубокой ночи не покидала улиц и площадей. Ожидая нападения, стрельцы загородили надолбями, прочными нагромождениями, проезды к Кремлю, укрепили Земляной городок и Китай-город, семьи свои перевели в Кремль. Неумолчно на улицах раздавалась пальба из ружей и пушек, отчасти для устрашения врагов, а в то же время и для поддержания бодрости у самих стрельцов.
Привычные ходить в бой под чьим-нибудь началом, теперь стрельцы своего ближайшего начальства не слушали. Не доверяли ему, друг с другом спорили из-за каждого пустяка… И только боязливо думали, что все принятые меры, конечно, не спасут, когда цари со всей своей земской силой пойдут на них, как на новых опричников.
Но и у Троицы было не совсем спокойно. Начинать междоусобие не хотел никто. И снова прискакал посол царский, думный дворянин Лукьян Головин на Москву.
“Строго приказываем, - объявляла от имени царей Софья, - смирить себя. Всполоху и страхов по Москве не вчинять, за Хованских не заступаться. И тогда гнева не будет на надворную пехоту от государей. А судить изменников – им, государям, от Бога власть дана”.
Прочитав послание, патриарх от себя, по поручению царицы, объявил:
- За смятение опалы на вас не буде. Не вы, а Ивашка Хованский молодой виною в том вашем шатании. На него и кара. А вы челом бейте государям. Послать от каждого полка, хотя б по двадцать человек, луччей братии, нехай повинятца за усих. От усе кончится миром та ладом, по слову Божию.
Боярин М.П. Головин, явившийся на Москву, чтобы привести в порядок и взять в свои руки военную силу иноземную и слободских людей, не приставших к волнению стрельцов, то же самое подтвердил.
Не сразу решились стрельцы послушать доброго совета: каждый день собирались на свои полковые сходы. Старые стрельцы, бородачи, по-детски обливались слезами и причитали:
- Конец приходит нашим слободам, нашей вольности… Сами на смерть  первых товарищей посылать собираемся… Вот уже последние смерды, торгаши бездарные, холопы боярские, слуги кабальные и те над нами потешатца стали. Толкуют: “Не вам бы, мужикам, володеть разумными почестями, людьми, князьями да боярами. Не вам великим государям указывать”. А давно ль то время было, не далеко ушло, когда и вся Москва нам в ноги кланялася…
Кинулись к патриарху стрелецкие головы:
- Не иначе пойдем к царям, как пошлешь батько с нами владыку, какой получче. Пусть молит за нас царей. Не казнили бы лютою смертью. А мы языком работать не горазды. Все больше саблею государям служили… Уж ты не оставь нас, батько!
- От як нужда – и я став батькой… А то сбыралыся раскола безумного на мое место поставить, - не удержался от упрека патриарх. – Ну, та я зла не помню. Бог простит. А пошлю я с вами митрополита Илларивона суздальского. Зело разумен муж той царям угодный. Вин вас отмолит…
Как на явную смерть шли выборные к лавре, окружая колымагу Иллариона. Каждый отряд войск, собранных Софьей, какой попадался на пути, стрельцы принимали за облаву, посланную на них.
Село Воздвиженское в десяти верстах от Троицы было полно войск.
- Тут нам и конец, - решили между собой стрельцы.
И многие их них тайно вернулись в Москву.
- Вы откуда? – спрашивали беглецов.
296

- Да с плахи сорвались, из петли ушли. А другие все – и на том свете уже…
Плач и ужас воцарился в слободах.
А посланники стрелецкие в это самое время прибыли к Троице с митрополитом Суздальским Илларионом. Было это 27-го сентября. Их сразу пустили в лавру. Пришлось остановиться в посаде и ждать.
Только через три дня Софья выслала к послам от имени государей дворянина Лукьяна Голосова.
На монастырском дворе, пред боярами и послушниками, Голосов, не спросив благословения у Иллариона, дерзко оглядел челобитчиков.
- А повелевают государи с государыней, - процедил он сквозь зубы, - чтобы стрельцы от смятения отстали, сполохов и устрашения на Москве не производили, за казнь Хованских не вступались.
Он тряхнул горловой, передохнул и поднял высоко руку.
- А казнили их не лукавством бояре, но Божьим благоволением. Измена бо розыском обнаружена и подлинным свидетельством суд же о милости и казни вручен от Бога царям-государям. А стрельцам тот же приговор скреплен рукой царей, не токмо говорить, а мыслить о том не довелось.
Точно в церкви, с глубоким вниманием выслушали послы требования государей и, превозмогая стыд за свое унижение, пали на колени.
- Даем обетование от всех полков, замириться, токмо бы помиловали нас государи, не пускали на Москву дворянские рати, не разоряли домы стрелецкие.
- И домы убогих людишек, - робко прибавил кто-то.
Илларион поднял руку.
- Яко милует Бог чад своих, христиан, тако помилуют государи холопей своих, стрельцов кающихся.
Челобитчики не поднялись с колен до тех пор, пока Голосов не посулил просить у царевны разрешения принять лично послов.
У ворот Иллариона остановил игумен.
- А коли преступил ты, владыко, порог смиреной обители сей, тогда тебе наши хлеб и соль откушать.
Поломавшись, Илларион почеломкался со всеми выборными и поплелся за игуменом.
Его проводили в покои, где обитало царское семейство.
Софья встретила гостя у порога кельи.
- За что, Господи, одарил меня честью такой? – слащаво улыбнулся Илларион. – Почто честь мне такая, что сама царица-правительница встречает меня?
Благословив Софью, он припал в жарком поцелуе к ее руке.


LXXXIII

Сытно потрапезничав и отдохнув, митрополит отправился с Иваном Михайловичем в покои игумена на сидение. Там уже поджидали их царевна, князь Урусов, Василий Васильевич, Шакловитый и Петр Андреевич Толстой. Урусов сообразил, что приказ Милославского выполнен, и все дороги к Москве заняты дружинами.
- Пущай поартачатся стрельцы, пущай посидят на Москве. И десятка ден не пройдет, как с гладу сами же перегрызут друг дружку! -  кичливо сложил руки на грудь князь. – Ни единому возу с зерном не быть на Москве до той поры, пока ты, государыня, того не восхочешь.
Последним с обстоятельным словом о состоянии духа мятежников и с советом
297

выступил Илларион. Окончив, он низко поклонился Софье.
- Доподлинно, государыня, верой и правдой послужило престолу православное духовенство. Не кичась, говорю: священники и монахи единые потрудились, и создали раскол серед староверов – стрельцов и иных смердов! – и улыбнулся счастливой улыбкой, точно вспомнил что-то уж очень сердечное. – Всю крамолу свалили мы на Пустосвята да на Хованского, благо примолкли они до века по мудрому повелению твоему.
Лицо Софьи потемнело, и в глазах на короткое мгновение мелькнуло что-то похожее на жалость. Может быть, вспомнила она дерзновенного искателя истины, спорившего с патриархом в Грановитой палате. Или представился он ей валяющимся в пыли обезглавленным богатырем. Может быть, сжалось вдруг сердце раскаянием. Но еще мгновение, и опять светятся торжеством глаза: в них самозабвение, тихая радость и величавый покой. Такой она будет в порфире с державой в твердой руке.
Царевна не слушает больше речей. Она предается внезапно охватившим ее мечтам и непроизвольно придвигается ближе к Василию Васильевичу.
Шакловитый сидел подле Иллариона и будто безразлично барабанил пальцами по своим бородавкам. Он наружно холоден, но внутри его бушует пламень. “Коли ж изведу я тебя, еуронайца бесхвостого?!” – ругается он про себя и чувствует, как задыхается от ревности.
- Из словес наших разумею я, - вскидывает Софья головой, - что можно бы и милость свою показать стрельцам? – и, подумав, щелкает пальцами. – Да страшусь, не рано ли еще показывать милость бунтарям.
Урусов убежденно тычит себя в грудь кулаком.
- Ниже травы ныне стали стрельцы. Узрели, что от дерзновенных затей их осталось
разбитое корыто и ничего больше. Помилуй их и вернись, государыня, в Москву.
- А и быть посему! – сдается Софья. – Противу мира да тишины мы не мятежники!
Низко кланяясь, один за другим оставляют келью вельможи. Шакловитый мнется, покашливает, старается привлечь внимание Софьи.
Но царевна не замечает его. Не до того ей. Федор Леонтьевич отвешивает земной поклон, набирает полный рот слюны и чихает с таким расчетом, чтобы заодно оплевать и лицо князя.
- Мужик! – брезгливо утирается Василий Васильевич. – Темь азиатская!
Дьяк не слышит, шагает удовлетворенно по узеньким, пропитавшимся запахом ладана и елея, сеням.


LXXXIV

В день Покрова к Троице прибыли новые челобитчики. Софья приняла их в тот же день и, прежде чем приступить к переговорам, наказала накрыть столы.
Стрельцы не ожидали такой радушной встречи и были глубоко умилены вниманием царевны.
- А и не было того, чтобы не жаловала я милостями полки стрелецкие! – подняла она братину и, отпив из нее, передала дальше по кругу.
Челобитчики почтительно отпивали из братины и потом прикладывались к ней, как к чаше со святыми дарами.
Родимица сидела у окна и грустила. “Все живы, - с завистью глядела она на пирующих, а моего нет, как нет. Как в воду канул!” Она еще с утра опросила челобитчиков, не слыхали ли они чего-либо о пятидесятном, но получала неутешительный ответ.
- Ушел соглядатаем и пропал. Только и видели. Попировав со стрельцами, царевна,
298

сославшись на недомогание, ушла.
Милославский же приступил к делу.
- Мир, выходит, честные стрельцы?
- Мир, барин, сам знаешь.
Иван Михайлович поднялся из-за стола.
- А мир, так и весь тут сказ.
Челобитчики поняли это как конец беседы, и тоже встали. Но Милославский вдруг нахмурился.
- Куда вас погнало! Или не разумеете, что коль впрямь ищите мира, надобно обо всем договориться, чтоб погодя не бранились.
Усевшись, он внушительно высморкался в кулак, и грозно оглядел выборных.
- Перво-наперво крест целуйте на том, что впредь не будете бунтарить, кругов заводить, к раскольникам приставать. Даете ли обетование?
Стрельцы молча повернулись к иконам.
- И дале, - зашепелявил боярин: - о злых умыслах, о непристойных и крамольных словах, о прелестных письмах немедля доносить в приказ надворной пехоты. Слышите ли?
- Слышим, - таким упавшим голосом ответили челобитчики, как будто обрекали себя на смерть.
Милославский продолжал умиляться собственными словами:
- К боярам, думным людям, воеводам и полковникам с шумом и наглостью не приходить, быть у своих полковников в послушании и подобострастии безо всякого прекословия.
Челобитчики беспомощно опустили руки.
- Неужто же угодно государям вернуть нас к грибоедовским черным дням?
- Куда путь держали, туда и пришли, - нагло ухмыльнулся боярин. - Малое взяли – к великому потянулись. Ан глядь, и безо всего остались. – Он потер руки и откинулся на спинку кресла. – И еще: всех боярских и гулящих людей, записанных в лихое время в полки, выкинуть из строя и вернуть помещикам.
Стрельцы долго молчали, не могли решиться целовать крест на том, что сами станут сызнова холопами и отдадут помещикам бывших крепостных и гулящих на верную погибель.
- Что ж не ответствуете?
- Без круга не можем такого обетования дать, - глухо выдавил из всех один из стрельцов. – Дозволь вернуться на Москву, полки запросить.


LXXXV

Илларион не обманул выборных. Правительница приняла их в окруженном укреплениями монастыре. Она вышла к ним без царевен, лишь с немногими боярами, не возбуждавшими в стрельцах к себе ненависти.
- Люди Божии, как вы не побоялись поднять руки на благочестивых царей? Разве вы не участвовали в крестном целовании? Посмотрите, до чего довело ваше злодейство: со всех сторон люди ополчились на вас. Вы именуетесь нашими слугами, а где ваша служба, где покорность? Раскайтесь в ваших винах, и милосердные цари помилуют вас. Если же вы не раскаетесь, то все пойдут на вас.
Выборные повалились царевне в ноги, заявляя, что у стрельцов нет злого умысла ни против царей, ни против бояр. Правительница отпустила их всех из лавры.

299


LXXXVI

Наутро челобитчики вернулись из Москвы в Троицу.
- Ну, как? Удумали? – прожевывая на хорду пирог, вышел к стрельцам Иван Михайлович.
- Удумали! – уронили на грудь головы выборные.
И как иной приговоренный, вытаращив стекленеющие глаза, торопится к плахе, чтобы скорее, сейчас же, сию минуту, не задерживаясь ни на мгновение, подставить голову под секиру, разделаться, избыть, наконец, непереносимый ужас ожидания смерти – так и стрельцы с лихорадочной быстротой произнесли слова позорного обетования выполнять неуклонно все, что потребовал Иван Михайлович.


LXXXVII

5-го сентября стрельцам, созванным в Успенский собор, было объявлено царское прощение, но правительница ожидала, пока они совсем успокоятся, и только 6-го ноября она и все семейство вернулись в Москву, а 6-го декабря думный дворянин Федор Леонтьевич Шакловитый был назначен начальником Стрелецкого приказа со званием окольничего. Возвышение его было и неожиданно и чрезвычайно быстро.


LXXXVIII

Стрелецкие и раскольничьи смуты, подавленные царевною, придавали молодой правительнице все более и более самоуверенности и твердости. Все сильнее и сильнее чувствовала она власть, бывшую теперь в ее руках.
По возвращении в Москву из лавры она начала деятельно заниматься государственными делами. При этом главным пособником и постоянным ее руководителем стал князь В.В. Голицын. Она повелела Голицыну именоваться и писаться “новгородским наместником, царственных больших печатей и государственных посольских дел оберегателем и ближним боярином”.


LXXXIX

Примирение совершилось. Стрельцы согласились подписать все, что от них потребовала царевна. Кроме того, они же, конечно, по наущению бояр били челом Софье.
- Дозволь, царевна, с обоими государями, разломать той столб, што на Пожаре стоит, штоб не было от иных государств царствующему граду стольному, Москве зазорно. Лучше и памяти не иметь о том, што было. И молодых наших охальников подбивать той столб на озорства не станет…
Конечно, позволение было дано.
2-го ноября стрельцы Ермолаева полка явились на Красную площадь и срыли до основания позорный этот столб, прославивший мятеж и убийства, совершенные ради личных целей и по воле той же царевны Софьи, которая, когда понадобилось, умела живо справиться со своими прежними единомышленниками - стрельцами.
Так после двух главных свидетелей и пособников ее коварных дел, после
300

Хованских был уничтожен и каменный свидетель происков лукавой, властолюбивой царевны “царь-девицы”, как уже стали звать Софью и в народе.


XC

Дворяне, почувствовав свою силу, начали действовать самодержавно.
Поход на Москву принес дружинам немалые убытки. Не зная, чем окончиться затея Софьи, помещики, чтобы не раздражать через меру крестьян, вооружились и запаслись провиантом на собственный счет. Победив же, они с легким сердцем наложили тягчайшую подать на убогих людишек. Все, что было припасено крестьянами на зиму, господари приказали перевезти в свои амбары. Ослушание каралось жестоким избиением, а подчас и смертью. Людишки попытались сунуться с челобитными к воеводам, но их встретили так жестоко, что они поспешили заблаговременно, пока цела голова на плечах, вернуться по домам. Толпы людей волей-неволей бросали насиженные места, примыкали к разбойным ватагам или нищенствовали. Однако разбойникам редко удавалось поживиться в господарских усадьбах. Сильные дворянские дозоры стерегли все дороги, и плохо приходилось вооруженным дрекольем и камнями ватагам с обвешанными с ног до головы пищалями, копьями, саблями, кинжалами и пистолетами дворянами. Весь путь к лесу усеивался тогда трупами и ранеными. Озверевшие дружинники никого не брали в полон. Умирающие оставались лежать в снегу неубранными до тех пор, пока не истекали кровью и не замерзали.


XCI

Власть над стрельцами была передана осторожному и ловкому Шакловитому, который на деле доказал, каким умелым и непритязательным на вид пособником может служить в самых опасных и сложных положениях государственной жизни.
6-го ноября двор торжественно вступил  в Москву и все, казалось, было забыто. Почти полгода непрерывных волнений, убийств и мятежа утомили всех.
Казна пустовала. Люди мирные страдали от лишений и вечного страха за свою жизнь, имущество и свободу.
Доносы, подозрительность, как ядовитое море грязи, разлились по лицу земли за это время и все задыхались в смрадном воздухе, полном испарений крови и слез. Поэтому Софье было легко понемногу приступить к осуществлению широко задуманного плана.


XCII

Всюду на первые места в управлении царством посажены были преданные ей люди или ничтожные и безликие, слепо готовые исполнить всякий приказ свыше.
Иван Милославский ведал приказами: Судебным, Челобитным, Иноземным, Рейтарским и Пушкарским. От него зависели суд и расправа в главных русских городах. Начальство над иноземными войсками, над всей артиллерией, над рейтарскими и иными полками, кроме стрелецких полков и над крепостями.
Василий Голицын, кроме Посольского приказа, получил в ведение Малороссию, слободские полки, Новгород, Пермь, Смоленск, Киевскую лавру и иные важнейшие монастыри, богатые казною и влиянием на народ, заведовал иноземными храмами в
301

России и даже склонялся к католическому блеску и формам церкви, получил и Немецкую слободу в Москве, а равно и всех торговых иноземцев в качестве верховного консула по торговым оборотам, совершаемым  в чужих краях. Таким образом, он фактически стал главой всей правительственной машины, диктатором без объявления о том, и сам же водил войска в походы.
Шакловитому, кроме Стрелецкого приказа, царевна поручила и Сыскной приказ, тайную канцелярию свою.
Безвредные и не особенно способные, но послушные люди, занимали иные важные посты. В Разряде, исполнявшем обязанности генерального штаба, сидел думный дьяк Василий Семенов. Окольничий, худородный дворянин Алексей Ржевский ведал финансами России в качестве начальника Большой казны и Большого прихода.
Удельное ведомство, так называемый Большой дворец, поручен был не одному из первых бояр, а простому окольничему их рядовых Семену Толочанову. Он же сберегал и всю государственную сокровищницу, Казенный двор.
Земские дела вел думский дьяк Данило Полянский, в Поместном приказе дворянские вотчинные дела вершил окольничий Богдан Полибин.
Если эти, скорее прислужники, чем сановники большого государства и были удобны, как послушное орудие, то с другой стороны положиться на них было невозможно в случае решительного столкновения с какой-нибудь опасностью.
Софья скоро узнала это на самой себе.
Постепенно раскручивая пружину, туго затянутую для нее стрелецкими волнениями в малолетстве царей, Софья уже через месяц после возвращения в Москву, стала всюду показываться на торжественных выходах наравне с царями.
Сильвестр Медведев и иные придворные льстецы-борзописцы не только слагал в честь царь-девицы оды и стихи. Шакловитый постарался выложить в Амстердаме хороший гравированный портрет ее в профиле и венце. Был написан титул, как подобает царице монархии: “Софья Алексеевна”.
Копии портрета на государственном орле (гербовой бумаге) печатались и в Москве в собственной печатне Шакловитого.


XCIII

Шакловитый рьяно принялся за исполнение своих обязанностей.
- Ни единого бунтаря! – отдал он короткий приказ по полкам. – Либо государям служить, либо болтаться на двух столбах с перекладиной.
И доподлинно, Шакловитый не шутил. Стрелецкие слободы кишели языками и подслухами. Застенки работали день и ночь.
Из угодливого перед всеми заискивающего хитреца Федор Леонтьевич быстро перерядился в кичливого и властного вельможу. Его слово стало законом для всех, даже для многих бояр. Никто не смел ослушаться воли начальника Стрелецкого приказа, ежели остерегался гнева Софьи и Милославского.
Дьяк приходил ежедневно с докладом к царевне и оставался у нее до позднего вечера. То, как Шакловитый относился к Софье, давало право людям, близким к Кремлю, многое подозревать. Федор Леонтьевич знал от языков, какие ходят о нем и правительнице слухи, но не только не возмущался, а лез из кожи, чтобы слухи эти еще больше раздуть.
Голицын старался не показать вида, что знает о новом увлечении Софьи. В сущности, ему было все равно, кого полюбит царевна. Важно было только, чтобы он по-прежнему оставался на верхних ступенях чиновной лестницы. Кроме того, Василию
302

Васильевичу просто не верилось, чтобы царевна променяла его, родовитого князя, на какого-то безвестного “мужика-проходимца”. Он до поры до времени решил выжидать, тем более что отношение к нему со стороны Софьи не только не ухудшилось, а принимало еще более сердечный характер.
Со дня возвращения царского семейства на Москву партия Нарышкиных ни разу не принимала участия в сидениях и старалась ничем не заявлять о своем существовании. Чтобы окончательно признать младшего царя, Софья почти ежедневно устраивала торжественные службы в соборе, куда выводила с крикливою пышностью утопающего в богатых одеяниях и самоцветах каменьях одного Ивана.
Старшего царя весьма утомляли бесконечные выходы, но он безропотно подчинялся воле сестры, делал все, что она предлагала ему.
Петр же и не помышлял о сварах с сестрой. Единственным желанием его было уехать как можно скорее в Преображенское. Он изнывал по воле, как изнывает запертый в клетке волчонок. Низкие своды кремлевских хором давили его тяжким надгробием, порождали смертельную тоску и бешеный гнев. Он и малое время не мог усидеть на одном месте, беспрестанно рвался куда-то, искал дела, без толку суетился и долгими часами, до одури, что бы только забыться, кружил по сводчатому душному терему.
Наталья Кирилловна с опаской поглядывала на сына, не знала, чем утешить его. Не помогли царю ни святая вода, ни наговоры ведуний, ни лекарские умельства.
- К робяткам! На Преображенское! Вели к робяткам! – твердил он одно и то же, топая исступленно ногами.
- Порченный! Порченный! – прятала царица в руки лицо и захлебывалась в горючих слезах.
Но с отъездом из Москвы медлила.


XLIV

Отстранив Нарышкиных от всякого участия в управлении государством и, вертя, как вздумается, безвольным, полублаженным Иваном, Софья стала единою господарынею Руси. Заветная думка ее исполнилась.
Но полной радости не было. Сознание, что рано или поздно власть должна будет перейти к Петру, давило ее. Она знала, что болезненный Иван протянет недолго и что после смерти его Петр станет единодержавным царем.
Оставалось одно – венчаться самой на царство.
Однако ближние пока что удерживали ее от такого шага.
- Не приключилось бы греха. Поспешишь – людей насмешишь.
Царевна не спорила, терпеливо ждала, тем более что положение ее с каждым днем крепло. На Москву приезжали послы от дворян и, напросив новых льгот и милостей, заверяли пред образом, что, как и вначале, готовы послужить головой Милославским.
Изредка покой Софьи омрачался вестями о крестьянских волнениях, о голодном море, косившем нещадно людишек, о произволе господарей. Но она старалась не придавать вестям особливого значения и, морща низенький лобик, утешала себя:
- То и при родителе нашем, при дедах, с начальных времен смерды разбойничали. К сей пригоде вдосталь у нас батожья припасено.
Василий Васильевич не сдерживался в такие минуты и страстно защищал “убогих людишек”:
- Обрати взор свой, - протягивал он руки, - на сонмы голодных. Нешто таким должно быть подножие трона?!
Царевна улыбалась и будто в шутку зажимала Голицыну рот. Князь умолкал и,
303

посидев немного для приличия, оставлял Кремль.


XCV

Дома Голицын держался как европеец, носил французского покроя платья, принимал иноземцев. В богатых его хороминах можно было видеть астрономические снаряды, латинские, польские и немецкие книги, сочинения, относящиеся к государственным наукам, богословию, церковной истории, географии, зоологии и ветеринарному искусству. Гости восхищались гравюрами, зеркалами в черепаховых рамах, статуями работы итальянских умельцев, резной мебелью с инкрустацией, затейливыми часами столовыми и боевыми, диковинными шкатулками, чернильницами янтарными и разнообразнейшими изящными безделушками.
- Во всем ты, князь, еуропеец, - покачивали головами бояре. – Эдак дале пойдет – и духу в тебе нашего, русского, не останется.
Василий Васильевич не смущался.
- То, что лик каждодневно омываю и благовонием телеса натираю, да и со свиньями из одного корыта не потчуюсь – не в укор мне и не в сором Русии, но в честь, - огрызался он и продолжал жить по-своему.
Лучшими друзьями князя были молдавский боярин Спафарий, занимавшийся переводами книг, о котором ходили слухи, будто он связан с иезуитами, и монахом Сильвестром  Медведевым.
Спафарий и Медведев засиживались часто за полночь у радушного хозяина. Говорили они с ним исключительно по-латыни.
Спафарий сам был сторонником освобождения крестьян и с большой охотой помогал князю в составлении смелых записок и планов, которые должны были, как выражался боярин “переустроить государство Русское”.
С Медведевым Голицын любил беседовать об иноземцах и вместе с ним мечтал о том дне, когда “московские государи доподлинно побратаются с еуропейскими королями”. Князь более других ценил французов. Он не на шутку подумывал вступить в близкие сношения с Людовиком XIV и привлечь короля к участию в войне с Турцией.
Спафарий и Медведев знали, что Франция расположена к Турции, а “Русию” презирают, но не хотели омрачать духа начальника Посольского приказа.


XCVI

Голицыну доложили, что к его дворецкому приехал из деревни крестьянин, прослывший в народе “чародеем”.
Дождавшись ночи, князь приказал тайно доставить к нему приезжего.
Крестьянин тотчас же явился, и, метнув поклон, подошел к Голицыну.
- Можешь ли соперника извести? – шепотом спросил Василий Васильевич.
- Коли велишь, боярин – хоть двух!
Совершив наговор, “чародей” собрал рассыпанные по полу тертые коренья, поплескал на них водою и передал господарю.
- Единожды кинешь в щи зазнобушке, и до века опричь тебя ни единого не промолвит.
Утром Голицын отправился в Кремль. Исполнив все, что ни казал ему крестьянин, он со спокойной душой вернулся домой.

304

- “Так-то лучше, - ухмылялся князь, - хоть и не страшусь я дьяка, а все же пущай не путается под ногами”.
Вечером Василий Васильевич решил проверить, действительно ли нагорный корень оказал свое действие.
Прибыв в Кремль, он прокрался тайным ходом к терему Софьи.
- Дьяк! – вспыхнул Голицын, услышав голос Федора Леонтьевича.
Уловив звук поцелуя, он помчался домой.
- Баню! – налетел князь на дворецкого. – Без роздыха топить! Да чародея подать!
Сорвав с приведенного крестьянина одежду, Голицын втолкнул его в баню и запер на замок дверь.
В полночь в опочивальню вошел дворецкий.
- Повели освободить дядьку моего, - взмолился он. – Помирает от пару.
Голицын перекрестился и поплотнее укутался в шелковое стеганое одеяло.
- Уйди… и боле не тревожь, коли охоты нет вместях с дядькой попариться.


XCVII

Недобрые вести шли на Москву. Ошалевшие от господарского насилия крестьяне запрудили леса, объединились в грозные полчища и вступили в открытый бой с дворянскими ратями.
Прежде чем объявить сидение, царевна вызвала к себе Родимицу.
- А твой-то объявился?
Федора хотела, было, упасть в ноги Софье, но, встретившись с ее холодным, полным отчуждения взглядом, остановилась.
- Объявился! – уже не сдерживая гнева, крикнула правительница. – Среди разбойных ватаг – в атаманах!
И оттолкнув ногой постельницу, выплыла из терема на сидение.
Василий Васильевич встретил ее со злорадной улыбкой.
- Что? Сказывал я! Давно сказывал, что не батожьем троны царей укрепляются.
Он вытащил из кармана бумагу и сунул ее в руки Софье.
- Вот! Готово! Сам я да Спафарий всю ночь трудились! Подмахни лишь волю крестьянам, и в малый срок Русь махровым изветом распустится!
Милославский и Шакловитый, перебивая друг друга, принялись выкладывать свои мысли, обратные настояниям князя.
Голицын до третьего пота спорил с противниками, пока, наконец, не плюнул на все и ушел рассерженный из Кремля.
Трижды перекрестившись, Федор Леонтьевич уселся за столик, написал приказ и нараспев прочел его.
- “А которые холопи взяли у бояр отпускные в смутное время за страхованием и с теми отпускными били челом кому-нибудь во дворы и дали на себя кабалы, тех отдать прежним их боярам и впредь таким отпускным не верить, потому что он их взяли в лихое время, неволею, за разбойным страхованием. Да этим же холопям при отдаче их чинить жестокое наказание, бить кнутом нещадно. Если же прежние господари не возьмут их, то сослать их в сибирские и другие дальние городы на вечное житие”.
- Да ты не то прописал! – озлилась царевна.
- То, государыня! – подмигнул дьяк. – Допрежь гостинчиком пожалуем сим дворянам, чтоб к тебе приверженней были, а к смердам мятежным полютей, а за сим о разбойных пропишем.
- Он взял новый лист бумаги и заскрипел.
305

“… Для поимки же беглых да для усмирения мятежа повелеваем дать в подмогу
помещикам полки рейтарские и пушкарей…”
- Быть по сему! – властно стукнула царевна кулаком по столу.


XCVIII

Живя в Москве, Наталья Кирилловна продолжала еще на что-то надеяться, чего-то ждать. С тех же пор, как переехала она с Петром в Преображенское, рушились ее последние слабые мечтания, становилось ясно, что Милославские оказались полными победителями в борьбе за высшую самодержавную власть.
Царица во всем винила себя, была уверена, что если бы не поддалась слезам сына и осталась в Кремле, все бы как-нибудь наладилось, пошло по-хорошему. Не попустили бы русские сиротицы, чтобы помазанный государь, ее сын, находился под пятой у Милославских. А вот уехали, с очей долой убрались – и из сердца вон ушли.
Чтобы отвлечь Наталью Кирилловну от одолевавших ее невеселых думок, ближние уговаривали ее переехать из Преображенского на новое место, в Воробьево. Она безропотно собралась в дорогу и, прежде чем сесть в карету, неожиданно пала перед Петром на колени.
- Богом молю! Не соромь, государь, великого сана своего царского!
Петр от удивления широко разинул рот и тоже брякнулся на колени.
- Дай обетование к людишкам не выходить, во образе царей недостойном, да с
ними, как с равными, быть.
- Отняв мать, Петр чмокнул ее в губы и вместе с ней поднялся с колен.
- Всего-то? А я, было, подумал, напасть какая.
Он сорвал с головы шапку, шлепнул ее об землю и, сунув два пальца в рот, оглушил всех могучим разбойничьим свистом.
Царица шарахнулась в сторону и схватилась за голову.
- Какой же ты царь? В кого уродился? Позорище порченное!
Петра нисколько не задела брань, подбоченясь, он запрыгал на одной ноге вокруг матери и, приставив к носу растопыренную пятерню, юркнул в карету.
- Видала, матушка? То я Милославским перед путем гостинчик послал.
Замечание это, сделанное Петром безо всякой причины, сразу примирило царицу с сыном.
Когда двор уселся в колымаги, Борис Алексеевич подал вознице знак.
- Эй вы, соколики! – хлестнул головой возница воздух кнутом.
- Эй, вы-ы! – повторил лихо Петр и причмокнул.
Взметнув дорожную пыль, тройка струнноногих седых аргамаков  промелькнула молнией перед глазами провожавших и исчезла за поворотом.


XCIX

Воробьевские крестьяне отказались что-либо уразуметь: “Бог его ведает – то ли царь на селе, то ли тьма скоморохов саранчой налетела”.
И впрямь: шум, крики, гомон, песни и пляски не утихали с утра до ночи. Благовест, служба ли в церкви, пост ли, а либо тихий час после трапезной, издревле чтимый, нету до того дела молодому царю. Все повел он по-своему, свои установки, обычаи и законы.
Недружелюбно покачивали головами старые люди, недобрым взглядом,

306

исподлобья ощупывали двор государев.
- Господи! Господи! И куда подевалось величие царское?
- Уж и впрямь то ли сын Алексея Михайловича?
А детвора лепилась у изгороди, вначале пугливо, потом все смелей и доверчивей протискивались в калиточку, зачарованно любовалась потехами царя Петра.
Государь не гнушался знакомством и дружбой с черными людишками, была бы ему от этого какая-нибудь корысть. Кто поклонится ему – не отстанет, не отпустит ни за что от себя. Так день за днем составилась из крестьянских ребят добрая рота “работных робяток”. Работные рыли глубокие рвы, ставили потешные хоромы, дозорили сполошного колокола, рубили лес для постройки потешных крепостей. Петр знал наперечет всю роту, был крайне милостив к расторопным и послушным робяткам, ленивых же и непонятливых избивал смертным боем. А не угодить ему было легко. Кто по единому взгляду не улавливал приказы царя, тот долго плакался потом на судьбу.
С середины мая на село зачастил немецкий офицер Симон Зоммер, большой умелец огнестрельного мастерства. Познакомил его с Петром тайком Борис Голицын.
Наталья Кирилловна, кое-как терпевшая “смердов, коим дружбу показал государь”, не перенесла нового “сорому” и вызвала к себе сына.
- Так-то ты, государчик мой, матерь свою ублажаешь? И не грех тебе поганить двор наш духом немецким?!
Петр дерзко посмотрел на мать.
- Дух, поганый от нас, а от Симона всегда благовониями отдает!
Это окончательно разгневало царицу.
- Убрать басурманов! Окропить двор, хоромины и государя святою водою!
Петр затужил. Не вышел он ни к обеду, ни к вечере.
Он лежал уже в постели, когда пришла к нему виноватая и заискивающая мать.
Царь притаился спящим, а сам одним глазом, сквозь приспущенные длинные ресницы поглядывал осторожно на мать. И чем больше наблюдал за ней, тем с большим недоумением чувствовал, что не узнает ее. Еще так недавно была она совсем иной. Куда девались широкий, во все лицо, румянец, такие уютные, детские ямочки на щеках и такой лучистый взгляд теплых, как голубиное воркование, очей? Ему казалось, что склонилась над ним старушка, чужая, сиротливая, одинокая. Острая жалость охватила его.
- Матушка!
Наталья Кирилловна вздрогнула и перекрестила сына.
- Спи. Петрушенька… Спи… государик мой…
Столько было любви в простых этих словах, и так печально прозвучал голос, что царь ощутил вдруг в груди своей великую вину перед матерью и раскаяние…
Приподнявшись, он нежно обнял царицу и, с не присущим ему чувством благоговения, поцеловал ее в обе щеки, в морщинки, которые образовались на месте ямочек.
Наталья Кирилловна, прежде чем придти к сыну, долго молила Богородицу “ублажить сердце царя, наставить его на путь правды и обратить гибельную любовь к басурманам в немилость и отвращение к ним” и, входя в опочивальню, лелеяла надежду, что Богородица “вняла мольбам и совершит по молитве”.
Крепко прижав кудрявую голову сына к груди, она мысленно перекрестилась, и уже готова было повторить ему запрещение встречаться с иноземцами, но к великому удивлению своему произнесла с ласковой грустью:
- Не томись, государик мой… А немцы – так немцы. Чай и они веруют во Христа… Пущай себе ходят на двор к нам да лапушка моего потешают.
На другое утро сам Борис Голицын отправился в Немецкую слободу и, помимо Зоммера, привез еще двух мастеров-иноземцев.
307

На селе закипела работа. Немцы понаделали дудок и сами приступили к обучению
“робяток” музыке.
Петр тоже примкнул к ученикам. Но дудка не слушалась его и так резала слух Зоммера, что он вынужден был пасть перед царем на колени и слезно просить оставить “несподручное ему дело”.
Государь упорствовал больше недели, но под конец и сам не выдержал пытки: одним ударом об стену разбил дудку и навек отказался от занятия музыкой.
- А и без тебя проживем! – погрозил он кулаком и, чтобы отвести душу, заколотил изо всех сил в барабан. – Люба мне гораздей иной сия музыка.


C

Близилось 30-ое мая – день рождения государя.
Зоммер переселился со всей своей мастерской в Воробьево. Он торопился. Борис Алексеевич отдал ему строжайший приказ, во что бы то ни стало закончить к 30-му изготовление пушки и “учинить потешную огнестрельную стрельбу пред великим государем”.
Петр так был захвачен приготовлениями, что не отпускал Зоммера ни на что со двора. Малейшее приказание немца он выполнял с таким рвением, как будто от этого зависело благо всей его жизни. Не было еще у огнестрельного мастера такого послушного и способного подручного. И сколько радости было, когда работа окончилась! Точно к близким, живым существам, ласкался царь к пищалям, карабинам, мушкетам, стрелам, к
копьям, к пушке, настоящей, смертоносной пушке, отлитой при его личной подмоге – душа его была переполнена великой почтительностью.
- Неужто ж пальнет? – в тысячный раз допытывался он у Зоммера и так заглядывал ему в рот, как будто хотел найти правдивый, не вызывающий сомнений ответ в самых сокровенных глубинах души иноземца.
- Пальнет, государь! Еще как пальнет! – снисходительно улыбался Симон. – Ей не можно быть не пальнет, раз сар мне помогает делать пюшку.
Петр за короткое время заметно окреп, возмужал, налился силой. В одиннадцать годков он казался шестнадцатилетним юношей.
Наталье Кирилловне год он был под пупок, а ныне, эвона, к плечу дотянулся.
Гости вымучивали на лицах радость.
- Доподлинно, сам Господь, отметил чадо твое, нашего царя-государя.
И, выполнив свой долг, чванно смолкали.
Изредка посещавшие Наталью Кирилловну бояре, в глубине души совсем не разделяли восхищения ее сыном.
- Какой он государь, - злословили они втихомолку, - коли дружбу повел со смердами да басурманами. То не на честь нам, а на великий сором!
Если бы не озлобление противу Софьи и особливо противу Василия Васильевича, главного виновника уничтожения местничества, бояре не потерпели бы неслыханного для русских царей поведения Петра, отреклись бы, не задумываясь, от него. Но Нарышкины остались последним оплотом и надеждой на восстановление былого могущества высокородных, и до поры до времени приходилось молчать, мириться со странностями младшего государя.
- Подрастет, побрачится – переменится, - все чаще повторяла и Наталья Кирилловна, чтобы как-нибудь успокоить себя. – Покуда же пущай тешится. Вишь, ему потеха сия и прок великий идет. Поднялся, что твой богатырь!
Борис Алексеевич припадал к руке государыни и таинственно шептал:
308

- И не одному здравию впрок, но и всей русской земле на потребу потеха его, государыня.
Но царица не понимала намеков.
Только Тихон Никитич знал о сокровеннейших помыслах князя и свято хранил его тайну, не посвящал в нее даже царицу. Никто, ни один человек не должен был знать, почему так настойчиво подбирает Голицын “робяток” для государя.
Пусть пройдут годы, пусть вырастут и окрепнут робятки - потешные, обученные иноземными офицерами, в новые, небывалые еще на России рати и тогда поглядим, Софьюшка, так ли уж сильна ты с отродьем Милославским в Кремле! – грозился в сторону московской дороги Голицын.


CI

Власть пьянила Софью, кружила голову. Кроме немногих ближних, она никого не слушала и не признавала.
Только Шакловитый продолжал на нее влиять все более и более, отстраняя в тень Василия Васильевича.
К Ивану Михайловичу и Шакловитому ежедневно наезжали с богатыми дарами гости, помещики из средних дворян. Их встречали, как родных, и, смотря по богатству привозимых “поминок” жаловали то чином стрелецкого головы, то воеводством, а то и вовсе оставляли на службе в приказах Москвы.
Убогая Русь задыхалась от произвола. Бурным потоком напасти шли на деревни указы, распоряжения, законы и разъяснения. И некуда было уйти, спастись, как негде было искать защиты, всюду стерегли черных людишек батоги, дыбы и кнут.
Лишь высокородные господари стали как будто милостивей и терпимей, время от времени они принимали у себя беглых, снабжали их хлебом и ютили в дальних своих поместьях.
Чем больше лютели средние дворяне, тем радостней потирали руки высокородные.
- Эвона, - нашептывали их языки крестьянам. – Дали волю свинье, к желудям допустили, а она к корням дуба подобралась. До того доведет, что ни желудям не быть, ни ей не прожить. То ли дело высоких кровей господари: они и посекут ежели человечишку, а все ж живота не лишат – разумеют, где середина, а где остатный край.
Недовольные бояре все чаще наезжали к Наталье Кирилловне. Царица воспрянула духом.
- Господи! Неужто ж смилостивился! – с надеждой обращалась она к иконам. – Неужто же отмщенье пришло треклятым ворогам Милославским.


CII

В Ильин день в Воробьево прикатили бояре – Иван Васильевич Бутурлин, Алексей Петрович Салтыков, окольничие – князь Яков Васильевич Хилков, Александр Севастьянович Хитров, Матвей Петрович Измайлов, князь Василий Федорович Жировой-Засекин и стольник князь Борис Федорович долгорукий.
Далеко за околицей они вышли из колымаги и, чопорно вздымая бороды, медленно поплыли на царский двор.
Их встретил Стрешнев и Борис Алексеевич.
- Дай Бог здравия гостям желанным!

309

- Спаси Бог государя Петра Алексеевича, мать его, благоверную царицу Наталью Кирилловну, и вас, честных холопов царевых! – в один голос ответили гости.
В терему, приложившись к руке Натальи Кирилловны, Салтыков пал неожиданно на колени.
- Заступи, государыня! – он стукнулся об пол лбом. – Как дале терпеть? Не господари мы уже, а ниже холопей. Царь Иван по наущению Федьки Шакловитого утресь новый указ подписал. А по указу тому отправляют нас на воеводство в дальние сибирские городы.
Кряхтя и отдуваясь, бояре в свою очередь опустились на колени.
- Покажи милость! Попечалуйся о нас господарю Петру Алексеевичу. Да защитит он нас от злых казней и на Москве оставит, – и клятвенно подняли руки. – А за милость сию великую при нужде костьми ляжем за его, государеву, честь.
Петра не было дома. Он уехал в поле с потешными.
Наталья Кирилловна, возбужденная, радостная, послала за сыном стольников и Бориса Голицына.
Смеркалось, когда тихая улочка воробьевская пробудилась вдруг барабанным боем, свистом и песней.
Четыре крохотных темно-карих возника везли раззолоченную маленькую карету. По бокам кареты, обряженные в цветные лоскутья, важно вышагивали четыре карла, пятый восседал позади на низеньком, величиной с теленка, коньке.
Высунувшись из кареты, Петр кричал благим матом “Ура”, отличившимся в барабанном бое потешным – Головкину, Андрейке Матвееву и Головину.
Заслышав шум, гости высыпали на двор встречать Петра.
Государь тотчас же выскочил из кареты, перекувыркнулся в воздухе, и стал на
голову.
- А я боярам бородатым – урра!
Гости нахмурили лбы.
- Ну, и цари, прости Господи, ныне пошли! – заскрежетал зубами Хилков, однако же, первый подошел к Петру и низко поклонился.


CIII

По настоянию матери царь поутру поехал на Москву и добился отмены приказа об отправке бояр в Сибирь.















310


Глава   четвертая

I

- Ты, Митька, сбегал бы на Ивановскую колокольню посмотреть на солнце. Кажись, оно ясно взойдет! – говорил строитель Спасского монастыря, что за Иконным рядом, Сильвестр, в мире Семен Медведев, вставши на рассвете и взглянувши в окно своей кельи.
- Отчего ж не посмотреть? Давно я этого не делал, может быть, что-нибудь в округе и новое увижу, - отвечал на это приказание нечистым русским говором живший при келье строителя мирянин Дмитрий Силин и, схватив проворно картуз, побежал смотреть на солнце.
Не успел Силин далеко отойти от кельи, как к Сильвестру вошел высокий и статный мужчина, лет около тридцати пяти, щегольски разодетый. Наряд вошедшего мужчины как нельзя более соответствовал его представительной наружности.
- Спасибо тебе, земляк, что не зазнаешься и не забываешь меня, - приветливо сказал монах вошедшему к нему Шакловитому.
- С чего же мне перед тобою, отец Сильвестр, зазнаваться? Перед другими, пожалуй, зазнаюсь, а тебе я слишком многим обязан! Пошли мне твои советы на пользу, а теперь я снова пришел к тебе посоветоваться, - сказал гость, дружески поцеловавшись с ним.
- А что, Федор, думал ли ты, живя со мною в новоселках, что дойдешь когда-нибудь до такой великой чести в царствующем граде Российского государства? Помнишь, как мы, бывало, с тобой иной раз в пустынный Курск завернемся, так и там на нас никто и смотреть не хотел? Впрочем, я-то и сейчас смиренный иеромонах, а ты уже стоишь в чести боярской…
- Погоди, Сильвестр, - сказал одобрительно Шакловитый, станешь и ты скоро на высоту, о какой тебе и не думалось.
- Нешто и я доберусь до пестрой патриаршей ризы? – полушутя и полусерьезно сказал монах.
- Отчего же не добраться, если только удастся то, что задумал я и о чем пришел к тебе потолковать? – проговорил окольничий.
- А что же такое ты задумал?
- Задумал я женить князя Василия Васильевича Голицына на царевне Софье Алексеевне, она станет царицей, а я стану при ней первым лицом, а тебя, земляка, поставим патриархом московским всея Великая, Малыя и Белые России.
Сильвестр добродушно засмеялся.
- Смел-то больно!.. Хватит ли у тебя на то сил? – спросил он с выражением сомнения.
- Сил-то как не хватит, когда стрельцы у меня под рукою! А хватит ли у меня ума, поэтому хочу твоих разумных советов!
- Ведь вон, какие диковинные затеи у тебя в голове. Об них, небось, мы не только хотели сами помыслить, когда служили вместе в приказе тайных дел подьячими, но еще пытали таких же затейщиков! – смеясь, проговорил Сильвестр.
- Прежняя служба пошла мне впрок, на ней я ко многому присмотрелся и многому научился. Да времена-то теперь не те. Из простого приказного попал я в окольничьи. Из бедного стал богатым. Царевна пожаловала мне много вотчин и двор в Белгороде на Знаменке. Неужели же остановиться на этом и не попытать идти дальше? - говорил
311

Шакловитый.
- Ну, так если уж ты приехал ко мне, Федор Леонтьевич, за советом, скажу тебе, что нужно, чтобы царевна венчалась на царство и объявила себя самодержицею, тогда не только будет ровно власти ее братьев, но, как старшая между ними, она будет царствующей особой. А о браке князя Василия с правительницею пока не думай. Кто знает, что может быть ей суждено, - сказал загадочно Сильвестр.
Шакловитый вопросительно взглянул на Сильвестра и призадумался, а монах замолчал.
- Да кто же, кроме князя Василия, может быть достойным ее руки? – заговорил Шакловитый.
- Ну, Федор Леонтьевич, в истории разные случаи бывали. Да и что тебе за нужда быть сватом? Выбрать мужа будет делом самой царевны, а ты только устрой, при помощи какого случая она венчалась бы на царство, а так ничего не выйдет. Подрастут цари и отнимут у нее правление. Смотри, каким орлом один малолеток сей теперь выглядит. Не даст он царевне долго оставаться с ним в гнезде, выживет ее оттуда.
Черные глаза Шакловитого злобно сверкнули, и судорожная дрожь передернула его.
- Ну, это еще посмотрим! – насупясь, промолвил он. – Хотя орел и знатная птица, но и ее общипать можно!.. А что, отец Сильвестр, погадал бы ты мне на звездах?
Сильвестр вздрогнул, медленно приподнялся с кресел.
- Ох, ох! Плохо тебе будет, - пробубнил Сильвестр и, подойдя к полке, проделанной вдоль стены, достал с нее ворох бумаг, выдернул оттуда один листок. - Вот твой жребий, - сказал он, показывая Шакловитому кусок бумаги, исчерченной кругами, исписанный цифрами со множеством вычислений, помарок и испещренный разными непонятными фигурами.
- Ничего я тут, отец Сильвестр, в толк взять не могу, - сказал он.
- Еще бы хотел понять что-нибудь! Всему, брат, нужна наука. Разъяснить эти фигуры и цифры может только звездочет али астролог, как я, - не без самоуверенной гордости заметил монах. – Смотри, - начал он, положив бумагу и указывая циркулем: вот здесь будут знаки Зодиака, а здесь идут звезды…
Шакловитый приготовился слушать внимательно объяснения Сильвестра, как вдруг в комнату вошел молодой келейник.
- Боярин князь Василий Васильевич пожаловал к тебе, отец строитель! – торопливо сказал келейник.
Сильвестр и Шакловитый взглянули в окно.


II

По дорожке, обсаженной по сторонам молодыми березами и ведшей к хоромам, важно и медленно шел сановитый Голицын. Монах и окольничий поторопились выйти ему навстречу, но, прежде чем успели подойти к боярину, к нему уже подбежал, завидев его, Силин. Митька упал на колени перед князем и раболепно поцеловал полу его ферязи, боярин снисходительно протянул ему свою руку, которую он тоже поцеловал.
- Поди-ко сюда, - подмигнул ему Голицын, вызывая его с дорожки на лужайку.
Заметив, что боярин хочет говорить с Митькою наедине, Сильвестр и Шакловитый остановились.
- Ну что же, Митька, гадал ты мне в солнце? – полушепотом спросил Голицын. – Что узнал?
- Ты любишь чужбину, и она тебя любит, а свою жену ты забыл, - шепнул ему на
312

ухо Митька и тотчас отскочил от боярина, встал почтительно за его спиною.
Голицын как будто пошатнулся при этих словах Митьки и нахмурил брови.
- Глупости ты говоришь! – сказал он ему через плечо, обернув к нему свое лицо.
- Ни, не глупства, наияснейший князь. Не глупства я молвлю, а правду, - смело говорил поляк.
Голицын сделал вид, что не слышит этого выражения, и упрекнул Силина:
- Верно, ты так же умеешь хорошо смотреть в солнце, как умеешь лечить. Покойный Симеон вызвал тебя из Польши, чтобы ты вылечил глаза царевичу Ивану Алексеевичу, ты взялся за это, а что сделал?
- Да кто его вылечит? Разве знал я, живучи в Польше, что он почти слепой, да и его потреба, скоро он умрет, - возразил Митька.
- Болтай-ка побольше, так тебя отлично проучат в приказе Тайных дел. Хвастунишка ты, враль! Ступай, я позову тебя, когда будет нужно.
Митька отошел, а князь крепко призадумался.
- “А ведь, пожалуй, - размышлял он, - если Митька предвидит недолгосрочную жизнь старшего царя Ивана Алексеевича, то это неплохо”.
Сильвестр и Шакловитый поспешили к Голицыну. Боярин, сняв шапку, подошел под благословение строителя и приветливо кивнул головою окольничему, как близкому человеку.


III

Ушли в келью. Голицына Сильвестр усадил в кресло около стола.
- А ты, отец Сильвестр, по-прежнему занимаешься отреченною наукою? – начал Голицын, увидев попавшийся ему на глаза гороскоп Шакловитого. – Смотри, сожжем мы тебя когда-нибудь на Болоте в срубе за колдовство.
- Это, боярин, не колдовство, а наука, - заметил Сильвестр.
- У нас на Москве наука и колдовство почитаются за одно и то же, - возразил Голицын.
- Правда твоя, боярин, не только черный народ, но и служилые люди и даже бояре еще не просвещены у нас. Для них разгадка тайностей природы кажется чародейством, тогда как познание таковых тайностей ведет к познанию величия Божьего! – говорил Сильвестр.
- Ну, знаешь, отец Сильвестр, по-моему, хотя в природе и есть божественное, та, однако же, бывает и колдовство, - начал поучительно Голицын, отличавшийся при своем уме большим запасом суеверия.
Шакловитый с напряженным вниманием, как бы переходившим в благоговение, старался прислушиваться к завязывавшейся беседе между Сильвестром и Голицыным, считавшимися в ту пору самыми умными и просвещенными людьми не только в Москве, но и во всем Московском государстве.
- Не колдовство, а обман людей, - заметил Сильвестр. – Должное необходимо отдать науке, то не будет обмана.
- Вот о расширении-то ее в российских пределах и нужно нам усердствовать. Кстати, когда же ты, отец Сильвестр, приготовишь привилегию на академию для поднесения правительнице-царевне? Ведь она ждет ее с нетерпением. Ты хорошо знаешь ревность к науке.
- Как не знать? Сперва от покойного Симеона слыхал, а потом и сам в том убедился. Дивлюсь ей, дивлюсь, и дивиться не перестану! – с восхищением говорил
Сильвестр.
313

- Совсем на иную стать она теремную жизнь повела, и сдается мне, что скоро Московским царством будут править женщины да книжные люди, - с уверенностью сказал Голицын.
- Если Господь Бог потерпит грехи наши и продлит благословенное правление царевны, - озабоченно промолвил Сильвестр, - царь Петр подрастет…
- И изведет он нас всех! – вдруг с озлоблением крикнул не выдержавший Шакловитый.
Голицын исподлобья взглянул на него.
- Не изводить же его нам? – сказал сурово боярин.
- К чему посягать на царское величество? – перебил Сильвестр. – И без такого злодейства обойтись можно. Отчего бы, например, правительнице не венчаться на царство и не объявить себя самодержавною? Тогда бы она стала вровень с братьями-царями, власть ее была бы без нынешней шаткости, - сказал Сильвестр.
Шакловитый одобрительно кивал головою в то время, когда говорил монах.
- Мы здесь люди близкие между собою, - начал Голицын, - и скажу я тебе, отец, что мне часто приходит на мысль то, о чем ты теперь говоришь. Да подождать надо, покончим мы переговоры со шведскими послами, заключим мир с Польшею, покончим с басурманами, тогда прославится во всей вселенной правление царевны Софьи Алексеевны, и можно будет подумать об ее венчании на царство. А до этой поры нужно только подготовить к этому наш народ, потому что женское правление не принято за обычай.


IV

Сильвестр и Шакловитый проводили Голицына за монастырские ворота. Против обыкновения Голицын ездил в колымаге без многочисленной прислуги. С ним было только два вершника, которых он, разъезжая по Москве, посылал иной раз с дороги с приказаниями к разным должностным лицам. Из Заикоспасского монастыря Голицын поехал осматривать строившуюся тогда по его распоряжению на главных улицах Москвы бревенчатую и дощатую мостовую для уничтожения в городе той грязи, которая в весеннюю пору не позволяла ни проехать, ни пройти. Под главным надзором Голицына работа шла чрезвычайно деятельно. Заехал также Голицын к нынешнему Каменному мосту на Москве-реке. На берегу ее, в этом месте, работа кипела еще деятельнее. Тут занято было множество народу: одни свозили камень, другие тес, третьи устанавливали на реке плотину.
- Бог на помощь! – весело смотря на кишевшую толпу рабочих, крикнул Голицын идущему к нему монаху с чертежами в руке в сопровождении нескольких рабочих, которые шли за ним с мерными саженями, аршинами, лопатами и бечевками.
Голицын вышел из колымаги и подошел к берегу реки, приняв благословение от монаха.
- Живо, честный отец, идет у тебя работа! – сказал Голицын.
- Благодарение Господу! Задержки и препятствий пока никаких нет. Кладу устил и, кажись, будет прочно.
- Оканчивай, оканчивай поскорее, - одобрил Голицын, - соорудишь ты мост, соорудишь себе и славу, и имя твое памятно будет в Москве вовеки, - предсказывал боярин о Москворецком мосте, впрочем, ошибочно, так как имя его не сохранилось в потомках.
- Говорят, - продолжал Голицын, - что я люблю иноземцев. Действительно, я люблю их за правду, но если я найду знания у православного русского человека, то всегда
314

предпочту его иноземцу. Ведь вот, сколько иностранных архитекторов и художников вызывалось строить мост, а все-таки доверил тебе это дело, преподобный отец, зная, что ты своими умениями и сметливостью по строительной части не уступишь никому из иноземцев.
Голицын хвалил и ободрял монаха-техника и возвратился домой чрезвычайно доволен тем, что предпринятые им постройки идут так успешно.


V

Петр видел, как сестра посягает на царскую власть вопреки воле народа, воле покойного Федора. Но что было делать! И он молчал. Только царица Наталья отводила душу у себя в терему, обличая замыслы царевны.
Однако и тут нашлись предательницы, две постельницы Натальи – Немидова и Сенюкова. Они дословно пересказывали Софье все толки о ней, все, что слышали в теремах Натальи.
- Пускай рычит медведица. Когда зубы надолго спилены у ней… - отвечала рассудительная девушка, но принимала все к сведению.
И только через два года, в 1985-ом году, решилась открыто объявить себя не помощницей в государских делах малолетним своим братьям, а равной им, полноправной правительницей земли.
И вот с тех пор на челобитных, подаваемых государям, на государственных актах и посольских грамотах повелено было ставить не прежний титул, а новый, гласящий:
“Великим государям и великим князям, Иоанну Алексеевичу и Петру Алексеевичу и благородной великой государыне, царевне и великой княжне Софье Алексеевне, всея Великая и Малыя и Белыя Россия самодержавцам…”
И на монетах с одной стороны стали чеканить ее персону.
Три года после того спокойно правила царевна, хотя и смущало ее поведение Петра.
И почти сразу положение круто изменилось.
Еще до майской маеты и мятежа Наталья с Петром при каждой возможности выезжали из Москвы в Преображенское, возвращаясь лишь на короткое время в кремлевские дворцы, когда юному царю необходимо было появляться на торжествах и выходах царских.
А после грозы, пролетевшей над этим дворцом, сразившей так много близких, дорогих людей, и мать, и сын с дрожью и затаенной тоской переступали порог этих палат, когда-то милых сердцу по светлым воспоминаниям той поры, когда был еще жив царь Алексей.


VI

В Преображенском, почти в одиночестве, окруженные небольшой свитой самых близких людей, в кругу родных, какие еще не были перебиты и сосланы в опалу, тихо проводили время Наталья и Петр.
Мать всегда за работой, еще более сердобольная и набожная, чем прежде, только и видела теперь радости, что в своем Петруше.
А отрок-царь стал особенно заботить ее с недавних пор.
Во время мятежа все дивились, с каким спокойствием внешне, почти равнодушно,

315

глядел ребенок на то, что творится вокруг.
В душу ребенка заглянуть умели немногие. Только мать да бабушка чутьем
понимали, что спокойствие это внешнее негодование чем-то, чего не могли понять и эти две преданные Петру женщины.
Но в Преображенском, когда смертельная опасность миновала, когда ужасы безумных людей отошли в прошлое, Петр как-то странно стал переживать миновавшие события.
- Мама, мама, спаси… Убивают! – кричал он иногда, вскакивая ночью с постели и мимо дежурных спальников, не слушая увещаний дядьки, спавшего тут же рядом, бежал прямо в опочивальню Натальи, взбирался на ее высокую постель, зарывался в пуховики и, весь дрожа, тихо всхлипывал, невнятно жаловался на тяжелый кошмарный сон, преследующий его вот уже который раз. – Матушка, родненькая… знаешь… Такой высокий… страшный… Вот ровно наш конюх Исайка, когда он пьян… И рубаха нараспашку… Глазища злые… Софьины глаза, как на тебя она глядела… Помнишь… И я на троне сижу… Икона надо мною… Я молюся… А он и слышать не хочет… Нож на меня, так и занес… Вот ударит… Я и проснулся тут… Уж не помню, как и пришел к тебе. Ты скажи князю Борису, не бранил бы меня, - вспомнив вдруг о дядьке Борисе Голицыне, просит мальчик.
- Христос с тобою… Ну, где же там? Пошто дите бросили, коли испужался он? Не басурман он же, Петрович твой… Душа у него… Спи тута, маленький… Лежи… А утром – и вернешься туды…
- Ну, мамочка, што ты… Я уж пойду. На смех подымут. Ишь скажут, махонький… К матушке все под юбку… Я уже большой… Гляди, почитай, с тебя ростом…
- А хоть и вдвое. Все сын ты мне, дитя мое родное… И никому дела нет, што мать сына спокоит… Не бойся, миленький… Вот оболью тебе завтра с уголька, и не станут таки страхи снитца.
- Да не думай, родная… Не боюся я… Наяву будь, я бы не крикнул, не испужался… Сам бы его чем. А не устоять, так убечь можно… Я не боюсь. А вот со сна и сам не пойму, ровно другой кто несет меня по горнице да к тебе прямо.
- Вестимо, ко мне… Куда же иначе… Себя на куски порезать дам, тебя обороню… Недаром меня сестричка твоя медведицей величает… Загрызу, кто тронет мое дитятко.
И Наталья старалась убаюкать мальчика, который понемногу успокаивался и начинал дремать.
- А што, матушка, как подрасту я, соберу рать, обложу Кремль, Софку в полон возьму, к тебе приведу. Заставлю в ноги кланяться, и потом штобы служила тебе, девкой черновой… твоей была… Вот и будешь знать, как царство мутить… Наше добро отцовское и братнее у нас отымать… Вот тогда…
- Ну, и не в рабыни, и то бы хорошо. Смирить бы злую девку, безбожную… Да сила за ей великая. И стрельцы, и бояре… Все ее знают, все величают. Всем она в помогу, и в пригоду. Вот и творят по ее…
- Пожди, матушка. И я подрасту – силу сберу, рать великую… И по всей земле пойду, штобы все узнали меня… И скажу: “Я царь ваш. И люблю вас. Свое хочу, не чужое. И править буду вами по совести, как Бог приказал, а не по-лукавому, как Софья вон с боярами своими, с лихоимцами”. Все наши, слышь, челядь, и то в один голос толкуют: корысти ради Софка до царства добирается. Ништо!.. Подрасту – и научусь государить… Про все сведаю, лучче Софьи грамоту пойму… Вот ее и знать не захочет земля… и…
- Ладно, спи… Пока солнце взойдет, роса глаза выест, так оно сказывают… Спи, родименький. Господь тебя храни.
И Петр засыпал, овеянный лаской матери, успокоенный тем, что над ним стоит, как
316

ангел-хранитель, эта страдалица-мать.
Наутро мальчик вставал немного усталый, словно после трудной работы, и потом
целыми днями ходил задумчивый, озабоченный.
Учился он внимательно, но порой словно и не слушал объяснений Менезиуса и других учителей своих.
- Што с тобой, царь-государь, скажи, Петрушенька? – обращался к мальчику Стрешнев или другой дядька.
- Сам не знаю. Все словно что-то вспомнить я хочу, а не могу. И оттого не по себе мне. Ровно камень на груди ляжет… А слышь, скажи, Тихон Никитыч, много ль всех стрельцов на Москве?
- Не мало. Девять на десять тыщ, а то и боле наберетца…
- О-ох, много… Хоть и не очень лихие в бою они: больше на посадских хваты, у ково ружья нет… А все же, коли добрых воинов на их напустить, меней, чем шесть либо семь тысяч, не обойтись, штобы побить их вчистую.
- Ты што же аль собираешься?
- Соберуся, когда пора придет, - совсем серьезно, глядя на воспитателя, отвечал мальчик. – Аль ты не видел, што они, собаки, на Москве понаделали? А по сей час еще не заспокоились. Я им не забуду…. Эх, кабы иноземная рать не такая была. Вон, слышь, што Гордон али иные сказывают: “Наше дело – с иноземными войсками воевать. А што у вас, в московской земле, недружба идет, нам в то нос совать непригоже. В гостях ли у вас – и хозяевам не указ…”Слышь, Тихонушка, энто выходит, хотя убей меня на ихних глазах, им дела нет?
- Ну, не скажи, Петр Алексеевич… Тово они не допустят. А ино дело, и правда в их речах. Однова – они за правое дело станут. А другой раз, гляди, и ворам подмогу дадут. Лучче уж их не путать нам в свои дела, в Московское…
Опять задумался мальчик.
- А слышь, если земскую рать собрать. Ее спросить: можно ли так быть, штобы девка-царевна, поправ закон всякий, рядом с братьями-царями на трон лезла? Не было таково у нас. И быть не должно…
- Погляди, мой государь, и ответ себе увидишь. Написали вы, государи, грамоты. А посланы энти грамоты по городам ею, царевною-девицей, не мужем-государем. И все же пришли на помощь дворяне, и рейтары, и копейщики городовые служилые… Им царство да державу надо знать, землю оборонять. А хто ту державу в руках держит, почитай им и все едино. Не больно нечестны. Правды не ищут. Было бы жито в закромах да сусло в браге…
- Вот, и то нехорошо, Тихонушка. Я сметил, што чем разумней, умней, ученей человек, то он учтивей и ко всему доходчивый… Как сам царить буду, повелю всем науку знать всякую… Вон, как сказывают, в чужих землях заведено. Редко хто и не книжный бывает, не то мужики, а и бабы простые. А у нас и попы, бают, есть, што псалтыри кверху пяткой читают.
- Есть, есть… што греха таить…
- Ну, добро… Я подумаю… Я уж што-либо да измыслю… Нельзя же так… - с наивной убежденностью проговорил мальчик.
И он надумал, гениальным чутьем своим уловил, что надо делать, как создать силу, свою, русскую, преданную ему, Петру, для восстановления справедливости в семье Петра, для восстановления правды по всей земле Русской и порядка в управлении царством.
На досуге Петр потолковал с несколькими из мальчуганов-сверстников, с которыми по большей части играл в войну.


317


VII

Петр редко наезжал в Кремль, разве что в торжественные дни посольских приемов и в двунадесятые праздники, все же остальное время проводил в излюбленном своем Преображенском.
За бесконечными потехами, катанием на санях по округам Москвы, рытьем снежных окопов, военными упражнениями, пирушками, рассказами бахарей, лицедейством и плясками скоморохов незаметно пробежала зима.
Белые дороги разбухли, потемнели, их изрыла оспа дождя. По обочинам улицы сочились мутные ручейки, и земля, как тяжко больной, то мучительно ежилась, стонала от легчайшего прикосновения к ней, то с бешеным гневом разбрасывала далеко вокруг густые сгустки грязи. Ветер разбух, отсырел, неуклюже ворочал студенистыми глыбами тумана, окутывавшего точно ватой Преображенское. От этого Яуза, дороги, избы и лес то как-то вдруг расползались гнилыми грязными лоскутами, то вырастали, сливаясь в одну чудовищную свинцовую тучу, упавшую наземь.
Наталья Кирилловна решила держаться стойко. Ни заискивание, ни слезы, ни требования Петра не помогали. Его никуда не выпускали из хором, даже в церковь.
Чтобы как-нибудь развлечь царя, Стрешнев завалил его терем ворохами панцирей, бердышей, стрел и пищалей, выписанных из Оружейной палаты.
Петр хмурился, ко всему придирался, и не находил себе места.
- Этак ежели жить – лучше в Кремль вернутся! – объявил он как-то, недружелюбно взглянув на мать.
Царица с радостью ухватилась за высказанную царем мысль.
- Коли твоя на то воля – с Богом, Петрушенька, в путь.
- По такой-то погоде? – ехидно процедил государь обычное возражение матери. И, отвернувшись, изо всей мочи, хлестнул нагайкой деревянного своего конька. – Ну, ты, мымра, скачи на Кремль!
Но они не поехали в Кремль.


VIII

Как только наступили погожие дни, и воскресшая земля сменила истлевший саван на вешний, вытканный пестрыми цветами нежно-зеленый девичий сарафан, Петр под барабанный бой и громовые клики “ура” появился, наконец, на дворе.
Потешные выстроились вдоль забора. Не успел царь поздороваться с робятами, как вдруг к нему подбежал Борис Алексеевич.
- Великий государь! – склонился он перед Петром, нарочито придавая своему голосу особую торжественность. - Великий государь всей Русии…
- Прочь! – заревел царь. – Прочь, покель цела голова.
Голицын готово подался наперед.
- Казни, государь, но выслушай.
Он чмокнул воспитанника в плечо и, не обращая внимания на посыпавшиеся удары, продолжал с ясной улыбкой.
- Увидели мы с Тихоном Никитичем из оконца тебя и духом возрадовались: за зиму так вырос ты, государь, что стал не ребенком, но мужем. А как увидели, сразу уразумели, что не с руки тебе боле с робятками тешиться, но исполнилось время доподлинным войском тебе командовать!

318

Петр даже присел от неожиданности.
- До-по-длин-ным? – повторил он по слогам и вдруг сорвал с себя шапку, высоко подбросил ее, вихрем понесся по широчайшей усадьбе и, сделав круг, как вкопанный остановился перед Голицыным.
- Быть по сему! Быть доподлинному полку!
К полудню вся царская челядь знала уже, что государь “изволил” усилить свой потешный полк и потому призывает охотников записаться солдатами.
Первым отозвался на призыв придворный конюх, приставленный к потешным лошадям, Сергей Леонтьевич Бухвостов.
Петр с таким чувством обнял конюха, как будто обязан был ему своей жизнью.
- Пиши! – обратился он к Борису Алексеевичу и возбужденно тряхнул головой, смахивая с ресниц предательскую слезу. – Пиши: “Сергей Леонтьевич Бухвостов – первый солдат Преображенского Петрова полка”.
Он снова обнял конюха.
- Не будь я царем, коль не сотворю из тебя не Леонтьева, Леонтьевича! Послужи лишь мне честью и правдой.
За Бухвостовым из дворцовой челяди потянулись записываться Данило Новицкий, Лука Хабаров, Яким Воронин, Григорий Лукин, Степан Буженинов и много других. В воскресенье, после молебствования, царь вышел к построившемуся перед царевною полку. Рядом, путаясь в ризе, семенил с крестом и Евангелием зачисленный полковым  священником протопоп.
Широко перекрестясь, раньше всех присягнул на верную службу отечеству – бомбардир Преображенского полка Петр Алексеевич


IX

Сначала на Москве не обратили внимания на затеи мальчика. Тем более что и военные игры сменялись у Петра сплошь и рядом веселыми песнями, детскими играми, даже плясками. А когда мальчик подрос, и его парни потешные стали обрастать бородами и усами, появилось на столе для оживления и пиво, и мед, и винцо порою…
- “Девушка пой да дело разумей”, - говорил молодой инструктор нового войска и не мешал забавам своих потешных, из веселым пирушкам и посиделкам.
Зато и эти потешные, очень скоро посвященные во все тонкости полевого и крепостного строя, готовы были душу положить по единому слову своего царя и рядового, каким вступил в полк державный его основатель.
Инструкторы из иностранцев, которых подбирал образованный, тактичный и знающий людей Борис Голицын, дали постепенно войску потешных всю выправку и военные познания, какими обладали лучшие западные войска.
Даже своя артиллерия и фейерверкский отряд завелся в потешных полках.


X

Государственных великих дел оберегатель, Василий Васильевич Голицын, несмотря на полученный высокий чин, не только не возвеличился, но даже присмирел и пал духом.
Связь Софьи с Шакловитым угрожающе крепко становилась очевидной для всех.
Князь с болью замечал, что ближние относятся к нему уже далеко не так, как

319

прежде. Прошло то время, когда каждый считал за честь называть его своим другом – от былых заискиваний, угодничества не осталось и следа. Всю силу и власть забрали в свои руки Иван Михайлович Милославский и этот мужик “смердящий”, как окрестил его Василий Васильевич “Федька” Шакловитый.
Голицын ненавидел начальника Стрелецкого приказа, придирался к каждому пустяку, чтобы уязвить его, опорочить и принизить.
Но Федора Леонтьевича не так-то легко было задеть за живое, вывести из себя. “Мы мужики, мы не высоких кровей, - улыбался он про себя, пощипывая срезанный подбородок, - авось брань не хворь, жиру не сбавит”, - и на придирки князя отвечал презрительным молчанием.
Царевна чутьем угадывала состояние Голицына, нарочито поддразнивая князя, часто, сказавшись больной, не понимала его, и при каждом удобном случае вовсю заигрывала с Шакловитым. Что ей оставалось делать, князь обещание не выполнил, жену в монастырь не отправил, на царевне не женился.
Однако она же, тешась с дьяком, продолжала по-прежнему любить искренне одного князя. И если бы Василий Васильевич хоть один раз поступил с ней так, как обычно поступали мужья – набрался бы смелости и предложил ей сердце, она не задумываясь, тотчас же и навсегда порвала бы с дьяком. Но эта его “еуропейская” мягкость, тоскующие взгляды и безвольное дыхание не только не действовали на нее отрезвляюще, но она больше кружила голову, подбивала на озорство.
Пользуясь тем, что Софья повела свободный и легкий образ жизни, окончательно перестала скрывать свою связь с Голицыным и Шакловитым, сестры ее – Екатерина, Марфа и Марья в свою очередь широко открыли двери светлиц для мужчин.
В Кремле вскоре не осталось и следа былых устоев. Женская половина стала постепенно проходным двором для мужчин. С утра до вечера в светлицах, за чарою вина, толкались гости. Возбуждающее благоухание терпких, как хмельная песня, духов, доставляющихся из Немецкой слободы, рассеивало запах ладана и придавило сонный дымок кадил. Вместо чинного сидения за пяльцами или за часословом царевны проводили время за зеркалом, прихорашивались, чтобы побледнеть и казаться пригожей, неукоснительно каждодневно пили уксус, глотали комки бумаги и жевали мед.
И лишь, как призрак минувших дней, строгая в монашеском одеянии, бродила по Кремлю дочь Киевского воеводы Прасковья Федоровна Салтыкова, молодая жена царя Ивана.
Блаженный, почти впавший в детство государь, его гноящиеся глаза, сухое, в густом репейнике волос грязное тело раз и навсегда отвадили царицу от желания когда-нибудь войти в близкую связь с мужчиной. Она посвятила себя служению Богу и дала обетование спасти Русь от бесчестия, добиться того, чтобы царевны, как встарь, были снова заключены в светлицы под тяжелый запор. Софья же оженила брата, руководясь иными желаниями. Она надеялась на рождение наследника, который укрепит власть за старшей линией царствующего дома.
Среди молитвы Прасковья Федоровна вскакивала вдруг с колен и на носках кралась к светлицам. Как-то случайно она застала у Марфы дворцового стряпчего, которого считала старовером и строгим блюстителем благочестивой жизни.
- И ты? – набросилась царица на хмельного стряпчего и, прежде чем успел он прошмыгнуть в дверь, облила его спиртом, схватила лампаду и подожгла бороду.
По всполошившимся сеням с диким ревом мчался живой факел.
Высоко подняв голову, полная величественного сознания жизненного долга, Прасковья Федоровна отправилась к себе продолжать прерванную молитву.


320


XI

Кремль суетливо готовился к встрече шведских послов.
- Как быть? – допытывалась царевна на сидениях ответа на мучивший ее вопрос. – Неужто же для мира с королем свейским идти на турок войной? – и с вожделением поглядывала на Василия Васильевича.
Голицын только ядовито ухмылялся, наседал на Шакловитого:
- Покажи милость, Федор Леонтьевич, присоветуй правительнице, да и нам всем, порасскажи, как ныне быть.
Дьяк хмурился – обычная вера в себя покинула его.
- Ты начальник приказа Посольского, тебе и ведать надлежит, как рядиться с послами свейскими, - резко объявил он, наконец, и рассерженно покрутив носом, отвернулся к окну.
Ни до чего не договорившись, ближние перенесли обсуждение условий мира до приезда послов.


XII

Дворяне на двести пятьдесят верст в окружности по приказу Софьи встречали с царскими почестями иноземных гостей.
Дав отдохнуть приезжим, царевна на другой день объявила сидение.
Назначены для переговоров – Василий Васильевич, ближний боярин Ивана Васильевич Бутурлин, окольничий Семен Федорович Толочанов, думный дьяк Емельян Украинцев и дьяки Василий Ботинин, Прокофий Возницын и Иван Волков – встретили послов в сенях.
Голицын широко распахнул дверь, ведущую в терем.
Приветливо кланяясь, но в то же время не спуская с лиц напыщенной величественности, один за другим прошли в терем президент государственной комиссии Кондратий Гольфистерн, советник королевской канцелярии Ионас Кингстон и дифляндский дворянин Отто Стакельберг.
Послы, однажды предъявив свои условия, ни на какие уступки не пошли, как не уламывали их Голицын и Украинцев.
Видя, что дальнейшие споры бесполезны, выборные приступили к составлению договора, подтверждающего трактат кардисский, и этим самым закрепили трактат Столбовской.
По договору Москва обязывалась: помогать цесарю и королю польскому в войне их с турками (самое гибельное для Руси условие); имя Карла в царских грамотах писать не Карлус, а Королус; определить точные рубежи и вместо старых, сгнивших столбов устроить новые; назначить постоянное место для съездов о пограничных несогласиях; учредить для добрых пересылок резидентов на Москве и в Стокгольме; вместо корма послам давать деньги; облегчить налоги шведам, подвластным России.
Дьяки поскакали в Преображенское за Петром, который должен был с Иваном подписать договор и присутствовать на торжественном приеме послов.





321


XIII

Царевна Софья Алексеевна вошла в довольно просторную комнату, в которой стены и потолок были обиты гладко выструганными липовыми досками, а в углу была каменная, невысокая, с большими створчатыми дверцами печь из зеленых изразцов. Около одной из стены этой комнаты стояла широкая с деревянным изголовьем лавка, с набросанными свежими душистыми травами и цветами, покрытыми белою как снег простынею, а на лавке были две большие лохани и шайка из липового дерева. У другой стены была поставлена постель, покрытая шелковым легким покрывалом, с периною и подушками, набитыми лебяжьим пухом. Пол этой комнаты был устлан сеном с разбросанными по нему можжевеловыми и березовыми вениками, которые в огромном количестве доставлялись в Кремлевский дворец в виде оброка из царских вотчин. Комната, в которую вошла Софья, не имела окон, а освещалась несколькими привешенными к потолку слюдяными фонарями. В ней была баня, или так называемая “мыленка”. Вода сюда поднималась из Москвы посредством машины, устроенной для Кремлевского дворца каким-то хитрым немцем, которому царь Алексей Михайлович, как говорили, заплатил за невиданную еще в Москве выдумку несколько бочонков золота, а ненужная вода с полу “мыленки” сливалась в реку через свинцовые трубы.
Сопровождавшие царевну постельницы сняли с нее обычную одежду и принялись мыть и парить, а потом она понежилась с часик на лебяжьем пуху в душисто-бальзамическом воздухе роскошной “мыленки”.


XIV

По выходу из “мыленки” царевна пошла в мастерскую палату, или “светлицу”, похожую на комнату со многими большими окнами. Здесь до пятидесяти женщин и девушек шили постоянно наряды для цариц и царевен. В мастерской можно было насмотреться на ткани, составляющие предмет роскоши. Там была аксамит или парча, венецианский бархат, объярь – тяжелая, шелковая материя “зуфь” – нечто вроде камлота, тонкие арабские миткали и кисея, привозимая извне. Царевна хотела посмотреть, как идет работа по заготовке пышного царственного облачения, в котором она через несколько дней должна принять приехавших шведских послов. В обыкновенную пору мастерицы заняты были не одним только шитьем этого парада, но и изготовлением белья, а также шитьем облачения, вышивкою золотом, шелками пелен, воздухов, плащаниц и икон с мозаичных рисунков, и всеми этими предметами делались от царской семьи приношения в церкви и во святые обители. Заготовлялись также в мастерской палате разные подарки для европейских государей, турецкого султана и крымского хана. Вообще, там всегда шла самая деятельная работа под надзором ближних боярынь, царевен и самих цариц. Теперь все эти работы были приостановлены на время, так мастерская палата спешила окончить для царевны ее великолепный наряд.


XV

Заглянула, кстати, царевна и в кладовую, где хранились разные принадлежности ее туалета. На “столбунцах”, или болванах, были зимние и летние шляпы царевны. Летние шляпы были белые. Поярусовые поля этих шляп, отороченные каемкой из атласа, были
322

глянцевитыми, так как они окрашивались белилами. Шляпы по тулье были обвиты атласными тафтяными лентами, расшитыми золотом, унизанными жемчугом и драгоценными камнями. Ленты эти шли к задку шляп и распускались книзу двумя длинными, к которым были пришиты большие золотые.
Летние шляпы составляли важную статью в наряде московских модниц. У царевны Софьи было в кладовой до шести таких шляп. Здесь же хранились и зимние шапки с бобровыми и собольими околышами и с небольшим мыском спереди, а багатульи были сделаны “столбунцом”, или, говоря иначе, имели цилиндрическую форму. Они были вышиты разными узорами, изображавшими пав, единорогов и орлов, не только двуглавых, но даже осьмиглавых. Хранились также в кладовой и другие головные уборы: меховые каптуры и треухи. Каптуры – убор вроде капора с тремя широкими лопастями вверх, прикрывавших затылок и часть лица с обеих сторон, а треухи – название собою неблагозвучное для нынешних дамских мод – были покроя, как и каптур, с той разницей, что у них соболий или бобровый мех был подкладкою, а покрышкою служил атлас, унизанный яхонтами и алмазами.
Кладовая была наполнена сундуками, обитыми белым железом, в которые при не существовании еще в ту пору в Москве шкафов, были сложены бархатные наряды царевны, а также и “белая ее казна”, то есть носильное и спальное белье. Спрятаны также были в сундуках и коробках другие принадлежности одежды царевны. Там были телогреи, распашное платье, которое спереди застегивалось пуговицами или завязывалось лентами, рукава же телогреи не надевались на руки, но откидывались назад на спицы. Шились они из тяжелой шелковой ткани и окаймлялись золотой лентой. Хранились там летники, и опаненицы, и охабни, теплые на меху чулки, и “чедочи” – сафьяновые чулки без подошвы, которые царевна, как и другие богатые женщины, носила в комнатах.
Заготавливаемый для царевны в мастерской палате наряд поспел к назначенному времени. В день приема шведских послов спальницы и сенные девушки спозаранку ожидали возле ее уборной. Уборная Софьи Алексеевны во многом сходствовала с уборной современной дамы, так как и там можно было найти все, что могло придавать особую привлекательность женской наружности.
На одном из столов, бывших в уборной, лежала поднесенная царевне ее наставником Симеоном Полоцким, рукопись под заглавием: “Прохладные или избранные способы многих мудрецов о различных врачевских веществах”. В том сочинении смиренный поучал свою молоденькую питомицу, “как наводить светлость лицу, глазам, волосам и всему телу”. Надобно полагать, что автор помянутой рукописи, хотя и человек “ангельского чина”, был в свое время знатоком по части косметики. Он поучал царевну, что овсяная мука, смешанная с белилами и варившаяся в воде, была лучшим умыванием “для белизны и светлости лица”, что “ячмень, толченный без мякины” и вареный в воде “до великой клейкости” служит лучшим средством против загара, а развар сараченского пшена “выводит из лица сморщенье”, что вода из бобового цвета или травы “выгоняет всякую нечистоту и придает телу гладкость”, что бобовая мука, если ею тереть тело “ставит его гладким”, а “сок из корени бедреца молодит лицо”. Как лучшее косметическое средство все сведущий отшельник рекомендовал росу, собираемую с цвета пшеничных колосьев. “Принимай корицу в брашне, - наставлял он далее царевну, - и лепостна станешь”, то есть прибавляй в кушанье корицу – и будешь красавицею. Он сообщал также, что “гвоздика очам светлость наводит” и писал: “Прими на тощее сердце мушкатный орех и благолепие лицу наведешь”.
Вероятно, преподобный отец нашел бы ныне не много охотниц, которые с верою в действительность, стали употреблять его наружные мази, или, как он называл их – “шмаровидла”, заимствуя это название из польского языка, и предлагаемые им внутренние средства для наведения светлости, гладкости и благолепия лицу, очам и
323

всему телу. Но царевна, должно быть, следовала внушениям своего мудрого наставника. В уборном ее ларце были: белила, румяны, сурмина, клей для равнения и вывода в дугу бровей. Были также в том ларце ароматы и “водки” – этим именем никак уже не подходящим к изысканности дамского туалета, назывались в ту пору духи. Были у царевны также бальзамы и помады и все, употребляемые как ею, так и другими царевнами и царицами, косметики заготовлялись или в аптекарской палате по рецепту врачей, или “комнатными бабками”, то есть лекарками.  Водки и жидкие притирания хранились у царевны в сулейках или склянках, а густые или сухие притирания – в погребцах, ящиках и коробочках, или были разлиты по золотым ароматикам (флаконам), украшенных финифтью и алмазами.
В уборной царевна раздевалась до белой полотняной сорочки с короткими рукавами и небольшим воротом, стянутым шнурком, и тогда начинался ее туалет. Прислужницы не надевали на нее корсета, ни юбки и никакого турнюра. Хотя все эти принадлежности туалета были постоянно в употреблении у западноевропейских дам, но их не носили и даже не ведали еще, так как телеса московских боярынь и боярышень привыкли к полному, ничем не стесненному простору.


XVI

Готовясь к торжественному приему иноземных послов, царевна, не любившая прочих пышных нарядов, одевалась теперь со всевозможным великолепием. Вместо кроек, сшитых в светлице атласных или тафтяных чулок, она надела шелковые пестрые чулки, привезенные из Германии, и чеботы-полусапожки из бархата, строченные шелком, отделанные жемчугом и золотым кружевом, и на таких высоких каблуках, что только носки касались земли. Затем подали царевне вторую сорочку из белого атласа, шире и длиннее первой и с рукавами, длиною аршин в шесть, но собранными во многих местах складками так, что они как раз приходились по длине руки. Рукава этой сорочки были шире и украшены драгоценными камнями. Поверх этой сорочки надели на царевну через голову царское одеяние – шубку, длинное до пят, без разреза платье с широкими рукавами из аксамита, то есть плотной парчи, на которой вытканы были шелком двуглавые орлы. На плечи царевне накинули “ожерелье” – пелерину из гладкого золота, отделанную узорами или кружевом из жемчуга, и рубинов, и лал, со стоячим воротником, низанным жемчугом и застегнутым спереди алмазными пуговицами. Богатый и блестящий наряд царевны дополняли: алмазные серьги, тяжелая золотая цепь с крестом, осыпанным рубинами и яхонтами. Головным убором царевны был золотой о двенадцати зубцах венец, украшенный драгоценными камнями.
Нынешних раздушенных перчаток московские дамы тогда не носили, и царевна вынуждена была являться везде с голыми руками. Имелись, впрочем, у нее про запас “рукавицы”, которые она надевала только в холодное время. Самыми щегольскими рукавицами считались перчатки “немецкого дела”, вязанные, брусничного цвета, с золотою бахромою, были также “иршайные”, или байковые, вышитые золотом рукавички, и бархатные, низанные жемчугом. Носили в ту пору перчатки однопалые, бережно, и как бы удивились современные дамы, если бы узнали, что, например, царица Евдокия Лукьяновна носила одну пару перчаток в продолжение тридцати лет.
По окончании туалета следовало царевне по тогдашнему московскому обычаю покрыть лицо фатою, большим прозрачным покрывалом огненного цвета, завязанным у подбородка, но ненавистна была Софье фата, как знак женской неволи. В первое время своего правления она уже смело откидывала ее с лица, а теперь и вовсе не носила ее, возбуждая не только удивление, но и громкое порицание за такое неприличное новшество.
324


XVIII

В то время, когда царевна так пышно рядилась, цари, ее братья, тоже готовились принимать шведских послов в Грановитой палате. Петр и Иван в диадемах, со скипетрами, восседали в двух серебряных креслах под образами. Иван был подавлен, трусливо жался к брату и, низко свесив голову, всхрапывал, как притомившийся конь.
В обнизанных поручах и ризах стесненно переминались с ноги на ногу за спинами Стрешнева и Прозоровского протопопы Спасский и Воскресенский.
Наконец, царевна отправилась в Золотую палату, оглядевши себя перед выходом в большое венецианское зеркало. Осуждали Софью Алексеевну тогдашние богомолки и за некоторые предметы, которые считались как предметы соблазна и роскоши. Приличие не допускало держать постоянно открытыми, висевшие на стенах, зеркала, поэтому их прятали в футляры, обитые бархатом или шелком. Зеркала были небольшие и были вставлены в рамки из слоновой кости, янтаря и перламутра. Царевна пошла против этого обычая и комнаты в новом ее дворце были, наоборот, украшены большими зеркалами, привезенными из-за границы, и оставались незавешенными. Перестала также царевна курить в своих комнатах ладаном, заменив его розовою водою и ароматными порошками, которые сжигали в серебряных курильницах.


XIX

Недаром та палата, в которую пошла царевна для приема шведских послов, носила громкое название: в ней все стены и потолок были расписаны золотом. Здесь правительница должна была явиться иноземцам во всем блеске своего царственного величия.
Послов вначале повели бывшие при них приставы по длинным переходам и крыльцам Кремлевского дворца, усыпанным просеянным желтым, белым и красным пшеном.
По этим переходам и сеням, по пути к царевне, были расставлены стрельцы с золотыми пищалями и “терлишники”, ее телохранители, одетые в “терлики”, или кафтаны с копьями в руках. Посольскую свиту не сразу допустили к правительнице, остановили при входе в Золотую палату. Наперед пред светлые очи царевны должны были предстать только послы, но и их задержали на короткое время перед Золотой палатой в сенях, где было девять стрелецких полковников, которым царевна, по докладе ей о прибытии послов, приказала ввести их в Золотую палату.
Послы увидели правительницу, сидевшую на государском месте, в вызолоченных и оправленных драгоценными камнями креслах. В правой руке она держала жезл из дерева с серебряной ручкой. В рукоятку жезла были вставлены часы и зрительная трубка, а украшена она была чеканным изображением льва. В левой руке царевна держала ширинку, или носовой платок, главный предмет тогдашних московских барынь, эти ширинки вышивались золотом, унизывались бурмицкими зернами и алмазами и украшались по углам золотыми кистями. В ширинке высказывался весь вкус и вся роскошь женского рукоделья.
У ступеней царского места стояли по обеим сторонам кресел у царевны две ее сестры в объяриновых телогрейках и с убрусами, или кисейными покрывалами, на головах. Возле каждой из них по девице-карлице, в парчовых шубах, подбитых соболями и в повязках, унизанных жемчугом. За креслами царевны, на государском же месте, бояре,   

325

 князь Василий Васильевич Голицын и Иван Михайлович Милославский, разодетые в великолепные ферязи, и в высоких бобровых шапках на головах.
Думный дьяк Украинцев “объявил”, или по-нынешнему представил, царевне послов и бывший с ними переводчик заявил царевне, что послы привезли сей поклон от короля и королевы.
- Вельможнейший король, государь Королус, король свейский, и его королевского величества родительница, государыня Ульриха-Элеонора, по здорову ль? – спросила Софья послов через переводчика, и при этом вопросе она привстала с кресла в знак особого внимания к королю и его матери.
Послы, отчитав теперь весь королевский титул, отвечали на вопрос утвердительно, переводчик передал их ответ царевне, а она поручила послам ответить королю. Послы благодарили правительницу. Выслушав их благодарность, царевна допустила их к ручке и спросила послов об их здоровье. Затем была введена посольская свита и тоже допущена  была к ручке.
Не без любопытства рассматривали шведы живопись, которая украшал Золотую палату. На стене, приходившейся за креслами царевны, был нарисован на небе Спас, воскресший на херувимах. На другой стене, по правой стороне, были изображены фигуры, изображающие мужество, разум, чистоту и правду, а по левой блуд, безумие, а между этими двумя противоположностями являлся семиглавый дьявол, над которым жизнь держала в правой руке светильник, а в левой – копье. Над жизнью был ангел-дух страха Божьего. На третьей стене были нарисованы летящие ангелы, тут же были представлены: ангел, летящий в пламени и ангел, стреляющий из лука. На этой же стене были изображены твердь небесная, солнце, заяц, волк и человек, обвитый хоботом слона, и “всякия утвари Божии”.
Не успели еще шведы присмотреться ко всем этим загадочным изображениям, которые объяснялись надписями, сделанными золотою вязью, как началось продолжение беседы. Побеседовав милостиво через толмача с иноземцами, царевна приказала проводить их к царям.
Заслышав шаги, Иван привскочил, невидящими глазами скользнул по лицам людей и тотчас же снова уселся, напятив на глаза шапку.
Петр подтолкнул локтем брата.
- Мужайся, государь-братец, сдается, басурманы идут.
Поклонившись государям, послы что-то произнесли на своем языке. Толмач перевел приветственные слова.
Прозоровский и Стрешнев бросились приподнять, по чину, царей, которые должны были ответить послам.
Однако Петр предупредил бояр, стремительно вскочив, он сам сдвинул на затылок царскую шапку и резво скороговоркой выпалил:
- Его королевское величество, брат наш Королус свейский, по здорову ль?
И уловив восхищенный взгляд иноземцев, неожиданно почувствовал такую робость, что решил бежать.
Стрешнев понял движение царя и, точно оправляя на нем кафтан, изо всех сил сдавил его стан.
- И не подумай, великий государь! Не соромь Русию! Сиди!
Петр изловчился, сунул ногу под кресло и больно ударил носком сапога по боярскому колену.




326


XX

Прием шведских послов имел чрезвычайное значение, потому что Софья на нем
явилась перед иностранцами в первый раз как царствующая особа. После этого она смелее пошла на высоту, которая так сильно манила ее, и по заключению мира с Польшею приняла титул “самодержицы всея Великая, Малыя и Белыя России”.
Изумилась и сильно вознегодовала царица Наталья Кирилловна, узнав о таком титуле своей падчерицы.
- С чего вздумала она именоваться самодержицею? С чего стала она писаться  наряду с великими государями? – выходя из себя, говорила мачеха-царица. – Ведь и у нас есть люди, которые заступятся за нас и дела этого не покинут! – с угрозою добавила она.
Постельницы царевны, Немидова и Синюкова, узнавали, что говорила царица и передавали царевне, которая делала вид, что не обращает на ропот мачехи никакого внимания, а между тем обдумывала, как бы ей лишить мачеху всякого значения в правительстве. В свою очередь, Шакловитый деятельно принялся подготовлять стрелецкое войско к окончательному возвышению царевны, а Медведев заготовлял сочинение, в котором доказывал необходимость и право царевны торжественно возложить на нее царский венец в Успенском соборе.
- Согласится ли на это патриарх? – в нерешительности спрашивали стрельцы.
- Эка важность – патриарх! – насмешливо отзывался Шакловитый. – Не тот, так другой будет на его месте. И простого старца патриархом сделать сумеем!
- Да захотят ли бояре? – вопросительно добавили стрельцы.
- Нашли о ком толковать! – с презрением возражал Шакловитый.
Некоторые, однако, стрельцы наотрез возражали против намерения Шакловитого.
- Статочно ли дело царевне венчаться царским венцом! Только царю достоит, - так говорили они.
Ввиду колебания стрельцов Шакловитый на время придержался от своего замысла. Тем самым царевна становилась все притязательнее на присвоение царских почестей и приказала в церквах “выкликать свое имя в одной статье с царскими именами” и разгневалась, когда какой-то протодьякон во время богослужения по забывчивости и неведению обошел ее “кадилом”, то есть царям покадил особо, а ей этого не сделал.
В Москве с каждым днем все громче и громче стали поговаривать о намерении правительницы повенчаться на царство, и в ее воображении все яснее представлялся теперь сперва являвшийся ей только, как в тумане, облик греческой царевны Пульхерии и ее супруга Маркиана. Осторожный Голицын сдерживал, однако, отважные стремления царевны, находя, что он, не одержав еще над внешними врагами государства блистательных побед, не совсем подходит в этом отношении к доблестному полководцу Маркиану, и необходимо приобрести воинскую славу, которая осенила бы его своим лучезарным блеском.


XXI

Тут Софья сразу широко открыла глаза на невинную, как сначала казалось, затею брата, постепенно вырастающую в величине и представшую перед ней как готовое ядро преданной Петру военной силы.
И главное, устремив внимание на внешнюю политику, на военные столкновения у крымских пределов и в других местах, Софья упустила момент, когда можно было еще

327

все привести к нулю и запретить брату играть в такие опасные потехи… Но когда Софья оглянулась, Петру было уже пятнадцать дет, потешных насчитывалась не одна тысяча человек, с настоящими опытными начальниками, и оставалось мириться с фактом ожидания, что будет дальше.


XXII

Видя, как плохо сражаются русские воеводы и войска всюду, куда не пошлют, даже под начальством прославленного Василия Голицына, Петр как будто пожелал всем дать урок настоящей баталии. Кстати, и самому царю при этом хотелось узнать, какую силу имеет он в руках, да и другим, то есть Софье, не мешает показать, какой выходит посев, если, подобно Язону, сеять драконовые зубы…
На Яузе-реке был построен городок, земляная крепостица Прешбурх.
Сюда призвал Петр музыкантов-флейтщиков и барабанщиков-бутырцев.
Все войско свое Петр разделил на две части: меньшая оборонялась, большая нападала. Сам царь-отрок шел в рядах солдат с ручными гранатами из глиняных горшков, наполненных горючей смесью…
Осада и бой велись по всем правилам до решительного приступа, когда участники так разгорячились, что не в шутку стали драться, нанося серьезные повреждения друг другу, и человек двадцать чуть не потонуло при этом, так как атакующие загнали их далеко в реку, а сдаваться они не желали.


XXIII

Прошло два года с тех пор, как с Карлом шведским был подписан договор, а Москва все еще не решалась идти войною на турок.
Тридцать девять раз съезжались выборные в пограничном селе Андрусово для переговоров, но тщетно: поляки отказывались уступить Киев, а русские ставили это требование головным для заключения вечного докончания с Польшей. Среди ближних Софьи произошел раскол: одни доказывали, что медлить больше нельзя, что война с Турцией неизбежна, другие же предлагали не предпринимать пока ничего, “ждать воли Божией”. Самым горячим сторонником войны был Шакловитый. Он не сомневался в том, что, обессиленная в междоусобных распрях Русь, будет побеждена. “Пусть, - думал он с легким сердцем, - пусть отпадет Украина. Жили мы без нее, и впредь авось без нее как-нибудь проживем. Зато раз и навсегда можно будет разделаться с князем Василием. Кого же, как не его, начальника Посольского приказа, Русия будет считать главным виновником воинственной брани! А не станет Голицына в верху, кто знает, может быть, мужем государыни-правительницы Софьи будет он, Шакловитый!”
Под влиянием дьяка царевна все больше склонялась к войне с Турцией и в первую очередь с “псарней турецкой” – Крымом. Вызвав однажды Василия Васильевича, она, в присутствии Ивана Михайловича и Шакловитого, потребовала от него решительного ответа.
Князь смутился.
- Король польский Ян Собесский много крат писал, - точно ворочая глыбой, напряженно, с большими промежутками выталкивал он из себя слова, - что приспело ныне время изгнания турок и крымских татар вон из Еуропы.
В зеленых глазах Федора Леонтьевича сверкнула нескрываемая радость:

328

- Ей-богу, государыня, великого ума дело сказывает князь! – прижал он руки к груди.
Голицын повернулся спиной к дьяку и презрительно сморщил лоб.
- А одолеют турки Польшу, - продолжал он уже смелее, - могут тогда рати турецкие появиться у самых стен Киева. Одолеют поляки, глядишь, перевес на Украине
будет за Польшей. Вот тут и гадай.
Он умолк и, приложившись к руке царевны, скромненько уселся у окна.
- А дале что? – засопел внимательно вслушивающийся в слова Голицына, Иван Михайлович. И сам же ответил: - Разумею я из твоих глаголов, что куда ни кинь, а без брани не обойтись.
- Не обойтись! – подтвердил с глубоким вздохом князь. – А и без Киева нам також не обойтись.
И на этот раз, как и раньше, сидение кончилось ничем.
- Положимся на Господа, - перекрестилась царевна и, отпустив ближних, пошла в светлицу Марфы послушать черкас (украинцев).


XXIV

Софья любила украинские сказы и напевы, жаловала певчих щедрыми милостями и постоянно держала их при дворе.
В светлице Марфы собрались все царевны. Густо набеленные, благоухающие, они уселись с ногами на диван и жеманно переговаривались с регентом хора Нездоймыногой.
При появлении Софьи регент свалился с лавки и распластался ниц.
“А и велик казак”, - не без удовольствия оглядывая саженую фигуру украинца, подумала царевна.
Вечерело. Цветное стрельчатое окно мягко паутилось сумерками. Издалека от терема Прасковьи Федоровны, точно неутешный плач, доносились звуки молитвы. В сенях, под тяжелым шагом дозорных, тоскливо печаловались на старость изъеденные временем половицы.
Взгрустнувшая Софья положила руку на регента.
- Порассказал бы ты нам что-нибудь про Малую Русь.
Свернувшись у ног женщины, черкас потер пальцем висок.
- Что ж бы такое порассказать, чтоб по мысли было тебе, государыня? – и вдруг оживился. – Покажи милость, послушай.
Софья кивнула убедительно и удобно уселась.
Нездоймынога откашлялся, прочистил нос и начал густою октавою:
- А было так: тому голов с двадцать, при дворе Яна Казимира служил молодой казак из Белоцерковского повета. А пестовали того казака иезуиты. Пригожий был казак, да и ловкий. Любил его за то сам польский круль. И быть бы молодцу во славе и чести, коли бы не грех один…
Он застенчиво закрыл руками лицо.
- Не разгневаешься, государыня, от слова вольного?
Царевны в начале рассказа недовольно фыркавшие, притихли.
- Сказывай! – нетерпеливо приказала Марфа.
- Воля ваша, - послушно продолжал регент. – Так вот. Во всем, значит, была у вельмож вера к тому казаку, лишь к женкам своим и за версту не пускали его. Да! Блудлив был парубок, охоч до шашней, как кот до сметаны, або запорожец до тютюна и горилки.
Марфа спустила ноги на пол и так согнулась, что почти касалась лбом головы регента. Евдокия, Екатерина и Мария теснее прижались друг к другу и затаили дыхание.
329

Софья плотно укуталась в шелковую шаль и зябко поеживалась, хотя в светлице было жарко и душно, как в бане.
- Да не таков был казак, - взмахнул Нездоймынога увлеченно руками, - чтоб не унюхать, где что плохо лежит. Скорее застанется без головы, а уж что надумал, того добьется. Ну и жил молодец, пил-гулял красиво и шкодил на полное здоровье свое.
Нездоймынога вдруг горестно покачал головой.
- А не зря, ей-ей, не зря болтают люди, что сколь петух ни шкодь, а быть ему в котелке, рядом с курой, без голосу да мокру.
Голос его зазвучал сочувствием.
- Шкодил, шкодил, да и дошкодился. Так-то. Жил по соседству с тем казаком помещик, пан Фолибовский. А жену имел, ну, прямо сказать, - он приподнялся, пристально поглядел на Софью, - ну, прямо сказать, еще бы ей херувимский твой норов да очи ясные твои, государыня… а либо ваши, царевны преславные, - торопливо прибавил он, заметив, что царевны обиженно надулись, - и быть бы ей первой во всем свете кралей. А по такой пригоде не диво, что заприметил панну тот шкодливый казак. Дни и ночи не спит, от всякого дела отбился. Долго ли, коротко ли, а только и панночка не деревянная, пожалела парубка. И таково уж миловались голубки – небу радостно было. И коли б не прежний ее полюбовник, все было бы байдуже: ловко так все пообставили, что сто лет пан не прознал бы про ту измену. Почуял полюбовник, поганый лях, что поостыла к нему коханочка, и поставил дозоры за ней…
- Поймал? – в один голос крикнули взволнованные царевны.
- Эге ж! – тяжело поднялся на локтях регент и сел. – Прознал, бисов сын, где милуются голубки, да и пошел к Фолибовскому доносить…
- Подслух проклятый! – зло топнула ногой Екатерина.
- Пожаловал бы ужо к нам в Москву, - подхватила с угрозой Марфа, - проведал бы он на дыбе, как языком чесать! Иуда!
Софья резко остановила сестер и вся обратилась в слух.
- Как прознал про лихо свое Фалибовский, - сгорбился черкас, - так на другой день и подстерег с холопами своими беднягу.
- Ну и…
- Ну и стащил молодца с коняки, раздел догола. “Здрав ли ты, казак удалой?” А парубок известно, кровь горячая, не стерпел издевы, замахнулся на пана. “Так ты, вот как, варнак! – взбесился пан Фалибовский. – Вяжите его к коняке!” И привязали казака ничком к жеребцу, обратив ликом к хвосту, к самому что ни на есть краю, скрутили руки и ноги под брюхом так, что не можно стало молодцу ни вздохнуть, ни охнуть. “А теперь лети!” – стегнул пан коняку нагайкою и выстрелил. Но известно, злякался конь, понес – да прямо в лес. Утром нашли издохшего жеребца под самым домом казака. А на казаке и места живого не было – всего сучьями поизодрало.
Нездоймынога замолчал. ВЫ светлице воцарилась напряженная тишина. Софья, переваливаясь, подошла к иконе, вздула огонек, но, раздумав, погасила его и уселась в кресло.
- Но-очь… - баском протянула она.
- Ночь, - тоскливым эхом отозвались царевны.
Черкасс привстал на колено.
- Досказывать, а либо умаял я вас, преславные?
- Нешто не все? – оживилась правительница. – А не все – сказывай до остатнего.
- Не все еще, хоть любви тут конец. А только, как очухался казак, не стерпел сорому великого, тайным чином убег из Варшавы и словно бы в воду канул.
- Пропал?! – всплеснула руками Марфа.
- Ну, не на того напали! – гордо тряхнул головою регент. – Не бывало еще такого,
330

чтобы вольный казак сгинул из-за басурманской спидницы! – и подмигнул в темноту. – Годов через двенадцать объявилась пропажа на Заднепровской Украине, под знаменами ворогов ляхов и Москвы, гетмана чигиринского, пана Дорошенки. Учуял Дорошенко, что спослал ему Бог великий хитрости казака, да и послал его с важным делом в Крым.
- Вот то с головою гетман! – облизнулась правительница. – Вот бы нам такого на службу в Посольский приказ.
- С головою, да не дюже, - поправил черкас Софью, - кошевой атаман захватил казака в полон, да и отправил его к нашему гетману, к пану Самойловичу. Померкал наш гетман, подумал, покалякал с казаками – видит, человек он великого ума и сноровки. Да к тому же из слов выходит, будто особливо противу Москвы. Зла не держит в себе, мало ли чего не бывает: ну, был у Дорошенко, ну, служил ему малое время – что из того? И взял Самойлович-пан на службу к себе того казака, да так полюбил, что вскорости поставил его первым после себя человеком на Украине.
- Да кто же такой человек? – удивилась Софья.
- Да генеральный есаул Мазепа, преславная моя государыня.


XXV

Наскоро помолясь перед сном, царевна устало бросилась в постель. Заснуть, однако, она не могла. Из ума не шел рассказ черкаса. В первый приезд генерального есаула в 1682-ом году, Софья, поглощенная борьбой с Нарышкиными, не обратила на него никакого внимания. Теперь же она охотно встретилась бы с ним, познакомилась ближе с человеком, у которого такое гораздое приключениями прошлое. “Не инако вызвать надобно на Москву”, - подумала она и сладко потянулась.
Кто-то уверенно постучался в потайную дверь. Царевна сползла с кровати.
- Кто?
- Я, государыня! – раздался смелый голос Федора Леонтьевича.
Софья, не раздумывая, открыла дверь.
В углу подземелья, под лесенкой, ведущей в светлицу, стоял уничтоженный Василий Васильевич.
Наконец-то он доподлинно убедился, что царевна бесповоротно променяла его на дьяка. В первые минуты он готов был ринуться за Шакловитым, разделаться с соперником и раз и навсегда выяснить свое положение. Но здравый смысл победил. А что если Софья, освирепев, прогонит его, лишит чинов и сошлет из Москвы.
Он, крадучись, выбрался из Кремля и всю ночь пробродил, пока не очутился случайно у монастыря, в котором “спасался” Сильвестр Медведев.
Вратарь знал князя в лицо и немедленно пропустил его на двор.
В келье Медведева светился огонь. “Не спит, - раздраженно подумалось Василию Васильевичу. – Все книжным премудростям навычается. А что толку в премудрости той, коли ум она исцеляет, а над сердцами человеков не властвует!”
Сильвестр с первых слов понял, какая кручина изводит Голицына, хотя князь ни звуком не обмолвился о Софье, а говорил только о Федоре Леонтьевиче.
- Ты бы к поляку-перекресту Силину Митьке пожаловал, - предложил монах. – По чародейному делу – великий волхв сей человек, - и, не дожидаясь согласия, увел князя в соседнюю келью.
Едва взошло солнце, Силин приступил к волхвованию. Он долгот глядел на воск, щупал затылок и живот Голицына, беспрестанно что-то нашептывал, вымазал сажей лицо свое и, наконец, разлил по полу тепленький воск.
- Эге, князюшка! – нахмурился вдруг Митька, - чужбинку любишь.
331

Он еще раз поглядел на солнце.
- Сдается, на деревню склоняется.
У Василия Васильевича упало сердце. “Так и есть, - заморгал он, - на деревенщину склоняется, на мужика, на Федьку”. И, проникаясь верой в волхва, умоляюще поглядел на
него:
- Отведи беду!
Силин достал из коробки бумагу, что-то строго высчитывал и вдруг весело объявил:
- Выходит тебе слава великая через далекий путь.
- Какой путь? – не сообразил Голицын.
- Дальний… В степи широкие, к солнцу палящему, к морю глубокому.
- Крым! – встрепенулся князь. – Не инако, сам Бог указует на татарву бранью идти.
Исписав еще лист бумаги, волхв приложил палец к губам.
- А еще помехой тебе венец. Не зачаруешь ты сердца зазнобы, покель не будет на послухе жена твоя, князь


XXVI

Угрюмый вернулся домой Василий Васильевич. Ему было и горько, и стыдно за самого себя, цивилизованного европейца, в тяжелую минуту вернувшегося снова в тьму азиатчины и прибегнувшего к содейству чародеев.
Он пытался вытравить в себе веру в пророчества Силина, нарочно зло издевался над словами волхва, но в то же время чувствовал, что поступит именно так, как советовал ему Митька.
- Спаси! – вскочив с постели, опустился князь на колени перед киотом. – Не дай утонуть разуму просвещенному моему в суеверие!
Но страстная молитва не принесла успокоения.


XXVIII

Из Киева вернулся состоявший на русской службе шотландец – Патрик Гордон.
Василий Васильевич вызвал его к себе. Узнав об этом, княгиня, воспользовавшаяся, вопреки обычаям, правом свободного входа на половину мужа, немедля явилась в опочивальню Голицына.
Князь недружелюбно оглядел жену.
- Сызнова ныть пожаловала.
Маленькая, тоненькая, в пестром платочке, подвязанном узелком на затылке, с робко остановившимся взглядом, и лицом, изможденным от бессонных ночей и горьких думок, но не тронутым ни единой морщинкой.
Авдотья Ивановна походила скорей на болезненного подростка, чем на тридцатипятилетнюю мать и бабку.
- Я за малым делом, - поклонилась княгиня и уперлась кулачком в остренький подбородок.
Голицын нервно перебирал бумаги на столе и молчал.
- Дозволь сказать.
- Говори! И садись! Чать не за подаяньем пришла!
Сутулясь, Авдотья Ивановна присела на краешек кресла.

332

- Слыхала я, Гордон к нам пожаловать должен?
- Должен! А что?
Княгиня перекрестилась. Глаза ее наполнились слезами. Она сползла с кресла и стала на колени перед мужем.
- Не погань, Христа для, хоромин! Воды святой не напасешься с басурманами сими богопротивными! Каждоден поганят они нас духом своим! И то вся Москва ныне сетует: “Голицыны-де ныне и не русские стали! До остатнего края обасурманились!”
- Кончила?
- Кончила, господарь мой.
Василий Васильевич гневно отшвырнул от себя перо.
- А коль не любы тебе хоромины сии, иди в монастырь! Там, опричь елея да ладана, никаким духом не пахнет!
Безответный, прибитый взгляд, закручинившееся бледное личико, вздрагивающие от скрытых слез полукруглые детские плечики тронули, однако, князя.
- Встань, Дуняша. Ну, чего ты, право, так смотришь… Я не от зла, так просто сказал… - и легко, как ребенка, поднял ее. – А Гордон, хоть и католик, - нежно погладил он цвета песка куделек, выбившийся из-под косынки жены, - да еще при царе Алексее Михайловиче, почитай, с медного бунта, верой и правдой Руси служит.
В дверь просунулась голова дворецкого.
- Немец жалует.
Точно не вовремя пробужденная от чудесного сна, Авдотья Ивановна разочарованно оглядела знакомую, будничную опочивальню.
- К себе пойду.
- Иди, Дуняша, с Богом, иди.
Едва вышла княгиня, Василий Васильевич нервно зашагал из угла в угол: “Слаб я! Не муж, а Бог ведает что! Покель один, сдается – не сердце, а камень ношу в груди, а как в очи погляжу – и мягче воску тот камень становится”.
Из сеней донеслись твердые, строго размеренные шаги.
Голицын бросился навстречу гостю и, как с равным, трижды облобызался с ним.
- А ты, князь, все молодой, - освобождаясь из объятий хозяина, распустил шотландец в широкую улыбку бритое обветренное лицо. – Как быль молодес, так и есть.
Голос его звучал резко, отрывисто, точно генерал не обменивался приветствием, а отдавал команду. Изогнутые от долголетней верховой езды дугою ноги, четко отстукивали военный шаг при каждом движении, упитанное тело так вздрагивало, словно Гордон скакал на коне.
Пораспросив друг друга о здоровье, друзья тотчас приступили к делам.
Патрик привез с собой добрые вести и поэтому князь заторопился в Кремль поделиться ими с царевной. За князем увязался и генерал.
По лицам прибывших Софья поняла, что произошло что-то важное.
- Не про ляхов ли что прознали? – взволнованно спросила Софья.
- Про них, про самых, государыня-царевна! – с такой гордостью объявил Василий Васильевич, как будто он был главным виновником произошедших событий. – Так турка ляхов сечет, что степи стонут.
Гордон чмокнул царевну в руки и от себя прибавил:
- Не я есть Гордон, если поляк не отказал в наш польз Киев.


XXIX

На другой день Гордон отправился в Преображенское. Шотландец знал Петра со
333

дня рождения части, и еще при Федоре Алексеевиче устраивал для него военные потехи и к каждому празднику обязательно дарил замысловатейшие игрушки немецкого дела.
Петру нравилось ровное, без тени надменности или угодничества, отношение генерала ко всем людям, независимо от того, стоит он выше его или носит кафтан
простого солдата. Военная же его выправка, строгое, в рубцах от зажитых ран, лицо, громовой отрывистый голос вызывали зависимость и восхищение.
Еще два года тому назад, в прошлый приезд шотландца в Москву, царь вызывал его к себе, рассказал о потешных, выслушал с гораздым вниманием ряд наставлений, а потом тщательно выполнил их с помощью Зоммера и других иноземцев.
Петр недавно лишь оправился от оспы. Он похудел, еще более вытянулся, стал как будто серьезней.
Наталья Кирилловна всегда огорчалась, узнавая о приезде шотландца.
- Опричь того, что духом еретичным двор опоганит, - скулила она, - еще и изведет государя выдумками своими басурманскими!
Она попыталась, было, уломать сына отложить на время встречу с Гордоном, но Петр так зарычал, что пришлось замолчать и сдаться.
Царь хорошо изучил свою мать. Ни угрозы отказаться посещать церковь, ни даже голодовка, часто объявляемая Петром, не действовали так на Наталью Кирилловну, как звериный его рев. Она готова была уступить ему во всем, только бы “усмирить беса, вселившегося в душу порченого государя”. То, что Петр и в самом деле “порченый”, казалось ей хоть и ужасной, но неоспоримейшей истиной, и отравляло окончательно и так невеселое ее существование.
Отделавшись от матери, царь рьяно принялся за подготовку к встрече шотландца.


XXX

Вдоль широчайшей дороги за Преображенской околицей стали в образцовом порядке Преображенский и Семеновский потешные полки. Зычная команда бомбардира Петра Алексеевича. Скачет бомбардир на потешном своем коньке, не верит сержантам, полковникам, сам, собственными глазами следит за тем, чтобы не дать и малой оплошки, в силе и славе показаться старому генералу.
Рядом с конюхами, крестьянами и иными черными людишками, послушно, без тени неудовольствия на лице, стояли верховые соратники потех государевых, высокородные недоросли. От Бориса Алексеевича, от Тихона Никитича, да и от самого Петра. Знают они, что как только окончиться строевое ученье, пожалует их и чинами, и властью над головою и смертью “смердов-солдат”. Царь над всеми, а они – над солдатами.
Отступив на шаг от шеренги, вдохновенно бьет в барабан будущий фельдмаршал, князь Михайло Голицын, барабанщик Семеновского полка.
- Во фрунт! – отрывисто бросает Петр.
- Во фру-у-унт! – подхватывают команду немецкие офицеры, перекидываются этим коротким словом, точно тяжелым оловянным шаром.
Шар летит все дальше, все стремительней, становится меньше и меньше, где-то взметается в последний раз и тает, пропадая за тихой Яузой.
Гордо скачет на сером коне. Он увлечен. Это видно по горящим глазам его, по багрянеющей шее и по осанке. Он ни в чем не хочет нарушать военного чина и прежде, чем с государем, здоровается с полковниками, майорами, со всеми, кто по чину стоит выше Петра.
Петр смущен, как будто рассержен немного, но в то же время и счастлив, что генерал встречает парад по-настоящему, не как потеху.
334

Его глаза вдруг влажнеют, кумачовый румянец заливает лицо, он высоко запрокидывает кудрявую голову. Прямо на него скачет Гордон.
- По сдороф ли бомбардир Преображенски полк, Питер Алекзееф?
- Желаю здравия вашей генеральской чести, - выпячивает Петр грудь, кричит надрывно, а сам мнет судорожно в кулаке поводья, чувствует, что не выдержит, опозорит себя навек перед полками, разревется, как дитя.
Он хлещет коня нагайкой, мчится вихрем вдоль дороги.
Парад окончен. Патрик Гордон соскакивает с коня, кланяется государю до земли.
- Дай шесть, великий гозудар Питер Алекзеевич (нарочно подчеркивает - “вич”), допусти к своей руке.


XXXI

Наталья Кирилловна не вышла к трапезе и наказала брату своему Льву не покидать терема, покуда не уедет из усадьбы “басурман”. Однако Петр, заметив отсутствие дядьки, сам прибежал к нему.
- Не велено царицей, - оправдывался Лев Кириллович. – И рад бы попировать, да нешто же можно царицу ослушаться!
Государь оскалили зубы.
- Поглядел бы я, как ты противу воли моей пойдешь! – и, схватив растерявшегося дядьку за плечо, потащил в трапезную.
Садилось солнце, когда царь увел Гордона к Яузе, на стройку потешного городка.
- А ставим мы сей город, - не без бахвальства пояснил Борис Голицын, - для той пригоды, чтобы навычать солдат к осаде.
- Ошен хорош! – похвалил шотландец.
Почти выведенные уже стены, поднятые башни, раскинутые мосты, валы и рвы поразили генерала.
- Это же назтоящу крепост!
Внутри городка высились доподлинные хоромы со светлицами и сенями для жилища, амбары и навесы для хранения оружейной казны, избы для челяди.
Уходя из “крепости”, государь вдруг остановился и весело заржал.
- А прозвали мы с князем Борисом крепость сию Прешбурхом.
Гордон недоумевающе пожал плечами.
- Зашем русский мест давайл чужой имя?
За государя ответил Голицын:
- Не то нам в лесть и во славу, что издревле наше, а то отменно, что у врага отнимем! - и, отставив ноги, важно покрутил усы. – А замышляет государь посадить в Прешбурх большую силу потешных, и с малой ратью идти на приступ, как бы в крепости не наши засели, но супостаты.


XXXII

Не так, как шведов, встречала Москва королевское польское посольство. К частям вышли лишь пристав и две роты рейтаров. Послы не удостоились и малой доли почестей, оказанных Гольденстерну.
Поляки стерпели обиду, не подали вида, что задеты за живое. Слишком печальны были их дела в войне с Портой, чтобы вступаться за оскорбленную честь.

335

Один из польских гостей, познанский воевода Гримультовский, пригласил Голицына к себе. В тереме никого, кроме воеводы, не было.
Князь удивился.
- А канцлер литовский, пан Огинский, пошто не пожаловал сюда же?
Хозяин дружелюбно улыбнулся.
- И без него найдем для себя чару, - и налил гостю заморского вина. – Пей, князь, во здравие, да за мир наш и одоление врагов Христовых.
Голицын ушел от воеводы в большом смущении. Дома он заперся в опочивальне и, достав из кармана коробочку с драгоценными каменьями и червонцами, как вор, сунул полученный от воеводы мшел в потаенный ящик стола.


XXXIII

Мир с Польшей был подписан. Поляки навсегда уступали Москве Киев. Государи обязались нарушить мир с султаном и ханом и напасть на Крым. В награду за Киев Голицын исхлопотал перед царевной уплату Польше ста сорока шести тысяч рублей.


XXXIV

Во все концы земли поскакали гонцы с кичливой вестью:
“Никогда еще при наших предках Русия не заключала столь прибыльного мира, как ныне. Отец и брат наш володели Смоленском, Черниговом и Малороссийским краем токмо временно до окончания перемирия, а богоспасенный град Киев трижды кланялся перед святым Евангелием, чтобы не возвратиться к полякам. Отныне все наше и навеки. Мы же не уступили Польше ни одного города, ни места, ни местечка. Опричь того, имени царского величества учинено повышение: государи наши будут писаться пресветлейшими и державнейшими”.
Так, в честолюбии своем, царевна, не щадя ни отца, ни брата, превозносила свои заслуги перед страной.
Дьяки сгоняли народ на Красную площадь отстаивать молебны и славословить правительницу Софью.
Через несколько дней по подписании с Польшей договора царевна присвоила себе титул самодержицы. Узнав об этом, сторонники Нарышкиных во главе с Натальей Кирилловной выступили с открытым возмущением.
- Для чего стала она писаться с великими государями вместе? – колотила себя кулаками в грудь царица. – У нас люди есть, и того дела не покинут!
19-го мая 1686-го года Софья явилась перед народом, как никогда раньше не являлись и царицы!
В богатой одежде, усыпанной бриллиантами, в венце стояла она рядом с государями и принимала участие во всей церемонии в Чудовом монастыре.
Присутствовавшая в храме Наталья Кирилловна не выдержала и вдруг исступленно закричала, колотясь лбом об пол.
- Бог! Заступи! Покажи людям неправдотворство самозванки.
Воспользовавшись удобным случаем, Лев Нарышкин и Борис Голицын взобрались на амвон.
- Про мир с ляхами рассказывала царевна всей Руси! – ревели они, перебивая друг друга. – Отца, брата нее убоялась опорочить в своей гордыне, а про то утаила, что мир

336

куплен войною с Турцией и Крымом.
Их пытались стащить с амвона, но часть молящихся полезла в драку с приверженцами Милославских.
- Не своим умом живет царевна! То Василий Голицын да Федор Шакловитый войну затеяли на великие кручины людям! – не унимался Нарышкин. – То она продала
Русию за латинские дукаты.
Какой-то монах осатанело подлетел к Василию Васильевичу и схватил его за горло.
- Гадина, гадина, сколь тебе дадено? Сколь? Отвечай!
Все смешалось, потонуло в кровавой драке.


XXXV

Однажды Петр вернулся в Преображенское на рассвете. Он был во хмелю. Его вели почти волоком под руки Голицын и Зотов.
В сенях их встретила дозорившая всю ночь Наталья Кирилловна.
- Антихристы! – ударила она изо всех сил Зотова по лицу. – Душегубы.
Зотов нырнул в дверь и исчез. Голицын юркнул за спину Петра.
Потеряв равновесие, царь растопырил беспомощно руки и рухнул на пол.
Наталья Кирилловна встревожено склонилась к сыну. Ее обдал удушливый запах винного перегара и табачного дыма. Она отшатнулась в ужасе и не своим голосом крикнула:
- Зелья курил?!
Петр пытался что-то сказать, но только лизнул половицу и пьяно икнул.
Точно хлыст бича на щеку князя Бориса легла стремительно рука царицы.
- Ты! Ты! Ты загубил православную душу! – и вдруг с затаенной надеждою поглядела на Бориса Алексеевича: - Скажи… Христа для… скажи мне истину: где были, курил царь зелье богопротивное?
Голицын поник головой.
- Курил, государыня. Со мной да с Никитою, а были мы в Немецкой слободе.


XXXVI

Софья лязгнула зубами:
- Пойдем войною на Крым, а тем временем нас Нарышкины с потрохами сожрут! – и, меняя набожно резкий тон на заискивающий, обняла Федора Леонтьевича. – Много служб сослужил ты мне… Сослужи еще одну.
- Повели, государыня – и коль нужно, солнце сдеру с небес и к ногам повергну твоим!
- Го-су-да-ры-ня! – презрительно процедила царевна. – На словах государыня, а поразобраться – какая же я государыня, коли не венчалась на царство.
Шакловитый понял, чего от него хочет царевна. Осторожно высвободившись из ее объятий, он схватил пальцами кадык и прошелся по терему. С каждым мгновением выражение его лица становилось все наглей и самодовольней, а глаза загорелись хищными, разбойными огоньками. Он почувствовал, что настало время действовать в  открытую.
- Ну, ладно, - обратился он к Софье так, как будто сидит перед ним не правительница, а простой челобитчик. – Ну, проведаю я у стрельцов, какая будет от них

337

отповедь, ежели бы ты вздумала венчаться на царство - мне-то какая корысть?
- А без корысти не можешь?
- Не, - просто, от души ответил Федор Леонтьевич. – И рад бы, да претит, потому как я дьяк тебе, поди, ведомо, государыня: какой же дьяк, воистину дьяк, ежели про мшел не думает.
- А за правду поклон тебе, - через силу улыбнулась Софья и таинственно подмигнула ему. – И неразумен же ты, Федюша! Неужто не догадался, что не об оной себе забочусь?
Она притянула к себе Шакловитого и поцеловала его в заячью губу.
- Да ежели я на царство сяду – вместно ли мне в девицах жить?
Припомнив роль королевы в новом своем сочинении, Софья слово в слово повторила ее
- Свет мой! Сколь сладостно лобзанье сахарных уст твоих! Когда побрачимся, в светлице чистой девичьей (при последних словах дьяк не мог сдержать ехидной усмешки), в светлице чистой девичьей тебя дожидаться и буду, как земля, в снегах потопшая, дожидается челомканья вешнего  солнышка…
Она незаметно для себя увлеклась ролью и в порыве вдохновенья опустилась на колени перед Федором Леонтьевичем.
Шакловитый был потрясен.
- Ты?! Ты, слуга государя всея Руси, на коленях перед безродным смердом? – воскликнул он и сам пал ниц.
Это еще больше вдохновило правительницу. Она закатывала глаза, рычала, как свора освирепевших псов, отдувалась, точно загнанный конь, и забрасывала дьяка потоком напыщенных цветистых слов.
- Имашь ли ныне веру? – после долгого молчания спросила она.
- Ныне же почну обламывать полки стрелецкие! – клятвенно поднял руку Федор Леонтьевич и, горячо облобызав Софью, ушел.


XXXVII

Вскоре явился с докладом Василий Васильевич. Царевна встретила князя у порога и искренне, от души, обняла его.
Польщенный князь благодарно припал к ее руке. Обменявшись любезностями, они уселись под образами. Недавний враг войны, князь с места в карьер горячо заговорил о крымцах.
Правительница хрустнула пальцами.
- Ты все кипятишься. Как уцепишься за что, так и носишься. А того не подумал, что станется с нами, ежели крымцы нас одолеют? Не быть ли в те поры на царском столе одному Петру?
- Петру? – презрительно поморщился Василий Васильевич. – Да неужто не ведомо тебе, что опричь потешных, у него и заботушек других нет? Всех и дел у него, что с конюхами вожжаться!
По лбу Софьи побежала частая рябь морщинок.
- То так! Воистину бесчестит род наш конюх Преображенский! Но не в нем дело, а в ближних его. Не упустят они часу удобного на меня битвой идти!
Голицын сердечно прижался щекой к груди правительницы.
- Не бойся! Обезмочили Нарышкины. Ничего сотворить не могут. Возьми хоть пригоду со стольником Языковым: сидит же он в железах за слова, коими обмолвился в Прешбурхе: “Имя-де Петрово видим, а бить ему челом никто не может”. Пытались и
338

родич мой, князь Борис, и Лев Нарышкин возмущение поднять, ан ничего не добились.
После недолгого молчания он вернулся к прерванному разговору о крымцах:
- А гораздо обмыслив, порешил я, государыня, с твоего соизволения, отписать хану Селим-Гирею цедулу.
Царевна взяла из рук князя письмо и внимательно прочитала его.
- Надобно ли Гирею знать, что мы ныне в докончании с ляхами?
- Надо, царевна! – убежденно подтвердил Василий Васильевич. – Посему я и обсказываю ему, что, кто королю будет друг, так и нам друг, а кто ему недруг, тот недруг и нам.
Он долго, пространно доказывал Софье, что для “дружбы с Еуропой” нужна война с Крымом и Турцией и что весь христианский мир с большой готовностью поддержит Москву в брани с мусульманами.
- А ежели все же одолеют нас супостаты? – тяжело уставилась царевна на князя.
- Не одолеют! Честь моя порукой тому. Не устоять Магомету против Христа.
Софья спрятала в руки лицо и глубоко задумалась.
- Ты веришь в победу, Василий? – простонала она, наконец.
- Да. Верю. Покуда не верил, сам был супротивником брани.
Не допускающая и тени сомнения вера Голицына в победу невольно передавалась и правительнице.
- Так слушай же, свет мой! – встала она и положила руку на плечо князя. – Коли положено Богом воевать, не властна я судьбу остановить! Что в моей власти – то сотворю! – и с нарочитой напыщенностью объявила: - Повелеваю я тебе быть главным воеводой над всеми полками и носить тебе должность генералиссимус!
Не ожидая такой милости, князь упал в ноги правительнице. Она приказала ему подняться, поцеловала в губы и трижды перекрестила.
- А обернешься с победою на Москву – памятуй: Авдотью твою на послух, тебя ж в церковь венцом брачным венчаться со мной.


XXXVIII

На Москву прискакали гонцы от гетмана Самойловича с тревожною вестью о коннице Селим-Гирея, топчущей Украину.
Улицы закипели возбужденными толпами. Попы, высоко подняв крест, полные обиды и гнева, рассказывали “пасомым” об ужасах, чинимых басурманами “над меньшой православной дщерью государей – Малою Русью”.
- Нивы сожжены. Храмы разрушены. Кровью христианской насквозь пропиталась земля.
Сняв шапки, слушали убогие людишки безрадостные вести, верили им и глубоко страдали.
Правду знали лишь немногие. Еще когда царевна только надумала воевать, Иван Михайлович отправил цедулу гетману:
“Ты верой служишь государям, а посему и слово государей к первому тебе. Народу неведомы государственные хитросплетения, чтобы оный народ на брань шел охочий, прислать на Москву гонцов, коли государей бы известили, что крымские-де татары вторглись в Малую Русь и чинят великое жестокосердие…”
Самойлович точно выполнил по цедуле и, не задерживаясь, отправил на Москву верных людей.


339


XXXIX

За Петром приехал в Измайлово Василий Васильевич.
- Великий государь! – отвесил он земной поклон. – Старшой твой брат и наш
великий государь кличет тебя на сидение.
Он также почтительно поклонился и Наталье Кирилловне.
- И тебя, царица, - и обратился к ближним. – И вас, бояре.
Наталья Кирилловна едва сдерживала злорадство, покорно сложив на груди руки.
- Глаголы идут о чести Руси.


XL

С того дня, как неизбежность войны стала очевидной, Наталья Кирилловна преобразилась.
- Конец! Вот когда конец подходит бесчинствам Софьи!
- А ты, государыня, не гомони, - запросто похлопывал Стрешнев царицу по бедрам, - чать, знаешь, что подслухов у нас, как клопов в постелях.
Петр очень огорчился предстоящей поездкой в Кремль. У него было столько неотложных дел, что не только об отлучках, но и о сне не всегда можно было подумать.
Пока в хороминах шли суетливые приготовления в дорогу, царь отправился с
Тиммерманом и измайловской челядью на Льняной двор.
- Что сие? – спросил он, указывая на погнувшийся от времени амбар. Хромой старик – дворовой коснулся рукой земли.
- Пустое дело, государь. То от добра князя Никиты Ивановича Романова – упокой, Господи, душу царских кровей, хлам всякий застался.
Царь любопытно заглянул в дверь. На него пахнуло запахом гниющего дерева и прелью. Петр шагнул в глубину и вдруг остановился с открытым ртом перед невиданной им никогда до того диковиной.
- Может билль лодка, может билль барка, - туманно объяснил Тиммерман. Однако, подумав, вспомнил: - А имя носиль английский бот.
Затаив дыхание, и так осторожно переступая на носках, как будто боялся, что может развеять видение, государь обошел вокруг бота.
- Эка штучка чудесная! И ходит! Так-таки ходит, как наши челны?!
Тиммерман пожал плечами.
- Бог его знайт. Не понимай я, гозудар, по карабельный дела. Вот из Немецкой слободы голландец Карштен Бронт, тот все знай. Он при батюшке твой, при Сар Алексей Михайлович, бил строил корабль “Орел”.
- Корабль?
- Корабль, мой Сар. Атаманом Степан Разин делал его пожар этот корабль.
Петр приказал немедленно доставить Бронта в Измайлово. Но едва вышел из сарая, как его перехватили Борис Алексеевич и Стрешнев.
- Матушка дожидается: молебен служить и в дорогу…


XLI

Одна за другой из царской усадьбы выехали кареты и колымаги.
340

Царскую семью и ближайших провожали далеко за околицу конные рати преображенцев и семеновцев.
Прощаясь с государем, потешные трижды выпалили из пистолей и, прокричав “ура”, помчались назад.
На пути Петр вдруг выпрыгнул из кареты и, расставив широко руки, побежал навстречу какому-то немцу.
- Фридрих! – дружески он облобызался со знакомым жителем Немецкой слободы. – Не ко мне ли путь держишь с какой диковиной?
Бояре, чтобы не видеть, как государь “поганится богопротивным духом”, отвернулись. Раздраженная царица резко окликнула сына.


XLII

Печальная, с красными от слез глазами, встретила Софья гостей.
- Вот и испытание послал нам Господь! – болезненно покривилась она и по монастырскому чинку метнула поклон брату и мачехе.
Салтыков сочувственно поглядел на царевну. Ему пришлось по мысли, что Софья в минуту, когда сердцу угрожает напасть, позабыла о сварах и встретила врагов с “Христовым смирением”.
Наталья Кирилловна выругалась про себя: “Лиса! Вздумала ласкою обойти, покель в бранях будет Русь пребывать. Страшится распутная, чтоб не сковтнули тебя Нарышкины! Ан не обманешь, лукавая!” И низко поклонилась.
- По здорову ль, царевнушка?
- По здорову, царица. На добром слове спаси тебя Бог.
В палате на сидении Милославский передал Емельяну Украинцеву для прочтения ответ Селим-Гирея.
- Читай!
Дьяк перекрестился, загнусавил быстро, так что никто почти ничего не понял, и лишь под конец, как на ектеньи, оглушил всех раскатистым басом:
- Воля ваша, от нас здоров, вам не было, мир вы, а мы к дружбе и недружбе готовы”.
Бояре с омерзением сплюнули и засучили рукава.
- Бесчестье! Некрещеный татарин отписывать государям дерзает, что к недружбе готов! Неужто смолчим мы?!
Стрешнев и Салтыков пали на колени перед царями.
- Не попустите! Повелите ратью идти на дерзновенных!
Иван потер глаза и распустил лицо в добродушнейшую улыбку.
- Ратью идти… да на конечках скакать… Всяко можно некрещеных карать, – он приподнялся и ткнул пальцем перед собой. – Тук-тук-тук! Копытцами тук.
Петр трусливо отдвинулся от брата и воззрился на коленопреклоненных бояр.
- А воевать, так воевать, - просто, как будто решая вопрос о прогулке, объявил он. – Так ли я сказываю, матушка?
- Так, сын мой и государь!
- Так! – хором повторила палата.





341


XLIII

Вскоре в Москве доносили, что у границ Малороссии появились татары. Бахчисарайский мир 1661-го года был нарушен.
Василий Васильевич просил генерала Патрика Гордона изложить свои соображения о походе на Кремль. Гордон, выставляя на вид, что Россия нуждается в мире
и указывая на ряд существенных препятствий (недостаток денег, плохая дисциплина), все же высказался за войну. Между прочим, Гордон в своей записке отметил, что одной из главных трудностей похода является движение в течение нескольких дней безводной степью. Подготовка к походу состояла из: объявления указа великих государей о собирании полков для борьбы с крымским ханом, изготовление в разряде списков ратных людей, решения численности полков, места сбора, срока, сбора и подыскания денежных средств.
22-го октября 1686-го года было решено собрать армию до 100 тысяч человек (из них 20 тысяч копейщиков и рейтаров и 40 тысяч солдат и стрельцов в Ахтырке, Сумах, Хотмыжеске и в Красном Куту). В Ахтырке – большой полк князя Василия Васильевича Голицына. Только 1-го декабря разряд разослал городовым воеводам списки ратных людей со строгим повелением выслать их в указанные места никак не позже 1-го марта 1687-го года.
22-го февраля воеводы выехали из Москвы. Первою их заботою по прибытии к полкам была проверка их состава. 1-е марта давно миновало, а на лицо не было еще многих тысяч. О числе “нетчиков” можно судить по тому, что даже в выборном солдатском полку генерала Гордона на смотру в Бутырках находилось 894 человека, а в Ахтырку пришло только 789. Другой печальной чертой русской вооруженной силы была крайняя недисциплинированность войск. Даже всемогущий Голицын с трудом справлялся с непослушанием и распущенностью царедворцев, которых собралось в Большом полку 3500 человек. В сортировании людей по полкам, в поджидании нетчиков и, наконец, в передвижении частей из Сумм, Хотмыжеска, Красного Кута и Ахтырки к сборному месту на реке Мерло (левый приток Ворсклы) прошло 2 месяца. Лишь в начале мая 1687-го года армия двинулась на юг мимо Полтавы через Коломак речки Орел и Самару к Конским водам. Но шла медленно, с величайшими предосторожностями, хотя о татарах не было и слуха. Все войска во время движения сосредотачивались в одну громадную массу, имевшую фигуру четырехугольника, более версты по фронту и 2 версты в глубь. В середине шла пехота, по бокам - обоз (20 тысяч повоз), рядом с ними – артиллерия, прикрытая конницей, на которой лежала служба разведки и охранения. Вперед был выдвинут авангард из пяти стрелецких и двух солдатских (Гордона и Шепелева) полков. На реке Самара к армии присоединилось 50 тысяч малоросских казаков гетмана Самойловича.


XLIV

Наталья Кирилловна по-прежнему была недовольна поведением сына, жившего не так, как “положено государям”, но пока не спорила с ним, терпеливо ждала лучшего времени.
А “лучшее время” по ее убеждению было не за горами. Вести, приходившие с поля брани, сулили большие радости, окрыляли надеждой. От верных языков царица знала, что поход на Крым грозит завершиться бедственным положением для России.

342


XLV

Объединенная армия, достигнув через 5 недель реки Конские воды, прошла за это время не более 300 верст. Голицын, тем не менее, доносил в Москву, “что он идет на Крым с великим поспешением”. 13-го июня армия переправилась через Конские воды, за
которыми уже начиналась Крымская степь, и расположилась лагерем в урочник Большой Луг, недалеко от Днепра.
Страшная жара в диком поле, безводье, невозможность прокормить людей и лошадей, увеличивающееся с каждым днем число нетчиков и разбойных ватаг привели к тому, что Василий Васильевич не только не помышлял добраться до Крыма, но и не знал, как уйти поскорее восвояси.
Его надежды на помощь казаков также не оправдались. Все рядовое казачество было явно настроено против “москалей”.
- Хан хоть и басурман некрещеный, - открыто роптали всюду, - да противу казацкой вольности не замышляет. Бояре же московские, не успели мы под руку ихнего государя поддаться, Украину вотчиной своей обернули.
До Голицына дошли слухи, будто запорожцы заключили против Москвы союз с Селим-Гиреем. Это вскоре подтвердил “регент” канцелярии гетмана Василий Леонтьевич Кочубей.
“Регент” неожиданно приехал к полководцу и попросил “авдиенции”.
Князь тотчас же принял казака.
Разглаживая синие, падающие рогами на грудь, усы, Кочубей поклонился князю в пояс и, несмотря на приглашение сесть, стал, как вкопанный у окна.
- Дозволишь ли молвь держать?
Василий Васильевич нетерпеливо кивнул.
Шепотом, то возмущенно, то со сладенькою улыбкою, рассказывал казак от имени Мазепы, какие козни строит гетман Самойлович против Москвы.
Окончив доклад, он достал из кармана увесистый сверток, поиграл им, бросил небрежно на подоконник, да так и позабыл его там.
Голицын сидел в глубокой задумчивости и не знал, на что решиться. Ему была слишком хорошо известна преданность гетмана Софье, чтобы по первому доносу поверить в его измену.
Но пренебречь сообщением Кочубея все же нельзя было.
Перед самым отъездом “регент” почтительно взял князя за руку.
- А и недели не пройдет, как дикое поле загорится великим пожаром. А черное дело то затеяно Селим-Гиреем да изменником Самойловичем.
Проводив Кочубея, князь запер дверь на засов и, точно борясь с собой, тяжело шагнул к окну.
Рука нащупала сверток и отдернулась, как будто коснулась пламени. Лицо Голицына залилось жгучей краской стыда. Он закрыл глаза и попятился к двери.
- Нет! Не будет больше сего! – вырвалось с мучительным стоном из его груди. – Не купить родовитейших князей русских Голицыных мшелом!
Он повалился на лавку и очнулся только, когда к великому своему удивлению, очутился снова у окна.
- Знать, судьбой так положено, - вздохнул князь и, точно подчиняясь неизбежности, потянулся за свертком. – Тысяча! – улыбнулся он невольно, подсчитав мшел. – Ровнехонько тысяча в золоте!
И вдруг заткнул пальцами уши, отчетливо услышав голос монаха, подскочившего к нему когда-то в сборе.
343

- Гадина, гадина, сколько тебе дадено?
Сунув сверток в карман, Василий Васильевич выбежал во двор.
- Молебен! – приказал он подвернувшемуся офицеру. – Немедля вели попу молебен отслужить!


XLVI

Предсказание Кочубея сбылось. Не прошло и трех дней, как неожиданно выяснилось, что степь горит на огромном протяжении - с юга неслись густые облака дыма, наполняя воздух нестерпимым смрадом. Голицын собрал старших военачальников на совет. После долгих рассуждений решили продолжать поход. 14-го июня войско выступило из Большого Луга, но в двое суток могло сделать не более 12 верст. Степь дымилась, травы и воды не было. Люди и лошади едва двигались. В армии появилось много больных. В таком состоянии войско добралось до пересохшей речки Янчокрака.
16-го к счастью прошел проливной дождь, освеживший воздух. Янчокрак наполнился водой и выступил из берегов. Воеводы, приказав построить мосты, перевели армию на другой берег в надежде, что дождь оживит степь. Но ожидания не оправдались, вместо травы степь повсюду была покрыта грудами золы. Совершив еще один переход, Голицын вновь собрал совет (17-го июня). До Крыма оставалось не менее 200 верст пути. Армия, правда, еще не выдала ни одного татарина, но обессиленные бескормицей лошади не могли тащить пушки, а люди рисковали погибнуть от голода. Решено: возвратить армию в пределы России и ожидать там царского указа, а для прикрытия тыла от нападения татар отрядить к низовьям Днепра 20 тысяч московского войска и столько же малоросских казаков.
18-го июня главные силы поспешно двинулись прежней дорогой, оставив далеко за собой обозы.
19-го Голицын послал в Москву донесение, явно искажавшее истину. Только главная причина, помешавшая вторжению в Крым (пожар степи и недостаток конских кормов), была указана верно.
20-го июня армия расположилась у Конских вод, где простояла около 2 недель.


XLVII

Самойлович, пораженный обрушившимся на русских несчастьем, поскакал к полководцу за распоряжениями. Но едва он приблизился к ставке князя, его окружила засада.
- Иуда! – заревел откуда-то появившийся Кочубей и полоснул нагайкой по лицу гетмана.
Голицын понимал, что, взваливая вину за поражение на Самойловича, он все же не смоет с себя позора, который ждет его на Москве, как побежденного.
“Утаить правду, - твердо решил он. Такую пустить молву добрую серед людишек, чтоб каждый почитал меня Самсоном-богатырем”.
На Москву поскакал гонец.
Выслушав донесение о победе Голицына и измене гетмана, Софья, не задумываясь, низвергла Самойловича.
Гетманская булава была вручена Мазепе.

344


XLVIII

На берегах Мерло (14-го августа) армию встретил боярин Шереметьев с царским
милостивым словом за успешный поход, с наградами для воевод и с указом распустить
рати, людей по домам. Торжественно известила Софья народу о необычайных подвигах воевод и войска.


XLIX

Неспокойно стало на Москве. То и дело в застенки приводили языков и людишек. Их пытал сам Шакловитый, на глазах народа закапывал в землю живьем, четвертовал, вырезал языки, ломал суставы, выжигал каленым железом глаза.
А успокоение не приходило. Народ охотно верил слухам, исходившим от Нарышкиных, чем утверждениям Софьи о победах над Селим-Гиреем.
- Сказал я, - сердито выговаривал Шакловитый царевне, - для чего вместе с братьями в первый бунт царицу не уходили? – И настойчиво долбил одно и то же: - Чем тебе, государыня, не быть гораздей Наталью Кирилловну с Петром извести!
Твердого согласия на убийство Натальи Кирилловны и Петра царевна, однако, не давала.
- То ли дело, ежели бы сызнова со стрельцами одружиться да помазанной царицею стать, - вздыхала она. – Кабы на царство венчаться. Кабы впрямь быть самодержавицей всея Руси…
Дьяк по настоянию Софьи резко изменил свои отношения со стрельцами. Он выдал им жалованье на полгода вперед, ввел снова круг, на котором решал важнейшие дела приказа, и подружился с выборными.
Но стрельцы, памятуя прошлые горькие дни, держались холодно, не доверяли больше ни Милославскому, ни Петру Андреевичу Толстому, ни даже снова вызванной Софьей из деревни постельнице, а касательно Шакловитого постановили на тайном сходе “козням лисивого дьяка не поддаваться”.
Федор Леонтьевич пригласил как-то выборных в Кремль. В трапезной, за чаркой вина, он уронил вдруг, среди смеха, голову на грудь и изо всех сил сжал в кулак кадык.
- Братья! – сдушенно вырвалось у него. – Вы единые застались други короны царской. Присоветовали бы вы хоть как быть?
Он жестом приказал челяди выйти из трапезной и, переждав, осенил себя крестом.
- Я тут да вы. Да Бог вездесущий. Даете ли обетование, что никому глаголов моих не разболтаете?
Не дождавшись ответа от выборных, он обвел их приветливейшим и детски чистым взглядом.
- Так слушайте ж и судите. Вопрошаю я вас о том, имам ли мы государя на царском столе?
- Как же не имам? – угрюмо ответил один из гостей. – И не единого, но двух помазанников.
- То-то же - двух! – точно обрадовался дьяк. - На словах – двух, а на деле – ни одного, ибо один немощен, в государственности не разумен, другой же – порченый, опричь потех да зелья табачного, ни о чем забот не имат.
Стрельцы исподлобья посмотрели на начальника, туго соображая, к чему он клонит речи.

345

В трапезную, не постучавшись, вошел Сильвестр Медведев. Он помолился на иконы и благословил присутствующих.
Шакловитый изобразил на лице восторженное удивление.
- Не Бог ли прислала к нам глашатая своего?
Поднявшись из-за стола, поклонившись монаху, они от всей души обрадовались его приходу, думали, что Шакловитый в его присутствии не будет продолжать
неприятного для них разговора.
Медведев присел на лавку и взбил пятерней спадающую на плечи каштановую гриву.
- Не в помеху ль я вам, что вы умолкли?
Всегда трезвый, строго соблюдающий закон, со всеми ласковый, Сильвестр пользовался почтением у стрельцов, был для них чем-то вроде заступника и молитвенника. Еще в пору, когда полки стрелецкие подвергались опале, выборные не раз ходили в монастырь к Медведеву с печалованьями и челобитными. Монах проводил с ними долгие часы в душеспасительных беседах, как мог, утешал, а потом подробно передавал царевне все, что выпытывал у них на исповеди, радовал доверчивых людей какою-либо ничтожною царскою милостью.
Вопрос Сильвестра обескуражил стрельцов.
- Не бывает отец в помеху, - ответили они в один голос и поклонились Шакловитому. – Досказывай, что мыслил поведать нам.
- А досказывать, так досказывать! – с неожиданной решимостью хлопнул дьяк ладонью по столу. – И выходит, хоть и два у нас государя, а государит одна правительница-государыня, царевна Софья! – Он шагнул к образам и опустился на колени. – Была уже единожды на Руси премудрая правительница – святая княгиня Ольга. Ныне, Господним соизволением, владычит единая Софья Алексеевна, государыня.
Чуть повернув голову, он скользнул мимолетным взглядом по лицам стрельцов и стукнул об пол лбом.
Стрельцы, поняв, наконец, встали из-за стола и молча потянулись за шапками.
“Сарынь! Гады ползучие! Гниды!” – ожесточенно выругался про себя Шакловитый, отбивая поклон перед киотом.


L

Софья с “честью” выполнила совет Голицына. Много еды и вина ушло на подкуп языков, трезвонивших на всех перекрестках о “славных победах”, кои даровал Господь князю Голицыну.
Внешне царевна держалась, как человек, достигший высшего счастья, и превозносила до небес доблести Василия Васильевича.
И Москва торжественно встретила вернувшегося из похода Голицына.
Подьячие, рейтары и стремянные выгнали на улицы всех, от глубоких стариков до малых ребят.
На перекрестках хрипели от крика глашатаи:
- По-бе-да! По-беда! По-о-беда!
Языки сбились с ног, выискивая крамолу. Батожники без устали работали дубинками и бичами.
- Веселитесь и радуйтесь, православные! Господь Бог даровал государям на врагов одоление!
Народ толпами бежал к заставе, кричал “ура”, высоко в воздух взлетали шапки.
На Красной площади Голицын взобрался на помост, поклонился на все четыре
346

стороны и принялся рассказывать о необычайных подвигах воевод и поспешном сборе ратных людей, горевших жаждой померяться силой с татарами за государскую честь, о стремительном наступлении на крымские юрты до самых дальних краев их земли, об ужасах, которые нагнало русское воинство на хана и крымские орды.
Шакловитый впервые за все время знакомства с Голицыным с неподдельным восхищением и завистью слушал его.
“Хоть бы поперхнулся единожды! – умильно думал он про себя. – Ей же Богу, и в мыслях не держал, что сей еуропеец-князь умельством врать, любого дьяка за пояс ткнет”.
Вдруг все стихло на площади. Из Спасских ворот, в полном царском облачении, окруженная толпами бояр, думных дворян, стольников и стремянных, выплыла Софья.
- Ниц! – махнул рукой Шакловитый.
Пономарь, подстерегавший на звоннице Василия Блаженного “выход”, ухнул во все колокола.
Царевна, поддерживаемая ближними, взобралась на помост, надела на шею князя золотую цепь и передала ему усыпанную изумрудами золотую медаль, весом в триста червонцев.
- Сие тебе, Василий Васильевич, за верные службы государям и русской земле! – напыщенно изрекла Софья и перекрестилась.
- Да за полста тысяч воинов убиенных! Да за мшел, что лях дал тебе в бытность еще у нас на Москве! Да за мшел от Кочубея! Да за спаленных в дикой степи! – прокричал кто-то полным ненависти страшным криком и замешался в остолбеневшей толпе.


LI

Наталья Кирилловна обманулась: думала, вырастет сын, остепенится, поймет, что “не царево дело перед смерды казаться во образе простых человеков”, а Петр не только не исправился, но окончательно отбился от рук.
Раньше, когда он был еще мал, можно было сдерживать его, в случае нужды даже прикрикнуть. В шестнадцать же годов нрав его резко изменился. Ни уговоры, ни слезы не могли заставить его отказаться от раз принятого решения. Как-то само собой складывалось так, что слово царя становилось законом для всех окружающих. Особенно доставалось тем ближним, которые возмущались его дружбой с немцами.
- Сходили бы в Немецкую слободу, - цыркал он сквозь ровный ряд стальных зубов. – Там каждый человечишко – словно бы книга премудрости. А вы, - его блуждающий взгляд с омерзением бегал по бородатым лицам бояр, - а вы точно слякоть какая: опричь дедовской плетки ничто вам не любо.
Единственными друзьями Петра из среды высокородных людей были Борис Голицын и Федор Юрьевич Ромодановский.
Ромодановского царь любил за то, что тот не вмешивался в его личную жизнь и был во всем послушен ему.
Ромодановский не льстил, был всегда искренен.
Сам Федор Юрьевич жил укладом старого боярина, почитал древние обычаи, и терпеть не мог иноземцев. Так он однажды чистосердечно и признался Петру, сидя с ним за кружкой вина, до которого, между прочим, был великий охотник.
Царь недоуменно поджал губы.
- Чудной ты, Федор! Иноземцев людишками не почитаешь, а меня за дружбу с ними не оговариваешь.
- Государь мой! – приподнялся, чуть пошатываясь от хмеля, боярин. – Ежели б ты не только с басурманами побратался, а и у всех нас бороды срезал да в кафтаны ихние
347

обрядил, то и тогда превозносил бы я имя твое и також усердно молился царю небесному о благоденствии царя моего.
- А ведь ты дело, князь, сказываешь! – весело рассмеялся государь. – Как одолею сестрицу, да один на царстве останусь, все бороды прочь отсеку!
Он вдруг нахмурился. Между глаз, на лбу, залегли две резкие продольные борозды, ямочка на раздвоенном, чуть выдавшемся подбородке, стала глубже, темнее.
- Об чем, государь мой? – поцеловал боярин руку царя.
- Об стрельцах. Как поведу беседу про бороды, так тут же стрельцы мне блазнятся. Все вспоминается Кремль и стрелец бородатый с секирою передо мной.


LII

В Кремле, этой дворцовой крепости, обведенной зубчатыми стенами с башнями и стрельницами и окопанной глубокими рвами, которые существовали еще в исходе столетия, ставились палаты московских государей, живших в прежнее время в деревянных хоромах. В начале XVI столетия они были разобраны, и на месте их итальянские строители выстроили каменный дворец, сохранив, однако, в этой новой постройке все условия старинного русского быта. И в новом здании были избы, горницы, клети, гридни и палаты, терема, подклети и чуланы. Каждая комната в дворцовом здании составляла как бы отдельное помещение, свои сени, и соединялась с другими частями, крытыми холодными переходами.
Нижний этаж, или подклеть, нового дворца был со сводами, и под ним были устроены и летники. При дворце были две церкви: одна Благовещения “на сенях”, Преображения среди двора. Дворец этот сгорел 27-го июня 1547-го года, но был отстроен, и снова вскоре он сгорел опять, и его отстроили вновь. В смутное время он был ограблен и поляками, и русскими. Царь Михаил возобновил его, а сын Михайла, царь Алексей Михайлович, заботливый и распорядительный хозяин, расстроил и украсил жилище.
После этого дворец явился жилищем, соответствующим для того времени своему назначению, и в особенности славилась в нем Грановитая палата.
У царя Алексея Михайловича было большое семейство: тесен становился прежний Кремлевский дворец, и царь, по мере приращения своей семьи, пристраивал для дворца особые деревянные хоромы. В них до 1685-го года жила и Софья Алексеевна, и в этом году перешла в построенный для нее новый каменный дворец, в котором почти все устроено на европейский лад. Здесь обыкновенную обивку жилых дворцовых комнат загрунтовали красками, и заменили на персидские и иностранные обои, с изящными рисунками, и на пестрые сукна, голубые и красные. В рамах причудливого узора были вставлены цветные стекла и разрисованные над окнами сделаны были уборы из персидского волнистого бархата и занавесы из шелковых тканей, обшитых золотыми кружевами и галунами. Такие же занавесы были и в сенях. Они отделяли наружные входы от дверей, ведущих во внутренние покои.
В Москве долго толковали о той роскоши, которою окружила себя царевна-правительница, особенно говор шел по поводу одного обстоятельства.
- Затеяла царевна Софья Алексеевна отнять бояр у великих государей. Видно, хочет войти в царскую власть. Если бы не замышляла этого, так незачем бы ей заводить в своем дворце новую боярскую палату, - толковали москвичи.
Действительно, в нижнем этаже нового дворца царевны была устроена обширная великолепная палата, обитая бархатом и назначенная для заседаний боярской думы. Переводя думу в свой дворец, Софья хотела показать, что бояре точно так же должны служить советниками и ей, как служили они в том качестве государям-самодержавцам.
348

- Уж больно много князь Василий Васильевич силы набрался, - говорил однажды при выходе из этой палаты боярин князь Михаил Алегукович Черкасский, недовольный Голицыным. – Да что с ним поделаешь! Царевне слишком он люб, горою стоит за его поход против Крыма. Собирается, идет затем только, чтобы людей губить, а сам должен славы себе нажить.
- Не мешай ему, пусть отправится снова в поход. Ходил – да ни с чем вернулся,
наверное, шею себе сломит. Я боярам толкую: пусть они не только его от похода отговаривают, а напротив, подбивают. Пойдет он на этот раз на свою погибель, - ответил боярин князь Иван Григорьевич Куракин.
- Знаешь, князь Михайло Алегукович, не место, кажись, здесь говорить об этом, - боязливо озираясь кругом, произнес боярин князь Борис Иванович Прозоровский. – Лучше сходим мы к тебе да в сторонке потолкуем об этом.
Черкасский послушался предостережения Прозоровского и уже не обращался своими речами, направленными против Голицына, но, бормоча что-то под нос, уселся в колымагу, зазвав к себе на совещание некоторых бояр, неприязненных царевне и ее любимцу.
Говоря о Голицыне, Черкасский и Куракин вспоминали о неудачном его походе, предпринятом в Крым осенью в 1686-ом году.
- Пускай сходит еще раз в Крым, - говорили они, заслышав о новом походе, замышляемом Голицыным против Крыма, и заранее радовались тем неудачам, которые, они ожидали, и на этот раз должен был встретить любимец царевны.
- Я знаю, что меня обвиняют в неудаче первого похода на Крым, но мог ли я предполагать, что гетман Самойлович изменит нам со своими казаками и подожжет степь, чтобы московское войско не смогло дойти до Крыма? – говорил Голицын Софье, оправдывая печальный исход своего похода на Крым. – Нужно еще раз сходить мне на басурман и одолеть их.
Царевна вздрогнула.
- Ты опять, Василий Васильевич, надолго покинешь меня! А знаешь ведь ты хорошо, что  мне тяжела разлука с тобою. Без тебя я все оченьки выплакала, чего только не снилось, не думалось мне! – печально проговорила Софья.
- Тяжка и мне разлука с тобою, да тяжело ведь и то, что из-за меня ходит народный ропот! – сказал твердо Голицын.
- Не со мной тяжело тебе, Васенька, расставаться, грустить ты станешь по жене своей, - с чувством ревности перебила Софья. – Ведь я знаю, что ты любишь ее больше, чем меня, - добавила с ласковым укором Софья, пристально глядя на Голицына.
- Есть на то апостольская заповедь, царевна, - равнодушно проговорил он.
- Зачем ты женился второй раз? - порывисто спросила Софья.
Голицын, сидя возле царевны, молча потупил в пол глаза.
- Что же ты ничего не говоришь? Задумался, видно, о своей княгинюшке?
- От жены у нас в Москве всегда легко избавиться, - глухо проговорил он, - пустой монастырь, там ей жить будет лучше, нежели с мужем, если он невзлюбит ее. Я с ней почасту говорю об этом.
- Что ж она? – торопливо, с сильным волнением, спросила царевна.
- Плачет только. Впрочем, что же мне рассказывать об этом! Смутно у меня на душе от таких речей становится. Спроси у Ивана Михайловича, он все тебе расскажет, у меня никакой тайности нет.




349


LIII

Лишним было бы царевне спрашивать у Милославского, который затеял теперь развести княгиню с мужем. Милославский внушал Голицыну, чтобы он убедил княгиню, рожденную Стрешневу, уйти добровольно в монастырь, и так как  в то время пострижение жены освобождало мужа от брачных уз, Милославский и рассчитывал обвенчать потом Голицына с царевною. На эту мысль навел его Шакловитый, но он не торопился поделиться этим с Софьей, так как не мог убедить Голицына, чтобы тот постриг жену.
Однако Софья сама заговорила с Голицыным об этом щекотливом предмете.
Пример царевны Пульхерии - жены полководца Маркиана - не выходил из головы Софьи, и как ни тяжело было ей расставаться с князем Василием, но она признавала необходимым доставить ему случай прославиться бранным подвигом и заставить умолкнуть злобную молву о неудаче первого его похода.
Ввиду этого второй крымский поход под начальством Голицына был решен правительницею.


LIV

Нелады в царском семействе усиливались все более и более. Постоянно можно было видеть, как из Москвы выезжали по направлению к селу Преображенскому, отстоявшему в трех верстах от столицы, телеги, наполненные стрельцами. Они останавливались вблизи этого села, и вылезшие из телег человек триста стрельцов, притаивались здесь в оврагах и буераках, а наиболее решительных и смелых из них вел в село их начальник Шакловитый и располагал там на кормовом дворе.
- Смотрите, братцы, - говорил он им, - если в царских хоромах начнется крик, то будьте готовы, и кого вам дадут, тех и бейте, не разбирая, кто они.
Такие распоряжения Шакловитого, как вблизи Преображенского, так и в самом дворце, означали, что вскоре туда приедет царевна Софья для свидания с братом Петром и мачехою. Редко, впрочем, и неохотно она ездила туда, а принимаемые Шакловитым предосторожности, показывали, что царевна, опасаясь насилия, готовилась отразить его силою.
Покончив с Голицыным вопрос о втором крымском походе, царевна с обычными предосторожностями, отправилась в Преображенское, чтобы предварить об этом царицу. Софью считали там немилою гостьей, но царица притворно соблюдала все самые мелочные обычаи тогдашнего радушного гостеприимства. С поклонами и упрашиваниями предлагались царевне и яства, и пития, и лакомства, но царевна отказывалась от всякого угощения, опасаясь отравы. И чем настоятельнее потчевала ее царица, тем более усиливалась ее подозрительность.
- Как знаешь, Софьюшка, так и делай, ты разумнее нас! На то ты и правишь царством, чтобы указывать другим, а Петруша тебе прекословить не станет, - с поддельным голосом говорила царица Софье в ответ на ее запрос о втором крымском походе под начальством Голицына.
Наталья Кирилловна охотно, впрочем, соглашалась на то, разделяя мнение многих преданных ей бояр, что Голицына ждет новая неудача.
Петруша действительно, по внушению матери, не стал противоречить сестре, да он пока и не думал вовсе о делах государственных, усердно занимаясь изучением “потешных”, и редко, да и то на короткое время, приезжал в Москву из любимого

350

подмосковного села.
Вскоре после поездки Софьи в Преображенское стали рассылать по городам грамоты от имени обоих самодержцев и самодержавицы о сборе ратных людей для похода против басурман.
Накануне выхода войска из Москвы Голицын пришел к царевне, печальный и мрачный. Царевне также настроение Голицына было понятно, она приписывала его гнетущему чувству разлуки и тем тревожным думам, которые неизбежно должны были волновать Голицына при отправлении в поход, который мог или доставить ему блестящую славу, или окончательно покрыть его позором. Не ошибалась в своем предположении царевна, но была еще и другая, особая причина его душевного
беспокойства. В этот день в доме князя какие-то неизвестные люди принесли наглухо заколоченный ящик, наказав при случае представить  его их боярину. Голицын велел вскрыть при себе ящик, и когда приподняли крышку, то он в ужасе отшатнулся назад: в ящике был гроб, а в гробе лежала следующая записка:
“Вот что ожидает тебя, если поход твой в Крым будет неудачен”.
Мрачное предчувствие и мучительные думы овладели Голицыным при виде такой страшной посылки и сопровождавшей ее угрозы, и напрасно царевна старалась ласками ободрить и рассеять тоску своего друга.
Настали минуты их разлуки. Рыдая, обнимала Софья Голицына.
- Я оставляю тебя под охраною Федора Леонтьевича. Он со своими стрельцами сбережет тебя до моего возвращения. Доверяйся ему во всем, пиши мне через него, но и от него ты будешь получать вести обо мне и мои письма.
Осилив свое волнение, правительница с патриархом и боярами приехала на Девичье поле для провода войск. Болезненно замерло у нее сердце и жгучие слезы подступили к ее глазам, когда грянули барабаны и московская рать, с распущенными белыми знаменами, двинулась в дальний поход, предводительствуемый князем Василием.
Не только Софью, теперь и Наталью стали тревожить опасные забавы Петра, его частые отлучки в Переяславль-Залесский, где на большом озере, имеющем до десяти квадратных метров, Петр сам строил небольшие корабли, ставши заправским “корабельного дела мостильщиком”, не хуже приглашенных из Голландии корабельщиков. Пригляделся юноша и к “цегольному” мачтовому делу.
И вот, чтобы отвлечь сына от опасных его странствий, царица Наталья задумала его женить, так как в то время юноша семнадцати лет считался вполне женихом.
Были, как положено, собраны красивые девушки-невесты. Но мать сама выбрала подругу сыну, красивую, хотя и недалекого ума девушку, Евдокию Лопухину, дочь боярина Федора, давнишнего друга семьи Нарышкиных.
В январе сыграли свадьбу, а в апреле царь-работник уже был на своем любимом озере, на переяславской корабельной верфи.


LV

Мать и молодая жена писали ему письмо за письмом, кое-как вызвали в Преображенское, на семейные панихиды по царю Федору. Но вернуться опять Петру на озеро не удалось, так как недобрые вести дошли из Москвы в тихие горницы Преображенского дворца.
С тех пор, как 19-го мая 1686-го года в день святого митрополита и Чудотворца Алексия царевна наравне с царями в порфире и короне появилась на торжественном царском выходе, шествуя рядом с братьями, когда стала писаться наравне с малолетними государями самодержицей российской, то не было сомнений ни у кого, куда направлены
351


планы Софьи.
Не чувствуя за собой крепкой опоры, Петр сносил дерзкие выходки сестры.


LVI

Как не остерегалась царевна второго похода, все-таки пришлось уступить полякам и шведам. Не более удачен был поход против татар и польского короля, лишь с великим трудом собрав малочисленное войско, Голицын еще в 1687-ом году направил свою армию
под начальством гетмана Яблоновского к Каменцу. Поляки только посмотрели на крепость и возвратились домой. Весна и лето 1688-го года прошли в дипломатических переговорах между Польшей и Россией, а между тем крымский хан с начала весны 1688-го года все время тревожил союзников, неоднократно угрожая самому Киеву. Из Волыни он увел до 60 тысяч пленных, а на Украйне прорывался до Полтавы, захватывая тысячи пленных, отгоняя табуны, сжигая и разоряя страну. Побудительной причиной начать поход, кроме обязательств по отношению к Польше, были успехи другого союзника – цесарских (австрийских) войск, успешно действовавших в Долмации.
Последним толчком явилась грамота низверженного константинопольского патриарха Дионисия, умолявшего царей поднять оружие против турок.
18-го сентября 1688-го года ратным людям было объявлено о новом походе на Крым. Голицын, желая избежать недостатка в воде и траве, и степных пожаров, решил предпринять поход раннею весной, не позже февраля 1689-го года.


LVII

Выхода не было. Шведский король через своего посла отправил государю грамоту, в которой сулил порвать докончание, если Москва будет и впредь действовать нерешительно.
Смущало Софью не поражение, а могущие возникнуть мятежи внутри страны. На стрельцов было мало надежды. Когда полки отказались помочь ей добиться короны, она в сердцах вновь отняла у них все вольности и тем еще больше восстановила против себя. Среднее дворянство, добившись больших льгот и высших должностей в родовых местах, успокоилось и до поры до времени отказывалось вмешиваться в дворцовые распри.
- Были бы мы покель в чести, - бахвалились помещики друг перед другом, - а там хоть все Нарышкины с Милославскими пущай венцы понадевают. И те, и те другие - родичи государей. Выходит, нам от того бесчестья не будет.
Слух о новой войне быстро разошелся серед людишек. Москва пригорюнилась, сиротливо примолкла. Попы пытались, было, произносить проповеди, но не могли “зажечь сердца пасомых жаждою бранных подвигов”, как повелел им патриарх Иоаким.
Убогие с большой охотою прислушивались к голосам раскольничьих “пророков”, тайных послов от ватаг и нарышкинских языков, а на речи сторонников Милославских отвечали не предвещающим ничего доброго молчанием.
Виновником предстоящей брани Москва считала Василия Васильевича.
- Убить гада, сызнова продавшего нас за ляшские золотины! – все смелее и горячее передавалось из уст в уста.
А в одну из ночей какие-то люди приклеили к столбу на Арбате прелестное письмо. “Продает Василий Голицын, князь тьмы, православную Русь татарве поганой да ляхам. И

352

станет земля русская вертепом антихриста”.
На следующий же день, поздно вечером, когда князь возвращался из Кремля домой, из переулка выскочил человек в машкере.
- Стой! – крикнул неизвестный, замахиваясь ножом.
Но Голицын не растерялся: едва покушавшийся очутился подле колымаги, князь размозжил ему голову секирой, которую в последнее время всегда возил с собой.
Ни жив, ни мертв, с ужасом ожидая нового нападения, добрался Василий Васильевич до своей усадьбы.


LVIII

Узнав о покушении на Голицына, Наталья Кирилловна отслужила благодарственный молебен святому Петру, поднявшему, наконец, меч на защиту Петра.
- Почалось бы лишь, а там все само собою пойдет, - злорадствовала она. – Господь сам направит карающую десницу народа и вернет тебе державу и скипетр!
Однако радость царицы вскоре сменилась тяжелыми предчувствиями и сомнениями.
- Кто же его ведает, - уже за трапезой, после молебна, печаловалась она Долгорукому и Тихону Никитичу, - как повернут людишки. Нет у меня веры в смердов, ибо мутят они во все времена противу господарей. Нынче на Василия с ножом пойдут, а завтра, глядишь, Петр им невзлюбится.
Раз зародившаяся мысль об опасностях, которые могут грозить государю, с каждым часом не только не рассеивалась, но крепла и насквозь пропитывала мозг.
Царица решила упросить сына вернуться немедленно с Переяславского озера домой.


LVIX

Войска для участия в новом походе на крымского хана собрались в Сумах, Рыльске, на Обояни, в Межречье и в Чугуеве в числе 112 тысяч человек, не считая малороссийских казаков, которые должны были присоединиться на реке Самаре. В состав армии входило 80 тысяч войск немецкого строя (рейтар и солдат) и 32 тысячи строя при 350 орудиях. Полками солдатскими и рейтарскими начальствовали почти исключительно иноземцы, среди них Гордон и Лефорт. В начале марта к Большому полку прибыл Голицын, которому, вероятно, по его же приказанию, Гордон предлагал двигаться ближе к Днепру и через каждые четыре перехода устраивать небольшие укрепления, что наведет страх на татар и обеспечит тыл. Кроме того, Гордон рекомендовал взять с собой стенобитные орудия, штурмовые лестницы, построить на Днепре лодки для облегчения захвата Кизикермена.
Голицын, оставив большую часть этих предложений без внимания, поспешил выступить в поход, чтобы на сей раз избегнуть степных пожаров.
Движение, начатое 17-го марта, было крайне затруднено сначала жестокой стужей, а затем внезапной оттепелью. Реки разлились, а войско с большими усилиями переправилось через Ворсклу, Мерло и Дрель. На Ореле к Голицыну присоединились остальные части армии, а на Самаре – Мазепа со своим региментом. 24-го апреля армия с 2-х месячным запасом продовольствия подтянулась левым берегом Днепра через Конские воды, Янчокрак, Московку и Белозерск к Коирке. От Самары войска шли с большой

353

осторожностью, высылая вперед конные отряды для разведки. Порядок движения, в общем, был тот же, как и в 1687-ом году, то есть кране громоздкий и способствующий необычайной медленности. Достигнув речки Коирки, Голицын отделил 2 тысячи к Аслан-Кирменю, а сам двинулся в степь по направлению к Перекопу. 14-го мая отряд, высланный к Аслан-Кирменю, возвратился, ничего не сделав и даже не дойдя до крепости. 15-го во время перехода армии в Черную Долину по Кизикерменской дороге показались значительные части татар. Это был сын хана Нуреддин-Калга. В авангарде завязалась перестрелка, окончившаяся незначительным уроном с обеих сторон, после чего татары отошли, а русские войска достигли Черной Долины.
16-го татары возобновили нападение, обрушившись стремительно на тыл армии, задние полки замялись, конные и пешие бросились в вагенбург, но сильный огонь артиллерии остановил татар. Понеся здесь большие потери, татары бросились на левый фланг – и нанесли жестокое поражение Сумскому и Ахтырскому полкам Украинских казаков. Но артиллерия вторично остановила развитие их успеха. Видя бессилие своей конницы в борьбе с татарами, воеводы поместили ее за пехотою и артиллерией, внутри вагенбурга. 17-го утром татары показались снова, но, видя повсюду пехотные полки и не решаясь на них напасть, скрылись.
Общее число наших было около 1220 человек.


LX

С томительною тоскою в душе возвращалась царевна к себе во дворец и поспешила в опочивальню, чтобы там наедине выплакаться вдоволь. Нечаянно взглянула она на живопись, бывшую на той стене ее опочивальни, которая выходила в Крестовую палату. Здесь было нарисовано моление царя Давида, а подле изображения была “чистая душа” в виде образа в царском одеянии. В правой руке у этой аллегорической девицы была чаша с цветами ее недолговечной красоты, а в левой – сосуд, из которого лилась вода, означавшая слезы раскаяния даже в самом ничтожном грехе. Под ногами девицы была луна, а рядом лев, змей и дьявол. Что должны были означать эти изображения, до этого не добрались ученые изыскатели нашей старины, но надобно полагать, что дьявол знаменовал искушение, луна – ночное время, когда наступает час искушения, лев – ту силу, которую чистота и должна иметь, чтобы противостоять ему, а змей мог быть истолкован или эмблемою придворного соблазнителя, или, напротив, эмблемою той мудрости, которая должна охранять девицу, или вообще чистую душу, от грозящего ей соблазна.
Невольно остановилась царевна перед этим замысловатым изображением. Быстро промелькнула в голове Софьи ее грешная любовь к Голицыну, ожили пережитые страшные призраки замученного Нарышкина и обезглавленных Хованских и пронесся ужас при мысли о тех замыслах, которые должны были вознести ее на такую высоту, какой ни разу не достигала ни одна московская царевна. Сильно потрясенная, вошла она в опочивальню, не раздеваясь, кинулась на постель, застланную бархатным одеялом с горностаевой опушкою.
Долго рыдала на постели Софья, сокрушаясь о своих грехах и скорбя о разлуке с любимым для нее человеком. Мысли мутились в ее голове, она то хотела покинуть все мирское, навеки укрыться в монастыре смиреною инокинею, то хотела кинуться вдогонку за другом и вернуть его назад.
“Был бы только со мною, - думалось Софье, - а больше мне ничего и не надо”.


354


LXI

Печальные дни начались для царевны, и как обрадовалась она, когда получила письмо от Голицына, принесенное ей Шакловитым, который уже и прежде был вхож к
царевне как начальник Стрелецкого приказа. Засматривалась порой на него царевна. Шакловитый был мужчина представительной наружности, в лице его были признаки незнатного его происхождения: его большие темно-карие глаза смотрели то нежно, то сурово, из-под его длинных усов виднелись свежие губы с привлекательною улыбкою, а черные вьющиеся волосы подходили к смуглому цвету его лица. Много, однако, он терял у царевны при сравнении с князем Василием, умное лицо и величавая осанка которого больше нравились Софье, нежели молодцеватость Шакловитого. Она беспрестанно говорила за Голицына у себя дома, ходила по монастырям служить молебен об его благоденствии.
“Свет мой братец, здравствуй, батюшка мой, на многие лета! – писала ему царевна.
- Свет мой, веры не имеется, возвратишься, тогда веру поимею, когда увижу в объятиях своих тебя, света моего. Велик бы мне день тот был, когда ты ко мне будешь, свет очей моих! Мне веры не имеется, сердце мое, чтоб тебя видеть, по всем монастырям сама пеша бродила, чтоб молиться о тебе”.
“Радость моя, свет очей моих! Мне не верится, сердце мое, что тебя я увижу. Если было возможно, я единым бы днем поставила бы тебя собою”. Так начиналось письмо Софьи, наполненною нежностью и ласками.


LXII

В то время, когда царевна тосковала о князе Василии, поверенный его, Шакловитый, все чаще и чаще стал являться к царевне, то с письмом, то с вестями от Голицына, донесением царевне о том, что делается в Москве, или с известием о том, что могут предпринять противники царевны. Разговоры обо всем этом все более и более сближали с нею.
- Ты, благородная царевна, соизволила бы взглянуть хотя бы раз на твое стрелецкое войско, хочет оно зреть твои пресветлые очи, - говорил однажды Шакловитый Софье Алексеевне.
Правительница давно уже приняла на себя все обрядовые обязанности царей, являлась вместо братьев всюду, где по заведенному обычаю требовалось присутствие государей, принимала благословение патриарха на празднествах, первенствовала на всех торжествах и председала в боярских собраниях, принимала иностранных послов, отпускала войска в поход, а также лично жаловала чины и награды. Предложение Шакловитого понравилось царевне. В назначенный день она с большим поездом, окруженная боярами и близкими людьми, отправилась в раззолоченной карете на Девичье поле и там, войдя в расположенный на высоком помосте шатер, смотрела производимое по команде Шакловитого для того времени движение стрелецкой рати.
Смотр кончился. Ловко подскакал к шатру на лихом коне Шакловитый и сразу остановился перед царевною. Шакловитый был в бархатной ферязи вишневого цвета, обложенной широким золотым кружевом. Из-под ферязи виднелась голубая шелковая однорядка. Подскакав к царевне с булавою в левой руке, он правою рукою проворно снял с головы бархатную шапку с большим околышем, султанчиком из белых перьев и большою алмазною пряжкою.

355

 - Что повелишь объявить, великая государыня царевна, твоему верному стрелецкому войску?
- Объяви ему мое милостивое слово, - величественно проговорила царевна, приветливо и страстно взглянув на молодцеватого наездника, который показался еще раз гораздо красивее Голицына.
Тем же торжественным поездом возвратилась царевна в свой дворец.
- Оставил меня князь Василий под твоею охраною, а ты, Федор Леонтьевич, не находишься у меня под рукою, хотя и часто бываешь еще нужен. Перебрался бы ты в хоромы, что стоят позади моих палат, тебе сподручнее будет являться ко мне с докладами, тем более идет лето, тебе можно будет ходить чрез сад, - равнодушно, как будто передавая обычное приказание, говорила царевна Шакловитому на другой день после смотра стрельцов на Девичьем поле.


LXIII

Пришел май месяц. В так называемом комнатном саду царевны, устроенном на высоких каменных столбах и окруженном расписанными живописью стенами, был прудом, в середине которого зацвели розы, сирень, гвоздика, фиалки и тюльпаны. С  оранжереи сняли стеклянные рамы и появились в них на открытом воздухе виноград и грецкий орех. Запели в саду в золоченых клетках соловьи, канарейки, жаворонки, щеглы и перепелки. Переселился туда на летнее житье и попугай, с которым царевна любила забавляться немногие часы досуга. Начал в этом саду все чаще и чаще показываться Шакловитый, так как май месяц зовется у поэтов порою любви, то такое название было теперь верно и по отношению к царевне. Прежняя сердечная ее привязанность к князю Василию заменялась страстною любовью к Шакловитому. Случилось то, что нередко случается в любовной части: поверенный заступил место своего опрометчивого доверителя.
Старомосковский быт не оставил нам романтических преданий, которыми так богата Европа. Затворничество русских женщин уничтожало возможность любовных похождений среди высшего московского общества. Но царевна Софья выбилась из прежней жизни и не могла дать свободу своей сердечной страсти. Как начиналось в давнюю пору на Руси любовное сближение, как кокетничали в былое время русские боярыни и боярышни – молчат московские сказания, и только суровый “Требник” делает на это намек, предписывая, между прочим, духовным отцам спрашивать у кающихся грешниц: не “подмигивали ли они мужчине и не наступали ли ему на ногу?”
Шакловитый сделался теперь самым близким к царевне человеком.
- Скоро возмужает царь Петр и скоро не станет царя Ивана. Помяни меня, царевна, младший твой брат будет злейшим твоим врагом. “Медведица” учит его ненавидеть тебя. Нужно было извести ее еще при первом стрелецком восстании, на беду тебе она осталась. Изведи ее теперь! – говорил с ожесточением Шакловитый, который, пользуясь отсутствием Голицына, сдерживающего Софью от решительных кровавых мер, хотел покончить с царицею Натальей и ее сыном до возвращения князя из Крыма, чтобы быть первым человеком не только при царевне лично, но и во всем государстве.
- Страшно, Федор, решится на это, - возразила Софья.
- Так венчайся сама скорее на царство, тогда будет у тебя власть постричь и царицу и сына ее, - говорил Шакловитый.
- Отец Сильвестр мне говорил то же самое, - заметила царевна.
- А он человек разумный, и советов его слушать можно, - перебил Шакловитый. – Венчайся, царевна, скорее на царство, а Сильвестра сделай патриархом. Стрельцы за тебя:
356

все до последнего лягут они, когда будет нужно.
Царевна сомнительно покачала головою.
- Подожди князя Василия, когда он вернется со славою из похода, тогда можно отважиться на все, - настаивала правительница.
Выражение неудовольствия пробежало по лицу Шакловитого.
- И без него сумею я охранить тебя, царевна! – самоуверенно и без наглости сказал
Шакловитый. – Я и теперь сберегаю тебя от твоих недругов: не проходит дня, чтобы я не захватывал и не пытал их, не отсекал бы им пальцев и не резал бы языков. Знай, чтобы было, если бы я не охранял тебя…
- Знаю, знаю твою верность, - заговорила, нахмурясь, Софья, недовольная самоуверенностью Шакловитого, и при этом в памяти ее ожил Голицын, никогда не раздражавший ее неуместными хвастливыми речами и так обаятельно влиявший на нее своим светлым спокойным умом.
- Я прикажу Сильвестру посмотреть по звездам, - сказала царевна, - он хороший ученик, он учился у покойного Симеона.
- Звездочет он и вправду хороший. Вот хотя бы мне пророчит, что женою моей будет та, которой предназначено царствовать, - развязно сказал Шакловитый.
- Безумный и дерзкий холоп! Как ты скоро забыл! Я знаю, к чему ты говоришь, - вскрикнула с сильным негодованием царевна, грозя Шакловитому пальцем. – Не думай много о себе и знай, что ты служишь мне только на время пустою забавою!
Шакловитый побледнел и опешил. Неожиданная вспышка Софьи изумила его. Много думавшему о себе Шакловитому казалось, что правительница была в его власти.
- Благоверная царевна, великая государыня! – несвязно забормотал он. – Далек я от всякого дерзновения перед твоим пресветлейшеством.
Слегка улыбнувшись, взглянула Софья на испугавшегося Шакловитого. Самолюбию ее было приятно, что такой дерзкий и отважный человек, каким слыл Шакловитый, растерялся от нескольких главных ее слов.
- Дурак ты, вот что! – засмеявшись, сказала она. – Ты полагаешь, что ты ровня мне, царевне? Как же! Пригож ты, правда, да зато глуп же порядком, а глупых мужчин я не люблю.
- Всепресветлейшая великая государыня! – продолжал бормотать Шакловитый.
- Я простила тебе однажды твое дерзновение, - внушительно продолжала царевна. Вспомни, что осмелился сделать с моею “персоною?”
- Без всякого злого умысла, благоверная царевна, по неосмотру учинил я то, государыня. Отец Сильвестр был участником в этом.
- Прощаю я тебя и на этот раз, но вперед не осмеливайся не только говорить так дерзостно, но даже и мыслить! – с этим словом царевна дала ему поцеловать руку.


LXIV

Выговаривая Шакловитому, царевна напомнила ему о недавно появившейся в ее памяти, или, как тогда называли, “персоне”. Шакловитый без ведома царевны заказал в Москве хохлу художнику Тарасевичу выгравировать портрет Софьи. На этом портрете была изображена Софья в царской короне со скипетром и державою в руках. Кругом портрета аллегорические изображения семи даров Духа Святого, или добродетели царевны целомудрия, правда, надежда, благочестие, щедрость и великодушие. Под портретом помещены вирши Медведева, общий смысл которых был тот, что как ни велико Российское государство, но все оно еще мало перед благочестивою мудростью царевны, не сравнимо Семирамиде вавилонской, ни Елизавете британской, ни Пульхерии
357

греческой славы. Кругом портрета была следующая надпись:
“Наитишайшая, православная, Богом венчанная, защитница христианского народа. Божею милостью царевна, великая княжна Московская, госпожа Софья Алексеевна, самодержица Великая, Малыя и Белыя России, многих государств восточных, западных и северных вотчин, наследница, государыня и обладательница”.
Портрет этот понравился царевне-правительнице, как славословие ее добродетели
и указание на ту высоту, которой она достигла, но не понравилась ей сделанная к портрету прибавка. Под портретом царевны было изображение великомученика Федора – в депо памяти этого святого были именины Федора Шакловитого. Намек на сближение царевны был и ясен и дерзок. Великомученик был изображен с воинскими у ног его трофеями – доспехами, трубами, литаврами, пищалями, знаменами и копьями. Такой портрет царевны и начальника Стрелецкого приказа и его горделивое о себе самомнение задело ее за живое, оскорбило ее, между тем Шакловитый отпечатал этот портрет Софьи в
громадном количестве и на бумаге, и на атласе, и на тафте, и на обьяри, и не только раздавал эти портреты по Москве, но и в большом числе послал за границу.


LXV

Припугнутый царевной, Шакловитый не решался завести снова речь об истреблении мачехи ее и брата Петра, но сам, без ведома ее, замышлял порешить как с ними, так и всею семьею Нарышкиных. С этою целью он хотел зажечь разом несколько дворов в Преображенском, произвести этим пожаром суматоху, среди которой, как ему казалось, легко убить Петра и его мать. Подумывал также Шакловитый и о том, чтобы бросить в Петра ручные гранаты или подложить их под сиденье в его колымагу или одноколку. Со своей стороны, и царица Наталья подготовляла и подстрекала своих приверженцев к низложению Софьи и вселяла в своего подрастающего сына непримиримую к ней вражду и беспредельную ненависть.


LXVI

Донесения Голицына о трехдневных боях, о жестоких напусках неприятеля, о блистательных победах было спешно отправлено в Москву. Сделав еще два перехода, армия 20-го мая подошла к Перекопу, слабо укрепленному городку. Впереди Перекопа стоял сам хан (50 тысяч человек). Соединяясь с сыном, он окружил и атаковал Голицына со всех сторон. Отразив татар огнем артиллерии, Голицын приблизился к Перекопу на пушечный выстрел и хотел, было, ночью его атаковать. Но тут обнаружилась нерешительность самовластного и неспособного Голицына.
Решив Голицын сразу, как он и наметил, штурмовать Перекоп, победа еще могла бы быть вырвана, но всякое промедление, свойственное русским воеводам и их образу действий, вело к катастрофе. Войско уже двое суток было без воды, его окружали лишь соленые источники морской воды, в частях обнаружился недостаток хлеба, лошади дохли, еще несколько дней и пушки, и обозы пришлось бы бросить. Приготовляясь к штурму, все чины на запрос, как быть, дали ответ:
- Служить и кровь свою пролить готовы. Только от безводья и от бесхлебья изнужились, промышлять под Перекопом нельзя, и отступить бы прочь.
Дух армии вполне соответствовал нравственному облику полководца. Все это заставило Голицына бросить Перекоп, чтобы сберечь армию. Он решил предложить хану

358

мир. Начиная переговоры, Голицын льстил себя надеждой, что хан побоится нашествия.


LXVII

Царь Петр Алексеевич продолжал в селе Преображенском заниматься со своими “потешными”, которых обучал военному ремеслу при помощи иностранцев. Невзлюбили стрельцы этот початок нового царского войска и с презрением обзывали “потешных” конюхами, опасаясь, однако, что ратные люди скоро превзойдут их своею выучкой и навыками в военном искусстве. Быстро подрастал и заметно мужал учредитель новой московской рати, и шестнадцати лет от роду он был высокий и стройный юноша, ямки и румянец играли у него на щеках, густые темно-русые кудри падали на его плечи, умно смотрели его глаза, а его живость приводила в смущение степенных московских
сановников. Все предвещало в Петре, что он выйдет из ряда обыкновенных государей. Большие задатки ума и твердая воля были опасны для правительницы, которая могла иметь только временное значение в сравнении с бодрым, кипучим впечатлительным Петром. Старший же брат хилый, болезненный, равнодушный, робкий, слепой был ничтожною личностью, и не только нельзя было царевне Софье полагаться на его защиту и заступничество, но, напротив, надобно было ожидать, что он, под влиянием Петра, станет заодно действовать против своей властолюбивой сестры.
Софья видела, что ей предстоит необходимость начать решительную борьбу с младшим братом и подготовиться к ней, опираясь на стрельцов и поджидая возвращения Голицына из Крымского похода.
- Не выдавайте меня царице Наталье Кирилловне и ее сыну, - твердила правительница часто приходившим к ней выборным стрельцам. – Зачинает она против меня смуту с братьями.
- Отчего бы тебе и не принять царицу? – отвечали стрельцы, подразумевая под этими словами окончательную расправу с Натальей Кирилловной.
- Жаль мне ее, - отвечала царевна.
- Твоя воля, государыня, что изволишь, то и делай, - говорили стрельцы, готовые постоять за Софью и щадить ее врагов, если она сама пожелает того или другого.
- Не о себе пекусь я, боюсь за вас! Переведут они стрельцов своими “потешными”, - заботливо добавила Софья, надеясь, что стрельцы и без ее участия догадаются и заступятся от нападков мачехи и царя Петра и тем не особенно потревожат ее совесть.
Запугиваемые царевной стрельцы расходились от нее по домам, унося с собою обиду против царицы, ее сына и “потешных”.
- Хороша была бы вам пожива, если бы вы расправились с боярами, - внушал в свою очередь стрельцам их начальник Шакловитый. – Есть что пограбить у них. Отмолились бы потом, да роздали бы часть взятого у бояр по церквам и по монастырям, и отпустил бы Господь Бог ваши прегрешения.
Сильвестр Медведев также волновал народ против царицы и Петра людей богобоязненных.
- Смотрите, - говорил он, - благочестивая царевна постоянно молится, а они, нечестивые, в Преображенском на органах и скрипках играют.


LXVIII

Царевна Софья Алексеевна, просидев на батюшкином троне семь лет,

359

поддерживаемая стрелецкими копьями, стала догадываться, что скоро, скоро братец
Петрушенька спихнет ее с этого места, да еще и в монастырь запрячет… Ну, и стала
мутить… Слыша стороной, что “озорник” недоволен вторым крымским походом и постыдным отступлением Голицына из-под Перекопа, она, распаляемая еще большею страстью к своему идолу Васеньке, шлет ему навстречу безумное послание.
“Свет мой, батюшка, надежа моя, здравствуй на многие лета! Зело мне сей день радостен, что Господь Бог прославил имя твое святое, также и Матери Пресвятой Богородицы, над вами, свет мой. Чего от века не слыхано, но отцы наши поведали нам такого милосердия Божия. Не хуже израильских людей вас Бог извел из земли египетской – тогда через Моисея, угодника святого, а ныне через тебя, душа моя. Слава Богу, помиловавшему нас через тебя. Батюшка ты мой, чем платить тебе за такие твои труды неисчетные? Радость моя, свет очей моих. Мне веры не иметца, штобы тебя, свет мой, видеть. Велик бы мне день той был, когда ты, душа моя, ко мне будешь. Если мне возможно было, я бы единым днем тебя поставила перед собою. Письма твои, слава
Богу, к нам все дошли в целости. Из-под Перекопа пришли отписки 11-го числа. Я брела пеша из-под Воздвиженского, только подхожу к монастырю Сергия Чудотворца, к самым святым воротам, а от ворот отписки о боях. Я не помню, как взошла. Не ведаю, чем Бога благодарить за такую милость ево, и Матерь ево, и преподобного Сергия Чудотворца милостивого. Што бы, батюшка мой, пишешь о посылке в монастыри, все то исполнила – по всем монастырям бродила сама пеша. А раденье твое, душа моя, делом оказуетца. Што пишешь, батюшка мой, штоб я помолилась: Бог, свет мой, ведает, как желаю тебе, душа моя, видеть…”
Бесконечное письмо! И все “свет мой”, “душа моя”, “надежа моя”, “батюшка мой”, “свет очей моих”, братец Васенька.
Пропадай все, а только чтоб Васенька был скорей около меня! А Васенька седой, коренастый мужчина, у которого сын уже сановник… Не беда – страсть ведь сила слепая… Но эта слепая страсть не мешает ей биться из-за власти: она зубами за нее уцепилась и никому не хочет уступить. Она помнит то, что видела Волошка в воде… Где же два гробика? Где же два гробика? Где венцы?
Кончив страстное послание к Голицыну, она спрятала его в стол, а потом долго стояла на коленях перед киотом. Вечерело. Из киота глядел на нее кроткий лик Спасителя…
Она решилась на что-то…
- Федорушка! - кликнула она в соседнюю комнату.
На ее зов явилась Родимица. Она заметно похудела и осунулась, но Софья не замечала этого: у эгоизма, как у крота, нет глаз на многое.
- Вот что, Федорушка, - сказала она быстро. – Спосылай сейчас за Шакловитым, да чтоб он захватил и Гладкого и Чермного с товарищами.
- Слушаю, государыня, - как-то глухо отвечала  постельница, нерешительно переминаясь на месте.
Это заметила Софья.
- Ты что, Федорушка? – спросила она.
- Да вот, о князе Василье Васильевиче, государыня, добрые вести от него пришли.
- Добрые, добрые, Федорушка: и агарян победил, и сам к нам скоро будет.
- А Сумбулов, что ж, государыня, благополучно доехал до Перекопа?
- Благополучно, Федорушка… И добро – выиграл себе невестку.
- Кого? – глухо спросила Родимица.
- Вестимо, Меласю-Маланьюшку… Будто ты и не знаешь…
Злой огонек блеснул в глазах Родимицы, и она тотчас вышла. Вслед за ней в другую комнату вышла и Софья. Там, за пяльцами, сидела Мелася и усердно работала
360

иглой.
- Ну, Маланьюшка, - сказала Софья, - скоро и тебе будет радость.
- Какая радость, государыня? – с дрожью в голосе спросила девушка.
- А боярыней скоро будешь.
Мелася вся вспыхнула, и иголка задрожала в ее руке.
- Что, рада, небось? – спросила царевна.
- Я не ведаю, про что ты изволишь говорить, государыня, - еще более покраснев, отвечала молодая постельница.
- У! Хитришь у меня, девка, - улыбнулась Софья. - А кто намедни молился со слезами: “Господи! Пречистая! Покрой своим покровом раба твоего Максима!” А? Кто этот Максимушка?
В это время вышла Родимица. Она была еще бледнее, не то страданье, не то злоба сказывались в ее блестевших лихорадочным огнем глазах. Но она старалась скрыть это.
- Федор пришел, государыня, Шакловитый, - сказала она тихо, как бы боясь, что
голос ее выдаст.
Софья по-прежнему ничего не заметила и вышла. Шакловитый ждал ее в приемной. Со времени казни Хованских он, казалось, постарел и похудел, но держал себя несколько иначе, не по-дьячески, хотя лисьи ухватки подьячего все еще выдавали его бывшую профессию, требовавшую кошачьей мягкости и лисьей увертливости. Он низко поклонился.
- Пойдем ко мне, Федор, - ласково сказала царевна. – А Гладкий с товарищами?
- Они немедля будут, государыня, - отвечал начальник стрельцов, бывший дьяк.
- И добро… Мне с тобой особо надо будет поговорить.
И они вошли в молельню царевны. Шакловитый поклонился иконам.
- Садись, Федор, - пригласила его царевна.
Шакловитый сел – по привычке постоянно докладывать и писать в этой комнате – к письменному столу.
- Слышно, Федор, - начала Софья, - там (она сделала ударение на этом слове) – там, слышно, не похваляют нашего дела… Наталья Кирилловна с сыном в пуще Бориса Голицына да с Львом Нарышкиным судачат, якобы князь Василий со срамом ушел из Перекопа.
- Точно, государыня, поговаривают, - отвечал Шакловитый.
- Так надо заткнуть им глотку, - сердито проговорила Софья.
- А чем ее, глотку-то, заткнешь, государыня? На чужой роток не накинешь платок, сама ведаешь, матушка.
- Аль накинем!
- Где ж тот платок?
- А ты сотки… Ты, Федор, ткач добрый – умеешь ткать.
- Недоумеваю, государыня, - улыбнулся хитрый дьяк.
- А пером? Оно у тебя такой уток, такие узоры ткет, что на – поди раскуси.
- Что ж я пером-то сотку, государыня?
- А похвальную грамоту князю Василию за всю его могучую и радетельную службу – как он поганых агарян поразил и, аки Моисей, вывел народ израильский из полону.
- Так, так, государыня: теперь уразумел малую толичку.
- А уразумел, так садись и строчи: вот тебе перо и бумага.
- Добро-ста, государыня: прострочу платочек на ихний роточек.
Он сел к столу ближе, обмакнул перо в массивную чернильницу, немного подумал, потер себе переносицу, снова обмочил перо в чернила – и привычная дьячная рука заходила по бумаге.
- Да смотри, Федор, покрепче: лучку, да перцу подсыпь, - попугала Софья.
361

- Подсыплю, государыня, подпущу и ладанцу, оно не претит.
- Можно, что ж! Покурить ладаном нелишне.
Грамота была скоро набросана.
- А ну-ну, прочти, Федор.
- По титуле, - начал Шакловитый. – “Мы, великие государи, тебе, ближнего нашего боярина и оберегателя, за твою к нам многую и радетельную службу, что полки свирепые и исконные Креста святого неприятеля твоею службою нечаянно и никакого не слыхано от наших царских ратей в жилищах их поганых поражены и побеждены, и прогнаны…”
- Зело хорошо, зело хорошо! – шептала Софья.
- “И объявили они сами свои жилища разорителям, - продолжал Шакловитый, - отложа свою обычную свирепую дерзость, пришли в отчаяние и ужас…”
- Так, так… зело красно!
- “В Перекопе посады, и села, и деревни все пожгли, и из Перекопа со своими погаными ордами не показались, и возвращающимися вам не явились, и что ты со всеми
ратными людьми к нашим границам с вышеописанными славными во всем свете победами…”
- Ну, перо! Вот золотое перо! – невольно шептала Софья. – Славными во всем свете победами…
- “… возвратились в целости – милостиво похваляем”.
- Постой, постой, Федор, - взволнованно проговорила Софья. – Припиши: “Милостиво и премилостиво похваляем”.
- Припишу, государыня. Точно, что покрепче будет.
- Эко перо у тебя, Федор! Что за перо! Золотое! Словно жемчугом по золоту пишет…
В это время вошла Родимица и доложила, что пришли стрельцы.
- Приведи их сюда, Федорушка, - сказала Софья.
Стрельцы вошли как-то нерешительно, словно прячась один за другого, и истово, широко, все разом, перекрестившись на образа, поклонились царевне, а потом Шакловитому. Их было пять человек: Гладкий, Чермный, Кондратьев, Петров и Стрижов. Это были “заводчики”, запевалы после Цыклера и Озерова. Глотки этих крикунов были известны всей Москве.
- Здорово, молодцы! – ласково встретила их царевна.
- Здравия желаем, матушка-государыня! – отвечали они в один голос.
- Садитесь, братцы, - пригласила Софья, - у меня есть для вас дело.
- Благодарствуй, государыня, а сидеть нам не к лицу.
- Не в прилику будет – постоим.
- Как знаете, - согласилась Софья, - а у меня к вам разговор будет не простой… Ведомо вам, чаю самим, что в Москве полк делается: вас, старых слуг, ни во что не ставят, а обзавелись новенькими “потешными”, да и мне за мое семилетнее державство, кроме досады, ничего не вышло: мутят меня с братом царем так, что хоть из царства вон.
Она помолчала, Упорно молчали и стрельцы, и только Гладкий нетерпеливо мял шапку в руках.
- А все от Бориса Голицына, да от Льва Нарышкина, - продолжала Софья. – Меньшого вон брата с ума споили: с коих лет пить начал да бражничать с девками от живой жены. А давно ли женат? И полгоду не будет… Так и живет в Немецкой слободе… А старшего брата Ивана царя ни во что не ставит – двери ему дровами завалили и поленьями, а царский венец изломали… Меня девкою называл, будто я не дочь царя Алексея Михайловича… Житье наше стало коротко… Радела я обо всячине, а вон до чего дожила.
Она заплакала. Стрельцы продолжали молчать, но Гладкий уже сжимал саблю.
362

Шакловитый прервал тяжелое молчание.
- Что ты, матушка-государыня! – заговорил он, вскакивая. – Разве нельзя князя
Бориса да Льва Нарышкина убрать? Да и старую “медведицу” – мать Петра можно… Известно тебе, государыня, каков ее род и как в Смоленске в лаптях ходила.
- Жаль мне их, - отвечала Софья, - и без того их Бог убил… А вы как мыслите? – обратилась она к стрельцам.
- Воля твоя, государыня, что изволишь, то и делай, - отвечал Чермный, - а мы рады их всех за тебя в сечку!
- Кузьма правду говорит, - подтвердил Шакловитый, - головки капустные в сечку, патриарха на покой, а бояре что – отпадшее, злобное дерево.
- И я то же говорю, - все более и более горячился Чермный. – А допрежь всего надо уходить старую “медведицу”.
- А что скажет сынок? – возразил Стрижов.
- Что! А чего и ему спускать? За чем стало? – крикнул Чермный.
- “Медведицу” на рогатину, и медвежонка туда же! – пояснил Гладкий… - Полно ему с немками на Кокуе на органах да на скрипках играть.
Из порывистых движений стрельцов, из их речей, переходивших в угрозы, она поняла, что свирепые псы достаточно науськаны и теперь сами пойдут по следу на красного зверя.


LXIX

Петр не любил разговоров о государственности, не вмешивался в дворцовые распри, жил своими заботами. Однако на этот раз он сам попросил продолжать беседу, начатую с Борисом Голицыным, Долгоруким и Салтыковым об присутствии иноземцев в Москве.
Подув на промороженное оконце, Борис Алексеевич выглянул на улицу.
- Скачет! – крикнул он вдруг и бросился в сени.
- Кто скачет? – встревожился царь и побежал за Голицыным.
Усыпанный с головы до ног снегом, приезжий ввалился в терем.
То был Яков Виллимонович Брюс, служивший прапорщиком в войсках Василия Васильевича Голицына.
Петр, питавший слабость ко всем офицерам-иноземцам, сам помог гостю снять медвежью шубу, притащил охапку дров, раздул огонь и, придвинув лавку к печи, уселся рядом с Брюсом.
- А я и не ведал, что к тебе Яков Виллимонович жалует, - с укоризной поглядел царь на Бориса Алексеевича.
Голицын нахмурился.
- И рад бы сказать тебе, да государыни Евдокии Федоровны устрашился. Не люб ей дух иноземный.
Он подчеркнул последние слова с расчетом уязвить Петра, напомнить ему зависимость его от жены. И не ошибся.
Государь вскочил, как ошпаренный.
- Кто тут хозяин и царь? Я или царица?!
Все находившиеся в тереме низко поклонились, касаясь рукой пола.
- Кому же, как не тебе, государь, быть тут хозяином?
- То-то же! – сверляще пропустил сквозь зубы Петр и, кивком приглашая ближних сесть, повернулся к Брюсу: - Сказывай и не робей. То не на тебя я сердцем восстал… - Он обвел всех смягчившимся уже взглядом… - и не на вас… То я жезлами маленько тряхнул.
363

Медленно обдумывая и взвешивая каждое слово, Брюс рассказал, как русские рати подошли к Перекопу.
- А окончился бы второй поход победой, - вздохнул он после короткого молчания, - кабы не приказ Василия Васильевича отступить.
Голицын ехидно улыбнулся.
- Хотя Василий и приходится мне братом сродным, а не могу утаить: гораздо охоч он до мшела!
Лицо Якова Виллимоновича зарделось.
- Доподлинно так! По всем полкам бежит слух, приказ-де нежданный тот об отступлении златом купил Селим-Гирей у князя Голицына.


LXX

Нарышкинские языки быстро распространили по Москве вести, привезенные Брюсом.
Пустынные зимние улицы ожили. Там и здесь собирались возбужденные кучки людей. Невесть откуда черными стаями воронья слетелись монахи и раскольничьи проповедники.
Дозорные стрельцы и рейтары ни силой, ни окриком не разгоняли толпу.
Из монастыря с крестом в руке, спешил Сильвестр Медведев.
В Троице, что в Листах, он, Сильвестр, собрал круг, густо пересыпая речь словами из Писания, сбиваясь часто на вирши, он старался доказать, что отступление Голицына было “предопределено Богом”, а не корыстолюбием князя.
Какой-то юродивый из лагеря нарышкинцев не утерпел и бросил в Медведева снежным комом.
- Заткнись, лицемер! Не дерзай Бога живого златым тельцом подменить!
Спор грозил разрешиться кровопролитием. Но в самую последнюю минуту толпа шарахнулась неожиданно в разные стороны, потрясенная внезапным пушечным залпом.
То Шакловитый с большим отрядом солдат, дьяков и думных дворян оцепил улицу.
- На сей раз выпалил через ваши мятежные головы, - крикнул он в толпу, - для острастки! А не сгинете, покель я счет до трех держать буду – всех изничтожу.
Однако людишки, заметив, что стрельцы сочувствуют им, а не Федору Леонтьевичу, снова сомкнулись.
- Братья! Не выдавай! – взмахнул бердышом стрелецкий пятидесятник, и первый бросился на дружину.


LXXI

Вечером, преисполненный горделивого чувства усмирителя мятежа, Шакловитый явился к царевне. Привирая и превознося свои воинские доблести, он рассказывал, как ловко удалось ему перехитрить стрельцов и расстрелять “воров”.
Нетерпеливо выслушав дьяка, Софья гневно накинулась на него.
- Что ж ты наделал? Да ведь из-за твоей нынешней потехи и последние отрекутся от нас стрельцы.
Кошачьи глаза Федора Леонтьевича вызывающе уставились на царевну.
- Не то погибель, что стрельцы от тебя отшатнутся. И так не особливо верны они нам. Погибель же не то, что из-за корыстолюбия князя Василия вся Русия от тебя

364

отшатнется, да к Нарышкиным перекинется.
Заметив, что царевна растерялась от его слов, он нагло расхохотался.
- Сам того не разумея, из-за жадности к злату предал тебя Василий Васильевич! Выдь-ко на улицу, всякая тварь величает ныне Нарышкиных! Был бы де един Петр на столе, и рати не затевал бы! То все Милославских затеи.
Софья с неожиданной властностью указала Федору Леонтьевичу на дверь.
- Вон!
Дьяк сразу оборвался, стал как бы меньше, незаметней.
- Вон! – топнула еще раз царевна ногой и, рухнув на диван, воюще заголосила.
Ее сестры со страхом присутствовали к крику, допытывались тщетно у ворвавшегося к ним Шакловитого причины гнева царевны, поочередно заходили в
светлицу, но не смели подступиться к правительнице. Только дурка-горбунька безбоязненно прыгнула вдруг на диван и пронзительно закукарекала.
Софья чуть подняла голову и, прицелившись, каблучком сапожка пнула в зубы горбунью. Это немного ее успокоило. Она встала, вытолкнула в сени корчившуюся на полу от страшной боли дурку, и тяжело опустилась на кресло перед столом.
- Васенька! – сердечно прошептала она. – Светик мой, Васенька.
Голос ее задрожал, и часто-часто забилось сердце. Мясистые губы собрались влажным комочком, раздутые ноздри с присвистом втянули воздух.
Желание увидеть князя, сделать что-либо приятное для него. Было столь велико, что Софья торопливо достала бумагу и принялась за письмо.
“Свет мой, братец Васенька, - писала она, - здравствуй батюшка мой, на многие лета! И паки здравствуй, Божию и Пресвятые Богородицы милостию, и твоим разумом и счастьем победив агарян: подай тебе, Господи, и впредь врага побеждать! А мне, свет мой, не верится, что ты к нам возвратишься, тогда поверю, когда узрею в объятиях тебя света моего…”
Она прищурилась и, подумав, продолжала:
“А чем более противу тебя восстают, тем более примолвляю тебя. А Федьку не страшись. Опричь тебя никого мне не надобно. Един ты у меня и свет, и радость, и утешение. Вернись же скорее. Иссохла я без ласки твоей, светик мой, братец Васенька…”
Ткнувшись кулаком в щеку, она закрыла глаза и горько вздохнула.
Из сеней неожиданно донесся чей-то сдушенный стон.
Царевна испуганно встала и, крестя перед собой дорогу, приоткрыла дверь.
На полу лежал распластавшийся крестом Шакловитый.
- Покажи милость, - стукнулся он большим лбом об половицу, - повели катам главу мою горемычную с плеч срубить! – и впился ногтями в свое лицо. – Не можно мне боле жить! Чем в опале быть у тебя, единой владычице моей херувимской, краше на плаху идти.
Софья размякла.
- У, идол! Иди ужо!
Дьяк на брюхе вполз в светлицу. Царевна заложила дверь на засов.


LXXII

Едва пришла весна, Петр с ближними и учителями немцами укатил в Переяславль. Никогда еще государь не переживал такой тревоги, как в тот день, когда нужно было спустить два корабля на Плещеево озеро. Каждая мачта, доска и закрепка были знакомы Петру на судах. Сам он, не покладая рук, трудился от первого часа закладки кораблей до окончания постройки, как простой рабочий.
365

Мучительнейшие минуты пережил он прежде, чем его детище было спущено на воду.
- Удержатся ли? Не приведи, Господи, не пойдут ли ко дну? – метался он по верфи, забрасывая учителей градом тревожных вопросов.
Ему казалось, что не переживет он неудачи, сам погибнет, наложит на себя руки, если потонут суда.
Точно лебеди плавно слетели на озеро корабли, встряхнулись величественно, застыв.
- У-ра-а! – так заревел Петр, как будто вырвал из груди свое сердце.
- Ура! – кручинным стоном отозвался людьми берег.
Весь остаток дня и ночь прошли в разгульном хмельном угаре.
Утром Петра нашли под ворохом стружек. Обнявшись с Ромодановским и Зотовым, царь запойно храпел.
- Цедула тебе от государыни-матушки! – забормотал нежданно приехавший Борис Алексеевич государю.
Петр привскочил, выругался площадно и снова улегся.


LXXIII

К полудню от хмеля не осталось и следа. Жизнерадостный, крепкий, как молодой дубок, бегал уже Петр деловито по верфи, отдавая распоряжения.
Лишь после трапезы он вспомнил о цедуле от матери, позвал к себе Бориса Алексеевича. Взявши из рук Голицына цедулу, он ее стал читать.
- А на словах что нам скажешь? – спросил он Бориса Алексеевича после окончания чтения.
Тот приложился к локтю царя и, перекрестившись, вполголоса передал слух о готовящемся покушении на Петра и его мать.
Петр мгновенно собрался в дорогу и, почти никого не предупредив, уехал в Преображенское. Колымагу царя сопровождал сильный отряд преображенцев. Впереди на полудиких аргамаках скакали Ромодановский и Бутурлин.
Государя поразило обилие нищих, встречавшихся по пути. Они ползли на него со всех сторон, падали ниц, униженно молили о подаянии.
- Откель их столь? Словно бы тараканы ползут на меня из щелей в печи? – растерянно бегал он глазами по сторонам и больно, до омертвения, тер рукою дергавшуюся правую щеку.
Какой-то обряженный в лохмотья и вериги юродивый остановил царя.
Ромодановский хотел, было, повернуть на дерзкого, но Петр удержал его.
- Пущай каркает! Не замай! К тому, видно, идет!
- Истина! Истина! – замахал ожесточенно кулаками юродивый. – К тому идет! На погибель свою с басурманами побратаемся. Ужо и стрельцы по той пригоде сызнова к царевнушке перекинулись!
Ромодановский не вытерпел и вихрем налетел на юродивого. Жутко хрустнули кости под копытами аргамака.


LXXIV

После того как в Преображенском были изловлены языки царевны, пытавшиеся

366

поджечь царскую усадьбу, Петр как бы переродился. Встреча лицом к лицу со смертельной опасностью заставила его крепко призадуматься над своей судьбой. День ха
днем все больше интересовался он тайными беседами ближних, сам уже, по собственному почину, назначал сидения, допрашивал языков и требовал, чтобы ему подробно передавали обо всем, что происходит в Кремле.
Когда Милославский попытался передать поджигателей в ведение Судного приказа, царь ответил ему резкой отповедью.
- Будет, Иван Михайлович! Довольно бесчинствовал ты с царевною на Кремле! Ныне я сам государствовать буду, - и отдал колодников для розыска Федору Юрьевичу Ромодановскому.
Хмельной, страшный в зверином гневе своем, князь производил розыск не в
застенке, а на улице, перед толпой, и там же сжег изуродованных пыткой узников на
костре.
Прямо с места казни Петр с ближними ускакал на Москву, к храму Василия Блаженного.
- В ход?!
Точно впервые в жизни увидела правительницы брата. Перед ней стоял незнакомый богатырь, ростом почти вдвое выше ее, который, казалось, легчайшим движением может потрясти до основания своды храма, а взглядом острых, как ястребиные когти, глаз заставить пасть ниц перед ним, точно перед Иосифом из библейской сказки, самое небо, и солнце, и звезды.
“Самсон! – замерла в невольном восхищении правительница, - и кудри Самсоновы, и очи его орлиные”.
Но то длилось одно мгновение.
- В ход! А то куда же, - выпалила она, почувствовав, как на лбу проступает холодный пот, а в груди растет ужас и лютый гнев. – В ход! Не у тебя ли на сие благословение испросить?
Молящиеся любопытно следили за столкнувшимся царем и правительницей.
- Ан не пойдешь! – спокойно, так, как может произнести лишь человек, который сей же час, сию минуту потеряет человеческий облик, весь отдастся бешеному порыву звериного гнева, заявил государь.
Иван Михайлович увидел, что царевна робеет, сорвал с места икону Богородицы “О тебе радуемся” и сунул в руки племяннице.
Присутствие Милославского сразу успокоило Софью. Высоко подняв образ, она поплыла величественно на паперть.
Расталкивая молящихся, опрокидывая на пути аналои и паникадила, Петр стрелой вылетел из храма и умчался на коне в Преображенское.


LXXV

Было это в июле 1689-го года в Успенском соборе. Юный царь счел возможным дать первый отпор притязаниям Софьи.
Оба царя и царевна прослушали литургию в честь Чудотворной Казанской иконы Божьей Матери, после чего всегда совершался большой Крестный ход из Кремля на Красную площадь в Казанский собор.
Одни цари обычно участвуют в этом шествии.
Но Софья вопреки ритуалу, взяв образ Богоматери, именуемой “О тебе радуется”, заняла место с обоими братьями.
- Скажи царевне-государыне, негоже ей с нами, государями, вровень идти, и вовсе
367

непристойно открыто на народ с крестами ходить. Осталась бы лучче, так я прошу, - бледный, словно сам опасаясь своей отваги, сказал Прозоровскому Петр.
Прозоровский, покачивая в недоумении головой, не мог ослушаться, и передал царевне слова брата.
- Сам бы не шел, коли ему зазорно со мной рядом быть, - громко и резко обрезала Софья.
Вспыхнуло лицо Петра. Какая-то судорога побежала по нему.
Изредка, но появляется эта гримаса на красивом лице царя. И впервые она появилась после майских убийств.
С той минуты поняла Софья, что Петр рассчитал силы и только ждет удобной поры, чтобы явиться и сказать: “Оставь место, которое заняла не по праву!”.
“Нет, - думала царевна, лучше уж я вперед поспею, братец любимый”.
И стал после этого быстро созревать большой, опасный заговор против Петра, против его матери, заговор против всех, кто ему предан, кто мог бы постоять за юношу-государя.
Пути и выходы в таких делах были хорошо знакомы и давно испытаны непреклонной царевной.
Подкуп, жалобы, уговоры, посулы и угрозы – все было пущено в ход.


LXXVI

- Извести! Одно, что осталось – извести Петра с Натальей Кирилловной! – скрежетал зубами Шакловитый.
- И не откладаючи! – брызгал слюною Иван Михайлович. – Чтоб духу ихнего не было.
Софья сидела на диване рядом с возвратившимся недавно из бесславного похода Василием Васильевичем и гневно перебирала гривы на широчайшей турецкой шали, подарке князя.
- Попытайся-ко, изведи, - жестоко взглянула она на Федора Леонтьевича. – А все ты! С конюхами-де царь потешается. Не страшен-де нам такой ворог, - она вдруг
вскочила. – А и проглядел потехи Петровы с конюхами Преображенскими! Не приметил, как из потешных робяток повырастали полки.
Дьяк слезливо захлопал глазами.
- И в мыслишках не держал я, что хитроумный Борис Алексеевич нарочито подбивал Петра на потехи военные, чтоб силищу противу нас сотворить.
Чтобы отвлечь царевну от неприятного для него разговора, Федор Леонтьевич, помолчав немного, умильно осклабился.
- Каково еще обернется, да кто победит, там видно будет. Ныне же вместо бы как изволила ты, государыня, давеча сказывать, созвать сидение.
- Какое еще сидение! – недовольно цыкнул Иван Михайлович.
Шакловитый попытался изобразить на лице строгую деловитость.
- Надобно ж народу возвестить о победах да пожаловать по сей пригоде князя Василия со сподручными наградами за верные службы.
Щеки Голицына зарделись стыдливым румянцем. Софья теснее прижалась к князю.
- И впрямь за печалями позапамятовала я про витязей наших.
Она готова была уже усадить Федора Леонтьевича за написание приказа, но Милославский решительно остановил ее.
- Коли хочешь горло позатыкать Нарышкиным, вокруг пальца их обвести, сотвори так, чтобы Василий Васильевич со товарищи получил награду с соизволения обоих – двух
368

государей. Узреет народ, волей-неволей перестанет верить нарышкинским языкам, кривду распускающим о войне.
Предложение дядьки понравилось Софье, и она с охотою приняла его.


LXXVII

Многих усилий стоило царевне уговорить младшего царя подписать грамоту. Петр долго и слушать не хотел о наградах.
- Едино, что истинно заслужил Василий, - твердил он сестре, - батог да дыба! И не лезь! Сама подписывайся под кривдой.
Но царевна была так настойчива и так униженно просила за князя, что Петр, только бы отвязаться, подписал бумагу.
- Да будь оно проклято! Убудет нас, что ли, ежели Васька твой в новую цепь обрядится! На, получай, покель замест цепи я его железами не пожаловал, вора-мздоимца.
26-го июля Голицын, Гордон и некоторые офицеры отправились в Преображенское, чтобы принести царю благодарность за полученные награды.
Лютый гнев охватил Петра, когда перед ним предстал Васили Васильевич.
- Зачем пожаловал?! – крикнул он так, что зазвенели стекла и погасла лампада, - не поделится ли златом, полученным от Селим-Гирея?
- Земной поклон отдать тебе, государь, за великие твои милости.
У царя перекосилось лицо, и глаза сверкнули безумием.
- Поклон отдать, да тем временем из-за пазухи нож вытащить против меня?
Он схватил табурет, поднял высоко над головой и со страшною силою швырнул его в стену. Табурет раскололся в щепы. Это послужило словно сигналом дл того, чтобы Петр потерял последнюю каплю самообладания.
Все, что было в терему, полетело вдогон выскочившим в сени Голицыну и офицерам.
- Убью! – рычал государь. – Всех! И ее, полюбовницу твою, Софью! Убью!
На перекошенных губах кипела пена. Лицо дергалось в мучительных судорогах, а
кулак тяжелобойным молотом с головокружительной быстротой рушился на столы,
стулья, окна, посуду, дробя все, что подворачивалось на пути.


LXXVIII

Узнав о том, как Петр принял Голицына, Софья, посоветовавшись с ближними, распустила на Москве слух, будто Борис Алексеевич и Лев Нарышкин замышляют извести ее, а сама поспешно уехала в Новодевичий монастырь. Царевну провожали пятисотные и пятидесятные всех стрелецких полков.
Шакловитый распорядился приготовить человек по пятьдесят и по сто от каждого
полка, чтобы дать достойный отпор Нарышкиным, которые по дошедшим до него слухам, собирались напасть на царевну. Его языки сбились с ног, разыскивая крамолу и подбирая в отряды верных Милославским людей.
По стрелецким слободам снова заговорили о великих милостях, которые дарует царевна всем поднявшимся на защиту ее.
Отслушав обедню, Софья вышла из монастырской церкви. Князь Голицын подал ей стул.
Царевна перекрестилась на все четыре стороны и, усевшись, низко свесила голову.

369

- И так была беда, - стиснула она пальцами грудь, - да Бог сохранил, а ныне снова беду начинают.
Стоявший за стулом Петр Андреевич Толстой вытер рукавом сухие глаза.
- Боже мой! Боже мой! Пошто ты испытуешь богородицу и заступницу нашу, государыню Софью Алексеевну?
Кто-то всхлипнул в толпе. Появившийся неожиданно на дворе епископ воздел руки – горе, и застыл в немом молении. Из церкви ночными шорохами донеслись тонкие звуки великопостного песнопения. Скорбно, как падающая листва осенняя, плыли в воздухе медлительные перезвоны.
- Годны ли мы вам? – густым басом бросила вдруг Софья в толпу и встала. – А буде годны, то вы за нас стойте, а буде не годны, мы оставим государство.
Перезвоны ширились, крепли, кружились уже в хмельной пляске, торжественней лилось из церкви пасхальное пение. Епископ опустился на колени. Метнув седою бородкой пыль, он стукнулся оземь лбом.
- Воля ваша, - изрек сквозь слезы он, - мы повеление твое исполнить готовы. Что велишь делать, то и станем.
Стрелецкие начальники, как один, повторили слово в слово за епископом:
- Воля ваша, мы повеление твое исполнить готовы.
Царевна незаметно подмигнула Толстому и, сунув руки в подставленный им  мешок, бросила в толпу грубо:
- Честью ли мы России служили, а либо душу на злато меняем, подобно Иуде?
Царевна обманулась в своих ожиданиях. Испытанный способ покупать сторонников золотом, оказался годным для отдельных полков, а не людской громады.


LXXIX

Поздно ночью в монастырь прискакал гонец с неожиданною вестью о скоропостижной смерти Ивана Михайловича Милославского.
Софья тотчас собралась в Кремль.


LXXX

И вот 7-го августа 1689-го года, накануне дня, когда решено было привести в исполнение хитрозадуманный план, по Москве понеслись тревожные вести:
- Подметное письмо объявилось вверху в царских хоромах: “В ночь на 8-ое августа внезапно придут потешные конюхи царские из Преображенского на избиение царя Иоанна и всех сестер его, царевен, с Софьей во главе…”
Сейчас же был отдан приказ: ночью кремлевские ворота держать на запоре.
Повсюду в стрелецких слободах получен был указ от Шакловитого и Василия
Голицына: послать от каждого полка по сотне людей в Кремль для охраны царской семьи.
Были поставлены отряды и в другие места: на Лубянке, на Красной площади.
Никто не знал хорошенько, для чего собирают стрельцов в полки и вооружают, против кого они должны действовать и куда поведут.
Только самые близкие люди знали правду. Никитка Гладкий, посредник и приспешник Софьи, открыто говорил в Кремле товарищам по караулу о том, что давно уже бесповоротно затеяно царевной.
- Я, гляди, уж и веревку привязал ко спасскому набату. Как пойдем на патриаршие

370

палаты… Примемся за казну патриаршую, богатую… А я так и зыкну громким голосом на Акимкину простоту: “Гей, из риз-то из цветных долой, никоновец… Возденут их на плечи истового пастыря Христова, не на твой, што подобно волку, хитишь стадо Божие…”
- А ково же на место ево? – спросил другой приятель Софьи, Стрижов. – Али отца Сильвестра Медведева таки поворотят в патриархи?..
- Вестимо ево… Нет лучше попа на Москве. И учен, и приветлив, и за нашу веру стоит… А нарышкинское племя пора и вовсе выполоть из царства…
- Чево зевать, - поддержал Кузьма Чермный, и теперь старший в первые ряды мятежников. – Хоть всех уходим, а корня не выведем, пока не убьем старой “медведицы”.
- Наталью-то убить?.. Гляди, сын не выдаст. Во как заступица. Он малый бравый… Всем бы царь, коли бы не никоновец.
- И ему спускать нечево. За чем дело стало?.. На всякого коня узду можно найти. У бердышей глаз нету. Ково хватит, тот и сватан…
И стрельцы рассмеялись на зверскую шутку.


LXXXI

Убогие людишки московские повадились собираться по праздникам на монастырском дворе, чтобы послушать слово и складные вирши Медведева.
После обедни Сильвестр приходил во двор, благословлял толпу и взбирался на помост. Голосом, то полным нежного воркованья, то негодующим, превозносил он в виршах “херувимские сердца мудрых” Софьи и царя Ивана и обличал неправдотворства Нарышкиных.
Окончив “действо”, Медведев неизменно усаживал своих почитателей за столы, низко кланяясь, потчевал их от имени царя Ивана обильною монастырскою трапезою.
- Потчуйтесь, не брезгуйте, православные, - суетился монах подле столов. – ТО не монастырь на вас отпустил, то кроткий царь батюшка Иван Алексеевич жалует вас подаяниями.
Сильвестр, не щадя сил, трудился вместе с другими верными Милославским людьми над делом Софьи. Он подбирал целую армию священнослужителей, монахов,
блаженных и юродивых, которые помогали ему проповедями не только в московских, но и самых дальних углах России. Всюду, где только можно было, сеялись им ненависть “во имя Бога живого” к “обасурманившимся, продавшимся немцам” Петру и Нарышкиным.
За усердие царевна щедро дарила золотом и каждый день напоминала ему, что возведет его на стол патриарха, едва удастся ей венчаться на царство.
Для Сильвестра эти посулы были дороже всего.


LXXXII

Чтобы возможно больше озлобить стрельцов против Нарышкиных, Федор
Леонтьевич перерядил однажды капитана Сапогова и подьячего Шошина в одежды Льва Кирилловича и потешного преображенца. Сопровождаемые толпой языков, капитан и подьячий позднею ночью подошли к дозору.
- Глядите-ко, люди, - расхохотался Сапогов, - никак Софьины дети стоят?
- Не вижу! – приложил Шошин руки козырьком к глазам. – Сукиных детей доподлинно зрю, а Софьиных что-то не примечаю.
Капитан еще пуще расхохотался.

371

- А не будь я Лев Кириллович Нарышкин, ежели сие не все едино!
- Ну, вы! – угрожающе взялись дозорные за бердыши. - Хоть и царев ты родич, Лев Кириллович, а не дразни.
Языки окружили стрельцов. Кто-то бросил в них камень. Разъяренные дозорные бросились на обидчиков. Сапогов только того и ждал.
- Пли! – взмахнул он рукой и первый выстрелил.
Услышав пальбу, на сторожевой башне ударили в сполошный колокол. Однако когда стрелецкий отряд пришел на помощь товарищам, никого уже из людей Шакловитого не было.
На земле, истекая кровью, корчились раненые.


LXXXIII

8-го июля 1689-го года Красная площадь была усеяна народом в ожидании, когда после обедни в Успенском соборе начнется Крестный ход, установленный в память изгнания из Москвы ляхов, а между тем в соборе произошла серьезная стычка Петра с Софьей.
- Не стоит тебе, царевна, ходить по улицам и площадям с народом! – гневно сказал Петр, заставляя дорогу сестре, которая, подняв местный образ и неся его сама, готовилась выйти из церкви, чтобы следовать с Крестным ходом.
Презрительно и грозно сдвинув брови, взглянула она на брата.
- Говорю я тебе, не ходи! – с большим гневом повторил Петр.
Такой же взгляд царевны был ответом и на это внушение.
Царь-батюшка, побледнев от гнева, свирепо посмотрел на сестру, вышел быстро из собора, вскочил на коня и поехал в Преображенское, а правительница, окруженная боярами, пошла с Крестным ходом. В толпе же слышалась похвала ее благочестивому усердию.
Еще более разгневался Петр, подстрекаемый матерью, когда спустя одиннадцать дней после столкновения с не послушавшею его сестрою, правительница выехала встречать возвращавшегося из похода Голицына, для которого она устроила
торжественную встречу. Здесь явилась она во всем царственном величии, принимая воевод, спрашивала их по государственному обычаю о здоровье и объявила им и всему войску свое милостивое слово.
Поход Голицына, в сущности, кончился не блестящим образом. Сторонники царицы Натальи и, разумеется, во главе их царь Петр, громко высказали неудовольствие против второго похода Голицына.
- Не хочу видеть я ни князя Василия, ни бывших с ним в походе воевод, - гневно произнес молодой царь.
Правительница, однако, настаивала на своем. Всем, участвовавшим в походе, великие государи раздали награды, а Голицын, вдобавок к ним, получил похвальную грамоту. “Неприятели твоею службою, - сказано в грамоте, - … были поражены, побеждены и прогнаны. Пришли в отчаяние и ужас, все посады и деревни пожгли и перед
тобой не показались, за что милостиво тебя похваляем”.


LXXXIV

Пасмурно, однако, выглядел теперь прежний любимец Софьи. По прибытии он

372

узнал о многом и увидел, что если Шакловитый и не оттер его окончательно, но значительно отстранил его от царевны. Отношение царевны к Голицыну и отношение ее к Шакловитому стали повсюду разнообразными толками и пересудами. Говорили, между прочим, что князь Василий, встретив по возвращении из крымского похода счастливого соперника в Шакловитом, призвал к себе знахаря, которому была известна тайная сила трав, и, получив от него приворотные коренья, подсыпал их в кушанья царевне “для прилюбления” к себе. А, опасаясь болтливого чародея по амурной части, Голицын приказал его сжечь в бане, чтобы не было от него “проносу”.
Как бы то ни было, но теперь Голицын стал еще сдержаннее прежнего. Он советовал царевне помедлить некоторое время, не вступать в борьбу с Петром, но пылкий Шакловитый, напротив, торопил царевну, чтобы она поскорее покончила со своими недругами. Все более и более недобрые вести стали доходить до царевны о враждебных против нее намерениях, замышляемых в Преображенском, и вздрогнула Софья, когда Петр приказал схватить Шакловитого, хотя отлегло несколько у нее от сердца, когда после того он без всякого допроса приказал отпустить окольничего.
- Видно, заострились когти орлиные, - с яростью говорил Шакловитый, - вздумал взяться за меня, да тотчас одумался, испугался стрельцов. А кто знает, не станет ли он после меня и до тебя добираться, царевна? – грозил он Софье. – Позволь покончить поскорее.


LXXXV

Выборные Никита Гладков, Ларион Елизаров, Андрей Кондратьев и Егор Романов собрались на сидение к Шакловитому.
Дьяк неистовствовал. Он то вскакивал с места, то выл так, будто оплакивал самого близкого человека, то извергал такие страшные проклятия и так вращал налитыми кровью глазами, что выборных брала оторопь.
- Не допущу! Не допущу, чтобы опору стола государства, стрельцов, псовым именем нарекли!
По лицу Федора Леонтьевича выборные отчетливо видели, какое состояние
переживает он. “Ведь вот же, лют был с нами, - благодарно думалось им, - тянул на дворянскую руку, а как за живое задели стрельцов, сразу мужицкая кровь пробудилась: не менее нашего гневается”.
Брезжил рассвет, когда стрельцы ушли от Шакловитого.
Решено было ближайшей же ночью напасть во главе с Титовским полком и Шакловитым на Преображенское, убив Петра, всех Нарышкиных, Бориса Алексеевича, Лопухиных, Апраксиных, Василия Извольского, Федора Языкова и утром помазать на царство Софью.


LXXXVI

В полдень неожиданно, как коршун на ничего не подозревающую добычу, упал на Москву набат, прокатился грохочуще по мирным улицам, распахнул широко дверь покривившихся от убогости изб, сбил замки с теремных ворот и застенков, точно пыль, загнал куда-то вон с улиц бояр, дьяков и торговых людей.
- Робяты! Наддай!
На четвереньках, на брюхе расползались высокородные люди, сторонники

373

Нарышкиных, по кремлевским подземельям и тайникам. А Софья с ближними, по-праздничному веселая, суетливо готовилась к встрече желанных гостей – восставших стрельцов.
- Жалуйте! – прибежал к Спасским воротам Голицын. – Жалуйте православные!
Мятежники без боя заняли Кремль. Царевна послала за патриархом.
Но патриарх заперся у себя на подворье и не принял послов.
- Пущай Медведев к ней жалует, а я не пойду. Кому сулит стол патриарший, с тем и совет пущай держит!


LXXXVII

Сама судьба спасла Петра от гибели. Всегда доступный простому люду, умный, решительный, прямой, он имел много искренних даже неведомых ему друзей среди рядовых того самого Стремянного полка, на который больше всего надеялась и Софья, и Голицын, и острожный, уверенный Шакловитый.
Главным таки приверженцем Петра был набожный пятисотник Стремянного полка Ларион Елизаров, которому Шакловитый без опаски раскрыл весь план нападения на царя и Наталью в Преображенском.
К Елизарову пристали: пятидесятник Дмитрий Мелков, десятники Ладогин, Феоктистов, Турка, Троцкий и Капранов, все приближенные денщики того же Шакловитого. Они должны были передавать приказы своего начальника во все концы, на заставы, в полки стрелецкие.
Когда зачинщик Андрей Сергеев позвал всех этих людей на сборное место на Лубянке и они убедились, что “дело зачинается”, сейчас же Елизаров с товарищами дали клятву спасти Петра.
Ладогин и Мелков поскакали в Преображенское, а остальные решили наблюдать, что будет дальше.


LXXXVIII

В накладных бородах, обряженные в лохмотья, крались в ночной темноте к Преображенскому пятисотный стременного Цыклерова полка Ларион Елизаров и Ладыхин.
У околицы их встретил Борис Алексеевич.
- Ну, как? – полный тревоги схватил он за руку Елизарова.
Пятисотный перекрестился.
- Благодарение Богу – добро! Были мы ныне на сидении у Шакловитого, а с нами верные люди царя Петра – Ульфов, Мельков, Ладыгин, да денщики Федора Леонтьевича –
Троцкий да Карпов с Туркой.
- Ну и?.. – нетерпеливо топнул ногой Голицын.
- Ну и порешили покель на Преображенское не выступать. Не особливо, вишь, царевна верит в стрельцов, а рейтары и иные солдаты отказ дали в сие дело ввязываться.
Добрая весть не обрадовала Бориса Алексеевича. Он свыкся уже с мыслью о нападении, приготовился к нему. Преображенцы и семеновцы поклялись скорее погибнуть до одного, чем сдаться стрельцам. Часть офицеров-иноземцев утаились с потешными в Прешбурхе, и ждала лишь знака, чтобы пушками встретить московских гостей. И вот все сорвалось. Снова томительная неизвестность, ожидание, бесконечные

374

сидения с ближними и государем, допросы языков, придумывание всяческих небылиц на Милославских и бесплодные свары с ними. Именно сейчас же тревога могла расхолодить потешных, сделать их (что самое опасное) равнодушными к событиям.
Рассуждения эти повергли в уныние князя, выбивали из колеи. Наскоро простившись с языками, он вернулся в усадьбу и вызвал к себе Стрешнева.
- Вот и дождались! – удрученно шепнул он боярину.
- А что?
- А то, что распустить придется по избам потешных. Не будет нападения ныне на Преображенское.
Стрешнев удивленно вытаращил глаза.
- Устрашилась?
- Бес ее знает, царевну ту!
- Тьфу! Тьфу! Тьфу! Тьфу! – заплевался боярин, торопливо крестя все углы. – В своем ли уме, князь, что к полуночи имя нечистого поминаешь. Неровен час…
- Отстань ты с нечистым своим! – сердито отмахнулся Борис Алексеевич. – Тут вся затея рушится, а он рогов напужался!
Выслушав все, что Голицын узнал от Елизарова, Тихон Никитич решительно встал.
- А ежели мы с тобой, князь, обманем царя?
- Обманем? – нахмурился Борис Алексеевич. – Царя обманем?
- А ложь во спасение – не ложь, - убежденно взглянул боярин на образ. – Разбудим царя, устрашим: стрельцы-де идут. Пущай к Троице убежит. Сим делом великий сполох поднимется. А потешные еще более возгорятся, прознав, что царь от смерти укрылся.
Предложение боярина подало князю надежду. Не раздумывая, он ворвался в опочивальню Петра.


LXXXIX

Наступили темные августовские ночи. Царевна все чаще и чаще стала ходить по монастырям на богомолье. Стрельцы, как стражи, сопровождали правительницу в
благочестивых хождениях, и она пользовалась ими для того, чтобы иметь дополнительный разговор со стрельцами.
- Долго ли терпеть нам? Уж житья нам не стало от дядьки царя Петра Бориса Голицына, брата Иванушку ни во что не ставит, меня девкою называют, как будто я не дочь царя Алексея Михайловича, князю Василию Васильевичу голову хотят отрубить, а он добра многим сделал. Надобны ли мы вам? Если же нет, то мы пойдем с братом, где келью искать.
- Не кручинься, царевна, - отвечали стрельцы на горькие жалобы царевны, - прикажи – умрем мы за тебя, а твоим лиходеям тебя не выдадим.


CX

Был шестой час утра, как вратарь Троицкой лавры увидел, как недалеко, на дороге, на полном ходу, пал взмыленный конь, придави собой полуголого великана.
Вратарь поднял тревогу. В то же время из келий выскочили на улицу
встревоженные монахи.
Аргамак был мертв. Под ним, дико вращая глазами, корчился в судорогах какой-то юноша. Изо рта его била пена.
375

- Боже мой! – всплеснул руками один из монахов. – Да то ж государь!
В келье, еще весь под властью пережитого, Петр повалился в ноги игумену.
- Защити! – ловил он руку настоятеля, чтобы поцеловать ее и, обливаясь слезами, – Христа для, не дай помереть от стрелецкой секиры.
Жалкий в своем унижении, едва живой от страха, царь стукнулся об пол лбом.
- Помилуй, государь мой! – засуетился игумен. – Тебе ли предо мною искать? Не я ли холоп твой?
Но Петр ничего не слышал. Его бил жестокий припадок.
К вечеру в лавру прибыли некоторые царедворцы Петра.
- Мужайся, мой царь! – обнадеживающе улыбнулся государю Борис Алексеевич. Ибо исполнится час расплаты с вероломством.


CXI

Начались снова волнения между стрельцами, каждый день происходили их шумные сборища у съезжих изб и слышались крики и угрозы. На площадях, на рынках, в харчевнях пошли разные толки. Одни опасались возмущения стрельцов, другие – прихода на Москву “потешных”. Последнего ожидали царевна и ее приверженцы.
Особенно тревожна была в Москве ночь с 8-го на 9-ое августа. Вооруженные стрельцы собрались на площади перед Кремлевским дворцом. Среди них мелькала
царевна, сопровождаемая Шакловитым. Все они толковали о беспощадном истреблении недругов царевны.
Пройдя несколько раз по площади между стрельцами, царевна отправилась во дворец. Она вошла в Крестовую палату и упала на колени перед образом Спаса, начала усердно молиться. Сзади нее, несколько поодаль, сумрачно стоял Шакловитый. Скрестив на груди руки, он внимательно следил за царевною, с нетерпением ожидая, когда окончит молитву. В одном углу Крестовой палаты находился Сильвестр. Он был бледен и, творя шепотом молитву, перебирал четки, навешанные на левой руке. По временам доходил в Крестовую палату усиливавшийся на площади шум. Царевна вздрагивала, прекращала молитву, и вопросительно взглядывала на Шакловитого, который успокоительно кивал ей головою, и царевна снова принималась молиться.
Софья окончила молитву и, выйдя в сени, бывшие перед Крестовою палатою, села там на лавку, приказав сесть возле себя с одной стороны Сильвестру, а с другой Шакловитому.
- Успокойся, благоверная царевна! Пустые, значит, были слухи: начнет светать, теперь уже они не нападут на нас, - заговорил Сильвестр.
- Да, нынешняя ночь прошла благополучно, - перебил Шакловитый, - а кто скажет тебе, отец Сильвестр, что они не отложили своего замысла до завтра? Позволь, государыня, порешить мне с ними. Я пойду в Преображенское, перебью всех и приведу к
тебе царицу Наталью и царя Петра Алексеевича, а ты уж поступи с ними, как будет на то твое соизволение.
- Боязно отважиться на это, - нерешительно проговорила царевна. – Лучше ждать прихода в Москву, здесь на нашей стороне будет сила.
- Горше будет, когда… - начал, было, Сильвестр, но в это время послышался первый удар благовеста к заутрене у одной из дворцовых церквей.
Сильвестр встал с лавки и, сняв со своей лысой головы клобук, начал креститься. Софья и Шакловитый тоже стали креститься.
- Возблагодарим Господа, - сказал Сильвестр, - что он сподобил нас избежать силу нашествия врагов наших.
376

- Теперь можно распустить стрельцов, - сказала царевна.
Она вышла из сеней и в сопровождении Шакловитого стала спускаться с лестницы.
Истопник Евдокимов нес за нею три больших мешка с серебряными деньгами.
- Вот вам награда за вашу верную службу, - громко сказала царевна стрельцам, и покинула площадь. – Федор Леонтьевич раздаст вам пожалованные мною деньги.
- Рады мы постоять за тебя, великая государыня! – заговорили стрельцы, получая из рук Шакловитого деньги и тоже покидая площадь.
В это время подскакал к Шакловитому ездовой стрелец и, нагнувшись на коне, что-то проговорил на ухо.
Шакловитый задрожал и опрометью кинулся по лестнице, по которой уже поднималась царевна.
- Царь Петр убежал из Преображенского! – в отчаянии вскрикнул он.
- Куда? – спросила изумленная Софья.
- Никто не знает! Сейчас оттуда прискакал гонец. Я расспрошу, а между тем вели сбор.
Наутро вся Москва заговорила, что царь Петр Алексеевич пропал без вести. В городе поднялась страшная суматоха. Все ожидали, что он забрался куда-нибудь в сторону и начнет наступать на Москву со своими “потешными”.


CXII

Поразила всех весть о бегстве царя в лавру. Денщики Шакловитого дивились и
докладывали:
- Согнали, слышно, из Преображенского царя Петра. Ушел он, бес, только в одной
сорочке, неведомо куда.
Хитрый заговорщик на это только плечами пожал.
- Вольно же ему, взбесяся, бегать. Видно, не проспался с похмелья…
Но тут же поспешил с докладом к Софье.
- Ну, теперь об головах пошла игра, - решительно, по-своему обыкновению, заметила царевна.
И она не ошиблась.


CXIII

А юный царь Петр Алексеевич действительно спал, и крепок и сладок был его
 юношеский сон. Лежит он, разметавшись на своей постели, и полуоткрытые губы его чему-то улыбаются. Да и как не улыбаться блаженною улыбкою, когда над головой его витают такие чудные грезы! Он тешится на Переяславском озере – он на большом корабле, а кругом целая флотилия маленьких корабликов. И счету им, кажется, нет! А все это Брант настроил. И какое громадное озеро стало – и конца, и краю ему не видать, да и вода в нем не та, что была прежде – голубая-голубая, словно разведенная синька… Нет, это не озеро – это море, безграничное море без берегов… Дух захватывает от радости на этом безбрежном море, которое казалось ему недосягаемым… Нет, он досягнул до него – не удержала мать, не помешала… И все эти корабли – его корабли, и море его, и это
голубое небо – его… По этому морю он плывет куда-то в неведомую даль… И все его приспешники с ним: вот Бориска Голицын, Зотов, Гордон, Лефорт, Тиммерман и матрос Алексашка… А вот и земля виднеется, словно из моря выходит, ближе, ближе… Но и

377

земля незнакомая, незнакомая зелень, незнакомые деревья… Все ближе и ближе земля… Корабли выходят в какой-то пролив… По берегам пролива – темные углы кипарисов, которые он видел на рисунках у Лефорта, стройные тополя… Где же он? Куда приплыли его корабли? На берегах виднеются люди, только не немцы: они в чалмах, в красных фесках… Это Крым, Перекоп?.. Нет, это Царьгород… - шепчет чей-то ласковый голос. Он оглядывается - к нему на плечо оперлась Яганушка – Аннушка Монс и говорит: “Ты в Царьграде – и тебе надоела твоя постылая жена – твоя крупитчатая сойка…”. Неужели это Царьград? Боже великий! Чем я заслужил такую милость твою?
- Государь! Государь! – торопливо шепчет Борис Голицын, трогая спящего царя. –
Государь!
- Ах, это ты, Дуня? – с досадой бормочет сонный Петр.
- Государь, проснись!
- Отстань, Авдотья, я спать хочу.
- Государь, из Москвы гонцы…
Петр поднялся с подушек. Глаза его смотрели безумно.
- Что? Что ты говоришь, Борис?
- На Москве бунт, государь… стрельцы идут к Преображенскому… Надо хорониться, уходить отсель…
Тут только молодой царь понял, в чем дело. Как раненый зверь, он вскочил с постели.
- Га! Сестрица – змия!
Спавший у постели царя в ногах, словно собачонка, карлик Хомяк, услышав шум, вскочил со своего ложа и заметался по комнате.
- Опять стрельцы… Господи!.. Сапоги государевы где? Кафтан… Владычица!
Но Петра уже не было в спальне. Голицын и карлик, схватив в охапку платье молодого царя, сапоги, шляпу, шпагу - опрометью бросились догонять его.
- Где государь? – наткнулись они на гонцов.
- Сейчас пробежал тутотка… Коня, - говорит, - коня…
- Ах, Господи! Что же это будет? Должно, в конюшне.
Все четверо пустились на поиски. Царь действительно был в конюшне. Растерявшиеся со сна и неожиданности, конюхи отвязывали любимого царского коня Арапа – и не могли отвязать, руки не слушались… Конь храпел и метался… другие лошади, испуганные нечаянной суматохой, стали биться в стойлах, ржать… Казалось, что это стрельцы подходят… Но Арап отвязан – и царь вихрем вылетел из конюшни.
Поскакав на первых попавшихся под руки конях, Голицын, Хомяк и гонцы пустились вслед за убегающим… И Голицын, и Хомяк были без шапок…
У ворот метались обезумевшие от страха сторожа.
Как петухи пропели – так он и сгинул…
- Куда? – задыхаясь и держа за гриву лошадь, спрашивал Голицын.
- Прямо на кладбище, батюшка боярин.
– Прямо к лесу – да там и сгинул… Рассыпался…
Голицын понял, куда им скакать: в лес, он там…
- За мной! Не отставай! – и они понеслись к лесу.
- Государь! Это мы, остановись! – кричал Голицын, увидев издали мчавшееся к лесу белое привидение.
В лесу беглеца настигли, остановили и одели. Ночь была свежая, а он ускакал в
одном белье.
- Долго ли захворать! – ворчал Голицын, непокрытая голова которого чувствовала все невыгоды августовской ночи.
- Куда ж мы поедем, Борис Алексеевич? – спросил Петр, все еще чувствуя
378

внутреннюю дрожь.
- Вестимо, государь, к Сергию, - отвечал Голицын. – Правду сказать – далеконько, да хорониться там можно без опаски… Поляки в Смутное время и то поломали зубы о стены обители преподобного Сергия, и стрельцы себе головы свернут там.
Беглецы тронулись в путь. Несмотря на темноту, царь скакал во весь опор, и маленькая свита едва поспевала за ним. Крошечного Хомяка, уцепившегося своими ручонками за холку коня, едва можно было приметить: в темноте он казался каким-то комочком.
Скакали молча, не переводя дух, и слышен был только гулкий топот коней, да
начавшийся далеко за полночь ветер, дувший прямо в лицо беглецам, зловеще свистел в ушах.
- Это что чернеет там? – спрашивал царь.
- То Мытищи, государь.
Скоро копыта глухо застучали по какому-то мосту, и царь испуганно вздрогнул: ему чудилось, что этот глухой стук доносится до Москвы, до Кремля и выдаст его.
- Это Клязьма - река, государь, - пояснил Голицын.
Когда проскакали еще несколько верст, взмыленный Арап разом остановился и испуганно захрапел. Царь глянул в сторону: недалеко от дороги, на пригорке, стоял, казалось, какой-то великан и махал руками.
- То ветряная мельница, государь, - сказал Голицын, поравнявшись с оторопевшим царем. – Какой леший пустил ее ночью?
Разорванные тучи неслись над равниной так низко, словно бы и они убегали от невидимой погони. По временам они роняли мелкие капли дождя.
“Вот тебе и корабли, и море, и Царьград”, - ныло сердце у царственного беглеца.
Снова застучали копыта по мосту.
- Это Уга-река, государь, - пояснил Голицын, - а там и село Пушкино, где тогда
Лыков взял для розыску князя Ивашку Хованского.
Все это страшное время пронеслось разом в смятенной памяти юноши-царя: и избрание его на царство, и эта ужасная резня во дворце, и его молодой дядя Иван Нарышкин, влекомый за волосы во двор, и старый Долгорукий на навозной куче, покрытый гнилою рыбою, и этот каменный столб на том самом месте Красной площади, где обезображенные останки его дяди стрельцы втаптывали сапогами в землю… Какое ужасное время пришлось пережить! А теперь это опять повторяется.
- Скоро ли? – с тоскою и отчаянием повторил он. – Скоро ли?
- Нет, государь, еще не скоро, потерпи, - успокаивал его Голицын. – Путина не махонькая – без малого семьдесят верст, а то и все сто, пожалуй,  будут.
Время от времени слышались слабые стоны карлика, который может быть, только от того не падал с коня, что всего себя окутал конскою гривою.
Откуда-то ветром доносились звуки далекого благовеста. Вероятно, в каком-нибудь селе или монастыре звонили к заутрене. Но далекий благовест этот казался Петру похоронным звоном. В каком-то полубреду ему чудилось, что его хоронят, и в свисте ветра ему слышалось то, что во время ужасной резни во дворце, когда дядя Иван вышел с образом, из-за золотой решетки юродивый Агапушка тянул под окнами свою песню.
Несшиеся по небу разорванные облака казались тенями убитых, которые скитаются по ночам над землею и взывают о мщении… Как много в такие минуты человек переживает и как много старится. То, что недавно казалось ему утехою жизни, что в душе
возбуждало радость, надежду и к чему стремилась мысль – все теперь представилось
бессмысленным, жалким, греховным: жизнь вставала каким-то грозным вопросом, и этот вопрос требовал тотчас же ответа. Между тем, в душе только один ужас и ужас чего-то неизвестного, таинственного, и тем более страшного… Когда же, наконец! Сил нет, в
379

глазах мутится.
Из-за разорванных туч, за темным лесом, глянуло что-то багровое, огненное – какой-то кровавый рог торчал в небе. Это месяц всходит - на ущербе… Но он никогда не видел такого месяца и на этом месте: он необыкновенно велик, без лучей и весь кровавый…
- Талицы и Рохманово проехали, - говорит как бы про себя Голицын, - остается
Воздвиженское, а там и Троица.
Воздвиженское… Вот там, у дороги, на верстовом столбе лежали Хованские лицами вниз. Как далеко брызнула кровь и окрасила руки Шакловитого и письмо, которое
держали эти руки!.. Он видел все это тогда из окна верхней светлицы… Шакловитый… Это его, Федькины стрельцы, идут на Преображенское… Можа быть, они уже там, взяли его мать, жену… Что ему жена?.. У него в душе огонь, дышать нечем.
Где-то вдали пропел петух, другой… Которые это? Вторые? Третьи? Багровый месяц все выше и выше и все бледнее, меньше… Бледнеет и восток – скоро утро… Таинственные ночные тени малу помалу куда-то отходят. Явственнее выступает лес, горизонт раздвигается. Он узнал Воздвиженское – уже недалеко и до Троицы. А кругом   
все светлей и светлей становится. Видно, как ветер кустами треплет, траву и бурьян нагибает. За ветром, туда, к Москве, летит одна за другой вороны, и карканье их далеко разносится в утреннем воздухе.
- А вот и Троица, государь, - сказал Голицын, едва переводя дух.


CXIV

В течение пяти часов он без отдыха проскакал шестьдесят верст и в шестом часу
внесся в ворота Троицкой лавры. Вслед за ним примчался туда же и Борис Голицын.
Утомился Петр, что даже не в состоянии был слезть с лошади, его сняли, внесли в келию
архимандрита и положили на постель.
- Защити меня, отец Викентий! – почти бессознательно говорил царь архимандриту. – Сестра Софья хотела меня убить! – и он громко разрыдался, рассказывая о своем неожиданном бегстве из Преображенского. Преподобный отец Викентий начал успокаивать его, как умел. Душеспасительные утешения, подкрепленные текстами Священного Писания, сделали свое дело, и измученный Петр вскоре крепко заснул под однообразный и тихий говор отца архимандрита.
Между тем, в лавру с чрезвычайной поспешностью ехала царица Наталья Кирилловна и беременная невестка Евдокией Федоровной. В лавру также торопились, скакали верхом и в колымагах, бояре и царедворцы, бывшие на стороне Петра.
Оправившись через несколько часов после страшного утомления, Петр приказал князю Голицыну заняться укреплением мирной обители,  а затем отправил его в Москву к царю Ивану спросить, зачем стрельцы собирались ночью в Кремль.
И тут-то потребовал прислать к нему полковника Стременного полка Цыклера с пятьюдесятью стрельцами. Этот самый Цыклер был один из коноводов в майские дни, потом играл роль преданного слуги у Софьи. Но, чуя, что звезда его близка к закату,
спешно послал тайную весть в лавру: “Пусть государь позовет меня, и я все дела
злодейские раскрою”.
Софья, ничего не подозревающая, послала Цыклера в лавру, а с ним и ответ на вопрос Петра, зачем стрельцы собирались ночью в Кремль.
- Государыня царевна намеревалась ночью идти на богомолье в Донской
монастырь, а стрельцы были собраны для охраны ее чести и здравия на том пути, -
380

отвечали приближенные Софьи на запрос, сделанный из лавры.


CXV

Как один поднялись солдаты Преображенского и Семеновского полков на выручку
 “бомбардира Петра Алексеевича”.
- Вместе росли, вместе и помирать будем с ним, - дали они обетование Наталье Кирилловне.
Потешные не походили ни на стрельцов, ни на рейтаров, ни на обыкновенных
черных людишек. Если бы спросить их, какое место занимают они среди подданных государя, чьим кручинам и чьим радостям радуются, они не сумели бы ответить. Давно отбившись от народа, из которого вышли, они не связались ничем общим с другими русскими войсками и не пристали к господарям.
Сам Петр, подбиваемый Борисом Алексеевичем, не раз сулил им такие богатые милости, что кружилась голова от одних только чаяний.
- Я буду единым хозяином русской земли, вы же во всем государстве станете выполнять мою волю. Я и вы. И никто опричь меня и вас.
Петр и сам понемногу начинал верить в свои слова. Подсказ Голицына пал на добрую почву. Я и вы переходило в символ веры, в смысл жизни царя.
Солдаты не сомневались в искренности посулов государя. Вся жизнь его проходила перед их глазами. Они лучше всех знали, что некуда ему уйти от них. Лживые бояре тянутся на ту сторону, кто сильнее, а стрельцы – те лишь ведают, что мутят и торг торговать: то им полюбились Милославские, то раскольникам поклонялись, то черных людишек примолвляют, словно бы братьев – и горделиво сверкали глазами – то ли дело мы! Самому государю – и сыны, и братья!”
- Мы и он! Он и мы! – тут эти слова вытеснили из груди все остальное в день побега царя.


CXVI

Еще не успел пройти по Москве слух об исчезновении государя, как капрал
 Преображенского полка Хабаров принялся тайно перевозить в Троицкий монастырь пушки, мортиры, порох. Утром следующего дня в поход к Сергиеву монастырю выступили почти все семеновцы и преображенцы.
Стрельцы не тронули их, не рискнули на открытый бой.
Василий Голицын советовал Софье примириться с братом. Шакловитый, напротив, подстрекал, чтобы она не уступала, и царевне пришелся этот последний совет.
Теперь главною для нее задачею было заставить царя Петра приехать в Москву.
В Кремле среди вельмож началось заметное шатание. То, что стрельцы струсили и
безропотно пропустили потешных, крайне обеспокоило Софью и ближних. Не по нутру
пришлось это и некоторым стрелецким начальникам.
Первым пошел на попятную преданнейший сторонник Милославских – полковник
Цыклер.
- Конец! – объявил он доверенным стрельцам, - слыхивал я, что сам патриарх подымается на защиту меньшого царя. А иноземцы-офицеры того и гляди, противу нас выступят. С царем Петром надо величаться.
Помимо того, что Цыклер отправил тайно весть в лавру, что хочет встретиться с

381

царем и много чего рассказать, он убедил Софью снарядить в лавру для переговоров послов, и сам готов возглавить посольство.
Царевна тотчас же отправила к Троице Цыклера с полусотней стрельцов, как требовал царь Петр.
Прошло два дня, а полковник не возвращался.
Царевна снарядила в Сергиев новых послов: боярина князя Ивана Борисовича Троекурова и с ним сына князя Прозоровского.
На зазыв Петра приехать в Москву они привезли ответ – повеление Петра, чтобы стрельцы шли к нему в лавру “для великого государственного дела, которое им будет объявлено, когда они по прибытию увидят пресветлые очи государя”.
- В распрю мою с братом теперь не мешайтесь и в лавру к нему не ходите, -
объявила правительница собранным по ее приказанию стрельцам, которым сделалось известным повеление царя. – Если же кто-нибудь из вас осмелится пойти туда, тому велю отрубить голову, - пригрозила царевна, а стрельцы хорошо знали, что ее угрозою шутить нельзя.
Никто из стрельцов не посмел добровольно пойти к Петру. Софья ободрилась и склонила царя Ивана, оставшегося в Москве, чтобы он отправил в лавру боярина князя Петра Ивановича Прозоровского уговорить Петра приехать в столицу. В подкрепление этому, хотя и почтенному, но не слишком красноречивому послу, был дан поп Меркурий. Но и эти вернулись оттуда без всякого успеха.
Когда же князья вернулись ни с чем, Софья решилась на последнее средство – отправить патриарха.
- Поезжай-ка ты, святейший владыка, в лавру, утеши неправедный гнев на меня Петра. Склони его прибыть в Москву и примириться со мною, не нам, единокровным, враждовать между собою, - поручала царевна патриарху, и она пала перед ним на колени и чистосердечно покаялась в том, что помышляла свергнуть его с патриаршего престола.
- Ныне узнал ты правду, - сквозь рыданья произнесла она, - ныне твоя воля отпустить грех мой, а либо отвратить лик от меня.
Патриарх бережно поднял Софью и облобызал ее руку.
- Грешен не тот, кто грешит, а тот, кто не кается. Исполню веление твое,
благоверная царевна, - отвечал смиренно Иоаким.
- Да возвращайся сюда поскорее! – добавила она.
“Как же! Так вот я и вернусь! Будто я не знаю, что на мое место ты и Федька Шакловитый прочите другого, а меня хотите услать на покой в дальний монастырь!” – подумал себе на уме старик, обрадованный удобному случаю выбраться из Москвы.


CXVII

За несколько дней пребывания в лавре Петр преобразился. От трусливости и растерянности не осталось и следа. Необычайной силой веяло от него. Напряженное лицо, плотно стиснутые губы и пронизывающий взгляд присущи разве что только безумному.
Когда царю доложили, что патриарх подъезжает к вратам, он немедля вышел на улицу.
При появлении государя Иоаким вылез из кареты и поднял для благословения руку.
Все встречавшие патриарха, за исключением царя, обнажили головы и опустились на колени.
- Не с челобитною ли от сестры? – щелкнул зубами Петр.
- Так, государь! – поклонился Иоаким и  с неожиданной свирепостью заколотил
382

посохом землю. – С челобитною! Точно не от сестры твоей, - и благоговейно поцеловал руку Петра. – Вот моя челобитная, покажи милость, пожалуй меня благоволением. Не вели возвращаться к царевне! Вели быть подле тебя – законного государя всея Руси.
Могучее “ура” покрыло последние слова патриарха.


CXVIII

Измена патриарха потрясла Софью, но не обескуражила, а как будто еще более
 закалила ее, сделала отчаянней.
Созвав на Красном крыльце всех полковников со многими родовитыми, она обдала их уничтожающей, полною ядом усмешкой.
- По здорову ль, верные мои сподручники, стрелецкие вызовы?
Следивший из окна за правительницей Шакловитый, схватился за голову.
- Ополушена! В эдакий час норовит в распрю вступить! Баба! Одно слово – баба!
Стрельцы стояли, потупившись, и на приветствие не отвечали.
Раскачиваясь и сопя, Софья спустилась с крыльца.
- Вы! – прошептала она, едва сдерживаясь, чтобы не крикнуть, - слушайте, вы! Много, бывало, балтывала я по-пустому с вами за чарою, ныне же кровью царственною своею клянусь сама, сими перстами удушу всякого, кто посмеет уйти из Москвы к Троицкой лавре, - и, сделав оборот по-военному, убралась во дворец.
К вечеру принесли новую новость.
- Бутырский полк под началом генерала Гордона и офицеры-иноземцы постановили податься к Петру.
Царевна отправила к Гордону для переговоров Василия Васильевича.
В Немецкой слободе царило необычное оживление. Все, и военные, и ученые умельцы, и торговые люди, и даже женщины, сходились на том, что нужно всемерно поддержать не Софью с ее сторонниками, почти враждебно относящихся к иноземцам, а друга слободы – царя Петра.
- Что нам Софья и Иван! – возбужденно обступали Голицына толпы. – То ли дело – молодой государь!
Больше всех суетился Лефорт. Стройный, женственный, он семенил подле князя, то и дело посылал ему возбужденные поцелуи, складывал бантиком губы и так ломался, что невольно расхолаживал Голицына, сбивая со строгих мыслей.
- Ах, принц! – без конца с многообразнейшими оттенками повторял Лефорт на ломанном русском языке. – Ах, принц мой! Питер ест чюдный, ошен чюдный король.
И томно закрывая глаза, неожиданно обхапывал женщин и кружился с ними в упоительной пляске.
Выслушав почтительно Василия Васильевича, Гордон показал рукой на толпу.
- Я рад по твой сделайт. Но… - он печально вздохнул, - видишь, Немецкий слобод не рад. Я не можно идти против все!
Не простившись с генералом, князь быстрым шагом пошел к колымаге.
К нему с распростертыми объятиями бросился Лефорт.
- Мой принц! Так скоро вы покидай нас, мой принц!
Василий Васильевич грубо оттолкнул швейцарца и укатил.
Лефорт погнался за колымагой, но вдруг остановился на полном ходу и состроил уморительнейшую гримасу.
- Ах, принц! К чортова мать!
Какие-то две девушки подкрались к нему, подхватили под руки и унеслись с ним к
домику Бранта.
383

-Адмо! – заверещал Лефорт, - адмо, принц! До свиданя.


CXIX

Стрелецкие войска получили письменный приказ Петра явиться 20-го августа к
 Троице.
Едва войска собрались на площади, чтоб обсудить положение, прибыл Федор Юрьевич Ромодановский.
- Шапки долой! – так жутко перекосил он звероподобное лицо свое, что все невольно подчинились его приказу.
Не слезая с коня, князь достал из кафтана понудительную грамоту и громовым басом прочитал:
“В гостиную сотню, в дворцовую слободу и в черные сотни. Из полков немедля явиться к Троице всем полковникам и урядным с десятью стрельцами от каждого полк, а из сотен и слобод всем старостам и выборным с десятью теглецами от каждой слободы и сотни”.
Окончив, Ромодановский хлестнул в воздухе нагайкой и выругался по-матерному:
- А кои… в душу… живот… потроха… ослушаются, для тех припасены у нас Преображенский и Семеновский полки.
Потому что раньше никто не думал о потешных, не считался с ними как с опасной силой, и потому что в последние дни только и разговоров, что о преображенцах да семеновцах, как-то сразу выплывших на свет и замешавшихся в гущу событий, новые эти войска начинали приобретать в глазах людей особый вес. Распускаемые нарышкинскими языками слухи о мощи новых полков, о неиссякаемых запасах пороха и оружия, доставленных им тайно из-за рубежа немцами, пугали москвичей. Имя потешных произносилось шепотом, с оттенком страха и почтения.
- Они все могут.
- Еще б не мочь, коли басурманы научили их всем чародейным премудростям 
своим.
- С самим государем, слух идет, щи из одного котла хлебают.
- А и вино вместе глушат!
Людишки почесывали в затылке и качали головами:
- Где уж с ними сладишь?
Ромодановский оглядел внимательно круг и с самодовольной улыбкой погладил бороду.
- Так нынче же выполнить царев указ! – и, передав кругу грамоту, умчался в сторону Москвы-реки.
Стрельцы разбились на два лагеря. После долгих споров одна часть разошлась торопливо по домам, другая же, во главе с полковником Нечаевым, Спиридоновым, Нормацким, Дуровым и Сергеевым, с пятьюстами урядниками и множеством стрельцов в тот же день отправились к Петру.








384


Глава   пятая

I

Петр был умный ученик. По примеру Софьи с помощью образованного и сильного своим здравым смыслом князя Б.А. Голицына, юный царь проделал теперь все, что в свое время выполняла Софья.
В лавру съехалось множество ратного люду, готового стоять до смерти за юного, такого даровитого и смелого в своих начинаниях царя.
Конечно, манило многих и то, что здесь можно было сделать карьеру скорее, чем при дворе Софьи, где все места были уже разобраны.
Но и личным своим обаянием Петр привлекал сердца.
Так как Софья, ничего не подозревая, послала Цыклера, за ним появились в лавре Ларион Елизаров и все его товарищи, которых горячо принял и обласкал царь.
Все сразу выплыло наружу - подговоры Шакловитого убить царя и Наталью, наветы Софьи на Петра, ее жалобы перед стрельцами, ее решение самой занять трон, а супругом своим избрать кого-нибудь из главных бояр.
- Да што еще творили те лихие людишки, - показал капитан Ефим Сапогов из Ефимьего полка. - В июле месяце минувшего года одели в Верху у царевны ее ближнего подьячего, Матюшку Шомина, в белый атласный кафтан да в шапку боярскую. И как он стал на боярина Льва Кирилловича Нарышкина схож, что мать родная не отличит. И нас взяли, тоже по-боярски одев, меня да брата Василия и двоих рядовых с нами, ровно бы конюхов. Верхами мы и ездили по ночам, по заставам, по Земляному городу. Да караульных стрельцов у Покровских, да у Мясницких ворот как пристегнем, и до смерти колотит их Шомин той обухами, да кистенями, а то и чеканем. Пальцы дробит, тело рвет… да приговаривает: “Заплачу я вам за смерть братов моих. Не то вам еще будет”. А мы и скажи при том: “Полно бить, Лев Кириллыч. И так уж помрет, собака…” А те, побитые стрельцы, к Шакловитому ходили с жалобами, а он и сказывал им: “Птица больно велика, нарышкинская, высоко живет, ее не ухватишь, на суд не поведешь… Вот бери лекарство. Да от меня малость в награду за бой… за увечье… А гляди, Нарышкины будут еще таскать вас за ноги на Пожар, как их шесть лет назад таскали, вы со всей братией… Берегитесь, мол…” Так вот и поджигали стрельцов.
Петр ушам не верил. Но те же братья Сапоговы твердо стояли на своем и объявили, что их подговаривали и Шакловитый, и Софья убить и Петра, и Наталью. За это сулили большие милости и награды…


II

Неподатливость Петра начала сильно смущать царевну. Пришла из лавры в Москву грамота, что “тем из стрельцов, кто не явится в лавру, быть в смертной казни”. Таким образом, стрельцы очутились между двух топоров, и потому часть их решилась отойти в лавру.
- Федькина злого умысла мы не знаем, воров и разбойников ловить ради и во царскую волю исполним, - объявили пробравшиеся в лавру стрельцы вышедшему к ним Петру.
- Если говорите правду, то приведите ко мне сюда первого вора и разбойника Федьку Шакловитого! – настоятельно объявил Петр, и, выбрав самых надежных
385

стрельцов, приказал им отправиться в Москву для поимки Шакловитого.
Разведчики царевны, бывшие в лавре, донесли ей, что Петр ни за что не хочет приехать в Москву, и что к нему все более и более собирается ратных людей.
- Поеду я сама в лавру, он не посмеет мне ничего сделать, а я так или иначе сумею поладить с ним, - сказала Софья Голицыну, решившись повести лично переговоры.


III

29-го августа царевна в сопровождении Шакловитого, Василия Васильевича
Голицына, Змеева и Наберкова выехала на поклон к брату.
- Авось, родимец, ничего не приключится с нами, ежели мы к подлой его руке приложимся, - ухмылялась Софья.
Но ей никого не удавалось обмануть – все видели, какие нечеловеческие мучения и стыд она переживает.
- Доподлинно, - поддакивал с плохо скрываемой беспечностью Голицын, - не померкнет твоя слава оттого, что повстречаешься с братом-государем. Бывало и хуже на Руси с государями при татарве.
Умная, красноречивая, отважная, она надеялась на себя. Думала и то, что стоит ей очутиться там, среди стрелецких полков, когда-то обожавших свою матушку-царевну, сразу все изменится.
Может быть, и Петр опасался того же. И вот в селе Воздвиженском ее встретил комнатный стольник царя, Иван Бутурлин, и объявил:
- Не изволит государь Петр Алексеевич тебе, государыня, в лавру прибыть. К Москве повернуть прикажи, нечего туда идти.
- Непременно пойду и пойду! - топнув ногой, крикнула царевна, и поезд двинулся вперед.
Но при самом въезде в Воздвиженское царевну остановил боярин князь Троекуров, уже успевший переметнуться к Петру. С ним было значительное число вооруженных ратных людей.
- Имею к тебе, пресветлейшая царевна, царский указ, - почтительно сказал Троекуров, сняв при приближении к правительнице шапку и низко поклонившись ей.
С негодованием вырвала царевна указ из рук боярина.
В указе этом от имени Петра объявлялось, что царевне впуска в лавру не будет, в случае дерзновенного ее туда прихода с нею поступлено будет нечестно.
- Скажи царю Петру Алексеевичу, что после такого указа я и сама не хочу к нему. Скажи также ему, что и я выдам указ, чтобы не пускать его в Москву! – приказала Троекурову раздраженная царевна.
И поток грубой брани вырвался у нее из уст вместе с пеной и слюной.
Но все-таки она повернула назад.


IV
Кремль стал проходным, беспризорным двором. Шатались по хороминам неизвестные люди, стрельцы не смели остановить их и выпроводить вон.
Нарышкинцы боялись милославцев, милославцы трепетали перед нарышкинцами.
На Москве царствовал страх. Он, как моровая язва, перекидывался от сердца к сердцу и через курные избы, пришибленные улицы, кремлевские стены просачивался в палаты.

386

Софья никуда не выходила и ни на мгновение не оставалась одна. Все ей чудилось, крадется кто-то сенями темными, грозится, шепчется, замышляет измену. Она долгими часами, подбирая под себя ноги и уткнувшись в теплый платок, просиживала на диване и к чему-то прислушивалась.
- Идут! – вдруг вскакивала она, мертвея от ужаса. – По мою душу идут! – и судорожно обхватывала руками Голицына и Шакловитого.
Князь и дьяк, которых примирила общая беда, как могли, успокаивали правительницу.


V

Медленно, тоскливо, монастырской службой тянулись дни.
Софья теряла последние капли терпения.
- Не можно! Не можно мне боле! – так скребла она однажды ногтями о стену, как будто после долгого карабканья по отвесной скале. Поняла вдруг, что спасения нет, что сейчас сорвется она, исчезнет в бездонной пропасти – либо мир, либо какой ни на и есть, а конец! И, словно в бреду, принялась за лихорадочные сборы в дорогу.
- Нынче же к Троице! – залязгала она зубами.
Но тут же опустилась на пол, заплакала жалкими, беспомощными слезами.
Из сеней донеслись чьи-то твердые, уверенные шаги. Голицын подскочил к порогу. Позеленевший, как хвоя, Федор Леонтьевич, дико оглядевшись, нырнул под диван.
В дверь просунулась голова стремянного.
- Полковник Неклюев от государя Петра!
Софья с трудом поднялась с пола, вытерла слезы и уселась на лавку.
- Зови!
Неклюев поклонился царевне, но к руке не подошел.
- Я не в нужный час, - забормотал он в сизую бороду. – По приказу цареву прибыл я за начальником приказа Стрелецкого, за Шакловитым.
Что-то стукнуло под диваном.
Неклюев слащаво улыбнулся.
- Никак крыса прыгнула? – и, опустившись на колено, пошарил под диваном рукой. Нащупав Федора Леонтьевича, он вытащил его за ногу. – Эко ведь, право, догадлив ты, дьяк. Словно бы чуял, что нынче занадобишься.
Царевна вспылила.
- Кому заподобился Федор Леонтьевич?
- Царю! Самодержавцу всея Руси, царю Петру.
Софья поднялась с лавки и, хрустнув пальцами, перекосила жестоко лицо.
- Скажи своему царю, Шакловитый-де на Москве надобен, а царевна сказывает, обвыкли-де государи русские в Кремль подданных вызывать, а не в монастырских кельях, таясь, приказы стряпать.
Ничего не возразив, Неклюев ушел из Кремля. Смелость Софьи, самоотверженная защита ближнего глубоко тронули не только дьяка, но и Василия Васильевича.
- Доподлинно, единой тебе присущи венец и держава! – в приступе благодарности
пал Шакловитый царевне в ноги и облобызал ее сапожок.
Только на мгновение, как у полоненного тигра, на которого неожиданно повеяло запахом леса, глаза царевны зажглись горделивыми, восторженными огоньками.
- Я еще пока… - величественно подняла она руку, но осеклась, не высказав мысли.
Посидев для приличия недолго у Софьи, Голицын потянулся за шапкой.

387

- Куда? – всполошилась царевна.
- Я на малый час, - виновато улыбнулся князь. – Прознать хочу от языков, чего замышляет Неклюев.
Покинув Кремль, Василий Васильевич в тот же вечер уехал с женой и детьми в одно их своих подмосковных имений: село Медведково на реке Яузе.
- Так-то сподручнее будет, Дуняшка, - потрепал он княгиню по щеке. – Пущай все образуется, а там видно будет.


VI

Озлобленною до крайности против своего младшего брата, возвратилась назад царевна в Москву. Невозможность рассчитывать на поддержку со стороны царя Ивана,
который не выходил больше из своих хоромин, вынудило царевну действовать решительно только от своего лица. Распоряжения ее начались тем, что 1-го сентября были собраны перед Красным крыльцом стрельцы.
В сильном смущении вышла к ним царевна и остановилась на последней ступени лестницы.
- Вы тому верите, - громким голосом сказала она стрельцам, - что вам из Троицы грамоты приходят. Грамоты эти – выдумка злых людей. Зачем хотите вы выдавать добрых и верных моих людей? Их станут пытать, а они, не стерпя, оговорят многих.
В этот день праздновалось Новолетие, а потому, кроме стрельцов, около дворца было множество народа, ожидающего торжественного выхода правительницы на молебствие. Но царевне было не до внешнего царственного величия. Из рук ее хотели исхитить великую власть, которую она так ревниво хранила от всяких притязаний со стороны брата.
- Злые люди поссорили меня с братом Петром Алексеевичем, - начала она, обращаясь к народу, - они подговорили злодеев разгласить о заговоре против него. Выставили изменником Федора Леонтьевича Шакловитого только из зависти к его заслугам. Брат отверг меня, а я со стыдом возвратилась с дороги. Вам известно, что я более семи лет правила государством, была милостива и щедро награждала. Докажите же теперь мне преданность. Злодеи хотят погубить не Шакловитого, а меня. Они ищут моей головы для моего родного брата! – царевна, говоря это народу, громко зарыдала. – Впрочем, если хотите, то вы все до единого можете бежать в лавру, но помните, - добавила она твердым и грозным голосом, - что здесь останутся ваши жены и дети.
В народе прошел какой-то неопределенный гул в ответ на сетования и угрозы царевны. Что говорили в толпе, разобрать было невозможно. Пристально смотря на толпу, царевна готовилась заговорить снова, если бы среди народа послышался неприязненный окрик. Между тем, стоявшие вблизи царевны москвичи, принялись низко ей кланяться, бормоча что-то себе под нос.
Царевне казалось, что народ хочет взять ее сторону, как вдруг толпа заколыхалась.
- Раздайся! Раздайся! Пропусти! – закричали на площади. – Гонец из Троицы приехал.
Среди расступившейся толпы показался теперь стрелецкий полковник Нечаев. Он подошел к царевне, поклонился ей и встал против нее с непокрытою головою.
- Привез я тебе, пресветлейшая царевна, царский указ. Соизволь допустить меня в хоромы, - сказал полковник.
- Можешь ты говорить со мною и здесь, при всем православном народе! – запальчиво возразила царевна.
- Указал мне величайший государь взять первого вора и изменника Федьку
388

Шакловитого, - проговорил спокойно Нечаев.
- Никакого вора и изменника Федьки Шакловитого нет, а есть в Москве окольничий начальник Стрелецкого приказа Федор Леонтьевич Шакловитый, - гневно перебила Софья.
- Он именно мне и нужен, - равнодушно заметил полковник, - так соизволь, государыня-царевна, чтобы я забрал его…
- Схватите его! – крикнула в исступлении царевна, указывая рукою окружавшим ее стрельцам на Нечаева. – Сейчас же отрубить ему голову!
Стрельцы бросились на ошеломленного Нечаева, чтобы исполнить приказание царевны. В это время на площади все стихло, все, притаив дыхание, с любопытством смотрели, чем это закончится. Борьба Нечаева с напавшими на него стрельцами скоро кончилась. Распоряжавшийся стрельцами Кузьма Чермный тут же на площади хотел отсечь голову полковнику, но не нашлось на месте палача и потому связанного Нечаева потащили в Стрелецкий приказ, чтобы там немедленно исполнить над ним приговор правительницы. Толпа народа с площади наблюдала за обреченным на казнь полковником.


VII

Царевна возвратилась в хоромы. Шакловитый упал ей в ноги.
- Благодарствую, государыня-царевна, что защитила меня! Взяли бы они меня на пытки и на страшную казнь, - целуя ноги и руки царевны, говорил Шакловитый.
- Я твоя заступница, - самоуверенно проговорила Софья. – Садись и пиши грамоту ко всем чинам Московского государства.
И она рассказала в общих словах содержание грамоты или воззвания, которое должен написать Шакловитый. В нем царевна жаловалась, между прочим, народу на то, что Лев Кириллович Нарышкин и его братья “к ее ручке не ходят и тем государское ее величество унижают”, что от “потешных” многим людям чинятся обиды и насилия, что Лев Кириллович Нарышкин забросал поленьями комнаты царя Ивана и изломал царские двери.
Шакловитый написал начерно воззвание. Царевна перечитывала несколько раз это воззвание, делая в нем помарки и поправки. На другой день Шакловитый принялся переписывать воззвание начисто, а царевна в сопровождении отряда стрельцов отправилась к Новодевичьему монастырю.


VIII

Явился в Москву новый посланец от Троицы с большим отрядом стрельцов полковник Спиридонов. Не имея никаких известий ни от Нечаева, ни о нем самом, Петр отправил в Москву за Шакловитым и Сильвестром другого полковника с настоятельным требованием их выдачи. Новый посланец воспользовался уходом правительницы на богомолье и через боярина князя Прозоровского потребовал у царя Ивана выдачи Шакловитого.
- По мне, пусть забирают, кого хотят, лишь бы меня не трогали, - равнодушно произнес Иван, лежавший по обыкновению целый день в постели.
Прозоровский отправился с полковником и прибывшими из Троицы стрельцами в комнату, которую занимал Шакловитый во дворце царевны. Никто, из бывшей при нем
389

стражи, не посмел, да и не имел повода задержать боярина.
- Иди, Федор, спешней к великому государю Ивану Алексеевичу, он тебя к себе зовет, - равнодушно сказал Прозоровский Шакловитому.
Не подозревая никакой западни в этом призыве, Шакловитый тотчас оставил свою письменную работу и побежал к государю.
Но едва он показался на крыльце, как стрельцы напали на него, крепко скрутили по рукам и по ногам веревками, ввалили в телегу и повезли в лавру.
Возвращаясь из монастыря, Софья узнала о захвате Шакловитого, но спасти его уже не было никакой возможности: теперь его быстро мчали по Троицко-Сергиевой дороге, отчаянию царевны не было пределов.
Еще до захвата Шакловитого стрельцы навестили Заиконоспасский монастырь, чтобы схватить Сильвестра Медведева, но след его уже простыл. Он выбрался из Москвы в Микулино, и там, переодевшись в крестьянское платье, побрел в виде странника смоленской дорогой, пробираясь в Польшу.


IX

Тяжкая ночь выпала на долю Шакловитого с 7-го на 8-ое сентября 1689-го года.
Вот он сидит в каземате Преображенского приказа, наклонившись над небольшим деревянным столом, и что-то пишет. Коптящий ночник тускло освещает его бледный лоб
со свисшими на него прядями русых волос и болезненно осунувшееся лицо. По временам он поднимается от бумаги и глухо стонет. Что он пишет и от чего стонет? Пишет он свой смертный приговор, а стонет оттого, что его недавно пытали в застенке: дали пятнадцать ударов кнутом. Страшно ноет спина от кровавых ран.
А надо писать! Когда его во второй раз повели в застенок, он обещал все сказать, только чтоб его не пытали. А что сказать? Все? Но это все равно, что читать по себе самом отходную… И он нагибается опять над бумагой и, несмотря на страшные боли в спине, пишет. Привычное дьяческое перо быстро пишет, но нет-нет, да и дрогнет рука: писать ли это? Не утаить ли? Но если там выдали? Если Цыклер все сказал? О, проклятый хитрый немец! Он же и утопил всех – все это Ивашка Цыклер наделал.
Лист за листом исписывает бойкое перо, а все еще писать много надо, чтоб этими листами закрыть зияющую перед глазами могилу. Но именно в эти часы – в часы смертной тоски и муки – особенно назойливо стучится в память прошлое. В душе встают его воспоминания детства, когда он со сверстниками бегал по Марьиной роще, а над головами их неумолкаемо раздавались птичьи песни. А годы учебы? Проклятые годы! Зачем было учиться? Чтоб попасть в думу, в дьяки? Но вон куда завело его ученье… Впрочем, не оно это завело, не ученье, а гордость погубила. Мало было ему сидеть в думе дьяком, надо было поближе подобраться к чертожному месту… Недаром говорится: близко царя – близко смерти… А все она, эта змея подколодная: она сама и во дворце кровавую смуту завела, она и Хованского погубила…
“На меня тогда брызнула его кровь, а не на нее… Она высоко хоронилась в тереме…”
Он сжал руки так, что пальцы хрустнули. “Господи! Что ж это такое? Давно это было… Да неужто ж все это было?”
За дверью взвизгнул железный засов, дверь отворилась, и на пороге показался князь Борис Голицын.
- Что, Федор, не закончил еще? – спросил он.
- Скоро закончу, князь, - был ответ.
- Ин кончай, а то не рано уж.
390

И дверь снова затворилась. И засов взвизгнул опять, снова резанул холодным
железом по душе.
Шакловитый взял перо, но не знал, что писать: мысль работала не в том направлении. Все в голове путалось, строки набегали одна на другую, перекрещивались…
“Да стрельцы прихаживали и говаривали – “потешные” де конюхи их обижают и побивают, говорят: “Вас де за ноги таскать будут…”
“Нет, не то, не то!”
За спиной, в другом застенке, слышались стоны. Это кого-то пытают. Но это не мужские голоса, а женские. Стоны все слышнее, и что-то знакомое слышится в них. Но вот они умолкли. Снова тихо, как в могиле.
“И там будет тихо, только слышно будет, как червь станет точить мозг”.
Стоны повторились, но это уже были не те, другие. Кого же пытают?


X

В небольшой комнате, тускло освещенной двумя свечами в деревянных подсвечниках, за столом сидит Федор Романович Ромодановский, а перед ним стоят две женщины. За другим столом, в стороне, помещается кривой на один глаз приказный с бородкой клином и, сильно нагибая голову в сторону здорового глаза, что-то пишет. Стоящие перед Ромодановским женщины – это постельницы царевны Софьи, знакомые
нам Федора Родимцева и бывшая крымская полонянка Мелася. На лице первой – выражение суровой решимости, несмотря на душевные муки. Последняя же, видимо, подавленна ужасом и отчаянием. У открытой двери, ведущей в застенок, стоят заплечные мастера с засученными выше локтей рукавами на жилистых руках. Далее виднеются пыточные орудия – лаборатория судебной экспертизы того доброго старого времени.
- А в прошлом сто девяносто втором году ты, Федора, ходила по стрелецким полкам с калитою и из этой калиты раздавала стрельцам деньги, подговаривала их идти бунтом супротив Нарышкиных и бояр, - говорил медленно Ромодановский, глядя в лежащую перед ним бумагу и потом перенося свои холодные, безжалостные глаза на Родимицу. – И то твоя вина.
- Винюсь, батюшка боярин, - отвечала Родимица упавшим голосом. – Точно, ходила я в стрелецкой слободе с калитою, и раздавала деньги нашей братии на помин души покойного мужа моего и поминовение дочерей моих, что безвестно пропали в крымском полону, а чтобы при том подговор был к бунту – то того подговору не было.
- А не ты ли, Федора, похвалялась золотить стрельцам зубы? – снова спрашивал Ромодановский.
- Нету, боярин, такой похвалки от меня не было, - отвечала вопрошаемая.
Ромодановский перевел глаза на трепещущую Меласю, и в безжизненных глазах этих сказалось что-то вроде жалости.
- И ты не сымаешь своих речей с Меланьи? – снова спросил он Родимицу.
- Не сымаю, боярин: с самого второго крымского похода она злое мыслила на великого государя, - отвечала та как по писаному.
- А в чем то злое объявилось?
- В том Меланино злое объявилось, что, будучи в Преображенском, она вынула землю из-под следа государева.
- И ты то ее дело видела?
- Видела, боярин.
- На какое же действо она тот след вынимала?
- А на такое действо отдала она ту землю для составу неведомо какой женки, чтоб
391

жена та сделала отраву – чем бы известь государя насмерть.
- И что ж, та отрава была сделана?
- Сделана, боярин, сделана.
- Ну и что ж?
- Да то, ходила та женка с тем отравным зельем в Марьину рощу, чтобы вылить то зелье в ступню государеву.
- Так женка, сказываешь, ходила, а не Меланья?
- Женка, боярин, а Меланья ждала ее.
- Ну и что ж, влила отраву в ступню государеву?
- Не ведаю, боярин, должно, не улучила, “Ах, кабы, - говорит, - улучила вылить в ступню, так не жить бы государю и трех ден”.
- И это она тебе говорила? – лукаво спросил князь.
- Нету, боярин, не мне, а Меланье, а я услыхала.
- Что ж, ты и зелье видела?
- Видела, боярин, красно, что кровь.
- Где же оное зелье подели?
- А не ведаю, боярин… Моим речам конец.
Ромодановский опять перенес свои глаза на Меласю. Долго смотрел на нее молча, как бы силясь проникнуть в душу девушки, которая едва стояла на ногах, и, казалось, проникнул.
- Что ты скажешь на Федорины речи? – спросил он ее.
Девушка молчала, только слезы, долго сдерживаемые ужасом, разом закапали из темных, кротких очей.
- Добро, не плачь, - мягким голосом сказал Ромодановский, - говори, как тебя зовут.
- Меланьей, - отвечала чуть слышно девушка.
- А откуда родом? Кто твой отец?
- Родом я из Черкасской земли, а отца не помню: взяли меня татары малою и с   сестрою отвели в полон в Крым.
- А как звали твою сестру?
- Федорой.
- Как? Такое имя, как у этой женщины?
Родимица при этом имени как-то встрепенулась, в ее глазах как бы сказалась тревога, и она с боязнью стала всматриваться в девушку, которую словами оклеветала перед государем.
- Ну, и где же твоя сестра? – продолжал допрашивать Ромодановский.
- Ее продали в Царьград, - был ответ.
- А ты что же? У кого была в полону?
- Меня купил Мурза Корадат, а Корадатова жена продала меня на рынок в Козлов-город, а на рынке купил меня боярин Сухотин для царевны Софьи Алексеевны, и жила я на “верху” у царевны около десяти лет в постельницах.
- А зло на великого государя мыслила?
- Нет. Нет, на великого государя зла никогда и в мыслях не держала.
- А след у государя вынимала?
- Нет… Видит Бог – нет… Я не знаю, как след вынимать.
- Добро! А с какою женкою ты зло на государя мыслила?
- Не знаю… Я не знаю никакой женки.
- И отравного зелья тебе женка не приносила?
- Не приносила.
- Добро! Так больше ничего на расспросные речи не скажешь?
392

- Я ничего не знаю.
- А очистишься от Федориных оговорных речей? Готова очиститься?
Девушка, по-видимому, не поняла вопроса: она молчала.
- Добро! Надо тебя очистить, - сказал Ромодановский. – Так и быть: сымай с себя все.
Девушка стояла как потерянная. Глаза ее дико блуждали.
- Федора, раздень ее! – строго сказал Ромодановский. – Сыми сарафан и сорочку.
Не успел он сказать, как Родимица быстро повернулась к Мелассе и со всей силы рванула ее за ворот белой сорочки. Сорочка разорвалась и обнажила груди девушки.
Но тут произошло что-то необыкновенное. Послышался страшный крик, но не той только, которую хотели очищать пыткой, кровью, а и той, которая предавала ее. С диким, неистовым криком Родимица отскочила, было, от своей жертвы, располосовав ей сорочку, но тотчас же со стоном упала перед нею на колени и, ломая руки, безумно выкрикивала:
- Мелася: Дочка моя! Доня моя единая! Я, окаянная, хотела погубить тебя, дочь свою родную погубить! О-о!
Как раненая, она извивалась по полу, стараясь ухватить и поцеловать ноги растерявшейся девушки, которая силилась закрыть груди разорванной сорочки, в ужасе пятилась от обезумевшей женщины, называвшей себя ее матерью. Даже Ромодановский и подьячий вскочили на ноги, не понимая, что перед ними творится. Удивление виделось и на отупевших в застенке лицах заплечных мастеров.
- Доня моя! Так ты жива, моя зоренька! А проклятое сердце и не подсказало мне,
что я дитя свое гублю… Окаянная! Окаянная!
Потом, поднявшись с полу, она опять упала на колени перед Ромодановским.
- Меня вели пытать, окаянную! Меня!.. Я ее оговорила, голубку чистую… Я… я. Проклятая… Я сымаю с нее оговор.
- Добро! Добро! – сказал Ромодановский. – Говори толком… Сказывай, в чем дело, а от дыбы и кнута не уйдешь.
- Все скажу, родимый, все! только ее не трогай… Ох!
И она опять бросилась, было, к той, которую называла своею дочерью, но палачи по знаку подьячего заступили ей дорогу.
- Сказывай же! – крикнул Ромодановский. – А то кнут заговорит.
- Скажу, скажу!.. Не знала я, окаянная, что она дочь моя родная… Лукавый замстил… Сколько годов ее видела, голубка моя, и не признала в ней кровь свою окаянную… А как ноне разорвала ей сорочку… Ох! Пречистая! Помилуйте ее! Как разорвала и увидела примету у ней на груди: повыше ложечки крест на теле черный… А тот крест мы с покойным мужем сделали ей, еще, когда она была махонькой. Бог мне дал тогда двух девочек – двойняшки родились, да так одна на другую похожи, что мы не знали, как и отличать их. Так я уж одной из них повязала на ручку красненькую отметочку, а другой зеленую, чтобы не смешивать их, так они были похожи одна на другую. А как стали подрастать девочки да в разум входить и говорить начали, да разные такие были. Вот они, бывало, и переминаются нароком отметочками, а я не разберу, которая из них Мелася, а которая Федора. А они и дразнят, бывало, меня – в ину пору до слез, бывало, доведут. Скажешь: “Федора, иди, головку причешу”, а она говорит: “Я не Федора”. А позовешь Меласю Меласею – и та дурит: знаю, дело детское, дурности много, а мне лишние хлопоты, а ину пору и слезы – молодая я тогда сама была.
Она остановилась и оглянулась кругом. Казалось, она забыла все: память перенесла ее далеко от ужасной обстановки застенка, на малую родину, в ту золотую пору, когда сама она была молода, счастлива, окруженная семьею… Родные поля, родные реки, ласковое родное небо… и вдруг налетели татары – и осталась она одинокой сиротой.
И все слушавшие ее, поддались, казалось, какому-то обаянию. И Ромодановский, и
393

кривой подьячий, и палачи, и та, о которой теперь шла речь – все слушали…
- Ну и что ж? – как бы опомнившись, спросил Ромодановский.
- Сейчас, сейчас, родной… Все скажу…
Она глянула на ту, которую называла своей дочерью, и, закрыв ладонями глаза, заплакала.
- Ино говори же! – настаивал Ромодановский. – Слезы оставь про запас.
- Добро, добро, боярин, - всхлипывала постельница. – Вот и дурили мои девочки, а пуще всего озоровала Мелася… Раз повела я их до церкви причащать, выходит батюшка с дарами, а я подвожу их к нему. Батюшка и спрашивает: “Причащается, младенец, как зовут?” – а она, Мелася, возьми и скажи: “Федора!” Батюшка и говорит: “Причащается младенец Федора” – так и причастили. Да в ту пору, признаюсь, и я их смешала. А все заводчицей была Мелася. Отец и рассердился на нее за это, да чтоб уж не могли напредки отметками менять, он и вытравил Мелассе на груди крест, да и примазал порохом. С той поры крест на ней и остался.
Она остановилась, чтобы передохнуть, и, слыша, что та, в которой она признала теперь свою дочь, тоже плачет, с горестью воскликнула:
- Господи! Кабы я знала!
- Ну, - поманил ее к себе Ромодановский. – Кончай твою речь.
- Сейчас, сейчас… Да, помню, росли они у нас, как ягодки, да раз пошли в луг по калину… С той поры их и не стало… Татары в полон увели. Я думала, что их давно на свете нет… А там меня привезли в Москву, и царевна Софья Алексеевна взяла меня к себе
в постельницы… Я так и думала, что нету уже в живых моих детушек… А вот ноне – ох, окаянная я, окаянная! – нашла свою дочь… Вот где нашла… На плахе… Сама на плаху привела…
И она опять начала стонать и метаться.
- Я поклепала на нее… Меня казнить надо… Я грешница великая, сказала государево слово и дело по злобе, окаянством моим…
- Так ты отрекаешься от своих речей? – спросил Ромодановский.
- Отрекаюсь! Отрекаюсь! За мною нету государева слова и дела… Один поклон… Меня казните, одну меня!
- Для чего же ты взвела на нее злые речи затейно?
- Окаянством моим… Я скажу тебе все, как перед Богом, только не при ней.
- Почему же не при ней?
- Стыдно… Ох, стыдобушка моя!
Ромодановский, заинтересованный странностью показаний Родимицы, велел подьячему вывести Меласю в другую комнату.
- Ну, сказывай! За что твой поклеп на Меласю?
- За красоту ее, за пригожество… Из ревности… Мать дите свое приревновала…
- К кому?
- К Сунбулову, к Максиму… Я, окаянная старуха, давно мыслила Максима привести в любовь к себе. А подвернулась молоденькая – он полюбил ее… А я и умыслила извести ее… Велик мой грех… Только на дочери моей нет вины никакой: чиста она, аки голубина.
- Добро! – сказал Ромодановский, прерывая ее. – А очиститься от прежних речей готова?
- Готова, боярин… Только ее помилуй.
- Добро… Возьмите ее…



394


XI

Но в это время все иноземные войска, раньше бывшие простыми зрителями грозных событий, уяснили себе, что дело царевны проиграно, и, вопреки ее запрещению, тайно выступили в лавру, выразили свою верность и покорность молодому Петру.
Это было последней каплей. Софья осталась совершенно одинокой.


XII

6-го сентября вечером явились к царевне выборные от стрельцов, какие остались еще в Москве.
- Выдай государыня Шакловитого царю. Не миновать тово видно. Чево тут метаться? – заявили они.
Напрасно молила и грозила Софья.
- Брось, царевна, - раздался почти рядом с нею какой-тот грубый голос. – Знаешь по-нашему: сердит, да не силен… Так и за двери вон!.. Гляди, поднять мятеж не долга песня! Да помни, как загудит набат, многим шею свернут тогда, а и Шакловитому от смерти не уйти. Што же народ мутить понапрасну?
Рыдая и кусая от бессильной злобы пальцы, боялась выдать Софья своего пособника стрельцам, опасаясь не столько за него, сколько за себя, когда под пыткой Шакловитый все откроет Петру.


XIII

И он открыл все. Подтвердил речи Сапоговых и других…


XIV

Боярский суд постановил: окольничего Шакловитого, Обросима Петрова, Кузьму Чермного, Ивашку Муромцева, пятисотенного Семена Рязанцева и полковника Демьяна Лаврентьева казнить. Остальных девятерых главных зачинщиков наказать нещадно кнутом и сослать в Сибирь.
- Не стоит казнить собак тех. Не свою волю творили. Большой есть виновник, коего и не судили мы, - объявил громко Петр. – Пусть и эти шестеро понесут с другими одну кару. И только сослать всех подале.
Встал тогда служитель Христа Иоаким, уже давно переехавший в лавру:
- Так ли слышу? А де ж правосудие людское и Божие? Не от себя глаголать надлежит тебе, государь, не от доброго сердца твого, а от разума. Хто выше стоял, кому боле дано було, с того и больше спросится. А первым тем злодеям чего не хватало? И воры не то на твою драгоценну жизнь, на матерь, родившую тебя, посягали. То простыты смеешь ли? Да и пример треба. Вспомни, як в недавние лета на Москве кровь лилась рабов твоих. И по сей час не отмщена, волиет к Богу. За тех простыты смеешь ли? Нет, глаголю во имя правды и строгой истины Господней, во имя возмездия людского и божеского. Мало – государство, воины и церков православную хотили смутить, поставить раскольничьего попа в патриархи. И то простыты можешь ли, яко защитник православия и
395

веры Христовой?
Долго угрюмый, задумчивый сидел в молчании Петр. Потом черкнул свое решение на листе, и трое – Шакловитый, Петров и Чермный – были все-таки преданы смертной казни по воле патриарха.


XV

Главной виновнице Софье, царю Ивану, этой кукле в бармах и венце, было послано письмо, вернее, грозный указ: “Уйти навсегда со сцены русской государственной жизни”.
Конечно, Иван дал полное согласие на все предложения брата.
Немедленно указом имя Софьи повелено было исключить из всех актов, где оно раньше поминалось вместе с именами царей.
Этот указ привез Софье в Москву боярин Троекуров. Софью он застал в Крестовой.
- Что еще?! – замахнулась царевна иконой Божьей Матери на вошедшего.
Посол схватил ее за руку.
- Опамятуйся! Не святотатствуй!
Царевна оттолкнула от себя боярина и гордо подбоченилась.
- С новыми милостями Петровыми к нам пожаловал?
- С повелением, царевна! Царским указом велено исключить имя твое из всех бумаг, где доселе упоминалось оно вместе с именами государей Петра и Ивана Алексеевичей. Опричь же того приказал государь покинуть Кремль и идти на жительство в Новодевичий монастырь.
Софья молча выслушала приговор и, властно показав боярину рукою на дверь, повернулась к иконам.
От царевны Троекуров отправился к царю Ивану. Он застал его в постели больным.
- Вычитывай, боярин, чего братец наш нам прописал. Люблю я цедулы слушать.
Троекуров, низко склонившись, прочел:
- “Милостию Божиею вручен нам двум особам скипетр правления, а о третьей особе, чтобы быть с нами в равенственном правлении, отнюдь не вспоминалось. А как сестра наша, царевна Софья Алексеевна, государством нашим учала владеть своею волею, и о том владении, что явилось особам нашим противное и народу тягости и наше терзанье, о том тебе, государь, известно. А ныне настанет время нашим обоим особам Богом врученное нам царствие править самим, понеже пришли мы в меру возраста своего, а третьему зазорному лицу, сестре нашей, с нашими двумя мужескими особами в житле и растраве дел бытии не позволяем: на то б и твоя воля, государя, моего брата, склонялась, потому что учала она в дела вступать и в титла писаться собою без нашего изволения, к тому же еще и царским венцом для конечной нашей обиды, хотела венчаться. Срамно, государь, при нашем совершенном возрасте тому зазорному лицу государством владеть мимо нас”.
Только не сразу, но пришлось подчиниться и этому.


XVI

Но один из главных виновников, Василий Голицын, первый актер во всей разыгравшейся трагикомедии, остался почти не наказан.
Так кончил свою карьеру Василий Голицын, полновластный хозяин русской земли в течение многих лет, живший по-европейски в полутатарской еще Москве, скопивший
396

миллионное состояние, не считая всего, что он проживал ежегодно.
Все ставленники его и Софьи были удалены, и Петр отдал власть в руки новым людям.
Лев Нарышкин, опытный дипломат. Емельян Украинцев, князь Федор Урусов, Михайло Ромодановский, Петр Лопухин-меньшой, Гаврило Головин, Петр Шереметев, Яков Долгорукий и Михайло Лыков – вот кому вручил всю власть молодой царь. А сам снова принялся за учение, за свое мастерство и работу, которую пришлось оставить нВ время, чтобы очистить царство от старой плесени и гнили, веками копившееся в стенах московских дворцов и теремов.


XVII

С трепетом с часу на час ожидал боярин в своем роскошном поместье, что приедут за ним грозные посланцы из Сергиевой лавры, но он несколько ободрился, когда родственник его, Борис Алексеевич Голицын, пользовавшийся особенною благосклонностью Петра, обнадежил его, что ему будет дана пощада, если он явится в лавру с повинною. Долго не мог отважиться на это боярин, пока к нему не приехали  боярин Леонтий Романович Неклюев, окольничий Венедикт Андреевич Змеев, думный дворянин Григорий Иванович Косачев и думный дьяк Емельян Украинцев и не гарантировали своего поручительства за него. Наконец, он решился.
О продолжении борьбы с Петром никто больше не думал. Все было кончено. Оставалось лишь решить: бежать ли, пока не поздно, или сдаться на милость победителя.
- Куда убежишь? – выслушав гостей, схватился за щеку, точно в приступе зубной боли, Василий Васильевич. - Пущай, что будет, то и будет. Лучше самим в лавру прийти с покаянием.
На том все и сошлись.
Горячо помолясь перед образом Егория Храброго, Голицын обнял захлебывавшуюся от слез жену.
- Прощай, Дуняшка! Не поминай лихом и прости, коли можешь, грех мой тяжкий перед тобою.
Авдотья Ивановна повисла на шее мужа.
- Бог простит, светик мой…
Захватив с собой старшего сына, князь, простившись с гостями, покинул имение.
Приехавшего к Троице Голицына пустили за монастырскую ограду, но приказали жить на посаде. На другой день его потребовали к Петру, но он не удостоился зреть 
пресветлые очи государя. Однако в царской палате, при многочисленном народе, думный дьяк объявил Голицыну о лишении его самого и его сына чести боярства, отнести их имущество на государя и сослать его с детьми в Каргополь.



XVIII

Одетый в железа Шакловитый дожидался своей участи в черном подземелье Троицкого монастыря. Уже два дня никто не заходил к нему. “Видно, на голодную кончину обрекли”, - решил он с тем жутким спокойствием, которое охватывает иногда людей, очутившихся лицом к лицу с неизбежностью.
На утро третьего дня к нему пришел Ромодановский. Яркое пламя факела ослепило

397

дьяка. Он попытался закрыть руками лицо, но князь изо всех сил ударил его кистенем.
- На колени, мужик! Иль позабыл, как смерды господарей встречают?!
Шакловитый послушно опустился на колени и припал лбом к земле.
Федор Юрьевич, поняв уловку колодника, поднес факел к его затылку.
- Ишь ты, не отвык еще дьяк от лукавств своих! Нуте-ко, подними лик да на огонь воззрись!
Налившиеся кровью стекленеющие глаза Федора Леонтьевича устремились на пошатывавшегося от хмеля князя.
В углу подземелья, у дыбы, возились каты. Когда все было готово, Ромодановский с отеческой заботливостью оглядел щипцы, бурова и большую щетку, часто утыканную стальными иглами.
- Не лучше ли для забавушки сии на огне раскалить? – деловито склонился он к колоднику. – Ты как полагаешь? Не поймут, чать, холодные бурава твою мужицкую шкуру.
У Шакловитого зашевелились волосы на голове.
- Твоя воля, князь! – простонал он. – Я на христианские твои милости уповаю.
Словно только этих слов и ждал повеселевший Федор Юрьевич. Повертев рукой в воздухе, он махнул щеткой по спине дьяка. Звериный вопль оглушил людей. Стайка огромных крыс, без всякого страха следившая до того за происходившим, вихрем шарахнулась в нору.
- На дыбу! – подмигнул кату князь.
Отсчитав пятнадцать ударов, Ромодановский приложился ухом к груди истязуемого. Ему показалось, что жертва его перестала дышать.
Каты поспешно выхватили из огня щипцы и зажали ими соски Шакловитого.
Слабый, едва уловимый вдох дьяка успокоил, однако, князя.
- Ишь, напужал, окаянный! Лисой дохлой прикинулся! – он дружески улыбнулся.
- Ты того… ты погоди издыхать… Куды тебе торопиться…
Колодника сняли с дыбы, облили водой и дали немного отдышаться.
- А ныне вместо и покалякать маленько, - сладострастно поежился Федор Юрьевич, и поиграл кровавыми клочьями кожи, болтавшимися на спине Шакловитого.
Федор Леонтьевич собрал последние силы и перекрестился.
- Хочешь режь меня на куски да псам бросай, хочешь – огнем пожги, а вот остатнее слово мое, как перед истинным: Преображенское, доподлинно, держал в мыслишках спалить, а и Наталью Кирилловну думал с дороги согнать…
Он примолк, свесил непослушную голову на исполосованную волосатую грудь. Но мощный удар кулаком по переносице заставил его продолжать показание:
- Замышлял я и на князя Бориса Голицына, и на Стрешнева, и на иных ворогов
Правительницы.
-А смерти царя Петра Алексеевича не искал? – щелкнул клыками князь и открыл ногой дверь.
В то же мгновение в подземелье втолкнули полуживую от пыток Родимицу.
Не вставая с колен, Федора долго со всеми подробностями рассказывала, какое участие принимал Шакловитый в борьбе Милославских с Нарышкиными.


XIX

Выслушав донесение Ромодановского, Петр раздумчиво поглядел на ближних.
- А сдается мне неразумно дьяка казнью казнить. Гораздей помиловать его.
Патриарх ошалело вскочил с лавки.
398

- Федьку?! Помиловать? Змея сего лукавого?
- По то и помиловать да на службе у нас держать, - упрямо покачал головою царь, - что лукав он и мудр. Нам, поди, понадобятся мудрые головы. Не великое множество их среди ближних моих.
Приближенные государя обиженно потупились, но промолчали. Патриарх настаивал на своем. Его страстно поддерживала Наталья Кирилловна.
- Да ну, будь уж по-вашему! – неохотно сдался государь. – Казнить его казнью.


XX

Утро дня казни Шакловитого выдалось яркое и теплое, как в летний погожий день, а был на улице сентябрь.
Ласковое солнце, проникнутое мирным покоем, тихие дали, пряное дыхание утра вливали в людей бодрость и безотчетную радость жизни.
И помост перед вратами лавры, и плаха, и одетые в кумачовые, яркие, как солнце, рубахи каты представлялись такими нестрашными, незлобливыми среди солнечного покоя…
Неожиданно ударил колокол. Густая октава, как осенние сумерки, придавила дорогу. Из монастырских врат, окруженные дозорными преображенцами, вышли приговоренные. Словно в хмелю, покачивались из стороны в сторону обезмоченные от пыток полковник Семен Рязанцев, Шакловитый и с десяток стрелецких выборных.
- Мужайся, Федор Леонтьевич! – крикнул Ромодановский и ударил дьяка ногою под спину.
Федор Леонтьевич упал головою на плаху. Кат приготовился к “делу”, поднял топор, лютый озноб пробежал по спине Петра. Как живой предстал перед его остановившимися глазами стрелец с занесенной над его горлом секирой. Но было это уже не страхом, а звериною ненавистью, смешанною с таким же звериным злорадством.
- Руби ему голову! – рванулся государь к плахе.
Солнечные лучи заиграли на блистающей глади падающего топора.


XX

Вечером этого дня отпустили на волю изуродованную пытками, постаревшую от пережитого ужаса Родимицу, и обезумевшую ее дочь Меласю.


XXI

Петр вернулся в Москву, когда Софья переселилась уже в Новодевичий монастырь.
Окруженный боярами, сопутствуемый преображенцами и семеновцами, государь прямо с дороги прошел в Успенский собор.
Иван спустился с амвона, обнял брата и, облобызавшись с ним, торжественно объявил при всем народе, что всю власть в государстве предоставляет единолично Петру.
Нарышкинская Москва захлебнулась в ликующем перезвоне колоколов.



399


XXII

В Москве, у Воробьевых гор, по реке Москве растекается широкий двор, носивший издревле загадочное название Девичьего поля. В 1524-ом году по обету князя Василия Васильевича здесь была поставлена женская обитель. В этом обетованном монастыре собралось много инокинь “девического чина”, и он, в отличие от старого существовавшего в Москве женского монастыря, был назван Новодевичьим. В него только представительницы сильных и знатных московских родов, и бывало так, что на двадцать две монахини приходилось двадцать боярынь, не считая вдов и других, тоже весьма чиновных людей. В отношении иноческого жилья отшельницы Новодевичьего монастыря соблюдали общие для монашествующих обеты, но была особая верноподданническая обязанность: они вязали для государя  рукавицы, и надобно полагать, что они соблюдали эту обязанность неукоснительно, до нас не дошли известия, чтобы кто-нибудь из державных потребителей этих рукотворных предметов встречал когда-нибудь в них недостаток. Другие монастыри также несли издревле разные натуральные повинности в пользу государева двора, доставляя туда капусту, квас, пиво и рыбу.
Промелькнул Новодевичий монастырь и в летописных наших сказаниях: мимо не протоптали дорогу кони крымцев и почайцев, делавших набеги на Москву, и не раз за ее оградою и даже за нею разбивали свой шумный стан и русские, и вражеские рати. Новодевичий монастырь, как и другие стародавние наши обители, мог служить кровлею для обороны против неприятеля. Новодевичья обитель была обведена земляным валом, окружена высокою каменною зубчатою стеною с бойницами, стрельницами и башнями. Величаво выглядывали из-за монастырских стен большие каменные здания, храмы с позолоченными главами. Внутри эти храмы отличались большим боголепием; в них были на стенах “бытейская живопись”, то есть картины, представляющие события из священной истории; расписанные столбы, обставленные образами в золотых и серебряных окладах; на иконостасе иконы, обвешанные нитями жемчуга, серьгами, перстнями и золотыми монетами и усеянные драгоценными камнями – то были вклады богатых боярынь и боярышень, вступавших в монастырь, а также богоугодные приношения доброхотных дательниц. В этот монастырь отдавались из царских дворцов и богатых хором драгоценные иконы – походные, келейные, комнатные и выносные.
Богат был Новодевичий монастырь лугами, пожитями, лесами, рыбными ловлями, разными угодьями и считалось за ним до 15000 крестьян. Имел он для своего обихода разные рукоделья и ремесла. Состояли, между прочим, при нем и гробовые мастера, выгодно сбывавшие по Москве свои ходкие, постоянно требовавшиеся изделия.
В этом монастыре на исходе сентября 1689-го года была помещена по распоряжению Петра на  безысходное житье за “известные подстрекательства” царевна Софья Алексеевна. Она упорно противилась такому распоряжению брата, не желая расстаться с привольною жизнью в своих кремлевских палатах. С большим трудом настоял Петр на выезде ее оттуда.
Со времени переселения царевны в Новодевичий монастырь богохранимая обитель принимала воинственный вид. В ней завелись крепкие караулы, зорко, под главным начальством стольника князя Федора Юрьевича Ромодановского, сторожившего невольную отшельницу, которая не унималась и за монастырскою оградою, продолжая по-прежнему именовать себя самодержицею Великая, Малыя и Белыя России.
Не в тесной и в уединенной келье поселилась низложенная, но не постриженная еще в монашество бывшая правительница. Для нее отведено было в монастыре обширное помещение, состоявшее из ряда келий, с окнами, выходившими на Девичье поле. Смотря
400

на него, царевна с томительною тоскою вспоминала о былом своем величии, когда на этом самом месте перед нею, полновластною повелительницею государства, двигалась многочисленная стрелецкая рать под начальством полюбившегося ей и потом погибшего за нее Шакловитого. Мучительные воспоминания терзали властолюбивую царевну в ее безысходном заточении.
- Не вечно же будет длиться мое заточение, - ободряла себя Софья в минуту страшного отчаяния. – Симеон говорил мне, что по предсказанию астрологов, век Петра будет недолог. Да и царевна Пульхерия была также заключена братом в монастырь, но потом возвратилась во дворец и правила опять государством со славою до конца своей жизни.


XXIII

Голицын, предмет первой любви только что вырвавшейся из терема в ту пору еще очень молоденькой девушки, был ей мил и теперь в ее монастырской неволе. Перед самым выездом из своих кремлевских палат она нашла возможность переслать ему со стольником князем Кропоткиным триста червонных и узнала от Кропоткина, что Василий Васильевич находится в бедственном положении, что место его ссылки изменено, так как его отправили не в Каргополь, как было объявлено ему прежде, а в Ярайск, убогую зарянскую деревушку в нынешней Вологодской губернии, где он томился в нищете и почти умирал с голоду со своею семьею, привыкшею к роскоши.


XXIV

Живя в Новодевичьем монастыре, Софья не могла жаловаться на строгое уединение. Молельщики и молельницы по-прежнему допускались в монастырь беспрепятственно, на большие праздники ее навещали тетки и сестры. В монастыре она была окружена прежними мамами, постельницами и прислужницами. Но скучна и томительна была Софье однообразная их беседа. Ей нужны были разговоры с разумными и книжными людьми, а не пустая обыденная болтовня баб.
Пользовалась царевна в монастыре большим довольством. Ежедневно отпускали в келью вдоволь и яства, и питье. Каждый день выдавалось на нее по ведру приказного мартовского пива и по два ведра приказного хмельного пива. Этим не ограничивалось питейное, слишком избыточное продовольствие, так как на Рождество и на Пасху отпускалось еще по ведру коричневой и до пяти кружек Анисимовой водки. Съестное продовольствие было также изобильно, так для царевны ежедневно посылали с царского кормового двора десяток стерлядей, щуку, лещи, трех язей, окуней и карасей, два звена белой рыбы, зернистую икру, просольную стерлядь. Можно было порядком насытиться от этой, хотя и постной трапезы, и, по всей версии немало инокинь порядком обкормились, благодаря пребыванию царевны в их обители. Вдоволь было также у царевны хлеба: белого, зеленого, красносельского, напошнего, саек, калачей, пышек, пирогов, левашников, караваев, орехового масла и разных зелий для вкусной приправы.
Не обидел царь Петр свою сестрицу и сластями. Повелел выдавать ей: по четыре фунта белого и красного вина, полфунта сахару и четыре фунта леденцов “ряженых”, по три фунта заграничных конфет и сколько угодно пряников, коврижек и иной всякой сласти.
Понятно, впрочем, что никакие снеди, хотя бы приготовленные на сахаре, меде с
имбирью и другими приправами, не могли усладить горечи жребия, доставшегося
401

Софье. Бездействие сильнее всего угнетало и удручало царевну, привыкшую уже к государственной деятельности. А чем она могла занять себя в монастыре, оторвавшись однажды от однообразной и прежде уже не привившейся ей жизни. Никогда не любила Софья женских рукоделий, а чтения на русском языке в ту пору было вообще мало, притом она перечитала уже все, да и зачем было читать, когда не с кем потом разделить беседу о прочитанном.


XXV

Проходил год за годом, и минуло уже пять лет с того времени, как Софья, лишенная власти въехала в монастырские ворота. Умерла в это время злейшая ее ненавистная царица Наталья Кирилловна, но положение царевны не изменилось: каждый день благовест, то же молитвенное пение и, наконец, то же самое перед глазами, а на душе у царевны совсем иное. Братец Петруша был суров и непреклонен по-прежнему, но царевна, строптивая от природы и побывавшая уже во власти, не хотела покориться, просить у него пощады.


XXVI

В январе 1689-ом году умер царь Иван, не посещавший сестры под предлогом болезни, вероятнее в угоду Петру, который даже не позволил Софье присутствовать на его похоронах. Петр стал единодержавствовать, и заговорили в Москве, что молодой царь хочет все царство переделать на иностранный лад.


XXVII

Среди своего отчуждения Софья отводила порою душу в беседах с сестрами, приезжавшими к ней в монастырь.
- Наш-то Петрушка все на новые выдумки и затеи лезет, свернуть бы ему голову поскорее, - говорила однажды старшая из сестер, царевна Марфа Алексеевна, разделявшая свою непримиримую ненависть к Петру. – Хорошо было бы, если бы стрельцы, а за ними и другие поднялись против него и ты бы, сестрица, тогда на свободу вышла. Держит он тебя в тяжкой неволе. Толковали прежде, будто все зло от Натальи Кирилловны шло, а ее нет, а тебе, родная моя, все-таки не полегчало.
- Крепко она научила его нас ненавидеть, весь грех за наши страдания на ее душе! – сказала гневно Софья с навернувшимися на глазах слезами.
- Господь Бог даст, все твои муки, Софьюшка, скоро кончатся. Стрельцы снова за доброе принимаются, за тебя хотят постоять, все они тебя добром вспоминают, - утешала царевна Марфа.
- Бояре против меня, невзлюбили они меня за то, что я им воли не давала, - перебила ее Софья.
- Да бояре-то не постоят и за Петрушку, роптать на него начинают за то, что с иностранцами дружит, а своих, русских, как будто презирает, - перебила Марфа.
- Надобно, Марфушка, со стрельцами поближе сталкиваться, посылай-ка по слободам, пусть твои постельницы да другие надежные и полковые бабы со стрельцами сходятся. Ведь и в прошлые годы я через них стрельцами распоряжалась, - наставляла
402

сестру царевна.
- Исполняя твои советы, сестрица-голубушка. Слышно, что Петрушка в Воронеже собирается суда там строить, хочет потом войною пойти на басурман.
- Пропасть бы ему там! – пожелала Софья.
Подобные беседы, в которых слышалась постоянная злоба против Петра и надежда на перемену к лучшему, вела Софья и с другими своими сестрами – Марией, Екатериной, Феодосией. Надежды эти, как казалось царевнам, готовы были осуществиться. Когда-то состоявший на царской службе и пользовавшийся прежде расположением Петра иностранец Цыклер, а из русских Соковин и Пушкин составили против Петра заговор.


XXVIII

Прошло семь лет.
Много в эти семь лет воды утекло, много и Россия пережила в эти годы.
В низовьях Дона в начале лета 1686-го года движется громадная флотилия, растянувшаяся на десятки верст и вся наполненная ратными людьми, боевыми запасами, пушками, провиантом. Вся флотилия насчитывает тысячу триста стругов, триста лодок, сто плотов, двадцать три галеры, четыре брандера и два огромных корабля. Вода в Дону в тот год была обильная и потому осилила поднять на себя такую громадину. Словно лес плавучий – эти мачты и снасти. В воздухе полощутся тысячи цветных флагов, значков, словно стаи невиданных, неведомо откуда налетевших птиц. А правым берегом двигаются иные рати: щетиною колыхаются и сверкают в воздухе пики, как мак горят на солнце красные верхушки шапок, слышится ржание лошадей, прорезает иногда воздух заунывная песня. Это идут донские казаки со своим атаманом Фролом Минаевым.
Тем же берегом, только ниже, другие полчища, другого вида и строя, двигаются многочисленными загонами, раскинувшись на десятки верст, оглушая Ногайскую степь нестройными возгласами, громким говором, а иногда ружейными залпами.
Это идут туда же к Азову украинские казаки, отражая на пути налетевшие на них саранчою нестройные стаи ногайцев и крымцев. Их ведет наказной гетман Яков Лизогуб, да полковник прилуцкий Дмитро Лазаренко-Горленко, да лубенский Леон Свичка, да гадяцкий Михайло Борохович.
По Дону же, в самом центре громадной флотилии, в голове восьми самых нарядных галер, на галере “Принципиум” плывет сам царь Петр Алексеевич. Сам он, плотником корабельным, строил в Воронеже эту галеру и сам теперь на ней, окропленной святою водою из рук угодника Митрофана, плывет к Азову, к этому, как он сам выражался “гнезду шершней”, которых в первый поход очень раздразнили и “которые за досаду крепко кусались”.
Посреди всего многочисленного войска Петр-великан целою головою выше всех самых рослых молодцев, как из стрелецких полков, так и из семеновцев и преображенцев.
Бывают моменты, когда, приступая к какому-нибудь трудному или опасному подвигу, человек как бы исповедует перед совестью свою душу, свои помыслы, всю свою жизнь.
Петр приступил к опасному подвигу – взятие Азова. Он стоял теперь на исповеди перед самим собой.
Жизнь – не игра, не потеха на Москве-реке или на Переяславском озере с корабликами. А как много пережито в эти семь лет! А сколько народу не стало за это время! Он вспомнил тот момент, когда лукавая голова Шакловитого хлобыстнулась наземь, отделенная от плеч топором палача. Добрая сестрица, царевна Софьюшка, запрятана в Новодевичий монастырь. Ее друг сердечный свет “Васенька” томится в
403

Пустозерске, где много лет сидел в земляной тюрьме протопоп Аввакум. А плаванье по Белому морю, а буря, застигшая их у Унской губы! С каким трепетом он принимал святые дары под завывание ветра! Как ужасны были эти мрачные волны, мотавшие корабль, как щепку! И все, казалось, забыто было… Так нет – не забывается! Вот и брат умер – несчастный, слабоумный брат – и остался он, Петр, единым самодержцем всея Руси. А что он для нас сделал?.. В его годы, ему уже пошел двадцать пятый год, Александр Македонский весь мир завоевал, а он что? На Кокуе просидел, целуясь с Аннушкой Монцевой…
Петр невольно глянул вниз. На боковом сиденье он увидел Лефорта с немецким офицером, которому он, по-видимому, рассказывал о подвигах Цезаря, а около них стоял Алексашка Меньшиков и с лихорадочной жадностью слушал.
Цезарь пришел, увидел, победил… Петра, казалось, передернуло от этих слов! Он не может не взять Азова, а то будет: пришел – и со срамом ушел… И он же осудил и ссылку Голицына за крымский поход за то, что тот не взял Перекопа.
Петр направил вдоль зрительную трубу. Мрачное лицо его оживилось. Виднеются очертания азовской крепости, а ближе, на обеих сторонах Дона, виднеются укрепленные каланчи. В зрительную трубу Петр видит, что под каланчами в воздухе полощется русский флаг с московским гербом: Георгий-Победоносец поражает змия. Подкрепление к Азову, значит, не успело подойти, и каланчи, поэтому, не отняты турками.
- Видишь, Франц? – кричит царь Лефорту, протягивая руку по направлению к Азову.
- Вижу, государь, - отвечал Лефорт.
Но вот и Азов. Угрюмо смотрит “гнездо шершней” своими мрачными стенами, из-за которых выглядывают тонкие иглы минаретов. Над воротами, над главной башней, с высокого зеленого выступа тяжело опускается знамя падишаха с изображением на нем двурогого месяца.
К вечеру же крепость была обложена. С северной стороны грузно навалились московские рати: стрельцы, преображенцы и семеновцы. С запада и юга полукругом расположились казацкие, донские и украинские полки. С востока, вдоль по Дону, тянулась непрерывная цепь стругов, лодок, плотов, вплоть до самого моря, где заканчивали эту грозную цепь еще более грозные корабли, галеры и брандеры с их разрушительными, молниеносными гранатами и ракетами.
Царь едва высадился на берег, как тотчас же сел на коня и объехал все войска, которые приветствовали его криками, метанием в воздух шапок, а казаки еще залпами из мушкетов. Его сопровождали главные начальники – генералиссимус боярин Шеин, адмирал Лефорт, наказной гетман Лизогуб и донской атаман Фрол Минаев. Тут же был и неизменный Алексашка.
Затем на катере, в сопровождении той же свиты, он поплыл по Дону для осмотра позиций, занятых флотом, и остался доволен расположением флотилии.
- С Божьей помощью, может, и до благого конца дело доведем, - сказал он, возвращаясь в крепость к вечеру, выглядевший еще более угрюмо.


XXIX

На другой день начались осадные работы. Это уже были не те вялые, нерешительные копания, без системы, без энергии, каким ознаменовался первый, несчастный азовский поход. То было как бы продолжение невинных московских потех: суровая действительность еще не глянула тогда в очи молодого богатыря, не разбудила в
душе его славного гения. Богатырь еще не выпил ковша роковой браги, поднесенного
404

разными коллизиями. А теперь этот ковш выпит. В очи великие глянул позор-стыд, словно кнутом ударил по душе, и в великом Петре сказалась могучая сила.
Осадные работы шли около крепости, много было работы – пули, как пчелы жужжали, вылетая из-за крепостных стен и валов. А между тем в других местах бой кипел ежедневно. Ногайские и кубанские татары постоянно налетали на казаков с тылу, чтобы дать возможность туркам с моря на кораблях, которые не могли войти в Дон, запертые у устья московскою флотилиею, пройти на помощь осажденной крепости. И казаки жестоко бились со своими исконными врагами. С татарами у них были старые кровавые счеты, а с Азовом и подавно.
Царь в сопровождении Меньшикова пошел вдоль стана по направлению к казацкой линии. Стан понемногу пробуждался. Кое-где виднелись одинокие фигуры, которые крестились на восток, а иные клали земные поклоны. Везде видны были принадлежности предстоявшего штурма: кучи хвороста, фашиннику, солома, заступы, лестницы. Тут же на соломе и вокруг шатров повалены были седла, войлоки, а на них вповалку разметаны были человеческие тела, те, которым на заре особенно крепко спалось. По казацкому стану уже вился кое-где синий дымок, блестели огоньки. Это были раненые казаки или те, которые почти всю ночь с турками “руками терзались”, варили теперь себе наскоро “кулеш с салом”, может быть, в последний раз…
Еще дальше, ближе к взятому казаками крепостному раскату, отчетливо вырисовывались в утреннем воздухе фигуры всадников, которые стояли группою и о чем-то разговаривали, показывая на крепость. Увидев издали великана, бродящего по стану, и, узнав в нем царя, два всадника отделились от группы и поскакали к нему. Он тотчас узнал их. Это были казацкие вожди – Яков Лизогуб и Фрол Минаев. На почтительном расстоянии они осадили коней и стали как вкопанные, отдавая честь молодому повелителю. Стройные, мужественные фигуры их казались приросшими к статным коням, точно и всадники, и кони были выкроены из одного материала.
- С добрым утром, мои храбрые стратеги! – приветствовал их царь.
- Здравия желаем вашему царскому величеству! – был дружный ответ.
- Хорошо ли промышляли над врагом?
- Не без корысти, ваше величество, - отвечал Лизогуб, - прикажи, государь, и мы ныне же до основания ниспровергнем сей притон врагов Христа.
- Спасибо, мои верные соратники, - торопливо отвечал царь. И обратясь к казацким вождям, быстро проговорили: - С Богом, к своим местам, - воротился к своей палатке, где его уже ждали все воинские власти.
По звуку вестового барабана, на зов которого откликнулись барабаны по всем полкам, весь стан поднялся на ноги, и по команде начальников рати стали готовиться к приступу. Прежде всего, открыла огонь артиллерия, расположенная вдоль вала, насыпанного осаждающими. На огонь осаждающих турки отвечали, казалось, еще более убийственным огнем, но ядра их большею частью вязли в земляной насыпи, тогда как ядра и бомбы осаждающих производили в городе страшные опустошения: крепостные стены обсыпались, мечети и высокие, тонкие минареты рушились с грохотом, посылая в воздух облака пыли. Скоро грохнула белая игла минарета главной мечети, и видно было, как мулла все время, воздев руки к небу, тщетно призывающий Аллаха, вместе с подбитым чердаком минарета полетел вниз с теми же распростертыми к небу руками. На главной стене и на внутреннем валу живыми шпалерами стояли защитники крепости, высоко поднимая свои знамена, но русские ядра делали брешь за брешью в этой живой стене, а знамена все продолжали упрямо развиваться в воздухе, как бы презирая и жизнь, и смерть Петра, который с лихорадочным огнем в глазах, следившим за этой огненной игрой, не вытерпел и, соскочив с коня, бросился на вал к пушкам. Подойдя к главному
бомбардиру, он отстранил его от пушки и сам навел орудие.
405

- Царя они послушаются… аминь!
Он приложил фитиль – и пушка громыхнула. В тот же момент большое знамя падишаха, гордо и внушительно развивающееся на главной башне, вместе с вершиною этой башни дрогнуло и, как подстреленная гигантская птица, полетела на землю, беспорядочно размахивая крылами. На стенах, по всей линии осажденных и за стенами, послышались крики, испуг и отчаяние…
- Алла! Алла! Алла!
В тот же момент стрельцы, все стрелецкие полки, семеновцы, преображенцы, с одной стороны, а казаки донские и украинские – с другой, под усиленный бой всех барабанов и с криками: “С нами Бог!” – стремительно бросились через засыпанный ров к стенам крепости.
- Господи! Не вмени мне в суд и осуждение кровей их, - страстно воскликнул Петр, поняв, что сейчас должна начаться жестокая резня.
- Государь! Отойди! – крикнул Лефорт, появляясь на валу.
- Молчи, Франц! – отстранил его Петр, глядя вперед и простирая туда руку… Их кровь дорога мне: их кровь царей возвеличивает, престолы зыждет.
- С нами Бог! – отчаянно крикнул Меньшиков и рванулся на приступ.
Пушки осаждающих мгновенно умолкли. Голые руки, бердыши и сабли должны были решить дело: или осаждающих опрокинут, или осажденные будут смяты.
- Государь, смотри! Чалмами машут, фески вверх подымают! – радостно заговорил Лефорт.
- Вижу, вижу. Знамена преклоняют – пардону просят… Бей же отбой! – крикнул он громогласно.
Действительно, турки сдавались.
Азов взят.
30-го сентября в Москву триумфально вступили победители Азова. Начались торжества.


XXX

Помимо царственных затворниц были на Москве и еще люди, которые, прислушиваясь к трезвому “всепьянейшему и всешутейному собору”, не тосковали о поле подобно покинутой царице и царевнам, а скрежетали зубами от ярости. К числу этих недовольных принадлежал тот, кто метил на всероссийский престол на место царя Петра Алексеевича.
Кто же был тот дерзкий, который думал, столкнув со своей дороги и с трона преобразователя России, повернуть всероссийский государственный корабль, на всех парусах выходивший в открытое море европейской жизни – повернуть этот корабль “назад”, “домой”, на жалкие воды Москвы-реки и Яузы? Читатель, вероятно, не догадывается, о ком я говорю. Это не была царевна Софья Алексеевна, хотя и она, тоскуя в Новодевичьем монастыре и прислушиваясь к звону сорок московских, продолжала задумываться о ”двух гробиках” и вспоминать о своем былом счастье, о своей любви, о своем “мил сердечном друге Васеньке”. Нет, это была не она.
В доме Цыклера на Таганке собрались гости. В просторной палате, за большим четырехугольным столом, покрытым узорчатою скатертью и уставленным разною посудою с напитками, на резных лавках, покрытых коврами, сидят пять человек, не считая хозяина.  В переднем углу под образами восседает благообразный старик со светлыми, давно поседевшими волосами и кроткими голубыми глазами. Одет он богато, но
старомодно. Это Алексей Соковин, бывший приближенным лицом еще у царя Алексея
406

Михайловича, родной брат знаменитых раскольниц, пострадавших при Тишайшем – боярыни Морозовой и княгини Урусовой. Рядом с ним – средних лет мужчина, черноволосый, подвижный. Это Федор Пушкин, зять Соковина и предок нашего знаменитого поэта.
Напротив них, на скамье, судя по одеянию – два стрельца: это были стрелецкие пятисотники – Филиппов да Рожин. Рядом с ними - пятый гость, донской казак, коренастая сильно загорелая личность, по фамилии Лукьянов.
- Ишь, раззвонился еретик! – сердито сказал старик Соковин.
- Да… Кажись, и церкви московские в свою потеху поворотил, - с иронией заметил Цыклер, который стоял на пороге во внутренние покои и, казалось, поджидал кого-то
- А попов и архиереев поверстает в конюхов, - вставил и Пушкин.
- Как вас, молодшую братию, в галонских плотников, - засмеялся хозяин.
Пушкина задело это, и он вскочил, чтобы возразить, но в это время на пороге показались две женщины, богато одетые. Впереди плавно, словно лебедь белая, выступала старшая, полная, белокурая боярыня, а за нею несла поднос с серебряным кувшином и стопкою молоденькая, миловидная боярышня, от которой веяло свежестью, как от только что распустившегося цветка.
- А вот и хозяюшка с дочуркой пришли попотчевать дорогих гостей, - весело сказал Цыклер, указывая глазами и поклоном в сторону пришедших.
Гости встали.
- Здравствуй, матушка Арина Петровна! – приветствовал их Соковин. – И ты, красавица Настенька-попрыгунюшка, вдоль расталюшки! Ишь, как выросла.
Девушка вся зарделась и не смела поднять глаза на гостей.
- Спасибо на приветствие, боярин, - отвечала хозяйка, - прошу отведать моего медку.
И она налила стопу пенящегося меда. Девушка стояла с подносом неподвижно.
- Подноси же, Настенька, - шепнул отец.
- Нет, нет! Пускай хозяюшка пригубит, - сказал Соковин.
- И точно, - согласился хозяин, - а то, может, оно с отравой.
- Да, да… по нынешним временам, - смеялся Соковин.
Цыклерша пригубила. От нее Настенька подошла к Соковину и поклонилась. Гостям блеснула в глаза алая лента, вплетенная в толстую русую косу.
- Да из таких ручек и отравное зелье с охотою выпьешь, - шутил старик еще больше.
Настенька зарделась еще больше.
Стопа обошла, наконец, всех гостей. Загорелый донец даже поперхнулся, заглядевшись на красавицу Настеньку.
- Ну и мед у тебя, хозяюшка! – шутил Соковин. – Инда донского атамана сшиб.
Проделав эту светскую церемонию, женщины удалились в свой терем. Хозяин стал сам потчевать гостей, обходя по порядку каждого и наливая вино в стопы.
- Не обессудьте, гости дорогие, не заморские у меня напитки-то, - говорил он, - не привык к заморским.
- Ничего, Иван Богданыч, - улыбнулся Соковин, - разглаживая свою пушистую бороду. – Скоро придется к заморским-то привыкать!
- Как так? – удивился хозяин. – Я не недоросль.
- Ну так ин переросль – все равно за море усылают.
- Меня-то, боярин?
- А в турецку-то землю, за Азов-город, в эту – как ее?
- А! В Таганьрог…
Брови Цыклера нахмурились, глаза сверкнули.
407

- Да в Тагань ли рог… в бараний ли рог – все едино, - ехидно заметил старик.
- Ну, боярин, - сказал после раздумья Цыклер, - уж, когда ушлют в Таганьрог, так я вору-то нашему потешному не спущу: ворочусь на Москву с донскими атаманами, да его самого в бараний рог согну. Так ли я говорю, Петр? – обратился он к Лукьянову.
- Да че не так, – отвечал тот, глядя в свою стопу, - чаю, и наша голотьба заворует.
- Ой, ли? – удивился Соковин. – Что так? За что на нас осерчали?
- Не на вас, боярин.
- Знаю, знаю. Я так. Знаю, на кого… Поделом вору…
- Жалованье дает малое, - пояснил казак.
- Как малое? – с затаенным умыслом подстрекал его Цыклер. – Тысячу золотых вам дал – и вы не благодарны?
- За что нам благодарить? – нехотя отвечал казак, продолжая смотреть в свою стопку. – Эту тыщонку и на войско делить нечего: у нас войско не маленькое – и по копейке не достанется… Мы его жалованье ни во что ставим.
- Так, так, - поддакивал хитрый хозяин.
- Мы сами себе зипунов добудем, - ворчал подзадориваемый донец.
- Он правду говорит, - поддакнул Соковин, обменявшись взглядом с хозяином.
- Кабы вы с конца, а мы с другого, - вставил свое слово один из стрельцов.
- То-то, - нехотя отзывался донец, - теперево поете сироту, а не то пели, как мы шли на Москву со Стенькой.
- Это с Разиным-то? – спросил Соковин.
- С им, с батюшкой – Степаном Тимофеевичем. Да тады он на бояр шел.
- Не на бояр, а на холопей царя, что на него нашу шкуру драли.
- Так, так, атаманушка, - согласился Соковин.
Беседующие помолчали немного, а хозяин подливал то в одну, то в другую стопу. Звону на Москве уж не слышно было – наступил вечер.
- Так, как же? – спросил, помолчав, Соковин. – Что ж наши стрельцы?
- Да стрельцы что? – с неудовольствием отвечал Цыклер. – У них не слыхать ничего.
- Где же они, собачьи дети, подевались?! Спят, что ли? Где они запропастились? Ведь он, сокол-то наш потешный, часто ездит один, а то с портяжником Алексашкой, либо с пьяным Борискою Голицыным. Так что на него смотреть? Давно бы прибрали… Что они спят?
- Потому спят, что потешных опасаются.
- Да и малолетство в нас, - пояснил Филиппов. – Всех порассылал.
- Так нас, казаков, не початый угол, - снова смешался донец, постепенно пьянея.
- Вы далеко, - заметил Пушкин.
- А турки и кубанцы и того дальше, - настаивал донец, - а мы, станичники, только свистнем, так они с нами Москве как пить дадут.
- Так как же быть? – спросил Пушкин. – С чего начинать?
- Знамо, с чего начинать.
- А как? А? Как начать? – совсем пьяным голосом заговорил другой стрелец Рожин, до сих пор упорно молчавший. – Ну, говори как? Ты у нас мудёр, у-у мудёр!
- Да так: сам мудёр, знаешь.
- Не знаю.
- Да изрезать в ножей пять…
- А-а, это я умею…
Хотя и Соковин, и Цыклер тоже были уже довольно пьяны, но они лукаво переглянулись.
- Так выпьем же, брат, еще и поцелуемся, - обратился вдруг последний к Рожину.
408

- Поцелуемся, Иван Богданыч, - отвечал тот пьяным голосом.
Он с трудом поднялся с лавки и обнял Цыклера.
- А со мной, Иван Богданыч? – поднялся и Филиппов. – Я тоже не промах, коли на это пошло.
- Ладно, и с тобой, Вася.
- А со мной? – поднялся и донец. – Я и в один нож изрежу… На кабана и на тура хаживал…
Цыклер перецеловался со всеми.
- Так, как же, боярин? – обратился он к Соковину, который склонился на стол и, казалось, дремал… Что, если учинится это?
- Что, Иванушка, учинится? – спросил старик, как бы очнувшись.
- Да коли ножей в пять, в один ли – все едино.
- А! Того сокола?
- Да… Кому же быть на царстве? Не царевичу же, сыну Петра.
- Ну, его! Видали мы сосок на царстве… Титьку сосет – и государствует!
- Так как же?
- Изберем всею московскою землею: Москва Клином еще не стала…
- Ну, Клину далеко до Москвы, - улыбнулся Цыклер. – Кого же?
- Кого? Шеина? Да он нам не рука и безроден.
- А Борис Шереметев? Его счастье – его стрельцы любят.
- И он не рука, - возразил Соковин. – С ним возьмут и царевну Софью, а царевна возьмет царевича.
- А Василия Голицына?
- Еще бы! Она его себе на шею посадит…
- На шею ли? – улыбнулся Цыклер.
- Знамо… А князь Василий по-прежнему орать станет – учен больно. Нет, и это не рука.
Цыклер снова обошел своих гостей и снова подлил каждому.
- Выпьем, дорогие гости, про здоровье государя! – громко сказал он, подымая свою стопу.
- Какого государя? – спросил донец. – Того, что по копейке платит?
- Нынешнего? – спросили стрельцы.
- Нет, того, кого нам Господь пошлет.
- Ладно! Идет! Слава! Буде здрав!
Соковин встал и поднял свой кубок.
- Господа и братия! – торжественно сказал он. – Если кого выбирать в цари Российской земле, так царя Ивана Шестого.
- Кто он? Где он? – закричали все.
- Вот он!
И Соковин обнял Цыклера. В соседней комнате что-то стукнуло, но за шумом и воодушевлением никто ничего не слыхал. Гости бросились обнимать хозяина. Хотя его и порядочно разобрал хмель, но взволновавшаяся кровь бросилась ему в лицо, и глаза засветились радостью.
“Царь Иван Шестой! Великий государь царь Иван Богданович, всея Великая и Малыя и Белые Руси, самодержавец… Иван Шестой – Грозный!.. А где же пятый? А, тот, больной, слабоумный, со слезящимися глазами”.
К горлу его подступали слезы. Но он осилил себя.
- Ножей в пять! – ворчал Рожин. – И одного за глаза.


409


XXXI

Петра волновало стоячее русло московской жизни. Но и в доме его, и в царстве дела шли сравнительно спокойно.
И неожиданно в феврале 1697-го года снова забродили старые дрожжи, вернее, упорное предательски затаенное вечное брожение пробилось наружу.
Веселая пирушка шла в обширном, богатом со вкусом убранном жилище нового любимца государя, Франца Лефорта.
Было это 23-го февраля 1697-го года. На утро назначен отъезд за границу большого посольства, в котором под видом простого дворянина Петра Михайлова должен принять участие и сам царь, в это время написавший на своей печати девиз: “Аз бо есмь в чину учимых и учащих мя требую”.
Научиться самому лучшим порядкам жизни, чтобы потом научить родную землю – такова была сознательная продуманная цель настоящей поездки за море, первой беспримерной до сих пор во всей русской истории.
Гремела музыка. Юноша-царь от души веселился, плясал с миловидными обитательницами Кокуя, или Немецкой слободы, и с русскими боярышнями, которые так забавно выглядели в своих новых нарядах.
- Петруша, тебя спрашивают, - шепнул ему в разгар вечера Тихон Стрешнев. – Вон в том покое, что за столами накрытыми.
Петр миновал столовую и увидел двух давно ему знакомых стрелецких начальников: юркого востроносого и всегда оскаленного, словно собака, полуполковника Елизарьева и полусотенного Силина.
- Вам што? Погулять захотелось? Так сюды без зову не ходят. Ступайте, откуда пришли… Да вы и не пьяны, я вижу. Ровно не в себе… Уж не беда ли какая?
И от одного предчувствия у Петра задергалось лицо, голову стало пригибать к плечу, глаза остановились.
- Да што же вы? – уже нетерпеливо окликнул их царь. – Али со мной шутки шутить задумали, благо дни такие веселые? Ну, выкладывайте, коли што есть.
- Есть, государь Петр Алексеевич, на твою особу помышляют…
- Хто? Где? Говори! Да потише, слышь… Идем сюды…
И Петр отвел обоих подальше в сторонку, за большой резной шкап, в самый угол комнаты, где и без того никого не было.
- Вот, может, через час-другой сюды нагрянут злодеи… Поджечь дом надумали. А в суматохе тебя, государь, в пять либо шесть ножей изрезать… И за море не поехал бы ты, и земли не губил бы своими новыми затеями да порядками.
- Ага!.. Вот оно куды погнуло! Кто же это? Говоришь, все собираются злодеи сюды… Где же собрались они? Кто главный? Скорее говори!
- Двое поглавнее – Цыклер Ивашка, да Соковин Алешка.
- Ага, знакомые ребята!.. Цыклер – старый дружок, прощеный вор, што конь леченный, не вывезет никогда. А ныне… Из вашей братии, из стрельцов?.. Где они?
- Стрельцы, государь… У Цыклера и собраты теперя. Знаку ждут, поры полуночной. Да собраться бы всем получче…
- Добро. Спасибо. Силин. Тебе – сугубое спасибо, Ларион. В другой раз выручаешь из беды наше здоровье. Бог тебе воздаст, и мы не забудем. На крыльцо ступайте, никому, ни гугу… Ждите.
И вернулся в зал.
- Не взыщи, хозяин, что противно обычаю покинул вас на часок. Дельце одно
неважное приключилось.
410


XXXII

Вышел, велел двум своим денщикам ехать за собой, а другим направить к полуночи отряд, человек в сто, к дому Цыклера и по знаку царя войти в комнаты.
А сам подъехал прямо к дому полковника-предателя, недавно еще возведенного в думные дворяне за помощь против Софьи.
Здесь тоже не спали, как и в доме Лефорта. Горели огни, пробиваясь в щели ставен. Когда вошел Петр, Цыклер, зять его, стольник Федор Пушкин и донской казак Рожин пировали за столом, чтобы вином придать себе решимости и мужества для предстоящего дела. Гром с ясного неба не поразил бы так, как появление царя.
Пушкин подумал, что за Петром войдут сейчас солдаты, и двинулся, было, к выходу.
- Штой-то, али я испугал вас, господа кумпанство?.. Не желал того. Ехал мимо, вижу, не спит Ваня, не гости ли? Горло бы можно и мне промочить… Вот и угадал…
Засуетился хозяин. Из мертвенно-бледного лицо у Цыклера стало красным.
Понемногу, собравшись с мыслями, он стал подмигивать остальным заговорщикам, как бы желая сказать: “Судьба сама предала жертву в наши руки”.
Но иноземец Цыклер плохо понимал душу русских, способных отравить повелителя, убить его в суматохе, исподтишка, и не смеющих прямо взглянуть в лицо даже ненавистному государю, чтобы вернее нанести удар.
- А што, не пора ли, наконец? – не выдержав, шепнул одному из соучастников хозяин.
Петр услышал.
- Давно пора, негодяй, - крикнул он. Выпрямился во весь свой нечеловеческий рост, замахнулся, и Цыклер от одного удара свалился с ног.
Вскочили остальные. Рожин кинулся к оружию, которое было снято перед тем, как сесть за стол, и стояло в углу.
Но Петр этого не допустил, обнажил свой тесак.
И тут же распахнулась дверь, и вошел Елизарьев с верными стрельцами и солдатами. Заговорщиков связали, отвезли в Преображенское, и в ту же ночь начался допрос, потому что царь не хотел откладывать своей поездки за границу.
Злодеи недолго запирались: пытки и улики Елизарьева развязали им языки. Но они не оговорили больше никого. Царь не стал много выпытывать. Он и сам догадался о тех тайных сообщниках, которые подожгли Цыклера, и только сказал:
- Ладно, захотели воскресить мятеж да злобу стрелецкую. Подыму и я покойников из гроба.


XXXIII

Утром царевну Софью Алексеевну в ее спальной келье в Новодевичьем разбудил какой-то странный шум и стук, сопровождаемый хрюканьем и визгом свиней. А ей так хотелось спать – довидеть сон… Снилось ей, что из дворца в похоронной процессии на плечах стольников движется большой, большой гроб, больше того, в котором хоронили ее батюшку царя Алексея Михайловича, больше гроба обоих братьев, царей Федора и Ивана…Колышутся, колышутся сани, на которых стоит громадный гроб – и сердце ее радостно бьется… Она знает, чей это гроб, какой великан лежит в нем… Наконец, дождалась! Права было Волошка, что видела это в воде… И вот унесли этот большой

411

гроб, нет его и помину нет!.. И видит она себя под венцом рядом с милым другом Васенькой, а весь освященный собор поет: “Исай, ликуй…” И она проснулась! Что за шум там, стук, визг?! Она все еще в заточенье, а тот большой, которого она видела в большом гробу, жив… Сердце холодом обдало… А визг и стук продолжаются. Она наскоро накинула на себя шаль, лежащую у постели, встала и подошла к окну, выходившему на монастырское кладбище…
Что это? Что там за люди такие: все в черном и в черных “харях” на лицах? В руках их ломы, заступы – ими они и стучат… Но что они делают?.. Ведь это могила ее бывшего начальника, боярина Ивана Михайловича Милославского… Что же с нею делают? Снимают надгробную плиту… А большой позолоченный крест, перед которым она часто миловалась о нем, об Иване, о своих родителях и родичах, этот крест выдернут из плиты и брошен на землю… Что же это такое? Мертвеца хотят вынимать из могилы? Зачем такое святотатство?
А это что? Зачем тут свиньи?.. Боже мой! Что же это такое?!.. Свиньи запряжены в мочальную сбрую. Зачем запряжены?.. На шеях у них бубенчики, а на спинах черные попоны с нашитыми на них белыми адамовыми головами, над головами белые надписи: “Ив. Милосл.” Свиньи запряжены так, как запрягают лошадей под карету патриарха – навынос, пугом, и запряжены в сани, в которых сор вывозят из Москвы. Около свиней стоят конюхи и скороходы и тоже в “харях”. Но свиньи не слушаются конюхов: не привыкли к упряжке, не выезжены – мечутся, визжат, испуганно хрюкают…
Плиту отвалили, наконец. Софья испуганно крестится.
- Федорушка, Федорушка! – дрожа всем телом, кличет она свою постельницу.
Входит Родимица… Это уже не та бойкая, живая, энергичная женщина – это живая развалина, седая сгорбленная старуха. Голова у нее трясется, как осиновый лист.
- Федорушка! Что это там делают? – спрашивает Софья.
- Ох! И не спрашивай, матушка-царевна! Страшные времена пришли.
- Что же такое там?
- Гроб боярина Ивана Михайловича вынимать из могилы хотят.
- Зачем? Для какой потребы?
- Ох! И сказать страшно… Монашки сказывали из города: по розыску, слышь, Цыклера…
- Цыклера?!.. – Софья вся задрожала и белая, как полотно, бессильно опустилась на постель.
- Цыклера, матушка. Указал, слышь, царь живого Цыклера положить во гроб боярина Ивана Михайловича и живого зарыть с мертвым.
- Господи! Спаси нас и помилуй! – в ужасе крестилась царевна.
- Да столп, матушка, каменный ставят на Красной площади, а на столпе – железные рожны, слышь, головы втыкать на те рожны будут.
- Чьи головы?
- Старика Соковина, сказывали, да еще не знаю каких стрельцов.
- Господи! Опять стрельцы! Да он, кажись, обезумел.
- За море, слышь, едет.
Родимица подошла к окну и в ужасе всплеснула руками.
- Вынули гроб… на сани кладут… Смоляные шесты зажигают те, что в черных “харях”… Владычица! Что ж это будет?!
Гроб Милославского действительно вынули из могилы и поставили на сани, запряженные свиньями. Вместо погребальных факелов зажженные и просмоленные шесты – и ужасная процессия двинулась в путь. Впереди вместо священников шли палачи с секирами на плечах. Плач родных заменялся отчаянным визгом огромных свиней,
которых погребальщики тащили на мочальных веревках, а скороходы, наряженные
412

чертями – с рогами и с хвостами – одни погоняли свиней крючьями, а другие скакали вокруг гроба. Вместо колокольного звона на вышке – хвостатые и рогатые черти колотили разбитые чугунные горшки. Пораженная ужасом, Софья не посмела взглянуть на это страшное и отвратительное шествие, которое из ворот Новодевичьего монастыря двигалось к Москве. Все, встречавшиеся на пути, со страхом спешили уйти от необычного зрелища, а суеверные – в переряженных людях видели настоящих демонов, торжествующих вокруг своей жертвы, вокруг гроба какого-то, должно полагать, великого грешника. Ужасная процессия проследовала вдоль всей Москвы и два раза останавливалась: раз – у дома Цыклера, в другой раз – у дома Соковина. Во время этих остановок предводитель чертовского сонмища, сам великий и мрачный Асмодей, у которого в руках был кошелек Иуды с тридцатью серебряниками, подходил к гробу и, стуча по крышке его адским верховным жезлом с головою змия, искусившего Еву, возглашал:
- Радуйся, раб сатаны, Ивашка-изменник! Скоро соединишься со своим другом и собеседником Ивашкою Цыклером или Алешкою Соковиным.
- Анафема! Анафема! Анафема! – кричали другие черти.
Шествие останавливалось и на Красной площади, где уже был воздвигнут высокий каменный столб с торчащими наверху его шестью железными рожнами. Столб этот соорудили как раз на том самом месте, где в 1682-ом году после стрелецких неистовств во дворце воздвигнут был другой столб-монумент – во славу стрелецких подвигов, который впоследствии, после князя Хованского, по просьбе самих же стрельцов и был разрушен. Теперь вокруг этого нового столба с железными рожнами гроб Милославского был отвезен три раза “посолонь”, и всякий раз хор чертей под звон чугунных горшков пел:
- Диаволе, ликуй! Се грядет к тебе изменник Ивашка Милославский с собеседником!
Далее процессия следовала к Преображенскому. Вначале москвичи сторонились от нее, но теперь, узнав, в чем дело, валили толпами.
- Ишь, какое новое действо царь вымыслил.
- Да, уж и горазд он на эти вымыслы.
- Где не горазд! Когда оно видано, чтобы свинья в упряжке ходила?!
- А вон ходит, да только с норовом – кочевряжится.
- Знамо, и в пословице говорится: ломается, как свинья на веревке.
- А черти-то, черти… Уж и хари ериховские!
- Сказывали – казнить будут изменников.
- А гроб-то пошто везут? Да еще на свиньях.
- По-заморскому, должно – для действа. За морем, слышь, всяки действа живут.
- Уж и сторонка же, должно быть, за морем!
В Преображенском, перед дворцом, уже стояла плаха. Недалеко от нее верхом на коне высилась фигура царя. Лицо его нервно подергивалось. За ним полукругом стояла свита: Лефорт, Шеин, Ромодановский, Борис Голицын, Меньшиков, все еще именовавшийся Алексашкою, хотя привыкший к царскому обиходу.
Приблизилась, наконец, процессия, и гроб установили как раз под эшафотом.
- Поднять крышку! – приказал царь. – Открыть гроб.
Палачи стали топорами отдирать крышку. Она была крепко привинчена к массивным стенкам гроба, но под ударами топоров подалась и с резким визгом свалилась к подножию гроба. Оттуда глянуло лицо мертвеца – ужасное, обезображенное, совсем сгнившее лицо! Седые волосы отстали от голого черепа и белыми прядями валялись на
бархатной малиновой подушке. Только белая борода отчетливо отделялась от темного фона боярского кафтана с золотыми шнурками и пуговицами. Желтые кости рук, лишенные плоти, казалось, вцепились в края золотой ризы образа, лежавшего на глубоко
413

запавшей груди мертвеца. И под усами, и над усами, желто-седыми, смотрели ужасные черные впадины рта и носа, казалось, должны были выкрикнуться страшные слова… Вот-вот крикнет!.. Вот встанет!.. В толпе прокатился ропот ужаса… Лязгая цепями, к открытому гробу приближались осужденные. Впереди шагал бодро, с высоко поднятою головою, блестя на солнце сединою непокрытой головы, в сером армяке, Цыклер, претендент на трон всея Руси и личный соперник того, который с высоты своего седла измерял противника – с гордой головы до пят рваных лаптей.
В глазах царя блеснул ужасный огонь, потому что глаза его встретились со смелыми, вызывающими глазами Цыклера – и последние не потупились. Петр с глухой злобой так жестоко сжал ногами бока своего коня, что сильное животное не выдержало и встало на дыбы.
Глаза Цыклера упали на гроб, на ужасное лицо мертвеца… “И я скоро таким буду, - молнией пронзила душу мысль. – Да и он, тот, на коне… таким же будет…”
За Цыклером, с трудом передвигая ноги, шел старик Соковин с белою, как первый снег, бородою. Казалось, он ничего не видел, ибо мысль его блуждала в прошлом. Он слишком стар, чтобы жить настоящим, или заглядывать в будущее: его настоящее – сухое перекати-поле, зацепившееся за чей-то могильный крест на старом кладбище, а его будущее – вот оно! – за ночь сколоченная из белых осиновых досок высокая плаха, а под нею – раскрытый гроб с истлевшим мертвецом, его старым другом, которого он когда-то целовал в эти уста, превратившиеся теперь в ужасные черные впадины. Соковин и не взглянул на этого великана, который с высоты своего черкесского седла пожирал старика огненными глазами. Что ему до великана! Что ему до плахи! Что ему гроб! Он и не то видал на своем веку: он напомнит, как Москва, словно кадила, курилась дымом костров, на которых жгли раскольников за их веру. Он помнит, как в страшных мучениях умирали в земляной тюрьме, тоже за веру, его сестры-красавицы, боярыня Морозова и княгиня Урусова… Сестры были молоды и прекрасны, как алые цветочки. А он что! Сухая трава. Звякая цепями, подошли и остальные осужденные. Вооруженные преображенцы оцепили их живою цепью, словно кольцом исполинской змеи.
По знаку царя барабан забил глухую дробь. На плаху взошел дьяк с бумагой и, когда оборвалась дробь барабана, дьяк стал читать:
- По указу его царского пресветлого величества… Толпа обнажила головы. Дьяк вычитывал вины осужденных…
- Погоди! – глухо проговорил Цыклер. – Я не все сказал… Дай очиститься перед смертью.
Он глянул на царя. Царь движением руки остановил дьяка.
- Говори, Ивашка, - буркнул он Цыклеру. – Сказывай все свои вины всенародно.
- А вины мои таковы, - начал тот, не глядя на плаху. – Перед первым крымским походом царевна Софья Алексеевна призывала меня и говаривала часто, чтоб я с Федькой Шакловитым над тобою, государем, учинил убийство.
- Сестра Софья? – глухо спросил Петр, и лицо его сделалось страшным.
- Она, великий государь.
- Ну… Что ж?
- Да и в Хорошеве, государь, в нижних хоромах, призвав меня, царевна в окно говорила мне про то же: чтоб с Федькою над тобою убийство учинил, а я в том ей отказал. И за то царевна на меня гневалась, и послала в крымский поход, а как я с крымского похода пришел, и она мне о том же убийстве говаривала и сулила Дмитровскую деревню, а я ей опять отказал.
Он умолк. Царь, видимо, ждал новых признаний и налитыми кровью глазами обводил оцепеневшую толпу… “Какова сестрица!” – казалось, говорили эти сверкающие глаза.
414

- Ну-ну! Еще что?
- Не знаю, государь… Я отказал ей… А что Милославский, - Цыклер невольно глянул на ужасного мертвеца, - Милославский был ко мне добр.
- Добр? – зловеще спросил Петр.
- Добр… он…
- Га! Добр! Так поцелуйся же с ним.
Цыклер стоял неподвижно.
- Обнимись и поцелуйся!
Цыклер не двигался.
- Вершить! – громко сказал царь. – Начать с него, с Ивашки.
К Цыклеру подошли палачи – их было четверо – и повели на плаху. Цыклер выпрямился, оттолкнул палачей, и сам взошел на возвышение. Он был бледен, губы его дрожали, но в глазах сверкнула последняя энергия.
- Православные! – крикнул он. – Рассудите меня…
Но грохот барабана заглушил его речь.
Палачи, как звери, накинулись на него, и повели на плаху. Их оказалось уже не четверо, а человек шесть. Брошенного на плаху Цыклера растянули кругом и держали за руки и за ноги. Палач, державший громадный топор, двумя ударами отсек у несчастного обе руки. Багровые струи крови потекли ручьями по белым, покато положенным доскам плахи и стекали на стоявший под плахою гроб Милославского, окрашивая седую бороду покойника.
- Бросай мертвые руки в гроб! – крикнул царь. – Пускай обнимут друг друга.
Палач бросил отрубленные руки прямо в лицо мертвому Милославскому.
- Верши дальше! Руби ноги!
Коренастый и широкоплечий палач, “боец” из Охотного ряда, еще выше занес свой исполинский топор, которым он, хвастаясь перед мужиками Охотного ряда, с одного размаха перерубывал собак надвое. Цыклер закрыл глаза. Топор сверкнул и грохнул об живое тело мученика. Правая нога страдальца отскочила от туловища и повисла на цепи, сковавшей ее с левой ногой.
- Ах-ах! – прошел ужас по толпе.
- Что! Ай да Сенька! – пробежал ропот одобрения среди молодцев Охотного и Обжорного рядов.
Снова сверкнул топор и отделил левую ногу от туловища. Обе ноги, звеня сковывавшей их цепью, свалились в гроб Милославского, в который продолжала стекать кровь Цыклера.
- Верши голову! – прорезал воздух металлический голос царя.
Несчастный страдалец был еще жив. При последних словах царя он открыл глаза и глянул на своего мучителя. Во взгляде этом не было ни угрозы, ни жалобы, ни даже укора, но он был так страшен, что заставил вздрогнуть даже Петра. Еще раз страшный топор сверкнул в воздухе, и отделенная от плеч голова с судорожным подергиванием еще несколько раз повела огромными белками и застыла точно восковая. А кровь все продолжала литься в гроб Милославского.
- На бердыш изменничью голову! – раздался тот же металлический голос.
Один из стоявших у плахи стрельцов взошел на эшафот и воткнул голову казненного на бердышное копье, поднял его точно знамя.
- Кидай наземь изменничье тулово!
Окровавленное туловище Цыклера, без рук, без ног и без головы - грузно упало на
землю с высокого эшафота. Свиньи, запряженные в гроб Милославского, сначала, было, испугались этого падающего тела и шарахнулись в сторону, но тотчас, почуяв добычу, накинулись на труп Цыклера и стали его жадно пожирать, неистово чавкая и кусая друг
415

дружку.
- Алексей! – снова раздался металлический голос. – Видишь?
Ответа не последовало. Мертвая тишина сковала всю площадь. Слышно было только, как свиньи чавкают.
- Алешка Соковин! – повторил царь окрик громче прежнего. – Видишь?
- Вижу, - был тихий ответ.
- Иди же на плаху… Возьмите его – вершите!
Палачи и Соковина повели на плаху. С высоты эшафота старик обвел спокойным взором толпу и стал креститься и кланяться земле на все четыре стороны.
- Простите меня, православные!
- Бог простит… Бог простит… - заволновалась толпа.
Петр грозно окинул взором площадь.
- Молчать!
Соковин встал, запачканный кровью Цыклера.
- Поцелуйся с другом искренним! – снова раздался металлический голос. – Поднеси к нему изменничью голову!
Стрелец приблизился к Соковину с головой Цыклера и нагнул ее.
- Целуй!
Соковин поцеловал искаженное лицо мертвеца.
- Прими последнее целование, во Христе брат мой! – тихо прошептал он.
Палачи и его растянули на плахе… И с ним было то же, что и с Цыклером.
- Будет! Довольно, слишком довольно крови…
Кончена была казнь, и обезглавленные тела на санях, гроб Милославского на тех же свиньях – все это было перевезено к Лобному месту, где когда-то лежали кровавые куски тел, изрубленных в майские дни.
Тут стоял высокий столб, сходный с тем, на котором были начертаны “подвиги” надворной пехоты царевны Софьи.
У вершины этого столба торчало пять острых спиц. На каждую воткнули по голове. А тела вместе с полуистлелым Милославским разложили внизу вокруг столба.
Долго лежали и тлели здесь трупы, наполняя смердом воздух, вызывая в душах людей ужас.


XXXIV

Петр понимал, что подстрекало Цыклера, честолюбивого, хитрого иноземца, обиженного успехом кое-кого из его братии, позднее приехавших на Москву, но опережающих в карьере старого заговорщика и предателя. Царь видел, что старик Соковин был наведен на мысль об убийстве под влиянием Софьи и ненавистью старовера-капитоновца к царю-новоделу… Чтобы очистить воздух, он сослал подальше от Москвы  всю семью Цыклера, весь почти род Соковина и Пушкина.
И, совершив жестокое дело возмездия, Петр уехал в чужие края учиться, чтобы просветить потом свой край.


XXXV

Софья услышала угрозу, поняла намек. Но не только отдаленные угрозы – самая опасность влекла ее, как влечет порой человека темная бездна, по краю которой идешь,

416

чуя замирание сердца.
Правда, перед отъездом Петр позаботился, чтобы в Москве не осталось ни одного стрельца. Все полки были разосланы на службу по разным окраинам.
В слободах остались только жены и дети стрелецкие, чего не было никогда.


XXXVI

Ранее у стрелецких сборных изб, осененных деревянными вешками, “каланчами”, постоянно толпились стрельцы со своими женами, такими же нетрезвыми и буйными зачастую, как и их мужья.
Больше всего стрелецких полков, до восьми, проживали одним ядром в Замоскворечье, на юг от Кремля.
Целые посады, потом ставшие улицами, были застроены жилищами стрельцов. Большие, богатые храмы высились тут, построенные на пожертвования разгульных, но набожных и щедрых ратников-купцов.
Вешняки, Калужская площадь у самых ворот и вся нынешняя Калужская улица были сплошь заселены стрельцами.
В Земляном городе, у Пимена, что в Воротах, у святого Сергия в Пушкарях, у Троицы, где поднялась потом Сухарева башня, в память верного Петру Сухаревского, наконец, у святого Николая в Воробине и за Яузой, на Чигасах – везде раскинулись стрелецкие слободы! Из Чигиринского похода двадцать две тысячи человек вернулись в Москву.
Всего девятнадцать полков насчитывалось стрелецкого войска в Москве, то есть пятнадцать тысяч мушкетов. В каждом полку находилось от восьмисот до тысячи строевых. А сто тридцать лет назад к концу царствования Грозного их насчитывалось меньше двух тысяч воинов.
В разных областных городах: в Астрахани, Казани, Курске, Владимире, Галиче, Беливе – были свои стрельцы – но главную роль играло московское войско.
Всякую службу служили государям стрельцы.
Пока не появились на Руси иностранцы, которых особенно много выписал Алексей, пока не было рейтар и пеших солдат, набранных Михайлом и сыном его – Тишайшим царем – стрельцы отважно и стойко дрались и дома, и в чужих пределах, куда приходилось идти под царскими знаменами.
Но постепенно выправка и отвага их пропадала. Больше была им по душе думная, городовая служба, охрана царских выходов, прислуживание послам иноземным, сторожка на площадях, у рогаток, при городских воротах и у проезжих застав, где, кроме вороватых, лихих людишек, не было других врагов, а выгоды набегало немало.
Еще больше распустилось это войско, когда, пользуясь заслуженными раньше вольностями и льготой стрелецкой, те, кто посмышленнее из них, принялись за торговое дело, втягивая понемногу и остальных товарищей  в свои интриги и купеческие дела. Покупая большие, богатые лавки в гостиных рядах, стрельцы умело наживались сами и давали нажиться товарищам.
Привольная, безбедная жизнь, отсутствие постоянных учений, как это было
принято в пехотных солдатских и иноземных полках, дружное, стойкое единение – все это создавало особый нрав у московских стрельцов.
Чванные, наряженные как напоказ, незнакомые с новой боевой наукой, отвыкшие от железной дисциплины, обычной в регулярном войске, стрельцы являли собой нечто среднее между преторианцами древнего мира и наемными воинами, наводнившими Европу, особенно после тридцатилетней войны. И раньше  трудно было полковникам,
417

пятисотенным и пятидесятникам стрелецким справляться со своими подчиненными. А тут после бунта Стеньки Разина в 1672-ом году были сведены в Москву и причислены к городовым стрельцам все самые опасные бездельники и шатуны из астраханского войска.
Расчет на то, что московские, более спокойные товарищи, хорошо повлияют на астраханцев, не оправдался. Напротив, астраханцы быстро заразили своим вольнолюбием и бунтарством сдержанные до тех пор стрелецкие полки.
Еще при Алексее бояре, правившие Стрелецким приказом, умели кое-как справляться с этим буйным народом. А при кротком, не любящем крупных расправ Федоре, князь Юрий Алексеевич Долгорукий и сын его Михаил, не знали, как и управляться с распущенными ратниками.
Только Стремянный полк, приближенный к царю, выезжавший на его охрану верхом на конях из конюшен государя, и сохранял еще кое-какой порядок в службе.
Но и он, заражаясь общим недовольством, открыто нередко роптал на обиды и притеснения, какие терпит от своих полковников и голов.


XXXVII

Родимице даже стало казаться, что дочь совсем приходит в разум, что рассудок, потерянный ею в застенке Преображенского приказа, снова возвращается к ней. Мелася опять заговорила о детстве, припоминая мельчайшие подробности – игры, шалости, как будто бы это было вчера. Ей страстно захотелось видеть родину, воротиться домой. Родимице стало казаться, что родные места, родное небо возвратит ей потерянную дочь, что вдали от Москвы она забудет те ужасы, которые преследовали ее в последнее время.
Мелася неотступно просилась домой и мать решила исполнить ее просьбу, тем более что и ее саму потянуло на родину: ей хотелось, чтобы кости ее легли в родную землю. Когда это решение созрело у нее окончательно, она отправилась в келью царевны Софьи Алексеевны, чтобы сказать о своем решении и просить милости отпустить ее с дочерью на родину.
Она нашла царевну в радостном возбужденном настроении. Когда Родимица осторожно попросилась, царевна выслушала ее милостиво и только таинственно заметила:
- Все, все, Федорушка, сделаю для тебя ради твоей верной службы, ради памяти князя Василия, привезшего тебя из неволи, только погоди малость: коли великое дело милостию Божиею совершится – и я тебя отправлю в твою Черкасскую землю с почестию, о какой у тебя и на уме нет.
- Какое же такое великое дело, матушка-царевна? – спросила Родимица.
- А помнишь гадалку Волошку? – загадочно спросила в свою очередь царевна.
- Гадалку-то?
- Гадалку.
- Как не помню, матушка!
- А помнишь, что она пророчила мне? Что в воде-то видела?
- Ох, помню… Да слово-то мимо прошло.
- Нет, не мимо, Федорушка: скоро-скоро мне на державстве опять быть, да одной
уж.
- А царь-то, что ж, матушка-царевна?
- Сокол наш ясный далеко улетел за море и не вернуться ему уж в родное гнездо.
Царевна сказала это, понизив голос, но с особенною силою! Постельницу это известие поразило.
- Как же так, царевнушка? Где ж он?
- А и невесть где, словно в воду канул.
418

Родимица не знала, что и сказать. Она ждала разъяснения непонятных слов Софьи. Та не замедлила поведать ей все, так как находилась в возбужденном состоянии и очень хотела перед кем-нибудь высказаться, а тем более пред своей старой напарницей, от которой она не таила ничего. Она начала так:
- С первоначалу ведомо тебе, улетел наш сокол за море – жар-птицу искать, что твой царевич Иванушка-дурачок, как в сказке сказывается. Надел на себя шапку-невидимку, сапоги-скороходы, сел на ковер-самолет – и был таков. И прилетел он в Галонскую землю, в град Амстердам, и оттудова – в некую деревеньку, Сардамом прозывается, где корабли строят. Ведь он помешался на кораблях. Ну, и появился в этой деревеньке русской земли плотник – Петр Михайлов прозывается.
- Кто ж этот Петр Михайлов будет, матушка? – спросила Родимица.
- А сам сокол ясный в плотники записался… Ну, и живет у кузнеца в коморке, ходит по плотникам да слесарям, пьянствует с ними – и никому невдомек, что это царь всея Руси. До чего довел себя с пьянства!
- Точно, матушка-царевна, пьянство до добра не доведет, - соболезновала старая постельница.
- А ты слушай, Федорушка, - продолжала Софья, - пьет это он там, в мертву глотку, шляется по кабакам, а никому и неведомо, что это царь. Да приключись такой случай: живет в той деревушке, в Сардаме, один старый плотник, немецкой же породы голанец, а сын его, голанец же, у нас корабельным плотником служит, и нашего сокола-то видывал и знает самолично. Так сей голанец возьми да и отпиши своему родителю в Сардам, что к вам-де, в Голанскую землю, едет сам царь с посольством, да и приметы сокола приложил: длинен-де, что коломенская верста, череп как эфиоп, либо мумия царицы Кат, и головой с пеною трясет – сама ведаешь – и рожа у сокола кривляется, и рукой-то размахивает, чтоб кого дубиною хватить, да и бородавка на щеке. А старик-то голанец неграмотен живет – возьми и понеси в кабак к знакомому целовальнику, чтобы по грамотству своему вычел ему сыновнюю грамоту. Ну, мать моя, и читают они. На ту пору, шасть в кабак наши плотнички, что царь взял с собою учиться у голанцев плотничному рукомеслу – диви, у нас на Москве нет своих плотников! А с плотниками-то сам сокол – тоже в кабак… Это царь-то, государь всей Руси!
Родимица только головой качала.
- Ну, Федорушка, а ты слушай: мне все это один человек рассказал, который тоже был за морем. Ну, влетел в кабак наш сокол ясный… Голанцы глядь – у них это странно, чтобы незнакомец головой тряс. Присмотрелись – у него бородавка на щеке. Он! Все сознали его! Сором-то какой на всю Русь-матушку: царь, а и одежонку всю пропил, в плотники записался. Стыдно было и имя-то свое царское объявить, так его Петрушкой-плотником и величают, да не Алексеевичем (слава Богу, хоть батюшково имя не срамит, по крайности нам не стыдно), а Михайловым назвался… Вот, мать моя, как узнали в Сардаме, что это не простой плотник, а царь, так уличные робятки и ну метать в него камнями да грязью – насилу отбился… Что ж и не сором это?
- Ну и бежал из Голанской земли, несолоно хлебавши, - закончила свой рассказ царевна.
- Куда же бежал, матушка?
- А в Аглицкую землю, за другое море – и там набередил.
- Что так?
- Указал своим молодцам мертвечину жрать – мертвых людей есть.
- Что ты, матушка-царевна! Страх какой!
- Что ж мудреного! От пьянства человек взбесился.
- Ну, и как же, матушка?
- Знамо – прогнали гадушку и из Аглицкой земли.
419

- Куда ж потом?
- Убег в Цесарскую землю, да там и след его простыл.
- Как так?
- А нечистый его ведает: либо в немецкую веру перешел, либо от винища подох, а уж на Москве ему не бывать царем. Да и стрельцы не хотят его.
- Что стрельцы, матушка! – возразила Родимица. – Их песенка спета.
- Как спета?! – горячилась Софья.
- Да где они, матушка? На Москве их только след остался – стрельчихи да стрельчата, а сами стрельцы, слышь, в Азове да в Таганьроге на земляных работах, а остальные у нас – в гетманщине.
- Ты, я вижу, Федорушка, стара стала, плохо видишь, - самодовольно заметила Софья.
- И точно, матушка, стара я стала, - вздохнула Родимица, - оттого и на покой прошусь.
- Окажи милость, дам покой, - задумчиво сказала царевна, - постели мне постель в последний раз. Когда царицей буду да из-под венца пойду – тогда иди на все четыре стороны.
Родимица недоверчиво покачала головою.
- Ты не веришь? – задорно спросила Софья.
- Изверилась, - был ответ. – А когда-то и я верила.
- Так знай же – стрельцы идут к Москве.
- Что ж толку?
- Как что толку?
- Их потешные не пустят.
- Не говори, Федора: без своего сокола и потешные, что куры мокрые – стрельцы их голыми руками заберут.
Родимица продолжала качать головою.
- Что качаешь? – не вытерпела Софья.
- Не верю.
- Ах ты, Фома неверный!
- Не поверю, матушка, пока не увижу.
- Ну, слушай же! – разгорячилась Софья. – Ты говоришь, что стрельцы под Азовом стоят?
- Под Азовом.
- Ан нет! Слушай-ка: сейчас сестра Марфа прислала певчего к моей постельнице, к Вере Васютинской…
- Это Демушку-певчего? – перебила ее Родимица.
- Демушку. А что?
- Ох, матушка, наживем мы беды с этим Демушкой.
- Что так?
- Верка-то…
- Васютинская?
- Она самая… о-ох!
- А что, Федорушка?
- Али не заметила?
- Не заметила ничего… Что такое?
- Да пузо-то у ней на нос лезет.
- Как пузо?
- Да тяжела.
- Что ты?
420

- Верно слово, беременна, почти на сносях.
- А матушка! – удивилась Софья. – От кого же?
- Да все от Демушки… Я давно замечала… А нехорошо, если девка в монастыре отродится: на тебя, матушка, покор будет, твоя постельница.
Софья задумалась.
- Хорошо, я разберу это дело, - сказала она, помолчав. – Ишь ты, хохлушка! А какая, кажись, скромница.
- Что делать, матушка! Дело молодое…
- Правда, Федорушка… Так к чему: сестра Марфа и велела сказать Верке через Демку – у нас-де на “верху” повелось: хотели, было, бояре, из наших, маленького царевича удушить, чтоб совсем извести Нарышкиных. Только его подменили, а его платье на другого ребенка одели – царица узнала, что это не царевич, сыскала царевича в другой горнице, так бояре-де царицу по щекам били. А об царе сказывали: “Неведомо жив, неведомо мертв, а вернее того, что его не стало, так надо-де о царстве помышлять, и для того де по стрельцам указ послан, чтоб шли царевну на державство ставить”
Родимица сосредоточенно молчала, как бы к чему-то прислушиваясь.
- Так вот каки вести, Федорушка, - закончила Софья.
- Дай-то Бог, - вздохнула старая постельница. – Только, может, это одни разговоры.
- Где разговоры? Стрельцы уж у Воскресенского. Не нонче-завтра в Москве будут. Так-то, Федорушка! Тогда вот я и отпущу тебя, когда ты нам свадебную постельку постелешь.
- Ох, матушка! Уж и свадебную!
- А то как же? Ты скажешь – я стара? Правда, не молоденькая девчонка: уж за сорок наберется… Так что за беда? Не одним молоденьким венцы златые куются.
- Оно так, матушка, какая еще твоя старость?.. Вон я, старая да окаянная, и то у своей дочери родной жениха отбивала… О-ох, горе мое!
- А что Сунбулов? – спросила ее царевна.
- С горя, матушка, да с печали постригся.
- Что ты, Федора!
- Истину говорю, царевнушка золотая: сама видела Максима в чернецком клобуке.
- А в каком монастыре постригся?
- В Чудове… Слышала я в ту пору, как царь еще здесь был, сказывали: пришел в Чудов государь к обедне, а после обедни и видит, что все чернецы подошли к антидору – один токмо не подошел. Царь и спросил: “Кто этот чернец, что антидора не берет”, - “Сунбулов был на миру, - говорят, - Максимом звали, дворянин, а после боярство получил от царевны-де Софьи Алексеевны за то, что вместо Петра - Ивана-царевича на царство выкрикивал на Красном крыльце”. Царь и позови его к себе. ”Для чего ты, - говорит, - не подошел к антидору?” – “Не желал, - говорит, - пройти мимо тебя и поднять на тебя глаза”. А царь и велел ему идти к антидору, а после того вдругорядь подзывает его к себе и говорит: “Отчего-де я тебе при выборе на царство не показался?”
- Так и спросил? – полюбопытствовала Софья и вся вспыхнула.
- Так и спросил, сказывают.
- А тот что?
- А тот и говорит: “Иуда, - говорит, - за тридцать серебренников предал Христа,
будучи его учеником, а я-де твоим учеником никогда не бывал: то диво ли де, что я тебя предал, будучи мелким дворянином, за боярство!”
- Ишь, к кому прировнял! Ко Христу! Пьяницу-то! – снова вспыхнула Софья. – Постой, Федорушка, а как же Фома… Ты хотела его променять на…
- У меня и муж был, матушка, погиб, и то по смерти я решилась променять его на Фому, но Фому на Максимушку сам Бог велел.
421

- А где Фома?
- Говорят, стрельцы его видели под Азовом. Тоже погиб.
В это время в дверях кельи показалась молоденькая черничка в черной монатейке, красиво оттенявшей белое личико, с черными, воронова крыла, волосами.
- Ты что, Верушка? – спросила ее царевна.
- От государыни царицы Евдокии Федоровны прибыла ее постельница спросить о твоем здравии, - прощебетала хорошенькая сероглазая черничка.
- Добро, Верушка, кликни ее сюда, - отвечала царевна. – Ах, постой, постой, Верушка! – спохватилась она. – Подь сюда поближе.
Черничка проворно и с веселой улыбкой подошла к царевне. Та внимательно осмотрела ее с головы до ног.
- Это новая монатейка на мне, матушка-царевна, - прощебетала черничка, видимо, избалованная своей госпожой.
- А повернись-ка, стрекоза, боком, - сказала Софья. – Сидит хорошо.
- Чаю, и с боку хорошо, - сверкнула “стрекоза” своими белыми зубами и повернулась.
- Хорошо-то оно хорошо, - сказала, улыбаясь, Софья. – Да вот тут что-то неладно, – и царевна тронула девушку за живот. - Охо-хо! Ты, кажись, много гороху наелась – вот тебе пузо и вспучило, - заметила она лукаво, ощупывая свою молоденькую постельницу.
Яркая краска мгновенно залила белые пухленькие щечки чернички.
- А! Каков горох-то! Уж не Демушка ли, певчий, накормил тебя этим горохом? – продолжала царевна, качая головой.
- Матушка, прости! – заливаясь слезами и падая на колени, заголосила Вера Васютинская. – Ох, прости. Я люблю Демьяна.
- Добро. Добро! После поговорим…
- Матушка! Я ненароком!
- Добро, добро!..


XXXVIII

- Смотри за царевною Софьей Алексеевной, да смотри, Федор Юрьевич, хорошенько смотри, чтобы порухи какой не было. Гляди в оба, чтобы она никаких сношений за монастырскими стенами не заводила. Знаю я ее необычайно. И сидя в Новодевичьем, сумеет она наделать много бед. Не пускай к ней никого из чужих, да и за другими царевнами присматривай, и на них много полагаться нельзя. Хитрый народ эти бабы, сумеют они пойти против кого угодно. Сестрам не позволяй ездить в монастырь во всякое время, как это велось прежде, пусть приезжают только дважды в году: в Светлый праздник и в храмовый, да разве в случае тяжелой болезни Софьи Алексеевны дозволь им побывать у нее, но и тогда не оставлять без присмотра. Молельников, как только служба кончится, а пуще всего баб тех, тури из монастыря вон, а кого в чем заподозришь, того тут же хватай. Особенно не допущай в монастырь певчих. В церкви они поют “спаси от бед рабы твои”, а на паперти денег дают на поминки, - наказывал Петр Ромодановскому при
отъезде своем за границу.
- Положись на меня, великий государь, все без тебя по монастырю в порядке будет, - самоуверенно успокаивал Петра будущий князь-кесарь и будущий грозный начальник Преображенского приказа.
- Кроме словесных наставлений, царь дал Ромодановскому еще и письменные приказы, где, разумеется, указывалось, что последнему будет плохо, если поступит против государственной воли.
422

Уехал царь в чужие земли, крепко положившись на Ромодановского, и сторожил Ромодановский царевну усердно, приглядывался, прислушивался ко всем, приходившим в монастырь, расспрашивал и разведывал, хватал тех, которые казались ему подозрительными, и вообще, исполнял царские наставления со всевозможной добросовестностью, хотя подчас и становилась ему тяжела его слишком заботливая, беспокойная жизнь.
Сидел однажды Ромодановский у окошка своего жилья, отведенного в монастыре, и поглядывал на монастырский двор. Перед ним то пройдет, еле плетясь, древняя старуха, с потупленными глазами, бормоча что-то себе под нос, то живо шмыгнет молоденькая беличка, в остроконечной, черной шапочке, и стыдливо, будто невзначай, вскрикнет, увидев здоровенного князя-стольника, и плутовато улыбнется.
“Ведь вот, поди, - думал Ромодановский, глядя на расхаживающих взад и вперед по монастырскому двору монахинь и беличек, - живи они мирянками, такой бы свободы имели, ходили бы они под фатою, да укрывались от мужчин, а тут знай себе расхаживают промеж народу. Выходит, что в монастыре им вольготнее, чем было бы в супружеском или родительском доме. Да и к чему теснить люд Божий? Долга ли вся-то наша жизнь – а жить каждому хочется”.
Так думал стольник, не отличавшийся прытким умом, но, как видно, рассуждавший раз толково.
В ту пору куренье табаку было не в ходу. По патриаршим и царским указам “чертовое зелье” находилось еще под запретом и за попытку курить, или, как тогда было принято, можно было поплатиться отрезкою носа, а потом стольник, не имея чем бы себя занять, робко свесившись за окошко, поплевал вниз, да и мурлыкал вполголоса какую-то заунывную песенку.
- Эй ты, тетка! – вдруг, встрепенувшись, крикнул он, завидя шедшую по монастырскому двору карлицу. – Куда ты бредешь?
- К государыне царевне, милостивец, - бойко отвечала карлица, подняв к Ромодановскому свое безобразно-добродушное лицо.
- А от кого?
- От сестрицы ее, царевны Марфы Алексеевны.
- А как зовут тебя?
- Авдотькою, кормилец, Авдотькою.
- А что в узле тащишь?
- Стряпню, государь боярин.
- Ну, иди с Богом! – снисходительно проговорил Ромодановский.
- Да что, светик мой, караульные твои не хотят меня пропущать, больно уж тебе, что вздумала жаловаться карлица, ободренная обходительностью царского стража.
- Ничего, тетка, тебе ходить можно, я велю пропускать тебя. – И, свесившись снова в окошко, князь-стольник принялся от скуки за прежнее занятие.
“Пусть себе ходит! Нужно же чем-нибудь и царевне попризаняться! Не все же ей спать или сидеть, сложа руки”, - думал Ромодановский.


XXXIX

Действительно, по приказанию царевны Марфы кормилица несла Софье Алексеевне стряпню, что означало в старину, между прочим, и женское рукоделие.
С беспокойством Софья стала перебирать присланную ей от сестры посылку, где лежали узоры для вышивания, мотки, нити бисера и бусинки, бархат, парча и атлас. Нашла она и письмо от Марфы. Из этого письма она узнала важные вести, которые дошли
423

до ее сестер от ходивших к ним на “кормки” стрельцов. Кормки бывали у царевен по девяти раз в году, а у царевны Марфы по четыре раза. Происходили они в дни поминовения покойных их родителей и, таким образом, в кремлевские терема набиралось каждый раз всякого бабья не менее двух сотен. У кормках сытно: в скоромные дни подавали студень, говяжьи языки, гусиные ножки, ветчину, куриц, кашу, караваи, пироги с говядиною и яйцами. В постные дни – рыбу астраханскую, паюсную и свежую икру, соленую буженину, тешки, снетки, кашу с рыбой, с грибами, подносили также вдоволь вина, пива и меду. Всего боле сотни собиралось на эти кормки стрельчих, которые свели близкие знакомства с постельницей царевны Марфы Анною Клушиной и Анной Жуковой, и через них до Марфы дошли вести о тех событиях, о которых не знали еще бояре-правители, назначенные уехавшим в чужие земли царем ведать и вершить государственные и земские дела.
Лицо царевны-узницы просияло радостью. Когда из подосланного ей Марфой письма она узнала, что стрельцы, отправленные после азовского похода на литовскую границу, не захотели туда идти, из них сто семьдесят пять человек убежали в Москву и здесь громко заговорили против бояр-правителей.
- Житья нам не стало! Сперва он только пристал к немцам, а теперь и сам их всех в сторону, а между тем, мучают они нас непосильною службою, да никогда не бывало прежде “фортециями”, а по милости бояр три года мы скитаемся в походах. Такое наше житье при царе Петре! Нужно опять посадить ее на державство, будет нам повольготнее.
Узнав об этом из письма сестры, царевна схватила перо и принялась писать:
“Постоять бы стрельцам за меня, а я службою их не забуду. Жаль мне их, бедных, изруби их всех бояре”, - отвечала письмом Софья на извещение Марфы о начале волнения между стрельцами, и карлица понесла этот ответ своей царевне.
Князь-стольник продолжал смотреть по-прежнему на монастырский двор, и низко поклонилась ему Авдотька, проходя мимо него.
- Приходи, тетка, и в другой раз! – сказал ей почему-то особенно благодушный в этот день Ромодановский. – Пропускать я тебя уже велел.
- Благодарствуем, кормилец, благодарствуем, - бормотала карлица, спокойно вышла из монастыря, охраняемого у ворот сильною воинскою стражею.
Письмо Софьи тотчас же сделалось известно стрельцам, и они поспешили к Москве к своим полкам, остановившись в Торопцах, чтобы войти в сношения с царевною. Карлица продолжала ходить в монастырь, и через нее сестры вели деятельную переписку под самым носом оплошавшего Ромодановского, который, по обыкновению, сидел у окошка, посматривая на монахинь и преимущественно на молоденьких белиц.


XL

Куда девалась Мелася, хорошенькая крымская полоняночка? Вот она сидит на могильной плите на кладбище Новодевичьего монастыря и плетет венок из живых цветов, растущих между надгробными памятниками. Смотрит она черничкою – вся в черном, только голова ее не покрыта клобуком, а напротив, волосы заплетены в две косы, которые тяжелыми жгутами перевесились через плечи на грудь.
Занятая работой, она чуть слышно напевала грустную мелодию.
Она положила недоплетенный венок на колени и задумалась.
С тех пор, как ее освободили из застенка – в самый расцвет девичьей красоты – она очень изменилась, но, впрочем, красота ее и доселе не утратила той обаятельности, которую дало ей солнце Украины, а потом Крыма, только в глубине ее черных глаз светилось что-то странное, неуловимое.
424

Летнее солнце клонилось к западу и бросало длинные тени от деревьев и могильных крестов. Девушка взглянула на солнце.
- Скоро вечер, а никто не идет, - сказала она, разговаривая сама с собой. – Я почти и венок сплела.
Она взяла венок и стала вплетать в него голубые колокольчики.
- На чьей могиле они выросли? Помню, помню – на могиле матери… Так, так… И я без матенки в Крыму сидеть привыкла.
Она, видимо, старалась что-то припомнить или отогнать от себя какую-то мысль.
- Да, да, я не в Крыму, я не полонянка, не бранка. Мы скоро запалим костры через огонь скакать. Только где кули соломы? Ах да! Еще рано: их ночью парубки воруют.
Она снова положила венок на колени и задумалась.
- Что это все чайки кричат? На море тихо, тихо – вон какое голубое море, а они кричат… Скоро Мурза Корадат воротится из Царьграда, и мы опять поедем в Бахчисарай… Сегодня не было тучей над Чадырлагом – для того и день хороший… Ах, как кричат чайки!
От монастырских келий тихо приближалась какая-то сгорбленная седая старушка. Увидев девушку, она ускорила шаги. Это была Родимица. Она казалась уже совсем дряхлой.
Девушка заметила ее и торопливо занялась венком.
- Ты что, доню, делаешь? – тихо и ласково спросила Родимица, подойдя к дочери.
- Венок заплетаю, - отвечала та, не поднимая головы.
- Для чего венок, доню? Себе?
- Себе… Завтра Купала.
- Правда твоя, доню: завтра у нас точно Купала. Она боялась противоречить безумной дочери.
- Вот я себе венок и заплетаю.
- Заплетай, заплетай, дитятко, - подавленными в горле слезами проговорила мать.
- И буду скакать через огонь.
- Так, так, дочечка…
- А зачем же солнце остановилось?
- Нет, доню, оно не останавливалось – оно к закату идет.
Родимица опустилась на соседнюю могильную плиту и с глубокой грустью смотрела на дочь.
Девушка снова что-то припомнила и широко раскрытыми глазами смотрела куда-то вдаль. Вероятно, она припомнила то, о чем задумалась, и проговорила:
- А по калину мы не пойдем?
- По калину? Для чего, доню? – спросила мать.
- А то татары в полон возьмут.
- Здесь на Москве, дитятко, нет татар, - отвечала Родимица.
- Как на Москве? – испуганно спросила безумная.
- Да на Москве же, дитятко… Ведь ты теперь в Москве…
- В Москве! – с ужасом проговорила несчастная девушка. – Я не хочу Москвы! В Москве страшно… В Москве кровь, застенки… Я в Крым хочу, в полон! Там лучше! -
Она бросила венок на землю и с ужасом оглядывалась по сторонам. - Могилы… кресты… кладбище… Здесь страшно!
Родимица подошла к ней и, тихо взяв за руку, стала крестить несчастную дочь.
- Не бойся, доненько, - успокаивала она ее, как маленькую. – Я возьму тебя отсюда, увезу.
- Куда? В Крым? Где море, где кипарисы…
- Нет, доню, где домой, где вербы, где ты маленькой бегала…
425

- Где вербы?
- Да, помнишь, вербы в нашей леваде
- Помню… да помню… Такие высокие… и соловейко щебечет.
- Да, дитятко, и соловейко…
- И зозуля там?
- И зозуля…
Лицо безумной преобразилось. В нем светилось что-то детское, невинное. Широко раскрытые глаза смотрели куда-то в пространство: в далекое детство, на забытую родину, когда она бегала по родным лугам и заслушивалась пением птиц, всей душой внимая чудную мелодию песни… И десятилетняя крымская неволя, долгая разлука с этой милой, давно забытой родиной, Москва с ее ужасами, застенками, стрелецкою смутою и резнею, пытки в Преображенском – все это залили один светлый луч воспоминаний детства – эти вербы, соловейко, кукующая зозуля…
- А татко дома? – спросила несчастная все в том же светлом настроении.
Мать с испугом посмотрела на нее, не зная, что отвечать.
- Где татко? – с упрямством безумия настаивала Мелася.
- Не знаю, доню… Нету у нас татки, - тихо отвечала Родимица.
- Где же он? На войне?
- Не знаю, дитятко: может, к крымской неволе, а может, и совсем нет его на свете.
- А давно ты его не видала?
- Давно, доню, ох, как давно!.. Ото как тебя и Федору татары угнали в Крым…
- Помню! Помню! Мы тогда у лузы калину ломали, - прервала девушка.
- Да, так… Тебе и Федоре пошел тогда либо пятый, либо шестой годок… И других тогда из нашего города угнали басурманы – много угнали.
- Из какого города?
- Из Прилук, доню.
- Так я из Прилук родом?
Эти вопросы она делала, видимо, вполне сознательно. Казалось, что рассудок снова возвращается к ней.
- Из Прилук, - отвечала на ее вопрос мать. – Там, в Кустовцах, у нас и будынок был.
- Помню, помню… И будынок, и сад, и леваду… И мы с Федорой в Удае купались.
- Так же, так.
- И нас Родимчинятами дразнили?
- Да, Родимчинятами ж… Вашего батька звали Родимец – оттого и вас по отцу называли.
- Ну, так что ж было, когда нас угнали татары?
- Что было? Известное дело – мы так убивались, что и свету Божьего не видели… Сколько лет плакали об вас! Сколько раз батько – он был сотником в Приказном полку, у Горленка… Ходил и в самый Крым, до Акмечети, а все вас не находил.
- А я и в Акмечети жила, и в Бахчисарае… В Бахчисарай меня привез Корадат-мурза: он купил меня у Тугай-бея… Я тогда была уже большенькая, подлеточек…
Далекое прошлое все осветилось перед нею: и ее родной дом в Кустовцах, и вербы в леваде, и поросший осокою и камышами Удай, и стройные тополи и кипарисы Бахчисарая, и в туманной дымке дали – Чадырлага.
- А я и не знала, что мой татко был тогда в Крыму, - задумчиво проговорила она.
- Да, был.
- А Федору тогда в Кафу увезли, а оттуда ее в Царьград продали – самому падишаху, говорили… Как я плакала тогда по ней!
- А мы-то как плакали!.. Потом твой отец ходил со своим полком и с царскими
426

войсками – с князем Василием Васильевичем Голицыным под Чигирин… Несчастный это был поход!
- А что?
- Отец уж оттуда не воротился.
- Его убили там?
- Нет. Сказывали потом, что его турки в полон взяли, и с  другими казаками на свои галеры угнали в тяжелую неволю…
- На галеры! – встрепенулась девушка. – Теперь я все припоминаю… Так ты говоришь, что моего отца звали Родимец?
- Родимец, доню.
- Помню… помню… Море голубое помню и на нем турецкие галеры… Они пристают у города Козлова, а одноглазый Ибрагим-старик вывел на рынок продавать – меня и других полонянок, да хлопчика, что звали Пилипком… А чайки кричат над морем у берега, так кричат! И подходит к ним московский боярин, чтоб выкупить нас…
Родимица стояла бледная. Губы ее нервно дрожали.
- Это был Сухотин, - как бы про себя сказала она.
- И Максим Сунбулов, - добавила девушка.
Мать со страхом взглянула на нее, но промолчала… “Слава Богу… кажись, забыла то… запамятовала, - подумала она с дрожью, припоминая то ужасное - застенок, пытку…”
- Как кричали чайки! – продолжала девушка, вся охваченная воспоминаниями прошлого. – И море было такое синее. Пристали галеры к берегу, а из галер выгнали много-много казаков-невольников, все скованные, и их турки били ремнями… Казаки узнали нас, бранок, и некоторые подходили к нам, расспрашивали, откуда мы… Вот тут они сказали и об чайках, причем они так кричат… Сухотину сказали… Помню! Помню! Они сказали: “Это чайки кричат над мертвым казаком: его недавно турки выбросили в море, и его прибило к берегу, и чайки садятся на него, чтоб клевать его тело…” Говорили, что зовут казака Родимцем, что был он сотником у них…
- Родимцем! Сотником! – сдавленным голосом проговорила Родимица.
- Родимцем. Помню, помню… Да, так, Родимцем…
- Маты Божия! Это был твой отец! О-о!
Родимица горько заплакала. Хотя она давно примирилась с мыслью, что мужа ее нет на свете, что если он и не погиб, то мучается в вечной неволе, проданный куда-либо очень далеко, завезенный в италийскую, либо в шпанскую, либо в арапскую землю, откуда уже ни для кого нет возврата, однако, когда из слов дочери она убедилась, что тот, кого она давно оплакала, действительно погиб, что непогребенное тело его носилось по волнам моря, и хищные птицы клевали его – она почувствовала такую жгучую боль, как
будто вот только теперь она потеряла его… В глубине души все эти долгие годы, что жила она в Москве, в постельницах у царевны Софьи – в глубине души все еще таилась смутная надежда (надежда – самое живучее в нас чувство), что, каким-нибудь чудом он воротится, как воротилась ее дочь, что так или иначе он подаст ей о себе весточку: ведь томились же иные по тридцать лет и более в неволе и потом возвращались “на тихие воды, на ясные зори”, как Самойло Кишка. Отчего же и ему не воротиться? Как не подать о себе весточки?.. И вот эта весточка дошла до нее и горем пронзила ее душу. Лучше бы уж не знать ничего: тогда хоть бы память осталась о живом и далеком. А теперь его совсем нет и уж никогда, никогда не будет!
- Так это над татком кричали чайки? – прервала дочь ее горькую думу.
- Над ним, доню.
- Вместо родных – чайки над ним плакали? А ты не плакала?
- Нет. Видишь – теперь плачу.
Совсем вечерело. В монастыре звонили ко всенощной. Мелася, как бы
427

опомнившись после продолжительного раздумья, с удивлением посмотрела кругом, что-то, казалось, вспомнила, взяла лежавший на могильной плите венок и, не глядя на плачущую мать, тихо побрела вдоль кладбища и скрылась между надгробными памятниками.
- А я думала, что она начала приходить в разум. Нет, все то же… Боже правый!
О-о! – в порыве отчаяния стонала Родимица.


XLI

Обычно московские стрельцы несли службу только летом по городам, а на зиму почти все возвращались к своим семьям, торговым занятиям и ремеслам.
Вместо стрельцов караулы несли полки: Бутырский, Лефортовский, Семеновский и Преображенский.
Вдруг в 1698-го году появилось в Москве до двухсот беглых стрельцов с Литовского рубежа из полков Гундертмарка, Козлова, Губярова и Чорного из тех полков, которые особенно были недовольны новыми порядками цыгана-царя, как бранили староверы Петра до того, как возвели его в чин антихриста.
Несмотря на крепкие караулы у ворот монастыря, где жила Софья, стрельцы сумели при помощи нищих побирушек из стрелецких баб войти в сношение с царевной. И раньше, чем беглецов изловили и выгнали из Москвы, посланных от всех четырех полков, успели передать Софье свою жалобу на новые, тяжелые, мучительные порядки. Вручили ей призыв снова стать во главе правления.
Софья как будто ожила. Ей после девятилетнего заточения стали грезиться не в далеком будущем кремлевские палаты и царский венец. Она опять стала верить, что ее желания сбудутся, и виделся ей Голицын в образе престарелого Маркиана. Царевна теперь деятельно занималась возбуждением нового стрелецкого мятежа для низведения ненавистного ей брата. Дело, казалось, шло успешно. За распутицею не было долго известий о царе, подъезжавшем, между тем, к Вене. Пошел по Москве слух, что царь за границею умер, что бояре хотели задушить царевича Алексея Петровича и до того, что били по щекам его, царевича, мать, царицу Евдокию Федоровну.
Софья, между тем, смело вела начатое дело.
Ответ был получен немедленно. Царевна отвечала:
“Вестно мне учинилось, что из ваших полков приходило в Москву малое число. И вам бы быть к Москве всем четырем полкам и стать под Девичьим монастырем табором. И челом мне бить: идти к Москве против прежнего на державство. А если бы солдаты, кои стоят у монастыря, к Москве пускать не стали, и с ними бы управиться, их побить и к Москве быть. А кто бы не стал пускать с людьми своими или с солдаты, и вам бы чинить с ними бой”.
С этим письмом поспешили стрельцы в Великие Луки, где стояли все четыре полка.
Но еще на пути, в сорока верстах от Москвы, догнала их новая посланница, нищенка, стрелецкая жена Ульяна, с новым письмом. Царевна писала младшим стрелецким начальникам:
“Ныне вам худо, а впредь будет и хуже. Идите к Москве. Чево вы стали? Про государя ничего все не слышно”.
Вот на что особенно надеялась Софья. Она понимала, она чувствовала – грозный окрик Петра нагнал трепет на самые отчаянные души. И только за его спиной, во время его отсутствия и есть надежда достичь чего-нибудь, залучив трусливых, безвольных бояр, стоявших во главе правления.
428

Расчеты царевны не оправдались.
Правда, ее письма получили все четыре полка.
После долгих колебаний стрельцы решились. Из Торопца, где в мае на короткое время были поставлены все четыре полка, их хотели послать опять в разные места.
Но ратники взбунтовались. Первыми подали пример те зачинщики, которые бегали в Москву, к Софье. Постепенно и остальные, всего две тысячи двести человек, решили идти прямо на Москву.
Если на них выйдет войско, уклониться от боя, засесть в Туле или Серпухове и ждать подмоги от донских казаков, тоже начавших шевелиться.
Бояре в Москве, узнав о большом бунте, потеряли головы.
“Бабий страх на них нашел”, - как потом выразился Петр.


XLII

10-го июня все-таки бояре-правители поручили воеводе боярину Шеину и товарищам его генералам – поручику Гордону и князю Кольцо-Мосальскому собрать войско и выступить на Ходынку. От всех четырех верных полков, стоящих в Москве, было взято по пятьсот человек. Собраны были также дворцовые ратники, недоросли, конюшенные, служители в военном снаряжении и приданы старому войску в подмогу.
Осмотрев войско, Шеин двинулся к Тушино, где стоял лагерем.
У воеводы было не меньше трех тысяч семисот ратников при двадцати пяти пушках.


XLIII

Стрельцы, идущие к Москве 17-го июня 1698-го года, табором разместились под Воскресенским монастырем. В таборе заметно было большое движение. Среди табора, на телеге, стоял седой, огромного роста стрелец и, размахивая в воздухе бумагою, что-то кричал, но его, по-видимому, никто не слушал. Ветер разносил его слова и трепал седую длинную бороду, которая ярко, точно белая кудель, трепалась на груди по красному кафтану. Великан звался Киршой Масловым, выдержавший и чигиринские походы, и оба азовских, и потерявший под Азовом своего баловня, Кудлатого Турку, ходившего вместе со стрельцами на штурм азовского вала и убитого осколком гранаты.
- Братцы! Аспиды! Да ты слушай, что царевна пишет! – кричал он во всю мочь.
- А для чего она на нас большой полк высылает? – кричали другие.
- Это не она, а потешные да немцы!
- А кто от царевны принес грамоту?
- Стрельчиха Дарья, а ей дала царевнина постельница.
- Слушай, братцы, грамоту! Аспиды!
- Да мы ее давно слышали, - возражали некоторые.
- Аспиды! – ругался Кирша.
- Кирша дело говорит! Вычитывай, что она пишет!
- Слушай, братцы, слово царевны!
- Слушай, дьяволы!
- Любо! Любо! Трезвонь, Кирша!
С трудом удалось угомонить круг, и Кирша начал читать послание Софьи.
“Вестно мне учинилось? – разносился ветром его могучий голос по всему кругу,

429

что ваших полков стрелецких приходило к Москве малое число: и вам бы быть к Москве
всем четырем полкам, и стать под Девичьим монастырем табором, и бить челом мне иттить к Москве против прежнего на державство. А если бы солдаты, кои стоят у монастыря к Москве пускать не стали, и с ними бы управиться – их побить и к Москве быть. А кто б не стал пускать с людьми своими или с солдаты и вам бы чинить с ними бой”.
Настроение духа разом изменилось. На телегу вскочил главный заводчик, десятник Зорин и тоже стал махать какою-то бумагою. Ветер трепал и его рыжую бороду.
- К Москве, братцы! К Москве! – кричал он. – Ежели и царевна, и правительство не вступят.
- Вступится! – перебивал его Кирша.
- Добро.
Взрыв хохота заглушил даже порывы ветра. Шуму табора вторил звон монастырских колоколов. Во всей картине было что-то дикое, и красные кафтаны метавшихся по майдану стрельцов, казались кровавыми.
Когда беспорядочные крики первого порыва утихли, Зорин опять овладел общим вниманием.
- Братцы! – начал он. – Надоть убрать все немецкие потроха – гнездо их, Немецкую слободу, разорив их всех, что псов со щенятами перебить…
- Любо! Любо! Перевести всех немцев!
- От их, дьяволов, православие закоснело…
- Да и боярам спуску не дадим!
- Любо! Долой бояр!
- Ладно!.. И во все полки надоть послать, чтоб и они шли к Москве.
- Вестимо все, а то стрельцы от бояр и от иноземцев погибают, что мухи осенью.
- Любо! Любо! Хотя б нам всем умереть, а один предел учинять!
Но Зорин снова начал махать в воздухе бумагою, стараясь обратить на нее внимание стрельцов.
Когда шум несколько поутих, Зорин договорил:
- Братцы! Теперь мы все согласны, чтобы идти к Москве. Только вестимо вам, братцы, что нас мало – всего четыре полка, и шесть полков угнано в Азов. Коли бояры вышлют на нас все солдатские полки – и нам, нашим малолюдством, супротив них не устоять. И для того нам, братцы, помыслить надоть: как бы нам глаза отвести боярам, как бы сделать так, чтобы “медведя добить, и рогатину не сломать”.
- Добро! Любо! Он дело говорит, - послышались голоса.
- Зачем ломать рогатину?
- Знамо – без рогатины мишка задерет.
- Так вот что я умыслил, братцы, - продолжал Зорин. – Отведем глаза мишеньке, пока остальные наши полки не подойдут к Москве.
- Отведем! Отведем!
- А вот, братцы, отвод! – замахал Зорин бумагою.
- Какой отвод? Покажи!
- А вот какой – челобитьице, - отвечал Зорин. – Прикинемся казанской сиротой… Я де лиса, и такая, и сякая, смирная-пресмирная – только пустите меня в курятник переночевать…
- Лихо! Лихо! – раздалось одобрение.
- А ну-ну, вычти лисьино челобитье…
- Покажь, покажь, как Лиса Патрикеевна пишет.
- А вот как - слушайте! – развернул Зорин бумагу. - “Бьют челом многоскорбные и великими слезами московские стрелецкие полки”, - начал он читать.
430

- Ишь ты, лиса плачет великими слезами, - послышалось одобрение.
- Молчи, не перебивай лису.
- “Служили мы, - продолжал читать Зорин, - и прежде нас прародители, и деды, и отцы наши великим государям во всякой обыкновенной христианской вере и обещались до кончины живота своего благочестие хранити, якоже содержит святая апостольская церковь. И в 1682-ом году стремлению бесчинства, радея о благочестии, удержали, и по их великих государей указу в применении того времени нас изменниками и бунтовщиками знать не велено, и по обещанию, как целовали крест, во благочестии непременно служим. И в 1695-ом году сказано нам служить в городах погодно. А в том же году, будучи под Азовом, умышлением еретика, иноземца Франца Лефорта…”
- Добавь: “собачьего сына!” – послышался чей-то голос.
- Добро, - улыбнулся Зорин и продолжал читать: - “… чтоб благочестию великое препятствие учинить, наших московских стрельцов подводил Францко под стену безвременно и, ставив нас в самых нужных и кровавых местах, и потому побито нас множество…”
- И Киршина Турку убили, - заметил какой-то шутник.
- “Его же, Францковым, умышлением, - продолжал Зорин, - делал подкоп под наши шанцы, и тем подкопом он нас же побил человек с триста, и больше. Его же умыслом на приступе под Азовом посулено по десяти рублей рядовому, а кто послужит, тому повышение чести: и на том приступе, с которой стороны мы были, побито премножество лучших…”
- Что и говорить! Страсть что побито! – прерывают чтеца.
- Не приведи, Бон!
- “А что мы, - продолжается чтение, - радея великому государю и всему христианству, Азов говорили взять приступом, и то он, Францко, не смог этого сделать. Он же, Францко, самых последних из нас удержал под Азовом до третьего числа октября: а из Черкасс четырнадцатого числа пошел степью, чтоб нас до конца всех погубить, и научил есть мертвечину, и премножество нас пропало…
- И галок ели и всяку нечисть…
- Коней палых.
- И в 1698-ом году Азов приступом взяли, и оставлены город строить, и работали денно и нощно во весь год пресовершенною трудностью…”
- Во какие мозоли наработали! – поясняют.
“… И из Азова сказано нам идти к Москве. И по царскому указу были мы в Змиеве, в Изюме, в Царево-Борисове, на Маяке, в самой последней скудости. И из тех мест велено нам идти в полк к боярину и воеводе, к князю Михаилу Григорьевичу Ромодановскому в Пустую Ржеву на зимовье, не займая Москвы.
И мы, радея ему, великому государю, в тот день шли денно и нощно, в самую последнюю нужду осенним путем, и пришли чуть живы. И, будучи на польском рубеже в зимнее время, в лесу, в самых нужных местах морозом и всякими нуждами утеснены, служили, надеясь на его, великого государя, милость. И по указу велено все полки новгородского разряду распустить и боярин и воевода Ромодановский, выведши нас из Торопца по полкам, велел рубить, а за что – не ведаем. Мы же, слыша, что в Москве чинится великое устрашение, и оттого город  стали затворять рано, и всему народу чинится наглость, и слышно, что идут к Москве немцы…
- Вот который год жен, и детей, и сродников не видим. С женами и детьми нас разлучили: и мы как бобыли не знаем, кто мы.
- Горькие кукушки мы, вот кто: своего гнезда у нас и кукушки нет… Вот она кукует – раз, два – сорвалась…
Действительно, слышно было, как в роще куковала кукушка, а ветер продолжал
431

гнать по небу разорванные облака, донося к табору одинокий лошадиный топот.
- Кто б это был такой? – переглянулись стрельцы.
По московской дороге действительно показался всадник. Он торопливо гнал к стрелецкому табору.
- Да это никак стрелец, - послышались голоса в таборе.
- Откуда быть стрельцу? Стрельцы все в таборе.
- Али ты не видишь красный кафтан?
- Да это, братцы, Алешка Рудой: он в Москве остался, потому хворый был.
- Алешка и есть.
Всадник подъехал к табору и снял шапку.
- Здорово живете, братцы, господа стрельцы! – кланялся он на все стороны. – А я вам привез поклоны от жен и детей.
- Спасибо! Мы сами к им идем в гости.
- Опоздали, братцы! Я привез вам дурные вести.
- Хуже того дурна, что было, не будет, - был ответ.
- Против вас идет потешное войско, а ведет его старый воевода Шеин, да немец Гордон, да Кольцо-Мосальский.
- А много их?
- Видимо-невидимо.
- А далеко обогнал их?
- Недалече. Скоро к вам прибудут… Затем я и из Москвы к вам ушел, чтобы вести подать, чтоб вы обдумали.
- Мы обдумали, - мрачно ответили стрельцы, - хотя б умереть, а быть на Москве.
Табор заволновался еще больше. Битва была неизбежна.


XLIV

Стрельцы, однако, все еще не думали, что дело примет кровавый оборот. Где это видано, чтобы свои, православные, шли убивать друг друга! Еще если б в царских ратях были одни иностранцы, так эти собаки, ради брошенного им царем куска, готовы резать православных, а то и потешные солдаты – все-таки москвичи, одному со стрельцами Богу молятся, у Иверской свечи ставят. Как же они станут проливать братнюю кровь? Не
Каиново же они племя. И чем стрельцы провинились? Они хотят только взглянуть на родную Москву, увидеть золотые маковки – ведь так давно они не видали ее! А их дома, осиротевшие без хозяев? А их жены, проплакавшие глаза о своих мужьях? А покинутые отцами малые дети, о которых стрельцы вспоминали и под стенами Азова, и на
бесконечных степях ногайских, и на польском рубеже!.. Мыкаясь вдали от Москвы, стрельцы обносились: некому было починить им рубахи, заштопать кафтаны. Сколько лет они бани не видали?! И бороды их, и головы давно не знают гребня. Сами они пообросли, как колодники… За что же против них посылать-то войско, словно против басурман? Так думали стрельцы. Но не так сталось, как они думали.
После полудня показалось царское войско. Оно двигалось в таком порядке, к какому стрельцы не были приучены, и остановилось на возвышении менее чем на пушечный выстрел. В воздухе трепались знамена, на древках блестели золотые кресты на таких же яблоках. По ветру доносилось ржание коней. Вскоре от царского войска отделился всадник в богатом кафтане и стал спускаться с возвышенности. Стрельцы узнали в нем Гордона, с которым они выдержали и жестокую чигиринскую осаду и двухлетнее сидение под Азовом. Гордон знал их труды, и это придало им бодрости.
- Это не матушкин сынок, не из потешных, - говорили они промеж себя.
432

- Не в Хлонках вырос – знавал стрелецкую нужду.
Зорин, Кирша и другие коноводы выступили вперед.
Гордон приблизился к ним и поздоровался. Ему также ответили приветом.
Гордон спросил их, зачем они ушли из войска “бунтовничьим способом”.
- Мы ушли не бунтовничьим способом, - отвечал Зорин, - а не стерпя бою, ушли от напрасной смерти.
- Кто же вас бил? – снова спросил Гордон.
- Боярин и воевода князь Михайло Григорьевич Ромодановский.
- За что же?
- А за то: ведомо твоей милости, что в Азове терпели мы всякую нужду, зимой и летом, денно и нощно строили город и чаяли, что нас отпустят к Москве, а нас из Азова послали на польский рубеж к князю Ромодановскому, где мы холод, голод и всякую нужду терпели: человек по полутораста стояло нас на одном дворе, месячных кормовых денег не хватало нам и на две недели, а те из нас, которые не стерпя голоду, ходили по миру, чтоб не помереть голодною смертью – тех батогами били нещадно… А потом, когда наши несколько стрельцов ходили к Москве, чтоб просить нам к женам и детям пропуску хоть на неделю, и когда их выгнали из Москвы, что псов – Ромодановский велел вывести нас на разные дороги по полку, отобрать ружья, знамена и всякую полковую казну, и велел коннице, обступя нас вокруг, рубить и колоть до смерти. Для того, испугавшись смертного бою, мы и не пошли в указные места, а идем к Москве, чтоб напрасно не помереть, а не для бунту… Попроси, твоя милость, бояр, чтоб нас пустили в Москву повидаться с женушками нашими и детишками, и тогда мы рады идти, куда царь укажет.
Гордон молчал все время, пока говорил Зорин, и украдкой наблюдал за выражением лиц других стрельцов, которое не обещало ничего доброго.
- Чтоб пустить вас на Москву, на то указу нет, - сказал он, когда Зорин кончил. – Выдайте заводчиков, которые ходили к Москве. – Выдайте и возвращайтесь в указанное место, и тогда великий государь простит вам ваши вины и жалованье будет вам выдано все сполна.
Стрельцы заволновались. Не того ожидали они от Гордона.
- Мы сами пойдем к Москве! – кричали они.
- Какие у нас заводчики! Мы все заводчики!
Гордон стал уговаривать их. Никто его не слушал.
- Мы или умрем, или к Москве будем!
- Вас к Москве не пустят, - возражал Гордон.
- Тогда все помрем, если в Москве не будем! – кричали ему.
- Посоветуйтесь между собою, - уговаривал Гордон старейших, - обдумайте дело
по полкам.
- Мы все заодно! – был ответ.
- Одумайтесь – даю вам сроку четверть часа.
Гордон отъехал в сторону, а стрельцы продолжали шуметь беспорядочно. Страсти разгорались все более и более. Никакой уступки! Гордон подъехал, чтобы заговорить снова, но его встретил рев голосов. Главное, что он разобрал, было:
- Убирайся, пока цел, а то живо зажмем рот!
Гордон отъехал ни с чем. Стрельцы не знали, торжествовать ли им или ожидать более крутых мер.
- А что ж лисья челобитная? – вспомнили некоторые. – Где Патрикеевна?
- Я здесь, - отозвался Зорин.
- Что ж ты лисье челобитье не подал?
- А не подал для того, что не немцу читать лисью грамоту. Я отдам ее самому воеводе – пускай перед царским войском вычитают нашу правоту и тяготу.
433

- Верно… Може, тогда и не вступят с нами в бой.
От царского войска опять отделилась фигура всадника и стала спускаться с возвышения.
- Кажись, сам воевода… Ну, крепись, братцы!
- Нету, этот помоложе. Кто б это был?
- Это князь Кольцо-Мосальский: посадка княжья… Что-то он скажет?
Всадник приближался. Все узнали тучную фигуру Кольцо. Не здороваясь ни с кем, он прямо крикнул:
- Что, одумались? Винитесь великому государю!
Опять выступил Зорин, держа в руке челобитную.
- Перед великим государем нашей вины нету, - отвечал он за всех.
- А это что у тебя? - спросил Мосальский, указывая на бумагу.
- Челобитье великому государю… Прими его, ваша княжья милость, и вычитай перед войском его царского величества.
И Зорин подал челобитную.
- Так вы не винитесь великому государю? – снова спросил Мосальский, не развертывая челобитной. – Не выдадите заводчиков, что к Москве ходили? Не идете в указанные места?
- В челобитной все переписано, - отвечал Зорин.
- В последний раз спрашиваю, - настаивал Мосальский, - выдадите заводчиков?
- Нет у нас заводчиков! – с запальчивостью отвечали из толпы.
- Напролом, братцы! Напролом!
Мосальский видел, что ему ничего не оставалось делать, как возвратиться к своему полку, а иначе он мог только раздражать непокорных своим присутствием.
- Так пусть Бог и великий государь рассудит нас, - сказал он и поворотил своего коня.
Когда отъехал Мосальский, стрельцы собрались в круг и стали думать, что им предпринять: идти ли на пролом, как некоторые советовали, или выждать, что будет, какой ответ выйдет на их челобитную. Но они напрасно ждали. От царского войска никто не явился, напротив, там, казалось, царствовала мертвая тишина.
Но скоро эта тишина сменилась чем-то зловещим. С возвышения, на котором стояло царское войско, послышались неясные звуки, вроде бы пение. Стрельцы стали
прислушиваться: ясно было, что это пение церковное.
- Что там? Коли хоронят кого?
- Нету, не хоронят – нас собираются хоронить.
- Что такое?
- Али не слышишь? Молебен поют.
- И точно молебен… Слышишь: “Преподобный отче Николае, моли Бога о нас…”
Стрельцы задумались: молебен поют, значит, дело нешуточное, не пугать только пришли, а к смерти готовятся: все под Богом – посейчас живи, а там кто его знает… Надо служить молебен, надо помолиться Богу, может быть, в последний раз.
Приходит из заднего обоза и батюшка, отец Ириней, старый-престарый. Он со своими детками-стрельцами ходил в чигиринские походы и азовские. Никогда не забудут стрельцы, как он, отец Ириней, стоял с крестом на валу под Азовом, блистал своею святительскою сединою, и благословлял своих деток на бой с врагами Креста.
- Что, детушки, не помолиться ли и нам? – сказал он, указывая на царское войско, откуда доносилось трогающее душу пение.
- Надо помолиться. Как же? Без этого нельзя.
- Не нехристи мы, сдается – Бога не забыли.
- Отец, зачни такое молебнище, чтоб…
434

- Знаю, знаю, детки: припоем акафист преподобному Сергию.
И вскоре царское войско могло слышать, как и стрелецкий табор огласился молитвенным пением. Трогательно и страшно было слышать эти два молебна, в которых молящиеся, дети одной и той же земли, и одного и того же милосердного Бога просили на врага победы и его одоление.
- “Ты бы еси Господи, - слышалось трепетное старческое возглашение, - помощь беспомощным, надежда безнадежным, обуреваемым Спаситель, плавающим пристанище, недугующим врач. – Сам всем вся буди, ведый коегождо и прошение его, дом и потребу его…”
При слове “дом” стрельцы особенно жарко молились, встряхивая волосами и с особенною силою надавливая двумя пальцами на вспотевшие от усердия лбы, и плечи, и животы… А старческий голос продолжал дребезжать, разносимый ветром вместе с дымом кадильницы.
- “Избави, Господи, люди твоя от глада, губительства, труса, потопа, огня, меча, нашествия инопленных и междоусобная брань…”
А она-то и готовилась, об ней и молились. Ни природа во всей красе своей, ни это заволакиваемое тучами небо, ни яркая зелень леса, ни колыхающиеся нивы, ни пение жаворонка, ни умиляющиеся в молитве сердца – ничто не могло остановить того, что должно было совершиться. По окончанию молебна стрельцы подходили к кресту, громко исповедовались, прощались друг с другом и клялись умереть до единого. Благословляя их правою рукою, левою старый отец Ириней утирал катившиеся на глаза его слезы.
- Детушки мои, детушки! Благослови вас Господь! Заступит вас преподобный отче Сергий!
Затем все затихло. Слышно было только пение жаворонка в небе, да иногда начинала куковать кукушка и снова умолкала.
В царском войске началось движение. Вперед были выдвинуты пушки, а конница делала боковые обходы. От пушек отделилось несколько всадников, и приблизились к стрельцам, которые тоже строились рядами. Один из подъехавших сказал:
- Его царского пресветлого величества боярин и воевода Алексей Семенович Шеин указал в последнее объявить вам: положите оружие и о винах ваших добейте челом. А буде вы того не учините – и вас, нимало немедля, станут громить пушками.
- Мы того не боимся! – запальчиво отвечали стрельцы. – Громите!
- Видали-ста мы пушки и не такие!
Посланные отъехали к своему войску и снова воротились.
- Так вы не хотите добить челом?
- Не хотим! – был ответ.
Посланные молча возвратились. Видно было, как пушкари задвигались около орудий, как зажигали фитили, наводили дуло пушек.
Стрельцы взялись за оружие, распустили знамена. Старик священник стоял впереди с крестом, который, видимо, маячил в его дряхлых руках. Бледные губы его шептали молитву. А в высоте над пространством, разделявшем оба войска, радостно заливался жаворонок.
На возвышении послышалась команда. Белые струйки дыма взвились над пушками – и они грянули.
Первый залп из двадцати пяти полевых орудий был дан в воздух. Никто из стрельцов, конечно, не пострадал.
- Братцы, Господь за нас! Да гляди, и пушкарская рука на товарищей не подымается. Пали в семеновцев, да в преображенцев. Сергиев! Сергиев!
При этом кличе полетели кверху шапки стрельцов, и они стали стрелять из ружей, из пушек.
435

Грянули неровные залпы. У Шеина оказались раненые.
Тогда полковник Траге навел орудия как следует, и новым залпом выкосил немало людей.
И в тот же момент стрельцов охватила паника. Они дали тыл. Повсюду путь был отрезан отрядом Шеина. Грянул третий залп.
И врассыпную кинулись теперь стрельцы, кто куда. А большинство, опустив знамена, стали молить о пощаде.
Их всех обезоружили, окружили караулом.
И часу не длилась эта “война”, пятнадцать убитых и тридцать семь тяжелораненых у стрельцов, четверо раненых у Шеина – вот все потери Тушинского боя.


XLV

Все свободные кельи соседнего Воскресенского монастыря, подвалы, амбары переполнились арестованными зачинщиками мятежа и беглецами, которых переловили до одного. Розыск делал сам Шеин, пытал, жег огнем. Стрельцы объясняли свой мятеж недовольством на вечные походы, на лишения и нужду. Никто ни звука не сказал о письмах царевны Софьи.
И Шеин приговорил к виселице сперва пятьдесят шесть человек зачинщиков, а потом, по приказу бояр из Москвы, приказал удавить еще семьдесят четыре человека.
Молча, творя крестное знамение, клали голову в петлю осужденные стрельцы.
Сто сорок человек, менее опасных бунтарей, были наказаны жестоко кнутом и сосланы в Сибирь.
Остальные, всего тысяча девятьсот шестьдесят пять человек, разосланы по разным городам и посажены в тюрьмы.

XLVI

Пробыв полтора года за границей и узнав в Вене о возмущении стрельцов, Петр отложил свое дальнейшее путешествие и явился в Москву ранее, чем его ожидали
правители. 23-го августа в шесть часов полудня он был в Москве, а на ночь уехал в Преображенское.
На второй день вельможи явились на поклон государю.
Раньше других явились Шеин и Ромодановский. Петр принял их ласково.
- Читал, читал ваш розыск и челобитную, - сказал он после осведомления прибывших о его здоровье.
- Это, государь, черничок челобитной, - заметил Шеин. – Оно, видно, не дописано, не успели.
- А знаете, кто их соучастники? – спросил царь, косясь на стол, где лежали
ножницы.
- Кто, государь? – спросили оба. – Али мы не доглядели.
И Шеин, и Ромодановский смутились.
- Соучастники их – вы, - продолжил царь.
- Помилуй, государь, мы не ведаем, про что ты изволишь говорить.
- Про что? А вы помните конец челобитной?
- Помним, государь. Слова, может, только запамятовали.
- То-то! В слова-то и сила… Стрельцы пишут: “Слышно же, что идут к Москве немцы, и последуя бородобритию и табаку…”. Не так ли, Алексей Семенович? –

436

обратился царь к Шеину.
- Точно, государь, это их слова.
- Видишь, бороду выставляют на своем знамени.
- Бороду, государь?
- А царь, видишь, без бороды: выходит, что и царь немец. А вот вы – бородачи… Поняли?
- Что-то невдомек, государь.
- Так вот, будет невдомек.
И царь подошел к столу, взял ножницы, приблизился к Шеину, и моментально отхватил у него часть бороды.
- Государь! Помилуй! – взмолился старик.
- А! Тебе жаль бороды, а не жаль было тех ста тридцати голов, которые ты повесил от Воскресенского вплоть до Москвы! – серьезно сказал царь. – Лучше потерять бороду, чем голову.
И седые пряди падали на пол и на шитый золотом кафтан.
- Ах, я дурак! Ах, я остолопина! – послышался в дверях чей-то голос.
Все оглянулись. В дверях стоял дурачок Иванушка и плакал.
- Мы давно знаем, что ты дурак, - заметил Петр, - разве ты этого не знал?
- Не знал, государюшка, я думал, что я и тебя умнее.
- Спасибо… Кто же тебя надоумил, что ты дурак дураком?
- Да, ты сам… Я думал, что только умные люди бриты живут – и обрил себя сам.
- И умно учинил… А ты думал, что все бородатые дураки?
- И теперь так думаю.
- Об чем же плачешь?
- А о том, государюшка, что коли б я сам себя не обрил, так обрил бы меня ты, как вот этих старых дураков бреешь и умными делаешь. Вот бы я тогда и хвастался на всю Москву, что у меня брадобрей – сам царь.
И, оглянувшись назад, в первую переднюю, где толпились бояре, придворный дурачок заговорил:
- Идите, идите скорей, дурачки, вас царь всех умными поделает.
Действительно, у всех бояр, которые в это утро представились царю, Петр
собственноручно пообрезал бороды. Рука его не поднялась только на самых почтенных
стариков, Тихона Никитича Стрешнева да князя Михаила Алегуковича Черкасского, первого за уважение его преданности, а второго – по уважению слишком преклонных его лет.
Модная теперь стрижка бород, а ими в ту пору более всего дорожили и всего более
гордились русские люди. Спешно подбирали они с полу остриженные царем бороды и
приказывали положить их с ними в гроб, чтобы не предстать на страшном судилище без бороды и про запас иметь ее в руках в день ответа за все прегрешения вольные и невольные. На соборе, бывшем при царевом прародителе, патриархе Филарете, положено было “анафемствовать” за бритье бород, как за обращение лица человеческого, созданного по образу и подобию Божьему, в “псовидное безобразие”. Забыто было поднятое отцом государя, царем Алексеем Михайловичем, бородобритие, бривших бороду бояр, отлучали от Церкви и воспрещалось их предавать христианскому погребению. Но, обращая внимание на поручение настоящего патриарха Адриана, который в пастырских святых посланиях научал, что брадобритники с одними усами подобны котам и псам…
Обрезая бороды, царь думал и о том, не помешает ли для государственного блага обритие и головы.

437


XLVII

- Бабьих рук дело был последний стрелецкий бунт! Худо вы допрашивали, я допрошу строже вашего! – гневно крикнул царь, выслушав бояр о стрелецком бунте.
Голова его нервно задрожала и судорожное подергивание, признак необузданного характера, появилось на лице. – Даже основного заводчика не выявили.
- Все казненные, как один, клялись, что они сами решили идти к Москве из-за плохого к ним обращения, - докладывал Шеин.
- Сами, толкуют, замутились, без всякой сторонней руки… Ну, нет… Я допрошу их построже вашего. Дознаюсь до дела… Хоть и так вижу, откуда ветер снова подул. От монастыря, от Девичья… Из-за Москвы-реки… Ну, ежели она, уж теперь не прощу.
В Москву свезли их всех, числом тысяча семьсот четырнадцать человек, и рассадили по тюрьмам.
Отсюда партиями возили в Преображенское.
Всего четырнадцать застенков, или следственных камер, учредил для разбора этого огромного дела Петр. Ближние бояре и дядьки его заведовали этими застенками.
Главнейших коноводов пытал и допрашивал сам царь.
17-го сентября, в день именин Софьи, словно нарочно, чтобы сделать “подарок” сестре, начались допросы. На дыбу поднимали и жгли огнем трех распопов стрелецких, которые служили молебны и причащали мятежников, во время боя пели молитвы.
Целый месяц длился розыск стрельцов. Кроме Воскресенской, ежедневно по шесть-восемь часов тянулся допрос, очные ставки, пытки и битье кнутами.
Главным образом, Петр хотел добиться, не было ли от Софьи писем к этим мятежным полкам. И, конечно, правда была раскрыта. Не все сумели молча переносить огонь и кнут. А жгли до трех и четырех раз. Били кнутом нещадно… Обнаружилось, что не только Софья принимала участие в заговоре, но обнаружилось участие сестер Софьи в заговоре, особенно Екатерины и Марфы. Только тихая, робкая Мария осталась непричастною.
Царь лично допрашивал и Екатерину и Марфу. Но они отпирались ото всего, зная, что брат не станет их пытать.
Правда, он не решился коснуться их тела. Но душу измучил.
Когда кончилось следствие, по указанию Петра начали ставить виселицы в Белом
городе и в стрелецких слободах у съезжих домов. Виселицы устраивались на двух высоких столбах с длинной поперечиною наверху. В некоторых местах виселицы располагали в форме четырехугольника. 30-го сентября начались в Москве казни, которые напоминали время Ивана Грозного, но, пожалуй, и превосходили его в своем
беспощадном зверстве.
В этот день рано утром потянулись из Преображенского к Белому городу под военным прикрытием сотни телег. В каждой из них сидели по два стрельца с зажженною восковою свечой в руках. За телегами, с отчаянным воплем и воем, бежали матери и дети обреченных на казнь. Ужасный поезд остановился у Покровских ворот в ожидании приезда государя. Вскоре приехал он туда, в зеленом бархатном кафтане польского покроя, с маленькою шапочкою на голове. С ним явились в качестве приглашенных зрителей генерал Лефорт, а также множество бояр. Все они были на лошадях.
- Слушать и стоять смирно! – громко крикнул царь, сделав знак рукою. – Читай приговор! - обратился он к дьяку.
Дьяк выступил вперед и стал читать:
- “Воры и изменники, и бунтовщики, Федорова полку, Казакова, Афанасьева полку, Чубарова, Иванова полку, Чернова, Тихонова полку, Гундермарка стрельцы!.. Великий
438

государь, царь и великий князь Петр Алексеевич всея Великая, и Малыя и Белыя Россия самодержавец указал вам сказать:
В прошлом, 1698-ом году, пошли вы без указа великого государя, забунтовав, со службы к Москве всеми четырьмя полками и, сшедшись под Воскресенским монастырем с боярином с Алексеем Семеновичем Шеиным, по ратным людям стреляли и в том месте вы побраны. А в расспросе и с пыток вы сказали все, что было сговорено пойти к Москве и на Москве учинить бунт, бояр побить и Немецкую слободу разорить, и немцев побить, и чернь возмутить, то вы всеми четырьмя полками ведали и умышляли, и за то ваше воровство великий государь и прочая указал казнить смертию”.
Среди глубокой тишины слушали приговор. При этом чтении беспрестанно слышались слова: воры, изменники, клятвопреступники, бунтовщики – названия, которым предавались привязанные на казнь стрельцы. По прочтении приговора дьяк стал вызывать по очереди присужденных к казни.
Безропотно всходили они на лестницы, приставленные к виселицам. Палачи накидывали им на шеи петли и сталкивали их с подмостов, а вскоре двести шесть человек висели бездыханными трупами, или отходили в вечность в предсмертных корчах. Одновременно вешанью началась рубка, и пять стрелецких голов мигом отделялись от туловищ.
- Этих сберечь про запас для розыска! – крикнул Петр, когда стали подводить других стрельцов, приговоренных также к отсечению голов.
В то время, когда на Красной площади стали стрельцам рубить головы, то нещадно били кнутом других их товарищей, признанных менее виновными. В бессознательном положении снимали их с кобылки и тут же клеймили в левую щеку, резали ноздри, уши и пальцы.
Вопль и стон стоял на этом ужасном месте. С суровым равнодушием разъезжал царь между плахами, виселицами и кобылками, на которых лежали перетянутые ремнями стрельцы, а между тем в Преображенском и на Красной площади готовились новые, еще лютейшие казни. В этом селе, на возвышении, которое было занято торговою площадью, стояли ужасные орудия смерти, здесь отрубили пять мятежных Горлов.
Офицеры Преображенского и Семеновского полков взялись также за топоры. Обезглавленные трупы валялись в крови на площади, и, казалось, с завистью посматривали на них те, которых ожидали колесование и четвертование. Казни продолжались с небольшими перерывами несколько месяцев, и сбылось предсказание
Долгорукова о том, что зубцы кремлевских стен будут унизаны повешенными на них стрельцами, так как стрельцов вешали теперь и на этих зубцах. Повторили казни и в Преображенском. Там принимались за работу все: бояре, думные дьяки, платные и служилые люди. Они неопытными дрожащими руками наносили казнимым неверные
удары, то рубя их по затылку, то рассекая им спины. Немало досталось тут всем кровавой работы, так как в один прием было отхвачено триста тридцать голов. 28-го октября вешали перед церковью святой Троицы расстриженных попов, служивших молебен при наступлении стрельцов на Москву. Сюда явился царский шут в красной однорядке, с надетым поверх ее синим кафтаном с зеленым поясом и в такой же шапке с лисьим околышем и в красных сапогах. Живо сбросил он с себя этот необычный шутовской наряд, оделся потом и в этой одежде то накидывал одному из расстриг на шею петлю, то, быстро отбегая от него, рубил голову другому.
На короткий срок Петр прервал розыск и поехал к Троице, навстречу к своему первому адмиралу, Крюйсу, который через Архангельск прибыл в Россию из Голландии.



439


XLVIII

Тогда еще девятьсот пятьдесят шесть стрельцов было приговорено к смертной казни. Из них семьдесят два человека обезглавлены в Преображенском. Палачей не хватало, и конюхи, преображенцы, семеновцы, бояре своей рукой рубили мятежные головы.
С 11-го по 21-ое октября было повешено на Москве всего семьсот восемьдесят пять стрельцов.


XLIX

И так целых полгода висели и разлагались трупы повешенных, ежедневно возобновляя бескровную пытку, которой подверг сестру возмущенный и потерявший сострадание Петр.
На площадях тоже грудами валялись неубранные тела казненных. Вдоль дорог, на телегах, лежали стрельцы, как бы говоря: “Берегитесь! Царь долго терпит, но мстит жестоко, беспощадно”.


L

По окончании казней царь поехал на Девичье поле.
Накануне этого дня царевна Софья была заперта одна в келье с тремя окнами, выходящими на поле, и вот около полудня под окнами ее кельи послышался шум и раздался конский топот. С ужасом, смешанным с любопытством, взглянула царевна сквозь железную оконную решетку. По полю двигался длинный ряд телег с посаженными в них стрельцами, и в то же время показался невдалеке скачущий на коне Петр, окруженный близкими к нему людьми.
Задрожав всем телом, царевна забилась в угол кельи, и ей, точно в тяжелом забытье, чудился громкий говор, слышались плач, рыдания, крики, а среди всего этого зло звучал в ее ушах повелительный голос Петра… Наконец, все стихло. Софья подбежала к окну и в ужасе отшатнулась. Бросилась к третьему и быстро отскочила от него и
вскрикнула, рванулась к двери, ударила в нее изо всей силы, но глухо отозвался у женской руки о крепкую железную дверь, а на ее отчаянный вопль не только никто не поспешил, но даже и не откликнулся. Среди мертвенной тишины на глаза царевны предстало потрясающее душу зрелище. Перед каждым окном ее кельи, на веревке, привязанной к
бревну, укрепленному между зубцами монастырской стены, висел мертвец, раздувшийся лицом, высунувшимся языком и выкатившимися глазами. У каждого правая рука была протянута к окну кельи, а в руке была вложена бумага – стрелецкая челобитная о вступлении царевны в правительство.
Настала ночь. Поднялся в небо полный месяц и навел свой бледный свет на мертвецов, которые протягивали к царевне окоченелые руки, зазывая ее на державство, а несколько далее, на поле, виднелось в белых саванах еще сто девяносто пять повешенных стрельцов.



440


LI

Тянулось медленно для царевны время за днем, а нежданные пришельцы на прежних местах. Слетавшиеся к ним вороны выклевывали им глаза и рвали саван, добираясь до мертвечины. Ветер качал трупы, становившиеся с каждым днем отвратительнее, и ужас объял всех…
Только иноземцы толпами ходили к Новодевичьему монастырю поглядеть на “челобитчиков”, позлорадствовать, чуя, какую муку терпит царевна, готовившая мятеж, чтобы вырезать всех немцев и водворить старый строй на Руси.
Опустели, обезлюдели с той поры стрелецкие шумные слободы. Жен и дочерей стрелецких разослали по дальним убогим деревням, где их разобрали холостые поселяне, не видевшие ранее таких бойких и упитанных баб.
Так сгибла навсегда бесшабашная, но грозная сила стрелецкая, немало лет вершившая судьбу Московского государства.
Юный орленок разогнал стаю коршунов… И расправлял уж крылья, выпуская когти, чтобы добраться и до других врагов своих и царства…


LII

Вскоре царевна Софья, некогда полновластная правительница государства обратилась против воли, по принуждению брата, в смиренную Сусанну, и прежние конюхи преображенцы и семеновцы стали сторожить ее в Новодевичьем монастыре.
Сестру свою Марфу отправил Петр в Александровскую слободу, и там, в Успенском монастыре, она была пострижена под именем Маргариты.
Теперь терем московской царевны Софьи, который казался ей тесным и душным, где она в течение многих лет испытывала заточение в Новодевичьем монастыре, сделался ее вечною темницею. Чтобы сторожить хорошенько царевну, Петр поселил в Новодевичьем монастыре, на счет монастырской казны, трех майоров, двух капитанов и четырех поручиков, и все эти штаб и обер-офицеры принялись хозяйничать во святой обители по-военному, гораздо полновластнее, чем мать-игуменья и разные должностные старцы.
Между тем, повешенные и обезглавленные трупы оставались на прежних местах. На Красной площади стояли столбы, на которых воткнуты были отрубленные головы.


LIII

По окончании казней Петр уехал в Воронеж, где продолжил построение кораблей.
К Рождеству он воротился в Москву.
“Отчего у меня не так, как там за морем?.. Моря у меня нет! Море надо добыть…” – эта мысль постоянно сверлила душу. Европа только разожгла ее.
Далеко за полночь он покинул пир и поехал в Преображенское. Мысли о жалком положении России, о еще только нарождающемся флоте, о неимении моря, о том, что он видел в Европе и что нашел у себя дома – эти мысли и дорогой не покидали его. Он сидел в санях, глубоко задумавшись, и не видел ничего вокруг… Теперь он извел всех стрельцов. Страшными зрелищами он навел ужас на тех, кто бы осмелился противиться его воле, но в этом ли вся сила? Стрельцы – это тоже Россия, отсталая, косная,
441

невежественная, но всей России не перевешаешь. Да и кто же бы остался тогда? Где же спасение?.. Жгучий стыд опалил его щеки, злоба на все прошлое душила его, когда он сравнивал свое и чужое… Нельзя же жить только чужим умом, нельзя выписывать из Европы ум, как выписываются оттуда шелковые материи и вино… Надо дома свой ум завести.
Перед ним проносились вереницей мрачные, кровавые картины его жизни: стрельцы врываются во дворец и заливают его кровью, а трепещущая мать стоит на коленях и молится о нем, о своем ребенке-царе, а этот царь дрожит – и перед кем! Перед дикими, пьяными мужиками… Сестрица торжествует, державствует…
Видел он, как на проезжую дорогу головы отлетели обоих Хованских… Кровь Цыклера и Соковина ручьями льется в гроб Милославского… Вот дорога, уставленная вместо верстовых столбов виселицами. Виселицы без конца… А все стрельцы!
Царь вылез из саней… В этот момент луна выглянула из-за туч и осветила поле… Что это? Сани зацепились за виселицу, за столб. И кругом все виселицы! Вон какие тени ложатся по снегу от висящих в воздухе мертвецов!
Вглядываясь, он догадывается, где они – на Девичьем поле. Вот и очертания стен монастыря. В двух или трех окнах виднеется огонек: это в келье сестрицы, царевны Софьи, а теперь старицы Сусанны.


LIV

На помосте внутри соборной церкви Смоленской Божьей Матери, находящейся в Новодевичьем монастыре, стоит каменная гробница, у подножия которой вделана следующая надпись: Лето 1704-го, июля 3-го, в понедельник, в первом часу дня скончалась благородная царевна и великая княжна Софья Алексеевна, от рождения 45-ти лет. В соборе во имя Божьей матери погребена 4-го июля.
Перед кончиною она постриглась в схимну и приняла при этом прежнее свое имя.
Участь лиц, близких царевне, была также печальна.
Сильвестр Медведев не успел перебраться в Польшу, он был схвачен на смоленской дороге и привезен в Москву вскоре после его побега. Его судили “царским” судом, обвинили в ереси, чародействе и намерении убить патриарха, в участии в деле Шакловитого, в побеге в Польшу и в наущении народа к мятежу, за что и приговор был для него смертная казнь.
- Не вели казнить, великий государь, Семена Медведева (по мирскому его имени) смертью, а отдай его монастырю, а я обращу его из еретичества и спасу его душу! –
просил Петра Иоаким.
- Возьми его, святейший владыка, и делай с ним, что заблагорассудится! – ответил на эту просьбу Петр.
Место проживания ему было назначено в Троице-Сергиевой лавре после того, как он отрекся от своих заблуждений, свалив свои вины на дьявола.
Прожил он там менее полугода, как его снова обвинили в той же ереси и чародействе, и ему 1-го февраля 1691-го года, как непоправимому еретику отсекли голову.


LV

Долго томился в ссылке Василий Васильевич Голицын. Он умер в Пустозерске в марте 1714-го года.






























443


С о д е р ж а н и е


Г л а в а    п е р в а я         _________________________         3

Г л а в а     в т о р а я        _________________________     118

Г л а в а     т р е т ь я         _________________________     223

Г л а в а   ч е т в е р т а я   _________________________     310

Г л а в а    п я т а я             _________________________     384