Культурная предыстория России. Глава 5

Алекс Манфиш
 

Раздел 1 - Намеки на правду

Мое отношение к летописным текстам неоднозначно. Я не одинок в убеждении, что и ПВЛ, и все другие летописи, повествующие о российских истоках, очень тенденциозны и стараются по возможности возвеличивать княжескую династию, в период правления которой они заказывались и творились. Мы уже обсуждали то, что Олегу, по-видимому, незаслуженно приписывается победа над греками, на деле одержанная Аскольдом и Диром; отметили и умолчание ПВЛ о принятии этими  последними православия, с тем, вероятно, чтобы можно было сказать об Ольге: «Си первое вниде в цесарство небесное от Руси…» (141) (согласно средневеково-феодальному типу мышления, обращение княгини, властительницы, могло восприниматься в качестве символически первого, даже если до нее уже были крещены многие дружинники)… Но это умолчание в любом случае не может быть объяснено забывчивостью Нестора (или его предшественника, чьей традиции он, быть может, следовал : ведь церкви над могилами Аскольда и Дира упомянуты. Далее, приводятся тексты договоров с Византией, в том числе и заключенного Игорем; а этот документ явно свидетельствует о далеко не победном исходе противостояния, несмотря на дежурные слова о том, как греки, во время второго похода на них, убоялись… И возникает вопрос: а не хотел ли летописец, наружно следуя династическому заказу, тем не менее в ряде случаев намекнуть вдумчивому читателю на правду. Вскоре мы рассмотрим еще несколько моментов, где это кажется очень вероятным.
Конечно, не за всеми неточностями, которые можно встретить в летописях, стоит тенденция. Она вступает в силу, когда нужно что-то «подшить» или «залатать»; во всем же остальном, в том, что было идеологически не столь важно, летописцы следовали или фактической правде, или естественной логике формирования представлений о былом. И для нас, в нашем расследовании, эти две последние возможности зачастую равнозначны, ибо нам нередко будет важна не детальная, а контурная правдивость повествования. Там, где мы не видим тенденциозности, летопись отражает правду народной памяти – быть может, не всенародной, а сохранившейся только у более или менее образованных людей, но сохранившейся естественно и неподцензурно. Не столь уж существенно, говорил ли на деле Святослав матери, что, если он крестится, дружина посмеется над ним: данная фраза отражает логику ситуации и хорошо согласуется с известными нам действиями этого человека. Далее, нам не так уж важно, в каком именно году Олег захватил Киев; летописная датировка ничему не противоречит, и поэтому я принимаю ее, считая органичной и контурно правдивой. В тех случаях, когда я пишу о том или ином эпизоде из летописи тоном полного доверия, это означает, что я считаю данное звено текста – независимо от степени его детальной и фактической достоверности, которую далеко не всегда и проверить-то можно, - внутренне логичным и согласующимся с другими звеньями. Но не все эпизоды таковы.
Нам, людям эпохи всеобщего школьного обучения, привыкшим мыслить формальными категориями, хорошо видны некоторые «швы» на ткани летописного повествования. Нас, конечно же, настораживает, что Игорю, который (если был сыном Рюрика) родился не позднее 70-ых годов 9-го столетия, приписывается под 40-ми годами 10-го личное командование в походах на Царьград: с пенсионным даже на нашу мерку возрастом такая комсомольская активность явно не вяжется. И тем более дико для нас, что якобы вышедшая замуж (за этого Игоря) в 903-ем году Ольга родила в начале 40-ых Святослава, а приехав в 955-ом в Византию, очаровала императора… Для нас очевидно, что летописец стягивает воедино что-то совершенно разное, пытается что-то «сшить», и, напротив, совсем не очевидна, а полностью неправдоподобна династическая преемственность этого злополучного Игоря по отношению к Рюрику, чей сын – даже если тоже Игорь, - если и женился когда-то на некоей Ольге, то, конечно же, не на матери Святослава, которой тогда еще и на свете быть не могло. Мы уже говорили о странном пробеле в летописи между смертью Олега и 40-ми годами – пробеле в четверть века. Он, несомненно, связан в том числе и с «легендой о преемственности»: этот пробел – темный омут, в котором династическая традиция утопила какие-то «концы». В наше время эти странности видны невооруженным глазом; но подобное «сшивание» и «стягивание», видимо, проходило в средние века – в эпоху, когда человеческий ум еще не был дисциплинирован систематичным обучением, когда еще не было идеологии «научности» и когда в мышлении людей было больше мифологизирующей образности, нежели формальной логики. Тогда и понятие о возрасте, должно быть, имело более расплывчатый, чем теперь, характер, и принимались на веру – по крайней мере, большинством, - такие явно легендарные рассказы, как, допустим, предание о ладьях, поставленных на колеса по приказу Олега и достигших Константинополя с попутным ветром. Это принималось на веру без рассуждений о том, что сила трения не позволила бы использовать ветер на суше, как на море, и о том, что для таких «автомобилей» нужны были бы колесные оси, а установить их можно было бы лишь проделав в корпусах кораблей отверстия – и как же тогда потом можно было бы плыть на этих судах обратно?... Но этому преданию верили – так же, как древние греки верили в Ахиллесову пяту, иными словами, в то, что герой остался уязвимым в том месте, за которое держала его мать, Фетида, купая его, младенца, в чудодейственных водах… Некритическое мышление  принимало это, не смущаясь тем, что, во-первых, ладонь не герметична, и вода подтекла бы под нее сразу же, а во-вторых, богиня – если, держась в рамках мифа, рассуждать логически, - вряд ли не догадалась бы, перехватив ребенка за другую пятку, смочить первую. Аналогично германцы верили, что Зигфрид остался уязвимым  в том месте спины, на которое упал дубовый листок в те минуты, когда он омывался кровью убитого им дракона, покрывшею все остальное его тело роговой защитной оболочкой. Дубовый листок еще менее герметичен, чем обхватывающая пятку  ладонь; но и это не все: дальше в «Нибелунгах» повествуется о том, что Кримхильда, жена Зигфрида, знает об этом его уязвимом месте ОТ НЕГО САМОГО и доверчиво рассказывает об этом коварному Хагену, который туда-то его и поражает… (142) Формальная логика немедленно породила бы вопрос: как же Зигфрид сам знает об этом? Если он заметил упавший ему на спину листок, то почему же  не стряхнул, чтобы сделаться неуязвимым полностью? Поскольку же не стряхнул, то, получается, и не знал об этом листке, а тогда откуда же ему известно о собственной уязвимости?... А что делают мифы с возрастами героев! В тех же «Нибелунгах» младший из трех бургундских королей-братьев, Гизельхер, через двадцать лет после начала действия (где он уже участвует в битве) все так же «млад». И автор с восхищением говорит о нем: «Вовек столь юный государь (!) не дрался столь бесстрашно». (143) Подобных примеров хватает в любой мифологии: это специфика мифологического жанра, рассчитанного на образный, а не формально-логический тип мышления.
Я не открою ничего нового, сказав, что летописная литература в определенной мере родственна мифологии. Летописец – Нестор или любой другой, - мог простодушно верить логически несообразной легенде, если она уже была сформирована, и помещать ее в свой труд, или, сшивая и конструируя что-то логически противоречивое, верить в правдоподобие этого для читателей и в то, что цензура к этому не придерется. Ибо и обычные читатели той поры, и те, кто выполнял тогда обязанности цензоров, мыслили в лостаточной степени мифологически, и для них текст договора Игоря не опровергал слов летописи о страхе греков перед его флотом, а год замужества Ольги не мешал ей блистать женской привлекательностью через полвека… В средние века и в древности люди могли быть не менее хитры, чем теперь, и казуистика была очень и очень в чести; формально-логическое мышление, конечно, было, но задействовалось оно только в определенных случаях, не будучи категорическим императивом человеческого интеллекта. Оно привлекалось к делу при написании и рассмотрении имевших юридическое значение документов, но «засыпало», уступая место мышлению образному, когда читалась литература. Текст договора, например, мог анализироваться логически при его составлении и подписании, но, будучи частью текста ПВЛ, он мог побудить к критическим размышлениям не заурядного средневекового читателя, а лишь очень вдумчивого.
Итак, в летописях имеются элементы мифологии. Наряду с этим надо учесть, что допустимая в мифологических преданиях абсурдность имеет больше шансов не вызвать сомнений, если описываемое оценочно и нравственно нейтрально; а в летописных произведениях мы видим не только такие примеры (ладьи на колесах или возрастные неувязки), но и явно легендарные предания с ОЦЕНОЧНЫМ оттенком. И в этих случаях мы вправе поставить вопрос: а не является ли парадоксальность нарочито чрезмерной, нет ли в этих «парадоксах в квадрате» сознательно посылаемого летописцем внимательному читателю намека: на самом деле было не так или не совсем так.
ПВЛ в этом плане – явление особое и выдающееся. Эта заказанная властями летопись предназначалась для создания официальной истории страны. Она была столь важна, что редактировалась цензурой трижды; и ввиду исключительной важности этого документа написание его могло быть поручено только человеку незаурядному. Такой человек нашелся; но талантливые люди зачастую проявляют свой дар не только в мастерском выполнении порученного им, а попутно еще и в том, что поручавшими не предусматривалось. Именно такова незаурядность Нестора: он сумел составить заказанную ему фундаментальную летопись и в то же время немалое число раз намекнуть вдумчивому читателю на правду, которая официальной линии не соответствовала.

КОММЕНТАРИЙ 5-1(1): все эти рассуждения остаются в силе, и я продолжаю уверенно считать, что в ПВЛ имеются косвенно информирующие фрагменты. Но в первом издании книги я причислил к ним – и, более того, в качестве примера «парадокса в квадрате», - сказание о призвании Рюрика, изображающее норманнов первооснователями государственности в стране. Цитирую из собственного текста:

«Перед летописцем стояла цензурно обусловленная сверхзадача: изобразить правящую династию зачинательницей не только христианизации страны, но также и всех ростков государственности в ней. И мы видим, что формально он выполнял эту задачу, но крайней нелогичностью некоторых эпизодов старался заронить сомнение в умах небезразличных читателей. У Нестора, я думаю, совмещались две тенденции: с одной стороны, искренняя верность княжескому роду, коему он служил, и неподдельное уважение к памяти некоторых князей, с другой же – стремление выбиться за грань официальной схемы и мягко намекнуть иной раз на то, что династии помнить не хотелось бы».

Далее я выдвинул тезис о том, что государственность у «русского этноса» - восточных славян, - была и ранее. Основывал же я этот тезис на нескольких далеко не лишенных логики, но ошибочных аргументах, неверность которых частично уже была показана мною, частично же будет проанализирована сейчас.

1. Сам факт согласованного призвания «варяжской Руси» четырьмя общностями. Да, это говорит о способности к организованным и политически целесообразным решениям; но такое возможно и в рамках развитого союза племен. Галлы вели очень продуманную политику во время войны Рима с Ганнибалом, не имея еще тогда настоящих государств. Негосударственный же характер славянского этноса в интересующую нас эпоху мы уяснили в первом разделе предшествующей главы (см. раздел «Негероические века»).
2. Наличие у «русского этноса» уже к тому периоду городов. «… А город, - утверждал я, - это уже государственность». Само по себе это правильно, но, к сожалению, неверна посылка. В длинном комментарии к третьему разделу четвертой главы (см. раздел «Истинность норманизма») мы видели, что доказательных признаков городского быта у восточных славян ранее 10-го столетия нет; и в том же комментарии я признал и показал несостоятельность аргумента «Гардарики».
3. Странность летописного изображения прихода к власти в Киеве Аскольда и Дира. В ПВЛ они приходят, спрашивают жителей, «чей город», и остаются там князьями; в Новгородской же летописи младшего извода сказано и того проще - «…придоста два Варяга, и нарекостася князема…» Я усматривал в этом абсурд, поскольку (вновь цитирую самого себя):

«Так в жизни не бывает. Так не было даже в «Сказке о царе Салтане»: прежде чем царевич «нарекся» князем – да и то в специально созданном для него, а не имевшем традиции и органы власти городе, - прежде этого он все-таки должен был что-то сделать, чем-то заслужить подарок: он все-таки сначала подстрелил коршуна и спас лебедь. Для того, чтобы стать правителями, нужно было или унаследовать это звание, или захватить город силой, или оказать ему услуги, за которые можно ожидать избрания на княжение. Но просто спросить, чей город, для этого маловато. В городе не могло не быть своих, местных органов правления: они имеются даже в самом диком племени, и ни одно племя не сделает вождем того, кто просто придет и начнет задавать вопросы» (конец цитаты)

Да, но этот эпизод вполне согласуется с тем, что обсуждалось в предыдущей главе (раздел «Негероические века»), - с политической пассивностью почвенного этноса. Жители Киева – чем бы он тогда ни был, городом или протогородским поселением, - скорее всего, посчитали целесообразным принять власть пришедшей дружины. Ибо кому-то, так или иначе, надо было платить дань; и чем эти варяги были хуже хазар? Ситуация та же, что несколько позже у радимичей и северян с Олегом.

4. Ключевой «позитивный» момент, на котором я основывался, - то, что один из мусульманских авторов, описывавших эти края, - Аль-Масуди, - писал в 10-ом веке следующее: «… Первый (т. е. главный) из славянских царей есть царь ДИРА, он имеет обширные города и многие обитаемые страны; мусульманские купцы прибывают в столицу его государства с разного рода товарами». (144) Далее, у М. И. Артамонова («История хазар») отмечается, что слово «есть», по мнению людей, знающих арабский язык, можно в этом контексте перевести с таким же успехом и как «был» (145). Если же так, то отрывок Масуди может относиться и к более раннему времени -   в том числе и к 9-му веку.
            Отсюда можно вывести предположение, что человек, названный Диром в летописи, - некий СЛАВЯНСКИЙ правитель. И я предположил (впрочем, не я первый, эта идея уже многими обдумывалась), что Дир был правителем славянского государства – «каганата», посланцы которого двадцатью годами ранее побывали у Людовика Благочестивого. Аскольд же – и в самом деле варяг, но поступивший к нему на службу, организовавший тот самый морской поход на греков и благодаря заслугам и личным качествам ставший фактическим соправителем.
К тому же я отметил еще две странности в ПВЛ: само «двоевластие», не традиционное ни у славян, ни у скандинавов, и некоторая нечеткость изложения (сначала два «болярина» уходят от Рюрика, потом Аскольд и Дир остаются в Киеве, и в тексте не поясняется, именно ли они – те самые двое).
Но странности эти – второстепенны. Ибо четких пояснений в летописи не имеется и в связи с целым рядом других лиц и эпизодов, а «двоекняжие» Аскольда и Дира если и выглядит странно, то – безотносительно того, славянским или норманнским было этнополитическое образование, упоминание о котором содержится в Бертинских анналах. Намного более принципиально то, что, невзирая на созвучность имен, летописный Дир и «славянский царь Дира», если более основательно вглядеться в текст мусульманского источника, НЕ МОГУТ быть одним лицом. Почему? Потому что у Масуди после фразы о царе Дире читаем: «Подле этого царя из славянских царей живет царь Аванджа, имеющий города и обширные области, много войска и военных припасов; он воюет с Румом, Ифранджем, Нукабардом и с другими народами, но войны эти не решительны (ведутся с переменным успехом – А. М.)» (146) (А. Я. Гаркави, «Сказания мусульманских писателей о Славянах и Русских», СПб, типография императорской Академии Наук, 1870; стр. 135-137)
«Ифрандж» и «Нукабард» – это королевства франков и лангобардов. (147) Кто такой «царь Аванджа», точно не установлено, но очень вероятно, что это аварский каган, поскольку именно он воевал с переменным успехом против ромеев, франков и лангобардов. И было это намного раньше времен летописного «двоекняжия», ибо к концу 8-го столетия и государство лангобардов, и Аварский каганат были побеждены и ликвидированы Карлом Великим. Таким образом, получается, что Масуди передает сведения, относящиеся к эпохе еще более ранней, чем я предполагал, - самое позднее к 8-му веку. И этого «царя Диру», кем бы он ни был, с «нашим» Диром отождествить нельзя.
Далее, к показаниям этих мусульманских текстов, обычно очень расплывчатых и сбивчивых по манере изложения, вообще стоит относиться крайне осторожно, не выводя из них ничего однозначного и масштабного. «Славянским царем», например, вполне может оказаться аварский или болгарский хакан, берущий дань со славян… И это тем вероятнее, что аварский и болгарский каганаты безусловно существовали, это подтверждается перекрестным рассмотрением целого ряда источников, включая византийские и западные; славянское же государство, к сожалению, ни в одном из этих документов не упомянуто. И столь же убийственно для модели славянского государства до Рюрика то обстоятельство, что о нем НЕТ НАЦИОНАЛЬНОЙ ПАМЯТИ – ни в фольклоре, ни в летописи. А чего нет в памяти народа, того нет и в его предыстории – это мы уяснили еще в самом начале книги.

Таким образом, та модель государства Дира и Аскольда, которую я выдвинул в первом варианте своей монографии, оказывается основанной на ложных посылках. И я изымаю из настоящего издания целый раздел, который содержал довольно развернутую «сагу о славянском каганате».


Раздел 2 - Овцы и козлища


А теперь мы рассмотрим самый яркий и значимый, на мой взгляд, КОСВЕННО ИНФОРМИРУЮЩИЙ фрагмент ПВЛ. Рассмотрим летописное сказание, дающее «портреты» коллективных действующих лиц предыстории «русского этноса»: тех общностей, из коих он состоял. Перед нами рассказ о нравах полян и других компонентов восточного славянства, об их образе жизни. Описываемое здесь, по логике, имело место еще до Аскольда и Дира, ибо предшествует повествованию о них.
После предания об «основателях Киева» - Кие (или Кые), Щеке и Хориве, - пишется следующее: «… И бяше около града лес и бор велик, и бяху ловяще зверь; и бяху мужи мудры и смыслени, и нарицахуся Поляне, от них же суть Поляне Кыеве и до сего дне…». (148)
Это вообще-то о Кие и его братьях, но можно считать данную характеристику (мудры и смыслени) плавно переходящей на полян в целом. А вот цитата о полянах, в рамках общего описания нравов славянских общностей:
«…Имеяху бо обычаи свои и закон отец своих и предания, кождо свой нрав. Поляне бо отец своих обычай имут кроток и тих и стыдение к снохам своим и к сестрам, к матерем и к родителем своим, и снохы к свекрвам и к деверем велико стыдение имуща; и брачные обычаи имеяху: не хожаше зять по невесту, но привожаху вечер, а заутра приношаху по неи, что вдадуче…». (149)
Итак, что было, по летописи, характерно для полян еще доваряжской эпохи? Кроткий, тихий и очень стыдливый нрав; причем особенно подчеркивается высокая нравственность семейных отношений и брачного уклада. Если бы, читая этот отрывок, не знать, о ком речь, то вполне естественно было бы подумать, что здесь изображается некая раннехристианская община или пуританская секта. Странно, не правда ли?... Скоро мы увидим, что, в отличие от полян, говорится об остальных восточнославянских общностях, и почувствуем силу контраста. Естественно вообще-то, что одна из тенденций ПВЛ, наряду с возвеличением варяжской династии, - тенденция придания легитимности также и самому главенству Киева и почвенно связанной с ним общности над другими городами и общностями страны. Это мнение среди историков общепринято. И действительно, любой средневековый читатель должен был, прочтя это описание полян и сразу вслед за ним – описание остальных (с ним мы вскоре ознакомимся), утвердиться в мысли о том, что таким высоконравственным людям и пристало быть столичной и околостоличной общностью в стране и что, стало быть, доминирующая роль Полянской земли закрепилась за ней справедливо… И все-таки, не слишком ли это? Не переборщил ли летописец? В иных местах он лаконичен, но тут не просто написал, что поляне были разумны и цивилизованны, но и обрисовал их прямо ни дать ни взять христианскую – идеально-христианскую, - добродетель. Напрашивается мысль: а не были ли, если так, эти люди вообще христианами?...
И, прочувствовав странность этого описания нравов, поставим вопрос: а почему летописец ничего не говорит о РЕЛИГИИ полян, да и других общностей? Разве не должна была, по логике вещей, именно эта характеристика быть первостепенной для Нестора, церковного человека? Не слишком ли неестественно то, что он обошел эту тему… и возможно ли, что забыл?... Но как бы то ни было, первое упоминание в ПВЛ в связи с восточнославянскими землями неких божеств – это появление Перуна и Волоса в договоре Олега с византийцами…
Пока мы не можем ответить на вопрос, почему ПВЛ молчит о религии славян. Но запомним это и перейдем к другому летописному источнику – Новгородской летописи младшего извода («Временнику»). Там вслед за цитатой, почти идентичной отрывку о «мужах мудрых и смысленых» пишется: «… Бяху же погани (язычниками – А. М.), жруще (поклонялись, служили – А. М.) озером и кладязем (колодцам – А. М.) и рощением (растениям – А. М.), якоже прочии погани…». (150)
Новгородская летописная традиция оспаривала первенство Киева и старалась приписать его своему городу. В новгородской летописи подчеркивается, что Новгород был создан раньше Киева, о Кие же там пишется без упоминания каких-либо почестей со стороны «цесаря»… (151) И с этой тенденцией согласуется данная «религиозная» вставка. Именно новгородцы – люди заинтересованные, коим небезразличны были сравнительно-оценочные характеристики общностей, - именно они и могли придирчиво отнестись к тексту летописи, составленной в Киеве (видимо, не самой ПВЛ, а прототипного для нее источника), и, вдумавшись, увидеть: здесь не хватает прямой религиозной информации, а изображаются поляне в чрезмерно идеалистических тонах - они не просто разумны и цивилизованны, но еще и как-то удивительно благочестивы. И появилась эта развенчивающая фраза-штамп о поклонении озерам, колодцам и растениям.
Почему же штамп? – может спросить читатель. Да потому, что любой языческий культ природного явления или предмета обихода имел в своей основе некую психологическую подлинность и житейскую логику. Поклонялись тому, что вызывало восхищение, страх или и то, и другое; сакрализация же (освящение) тех или иных бытовых предметов могла быть связана с их дефицитностью, труднодоступностью и с боязнью их потерять. Особняком стоят тотемистические культы священных животных; но животные, думается мне, поражали воображение человека своей «цельностью», однозначностью тех свойств, которые им можно было приписывать (лев – храбрый, овца – кроткая, и т. д.), и мистическое «родство» с тотемом (правда, тотемами бывали и растения, а изредка даже и совсем неживые объекты, но обычно все-таки что-то из фауны) – это мистическое родство символически приобщало людей в их собственных глазах к несвойственной им самим цельности, завершенности. А в цельности видели силу, хотя это полудикими приверженцами тотемистических религий, конечно же, не формулировалось… Но это не относится к нашей теме; существенно же для нас то, что культ озер, колодцев и растений в Киевской земле совершенно не правдоподобен. Колодцу или растению могли бы придавать священное значение, скажем, в Аравийской пустыне, где любой источник воды был благословенной находкой, о которой путники зачастую молились; то же самое касается пальмовых оазисов, ибо они давали вожделенную тень и возможность отдохнуть от пекла. Но в Киеве и его окрестностях не было ни малейшей психологической причины относиться к воде и флоре со священным трепетом.
И откуда же взялся «образ» такого культа? Любой штамп имеет в своей основе что-то подлинное, но эта подлинность теряет силу при переносе. Где органичный прообраз этой утратившей на славянской почве правдоподобие фразы? И, если сузить вопрос: у какой общности, с которой «русский этнос» был знаком, поклонение озерам, колодцам и растениям могло быть, не штампом, а реальностью?
И именно здесь, на мой взгляд, целесообразно предположить «хазарский след». Ибо именно в Хазарии, чья столица – Итиль, - находилась близ современной Астрахани, именно в этой полупустынной по физико-географическим характеристикам стране, в которой к тому же сама Волга была единственным стабильным (не пересыхавшим временами) водоемом, были все житейские и психологические предпосылки для того, чтобы живущие там язычники удостаивали сакрализации озера, колодцы и растения. Флора была очень редкой, возможность жить в относительно зазелененной местности была привилегией очень немногих. И колодцы были жизненно необходимы для всех, кроме живших у самой Волги; а к тому же за них, конечно же, очень боялись, ибо колодцы эти могли пересыхать, точно так же, как довольно многочисленные в тех краях пресноводные озера, пересыхавшие чуть ли не каждое лето. Там от озер и колодцев ЗАВИСЕЛИ, наличие же в том или ином месте растительности воспринималось как благодать.
В Хазарии были иудеи, но были и язычники, и именно у них очень вероятно религиозное отношение к воде и растительности. В обиходе же ИУДЕО-хазар, если так, бытовало, наверное звучавшее порой из их уст осуждение такой культовой практики. И оно, я думаю, было на слуху у восточных славян, которые с хазарами, включая иудаизированную их часть, соприкасались и общались. И усвоилось ими в качестве емкого шаблонного (псевдошаблонного) описания язычества.

КОММЕНТАРИЙ 5-2(2): я ранее высказывал мысль, что это описание взято кем-то из книжников, знавшим древнееврейский язык, из некоего иудео-хазарского письменного текста – из поучения, осуждавшего язычество. Сейчас – при том, что я по-прежнему не исключаю такой возможности в принципе, - выдвигать эту идею как гипотезу не кажется мне правильным. Таких источников в нашем распроряжении нет, и допущение  чрезмерно повисает в воздухе. Но вот сама сакрализация язычниками в нижнем Поволжье, т. е. на территории Хазарии, флоры и водоемов – очень вероятна; и она вполне могла бытовать там еще и в тот период, когда писался текст «Временника». А для того, чтобы  о ней знали соседи, достаточно было и устных рассказов. Поэтому сама версия о хазарской по истокам шаблонной репрезентации язычества остается в силе.            

Но штампы используются в двух случаях: если правда неизвестна или если надо ее скрыть… Целевой установкой новгородского редактирования летописного текста было понижение престижа Киева и полян. А значит, того, что звучало бы малоприятно и в то же время правдоподобно, скрывать бы не стали. Если бы новгородский летописец имел хоть минимальные основания для того, чтобы написать, что поляне веровали, например, в Перуна, то он и написал бы, что в Перуна, и никаких штампов ему бы не понадобилось. Если же вместо Перуна или еще кого-либо конкретного мы видим перенесенные из Хазарии «озера, колодцы и растения» - значит, одно из двух: или сказать было вообще нечего, или было что-то, о чем рассказывать, согласно цензурной установке, не следовало. Второе вероятнее: русский летописец вряд ли мог абсолютно ничего не знать о религии своего собственного этноса в прошлом (этнос-то ведь один). Кроме того, наличие в этом тексте цензурно обусловленной тенденции несомненно: обратим внимание хотя бы на то, что в нем нет ничего подобного процитированному мною отрывку из ПВЛ о пасторально-пуританских нравах полян, как, впрочем, нет подробных бытовых характеристик и других общностей. Из всего положительного, что можно было сказать о жителях Киева и окрестностей, здесь есть только то, что они «мудрые и смысленые», вслед за чем тотчас и «поганые», чтобы не перехваливать.
Этот хазарский штамп об озерах, колодцах и растениях разоблачению в средние века не поддавался, ибо тогда, до появления науки в современном смысле слова, никто не задумывался о логической обусловленности специфики культов физико-географическими особенностями страны. Это ложь в обтекаемой форме. И в свете того, что мы читали чуть раньше о полянах, логично предположить, что она подставлена сюда вместо некоей правды о религии «русского этноса» до времен правления номинально восходящей к Рюрику династии. Вместо правды о том, что религия эта была намного менее «языческой», чем по официальной версии, согласно которой именно этой династии принадлежит полностью заслуга христианизации страны. 
И не только новгородский летописец, но и Нестор служил той же самой династии. И правды о «додинастической» религии, если и знал о ней что-то, тоже не мог раскрыть, ибо это шло бы вразрез с возвеличением княжеских предков: если было некое мировоззрение, содержавшее высокие нравственные установки, то варяги, явившись с Перуном, устроили в религиозном плане явный регресс, и открытым текстом писать об этом возможности не было… Но он, наряду с престижем династии, легально – с позволения цензуры, - все-таки отстаивал и престиж Киева, а вместе с ним и той общности, которая в нем и вокруг него жила. И он описал полянские нравы в чрезмерно идеализирующих тонах: такая пастораль неправдоподобна, она так и просится на страницы учебника по благонравию для института благородных девиц.
Зачем же нашему летописцу понадобилось столь преувеличенное описание? Не для того ли, чтобы намекнуть на что-то внимательному читателю? Внимательному и при этом небезразличному – что обострило бы и у средневекового, мифологически мыслившего человека не очень высокую в принципе чувствительность к степени правдоподобия описаний и оценок и пробудило бы в нем понимание того, что за такою нарочитой идеализацией скрывается еще нечто, о чем прямо не сообщается. Для любой же «цензуры» (в Киеве) этот отрывок был внешне благонадежен, ибо формально ничего религиозно определяющего он не содержал, а побуждений к «сверхвдумчивости» у них в этом случае возникнуть не могло. И еще потому, что сразу вслед за восхвалением полян идет следующее описание смежных общностей (наконец-то мы и до него дошли):
«…А Древляне живяху зверинским образом, живуще скотскы, и убиваху друг друга, ядуще все нечисто, и брака у них не бываше, но умыкаху уводы девица. А Радимичи и Вятичи и Север один обычай имеяху: живяху в лесах, якоже всякыи зверь, ядуще все нечисто, и срамословие в них пред отци и пред снохами, и браци не бываху в них, но игрища межю селы, и схожахуся на игрища, на плясания и на вся бесовскыя песни, и ту умыкаху жены собе, с нею же кто совещався; имеяху же по две и по три жены. И аще кто умряше, творяху тризну над ним, и посем сотворяху краду велику (высокий курган), и возложаху на краду мертвеца, и сожжаху, и посем, собравше кости, вложаху в судину малу, и поставляху на столпе при путех, еже творят Вятичи и ныне. Си же творяху обычая и Кривичи и прочии погании, не ведуще закона Божия, но творяще сами собе закон…». (152)
Далее следует очень подробный перечень разных чужих народов, имеющих в основном скверные и иногда извращенные обычаи (людоедство, многомужие, и т. д.). (153) Эта дидактика нужна, на мой взгляд, для того, чтобы несколько смягчить впечатление от сказанного о предках своего же народа (пусть это не поляне, но это часть « Русской земли») и не позволить читателю видеть в них каких-то особо диких людей. Иными словами – и многие другие не лучше… Но вглядимся теперь в процитированный мною отрывок и посмотрим, в чем же заключается зверинский образ жизни древлян, радимичей, вятичей и северян.
Зверинским образом, скотски… Может быть, и не блистали эти общности культурой, но странно все же, что не нашлось каких-то других, менее отталкивающих слов. Можно изобразить людей, не пребывающих на вершине цивилизованности, но использовать иные выражения. В конце концов, Геродот в 5-ом веке до н. э. не был в восторге от культурного уровня скифов и смежных с ними приднепровских народностей, и есть у него такие строки, что в этих краях обитают «самые невежественные племена». (154) Да, наверное, «племена» эти не взрастили еще своих философов и математиков, и все же со зверями историк их за это не сравнивает. Это – слишком!
Эти летописные оценки древлян, вятичей и иже с ними – нарочитый абсурд, свидетельствующий о том, что читать надо и здесь «между строк». Не будем спешить принимать за чистую монету столь унизительные эпитеты, данные этим, пусть малокультурным, общностям. Рассмотрим только что процитированный фрагмент спокойно, пункт за пунктом.
«Живяху в лесах, якоже всякыи зверь»? Но и Кий с братьями, и их потомки тоже жили – что нами уже обсуждалось, - в лесах («Бяше около града лес и бор велик»), и, однако, им за это звероподобие не приписывается – они «мудры и смыслены». Здесь явно двойной стандарт: древляне, радимичи и вятичи тоже жили не в пещерах, а в лесных поселках («игрища межю селы»), и я не вижу, что тут звериного и скотского. Претензии же за их – вместе с полянами, - проживание в лесной местности могут быть исключительно к физической географии.
Очень дотошный читатель может заметить, что характеристики в этом отрывке даются сначала отдельно древлянам, а потом радимичам, вятичам и северянам вместе. Но эти характеристики очень похожи, и я не стану зацикливаться на мелких оттеночных различиях; там же, где дифференциация между общностями будет важна, мы будем в ней разбираться очень тщательно.
Поехали дальше. «Убиваху друг друга»? Сие делалось, к сожалению, везде и всегда; и если в данном случае это избирательно приписывается некоторым конкретным общностям, то тут может быть только указание на их приверженность обычаю кровной мести. Обычай, положим, не отвечающий канонам высшего благочестия, но у меня лично он ассоциируется не с дикими племенами, а с Южной Италией, Корсикой (откуда происходит «вендетта»), Испанией… Страны, пусть сохранившие к 19-му веку пережитки средневековья, но вполне цивилизованные и даже христианские.
Что касается брачных обычаев, сведу сказанное о них в одно общее резюме: Эти люди имели обыкновение знакомиться с невестами на неких игрищах, на которые сходились из разных сел – подобно тому, как в наше время знакомятся зачастую на танцах и вечеринках. Игрища заключались в плясках и пении песен не церковного – что поделать, - содержания. Девиц, договорившись с ними, «умыкали», вместо того, чтобы присылать сватов. Кроме того, имели место пережитки многоженства.
Приступая к обсуждению этих «ужасов», начну с конца. Многоженство, конечно, имеет свои недостатки, но ничего зверского мне в нем не видится. Оно принято у мусульман, было у евреев в древности и позволялось еще в средние века до специального запретного постановления - кстати, во времена вятичей и радимичей еще не вышедшего. Бытует оно и в наше время у христиан-мормонов и у йеменских евреев (хотя и редко). Что же касается «умыкания» жен, оно – в той мере, в коей имело характер не увоза «на перекладных», в стиле романтических поручиков и корнетов, а было традицией, - являлось, я думаю, ритуалом… Тем более, что спектакль на тему «похищения» игрался на свадьбах до девятнадцатого столетия включительно, если не до начала двадцатого. Настоящее «умыкание» - увоз девушки вопреки воле ее семьи, - должно было неминуемо поставить совершившего это вятича или радимича в ситуацию конфликта с этой семьей и навлечь на него угрозу мести; и в обычных, не пиковых, обстоятельствах на это решились бы очень немногие. Общество, в котором насильственный, против воли родных, увоз невест практиковался бы систематически, вообще немыслимо: не только высокоцивилизованная - любая общность умеет регулировать свой быт так, чтобы нормой были не конфликтные, а мирные взаимоотношения между людьми и семьями.
Далее, если перейти к игрищам между селами – с песнями, плясками и знакомствами, - то и здесь мне трудно усмотреть что-то вопиющее. Надо учесть, что в православные времена духовенство осуждало любые народные гулянья и любые песни, кроме церковных песнопений, и увещевало против этого свою паству, примеры чего можно увидеть в дидактических посланиях. Вообше,  если подытожить сказанное летописцем о брачных обычаях, осуждения эти общности заслуживали не с общечеловеческой, а с ЦЕРКОВНОЙ точки зрения.
Что же еще за обычаи мы видим в этом летописном отрывке? «Срамословие»? Но надо было бы съездить в гости даже не к пасторальным Несторовым полянам, а в поселок настоящей пуританской секты с настоящим, в котелке и при бабочке, пастором, чтобы иметь шансы увидеть воочию людей, не оскверняющих свои уста подчас всевозможными ругательствами. В то, что у полян не было своего набора крепких выражений, я, каюсь, цинично не верю.
«Ели все нечистое»? Но «нечистая пища» - если, конечно, не считать, что имеется в виду несоблюдение каких-то постов, - явно иудео-хазарский штамп, еще один, ибо разделение пищи на чистую и нечистую является спецификой иудаизма. Что уж такое «нечистое» могли есть древляне и компания, чтобы не соответствовать, допустим, европейским нормам? В начале «Отверженных» Гюго описывается, что в трактире, где хотел поужинать Жан Вальжан, войдя в город Динь, на вертеле крутился «жирный сурок». А сурок – это грызун; и если французам эпохи Реставрации позволено было есть подобную живность (а может быть, и лягушачьи лапки тоже), не навлекая на себя «зверинских» эпитетов, то вятичам и радимичам, я думаю, это тоже можно простить.

КОММЕНТАРИЙ 5-3(2): все эти соображения остаются в силе, кроме одного момента. В том, что касается «нечистой пищи, хазарское влияние, видимо, ни при чем, поскольку, согласно православной традиции, «скверноядение» - грех.

 Наконец, они сжигали мертвых и погребали останки в могильных урнах. Это описывается подробно и вызывает доверие; но что тут такого? Кремация осуждается христианством (хотя уже крещеные вятичи пережиточно практиковали ее) и основными течениями иудаизма, но и в ней нет ничего омерзительно дикого: она была в обычае у эллинов, римлян и многих других совершенно не первобытных народов, и славяне – не жуткое исключение…
Этот очень подробный и несколько иронический разбор написанного о древлянах, радимичах, вятичах и северянах в ПВЛ нужен мне для того, чтобы показать: реальной информации об их дикости у нас нет, и Нестор ее тоже не дает. Это описание понадобилось летописцу, во-первых, для контраста с полянами – чтобы идеализирующее изображение этих последних легче прошло цензурный барьер, - во-вторых же, здесь продолжается некий НАМЕК. На что?
Мы уже убедились, что в описании четырех перечисленных в предыдущем абзаце общностей все конкретные «обвинения» относятся, по сути дела, не к дикости, а к неблагочестию: обычай кровной мести, пережитки многоженства и кремации мертвых, знакомства на игрищах вместо сватовства и венчания у благостного окающего батюшки…
И вот что примечательно: это описание нечестивых обычаев древлян, радимичей, вятичей и северян, если подойти к вопросу логически, приводится в качестве того, что их от полян ОТЛИЧАЕТ. Но, если так, выходит, что ПОЛЯНЕ мертвых не сжигали, а предавали земле, соблюдали единобрачие, да и за обиды не мстили, прощая супостатов… Откуда у них такие устои, спрашивается?... 
А теперь обратим внимание на концовку этого фрагмента: «… Си же (т. е. подобные тем, что у древлян и радимичей – А. М.) творяху обычаи и Кривичи и прочии погании, не ведуще закона Божия, но творяще сами собе закон…».
Возникает вопрос: а ПОЛЯНЕ – знали закон Божий? Может быть, в гимназиях его учили? Тут ведь еще один момент «противопоставления». К чему бы это?...
И еще один вопрос: почему этих кривичей Нестор поминает только под конец, именуя их «погаными», но при этом специально и направленно их обычаев не осуждая, тогда как, говоря о древлянах, радимичах, вятичах и северянах, он то и дело повторяется: не пишет сразу, что у всех одно и то же, а вдается в подробности, хотя на поверку выходит, что обычаи у них у всех были вроде бы (если Нестору верить) действительно схожие. По отношению к этим общностям Нестор впадает в тон досадующего порицания, резкого, но выдающего при этом НЕБЕЗРАЗЛИЧИЕ, в силу коего и имеют смысл такие выговоры. Так обращаются к тем, кто в чем-то обязался, но подвел… К кривичам же Нестор как будто и претензии не имеет, просто называя их язычниками. Может быть, потому, что население Полоцка, Смоленска и смежных территорий еще и в его годы, будучи в тесной связи с Литвой, сохранило больше пережитков язычества, чем другие, и летописец от них ничего иного и не ожидает… Но ведь и про вятичей он пишет, что они «и ныне» сжигают мертвых: пережитки были у всех. Мне кажется, дело не только в пережитках, а главным образом в том, что Нестор вынес кривичей (не современных ему, а доваряжских) за пределы некоего еще не ясного нам СПОСОБА ОТНОШЕНИЯ: он «судит» их по другим критериям, к полянам же с одной стороны и к древлянам, вятичам, радимичам и северянам с другой ПРИЛАГАЕТ ОДНУ И ТУ ЖЕ МЕРКУ, в свете коей первые выглядят превосходно, остальные же – из рук вон…
Это подтверждается тем, что «погаными» Нестор называет только кривичей, о той же системе верований, которая имела место у четырех активно осуждаемых им общностей, молчит. Так же, как и о системе мировоззрения полян. Можно, исходя из этого, подумать, что система мировоззрения и у тех, и у других была одна, просто поляне более культурно и правильно следовали ей. И что система эта не одобряла того, что приписывается древлянам, радимичам и т. д.
Отталкивающие же характеристики, которые он дает древлянам и остальным, - «маскировка». Фразы о зверинском образе жизни древлян призваны отвлечь любую возможную «цензуру» от темы мировоззрения (иными словами, религии). Цензоры естественно должны были подумать: сравниваются цивилизованные горожане с неотесанной деревенщиной, вот и выражения такие… Это – ложный след. Дается иная «оценочная ось». Но читатель и небезразличный, и вдумчивый все же может увидеть: фактически все описания и оценки лежат на «оси» нравственно-религиозной.       
Отметим, что летописец не говорит ничего оценочного о словенах новгородских – общности, владевшей вторым по значению в стране городом и относившейся, судя по новгородской редакции «Временника», очень ревниво к первенству полян и Киева. Однако еще перед обзором восточнославянских общностей он передает предание об апостоле Андрее Первозванном, пришедшем в Скифию благовестить язычникам. Андрей, согласно ПВЛ, остановился на месте, где позже был построен Киев, произнес там пророчество о великом граде, который будет на этом месте воздвигнут, поставил крест и вознес молитву. (148) Далее он пришел в Словенскую землю, но о его пребывании там не рассказывается ничего, кроме удивления, которое вызвал у него славянский обычай париться вениками в банях («… сами ся мучат, и то творят мвение собе, а не мучение…»). (155) Новгород и словенская земля этим рассказом изящно ставятся на второе после Киева и полян место: с одной стороны, апостол все-таки побывал в тех краях (что уже возносит их над землями вятичей, радимичей и остальных); с другой же, там пророчеств не было и крест не воздвигался, что отнимает у словен надежду на первенство – оно за Киевской землей. Мне кажется, и этот рассказ, и умолчание о новгородских нравах служат одной цели - помогают, воздав должное Новгороду и словенам в плане их относительно заметной роли в стране, уклониться от прямых характеристик: быть может, плохого сказать было нечего, а слишком хвалить не хотелось. Входи они в разряд тех, кого летописец называет в данном контексте «погаными», именно их бы он и помянул конкретно, а кривичи остались бы в числе безымянных «прочих»…
Если же задаться вопросом о том, кто такие эти «прочие», то напрашивается мысль о тех славянских общностях, нравы которых Нестор тоже не описывает. Однако наверняка этого сказать нельзя, и пусть религиозный облик этих «неупомянутых» останется для нас пока загадкой: она будет в свое время разрешена. Без конкретных характеристик в летописи остались (кроме словен новгородских) дреговичи, жившие на реке Припяти, бужане, волыняне, а также дулебы, уличи и тиверцы, про которых Нестор в одном месте текста пишет, что они «суть толковины». (156) Что означает это слово, мы тоже со временем поймем. 
И, возвращаясь к конкретным характеристикам, самое время подытожить производимое ими впечатление. Здесь четыре категории общностей: «праведники» поляне, «нечестивцы» древляне, радимичи, вятичи и северяне, «поганые» кривичи (с которыми смыкаются перечисленные после этого дальние и чужие народы, в том смысле, что и они не лучше) и, наконец, блещущие отсутствием в этом обзоре нравов словене новгородские. Картина сложная и очень хитро построенная.
Эта картина восточнославянских нравов в изображении Нестора загадывает нам – МЕЖДУ СТРОК, как было и в предыдущих разобранных нами случаях, - загадку доправославного мировоззрения этноса или, во всяком случае, основной его части. Тайна мировоззрения, к которой мы подступили в конце З-ей главы, проанализировав фольклорные материалы и коснувшись загадочных имен, некоторые из коих прославляются в «Слове о полку Игореве» (так называемая «Троянова группа»), - та же самая тайна мировоззрения предстает перед нами и на страницах летописи.
Основным источником для следующих двух глав будет «Слово», и в этих двух главах мы, наконец, раскроем тайну.

ПРИМЕЧАНИЯ

(141) Шахматов, ПВЛ, стр. 80
(142) «Беовульф, Старшая Эдда, Песнь о Нибелунгах», стр. 460-461
(143) Там же, стр. 619
(144) А. Я. Гаркави, "Сказания мусульманских писателей о славянах и русских (с половины 7-го века до конца 10-го века по Р. Х.)" Типография императорской Академии Наук, СПб, 1870. Стр. 137.
(145) Артамонов, «История хазар», стр. 368 (прим. к тексту)
(146) А. Я. Гаркави, «Сказания мусульманских писателях о Славянах и Русских», стр. 137.
(147) Там же, на стр. 144, Гаркави обосновывает замену на «Нукабард» искаженных терминов из текста, с которого он переводил.
(148) Шахматов, ПВЛ, стр. 9
(149) Там же, стр. 12
(150) Там же, стр. 365
(151) Там же, стр. 362
(152) Там же, стр. 12-13
(153) Там же, стр. 14-16
(154) Геродот, «История», стр. 198
(155) Шахматов, ПВЛ, стр. 7-8
(156) Там же, стр. 29. Нестор пишет следующее (в связи с «походом Олега на греков»): «… поя (взял) же множество Варяг и Словен и Чюдь и Кривиче и Мерю и Поляны и Север и Древляны и Радимиче и Хорваты и Дулебы и Тиверце, иже суть толковины: си вси звахуться от Грек «Великая Скуфь»…». В свете этого отрывка не ясно, кого летописец называет «толковинами»: не всех ли перечисленных?... Но еще раньше (ПВЛ, стр. 12), описывая восточнославянские общности, Нестор относит это название «Великая Скуфь» только к дулебам, уличам и тиверцам. Процитирую: «… И живяху в мире Поляне и Древляне и Север и Радимичи и Вятичи и Хорвати. Дулеби же по Бугу, кде ныне Велыняне, а Уличи и Тиверцы седяху по Днестру, и приседяху к Дунаеви. И бе множество их: седяху бо преже по Бугу и по Днепру оли от моря, и суть гради их и до сего дне, да то ся зваху (звались) от Грек «Великая Скуфь»…». Здесь по логике ясно, что именование «Скуфь» НЕ относится к тем, кто назван перед дулебами: эти последние отчеркнуты по смыслу разграничивающим «же» («… Дулебы ЖЕ…»). Среди же общностей, чьи воины шли «в поход с Олегом» (кавычки ставлю, ибо не верю в этот поход), слово «толковины» стоит перед пояснением насчет «Скуфи», которая – теперь, исходя из только что уясненного, это очевидно, - относится здесь только к дулебам и тиверцам (уличей в этом списке нет). Если бы летописец хотел назвать здесь толковинами всех перечисленных, то он, по стилистической логике, невольно поименовал бы их всех заодно и «Скуфью». Поскольку это невозможно, я и делаю вывод, что под «толковинами» он подразумевает только дулебов, тиверцев и, видимо, уличей, в «войсковом» списке не названных, но живших рядом с тиверцами и именуемых подчас «в паре» с ними.