Маргинальное танго. Рассказы о Пашкове ч. 2

Александр Победимский
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

     В печке разгорались поленья. Из приоткрытой дверцы с треском вылетали редкие ленивые сполохи. Комната оживала. Все приходило в движение. Сполохи тускнели, исчезали за картинами. На смену им прилетали другие. Дачники лежали, тесно прижавшись, друг к другу и болтали о разных пустяках. Одеревеневшие языки еле ворочались. Наконец, он, кажется, начал засыпать. Но не тут-то было.
- Пашков, помнишь, когда ты мне первый раз сделал подарок?
- Шесть лет назад. Давай спать.
- Не дам. Вспомни школьную линейку первого сентября. Ты в десятом, к нам сюда с гор скатился, а я в первом. Вы стояли напротив с дешевыми одинаковыми книжками, а мы - с самыми дорогими цветами. Никогда об этом не говорила. Оставляла напоследок.
- Мы не только с книжками были, но и с шариками. А почему, собственно, напоследок?
- Когда началось одаривание, я кинулась к тебе и едва успела оттолкнуть Люську. После этого мы с ней долго были заклятыми врагами. А тебе все равно было от кого принимать цветы, кому дарить книжку?
- Не все равно. Люська больше понравилась.
Получив коленкой в бедро, повторил вопрос –  почему все-таки, напоследок? Но она как будто не слышала.
- Целый год старалась попасться тебе на глаза. Окончив школу, ты исчез, а я влюбилась в своего одноклассника.
- Нельзя тебя на минуту оставить.
- Через несколько лет, под Новый год, я увидела тебя в нашем подъезде. Ты целовался с Наташкой, моей соседкой.
- Наташка... Наташка ... нет, не помню.
- Для меня это был самый ужасный Новый год. Но самое ужасное – я опять в тебя влюбилась. Пол-года любила, пока ты не напугал меня до полусмерти в этом же подъезде.
- Врешь. Я в подъездах девочек не пугал.
- Ты лежал на ступеньках мертвецки пьяный.
- « То был не я, то был другой».
            - Ты. «О тебе сказка сказывается». Для тебя рыбка варится.
            - Наташка отравила. Грибами, небось.
- Скорее, губной помадой. После этого я влюбилась уже в другого одноклассника.
- Слушай, Шахерезада, я сплю. Ночь на дворе.
- Утро. Все равно скоро вставать.
- Кстати, ты сказала, что после того подъезда.…
- Я решила, что ты для меня нисколько не существуешь.
- Даже вот столечко?
- Не заводись. Ты хотел спать... ну... уговорил... да не это уговорил, а спать уговорил... хватит на сегодня... сумасшедший...
- Увижу твоего первого... второго... пятого... десятого... перевешаю на той яблоне перед окном...
Отвалившись на подушку, он наблюдал за сполохами на стене, пляшущими на натюрморте с керосиновой лампой, венским стулом, стаканом, луковицей и краюхой черного хлеба. Лампа вспыхивала и снова погружалась в темперные сумерки обрамленного картона. После этого сполохи набрасывались на ее портрет, который сразу оживал, начинал гримасничать, подмигивать Пашкову. А то вдруг затихнет и уставится в окно, куда-то, в сторону станции. Как будто ждет кого-то.
- Вечером ты сказала, что вся измочалена. Что это значит?
Она приподнялась на локтях. Почти не видно ее лица, глаз, но он знал, как она посмотрела.
- Слушай, как там у вас в горах?
- Страшно. Вниз посмотришь – тюбетейка сваливается.
- Каким ты был в детстве? Сдается мне, что бандитом.
- Задатки были.
- То-то собрался моих мужичков на яблоне вешать.
Он встал. Подкинул в печку несколько поленьев, вышел на кухню, допил остатки воды из носика чайника, залил новую и поставил на плиту. Ложиться уже нет смысла. Верхушки сосен горят золотом.
Что-то странное было в этой ночи. Казалось, с минуты на минуту произойдет что-то такое, что случалось только у Гоголя, – появится в окне свиная харя с шумом, звоном разбитых стекол и вонью серной как на детских спектаклях с нечистой силой. Старался думать о чем угодно, но только не об этом. Скажем, о чайнике, который скоро закипит, о золоте, переползающем с сосен на толстый яблоневый сук, нависший параллельно земле.
- Пашков, – послышалось из-за прикрытой двери, –  ты не помнишь такого Сорокина. Симпатичный брюнет, примерно твой одногодок. Ошивался в тех же горах, что и ты.
        - Не помню. Если и был там симпатичный брюнет, так это только я..
Почему-то вспомнилось ощущение разбитого носа на волейбольной площадке пионерского лагеря. Он догнал веснушчатую девочку, схватил ее за руку и не знал, что делать дальше, пока не подскочил ее длиннорукий брат с костистыми кулаками. Но, это никак не связано ни с каким Сорокиным.
*
В первый день конференции, перед самым перерывом, слово дали Пашкову. Сегодня говорить ему было тяжело. Во рту, словно мухи ночевали. Но это не самое страшное. В конце концов, хоть рот проветрится. Он знал, что скажет и как «слово отзовется». Получилось примерно так: «Уважаемые участники! Дамы и господа! Хрен вам, а не переброска сибирских рек, как говорят журналисты, а если точнее, то – части их стока.  Во-первых – можно обойтись без неё, если пахтакоры (хлопкоробы) приведут в порядок оросительные системы, теряющие почти всю воду. Хлопка будет больше, а солончаков – меньше. В Чили научились сокращать потребность растений в воде до девяноста процентов, уменьшая испарение с поверхности листьев. Проще сделать тоже самое с хлопчатником, чем строить такой канал. Ну, пусть хоть один из пятидесяти институтов, столпившихся вокруг кормушки переброски, займутся этим.
Во вторых – всё равно ничего не получится, даже если окажется, что переброска позарез необходима для нашего светлого и мокрого будущего. У канала переброски и коммунизма есть одно общее свойство – советской техникой не построишь, а на импортную – нет валюты. Дальше, как вы догадываетесь, то ли трава сгниет, то ли лошадь сдохнет».
         По дороге в буфет его остановил замминистра. Когда- то сагирские менты были похожи на Сталина. Сейчас многие замминистры похожи на Брежнева.
- Пашков, ты нашел новую работу?
-  «В баре ****ям буду подавать ананасную воду». Маяковский, с вашего позволения.
- Большому кораблю - большое плаванье.
- Только шампанское об меня не разбивайте.
К стойке подошел некто улыбающийся. «И сшиты не по-русски широкие штаны».
- Sоггу, Mr. Pashkov, I want to say…(Извините, мистер Пашков, я хотел бы сказать…)
            - Сам ты мистер. Let us drink. (Давай выпьем)
- O…o…o’kay. With pleasure. (Хорошо. С удовольствием).
Выпили. Закусили сосисками.
-Great. I say! What do you think of…(Замечательно. Послушайте, что вы  думаете о…).
            -Let us drink once more...(Еще выпьем).
Неслышно приблизился Кеша,  «референт, что из органов»:
        - О чём это ты тут с ним?
        - Нью-йорничаю. Выясняю, откуда в английском языке так много слов из трёх букв, начинающихся на «эйч»,  «х», по-нашему.
*
Это было не так уж давно в подмосковном поселке, мимо которого проносятся поезда на Ростов, Рязань, Душанбе. Из их окон летят пустые бутылки, объедки, а в  обратном направлении - преимущественно, камни. В том самом поселке, где собаки и кошки могут разговаривать. И не просто так, чтобы собаки с собаками, а кошки с кошками. Нет. Каждая кошка может поговорить о чем угодно с любой собакой. А любой пес с удовольствием останавливается около кошечки, особенно, если она симпатичная и доброжелательная, чтобы, обнюхав ее со всех сторон поболтать о том, о сем, а то и просто пококетничать.
А один черный пудель и кошечка до того дококетничались, что, вообще стали не разлей-вода. Пса, разве что условно можно назвать пуделем, поскольку его близкие и отдаленные предки не отличались особой щепетильностью в выборе своих возлюбленных.
Кошечка была красавица. Шерстка трехцветная. Золотые, именно золотые пятна, а не желтые чередовались с черными и белыми. Но больше было золотых. Один цвет постепенно переходил в другой, и от этого кошечка казалась особенно красивой.
Ночью они спали, прижавшись друг к другу худыми боками. Иногда кошка просыпалась, тщательно вылизывая у себя все, до чего только дотянется ее язык. Потом она облизывала друга. До того, как они подружились, пес был совершенно запущенным. Шерсть его была грязная и свалявшаяся. В ней хозяйничали блохи, хотя он  яростно с ними боролся. Теперь он – чище, опрятнее, да и блох стало поменьше. Ну, а случится, что вываляется где-нибудь, по старой доброй привычке, тут же заботливая подруга своим неутомимым языком быстро приведет его в порядок. Надо сказать, что кошка была чистой и ухоженной не только потому, что сама за собой следила, но и пес, в знак благодарности или еще по какой причине, тоже принимался ее вылизывать. И от этого она просто сверкала. Да так ярко, что соседский кот, не спускавший с нее глаз, то и дело щурился. Это беспокоило пса, но не настолько, чтобы из-за этого терять душевное равновесие, и, отвернувшись от наглеца, он тут же забывал о нем.
Сейчас не до кота было. Они сидели вдвоем под яблоней перед окном. Из открытой форточки шел запах уже готовой геркулесовой каши. Они знали, что сначала женщина за окном покормит маленькую дочку, наспех перекусит сама и после этого, когда каша остынет настолько, чтобы до нее можно было дотрагиваться холодными носами, вынесет ее для двух друзей. Она не была их хозяйкой. У них вообще не было хозяев. Вернее были, но прошлой голодной осенью их, как и многих других кошек и собак выставили за дверь.
Женщину и девочку забавлял и очень трогал вид пуделя и красивой интеллигентной кошечки, сидящих рядом и смотрящих в низкое, у самой земли окно. Пудель не спускал глаз с окна. Его хвост то и дело стремительно ходил из стороны в сторону. Он иногда повизгивал от нетерпения и прилагал немало усилий, чтобы не терять при этом достоинства. Кошка же лишь изредка посматривала на окно, делая вид, что ее это мало интересует. В отличие от хвоста пуделя, ее хвост двигался не столь энергично и нетерпеливо, принимая форму то вопросительного знака, то восклицательного.
 Когда запахи становились особенно острыми и многообещающими, из-за угла появлялся толстомордый кот, всем своим видом показывая, что он здесь совершенно случайно. «Шел мимо, дай, думаю, заверну». Пес лишь мельком взглянет на него. «Случайно, говоришь... мимо шел...»? И тут же отвернувшись, уставится в окно.
В какой-то момент они срывались с места и, обогнув дом, оказывались у крыльца. Продолжалось это все одну-две секунды, но за это время пес успевал объясниться с котом. Мол, так и так, приходите, товарищ, в другое время. Да и вообще, совесть надо иметь. Дома ведь живете, падло. При хозяевах. Трехразовое питание. Видя, что слова не доходят, слегка укусит его за заднюю лапу. Именно слегка, чтоб не задерживался тут. И кот, не останавливаясь, несется с диким воплем дальше. Туда, откуда пришел. На финишной прямой пудель, глядя ему вслед, успевал подумать: «Что ж ты за дебил такой? Ведь каждый день тебе, нахалу усатому, одно и то же говорю, за одну и ту же ногу кусаю. Так нет же. Как будто здесь медом кормят вашего брата». Пудель не знал, что такое мед, но саму фразу где-то слышал, и она ему очень понравилась.
Отдышавшись и приведя себя в порядок, кот опять появлялся. Он устраивался где-нибудь неподалеку и щурился, уставившись на кошечку.
            Однажды, уставшие после обходов соседских помоек, пудель и кошка вздремнули, грея друг друга боками. И тут сквозь дыру в заборе, тихонько, крадучись, пролез кот. Прошел мимо спящих, не взглянув на них. Только лишь хвостом задел, как бы случайно, кошкин нос. Потом вскочил на лестницу у стены дома и в один момент оказался у входа на чердак. Обернулся и встретился взглядом с кошкой, которая потягивалась, зевала, скребла землю, не сводя глаз с кота. Потом, она не спеша, чуть задерживаясь на каждой перекладине, стала пробираться наверх. Тот чуть посторонился, пропуская ее.
Пудель проснулся от гнусного кошачьего воя. Можно еще добавить – омерзительного. Но псу было не до синонимов. К сладострастному кошачьему воплю добавился плач кобеля и продолжался он еще долго после того, как кошки замолчали. Он выл на луну, на облака, на чердак. Потом успокоился, поняв, что не его это собачье дело тосковать по кошке, пусть даже самой красивой и ласковой. «И вообще, – подумал он, баба с возу, ну и с облегченьицем». Пес смутно представлял себе смысл этой фразы, услышанной однажды от мужчины, которого женщина называла Пашковым, который, еще недавно, каждое утро, уходя куда-то, а вечером, возвращаясь, барабанил по стеклу.  В окне тотчас появлялись женщина и девочка, и они все трое показывали друг другу зубы. Когда он поднимался на крыльце, они обнимались, обнюхивались, покусывая друг друга. Пашков брал женщину на руки и заносил в дом.
Раньше, с приходом осени, Пашков с женщиной вешали большой замок и уезжали до следующей весны. Теперь Пашков куда-то делся. А женщина никуда не стала в этот раз уезжать.  Она уже не выбегала на крыльцо. Разве что, когда стал приходить другой мужчина, который покусывал ее и заносил в дом.
Иногда отправляла на помойку нераспечатанные письма, пахнувшие Пашковым, зноем, пылью, водкой и дымом, напоминавшим пуделю отстрел собак прошлой осенью. Дым тогда появлялся почти одновременно со вспышками огня и грохотом. В одном из писем пудель учуял запах крови. Пёс выгребал их, нюхал и долго выл на окна домика, на сук яблони, тянущийся параллельно земле, на чердачное окно, которое он не мог спокойно видеть, на тёмные облака, зовущие за собой зиму.
Вернувшись через год, Пашков и часа не пробыл с семьей и больше ни одна собака его не видела. Хотя, нет. Появился как-то под утро. Чего хотел? –  пудель так и не мог понять.
*
         Пашков лежал, глядя в потолок, который осиротел без пропитой люстры. Вместо нее торчал крюк, который как чей-то указательный палец, изогнувшись, подзывал к себе Пашкова.Когда Аннушка была грудничком, взрослые никак не могли понять, почему она всегда улыбается, глядя на круглую розовую люстру, с коричневым деревянным кружком в центре. Потом дошло - люстра-то похожа на мамкину титьку.
Всё. «Аналогичный случай был в Одессе…». Остальные известные аналоги не подходят. Отелло, Алеко, Хосе, чтобы они не говорили, не пели – просто шпана. Отелло к тому же и колдун –  удавил жену, а она потом еще минут десять с ним разговаривала. Дворянин Арбенин поговорил с супругой и отравил ее. И уже после этого –  вальс Хачатуряна. А может быть и до этого. Все очень просто и никакой тебе бессонницы. Лоханкин никого не убил. Он сочинил бессмертное –  «Варвара, волчица старая, тебя я презираю! К Птибурдукову ты уходишь от меня!». Объявил голодовку, но по ночам объедался и спокойно засыпал. Разве, что успевал вспомнить огромную грудь Варвары. Но это так естественно, особенно на сон грядущий.
Может, лучше было бы тогда, узнав все, не задавать дурацких вопросов, не хлопать дверью, не жечь мосты. Жить так, как жил Маяковский с Брик. Втроем. Брик, Брик и Маяковский. «Все мы таковские - пашковы, маяковские».
Прошел в кладовую. Нашел веревку. Намылил ее. Пошарил глазами по стенам, потолку. Вышел на крыльцо. Долго сидел, выкуривая сигарету за сигаретой. Посмотрел на часы - через час будет первая электричка. Зашел на кухню, поставил чайник. Вырвал из тетради листок и написал, мол, так и так, другому это все, может быть, как два пальца об...ать (так и написал - с точками), а я больше не могу. Оставил записку на столе, положил веревку в спортивную сумку. Вылил горячую воду в таз. Разделся, вымылся с мылом, переоделся во все чистое. Выпил крутую заварку, перекинул сумку через плечо, закрыл двери и пошел на станцию.
*
         Внезапно подлетевший поезд, казалось, вовсе и не собирался останавливаться только из-за одного Пашкова. Даже, только что вымытого. Но, как бы, сделав одолжение, притормозил на миг, всосал его в тамбур и понесся дальше, свистя как шпана, перечеркивая горизонты.
В вагоне почти никого не было. Он сел у окна и вскоре задремал. Проснулся, когда показалась знакомая до боли речка. Недавно, проезжая здесь в переполненном вагоне ему пришли в голову строки, которые он поленился записать и тут же забыл. А вот сейчас вспомнил и не спеша занес в блокнот вот такое:               
      
                Скоро твоя платформа,
                но пойма реки сначала.
                Твоим называл ее именем.
                Всегда красивая, туманом прикрытая, 
                Уходит вдаль, берегами виляя.

            «Интересно,  –  подумал,  – если потеряю свою записную книжку на территории Кремля –  попадет ли она в его Рукописный фонд»? Набежала давно знакомая платформа. Голос из динамика: «Не забудьте свои вещи». «Что-что, а это – не забуду!». Вот и улочка, не знающая асфальта. Уже несколько месяцев, проезжая в электричке, прилипал к окну, пытаясь хоть на этот раз увидеть на этой улочке…
ни разу не увидел.
         Поднялся в горку и повернул направо. Тропа, по которой он отправлялся с Аннушкой на прогулку.
-  Папа, посади меня на плечики,… а теперь – бегом … а теперь –  вприсядку … а теперь – пой песенку…
-   « И Ленин с такой бородой…»
- Неправильно, папа. Надо петь: «И Ленин такой молодой…»
-  « И Ленин с такой молодой…»
Подошел к калитке, которую когда-то так и не удосужился починить. Теперь она в полном порядке. Отпихнул ее и вошел в сад. Его здесь не было с того летнего вечера, когда увидел на террасе у самовара жену, дочь и вроде бы где-то когда-то виденного мужика. Пашкову было указано – на какой палубе его каюта.
А сейчас, перед окном ее дачи, за которым, наверняка, еще спят – старая яблоня с двумя мощными стволами. Один из них, которого он то и дело стал вспоминать – на высоте чуть ниже вытянутой руки, вдруг вильнул в сторону и пошел параллельно земле.   
«Что-то сейчас будет. Уж что будет, то и будет. Кто-то небо вдруг закроет то ль рукою, то ль косой. Кто-то волком вдруг завоет, ухнет серою совой ...Не отвлекайся... ближе  к делу... вернее к дереву, а если точнее к этому суку... кстати, сук'у или с'уку?... ты еще в окошко постучи – попроси орфографический словарь...Оказывается, всё это не так уж сложно…узел…еще…
Готово. Милости прошу. Яблоки с этого дерева всегда были вкусными. Представляю, как они проснутся. Будут бегать вокруг дерева, махать руками, перебивая друг друга кричать что-то о телефоне, скорой помощи, милиции, предстоящих хлопотах и неприятностях. А на яблоне – нечто посиневшее, волосатое, с вытаращенными глазами и высунутым языком. Говорят, при этом вытекает моча и сперма. «Не качайся на папе! Папа не для этого повесился».
А еще он  представил себе такое – этим ранним светлым утром Сорокин просыпается привычно счастливый. Рядом на подушке маленькая головка тыковкой. Просыпается оттого, что под раскрытым окном кто-то возится, сопит, бормочет. "Ба, да это – ее бывший! Бородой трясет. Испереживался! Теперь вот, узлы вяжет!Фу, какая гадость!"
Нет, ребята. Не дождетесь такого диснейленда. Эдак, вам до конца дней будет, о чем поговорить:
          - Знаешь, дорогая, в тот год урожай яблок был особенно небывалым.
- В какой год, дорогой?
- Когда из-за тебя тот придурок удавился.
- Ты о ком, дорогой?
- До сих пор удивляюсь – как под ним ветка не сломалась. Он ведь был как слон.
        - Да, Сорокин. Мне с ним было тяжело и неприятно. Я каждый раз преодолевала легкое отвращение. А с тобою мне легко. И приятно. И не преодолеваю отвращения.
*
Июльская жара загнала пешеходов на ту сторону Пятницкой, где тень от старых домов закрыла почти весь тротуар. Кто-то спасался от жары в скверах и дворах под раскидистыми тополями, другие неистово стучали кулаками по автоматам газировки.
Пашков только что вырвался из «Кабана», пивняка, получившего название благодаря кабаньей харе, висевшей на стене в небольшом зале. Оттуда действительно вырываются, а не выходят. Некоторые с проклятиями и угрозами: «Я, знаю, падло, где ты живешь!» Это куда-то туда, в дверь. Остальные  Остальные – счастливые. Вот и пивко попили и живы-здоровы остались.
После «полусухого» закона зал ополовинили. Стало «полкабана» В эту клетушку, величиной с небольшую жилую комнатку, устремился истосковавшийся по пиву нерушимый, могучий, единый союз москворецкого пролетариата и обитателей многочисленных контор и конструкторских бюро. Кружек теперь не было. Только в свою посуду. За несколько месяцев до этого, чувак с высокой трибуны выложил идею, родившуюся тут же с быстротой застегивающейся на штанах молнии. Смысл этой идеи он сам так и не понял, хотя после этого, не раз излагал ее по радио и телевидению. «А что, - говорит, - если нам с вами провести социально-экономико-демографический эксперимент. В свете, так сказать, вплоть до того, чтобы того, снова открыть часть пивных баров, но в целях, так сказать, борьбы – никаких кружек. Приходят людишки, смотрят – где кружки? А им – херушки вашей Верушке. Есть куда – наливай, нет –  гуляй. Читай газеты. Записывайся в драмкружок . Вместо кр'ужки, так сказать – кружк'и». «Мерзавец он. Мерзавец и садист». Так думали слушавшие его слуги народа, но инициативу одобрили, поддержали. «Идея - говорили они, - полезная для масс, и нехай массы ей овладевают».
И вот к «Кабану» стоит очередь с канистрами, пакетами из-под молока, банками. Умельцы научились делать бокалы, отрезая горлышки стеклянных бутылок. В дверях – «полкан», ополченец из завсегдатаев, наделенный особыми полномочиями и, надо сказать, необходимыми – следит за тем, чтобы в пивняк не набивалось слишком много народа. Вот он схватил за шиворот кого-то не в меру целеустремленного и швырнул назад вдоль очереди. Чувак сразу же вернулся. Просто  бумеранг какой-то. Все повторяется снова и снова до тех пор, пока «бумеранг» не смирился с судьбой и не занял уготованное ему в этой жизни место.
А там, за порогом –  естественный отбор. Чем ближе к заветным кранам, тем труднее и опаснее. Кто-то, прижатый животом к крану, умудряется протиснуть к губам банку, большими глотками опорожнить ее, с силой протолкнуть обратно к крану, снова наполнить, поднять и, почти не оборачиваясь, передать банку назад одному из приятелей. Тот быстро выпивает свою долю и передает дальше еще кому-то, который в момент вливает в себя все оставшееся и отправляет обратно «под кольцо». Банка снова наполняется, медленно проплывает над головами, слегка расплескиваясь. Одновременно в разных направлениях движутся несколько банок. Пашков, поднимая свою банку, начал пробираться к двери.
Выйдя на улицу, устремился в скверик. Не в сторону метро, где ментов больше чем скамеек, а в противоположную, где в тенечке сидят такие же бедолаги, с такими же банками. Здесь их редко беспокоят и им никто не нужен.
Устроился на одной из скамеек, стоящих очень близко друг от друга.  Рядом парень рассказывает  подружке  анекдот: «...просыпается, а кореша нет. Смотрит – руки ободраны. «Я его убил!». Глянул в зеркало – губы в крови. «Я его съел!».
Напротив – два мужика с транзистором, который начал сообщать о смерти Когановича, близком сподвижнике Сталина. Один из мужиков подскочил и склонился над приемником, да так, что чуть ли не уперся огромным задом в лицо сидящей рядом с Пашковым девушки. Как ему теперь – с такой жопой и без Когановича?
Парочка удалилась. Но на их место бухнулась какая-то тетка. Не успел Пашков сделать еще пару глотков, как эта кобра, изогнувшись, уставилась на него. Встретившись с ним взглядом, тяфкнула:
   - За сорок, поди?
   - Поди. За сорок.
   - Хорошо, видать, живете, брюнетик. Моему мужику еще и сорока не было, а уже вся голова стала белою.
   - Будь Вы моею женой, со мной случилось бы то же самое.
Допил. Встал. Направился с пустой банкой в ее сторону. Та онемела. От ужаса глаза выпучила. Корявыми ручками пытается прикрыться. А тот, аккуратно опустив скомканные пакетик и бумажку в урну, торчащую у тетки под боком, отправился за следующей порцией.
 Вскоре, уже сидел спокойный, умиротворенный. В то же время, будто что-то мешало ему насладиться теплом июля, лаской тени и относительной свежестью почти  неразбавленного пива. Он понял, что это могло возникнуть только у того, кто родился и вырос в Средней Азии. То, что другие воспринимают как середину лета, для него было поздней осенью, предчувствием зимы. «Но наше северное лето – карикатура южных зим».
И вдруг, как из-под земли:
- Отчего да почему, да по какому случаю: пиво распиваете и этим нарушаете? Почему гражданин позорит образцовый район замечательной столицы?
Это Андрей. Сто лет не виделись. Достает из сумки, перекинутой через плечо, бутылку водки.
- «А у меня в кармане гвоздь. А у вас?».
- «А из нашего окна площадь Красная видна».
 Несколько лет назад они работали в проектном институте, двери которого были в десяти метрах от проходной винзавода. Здесь с утра до вечера, как на красный свет светофора, кучковались легковые машины. Чаще всего черные «Волги» и милицейские всех марок. Ни одна без пары ящиков в багажнике не уезжала. После окончания рабочего дня, а иногда и раньше, из проходной выходили, держась за стенку, люди и, продолжая за нее держаться, скрывались за углом. Институтский сантехник закупал ящиками лучшие марочные вина по рублю за бутылку ноль-семь литра и продавал по полтора «гонцам» из отделов. Те заворачивали бутылку в рулон миллиметровки и спешили по коридорам туда, где они в эту минуту были всего нужней.
Пашков, получив условный сигнал, взглянув в откидной календарь, звонил Андрею:
        -  Поздравляю тебя с какой-то годовщиной гибели Лумумбы.
-  Спасибо. И тебя с тем же. Иду.
Собиралось человек пять-шесть за сценой актового зала у художника.  Снимали со стола длинный красный транспарант «Да здравствует то да сё!» и ставили его к стенке к такому же красному «Слава тому - сему!». Стелили газету. Мыли стаканы. Воду сливали в горшок, из которого торчал полудохлый цветок с болезненно бледными листьями. Рядом стоял его родственник, листья которого были толстые и лоснящиеся. Его поливали остатками вина.
          Хорошие были времена для тех, кто работал рядом с винзаводом.
 *
В каком-то подъезде, наконец-то, выяснили в чем, все-таки, суть человека. Пашков знает, где собака зарыта.
- Вот, скажем, каждое растение имеет свой вегетационный период. Наберет сумму температур, чтобы раскрыться, обрасти массой и дальше никаких проблем – шелестит листьями до осени. Так и человек – должен быть «суммой температур», впечатлений, мыслей. Одни вынашиваются, лелеются всю жизнь, другие надолго забываются, потом вдруг всплывают...
- Как пельмени, – вмешивается Андрей.
- Какие впечатления, сколько их, как человек ими распорядился и как скоро – это уже  судьба. На иного пятилетнего посмотришь и уже ясно, что этот вовремя возьмет всю «сумму». У другого – непонятные взаимоотношения с судьбой. Всю жизнь ждут от него какого-нибудь кульбита: то он к сорока годам художник, то к пятидесяти – писатель.
- Уж не знаю когда он там кто, но как ни посмотришь на такого – все из дерьма макушка торчит.
- Мне давно не даёт покоя одна мысль, – набирает обороты Пашков, – мы все, или почти все, заблудились в трёх соснах. Выросли фомами неверующими, религиозно безграмотными. Осознай каждый, что человек создан «по образу и подобию Божьему» – всё бы изменилось. Заповеди будут соблюдаться сами собой. Человек не убьет человека, не оскорбит, не унизит и сам не будет ни перед кем унижаться, потому, что каждый будет знать, что он и любой другой –  богоподобен. Поймет что, плохо работая, оскорбляет Создателя. Человек примет другой, достойный его облик.
- Кстати, о новом облике. Ты давно смотрел на себя в зеркало?
- Знаю. Мой нос стал красным. Серп и молот бы к нему.
- И еще. Помнишь, кто мечтал преобразить облик человека, облагородить его? Во всяком случае, говорил об этом. Не помнишь? Пел оперным голосом, декламировал Шекспира, мэрил городом. Не вспомнил? Варлаам, или, как его там, из «Покаяния», грузинского фильма. Не к ночи будет помянут. Не фильм, а Варлаам. Ох, уж, мне эти радетели о человечестве. Преобразователи. Трансформаторы.
- Я в чем-то не прав?
- «Прав Костяки, прав и я». Сейчас прав каждый, кто открыл рот. Если не убеждает, то это – какая-нибудь патология.
- Ты убедителен вместе с ними. С теми, у кого открыт рот. Главное – никакой патологии. Но ты меня не понял, говорящая бородатая машина. В наших масштабах ты что-то вроде Троцкого. Давно замечено, что простые мысли трудно воспринимаются. Запутываются в бороде вместе с объедками.
- Сдалась тебе моя борода, простомыслец. «Каково там тебе в простоте, тесноте, сироте...»
- У Мандельштама - "…в пустоте, в чистоте..."
Хлопнула дверь подъезда. Послышались неуверенные шаги.
К ним подошел, пошатываясь, мужик с белым батоном в одной руке и рулоном туалетной бумаги в другой. Остановился, уставился на бутылку. Андрей, не глядя на него, отломил часть батона и протянул Пашкову.
- Ломай. Мягкий, теплый. Кстати, знаешь, почему у нас долго не выпускали туалетную бумагу? Не знали – писать ли на ней «Пролетарии всех стран соединяйтесь!»
Мужик, разглядывая то, что осталось от батона, продолжил свой нелегкий путь. Пашков  окликнул его и протянул ему бутылку с тем, что не успели допить.
*
На Ордынке взяли еще бутылку. Распили, где-то, а теперь шли куда-то. Пытаясь прикурить, сталкивались лбами и разлетались в разные стороны. Обсуждали огромные возможности, неиспользованные страной и человечеством.
Вскоре Пашков почему-то остался один. Поискал Андрея во дворах, подъездах. В одном из них  его быстро и больно спустили по лестнице и вытолкнули на улицу. Из лужи торчала борода и материлась. Постоял, послушал. Нет. Это не Андрей.
С порывом ветра, в ноги к нему бросился, бешено носящийся по тротуару, пакет. «Простите, пожалуйста, я вам не нужен?...нет?…а то, может?...извините…куда-куда, Вы сказали?...». Обиженно взлетел в воздух и повис на дереве.
Пашков забрался в подошедший автобус, уселся у окна и тут же уснул. Ему снилась жаркая долина, река, волны до неба и синий троллейбус на берегу.
На конечной остановке шофер выбросил его с верхней ступеньки на асфальт.
*
Не помнил, как оказался около ее дома. Подошел к подъезду, держась за стену, увешанную бронзовыми досками, с глазами людей, знающих как получать сталинские премии. Ему казалось, что они смотрят на него и думают: «За каким таким хреном он приперся сюда? Даже лось, проигравший самку, не болтается у лежбища счастливой парочки.  Уходит в чащу, жует мухоморы, пока не запутается рогами в ветвях и останется навсегда памятником звериной скорби. Это куда более достойно, чем в грязи, крови, перхоти, шатаясь вваливаться в чужой теперь дом, неизвестно на что надеясь. Надо дать себе пинка и не давать повода другим делать это с тобой. Если в тебе разочаровалась женщина – очаруй другую». А Пашков им как бы отвечает, с трудом входя в подъезд: « Вы правы…железяки…вот только пройдет головокружение…, звон в ушах…, холодный пот…». Сползает по стене. «Господи, спаси и помилуй не научившегося молиться раба Твоего… Ну, кажется, всё... только… не в кремлёвской стене…».
Мраморные ступени, кованый парапет, дореволюционный лифт поднялись, закружились, образуя огромную воронку, из глубины которой возникли два ярких огня. Не спеша, как бы задумавшись, подошел старый синий троллейбус, что когда-то стоял на берегу вырвавшейся из гор речки, где не было ни столбов, ни проводов, ни дороги. В нём все те же военные и гражданские, священники и зэки и священники-зэки, неподвижно глядящие в затылок друг другу. Теперь уже там сидит и отец, а так же прибавилось немало родных и близких, которых Пашков знал по жизни или по старым семейным альбомам. Распахнулись задние двери и он направился к ним. Но, вдруг, его что-то остановило. «Нет! Троллейбус подождет. Тоже мне, «День открытых дверей». «Хош омадид!», понимаешь ли…» (Всё те же : «Добро пожаловать!»).Бросит курить, пить, – думал он о себе в третьем лице, как бы со стороны,– исчезнут мешки под глазами, изменится цвет лица. Желательно бы и носа. Кожа будет опять загорелой, а нос облупленный. Пойдет в школу, задерживаясь около всего, что останется в памяти, формируя его вегетационный период. Детство, оказывается, совсем рядом. Надо идти в сторону вон того дома в стиле модерн, построенного в 1914 году (ровесник отца),  за трамвайными путями свернуть направо в переулок и окажешься в городе, с которого начинается долина, доверху наполненная солнцем. А голос его, пашковский, вовсе и не пропадал. Такой голос, который и  Робертино не снился. «Са-а-нта-а Лючи-ия-я!». А из ближайшего динамика на берегу озера ему вторит Утесов: «Есть город который я вижу во сне…». Черные, как цыганята, Пашков, Алька и Женька бегут к реке, обжигая об асфальт пятки. Пашков ныряет с моста в ледяные волны и вылезает около плотины с банкой орехового варенья. К нему спешит Постовой-Похожий-на-Сталина. Он снимает трофейную винтовку с широким штыком, аккуратно кладет ее на песок, достает из-за голенища большую ложку и принимается за варенье. Пашков, счастливый оттого, что видит старика живым и здоровым, поет ему сагирскую песню, похожую на красивое танго, не удивляясь тому, что понимает в ней каждое слово. Старик, облизывая ложку, приговаривает: «Харощий варенье... харощий мальчик... харащо песня поещь... камни не кидаещь... водка не пьещь». Вымыл ложку в реке, сунул обратно за кирзовое голенище, поправил белую гимнастерку, фуражку с такой же белой тульей и красной звездой. Поднял винтовку. Ремень на плечо. Вытирая тыльной стороной ладони усы, отправился на свой вечный пост. Шрама на губе у него не было.
*
Жара пропала. Вместе с ней горы, плотина, река. Та самая, которая помнит динозавров, бронтозавров и стегозавров, подохших около нее, и где потом родился Пашков. Он встал с мраморных ступенек и направился к выходу. «Харощий мальчик... камни не кидаещь... водка не пьещь... а где, кстати, Андрей?». Посмотрел на ободранную руку. «Я его убил». Увидел свое отражение в дверном  стекле. Губы в крови. «Я его съел».