IV. Путевые заметки. 4. Царская тюрьма 1-4

Маргарита Бахирева
         
                1.«ЗАМОРСКАЯ ГОСУДАРСТВЕННАЯ ВОТЧИНА»

Мы снова в Туруханске. Туруханск находится на 66 градусе северной широты в 130 километрах от Полярного круга  в устье  одного из самых крупных притоков Енисея – Нижней Тунгуски. В 1660 году здесь был основан монастырь. Со временем вокруг него возникло село Монастырское.  Поселился пристав,  и Монастырское постепенно превратилось в центр Туруханской ссылки.
 
       Интересна история возникновения села. Север Сибири и ее ядро Таймыр русские люди знали еще в XV веке. Они приезжали сюда для торговли с местным населением и оставались на зимовку. Так в Обско-Тазовой губе, у устья реки Таз, возник поселок, который постепенно рос и к 1600 году принял вид укрепленного города Мангазеи – промыслового, ремесленного и торгового города с населением до тысячи человек, крупнейшего торгового центра Севера. В Мангазею ежегодно стекались для менового торга промышленные люди и торговцы со всей Северной России.  Во время ярмарки, в навигацию,   число жителей  увеличивалось почти в два раза. Мангазейский уезд стали называть «заморской  государевой вотчиной», путь туда лежал только по Студеному морю. Был и зимний  путь.

     К концу XVI века Таймыр заселяется русскими. Кроме Мангазеи существовали поселения с оседлым зимующим населением: Туруханск, Дудинка и другие. Однако наступившее в 1603-1613 годах смутное время, польская интервенция 1610 года и нашествие шведов сильно ослабили военную мощь Русского государства. Опасаясь захвата богатой, но беззащитной  в то время Сибири иностранцами, царь издал указ, который запрещал «торговым и промышленным людям морем  в Мангазею ходить», чтобы не показать дорогу иноземцам. Это привело к  ее быстрому (как предполагали) упадку.  Более чем на 250 лет прекратилось торговое движение по Северному морскому пути.  Мореходы не только забыли, но даже окончательно потеряли веру в возможность существования  такого пути.

     Интерес к Мангазее, уже в наше время, возник после того, как в 1967 году известный на Севере охотник и рыбак Дмитрий Андреевич Буторин, купив старый морской карбас «Шелья», отремонтировал его (он мало чем стал отличаться от кочей древних поморов), отправился  в Мангазею. Участвовал  в плавании  и писатель Михаил Евгеньевич Скороходов.

    Поход «Шельи» вызвал большой интерес. О нем писали газеты.  На 98-й день «Шелья» достигла конечного пункта.  Плаванье «Шельи» подтвердило: Северный морской путь  хорошо знали поморы еще в XVII веке, что долгое время вызывало споры. После этого в 1968 году в Мангазею отправилась историко-географическая экспедиция под руководством Михаила Ивановича Белова. Ранее развалины старого городища посещались всего четыре раза – в 1900, 1914, 1927 и 1946 годах. Однако  раскопки практически не производились.

    Экспедиция Белова исследовала Мангазею на современном научном уровне. Ученые установили, что Мангазея – настоящий средневековый город на вечной мерзлоте, в котором постоянно жило около полутора тысяч человек (а не временное сезонное торжище, как считалось прежде).  Причем многие здания построены уже после пожара 1643 года. Следовательно, Мангазея захирела не так быстро. Найденное большое количество таких вещей, как остатки древнего коча и резное изображение их флотилии, множество монет времен Ивана III, Ивана Грозного, Бориса Годунова, Михаила Романова, Алексея Михайловича, солнечные часы, шахматные фигурки из кости и дерева, игральные кости и многое другое позволило сделать вывод: Мангазея была важным административным, торговым и культурным центром.

    После ленинградцев в Мангазее побывали норильчане. Их интересовало: не норильские ли медные руды использовали мангазейские литейщики? Тогда норильская металлургия обретала  древнюю историю. Или же около Мангазеи имелось свое месторождение, подобное норильскому?

    За два года до издания царского указа мангазейские казаки прошли по рекам Тазу и Турухану к Енисею и в устье Турухана заложили зимовье Туруханск. Сюда и переехали мангазейские купцы. Так  появилась Новая Мангазея или город Туруханск. К 1620 году Туруханск уже превосходил  в торговле Мангазею.  А после того, как  Мангазея сгорела, в Туруханск переселился и сам воевода.  В 1741 году в Новой Мангазее побывали Челюскин и Лаптев. Подъезжая к Туруханску,  они увидели деревянные башни, обнесенные бревенчатыми стенами. Башни потемнели и покосились от времени. «Эта крепость только  и сильна, что ей не угрожают никакие враги», - сказал академик Гмелин, побывавший здесь незадолго до Лаптева и Челюскина. В Туруханске имелось всего около 70-ти изб, в которых жили по преимуществу сибирские казаки  и пришлые люди. «Люди набродные из русских городов, с просроченными пашпортами и вовсе беспашпортные»  - по словам Лаптева. С развитием в Сибири других городов, к началу XIX века,  значение Туруханска упало.

3.«ЦВЕТОК, ЗАСУШЕННЫЙ В УГОЛОВНО-ПРОЦЕНССУАЛЬНОМ КОДЕКСЕ»

      В начале 50-х годов  пять лет прожила  в Туруханске  в ссылке Ариадна Эфрон, дочь Марины Цветаевой. Она родилась 5(18) сентября 1912 года в Москве, в шесть часов утра под звон ранних  колоколов, как вспоминала Цветаева. Крестной матерью девочки стала  Елена Оттобальдовна Волошина – Пра, как называли ее обитатели коктебельского дома, - мать известного поэта и художника Максимилиана Волошина. Нянчила Алю старая няня, когда-то много лет прослужившая у сына Льва Толстого в  Хамовниках.

          Марина дала дочери имя одной из своих любимых героинь греческой мифологии, которой впоследствии посвятила многие  стихи и трагедию - «Ариадна». Девочка была  хороша собой: золотистые волосы и огромные лучистые – светло-голубые глаза. Мать восхищалась ее внешностью, успехами в развитии. А знакомые говорили: «Сколько народу погибнет из-за этих глаз». Прелесть двух огромных глаз, /Их угроза, их опасность/недоступность, гордость, страстность,- писала Цветаева. Она мечтала о прекрасном будущем для своего первенца. Представляла красавицей, окруженной восторгом и поклонением, одаренной талантами, которые непременно  сумеет  воплотить.

      Аля действительно росла необыкновенным ребенком, незаурядно одаренным: к четырем годам научилась читать, к пяти – писать, с шести начала вести дневники. Писала стихи, рисовала, переписывалась с Анной Ахматовой, Константином Бальмонтом, Максимилианом Волошиным и Пра. Оставшись в годы революции одна с матерью, без прислуги и гувернантки и даже без школы, вместе с нею ходила «добывать» еду, сопровождала по делам, бывала в гостях и на литературных вечерах. На одном из таких вечеров  передала Блоку  стихи, посвященные ему Цветаевой, последние прижизненные поэта. Марина стремилась как можно больше дать душе дочери,  прививала любовь к поэзии.

     Покинув  с матерью в 1922 году Советский Союз, Ариадна училась в русской гимназии в Чехии, затем окончила училище при Луврском музее, где занималась историей искусств, и училище прикладного искусства. 18-ти лет начала работать в печатных органах, издаваемых советским посольством или обществом «Франция – СССР».  Жизнь за границей  не была легкой. Девочку никогда не баловали, с раннего  детства  приходилось трудиться,  все делать собственными руками: таскать воду из колодца, хворост из леса, топить плиту, готовить, стирать, чинить одежду, мыть полы. Аля зарабатывала вязанием, мастерила игрушечных матерчатых зайцев и медведей, подрабатывала в модном журнале.  Материальные трудности и невозможность устроить жизнь, зарабатывать, поселиться отдельно от матери, с которой все сильнее разрастался конфликт  (Марина хотела видеть в дочери повторение себя, а та стремилась к самостоятельности), побудили Алю встать на путь отца, которого обожала, восхищалась, дружила, поверить в его правду. Она видела свое будущее в Советской России.

    В августе 1937 года мечта сбылась – Аля вернулась на родину. Ариадна  верила, что едет навстречу счастью. Считала, что только там произойдет окончательно процесс  ее «очеловечивания». И даже проблески «хорошей жизни», которая начала  устраиваться на чужбине, не соблазняли. «Никакая работа, никакие человеческие отношения, никакая возможность будущего здесь – пускай даже блестящего, не остановили бы меня в моем решении»,- писала в  прощальном письме  друзьям. Уезжала счастливая, полная энтузиазма и надежд.

     Сначала все складывалось неплохо.  Начала сотрудничать в журнале возвращенцев «Наша Родина»: писала, переводила, делала иллюстрации. Затем работала и для французского просоветского журнала «Франция – СССР».  А через два года  ее арестовали и осудили  на восемь лет лагерей. Срок отбыла полностью. Но в феврале 1949 года  - новый арест. Как ранее репрессированную, приговорили к пожизненной ссылке в с. Туруханск  Красноярского края.

    Из писем  родственникам, друзьям, Борису Пастернаку известно, как Ариадна  прожила эти пять лет  в суровом, заброшенном  на самый край земли, месте. До Туруханска добиралась около четырех месяцев. Из Красноярска ехала пароходом по Енисею. Никогда в жизни не видела еще «такой большой, равнодушно – сильной, графически четкой и до такой степени северной реки». И, «никогда не додумалась бы сама посмотреть». Таежные берега сменялись лесотундрой, а с Севера  «как из пасти какого-то внеземного зверя несло холодом».

    Первые впечатления о Туруханске: деревянные хибарки, единственное каменное здание – бывший монастырь, и то – некрасивый. Но все же это был районный центр с больницей, школами и клубом. А по улицам бродили коровы и собаки – лайки, которых зимой запрягали в нарты.

     Ей было «предложено» найти работу в трехдневный срок. Это оказалось делом непростым  «И вот в течение  трех дней я ходила и стучала во все двери подряд – насчет работы, насчет угла. В самый последний момент мне посчастливилось – я устроилась уборщицей в школу с окладом 180 рублей в месяц». Обязанности «несложны, но разнообразны»: побелка и покраска парт и прочей школьной мебели, мытье полов, пилка и колка дров, таскание воды из Енисея – далеко и в гору. Работала по 12 –14 часов в сутки. Случалось, и выезжать на сенокос, где «перетаскала на носилках сто центнеров сена, а комары и мошки изуродовали… до неузнаваемости».

    Вскоре «от всего вышеизложенного походка и вид …стали самые лошадиные …как бывшие водовозные клячи, работящие, понурые и костлявые, как известное пособие по анатомии». Но все же природный дар и профессиональный взгляд художницы доносил до сердца, «минуя рассудок, великую красоту ни на кого не похожей Сибири». Не меньше, чем вернуться, «безумно, ежеминутно» хотелось писать и рисовать. Но ни времени, ни бумаги не было, «все таскаю в сердце. Оно скоро лопнет».

     Поселиться пришлось «у полоумной старухи», сняв угол, «хуже, чем у Достоевского». Даже спать было не на чем, на всю избу один табурет и стол. Повсюду какие-то щели, а в них клопы. А платить приходилось почти всю зарплату. Хозяйка оказалась бывшей кулачкой, которая никак не могла понять, «куда  и почему девались ее 30 голов рогатого скота, пять швейных машин, не считая сельскохозяйственных, и семь самоваров».
 
     Невозможность побыть одной, постоянно донимающий холод, несмотря на то, что на дрова тратилось то, что зарабатывала сама и что присылали; бестолковая и трудоемкая, «по-лошадиному, но не позволяющая  заработать себе ни на стойло, ни на пойло», не приносящая удовлетворения работа; усталость, недостаточный сон и питание впроголодь – толкало к отчаянию, и только «верблюжья выносливость и человеческое терпение», самые явные ее качества, как считала сама, спасали от него. «Я не отчаиваюсь… я просто безумно устала, вся, с головы  до пяток, снаружи и изнутри. Впрочем, может быть, это и называется отчаянием, - делилась в письмах с Пастернаком. Она готова была мириться со всем этим и находила, что все это «даже не лишено смысла, если бы знала, что «короленковские огоньки» - впереди, а не позади. Иногда казалось, что  живет  уже которую-то жизнь, …не свою, а  чужую, «точно настоящая, живая, я просто осталась, ну, хотя бы, на пароходе…».

     Борьба за выживание, изматывающий быт, отсутствие интересных людей, с кем можно   поговорить («потолок отношений весьма низок») – изматывало и источало силы. «…Я страшно одичала и оробела за эти годы. <…> Но … я все не могу поверить в то, что я на всю жизнь падчерица, мне все мечтается, что вот – проснусь, и все хорошо». Впервые в жизни ей было «совершенно не о чем мечтать, а жить она могла только так, «следуя за мечтой, как осел за репейником, привязанным к палке погонщика».

    Единственной отдушиной, «глазком в мир» оставались письма и особенно – переписка с Пастернаком. Поэт присылал свои новые произведения, книги других авторов. Ариадна рассказывала о том, что прочитала, делилась мнением. И много писала о природе Сибири, Севера, сибирской зиме, которая «чужда, но хороша, как красивая мачеха. Терпишь от нее столько зла, и – любуешься ею». Начинаясь в сентябре, 50-тиградусными,  иногда  уже в октябре, морозами, она напоминала о себе снегом даже в июне.

    «Просыпаемся в морозном тумане, сквозь который, на небольшом расстоянии друг от друга, еле просвечивает солнце с луной и еще две – три огромных неподвижных, как в Вифлееме, звезды. Дышать невозможно, глотаешь не воздух, какой-то нездешний сплав, дырявящий грудь».

     Пурга, бураны, вихри. За ночь домик обрастал сугробами выше крыши.  И все же оптимизм, хотя и не часто, не покидал ее. «…И все это вместе взятое – великолепно. Великолепны небеса летные и нелетные, звездные и  забитые до отказу облаками, великолепна земля – то прочно звенящая под ногами, то полная снежных подвохов, чудесен ветер, тот самый, пушкинский, «вихри снежные крутя». А чудесно это все главным образом потому, что в нашем маленьком домике очень тепло и уютно». Получив как-то денежный перевод от Пастернака, Аля вместе с приятельницей, тоже ссыльной, вскладчину купили крохотный домик на самом берегу Енисея, комнатка и маленькая кухонька, три окошка, огород в три грядки и три елочки. Со временем обустроили его, утеплили и оштукатурили, пристроили сами сени. Таскали из леса мох, из оврагов глину, собирали конский и коровий навоз, «делая вид, что это не мы». И собственный домик, наконец, стал не лишен «андерсоновской и диккенсовской прелести».

     И все же «ослиное упрямство» зимы, ее «непреоборимое равнодушие», необходимость постоянного единоборства со стихиями, утомляло физически. Все хуже становилось здоровье. Болело сердце. Она «усыхала» и седела помаленьку, «утешая» себя тем, что приобретает окраску окружающей среды. «Тут и звери–то белые – лайки, олени, песцы, горностаи».
 
      Весну ждала «как никогда в жизни», со «сверхчеловеческим напряжением человеческой воли», потому что весна здесь не просто весна, «а такое же чудо, как воскрешение Лазаря». И все же весну любила меньше остальных времен года – за ее капризный нрав:  то снег огромными хлопьями, то солнце, проталкивающееся сквозь облака, вода с крыш, лужи под ногами, потом снова резкий холодный ветер, гололедица, сосульки и - снова теплый ленивый почти душистый ветерок… и опять снег хлопьями, а затем дождик. Весна ей напоминала женщину с вечной сменой настроений…

     Боялась ледохода. «За окном настоящий океанский гул, мощный и равнодушный. …Вода равнодушна и сильна, как смерть, я боюсь  и не люблю ее». «Это страшно, как роды. Весна рожает реку  …и немного неловко смотреть, как на что-то личное и тайное в природе». О ледоходе  на Енисее писал  и мой отец: «Вообще очень интересное, а иногда и с трагическим исходом это событие – ледоход в низовьях Енисея.  Ширина реки около Дудинки до семи километров, да за островом протока километра три.  И когда начинается подвижка льда, то вначале лед выталкивается на берег большими глыбами и довольно далеко  от берега на сушу, и высокими нагромождениями. И хотя сама Дудинка стоит на высоком берегу, но некоторые частные домики по ее окраине размещены на низком склоне более пологого берега. И, как правило, почти каждый год жителей  этих домиков перед ледоходом отселяют во избежание несчастных случаев. Однако бывает, когда некоторые домики нагромождением льда ломает и уносит вместе со льдом в Карское море. Да такие  случаи нередки не только в Дудинке. По такой ширине реки, такая масса льда может причинить, что угодно. Нередки случаи, когда идет ледоход, можно видеть: то несет лед кучу бревен, где-то снесло с берега, то целый домик или сарай. Как-то раз даже эта масса льда несла домик с людьми, не помню – два или три человека. Люди кричат, взывают о помощи.  Как и чем им поможешь?.. Вертолетов там не было, по льду  пробраться невозможно. А если было бы возможно, они и сами бы выбрались на берег. И так пронесло их дальше. Может быть, где-нибудь они и вышли, где дальше внизу лед застопорило. Кто знает… А вообще жутко во время массового ледохода. Особенно в первые дни. Сплошной гул стоит от движения такой сплошной массы льда».

     Восхищалась звездами, которые «здесь поразительные». «Было сравнительно тепло и очень тихо. Чудная звездная ночь поглотила меня, растворила меня в себе…                …А звезды! Они как бы потягиваются, выбрасывая и пряча короткие лучики, охорашиваются, как птицы, трепещут, вспыхивают оттенками, которым нет у нас названия…» Радовали прилетающие птицы – гуси, утки, лебеди. Удивлялась, почему ни один из русских композиторов не передал гусиного разговора, повторяющего одну и ту же коротенькую музыкальную фразу в разных тонах. Северная весна была хороша если не теплом, то светом. Пошли катера. Вместе со всеми туруханцами ожидала первого парохода из Красноярска - «Иосиф Сталин», который  «ангельским гласом» извещал о приходе - настоящем празднике для северян.
 
     Весну сменяло короткое, зачастую холодное лето. Лишь три-четыре хороших, ясных, солнечных дня, когда все вокруг преображалось. «Сколько красок скрывается в этой сумрачной природе и для того, чтобы вся тоска превратилась в радость, нужно только одно: солнце! Оно не закатывается сейчас круглые сутки. Но его все равно не видно. А ночи, правда, совсем нет,  «и изумленные народы не знают, что им предпринять, ложится спать или вставать». «Здесь воистину страна чудес, - поражалась Ариадна, - только несколько дней, как хоть ненадолго стало закатываться солнце, и ему на смену выползает огромная багровая луна, страшная точно конец мира, но небо еще совсем светлое и, кажется, луна совсем ни к чему».
 
    Лето проходило, почти без тепла, в бесконечных дождях, ветрах. Даже зелень не успевала потемнеть, как следует, а в ее «цыплячьей желтизне» уже появлялась «настоящая осенняя ржавчина».
 
    Осень изредка все же радовала. Аля ходила в лес за грибами, ягодами и чувствовала себя просто счастливой среди золотых осин, берез, счастливой, как в детстве, в Тарусе и когда рядом была  мама. Но осень пугала приближением зимы. Да и вообще лето было лишь подготовкой к зиме, а зима – подготовкой к лету. И эта «кутерьма», кружение «сперва как белка в колесе, потом – как слепая лошадь, точно не помню где, в чем кружатся слепые лошади, но знаю, что кружатся!» - утомляло.

    Нестерпимо грустно было, когда улетали гуси – «треугольником, как фронтовое письмо», перекликаясь скрипучими тревожными голосами, выматывающими душу. И когда уходил последний пароход, отдавая прощальный гудок… Сердце сжимала тоска. «А  тоска здесь - своя, особенная, непохожая ни на московскую, ни на рязанскую, ни вообще на тоску средней полосы. Здесь тоска лезет из тайги, воет ветром по Енисею, исходит беспросветными осенними дождями, смотрит глазами ездовых собак, белых оленей, выпуклыми, карими, древнегреческими очами тощих коров. Здесь тоска  у-у…какая!»
 
    Не успевали отогреться, отдохнуть, оттаять. И вот уже кончились белые ночи, и с севера двигалась тьма, отхватывая все по большему куску от каждого дня. На первых порах зима даже казалась чудесной. Новый снег и все на нем тоже  кажется новым и маленьким: избушки, человечки, лошадки, собачки – словно опять вся жизнь написана черным по белому. Лишь река, как всегда, была совершенно лишена уюта и тревожила душу своим неуклонным движением, хотя и скованным льдом. И совсем низко, близким и понятным было небо. «До солнца и до луны здесь рукой подать (не то что до Москвы) и своими глазами видишь, как и из чего Север создает погоду и непогоду. И ничему не удивляешься. Только северное сияние иногда поднимает небесный свод на такую высоту, что за сердце хватает, а потом опять опускает, и опять ничего удивительного.  …А так здешняя жизнь похожа на «лучинушку».

    Север раздражал белизной, порождающей ощущение слепоты, хотелось красного, синего, зеленого и неподвижностью, окостенелостью всего. А еще тишиной и простором, которые действовали на нервы не меньше, чем одиночка.  Больше холода донимала и темнота. С утра до ночи – с керосиновой лампой. От холода и темноты, от их неизбежности и однообразия особенно радовали праздники. Это были по-настоящему «красные» дни,  красной строкой вписанные в белым – белые страницы зимы. Красные полотнища лозунгов, флагов, знамен, как признак того, что не только труд есть на свете, а еще и общая радость, ограниченная сугробами. «Я так люблю всякие демонстрации, праздники, народные гулянья и даже ярмарки, так люблю русскую толпу, ни один театр, ни одно «нарочное» зрелище никогда не доставляло мне такого большого удовольствия, как какой-нибудь народный праздник, выплеснувшийся на улицы – города ли, села ли».
 
    Очень тосковала по Москве, с которой начиналось «чувство родины». Когда-то в детстве Москву ей завещала мать. Откуда–то с высоты – с Воробьевых гор или с Кремля  Марина показывала маленькой Але «дивный» и «мирный град»:
            Облака  -вокруг,                Купола – вокруг,                Надо всей Москвой –                Сколько хватит рук!                Возношу тебя, бремя лучшее,                Деревцо мое                Невесомое!                …Будет твой черед:                Тоже – дочери                передашь Москву                С нежной горечью…

    «Я ужасно тоскую, грущу и по-настоящему страдаю о и по Москве. Как никогда в жизни. <…> Это самая страшная тоска, тоска – неразделенной любви, что ли! <…> Этот город – действительно город моего сердца, и сердца моей матери, мой город, единственная моя собственность, с потерей которой я никак не могу смириться. И во сне вижу…московские улицы, улички и переулочки, именно московские…  А вместе с тем жить в Москве я бы не хотела, не хотела бы, чтобы этот город стал для меня будничным городом нескольких привычных маршрутов. И с удовольствием – если бы жизнь моя была в моих собственных руках жила и работала очень далеко от Москвы, и именно на севере, еще севернее, чем здесь, - жила и работала бы по-настоящему, не так, как сейчас приходится. Книги писала бы о том, что немногим приходится видеть, хорошо писала бы, честное слово! Крайний Север – непочатый край для писания, а никто решительно ничего настоящего о нем не написал. А потом прилетала бы в Москву, окуналась бы в нее – и опять улетала бы».  Некоторое разнообразие в унылую жизнь вносили поездки в колхоз. Однажды целый месяц проработала на уборке урожая в Мироедихе,  в 28 километрах от Туруханска. Добраться туда можно было только по Енисею. Ехали на колхозной моторной лодке, когда мотор испортился – на веслах, когда уставали руки,  шли пешком по берегу, когда уставали ноги – опять на веслах и т.д.  Мироедиха – деревушка с десятком «прочно построенных, но одряхлевших избушек цвета времени», церковью без колоколен располагается на крутом скалистом берегу. «Кругом – тайга, да такая, что перед каждым ее деревом хочется идолопоклонствовать. Все, как полагается, жидкие дымки из покосившихся труб, собачий лай, ребячий крик и хватающая за душу русская деревенская тоска, усугубляемая неверным, неярким, неопределенным вечерним освещением».
 
      Здесь Ариадна познакомилась с местными старожилами – древними, когда-то, по-видимому, зажиточными старухами, пившими чай «из позолоченной чашки кузнецовского фарфора». Они рассказали, как жили мироедихинские купцы, как приезжали к ним шаманы, как священники сгоняли местных жителей в Енисей и крестили. Помнили они и бывших здесь ссыльных, которые получали «способие», рыбачили, ходили по ягоды и собирались вместе, читали книги и спорили. В той «заезжей», что жила Аля, останавливался Сталин, бывал Свердлов и многие другие ссыльные большевики. В другой раз ее «угнали» на заготовку силоса. Оттуда вернулась «еле живая от усталости и новых впечатлений». Это был действительно «край света и почти его конец». Избы завалились, обвалились, провалились, но все еще держатся и в них все еще живут, а «самое страшное – это то, что на них еще сохранились всякие дореволюционные наличники, ставни, петушки и прочие отсталые украшения. И всюду следы чего-то, как после землетрясения – вот здесь была церковь, но ее разобрали, а вот тут – пекарня, но она сгорела». Именно там до революции находился Туруханск – место ссылки.  Деревня (станок по-местному) стоит не на Енисее, а на маленьком его притоке Турухане, и жители жаловалось, что скучно живется – даже пароходов не видать.

    И все же годы, проведенные в ссылке, брали свое: все больше ухудшалось здоровье. «Устала, как здешняя собака (именно здешняя, так как на них всю зиму возят воду и дрова»). «Я устаю и старею, ссыхаюсь, как цветок, засушенный в уголовно-процессуальном кодексе». «Живу, как будто четвертованная, теперь осталось только голову снести, тогда все». «Устала я донельзя».

     Даже после смерти Сталина  5 марта 1953 года судьба Ариадны решилась не сразу.  Да и сама она «настолько отупела, что сделалась какая–то обтекаемая и даже все необычайные происшествия последнего времени не достают до сердца. Наверное, и сердца – то уж почти не осталось. <…> Говорят, что есть какое-то постановление … о снятии ссылки со всех нас, но всякое счастье хорошо вовремя – боюсь, что у меня нет сил опять все начинать сначала…»

    Лишь в 1955 году получила реабилитацию «за отсутствием состава преступления» и «чистый паспорт», но была «так удивлена, что даже еще не очень рада, еще «не дошло». 21 июня 1955 года  вернулась в Москву.

    В это время я только окончила школу – 10-й класс, но ничего – ни-че-го–шеньки не слышала и не знала об этом. Какая история творилась рядом! И как далека была она от моей собственной жизни. Сейчас, когда становится грустно и тягостно от неустроенности собственного быта, я вспоминаю Ариадну Эфрон и Анастасию Цветаеву.

    Я взяла фотоаппарат, собиралась снимать. Но после двух первых  кадров кончилась пленка.  Пришлось купить две фотографии - памятник Свердлову да упряжку оленей.  А фотографировать было что. С интересом смотрела на улицу Свердлова. У нас тоже есть такая улица. Побывала в доме - музее Свердлова. В доме три комнаты. В одной, большой, помещались Клавдия Тимофеевна и дети, другая, маленькая, служила спальней и кабинетом Якова Михайловича, она же одновременно - столовой и гостиной. Туруханцы нынче  ждали в гости дочь и сына Якова Михайловича. Андрей Яковлевич Свердлов - кандидат исторических наук, полковник госбезопасности. Был репрессирован, затем реабилитировали. Женат на дочери Н.Т.Подвойского.

    В настоящее время Туруханск – большой районный центр с населением в несколько тысяч человек. Это город рыбаков и охотников. Здесь работает рыбозавод, отсюда идет во все концы страны знаменитая туруханская селедка. Суриков, когда жил в Москве, часто просил в письмах брата послать «туруханки». «Сельдюшка «туруханская»…- дивная рыбешка, ныне почти выведенная, как и многие ценные рыбы», по словам  Виктора Астафьева.

    Деревянные дома, деревянные улицы, как везде на Севере, кое-где огороды с картошкой. Возле некоторых - палисадники с цветами. Особенно привлек мое внимание один такой садик с обилием разнообразных цветов и среди них любимые астры. Возле цветов лежала огромная черная собака.  По-видимому, охраняла.

    У города большое будущее: ведь он стоит в устье реки, бассейн которой обладает несметными богатствами. Так считали тогда, в 1960-х годах. Что ждет его сейчас – при капитализме?..