СБ. 3. 18. Настенька

Виорэль Ломов
18. Настенька.


Так же, как белый цвет есть смешение всех прочих цветов, а прозрачная ясность дня получена от слияния света и тени, так и белое ясное чувство старости — есть результат смешения ярких, в том числе и противоположных, чувств всей жизни. Пусть чувство это кажется несколько бледным и оттого слабым — это обманчивая слабость! На самом деле это самый сильный и жизнестойкий цвет, так как он вобрал в себя и пережил все остальные. Юношеские метания, право, щенячий писк и напрасная трата времени. Кажется, что старость, доживая эту жизнь, бездумно и бездарно расходует последние ее крохи. Как это ошибочно, господа! Если у вас появились вдруг такие мысли при взгляде на старика, эти мысли завелись в вас самих, от собственного невежества и грязи.

Аглая Владиславовна подняла голову и сделала над собой усилие, чтобы вглядеться в лицо женщины, склонившейся к ней. Для нее все лица уже потеряли свою выразительность и очертания, так как все они были, как правило, безликие. Оттого, быть может, что за ними не угадывалось души. Да и ей, по правде говоря, не хотелось больше вглядываться ни в кого. Она уже всех их пропустила через себя. Все они уже должны быть от нее далеко-далеко. Невозвратно далеко.

— Настя, — узнала она. — Настенька.

— Вы почему сидите здесь на камнях? Простудитесь!

— Не простужусь, Настя. Я давно на них сижу. От камней не простудишься.

— Да почему вы здесь? Почему не дома?

— А это и есть мой дом. Дворец — из мрамора и гранита. Не каждому в конце жизни жить в таком.

— Вам, что... негде жить? Вставайте, пойдем ко мне. Я вот булок купила, чаю попьем.

— Чаю? — оживилась Аглая Владиславовна. — Давно не пила чаю. Помоги-ка мне. Я, Настя, все пепси пью, вернее — допиваю, — хихикнула она. — Наше поколение выбрало пепси.

— А я вас давно не видела. Наверное, лет двадцать, — Насте стало вдруг тревожно, будто она очутилась на краю пропасти глубиной в двадцать лет. Она, наклонившись над старой учительницей, смотрела на нее, узнавала и не узнавала ее и чувствовала, как тело ее инстинктивно подается назад, точно и впрямь боится свалиться в разверзшуюся бездну.

— И я тебя давно не видела. Да и других никого... — Аглая Владиславовна, протянув Насте руку, задумалась, вспоминая, кого же она видела в последний раз. — Да и где бы я кого видела? Я тут все сижу, а вы все работаете. Работаешь? Кем?

— Работаю помаленьку, — Настя не стала уточнять, кем.

— Я помню твою защиту. Тогда много о ней говорили.

— А я вот здесь теперь живу. Как мама умерла, сразу и въехали сюда. Еще в восемьдесят втором.

— Славная была женщина. Красивая. Анна... Ивановна? Царствие ей небесное, славная-славная. Таких мало было родителей. Ты смотри, рядом с метро! Ты тут почитай каждый день по два раза ходишь, а я тебя не видела ни разу. Или у тебя машина?

— Продала. Некогда с ней. Да и не люблю я машины.

— Я их тоже не люблю. От них такое амбре.

— Да, сегодня содержать ее — с ума сойти можно.

— Сегодня сойти с ума — значит, остаться при своем уме. Надо же: динозавры вымерли, а вот машины не вымрут!

— Скорее мы вымрем, Аглая Владиславовна.

— В тебе не было этого пессимизма. Что-то случилось?

Насте стало смешно: не виделись двадцать лет, а вопросы задает, будто общаемся каждый день!

— Случилось? Столько всего случилось, что уже все равно, что случилось.

— А я сижу там на граните и все Лермонтова читаю. Вас вспоминаю всех по очереди, а иногда сразу, как на фотографии. Так и общаюсь с вами все время. Лермонтов — он, Настя, мне понятен стал полностью тогда, когда я уж из школы ушла. Ведь вот как странно: совсем молодой человек был, а слова — словно из ларца вечности доставал. Как старик.

Аглая Владиславовна остановилась у двери в подъезд, взяла Настю за руку и прочитала едва слышно: «С тех пор, как вечный судия мне дал всеведенье пророка, в очах людей читаю я страницы злобы и порока».

В этот момент из дверей выскочил Настин сосед Симкин с злым лицом. Он что-то проорал внутрь подъезда, а потом со словами «Сука! Сука! Вот же стерва!» пролетел мимо, не заметив женщин. Опять поссорился с женой, подумала Настя. Аглая Владиславовна переменилась в лице, будто оскорбили ее.

Вот почему она не видит никого — она боится испугаться их, подумала Настя.

— Пойдемте, — сказала она. — Я здесь живу.

— Рядом с этим? — вздрогнула Аглая Владиславовна.

— Нет, — соврала Настя.

— Мне кажется, это Симкин.

— Да, — удивилась Настя, — Симкин. Вы его знаете?

— Увы. Он был прилежный ученик. Что изменило так его?

Настя отнесла этот вопрос к разряду риторических, но учительница задала вопрос опять:

— Как ты думаешь, Настя, что могло изменить его так?

— Я его совсем не знаю, — опять соврала Настя.

Не рассказывать же ей сейчас о прилежном Симкине, который, как Лермонтов, воевал в Чечне, а до этого в Афгане, Югославии, еще где-то... И не был ни поэтом, ни мистиком, поскольку с потрохами погряз в земном с девками, «бабками» и гнутыми пальцами.

— Ведь вот из благополучной семьи...

Настя с трудом сдержала себя от реплики.

— С высшим образованием. Ведь он железнодорожный окончил...

— Не спешите, Аглая Владиславовна, здесь крутые ступени. Кому сейчас нужен его железнодорожный?

— Это так, — словно опомнившись, согласилась учительница. — Он, наверное, охранником где-нибудь служит, при чужом добре? Своей жизни-то нисколько не жалко. Пустая она у него — чего жалеть? Несъедобные плоды просвещения.

— Не знаю, — сказала Настя и поразилась ее проницательности. — Вот мы и пришли.

Учительнице понравилось у Насти. Она с удовольствием задержалась возле книжных полок, на которых увидела красный четырехтомник Лермонтова.

— Шестьдесят четвертого года. Под редакцией Андроникова. Неплохой. О, «Роза мира»? «Миссия Лермонтова — одна из глубочайших загадок нашей культуры». Я не Эдип — загадку не разрешила. Впрочем, и Сфинксу до него далеко. Чудная старуха? Чудная. Я посижу. Устала. Юбка чистая. Я газетку всегда подстилаю. Ты иди-иди на кухню, собирай чай. Я отдохну. «И ненавидим мы, и любим мы случайно...»

Настя открыла холодильник, и ей показалось, что Женя у нее за спиной. Она замерла. Учительница продолжала декламировать:

— «Ты не должна любить другого, нет, не должна! Ты с мертвецом святыней слова обручена!»

Настя вздрогнула, резко обернулась. Учительница стояла перед зеркалом и разглядывала себя.

— Не узнаю. Давно не смотрелась, а сейчас вот глянула на себя как бы со стороны и вижу кого-то чужого. В душе-то я все та же прежняя Глаша, которой папа читал «Утес». Тебе папа не читал «Утес»?

— Со сливками или с лимоном?

— Что, одновременно?

— Ну почему же? — засмеялась Настя. — Можем и по очереди.

— Я бы хотела начать с лимоном. А потом — со сливками!

— Да ради бога!

Гостья, не допив и второй чашки (со сливками), сморилась. У нее повело глаза, и Настя поняла, что встать и идти куда-то у старенькой учительнице сил не хватит.

— Может, полежите, Аглая Владиславовна?

— Что ты! Что ты! Я и так доставила тебе уйму неудобств.

— Какие неудобства? Я одна. Пойдемте, я уложу вас. Вам надо отдохнуть.

— Отдохнуть надо, — неожиданно согласилась учительница. — Ты права, у меня нет сил, даже чтобы встать.

Настя провела гостью в зал и уложила на диване.

— Я буквально на минуточку, — забормотала Аглая Владиславовна, — чуть-чуть, одним глазком.

И тут же уснула. Настя накрыла ее пледом.

Зачем-то включила телевизор. Показывали «Унесенные ветром». Фильм вывел ее из себя. Ну, кричит эта американская дура, кричит о том, что она никогда не будет больше бедной, что она убьет любого и зарежет, кто станет у нее на дороге. О чем бы ты кричала у нас, Скарлетт, о чем? Окажись ты у нас на единственной дороге, на которой мы все и где мы все только мешаем друг другу. Ты бы всех убивала и резала? Россияне — равнение на Скарлетт! Попробовала бы ты, Скарлетт, у нас пожить, без всякого смертоубийства. Эх, в подметки ты не годишься ни одной нашей бабе! Ни одной, даже убогой старухе!

Проспала Аглая Владиславовна, не просыпаясь, до утра. Проснувшись, увидела записку на столе, в которой Настя просила дождаться ее.

Аглае Владиславовне стало не по себе. Будто укололо что-то. Ей показалось, что вчера она спросила Настю о чем-то, о чем никак нельзя было спрашивать. Она стала припоминать, но припоминались давно ушедшие годы, когда и Насти-то еще не было совсем...

Аглая Владиславовна чувствовала себя неловко из-за причиненного Насте неудобства, ну да уже ничего нельзя было исправить. Надо же, за несколько месяцев успела отвыкнуть от чая с лимоном! Как выгнали ее зимой из квартиры, так и перебивается тем, что ночует в школе, а днями сидит в метро и читает вслух Лермонтова. Понятно, до нее никому нет дела: «Какое дело нам, страдал ты или нет?» Но, глядишь, кто-нибудь да услышит: «Скажи мне, ветка Палестины: где ты росла, где ты цвела? Каких холмов, какой долины ты украшением была?»

Услышит тот же Гурьянов (как он — надо спросить у Насти) и напишет хотя бы так: «В покрытых рябью лужах ветки. Упавший тополь слушает кого-то. Быть может, голос сломанной судьбы?» Или: «Тополь спилили. Лежит он и слышит, как рыдает земля». Или: «Надежды, опадая, обнажают ствол злобы». Впрочем, он все это уже написал.

Сидя у метро или на лестнице перехода и не прося подаяния, а читая Лермонтова и лишь изредка глядя в глаза прохожих, лучше понимаешь, что это такое: «страна рабов, страна господ». Радуешься, что всеобщее косноязычие и поголовная безграмотность уже готовы породить правильную речь. И надеешься, что у избранных мысли хоть изредка взмывают выше пупка.