3.3. Папа, между прочим...
Гурьяновские стихи нравились женщинам, поскольку мужчины стихов не читают вовсе. Трудно найти мужика, который между пивом и луной выберет луну, а между бабой и девой — деву.
Став «читаемым», Гурьянов начал свои похождения по красным уголкам женских общежитий. Он там, блестя глазами, подробно отвечал на вопросы и охотно читал «свежее». Некоторые слушательницы, не чуждые поэтических порывов, просили его поделиться с ними приемами профмастерства. Он охотно делился ими. Всюду, где придется. Особенно, в общежитиях — студенческих, аспирантских, рабочей молодежи и, особенно, женских.
И вдруг, спустя много лет, Гурьянов узнает о существовании сына, о котором и не подозревал никогда! И от кого? От сына лучшего друга, Сережки Суэтина! Оказывается, они знакомы с ним и даже чего-то там «челночат» или собираются «челночить».
Будь Гурьянов королем, его сын стал бы бастардом. Хотя сын, став «челноком», и лишил его королевских почестей и чувства законной гордости за сына-молодца, увидеть его все равно хотелось. И даже очень сильно. Ну и что — «челнок»? «Челленджер»! Подучим, ноу проблем! Юрий. Прекрасное имя! Юрий Гурьянов. Юрий Алексеевич Гурьянов. Замечательно! Почти Гагарин. Аусгецейхнет, любил повторять отец. Услышал, наверное, от кого-нибудь.
Гурьянова не на шутку обуяли отцовские чувства. Он, правда, не учел, что безотцовщина скорее алебастр, чем пластилин или глина, и в заботливых отцовских руках мягче не станет. Он был уверен, что его поэтическая душа обязательно найдет приют в склонной к поэзии (он был уверен в этом!) душе сына. Ведь и сам он перенял некоторые, не самые худшие, качества своего отца. Лишь бы она, его мать (интересно, кто это?), не ставила палки в колеса, не давая сблизиться отцу и сыну. О, эта горькая судьба отца и сына! Лишь бы ее не обуревала гордыня. Гурьянов от истины был не далек, но и не близок к ней, так как слов «обуревать» и «гордыня» в лексиконе работницы табачной фабрики, ставшей с годами похожей на отечественную сигарету, не было. Не было, потому что и не было никогда. Ну, да поэтические краски многое высвечивают в другом, выгодном для поэта, цвете.
Гурьянов, узнав от Сергея новость о сыне Юрии, переполошился и удивился сам себе, чем удивил и Сергея. «Старик Гурьянов, старик», — подумал тот, подметив дрожание пальцев и легкую слезливость.
— Ты только того, нас одних оставь, ладно? — попросил Алексей Николаевич Сергея.
— Пивка выпью и оставлю, — пообещал тот.
— Фамилия-то его как будет, Юрия?
— Фамилия? Забыл спросить.
Когда Гурьянов вошел в пивбар с «Дербентом» и «Цинандали», Юрий допивал третью кружку пива. Он молча уставился на «папеньку». Сергей представил их друг другу.
— Гурьянов Алексей Николаевич. Юрий, — сказал он, указывая на Семена. Тот удивленно взглянул на Сергея, но поправлять не стал. «Был Григорием, побуду-ка Юрием», — подумал он.
— Ну, как ты... сынок... Юрий? Фамилия-то как?.. Как будет твоя?
— Неважно...
— Что? А, ну, да-да... А я Алексей Николаевич. Гурьянов. Поэт есть такой — слышал? Член Союза писателей. И, между прочим, твой отец, — Гурьянову удалось подавить волнение, и фраза закруглилась достаточно гладко.
— Борисов фамилия моя. Сын Кармен.
— Да? Кармен? А-а, — Гурьянов вспомнил Кармен. Была, была такая. Где вот только? В Коктебеле или в Пицунде?
— Значит, я ваш сын?
Молчание. Потом Гурьянову послышалось или на самом деле прозвучало: «Между прочим».
— Ну что, Юра, это дело надо отметить, — и на этот раз прекрасно расслышал дополнение: «Между прочим», но сделал вид, что не услышал.
— Так я пойду? Всего вам, — попрощался Сергей.
— Да, между прочим, не каждый день... — подал голос сын.
— Да-да!..
— ... приходится пить «Дербент» с «Цинандали». Все больше беленькую. Мы его, как... из горла?
— Пойдем куда-нибудь в другое место, посидим, поговорим... Тут грязно как-то.
— Грязно? — удивился сын. — Давно, между прочим, не говорили... Алексей Николаевич.
Гурьянов строго, но и мягко, взглянул на сына:
— Я, между прочим, не Алексей Николаевич, то есть, я хочу сказать, я Алексей Николаевич, но не только и не столько, я еще и твой отец. Папа, между прочим.
— Между прочим, папа.
— Ты это с иронией?
— Вы о чем?..
— Да нет, так просто. Ну, пошли?
— А можно, я поведу в одно место? Классное! — оживился сын.
И Гурьянов мог побожиться, что опять услышал, будто кто-то говорит у него в самом центре души: «Между прочим». Он быстро взглянул на сына, но тот без улыбки шагал рядом с ним, чуть впереди, и рот у него был замкнут. Чревовещание судьбы, подумал Гурьянов. Тогда чревовещает нам судьба, когда решается она.
— Кончается...
— Что? — взвизгнул Гурьянов.
Сын удивленно взглянул на него:
— Деньга кончается у меня. Через месяц поедем с Сергеем зашибать. А сейчас вот напряг с деньгой.
— Не сочти за... за... вот, возьми... — Гурьянов вытащил из кармана, не глядя, припасенные заранее деньги. Сын ловко перехватил их.
Он привел отца в буфет бывшего женского, а сейчас семейного, общежития, где некогда поэт Гурьянов охмурил набивальщицу Борисову, пленив ее строками: «О, столько смен, прождал тебя, Кармен, я у ворот, не рая — ада. Наверно, Богу было надо, чтоб столько смен я ждал тебя у врат, Кармен!» Мать часто цитировала эти строки сыну. И показывала столик, за которым они сидели в тот вечер... и ели сосиски. Знай она импрессионистов, узнала бы в некоторых их картинах именно этот столик, а может даже, и себя.
В детстве сыну нравились отцовы стишки, как все, что нравилось матери, но детские годы шли, у матери все хуже и хуже становилось с легкими, батяня так и не появился ни разу на горизонте его счастливого детства, и ниоткуда не прислал почтовый перевод, чтоб мать съездила хоть разок в санаторий. Хорошо, что профком отправил бедняжку в Крым. А маманя меня к дядьям-алкоголикам. «Матери год-два жить осталось. Румянец какой! А этот — румяная сволочь!»
— Вот и пришли, — Семен указал на столик в углу буфета. («Бедная мать! — подумал он, но не пожалел ее, как раньше, а просто стал еще сильнее презирать за бедность. — Продаться за сосиски! Сама виновата!»). Смена еще не кончилась, и народу в буфете не было. — Между прочим, очень уютно.
Он четко произнес «между прочим», но видно было, что не вложил в них никакого другого смысла, кроме того, который вложил. Между прочим. Так начинаются глюки, подумал Гурьянов, пора и выпить.
— Это студенческое общежитие?
— Ага, общага... табачной фабрики.
— Ты тут... маму встречаешь после смены?
— Ага. Еще баб снимаю. Пену взбить любви телесной.
— Что? — хрипло спросил Гурьянов.
— Пену, говорю, взбить. Любви телесной. Любви страстной. Безудержной... Это из любовной лирики. Наверно, богу было надо, чтоб столько смен я ждал тебя у врат, Кармен...
— Ты знаешь мои стихи?
— Стихи? Да, с детства помню.
— Ну, что ж, приступим? — Гурьянов поставил на стол бутылки. — Как тут сейчас — обслуживают?
Борисов лег на стойку, перегнулся к буфетчице и, положив ей руку на зад, шепнул что-то на ушко, та хихикнула и дала ему нож, штопор, два стакана и даже две салфетки. Губы и глаза ее были как губка, да и вся она была, как губка. Гурьянова от этой мысли передернуло. Слышно было, как она уважительно сказала «Дары!» Несколько неожиданно и странно было услышать это слово в этом месте.
Гурьянов как-то забыл, что и сам двадцать лет назад произносил здесь не менее высокие слова, которые вот только, увы, очень сильно сгладило время. И уж совсем удивился Гурьянов, когда услышал: «Не верьте данайцам, дары приносящим». Но нет, это не Юрий. Это что-то внутри него трагически произнесло.
— Ты тут как свой.
— Даже без «как», я тут свой. Как и вы... Алексей Николаевич. Вон то — тоже ваша дочь. Вон, шлюшка та. Кать! Радетель зовет!
— Что? Катя? Какая Катя?
— Хорошая Катя. Ночь как минута пролетает…
— Что ты говоришь?
— Здравствуйте.
Гурьянов встал. Девица была откровенно яркая до вульгарности, но и неуловимо волнующая до поэтического экстаза. Она невинно смотрела Гурьянову в глаза. Поскольку невинность дается женщине один раз в жизни, она невинна всю жизнь. Нет, губка, губка! «Какие руки, какие губки, какие бедра у голубки!» — привычно полезли в голову рифмы. Гурьянов поморщился от них, как от неприятного запаха.
— Борисов сказал, что вы Гурьянов. А я Бельская. Дочь Сони Бельской, бывшей буфетчицы. Помните ее?.. Семейная династия. Мать часто говорила про вас. Что вы, мол, отец мой. Думала: врет. Думала: фи, поэт Гурьянов и какая-то буфетчица?
— Она твоя мама, Соня… — сказал Гурьянов. В горле его пересохло. Он глотнул коньяк и не почувствовал, что это коньяк.
— Соня она, а я Катя. Я-то знаю, кто она мне. Про вас сомневалась. Мать-то я хорошо знаю. Надо же, отца вижу! Скажи вчера кто, послала бы! У нее-то кого только не было — и маляры, и ментура, и шофера, главбух какой-то задрипанный был, с порфелем! Милый мой бухгалтер! Козлы вонючие! А мать: нет, не они твои отцы, твой отец поэт Гурьянов! Как будто я претендовала сразу на несколько отцов! Ей, конечно, виднее было.
— А ведь я, Катя, — поздравь меня — тоже его сын. О! И твой брат заодно!
— Иди ты! Ой, плохо будет! А если ты заделал мне кого?
— Юрий! — воскликнул отец.
— Юрий? — удивилась девица. — Юрий! Ой, уморил, — она расхохоталась. — Семен он, а никакой не Юрий! Папенька!
— Что мне все это напоминает?.. — посмотрел Гурьянов на своих деток. — В Петергофе фонтан есть. Из Бельгии привезли. Называется «Самсон, разрывающий пасть писающему мальчику». Очень напоминает…
Два часа общения Гурьянова с сыном существенно не сблизили, что было и неудивительно. Семен был абсолютно чужой и не желающий пойти ему навстречу человек. Поговорили о том, о сем, как два попутчика, пока Катя не сказала им:
— Все, родственники, лавочка закрывается! Выметайтесь.
Гурьянов со вздохом поднялся, простился с Катей. Та, как Леонид Якубович, поморгала ему глазами.
— Сестренка, покеда!
Семен, пиная пластиковую бутылку, проводил отца до трамвая. Возле телефонной будки маленький черный пудель пытался взгромоздиться на крупную податливую овчарку.
— Такой маленький и уже кобель! — воскликнул Семен, ловко поддел бутылку и угодил ею в дрыгающийся песий зад. И расхохотался.
«Как ни странно, — подумал Гурьянов, — осознание своего ничтожества возвышает. Вернее, очищает».