СБ. 3. 1. Где-то недалеко от Макараибо

Виорэль Ломов
АКТ 3. ЦЕЙТНОТ (1996—2000 гг.)



3.1. Где-то недалеко от Макараибо.


Слушать доклады было невыносимо. Суэтин уже пожалел, что не смотался в перерыв домой. Хорошо еще, что сел сзади.

На стене висела подробная географическая карта страны, Суэтин пригляделся к ней и почувствовал, как в него вошло глухое беспокойство. Через десять минут он понял его природу. Его заинтересовали наименования поселков, рек, озер, рассыпанных по карте, как горох. Он стал вчитываться в них, и у него возникло сомнение: а в своей ли он стране?

Несколько десятков знакомых названий тонули в море непонятных слов, как островки в ледоход. Со всех сторон их окружали поселки и речки с совершенно немыслимыми, ничего не говорящими названиями: Ыгыатта, Кюёрелях, Нятлонгаягун, Юредейяха, Ыб, Сыаганнах, Нюнькаракутари... Поселок Макар-Ыб на Мезени. Почти Макараибо...

Мрак какой-то! Чего же тогда от людей ожидать, от моих родных сограждан, подумал Суэтин. Я считал, что меня окружают Ивановы, Петровы, Сидоровы, с верной рукой и трепетной душой, а оказывается, от них остались давным-давно одни только хитиновые оболочки.

— Евгений Павлович! — услышал он шепот.

Оказывается, он, увлекшись, встал и на цыпочках разглядывал на карте север страны.

Язык выступавших был ужасен. Ужас языка порождает язык ужаса, а тот, в свою очередь, фильм или другие будни ужаса, или ужас будней. Ужаснее, чем при форсировании Сиваша или «подъеме» целины. При этом говорили сплошь о «высшем». Слов-паразитов было, как вшей, а «высшее» было ниже пояса. О хорошо известном говорили исключительно неизвестными словами, то есть неизвестно о чем.

Самое удивительное, что потом писались «Совещание отметило» и «Совещание постановило». Впрочем, вряд ли кто сравнивал то, что было написано, с тем, что было сказано. За это, как известно, денег не платят.

Собственно, чему тут удивляться? Гражданская война прошлась по языку, породив монстров и выродков. Индустриализация нашпиговала язык вульгаризмами. Их законсервировал и пропитал уксусом идеологии окончательно развитый (или развитой?) социализм.

А сейчас реклама, торговля и безграмотная молодежь из языка сделали нечто, напоминающее одновременно жвачку, памперсы и стиральный порошок. Это даже не арго. Он не помещается во рту. Он опух, смердит, вываливается изо рта, он весь в кривых кислотности и присосках варваризмов.

— Мы наперебой ставили эксперименты и получили выводы. Подтверждающие их отсутствие, — слышалось в микрофон.

Уж лучше «наперебой» молчать, чем «наперебой» болтать, подумал Суэтин, и просто отсутствовать, чем это отсутствие подтверждать. И вообще лучше не быть, чем быть вот так, товарищ принц.

Суэтин вздохнул, отвернулся от карты и вспомнил, что в кармане у него последний сборник Алексея. Он достал его, наугад раскрыл на одной странице, на другой. Прочитал, перевернул и задумался: а что же он прочитал? Вернулся, перечел снова, закрыл и опять не мог вспомнить, о чем прочел. А стихи, он чувствовал это, были хорошие. Что же тогда вообще ожидать от жизни, наполненной одними эмоциями и лишенной всякой логики, подумал он. Что вспоминать? Эмоции? Их не вспомнить, так как они сгорели сами и сожгли все вокруг.

Суэтин стихи читал редко. Они были чужды его логическому складу ума. Отдельные строчки нравились, а в целом раздражали. Некоторые, правда, он находил забавными. Например, «Ворона» Эдгара По. А любил повторять лишь: «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?» или «Ужели все — и сон, и бденье — лишь сновиденье в сновиденье?» Он любил риторические вопросы. За то, что они не требовали доказательств. Его интересовало в них именно это: почему они не требуют доказательств, если доказательства нужны даже самим доказательствам?

Суэтин больше любил читать исторические романы, описания путешественников, мореплавателей. Особых пристрастий у него не было: ему было все равно, какого автора читать, о событиях в какой стране или эпохе, все исторические деятели и путешественники по большому счету ему тоже были безразличны.

Ему нравилось путешествовать самому, там, куда его любезно пригласил автор. Захватывало повествование, когда герои страдали, гибли, преодолевали немыслимые сложности, получая за это пшик. И с годами никто не становился мудрее — ни герои, ни писатели, ни читатели. Суэтина интересовала только эта логика, поскольку только она и была в жизни.

Видимо, и жизнь подчиняется все тому же единому закону перехода от бесконечно больших величин к бесконечно малым. И на этот переход не надо тратить ни одного электронвольта энергии, ни одной атомной единицы массы. Все делается само собой. То, что нам казалось великим, через мгновение кажется смешным, а то, что было ничтожным, вдруг становится важнее самой жизни. И как тут станешь, прожив ее, — мудрее? Так бы дожить до конца, который отпустил тебе Господь.

Интересно, что вынес я из всех этих чужих и моих путешествий, как-то задумался он. Видно, одно: человечество — нонсенс, недоразумение, оно не стоит того, чтобы быть под призором у Бога.

Вспоминая прочитанное, он не мог отделаться от ощущения реальности вспоминаемых событий, словно сам пережил их.

Он вспоминал, как плыл в ладье Харона, как белый туман глушил белые стоны теней и черный всплеск мертвой воды.

Вспоминал, как плыл мимо Астрахани на высоком берегу, мимо новой Астрахани, что была на острове, наполовину заваленном трупами татар и ногайцев, мимо острова, над которым небо было у земли серое от мух, а выше — черное от птиц, а горло раздирала сладкая вонь. И плыл потом полтора месяца и не встретил ни одного жилища, пока на высоком холме не показался Казанский белокаменный замок.

Плыл по Нилу, берега которого были черны и гладки, как чугунные плиты, как бедра ленивой эфиопки, и рабы прыгали с этих берегов в воду, в зубы стремительных крокодилов.

Плыл по низовьям Оби, где Мангазея, где самоеды пожирали трупы своих умерших соплеменников, а купцов гостеприимно угощали кушаньями из убиенных своих детей.

О, Господи, Господи, что вынесешь тут!

В молодости Суэтин полагал, что трагедия жизни в неизбежности смерти. Похоже, все-таки она — в неизбежности жизни.

В конце жизни (почему в конце, подумал Суэтин, неужели в конце?) вдруг видишь, что всю жизнь решал всего-навсего задачу коммивояжера. Даже неискушенные в математике люди знают, что это одна из наиболее распространенных задач о нахождении кратчайшего из путей, проходящих в точности один раз через каждую из заданных точек, расстояние между которыми задано.

В самом деле: кратчайший путь от рождения до смерти, проходящий через каждый год один раз, и есть жизнь. Все мы коммивояжеры в этой жизни, все мы несем друг другу каждый свою жизнь, не замечая, как каждый теряет ее на этом пути.

«Жизнь — стрела, которая летит в цель, — заявил как-то Гурьянов. — А цель жизни — поразить эту цель». Интересно получается: цель как бы замыкается сама на себя (или на себе?), а в то же время она пряма, как полет стрелы. Получается цель в квадрате. Бессмыслица. Возводимое в квадрат — уже не самодостаточно.

«Самодостаточно быть инженером», — сказал тогда Гурьянов. Самодостаточно — быть, возразил он. Дерюгин слушал их, слушал, не вытерпел, встрял: о какой самодостаточности вы говорите, когда на столе такой жор?

А он тогда, не обращая внимания на такой прекрасный призыв Дерюгина, все допытывался у Гурьянова: кто же тогда запустил эту стрелу-жизнь? Великая спорщица молодость привыкла спорить сама с собой, побеждать самою себя, она даже не задумывается о старости, она пренебрегает ею, как не имеющей к ней никакого отношения.

О, Господи, Господи! Прости прегрешения юности нашей! Чем больше в юности пренебрежения к старости, тем скорее старость идет к ней. Сила действия равна силе противодействия — и весь закон.

К намеченной цели нельзя лететь, нельзя рваться. К ней надо подходить как бы сразу со всех сторон, краем глаза наблюдая, чтобы никто не опередил тебя.

И ко времени надо относиться как к якобы времени, иначе оно не оставит тебе ничего.

Почему человек, как правило, умирает внезапно? Ведь смерть шла ему навстречу всю его жизнь? И за час до встречи с ней, за минуту, а уж тем более за секунду — он мог бы увидеть ее? Одно из двух: либо смерть невидима, либо человек слеп. И если правильно первое, тогда жизнь — трагедия, если второе — то комедия. Но поскольку жизнь все-таки больше трагедийный фарс — видимо, и смерть невидима, и человек слеп.

Суэтин почувствовал тошноту. Он сегодня еще ничего не ел.

Самое важное в жизни это пересилить приступ отвращения к ней.

Суэтин очнулся от своих мыслей, когда все с шумом вставали со своих мест. Конференция кончилась, все пошли на банкет.

Как жаль, что я не записал свои мысли, подумал Суэтин. Как им теперь без меня? Впрочем, кому они нужны? Им теперь без меня так же, как и мне без них.

Дрямов махнул ему рукой, подошел и спросил, пойдет ли он на банкет.

— Нет! — сказал Суэтин.

У Дрямова все зубы гнилые. Как он раньше не замечал этого?


Он не пошел на банкет и не сел в автобус. Он пошел домой пешком. Пошел окружным путем, каким ходил в мучительные дни раздумий о собственной жизни.

Вышел к железнодорожной насыпи, к безымянному полустанку. Две березы склонились над фанерным домиком. По склону вверх тянулась тропинка, на которую не хотелось ступать ногой. В стороне рос дуб. Огромный, словно со страниц «Войны и мира».

Суэтину не хотелось идти домой. Он сел под дубом и без всякой иронии подумал: «Свинья под дубом». Что-то знакомое. А, свинья под забором. Сколько лет прошло как один день? Где этот птицевод? Кто-то говорил, будто посадили его. За что?.. Отсюда хорошо были видны и полустанок, и две березки над будкой, и овраг за насыпью. Несмотря на убогость, вид был очень красивый.

Однако, к моей формуле я вернулся, как Одиссей, уже далеко за сорок лет. Она, как Итака, ждала своего часа. У всего свой час.

Полтора года я потратил на то, чтобы восстановить в памяти пограничные столбы, что задержали меня на пути вперед, и снова почувствовать ту невидимую руку, что не пустила меня вперед, и ощутить в себе силы, способные восстановить и опрокинуть те столбы, найти и преодолеть ту руку.

И что в итоге? Ни-че-го! Пусто. Может, я просто достиг сегодня своего порога? Вот она, «вечная» забывчивость молодых ученых, о которой говорил Дринкин, вот она в чем: мы не просто предаем, мы забываем наших богов. Я забыл их всех уже на уровне кандидата наук и начальника маленькой лаборатории с перспективами на двенадцать окладов плюс тринадцатый, два доклада в год и плюс докторскую (и то не обязательно) в пятьдесят пять лет. Чего же я хочу от других? Лента Мёбиуса соединяет ад и рай. Стоит только пойти, и обязательно из одного места попадешь в другое, непонятно как. Эта лента и есть настоящее.

Проходит год, проходит два, проходит жизнь — и ты замечаешь, что у приятеля гнилые зубы, а место, по которому ты проходил столько раз, не обращая внимания, безумно красиво.

Проходит год, проходит два, проходит жизнь — и ты замечаешь, как по-гнилому ты жил, тогда как мог жить безумно красиво.

Рядышком росла береза, тоже старая, могучая, но ее за дубом снизу не было видно. Суэтин стал разглядывать ее, будто собрался рисовать.

Кора у основания ствола грубая, в основном черная или серая, белые шершавые заплатки на ней перерезаны поперечными полосками, как сердце рубцами или совесть угрызениями. Оголенный ствол поглаже, но весь черный. Ближе к вершине — Суэтин задрал голову — кора становится глаже, больше белых участков... Так похоже на жизнь вообще. Жизнь, как кора, сплошь состоит из таких пятен. А на душе мрак. А со временем и эти пятна возьмет короста, потом гниль и труха. И первый сильный порыв ветра переломит ствол, и от этой красоты не останется ничего.

Внизу прошла электричка.

«Этот полустанок, склон и две березы — и есть моя жизнь?» — подумал Суэтин.