СБ. 2. 11. Диполь чувств

Виорэль Ломов
2.11. Диполь чувств.


Страстного человека страсти и погубят, ибо сколько страстями он ни насыщается — они его не насыщают. Они его в конце концов раздерут на две части и вместо спокойного поля души будет диполь из противоположных зарядов. И в одной части будет в чистом виде ненависть, а в другой — любовь. Спасти такого человека может разве что другой такой же разодранный страстями несчастный. Встретятся они — притянутся друг к другу, соединятся и будут в блаженном покое недоумевать, как это иных раздирают страсти, — если встретятся.

По старинному русскому обычаю молодые на свадебном пиру обязаны некоторое время находиться в шубах. Лучше, конечно, когда пир приходится на зиму, а если в июле — приходится попотеть. Да за ради любимого, за ради обычая, за ради людей — чего не сделаешь!

Иван приодел Настю в горностая, а сам был в медвежьей шубе до пола.

— Пара — зашибись! — раз семь произнес Гремибасов.

— Князь! Молодая княгиня! — восклицал Гурьянов. Знал бы кто, сколько кошек грызли его сердце!

— Эх, баня! Ну, баня! — орал, обливаясь потом, Гора. — Вот пропаримся так пропаримся! Пива! Холодного пива! Настя, ну-ка вжарь нашу! А потом ты, Гремибасов!

И Настя вжарила: «Ой, мороз, мороз, не морозь меня!»

А Гремибасов, чтоб не отстать: «Увезу тебя я в тундру, увезу к седым снегам. Белой шкурою медвежьей брошу их к твоим ногам!..»

Гора скинул с себя медвежью шубу и бросил ее под ноги Насте. Брякнулся на колени и протянул «молодой княгине» руки. Настя выскользнула из горностаевой шубы и тоже встала на колени перед «князем». Гремибасов, а следом все, заорали: «Горько!» — и молодые погрузились в горький для многих поцелуй.

— Царственно! Царственно и величаво! — шумел знаток фольклора и старинных русских обрядов Гурьянов. — Кто блюдет старину — у того всё по уму! Еще бы бабью кику княгине и красный пояс князю! Есть?

— Это ты пригласил? — спросила Настя Гору.

Тот пожал плечами и сказал:

— Пфф!

Гурьянов, как истинный поэт, не просто сам затесался в компанию, а еще и привел своего друга Суэтина.

— Это Женя Суэтин, — представил его Гурьянов, — будущая союзная знаменитость.

Уточнять Гурьянов, правда, не стал, чем именно будет тот знаменит. Настя сказала:

— А мы знакомы. Здравствуйте. Как поживаете? — и отвернулась. Дрожащей рукой налила себе бокал лимонада — пересохло во рту.

Суэтин открыл было рот, но жизнью его, похоже, здесь мало кто интересовался. Что же сердце так бешено бьется в груди?.. Не забыть подарить эту строчку Алексею.

Гурьянов продолжал шуметь о том, что свадебный наряд нельзя ни продавать, ни дарить — иначе продашь или подаришь свое счастье. Что это он так набрался сегодня, подумал Суэтин. Будто тоску заливает. Как шумно, однако, то и дело думал Евгений.

— Не сносить вам теперь этих шуб! — пьяно кричал поэт.
— Сносить бы головы! — крякнул Гора.


Не считая случайных людей от искусства и искусства случая, одних приглашенных было триста пятнадцать человек! Только со стороны жениха их было двести пять: многочисленная родня Горы (одних сестер с братьями десятеро, а с семьями — сорок пять) да орденоносный коллектив птицефабрики — полтораста человек. С Настиной стороны было куда скромнее: семь родственников, шесть соседей, одиннадцать человек с кафедры, две подруги, да из хора двадцать три человека. Человек шестьдесят было приглашенных цыган, артистов из оперного театра, журналистов с радио и телестудии и еще непонятно кого.

Пир кто-то из журналистов ехидно назвал «куриным», хотя он и без всякого ехидства был таковым. «Куриный пир» помнят на птицефабрике и по сей день. А сам Гора свою женитьбу, со звоном, кутерьмой, телеграммами и телефонными звонками, долго еще называл «звенитьбой». И должен был длиться этот пир со звенитьбой целых три дня и три ночи.

Поскольку пировали непосредственно на птицефабрике — на столах все было с птицефабрики. Курицы, говорят, перевыполнили задание по яйценоскости, а в честь молодоженов, сохранились предания, ученый Акулов с кафедры разведения СХИ выпустил из клетки, как на день птиц, двух «ястриц» — гибрид ястреба с курицей. Ястрицы взмыли в поднебесье и от резкого перепада давления воздуха замертво свалились наземь.

Одни только холодные блюда и закуски, приготовленные из яиц и из кур умельцами поварами, в состоянии были свести с ума любого гурмана. Взять хотя бы румяные канапе с хрустящей корочкой со слоем куриного паштета и гарниром из ломтиков яиц, украшенных маслом, выпущенным из корнетика.

А первые блюда: густая домашняя лапша с курицей под рубленым укропом и полтавский борщ из копченой курицы с галушками под сметаной — о, далеко не последние блюда!

Свадьба красна, понятно, молодыми, а еще пуще столом. Столы ломились сами по себе, да на них еще налегли так, что у них подламывались ножки. Два часа жующую публику увеселяли роняющие слюну артисты и тамада.


Гурьянов стонал. Он чутко реагировал на любую еду. Большинство людей в мире реагируют на запах еды, как собаки, или на изысканность блюда, как испанские гранды, соотечественники же больше пускают слюну от цены. Гурьянова волновала еда сама по себе. Он никогда не жаловался на отсутствие аппетита. Аппетит, бросив к черту Рабле, подался к Гурьянову. Долгое холостяцкое существование, мыканье по общагам, чужим подушкам, да еще писание стихов на кухне или вокзальной скамейке сделали Гурьянова всеядным, а еда и любовь стали для него важнейшими категориями бытия. Если для кого-то они кажутся милыми пустячками, что ж, — для того, чтобы в жизни добиться успеха, надо жизнь свою одаривать, как женщину, всякими милыми пустячками.

Сегодня же Гурьянов ел просто яростно, словно хотел набить себя жратвой и лопнуть. Он ел, пил, пел, плясал, болтал, кричал, дурачился — лишь бы не слышать самого себя, лишь бы не выпустить из себя утробных воплей души!

Суэтин был поражен, встретив здесь Настю, да еще в качестве чужой невесты! Надо же, в одном городе живем, а то на юге, то в поселке встречаемся! То я развожусь, то она замуж выходит. Анна Ивановна шишка теперь. И женишок, наверное, из ее новых закромов. Какой женишок? Муженек, Женя. Для дружбы нужны встречи, для любви расставания. Что-то не уходит из памяти тот южный проклятый день! Справа горы, слева море, со стороны сердца. Что-то никак не стихает в той стороне гулкий стук. И что же я не узнал тогда их новый адрес? Мог бы просто в институт сходить. Не узнал, не сходил. «Нечо» и пенять тогда....

Как воскресенье, так настроение — хуже некуда, все из рук валится. Хорошо, сегодня с утра Гурьянов зашел. Пивка попили, потрепались, от сердца отлегло.

— Айда на свадьбу со мной! На халяву. И подарка не надо. Там целая птицефабрика подарки готовит. Директор птицефабрики женится на моей подружке, в хоре поет. Приятная баба. И голос красивый...

Подружка — хорошо, а в хоре — вообще замечательно. И имени не назвал. А что мне в имени твоем?

Когда она успела стать его «подружкой»? Трепло.

Чтобы снять стресс, Суэтин, по примеру Алексея, налег на закуски. На исходе второго часа почувствовал себя каплуном, лишенным всяческих способностей. Он даже на время забыл о Насте.

— Леша! Я больше не могу! — простонал он.

Поэт деловито покачал головой:

— Женя, запасайся! Когда еще перепадет такое? Раз в жизни бывает. И не со всяким. Рубай, не околеешь! Вон заливные пупки — такая закусь!

— Не могу!

— Да ты что! День первый, еще гулять и гулять — свадьба-то три дня! Тут и спать есть где, и с кем, думаю, не проблема. Можно и не спать! Вон «курочек» сколько! Ко-ко-ко. Я петушок! — подмигнул он соседке справа.

Та прыснула и в одно касание паснула подружке мысль соседа. Обе стали строить друзьям глазки и слегка откинулись на спинки стульев, чтобы придать рельефность груди.

—Вот и пары образовались, — потер Гурьянов ладони. — Выпьем, девушки, на брудершафт!

К девушкам подбежал фокстерьер и встал на задние лапки.

—Ах, какая прелесть! — запричитали обе и стали кормить собачку всем подряд.

Гурьянов встал и, наклонившись над песиком, произнес с чувством:

— Мадам, а с ней эрдельтерьер. Мадам, а с нею фокстерьер. Терьер, терьер! Какой терьер? Мадам — вот это экстерьер! Это я о вас, барышни. О каждой в отдельности!

Чувства, захлестнувшие Гурьянова, для Суэтина в этот момент были чрезмерны.

— Все, Леша, мне нужен перекур. Резко взял. От форсажа перегрузки. Пойду к реке.

— «Курочку» захвати.

Суэтин резко покачал головой. Проходя мимо молодых, он поклонился им. Гора махнул Суэтину рукой. Подозвал, налил водки, нанизал на вилку кусок белого куриного мяса, кружочек малосольного огурца, протянул ему:

— Поздравь нас, мил человек!

Суэтин поднял рюмку:

— Чтоб не нашлось в мире сладости слаще вашей долгой любви, чтоб не нашлось в мире горечи горше вашего самого краткого расставания! Горько!

— Ай, молоток! Имя! Как твое имя?

— Евгений его зовут, — сказала Настя. — Спасибо, Женя. Дайте я вас тоже поцелую!

— Тамада! — крикнул Гора. — Хочу пить здоровье Евгения! Он мне теперь ближайший друг! Как Гремибасов!

Поскольку официальная часть была завершена, Иван по-домашнему расстегнул рубашку до пупа, и даже самый близорукий мог разглядеть, какое у него могучее, загорелое и волосатое тело. Он обнял Суэтина. Евгению на мгновение показалось, что его обвил питон.


С трудом вырвавшись на волю, Суэтин лег на траву и с наслаждением раскинул руки. Чем больше мы едим еды, тем больше она ест нас, лениво подумал он. По небу пролетел коршун, проплыли два облачка, задрожали воспоминания о Коктебеле. Среди них нарисовалась пьяная и довольная физиономия Гурьянова.

— Же-еня-а! — бархатисто пропел он. — Нас жду-ут. «Курочки» хохочут, ибо сильно хочут. А вечером будут грибочки, уха из осетра, катер на подводных крыльях, тройки с бубенцами. И ис-кюй-ство — кинооператор, оркестр и пленэр с бабами.

— Я приду. Приду-приду, — отослал Суэтин поэта. — Не оставляй их одних. А то простынут.

Сколько жратвы и никакой очереди. Растянуть бы все это на месяц, чтоб в очереди в столовке не стоять. Впервые в жизни он вспомнил про столовку — и где? Поистине на царском пиру. Вот и хорошо, что вспомнил про очередь. Это лучше, чем про... Лучше-лучше...

Длина очереди не зависит ни от лунного, ни от солнечного календаря, ни от дня рабочей недели, ни от времени суток, ни от праздников, ни от зарплаты, она зависит только от прожорливости масс. Некое волновое поле, волновой пакет, с центром во мне. Зная пакет, можно прогнозировать объем закупаемых продуктов и количество заготовляемых блюд. Вряд ли кто этим занимается. А если и занимается, то не думая. Занятия и мысли — две взаимно перпендикулярные прямые, пересекающиеся в калькуляции затрат. Если идти в точке пересечения по линии мыслей — не сделаешь ничего, а если по линии занятий — все будет бессмысленно. Вот так и получается, что главное во всем — калькуляция затрат...

Интересно, какой функцией описывается любовь?.. Как хорошо... Один... Суэтин задремал.

Гора в «обеденный перерыв» пошел выяснять что-то с братьями, съехавшимися со всего Союза, а Настя, поболтав с подружками, вышла на свежий воздух. Свадебный церемониал изрядно ее утомил, и она пошла к реке. Хорошо, никто не увязался следом.

Выдержать бы еще два дня, думала она. Увидев давеча Суэтина, она вдруг поняла, что ни на день не забывала о нем все это время, и первым ее порывом было броситься ему на шею. Что удержало ее? Новый статут невесты, еще не ставшей женой? Когда они с матерью вернулись с юга, она месяца два делала крюк по пути в институт мимо двенадцатого дома — Евгения так ни разу и не встретила.

Настю била дрожь. Она поняла: столкнись она сейчас с Евгением — и все пропало, и она пропала! А как же тогда отметка в паспорте, подарки, родня, вся эта «звенитьба» — коту под хвост? День сегодняшний вдруг предстал перед Настей эдакой двуглавой горой, как Эльбрус: гора курятины и гора Горы. И весь он заполнен одним только мясом.

Что, это и есть светлое будущее? Никак не получается вздох полной грудью. Не хватает воздуха — то ли оттого, что в горах его мало, то ли оттого, что она оказалась под этой горой. Под Горою вишня. Я — вишня? Она подошла к реке, бросила плоский камешек. Потом скинула туфли и зашла в воду.

— Выдержишь! — сказали позади хриплым голосом. Настя вздрогнула от неожиданности. — Я говорю: выдержишь! Вон ты какая красивая и сильная! Выдержишь все и хорошею ясною грудью дорогу проложишь себе!

— Не хами, Женя.

Суэтин спокойно смотрел на нее и улыбался.

— С тобой удивительно спокойно, — сказала она.

— За чем же дело? Может, еще раз поцелуешь меня?

Настя посмотрела на него и поцеловала. И почувствовала, как у нее подгибаются колени. «Вот те раз! — опешила она. — Вот те и куриная гузка в сметане!»

— До этой свадьбы я и не подозревал, что из курицы можно приготовить столько блюд! — сказал Евгений, но Настя в его глазах увидела только себя.

— Вот видишь, как я расширила твой кругозор! — засмеялась она, не отводя своих глаз от его глаз.

И когда они оба перестали видеть друг друга и одновременно опустили глаза, им обоим стало страшно, и они невольно потянулись друг к другу руками. Соприкоснувшись пальцами, они вздрогнули, словно ждали именно этого прикосновения всю жизнь, ждали именно этого восторга, который пронзил их сейчас и перехватил дыхание.

— Настя! Иван кличет! — крикнули издали.

— Жаль, — сказала Настя. — Надо идти.

— Где ты его нашла?

— Под забором. Под забором у оперного встретила. Это гора с горой не сходятся. А бабе с Горой — сам бог велел.

— Не одному же Магомету к горе идти. А второй кто, с которым он в обнимку ревел?

— Гремибасова не знаешь? Народный из оперного. У нас хор ведет. Он и познакомил с Иваном. Ты пил с утра?

— И ел. Достаточно плотно.

— Во рту что-то пересохло. Я, как ни встречу тебя, страшно пить хочу!

Евгений смотрел ей вслед, и она обернулась один раз, перед тем, как зайти в кафе. Именно в тот момент, когда он загадал: оглянется — будет моей. Русская классика: раз загадать и всю жизнь разгадывать.

Суэтин подумал: «А ведь она не ответила на мой вопрос, где нашла его. Где нашла, там и потеряю — такой должен быть ответ!» Суэтину очень хотелось, чтобы Настя ответила так. Что это он? Под забором она его нашла! Под забором, как свинью.

Эх, Леша! Где ты? Так хочется поговорить с тобой! Ведь ты счастливец, Гурьянов. Ты поэт. Тебе манна небесная сыплется прямо в рот. А я мгновения удачи ловлю как дар судьбы. Хотя небесные дары — опасные дары! Поймавший каплю дождя на язык счастливее захлебнувшегося в луже. Но сколько же жаждущих припадает к луже, в которой сразу столько капель!

Тебе дан дар, а ты, чудак, не хочешь понять этого. Что ты вцепился в атрибуты славы, как в ручки плуга? Олимп плугом не вспахать. Для этого надо оторваться от земли. На которой столько куриных пупков и ляжек «курочек». Да, они несут поэтическое безумие. Но безумие поэзии, Леша, будет только тогда, когда не женщины станут липнуть к тебе, как лак, а ты начнешь рваться к ним вверх, раздирая душу в клочья.

А Гурьянов лежал на другой полянке и, положив руку на голый живот пьяной «курочки», пьяно бормотал:

— Мы все бутыли... в погребах у Бога... у каждого свой вкус... своя терпкость... свой градус... свой аромат... там стоим мы... наполненные до краев... в холоде и темноте... до поры до времени... покрываясь пылью... до той поры... когда нас возьмут... встряхнут... выбьют пробку... или отобьют горло... и мы пенясь... или густо как масло... изольем свою жизнь... и испивший нас... скажет «Хм!»... и будет какое-то время... нами слегка опьянен... Настя, Настя, что же ты наделала?!


Вечером Гурьянов нашел Суэтина на том же месте у реки. Алексей, как ни странно, протрезвел и был печален.

— Перебрал? — насмешливо спросил Суэтин. Сам он вздремнул и даже проголодался. Мысли о Насте стали похожи на голубое небо с тучкой вдали.

Гурьянов молча вздохнул.

— Барышень что же не взял?

Гурьянов прошелся по родословной барышень, завершив стандартной присказкой: «Прости меня, господи!» Вечер душный. Комаров в этом году на удивление мало. Одинокий писк даже приятен. Особенно, когда прерывается резким шлепком. Чем-то напоминает звук излетающей из камикадзе души.

Одновременно взошли две луны — на небе и в реке, причем в реке луна более яркая и естественная. Суэтин вспомнил, что и в луже небеса кажутся более чистыми и высокими, и подумал, что небо по-настоящему можно увидеть не тогда, когда пялишься в него, а когда краем глаза, замирая, охватываешь вдруг всю его громаду в луже, в чьих-то глазах, в собственной душе.

Вспомнил он и рисунок на стене, неизвестно кем и когда нарисованный, напоминающий игральную карту. Белый собор на берегу спокойного озера зеркально отражается в воде. То, что луна в реке казалась более яркой и естественной, лишний раз свидетельствовало скорее в пользу земной, нежели небесной, красоты. Но по здравом размышлении все же ясно, что земной красоты не было бы без красоты небесной.

Похоже, об этом же думал и Гурьянов. Иначе бы они оба не молчали об одном и том же. Говорят обычно тогда, когда говорить нечего, а небесной красоте негде отражаться.

— Как тебе хайку? — спросил Гурьянов. — Я недавно открыл их для себя. Чтобы понять чужую культуру, надо понять ее в малом. Вот. Так и не понял я, где раньше взошла луна: на небе или в реке?

— В душе, — ответил Суэтин. — В душе не взойдет — и на небе не увидишь.

— Душа и есть небо, — изрек Гурьянов и сам удивился прозрачности своей мысли. — А если вот так? То ли из воды луна поднялась на небо, то ли с неба луна пустила луну по воде.

— Это уже не хайку. Цезарь хорошо сказал: «Пришел. Увидел. Победил». Вот это хайку! «Мне бы так», — подумал он о Насте.

— У меня сегодня, Женя, тоска на душе. И, похоже, не одна. Две, как луны.

— Тогда понятно. Вторая — моя. Если я сейчас разденусь, залезу в воду, переплыву на тот островок, там коряга, вскарабкаюсь на нее, — сказал Суэтин, — между нами будет течь река, но мы с тобой будем одинаково воспринимать этот вечер и все равно останемся...

— Друзьями не разлей вода — хочешь сказать?

— Да, я это хочу сказать. Знаешь, иногда надо фиксировать свои мысли словами, особенно если они хорошие. В математике без этого немыслимо.

Гурьянов запустил в сторону островка камень по воде. К теще на блины. Тот долго прыгал, всё мельче-мельче, чаще-чаще, как перед всяким концом, и исчез в тени берега.

— Зафиксировал, — сказал Гурьянов. — Сонетом. Кстати, это расстояние камень может преодолеть всего в три касания. Это и будет хайку.

— Зачем? — спросил Суэтин. Взял камень и запустил его что было сил к противоположному берегу. — Пожалуйста — моностих.

— Македонский!

— В стихе должна дрожать струна. Как паутина, в которую попала муха. В стихе должна быть видна смерть. Как у Лорки. И тогда неважно, поэма это, сонет или одна строчка.

— В стихе должна быть любовь, — сказал Гурьянов.

В стихе должна быть не только любовь, подумал Суэтин, а еще и стон, кровь и смерть. Впрочем, сам он предпочитал прозу.

— Кто из вас Женя? — послышался вдруг женский голос.

— Я, — поднялся Суэтин.

Женщина отвела его в сторону и что-то сказала.

Суэтин сломя голову кинулся бежать… Остановился, вернулся к Гурьянову, выпалил:

— Леша, не беспокойся. Со мной все в порядке. Не ищи меня. Дам телеграмму. Пока.

Гурьянов не успел вымолвить и слова, как приятеля след простыл. Он размахнулся и бросил камень.

— Раз, два, три... как ясно видна... и раз, два, три... тень одиночества... и раз, два, три... при полной луне...

И из этих белых слов одиночества в ритме вальса соткалась в синем воздухе белая пара и, увлекаемая вальсом, понеслась к луне. И кружило, кружило их, пока не затерялись они в снежных далях луны...