На краю света. 3

Маша Дубровина
       По центральной улице городка шли двое. Если бы вы шагали вслед за ними, или взглянули бы на них из окна проходящего автобуса, лениво облизывая подтаявший пломбир, вы так, наверное, и не поняли бы: вместе они или врозь. Одетый в чёрное парень, слегка помятый спросонья или с похмелья, впрочем, высокий, статный с крупными красивыми чертами лица и угловатая, с длинными светлыми волосами, девушка в светлом деловом костюме. Они как будто шли рядом и даже перебрасывались репликами, время от времени обращая друг к другу загорелые молодые лица. Но что могло быть у них общего?
      Взъерошенный, с каким-то диковатым выражением тёмных глаз, чуть подпрыгивающий при ходьбе и крылато, размашисто вскидывающий в репликах руки, он, казалось только что встал с того самого дивана, на котором вынашивал свои идеи Раскольников. Его миром, конечно, был мир полночных откровений, шумных компаний с водкой, гитарой и Борисом Рыжим. Его любили девушки, боготворили приятели, а он делал вид, что ему всё равно.
     Она же – вся строгая, от бровей, до кончиков туфель, смотрелась напряжённей струны. Казалось, кто-то неведомый запретил ей улыбаться, шутить, громко разговаривать, и она шла бесшумно, опуская вниз глаза, отвечая ему односложными фразами и будто ожидая чего-то внутренне.
      Был бы понятен и небезоснователен его интерес к ней. Королева и бродячий трубадур. Бродяга и светская барышня. Но чувствовалось, что она зависела от него сильней, чем он от неё, и природу этой зависимости вы не смогли бы объяснить вот так, с налёту, облизывая свой пломбир.
- Сплю - и вижу, что я ловлю рыбу. Знаешь, день такой серый, ветер в камышах. Долго не клевало, и вот – хватаюсь за удочку, тяну!.. А она здоровая такая, не вытянешь – больше меня весом. И меня понесло. Сначала с откоса, на котором сидел, потом - в воду. А там муть такая, ил. И на глубину. Страсть! Долго мы с ней боролись… Я чем-то ей глаз проколол, и смотрю – дохнет. Тогда уже я начал выбираться, её за собой тянуть. Когда выволок, гляжу: рыба-то – красавица. Чешуя как радуга, сама тоже бокастая, крупная. Но пока я её волок из воды… по песку там, по грязи, так она испохабилась… Вся провоняла, серая стала. И я думаю во сне: «На кой она мне такая?» Оставил на песке. В воду бросать смысла не было: умерла она уже.
- И не жалко тебе?
- Кого? Рыбу? Когда по правде ловлю, а не во сне, жалко бывает. А к этой у меня совсем жалости не было, злость была: как это простая рыба чуть меня не поборола?!
      «Эта рыба – я», - шла и думала она. А вокруг мелькали давно знакомые вывески Центральной улицы, редкие деревья, просветы неба где-то над его головой.
- Я поэтому и опоздал сегодня… Ну, на встречу.
- Не поняла… Почему?
- Ну, потому что сон записывал.
- А!..
- Мне вот тут надо в книжный зайти. А ты – домой?
- Да я не тороплюсь вообще-то. С тобой – можно?
- Пошли. Только я тебя потом в автобус посажу, пешком провожать не буду… А то мы итак, часа четыре вместе провели, - он посмотрел на часы.
- А, надоела, значит. Тогда пойду, пожалуй.
       И прежде, чем он успел ответить, она зашагала быстро, быстро, потом ещё быстрее, повинуясь потоку непонятной для него горечи, исчезая в серых декорациях города.
               
                11.               
     Каждое сердце – будильник, заведённый на определённое время. Оно звенит лишь потому, что его час – пробил, но при этом думает, что надрывается из-за того, кто оказался на тот момент ближе всех. Просто пришла такая пора. Пора любить. А кто попадёт под раздачу, кто наступит на снаряд в ту секунду, когда он готов разорваться – величайшая тайна, быть может, столь же мало зависящая от нашего «личного выбора», сколь мало зависело от него и наше появление на свет.
     Лучше всех, как всегда, сказал об этом Пушкин: «Душа ждала… кого-нибудь». Это потом отрезвевшее в злобе сердце рассудит, достоин ли нашего чувства был избранник, это потом оно будет итожить, анализировать, подсчитывать ошибки. А сейчас оно звенит, оно взыскует преображения и пробуждения мира, оно летит!
     Ленка возвращалась со стадиона, где их, всем студенческим табором, занимали физвоспитанием. Как всегда, раскрасневшаяся до кончиков ушей, она несла тяжеленные сумки книг, вороха одежды, и при этом мысли – невесомые, как тополиный пух. Кругом цвели одуванчики, и матери вкладывали их в неокрепшие кулачки сидящих по коляскам малышей. Самым большим одуванчиком казалось солнце, растекшееся и разросшееся во всё апрельское небо.
     Солнце слепило глаза, солнце лилось под ресницы, солнце обжигало поцелуями лоб, липло к оголённым рукам и накатывало безжалостно жаркими волнами.
- Привет! – донеслось до Ленки прямо из солнца. Она прищурилась. Приложила к глазам ладонь.
- Привет! – повторило солнце.
       «Это Серёжа! – вдруг удивлённо осознала Ленка. – Серёжа Соколов с пятого курса. Почему он сегодня такой? Как Гелиос, сошедший с солнечной колесницы?». Но, вместо того, чтобы прямо спросить его об этом, она ответила:
- Привет!
      Не останавливаясь, они улыбнулись друг другу. На ходу обменялись взглядами  - словно сплелись весенней веткой две линии, зелёная и каряя – и полетели дальше, каждый своей дорогой. Только оба почему-то оглянулись, уходя. Снова встретились взглядами, снова улыбнулись, но уже по-другому.    Так всё и началось.
     С тех пор они здоровались не только словами, но и взглядами, словно знали друг о друге что-то неуловимое. Ни тот, ни другая ещё не чувствовали приближения грозы, но май надвигался неумолимо. Серёжа писал диплом, и, «красивый, двадцатидвухлетний», почти свободный, находился в зените своей факультетской славы. На вечерах и концертах он читал стихи своего и чужого сочинения, распевал баллады Бёрнса и русские песни, играл в спектаклях, зачитывал с кафедры блестящие научные доклады, срывал аплодисменты, получал поцелуи, и сходил со сцены только под крики «Браво». Ленка смотрела на него из гущи второкурсниц, восторженно открывающих ротики при его появлении, краснела, злилась, плакала и смеялась ещё до того, как он произнесёт очередное слово, умея угадать его по одному лишь движенью Серёжиной брови, по тому, как вскидывает он подбородок, как почёсывает за ухом, как поднимает глаза. Большой, могучий, крупнолицый, громкоголосый, Серёжа был по-медвежьи заметен отовсюду, и Ленка знала о его приближенье за четверть часа до самого прихода. Все струнки в ней дрожали как под ветром, но Ленка даже не пыталась прятаться – животный ужас, испытанный раньше лишь робкой тенью, накрывал её с головой и лишал движенья. Она в прямом смысле не могла шевелиться и часто стояла в коридоре немым столбом, слушая, как тают вдалеке Серёжины шаги.
     Они почти не говорили друг с другом. Лишь однажды, в утро своего экзамена, парадно-сияющий Серёжа позвал её в пустую аудиторию, тихонько запер дверь и проговорил, чуть склонившись к Ленкиному уху:
- Тут вот в воскресенье ко мне пришло… По небесной почте. Послушаешь?
     Она кивнула, мгновенно и жгуче покраснев, и он начал:
                Вчера не считал вечера,
                Раскладывал, как веера.
                Но вся наша вера – стара,
                И вся наша верность – игра,
 (Серёжа умело делал паузы, словно одновременно взглядом ввинчивал тайный смысл каждой строки ей в душу):
                Когда, от фаворских высот,
                Каскадом спускается Свет,
                Когда как по камням идёт
                По каждому сердцу поэт.
                Идёт – напрямую и вброд,
                И верит, что это не бред.
                И вдаль за собою ведёт
                Поэт. Настоящий Поэт.
    Читал он слегка нараспев, но, вместе с тем, очень спокойно и почти буднично. Почти – если бы не его голос, приглушённый и бархатный. Едва дочитав, Серёжа неловко потупился, по-мальчишески вывернул ноги подошвами внутрь, хрустнул костяшками пальцев. Ленка близко различила большую чисто выбритую Серёжину щёку, сильно пахнущую мыльной терпкостью. На щёку лёг такой же кирпичный румянец, как у Ленки, и от этого её накрыло новой волною жара. Она не спросила, о каком Поэте идёт речь (боялась спросить!), но гордость от того, что Серёжа прочёл стихи именно ей, просто взрывала Ленку изнутри.
- Ты… гений! – выпалила она самое первое, что просилось на язык. Вырвалась наружу, с силой хлопнула дверью и, вращая глазами, помчалась по коридору мимо тревожно клокочущих перед экзаменом Серёжиных однокурсниц.
       А он стоял в центре солнца, в золотом круге света, распластанном на полу аудитории, где им читали когда-то лекции по фольклору. Блестящими глазами обводил стены и поскрипывающую от лёгкого ветра дверь, всё ещё не могущую остановиться после Ленкиной взбучки, стоял и думал о чём-то своём.   
    Она понимала, что в июне Серёжа уйдёт. В армию или на работу – это совсем неважно. Уйдёт из этих стен, и только его фотографии на стендах будут по-прежнему улыбаться девчонкам. Серёжа, конечно, мог поступить в аспирантуру. Его приглашали. И самый титулованный профессор кафедры русского языка называл Серёжу «отличным парнем». Но… могло быть тысяча «но», и Ленка, чуявшая гибель близко и неминуемо – в отчаянье последней муки – решилась.
     Трудно учиться на филологическом и не подражать литературным героям. Трудно не влюбляться, не разочаровываться, не взрослеть вместе с ними. Ленка дважды повторила подвиг Татьяны Лариной (первый раз был ещё в школе - скромный, репетиционный, оставшийся без внимания, без ответа и, к счастью, без огласки). Она не могла поступить иначе, потому что знала: этого всё равно не скрыть. Ей казалось, что все давно уже обо всём догадались: и бабушки, продающие подснежники на остановках, и разомлевшие на весеннем солнце «гаишники», и даже ко всему на свете равнодушные дворники у института.
     Конечно, догадались и облака: они принялись светлее, кучнее и бесшабашнее, точно школьники в последней четверти, носиться над горизонтом. Догадались деревья, вдруг разом выбросившие в мир миллиарды нежно теплящихся в сумерках листьев-свечек. Догадалась даже придорожная пыль, прибитая первым дождём – она вдруг осела, притихла, терпко и волнительно запахла землёй и водой, самой собой.  По вечерам, запрокинув голову, Ленка широкими шагами мерила квадрат двора и читала звёздам стихи. Она всегда испытывала стихи на звёздах, и если те начинали симфонически кружиться в ответ, тосковать и слетать с орбит, Ленка понимала: удалось! Стихи наплывали на неё дремучими рыбьими стаями, словно старались сожрать, но всегда проходили сквозь Ленку, прозрачнели и возвращались с новой волной. Это было наводнение, перенаселение… - нет! Это был караул! Она не  успевала замечать, записывать, запоминать. Шла грандиозная репетиция Чуда, сверкали смычки оркестра, гремели литавры, чьи-то нервные пальцы в который раз пробегали по клавишам невидимых пианино. Ленка решалась дать концерт и ещё не знала, что он уже начался, что это не репетиция и даже не увертюра, и что ничего колоссальнее, может быть, так и не будет.
      
                13.
       Она не стала писать ему, боясь довериться даже бумаге. Вместо этого она надышала, нашептала ему письмо – в диктофон, доверчиво послушный, чуткий и всё понимающий. Переписала на диск, замирая от ужаса, прослушала потусторонним чужим слухом. Голос предательски дрожал, как будто лилась вода из опрокинутого кувшина:
       «Ослепительно… ослепительно больно на тебя смотреть. Ты - зимнее солнце, тем более яркое, что вокруг тебя – безжизненная снежная пустыня. Я уже не боюсь тебя, но всё-таки ещё не смею заглядывать в твои глаза, прикасаться к твоим волосам, держать твою руку.
      Когда ты говоришь, я молчу. Когда ты молчишь, я молчу. Дар речи, за который меня так много хвалили посторонние, куда-то пропадает, и я становлюсь беспросветно глупой, тупой.
      Мне кажется, внутри тебя всегда идёт дождь. Да, так бывает: ты кажешься людям лучезарным солнцем, а на самом деле душа твоя истекает слезами. Вот за эти слёзы твои, за скрытую их красоту я и… Только бы, только бы ты позволил мне подольше послушать дождь, идущий внутри тебя! Видишь, я пришла  к тебе босая и безоружная  - у меня даже нет зонта. Я подставляю тебе лицо, ладони, душу – возьми и наполни их своим светом, своей болью.
     Твои глаза как будто погружены в обратную сторону мира, ты живёшь на другой стороне луны, ты видишь невидимое. Я ревностно ловлю твой взгляд, пытаясь понять, о чём ты думаешь. Но взгляд скользит по предметам прихотливой бабочкой и не останавливается ни на чём. Твоя походка напоминает сомнамбулическое движение странного, потустороннего существа, плывущего скорее по небу, чем по земле. Ты – тайна, и всё, что я знаю о тебе наверняка – это то, что в тебе идёт дождь. Вот почему я так жадно, жарко брожу за тобой по пятам, вот почему так хочу послушать дождь, не умолкающий в тебе ни на минуту.
      Ослепительный! А что если я подойду к тебе и посмотрю в глаза? Что будет? Может быть, я ослепну?.. Пусть! Я не хочу видеть, если ты не примешь меня, и не хочу слышать, если ты меня не узнаешь. Я подойду и скажу: «Слушай, а можно мне немного постоять здесь и послушать дождь?». «Какой дождь?» - спросишь ты. «Дождь, который идёт внутри тебя». И, если ты поймёшь, тогда ничего не надо, тогда не надо даже твоего согласия, потому что ведь это… потому что это ведь будет значить, что я угадала пароль, что мы – одной масти, одной расы, понимаешь?!
     Я не буду тебя трогать: менять, спасать, исцелять. Пусть ты будешь именно такой, как есть: сияющий снаружи, ливневый – изнутри.  И только я одна в целом мире буду знать, только я одна буду слышать…  А ты не обращай на меня внимания, нет, ну, если только захочешь – обрати! Я всегда буду рядом, если что. Если – что? Ах, неважно…
     Ослепительный…»
Самое страшное, что он был гора. Как говорит пословица, «умный в гору не пойдёт…», но Ленка была не из умных. Любая гора, по её мнению, напрашивалась на преодоление. Совсем не замечать его было невозможно. Даже если бы она вдруг ослепла, на каждом шагу своего пути ей пришлось бы биться лбом о его твердыни и срываться в его уступы. Ленка ослепла по-другому: лучезарным небесным ослеплением, на которое всё детство и всю юность копятся лучшие силы души. Итак, он был гора и бросал тень на всё окружающее. Вернее, окружающее автоматически теряло смысл и становилось нужным лишь постольку, поскольку могло служить для него опорой.
       Во-первых, он был высок той физической высотой, от которой бросает в дрожь курсисток, которую одобряют тётушки и мамушки («Ах, как смотрится! Высокий!»), в которой мужчина виден весь, словно развёрнутый во всю длину и широту своей натуры. Далеко не миниатюрная, Ленка привыкла слегка сутулиться, стараясь не слишком выделяться среди сверстников сначала в детском саду, потом в школе. Люди в их краю были почти сплошь низкорослыми и кряжистыми, прочно вросшими в чернозём и словно ещё лет на триста обречёнными возделывать ненасытимую землю. Высота здесь оправдывалась лишь широтой и общей прочностью фигуры, а утончённость готической башни, устремлённой в небо, нещадно высмеивалась. Ленка остро чувствовала свою крупность, нестандартность, и, это значило для неё - неженственность. Но перед Серёжей она могла стоять, запрокинув голову, как неофит под куполом древнего храма, и даже – ох, как высоко! - прорастая глазами в звёзды.
       Во-вторых, он казался ей высоким душой и духом. Он пел, играл на гитаре, рисовал и сочинял стихи. А как он их читал! Боже, как он читал! Словно древнее библейское слово обретало плоть и – «угль, пылающий огнём» - выходило из его уст, как из устья печи, кровоточащее, обжигающее, живое.
- А я тебя сразу заметила. Как только в институт поступила. Ты тогда носил такие странные причёски, бородку клинышком, бакенбарды, разные цветные кепочки. И ещё такой белый свитер с горлом, как у Бодрова. Наверное, кому-то хотел понравиться…
- Да. Было такое дело…
- Я даже знаю, кому. И ты заходил к нам в аудиторию на переменах, умничал, так громко, важно. А потом, когда ты уходил, девчонки смеялись над тобой: «Вот, мол, чудак, таскается…»
- Зачем ты мне это рассказываешь?
- Я не знаю… А ты меня раньше замечал?
- Ну, замечал. Когда ты стихи читала. И всё такое. Я тебя тоже, признаться, чудноватой считал. Поэтому… как сказать… не хотел особо связываться.
- Та-ак! Это я, значит, чудноватая?! А ты – обычный и простой что ли?
- Я обычный, Лен.
     Ленка протестующе замотала головой.
- Обычный, обычный. Увидишь.