Глава 10. Книга 2

Иоганн Фохт-Вагнер
Решиться уехать за границу на заработки нелегко — но семья Иоганна Генриховича Вагнера сделала это. Последним — самым сильным — толчком к окончательному принятию судьбоносного решения стал поджог принадлежащего им магазина в городе Вольске.
Всеми уважаемый шестидесятипятилетний коммерсант, патриарх, известный за пределами колоний как Иван Андреевич Вагнер из Гларуса, после этого случая поник, опустил руки и предложил старшему сыну Петеру принять на себя управление хозяйством, а его отпустить на заслуженный отдых: «Mir reicht‘s, jetzt bist du an der Reihe ».
Магазин «товаров широкого ассортимента» подожгли в рождественскую ночь. Несмотря на то, что пожарные приехали достаточно быстро, а соседи, как могли, помогали тушить пламя, спасти не удалось почти ничего. Уцелели лишь несгораемые скобяные изделия, да и те потеряли товарный вид.
Молодой следователь жандармерии допросил в первую очередь всех должников пострадавшего коммерсанта, затем прошёлся по домам известных в городе националистов. Но выяснить, несмотря на все усилия,  не удалось ничего — все потенциальные подозреваемые имели неопровержимое алиби.
— Ведь говорил я тебе, отец, говорил, — отчитывал купца, понуро склонившего седую голову, старший сын, — не давай товары в кредит кому ни попадя. Вот, своими же руками могилу нам и вырыл — мы не банк, деньги вернуть у нас нет возможности…
— Хватит! — устало отмахнулся Иоганн Генрихович.
— Перестань отца бранить! — одёрнула сына Мария, мать семейства. Средний брат Петера, Карл, поддержал её:
— Без доверия к людям дело не построишь…
— Дай ему выговориться, мать, мне уже горше не станет. Состарился я, нюх потерял… — сокрушался хозяин. — Вчера обошёл должников наших, врать не стал, сказал им, что долговой журнал вместе с магазином сгорел, так что, говорю, люди добрые, теперь всё на вашей совести. Кто сразу мне долговую по памяти подписал, а которые закочевряжились — не помним, мол, сколь и чего, — Иоганн Генрихович нервно сцепил руки в замок. — Потом зашёл к следователю, передал ему список тех, кто подписать отказался, ещё раз к соседям наведался, что пожар тушить помогали... Ах, пустое это всё! — едва десятую часть добра спасли… От нашего общего капитала, почитай, половина в пепел обратилась.
— В Америку, отец, в Америку уходить надобно, — завёл свою любимую песню двадцатилетний сын Валентин. — Там не жгут и не воруют. И нас, российских немцев, без ограничений принимают и с уважением…
Валентин принялся в который раз убеждать домочадцев в справедливости своих более чем трёхлетних раздумий.

Интерес его к Америке пробудился после того, как, закупая товары для магазина, он побывал у семьи, прирабатывающей изготовлением деревянных курительных трубок. Оба — и покупатель, и ремесленник — остались довольны сделкой. На прощание жена мастера предложила Валентину купить женскую шляпку, присланную им родственниками из Америки.
— Недорого возьму — рубль всего… Нам она ни к чему — такие у нас не носят, а вы в городе сможете…
— Ну-ка, дайте посмотреть, — перебил женщину нетерпеливый скупщик.
Шляпку Валентин взял, и отец выставил её в городском магазине за целых десять рублей. На следующий же день шляпка «ушла». Некий купец, приятель Иоганна Генриховича, сообщил ему, что в Самаре, в «американском» кооперативе, он видел точь-в-точь такую — аж за двадцать рублей.
С тех пор Валентин, объезжая ремесленников близлежащих сёл, всегда спрашивал, имеются ли у них родственники в Америке, а если имеются, то нет ли у них желания что-нибудь из присланного продать. Частенько разговор затягивался — приветливые хозяева усаживали коммерсанта за стол, доставали письма, фотографии и пересказывали ему всю историю переселения родственников за океан. Мысль о том, что в далёкой Америке живут такие же немцы, как и он сам, постепенно стала для Валентина привычной.
Одним из самых весомых, по его разумению, аргументов в пользу эмиграции были американские фотографии. Он часто приносил их домой, демонстрировал домашним и сопровождал показ неопровержимым, тончайшим анализом. 
— Главное не то, что они одеты лучше и гораздо изящнее, что со вкусом позируют. Вы посмотрите на выражение лиц: взгляд спокойный, уверенный; на губах лёгкая, едва заметная улыбка. А теперь взгляните на эту картину, — Валентин указывал пальцем на заключённую в рамку фотографию отца и матери, висящую над кроватью. — Тут больше ретушировали, чем фотографировали. А лица-то, лица! Скованность, озабоченность… Ну, в общем, супротив этих вот — зачуханные!

— Одним словом, отец, если в этом году я не соберусь ехать, то не видать мне Америки никогда: в армию призовут.
— Да тебя и в этом году могут не выпустить — возраст у тебя призывной, — высказал опасение старший брат Петер. 
— Ладно, придумаем что-нибудь, — неожиданно вставил отец, вызвав этим всеобщее удивление — до пожара глава семейства и слышать ничего об отъезде сына за океан не желал. — Начинайте оформлять документы на выезд. Ты и твой младший брат Иоганнес. Сам-то он никуда не поедет, зато если тебя выпускать не будут, ты сможешь воспользоваться паспортом брата — вас сызмальства путают…
В этот вечер вся семья засиделась допоздна. Упрямый Петер, решивший ехать вместе с Валентином, настойчиво убеждал отца:
— Съезжу на разведку, а через год вернусь.
Иоганн Генрихович неохотно уступил сыну, да и то лишь после того, как тот подвёл всех к мысли о том, что именно ему, Петеру, перенимать гешефт ни к чему, скорей уж младшим братьям Александру или Карлу — они гораздо более к этому приспособлены.
— Коммерцией я никогда не занимался, моя семья колбасу варила — и дальше будет варить. Жена с сыновьями справятся с этим делом и без меня, тем более что теперь, без магазина в городе, объём производства придётся снизить…
— Если ты поедешь, Петер, то и я с вами, — робко вмешалась старшая сестра Эмилия, — да и мой жених, Левин Керн, тоже. Мы с ним давно уже об этом мечтали! Ведь всем вместе не страшно…
— Где твой Левин деньги возьмёт? Он же гол как сокол, — оборвал её брат Карл.
— А где мы-то столько возьмём? — обратилась Мария к мужу.
— Ну, вот что, — подвёл черту глава семейства, — завтра все мы, взрослые мужики, нагрянем в Вольск. Если сможем, то распродадим всё, что после пожара осталось, а нет — домой привезём. Заодно всей гурьбой по нашим должникам пройдёмся — страху нагоним. У кого денег нет — с тех вещами потребуем.
— Давайте ещё Иоганна позовём, и чтоб пришёл в солдатской форме — фронтовиков они боятся…
— Можно и его… Нам главное — деньги выбить, а там посмотрим, кто в Америку отправится, а кто дома останется.

Утром следующего дня мужики на трёх подводах подъехали к пристани и, переправившись пароходом на другую сторону Волги, двинулись в центр города. Первым делом они принялись за магазин, дверь и окна которого были наспех заколочены досками. На площади тут же показался сторож Кузьма. Не дойдя до прибывших, он остановился на почтительном расстоянии.
— Прости, прости меня, Иван Андреич, не уследил я, — горестно запричитал старик, утирая снятой с головы шапкой притворные слёзы.
— Да ты не бойся, подходи, ничего мы тебе не сделаем, — махнул сторожу рукой седовласый коммерсант, — расскажи-ка мужикам всё, что видел, — и, подозвав в помощь Петера, стал отдирать гвоздодёром прибитые крест-накрест доски.
Кузьма с виноватым видом вот уже в который раз рассказал всё, что он видел и слышал. О том, как за несколько минут до пожара какие-то неизвестные остановились у магазина и загорланили хулиганскую песню. О том, как он вышел наружу, чтобы получше их разглядеть:
— Не наши это были, не видывал их никогда, знать не знаю, кто такие. Дурили, пьяные, сквернословили, а потом вдруг как стеганули коня — вмиг с площади исчезли. Я оглянулся: мать честная! внутри всё полыхает. Закричамши, за помощью кинулся, а толку-то — они, видать, с заднего хода зашли, весь пол и прилавок спиртом облили. Я в аккурат, как вам, всё следователю рассказал…
Старик снова утёр шапкой сухие глаза и покаянно глянул на суровых мужиков. Андрей и стоящий рядом Иоганн — в солдатской форме, с медалью на груди — пристально наблюдали за сторожем.
— Опознать-то их сможешь? — хмуро спросил солдат.
— Ой, не знаю, смогу ли… Темно было, считай, один фонарь тока и горел. А вот голос узнаю, ей-богу, узнаю!
— Ладно, Кузьма, иди с богом, пусть тебе соседи спасибо скажут — не будь тебя, пожар бы на всю округу перекинулся… Айда, мужики, поработаем!

В толпе собравшихся зевак, поначалу молча наблюдавших за работающими мужиками, стали раздаваться громкие голоса — люди выражали своё отношение к случившемуся. Посыпались комментарии, советы…
— Такой магазин сожгли, ироды!
— Ты на нас не серчай, Иван Андреич, зла не держи…
— А рожу-то, смотри, всю в саже испачкал!
— Ай, бес, ай, прабес, уйди отсель, не позорь меня… 
— Не грузи больше, лошадь не потянет, железо всё ж таки…
— Теперь они и носу к нам не сунут…
К магазину подошёл бывший квартальный надзиратель и, следуя своей многолетней привычке, многозначительно покручивая усы, стал наблюдать за происходящим.
— Что дальше-то делать будешь, Андреич?
— Что буду делать? — переспросил владелец сгоревшего магазина. — Уеду. Здесь меня больше ничего не держит. Погрузимся — и пойдём по должникам, может, получится хоть какие-то деньги вытрясти.
— Ох, опасное ты дело затеял, как бы драке не случиться…
— А ты, Василий Терентьич, айда с нами, вот и засвидетельствуешь, кто драку затеял…
— Десятку дашь — пойду с вами — для сурьёзности моменту...
— Договорились — на обратном пути, на пристани, получишь свою десятку.

Сторож и семнадцатилетний Иоганнес остались караулить телеги, доверху нагруженные подгорелым скарбом, остальные же колонисты отправились за пустой, предназначенной для всякого рода вещей подводой. У первого дома их уже поджидал хозяин.
— Ну что ж ты, Иван Андреевич, я ведь свой долг тебе честно подписал! Сказал же: верну — значит, верну.
— Да ты пойми меня, Сидор, не ближний свет мне сюда за каждым рублём ездить. Давай вещами, коль денег нет. У тебя должок-то — все сорок рублей…

Так, переходя от одного должника к другому, «грабители-колонисты» собрали в кошелёк хозяина сто сорок рублей и рублей на триста вещей. У дома Тихона Козодоева колонистов с улюлюканьем встретила собравшаяся толпа дружков хозяина, но до драки дело не дошло. Может, подействовало присутствие бывшего квартального, может, сыграл роль железный прут, скользнувший в ладонь Андрея из рукава бушлата; скорей же всего дело кончилось мирно благодаря мудрости самого Иоганна Генриховича, который сделал вид, будто доволен предложенным в качестве погашения долга патефоном.
— Дурак немец, — насмехался Тихомир, — патефон-то и двадцатки не стоит, а он мне целых восемьдесят рублей списал…
   
На пристани сломленный, заметно постаревший за несколько дней коммерсант произвёл расчёт с Василием Терентьевичем.
— Держи, Терентьич, и не поминай лихом: видать по всему, не увидимся ужо; делать мне здесь больше нечего, старый я. — И, сам того не замечая, уподобляясь сторожу, снял шапку и вытер ею набежавшую слезу. — Пятнадцать лет! Маленькую лавчонку в просторный, богатый магазин превратил… Пятнадцать лет — и всё зазря!..
Уже перебравшись через Волгу, отец сказал Петеру:
— Тысчонку, считай, удалось спасти, вот её-то вы и получите, и ни копейки больше. Не хватит — добавляй из своих сбережений.

В следующие несколько дней к четырём принявшим решение эмигрировать в Америку Вагнерам присоединились ещё трое гларусских односельчан: Фридрих Йордан, Соломон и Левин Керны, а также трое членов семьи Босслер из соседней колонии Шафгаузен: Иоганн, Розина и десятилетний Адольф.
Первым делом вся группа из десяти человек отправилась для получения метрической выписки к пастору Баратаевского лютеранского прихода — тридцатитрёхлетнему Христфриду Гершельману.
Протестантский священник молча выписал метрики. Он не пытался отговаривать молодых людей, но и не выказывал одобрения принятому ими решению. Правду говоря, он и сам не знал, как относиться к эмиграционным настроениям прихожан. С одной стороны, обрекая пасторат на увядание, приход покидала молодёжь; с другой — другого выхода у молодых не было. Агитировать подрастающее поколение переезжать в российские города после встречи протестантского духовенства с представителями русской интеллигенции пастору совершенно не хотелось.
На том достопамятном собрании выступил писатель-публицист Иван Евграфович Туманов. Вначале он провёл анализ всех компактных поселений немцев в Европе за пределами Германии, повергнув слушателей в изумление приведёнными цифрами. Согласно сделанным на основе собранных материалов выводам выходило, что одна треть сегодняшних немцев живёт за пределами родины, владея при этом землями, превосходящими площадь самой Германии.
— Немцы без единого выстрела захватывают всё большие европейские территории, организуют одно за другим свои поселения, проповедуют католицизм и протестантство и практически не ассимилируются. 
Далее докладчик процитировал некоторые высказывания видных российских государственных чиновников. Фальшивый пафос зазвучал в его голосе:
— Мы, представители российской прогрессивной общественности, ваши ходатайства по поводу расширения территории волжских колоний не поддерживаем. Ни одному государству не пойдёт на пользу иметь в центре своём иное государство. А чем ваша неметчина — не государство в государстве? Веру свою имеете; на языке своём говорите; браки между собою заключаете. Законы государственные соблюдаете лишь во внешних сношениях, а что там у вас внутри колоний деется — одним вам ведомо. И всё больше земли вам подавай! Не довольно ли? Хотите быть подданными Российской империи — расселяйтесь по городам и весям Российской империи, растворяйтесь в местном населении и принимайте православие. — Изменив диктаторский стиль речи на доверительно-дружественный, он вполголоса добавил: — Императрица Александра Фёдоровна уже в 1894 году приняла православие через миропомазание, что мы и вашим прихожанам настоятельно советуем…
Выступление оратора вызвало бурные аплодисменты среди русской части аудитории.

Пастор вручил посетителям выписки и с пожеланиями скорейшего возвращения домой, на родину, распрощался с молодёжью.
— Вернёмся, непременно вернёмся, — передразнил пастора Левин, выйдя на улицу. — Что-то ещё никто обратно не возвращался …
— А мне так придётся, — перебил его Петер. — Вот заработаю, осмотрюсь и, возможно, всю семью в Америку увезу…

В конце февраля искатели лучшей жизни получили в Саратове трёхъязычные русско-немецко-французские заграничные паспорта сроком на один год. Заплатить пришлось немало: с учётом отчисления пяти рублей в пользу Общества Красного Креста — по двадцати пяти рублей с носа. Десятилетнего Адольфа вписал к себе в паспорт старший брат.
Валентину в получении паспорта не отказали, но уведомили о том, что таможня может его не выпустить, если он не предъявит соответствующий документ об отсрочке прохождения воинской службы: «Тем самым вы, сударь, рискуете потерять уплаченный вами взнос. Впрочем, это дело ваше, личное; мы вас предупредили».
И начались волнующие душу сборы, порой со слезами, а порой с надрывным, неестественным смехом. В ожидании предстоящих им приключений восторженные Эмилия и Валентин пропускали мимо ушей любые наставления родителей — их мысли и фантазии полностью захватили яркие картины счастливого зажиточного будущего. Информация, почерпнутая из писем недавно уехавших эмигрантов, указывала им путь следования: от Санкт-Петербурга до Бремена, из Бремена в Балтимор, а вот здесь «надо не продешевить, лучше не торопиться и попытаться выгодно себя продать». Гигантская эмиграционная служба Северо-Американских Соединённых Штатов принимала «лишних» жителей Европы и распределяла их по нуждающимся в рабочей силе просторам Северной Америки. 
Восьмого марта 1913 года молодые люди вновь посетили Баратаевский евангелическо-лютеранский приход и приобщились Святых Тайн. В парохиальных свидетельствах пастор, не мудрствуя лукаво, в графе «Особые отметки» написал: «Переселяется в Северную Америку». На следующий день эмигранты тронулись в путь. Иоганнес «внезапно простудился и заболел», поэтому остался «пока» дома.
— Ничего, уйдёт со следующей группой. Не первая, не последняя — успеет ещё, — объяснил отец обступившим повозку односельчанам и, потянув мерина за уздцы, стал выводить гружённую скарбом телегу на дорогу.
— Доброго вам пути!
— Не забывайте, пишите.
— Держитесь вместе, — неслись вслед отъезжающим напутствия колонистов села Гларус.

На пристани в ожидании парохода Петер поведал троюродным братьям, Фёдору и Иоганну, провожавшим новоиспечённых эмигрантов, что в Саратове он видел Генриха, да не одного, а с какой-то барышней.
— Идём мы, значит, всей гурьбой по улице за паспортами. Гляжу: Генрих — не Генрих? Зимняя смушковая шапка, пальто на меху, ботинки тёплые, а рядом с ним нарядная красивая женщина. Я аж обомлел… И не только я, все прохожие на них заглядывались. А он нас заприметил и тут же повернулся боком — будто на витрине что-то разглядывает. Я сразу понял — не хочет, чтобы его с ней видели, стыдно ему…
— Ну и? — потребовал продолжения Иоганн.
— Ну и ничего — прошли мы рядом, я тоже сделал вид, будто его не заметил…
— Да мало ли что это за барышня была, он ведь у нас человек деловой. Может, сотрудница газеты какой или…
— Э… нет, — перебил Петер, — я ведь не дурак. Эта красавица знаешь, как с ним рядом стояла? Вот! — и рассказчик обхватил ладонями руку Фёдора чуть выше локтя и, прижавшись, склонил голову к его плечу. — Так, брат, на людях к мужику прильнуть у нас в колониях даже законная жена себе не позволит…
— Странно, я слышал, его Фрида уже третьего вынашивает, — усомнился Фёдор.
— А что тут странного: деньжонки у него не переводятся, живёт на широкую ногу: на левом берегу жена, на правом — любовница…

Возобновившуюся связь с Майей Генрих старался тщательно скрывать. Однако всё же их иногда видели вместе — то приятели Генриха, то знакомые приказчики, а особенно часто — ямщики их кооператива. По левому берегу поползли слухи, в которые никто не мог поверить. Оно и понятно: в Покровской слободе Генриха знали как строгого отца уважаемого семейства. Более того, любой намёк, а тем более — прямой вопрос касательно отношений с Майей Аркадьевной Генрих встречал строгим прямым взором и суровым молчанием, немало смущая собеседника. Возникший конфуз убеждал любопытствующих в ложности распространяемых сплетен, и в дальнейшем всякие слухи на сей счёт они отвергали на корню. Подобным образом вела себя и Майя, поэтому сестра её Аглая Аркадьевна и ближайшие подруги предпочитали обходить скользкую тему стороной. Учительница женской гимназии и успешный предприниматель воздвигли вокруг своих отношений неприступные крепостные стены.
Возведение стен началось с весны, когда после нескольких случайных встреч, неизменно перераставших в долгие прогулки по улицам Саратова, Майя пригласила Генриха к себе на чашечку кофе. Долгая разлука изменила их отношения: теперь они обращались друг с другом бережно, боясь задеть за живое. Она знала, что стоит ей только намекнуть о нежелании встречаться — он, не оглянувшись, уйдёт прочь, навсегда или на долгие годы.

Во время их продолжительной размолвки гувернантка «аристократического великосветского дома», приезжая домой, в Саратов, на летние каникулы, подолгу простаивала у окна в надежде увидеть Генриха. Присущая ей гордость (или застенчивость) не позволяла ей обратиться с вопросом о нём к братьям Телегиным. Она просто ждала и, складывая на лютеранский манер руки в замок, мысленно звала его. Безуспешно.
А в доме графа за ней волочились все, не исключая самого хозяина. Благоговели перед нею допущенные ближе, избранные. Но никто из поклонников не смотрел ей в глаза так трепетно и нежно, так незабываемо ласково, как Генрих. Неотразимый поручик Михаил Юровский посылал ей цветы и обязательно в тот же день посещал дом графа. Потом стал писать «свои» стихи, вкладывая каждый раз цветную открытку с каллиграфически выписанными строфами в огромные букеты цветов. В завершение своего полугодового ухаживания поручик мужественно признался гувернантке в любви. Майя любовь Юровского отвергла, чем вызвала недовольство тётушки, заметившей невзначай: «Смотри, милая, как бы тебе в старых девах не остаться…» Графиня тут же осеклась, осознав неделикатность своих слов. Мудрая тётушка считала, что их обоюдная тайна могла уйти в небытие только после замужества племянницы.

Весна. Случайная встреча, в этот раз совпавшая с незабываемым днём рождения её старшей сестры.
— Генрих! Ты опять у нас в Саратове, — сияя улыбкой, воскликнула Майя. — А я ведь действительно надеялась тебя именно сегодня случайно встретить.
Слово «случайно» она сопроводила своим неповторимым звонким смешком и тотчас, как бы в знак извинения за свою бестактность, обхватила его руку, склонив на мгновение голову к его плечу.
— Ты права, совсем случайной нашу встречу назвать нельзя, — с улыбкой ответил Генрих, — я шёл из конторы в гостиницу и, проходя мимо твоей гимназии, умышленно замедлил шаг… — В надежде услышать от неё то, о чём думал и сам, он спросил: — А почему именно сегодня?
— Ровно десять лет тому назад ты меня первый раз поцеловал, — с лёгкой грустью ответила Майя.
Взволнованный тем, что она хранит в памяти эту дату, Генрих притянул Майю себе и, не обращая внимания на окружающих, стал покрывать её лицо поцелуями.
— Пойдём, пойдём же! Нас видят мои девочки…

— Ты в моей жизни второй мужчина, — последовала исповедь любящей женщины.
Майя лежала на животе, прижавшись к Генриху левой грудью. Её тёплая ладонь нежно скользила по его лицу — к плечу, потом вдоль руки, и возвращалась, поглаживая грудь и шею, обратно к лицу. Порой Майя со свойственной ей детской шаловливостью изображала ноготками то бегущего ёжика, то важно, с замиранием шагающую цаплю.
Генрих молчал. Он и в мыслях своих не допускал после стольких лет требовать каких-то объяснений. Был приятно ошеломлён её страстью, её чувственностью. Казалось, будто она дала волю накопившемуся за долгие годы намерению отдать всю себя — ему, единственному, отблагодарить за то, что не отвернулся, а по-прежнему, хоть и скрывая свои чувства, её любит. Страстно изгибаясь в объятиях Генриха, Майя не произнесла ни единого слова, но неописуемый восторг и радость внезапно нахлынувшего желания не прятать, не скрывать более свою единственную и неповторимую женскую сущность передало её сладкозвучное стенание.
— Я должна тебе рассказать… Может быть, ты сможешь лучше понять всё, что между нами произошло десять лет назад…
Майя перевернулась на спину.
— Я не пережила бы тогда, если бы ты, разочаровавшись, отверг меня… Ведь ты любил меня неземной любовью… Ты бредил не мной, а той, которую навоображал себе, — «гением чистой красоты».
Генрих замер. Защемило сердце, в глазах помутилось. Только сейчас он догадался, на что так много раз намекал Ермолай. «Неужели он знал всё в подробностях? Ну, был у Майи роман с кем-то, ну и что? Но ведь не в таких деталях! Что она за человек, кто она? Уже в юности..?!»
— Об этом теперь знают только четверо: ты, я, моя тётя Люция и абсолютно безразличный мне человек, — сердцем прочувствовав его состояние, остановила Майя разбушевавшиеся фантазии Генриха. 
Он взял себя в руки и сдавленно произнёс:
— Я не знаю, Майя, как бы я поступил… Я, право, не знаю…
— Вот и я не знала, как ты отнесёшься к моему признанию…
Этой ночью она не посвятила его во все подробности пережитой ею в семнадцатилетнем возрасте, во время учёбы в женской гимназии, драмы. И в последующие разы она открывала завесу случившегося постепенно. Генрих никогда её об этом не просил; она исповедовалась по зову сердца, без принуждения.

***

Учитель русского языка и словесности Саратовской Мариинской женской гимназии Илья Петрович Карамышин был человеком современным, прогрессивным, уроки свои вёл интересно и порой поражал слушательниц необычностью суждений, которые, добавь он к ним пару острых словечек, можно было бы отнести и к противозаконным. Чтобы придать сказанному обтекаемый смысл, улыбался саркастически-многозначительно. Скользя взглядом по рядам гимназисток, часто останавливал его то на одной, то на другой смазливой мордашке. Из имеющихся в классе хорошеньких учениц особое внимание учитель уделял Майе Шаповаловой. Его привлекали её в меру пухлые губы и восторженные, широко открытые голубые глаза. Это милое дитя явно было младшим в семье и потому самым любимым. В её возрасте девушки часто тяготятся назойливой опекой окружающих, при этом мыслить и совершать поступки наперекор общественному мнению доставляет им особое удовольствие. Опытный педагог, Илья Петрович сразу почуял строптивый характер юной красавицы и пленился ею не на шутку. Её ясные пытливые глаза стали сниться ему по ночам — они вопрошающе глядели, как будто их обладательница ожидала услышать от него что-то ещё более крамольное, недозволенное.
В домашней библиотеке учителя имелись выдержки из первоначальных, не тронутых карандашом цензора вариантов произведений русских писателей и поэтов. В студенческие годы он переписывал и хранил неподцензурные фрагменты произведений Пушкина, Лермонтова, Ершова и прозаиков и стихотворцев позднейшего времени.
Их тайный союз начался с «Падшего ангела». Илья Петрович зачитывал классу некоторые спорные отрывки из поэмы Лермонтова «Демон» и проводил беспристрастный анализ начального варианта строф с последующим, подвергнутым цензуре.
— Многие эпизоды этой замечательной поэмы представлены сегодня в своём первозданном виде, — учитель, держа книгу в драматически воздетой руке, обвёл слушательниц многозначительным взглядом, — однако и здесь имеются некоторые корректуры.
В классе разгорелась горячая дискуссия на тему цензурной опеки. Многие высказали одну и ту же мысль: что в приведённых цитатах они не усмотрели никакой разницы и что, по их мнению, цензура носит в основном субъективный, нежели объективный характер: «Лев Николаевич, например, не придрался бы ни к единому слову Михаила Юрьевича».
— Барышни, барышни… — громко взывал к рагорячившимся подопечным Илья Петрович.
После нескольких попыток ему удалось призвать барышень к порядку, и он продолжил урок.
— Незначительные правки нисколько не умаляют значение и красоту великой поэмы; я предлагаю продолжить её чтение. Пожалуйста, будьте добры, — и учитель указал рукой на одну из учениц.
После урока к нему подошла Майя и попросила учителя показать ей оставшиеся и поныне «подцензурными» строфы. Илья Петрович, любуясь «бездонной глубиной её лучистых глаз», после непродолжительного сдержанного молчания согласился.
 — Только, Майя, прошу вас, пусть это будет нашей маленькой тайной… Никто не должен об этом знать.
   
За первым секретом последовал другой, и вскоре отношения учителя и ученицы переросли в заговор двух единомышленников, доверительный и душевный. Но ограничиться только этим Карамышин не пожелал. Во время коротких тайных встреч в городском парке, где он передавал «прекословнице» очередную запрещённую статью или книгу, Илья Петрович настойчиво удерживал её руку в своих ладонях, моля при этом никому ничего не говорить. Потом опасливо оглядывался и, убедившись в том, что никто за ними не наблюдает, несколько раз пылко прикасался губами к тоненьким пальчикам и нежной ладони.
Весной его жена с четырьмя детьми отправилась в Нижний Новгород к матушке, так кстати захворавшей; предполагалось, что и сам Илья Петрович должен был отбыть туда на летние каникулы. Тут-то всё и произошло. Якобы во избежание кривотолков — «Прочь от любопытствующих глаз в городском парке, прочь от длинных языков» — Карамышин предложил Майе продолжить их регулярные встречи после уроков у себя дома: «Наш тайный союз останется незамеченным, все знают: я практикую занятия на дому для особо заинтересованных словесностью…»
Майя жила за городом, поэтому часто задерживалась в городской библиотеке или забегала отдохнуть перед очередным послеобеденным семинаром к своей любимой тёте Люции — с недавних пор графини Пжемской, поэтому её поздние возвращения воспринимались домочадцами как нечто само собой разумеющееся.
В преддверии тайных свиданий Илья Петрович не находил себе места. Он возбуждённо ходил из одной комнаты в другую, прислушивался к тявканью соседских собак, встречавших всех чужих ленивым лаем, и трепетал в ожидании момента, когда удастся переступить незаметную грань и всякая дистанция между ним и его ученицей исчезнет. Он загодя приготовил для этого дня коллекцию эротической, «запрещённой в нашем консервативном домостроевском обществе графики».
— Вы, Майя, достаточно образованны и интеллигентны, чтобы достойно, трезво, без помутнения в сознании оценить эти прекрасные образцы графики.
Шаповалова, на зависть сверстницам, всегда, что бы ни случилось, умела сохранять полное спокойствие, но никто, кроме учителя русской словесности, не смог почувствовать за её напускным хладнокровием глубоко таящуюся чувственность, душу впечатлительную, рано развившуюся, легкоранимую.   
Увиденное смутило Майю сильнее, чем предполагал Карамышин. Кровь прихлынула к её лицу, дыхание прервалось… Майя попыталась отстраниться, встать; Карамышин, одной рукой перелистывая альбом, другой приобнял её за талию и придержал…
Вдруг Майя повернулась к учителю и вопрошающе взглянула мужчине в глаза. Дрожь пробежала по телу Ильи Петровича. От нахлынувшего возбуждения он окончательно потерял над собою контроль и принялся осыпать её лицо, шею, руки страстными поцелуями…
Природа, сметая на своём пути все преграды условностей, вступила в свои права.

С этого дня, в отсутствие посторонних, они стали называть друг друга только по имени. На уроках Майя, вопреки своей репутации, несдержанно дарила учителю нежные многозначительные взгляды, вызывая тем самым недоумение и усмешки соучениц. Большинство из них принимали это просто за шалости, свойственные дерзкой взбалмошной племяннице известной красавицы-тётки. «Не смущай Илью Петровича, тебе, наверное, давно жениха благородных кровей приготовили», — строго выговаривала ей за «непристойную дурашливость» лучшая подруга.    

Их интимная связь продолжалась недолго. Через два месяца Майя объявила Карамышину о том, что у неё прервались регулы и, возможно, она беременна.
И в этом случае природа продиктовала свои условия.
«Хочешь кататься, люби и саночки возить», — завертелось в голове Карамышина. Эротические фантазии поблёкли, и всё чаще, порой днями напролёт, Илья Петрович мысленно разговаривал с женой, с Майей, с директором гимназии, со знакомыми. «Как я им объясню?», «Со своей ученицей!», «Она же вдвое младше меня!», «Одной из них я непременно причиню боль…», «Боже, какой позор!»
Только теперь, после того как любимый учитель стал откровенно тяготиться её обществом, Майя осознала: как спутница жизни, «друг сердечный, незабвенный» и источник вдохновения — амплуа, в которых мыслила она свою роль в его жизни — Карамышину она не нужна. Возведённый в мечтах «волшебный замок любви и счастья» развеялся, как утренний туман (или — попросту лопнул, как мыльный пузырь).
Последний раз они встретились на остановке конки. Гимназистка долго ждала Карамышина, который больше не приглашал её к себе домой и намеренно задерживался после уроков в гимназии. 
— Илья, что мне делать? — дрожа от волнения, произнесла Майя. — Почему ты молчишь?
Вопросы были заданы громко, и стоящие вокруг люди устремили взгляд в сторону необычной пары. Эта маленькая сценка послужила впоследствии доказательством того, что между ними что-то всё-таки было и — «гораздо большее, чем, как некоторые утверждают, простое недовольство от выставленной по предмету за год оценки».
Растерявшегося учителя выручил его друг-чиновник, подоспевший к прибывающей на остановку конке.
— Добрый день, Илья Петрович, и вновь мы вместе, на том же месте и в тот же час, — весело выкрикнул молодой человек, предвкушая тёплый уютный июньский вечер в кругу семьи. Но заметив заплаканную девушку, недоумённо взглянул на приятеля.
Карамышин снисходительно, грустно улыбнулся и, наклонившись к чиновнику, прошептал ему что-то на ухо. Друзья, неодобрительно покачав головами, с выражением сожаления на лицах поднялись в вагон.
Это был первый в её юной жизни случай, когда в такой форме и в такой степени ею пренебрегли.
«Какой стыд! Какой позор! — растерянно, со слезами на глазах, Майя проводила взглядом уходящую конку, потом автоматически, не осознавая, что делает, как заведённый механизм, перешла на тротуар и вдруг, ускоряя шаг, бросилась бежать. — Что же делать? К тёте, к тёте Люции!»

Графиня выслушала племянницу в своей обычной деловой, покровительственной манере и незамедлительно приступила к действиям. Во-первых, она строго-настрого наказала заплаканной девушке дом не покидать; во-вторых, велела подать к парадному экипаж. Приехав к своей сестре, она сообщила ей о своём «необсуждаемом» решении оставить Майю у себя до конца учебного года.
— Учиться осталось три дня, аттестация давно позади, пусть побудет со мной…
— Да что случилось-то?
— Ничего страшного, обычная любовная горячка… Какой-то Константин своими томными очами пленил нашу Майечку — увы! — не питая к ней, как выяснилось, романтических чувств. Понятно: девица юная, гордая, нервная… «Никогда больше не полюблю», «конец всему»… Первая любовь любит сама себя, предмет значения не имеет… В этом уж ты должна её понимать, как никто другой, — скрепя сердце Люция намеренно направила острую шпильку в самое сердце сестры, прекрасно зная, что любой намёк на её неудачное замужество выбивает её из колеи и возбуждает с новой силой и без того непрестанное чувство вины. В таком состоянии из «любезной сестрицы» можно было веревки вить. — Но ты не беспокойся, душенька, я вмиг это вылечу, ты только не мешай…
Затем Люция велела кучеру доставить её к Карамышину по указанному племянницей адресу.
Учитель как раз давал урок какому-то великовозрастному балбесу, рискующему быть отчисленным из гимназии. Графиня в приказном тоне отослала балбеса домой, а побледневшему от страха Илье Петровичу порекомендовала принять сердечные капли.
Последовавшие за тем вопросы и ответы окончательно убедили Люцию Александровну в правоте её предположений: «Пакостный развратник никогда не бросит свою семью, и остаётся одно из двух: либо уничтожить его, предав случившееся огласке (но при этом репутации Майи, а с ней и всей семьи, включая ни в чём неповинную Аглаю, будет нанесен непоправимый урон), либо заставить Карамышина покинуть Саратов и никогда больше не показываться племяннице на глаза».
— В таком случае вы обязаны в ближайшие дни отказаться от места учителя Саратовской женской гимназии — какой причиной будет мотивировано ваше прошение об отставке, меня не интересует — и покинуть город в неизвестном направлении, — тоном, не допускающим возражений, вынесла вердикт графиня. И, уходя, напоследок с сарказмом добавила: — Вы, сударь, почаще в зеркало-то смотритесь…
После графиня заехала в аптеку и оттуда с небольшим свёртком сразу же помчалась домой. Все необходимые действия по прерыванию беременности предприняла она самолично: «Свидетели нам ни к чему. Уж поверь мне, душенька, держать язык на привязи тяжело».
После окончания гимназии Майя Аркадьевна с тёткой уехала в Санкт-Петербург, где продолжила своё образование, а через несколько лет вернулась в Саратов.

— Это была моя первая любовь; он увлекал меня рассказами, мне было с ним очень интересно. Наверное, поэтому я пошла по его стопам…

***

С весны 1914 Генрих и Майя вновь надолго расстались — и не только из-за войны, разразившейся в июле, но ещё и потому, что «маменька Мария Александровна» решила выдать дочку замуж.
Опоздав к назначенному времени, счастливый любовник походил туда-сюда под окнами гимназии и решил поехать к Шаповаловым самолично: «Она не дождалась меня и уехала домой».
У дома, под листвой недавно распустившихся деревьев, нарядно одетая Мария Александровна накрывала на стол — похоже, кого-то ждали в гости. Генрих сразу почувствовал во взгляде маменьки полное отсутствие интереса к своей персоне. Завидев колониста, женщина подошла к крыльцу, преградив тем самым вход в дом, и с порога заявила:
— А вам, Генрих Готливич, делать здесь больше нечего.
Ничего не подозревающий «незваный гость» застыл с немым вопросом на лице, но всё же вовремя успел отреагировать — взмахом руки остановил отъезжающего ямщика.
— И не стыдно вам? Женатый мужчина, отец троих детей! Незамужнюю женщину преследуете! Постеснялись бы. — И в довершение всего, как бы расставляя точки над «i», Мария Александровна добавила: — Мою дочь сегодня сватать придут.
Генрих растерянно переводил взгляд с маменьки на входную дверь, и, как когда-то, давным-давно на этом же месте, его захлестнула горячая волна мучительного стыда.
— Вы правы, Мария Александровна. Безусловно, вы правы…
На обратном пути он увидел бричку, в которой сидел нарядный молодой человек.
«Он моложе меня, он её ровесник… Майя, почему ты об этом ничего не говорила? Я не стал бы тебе докучать, я оставил бы тебя в покое…», — не находил себе места Генрих тем весенним вечером.

Несколькими минутами позже по направлению к дому Майи проехала ещё одна, разминувшаяся с экипажем Генриха, бричка.