На краю света. 1

Маша Дубровина
1.

- Догоняй, Дениска! Вот я, вот я!
       Спотыкаясь и в отчаянии оглядываясь по сторонам, шестилетний Денис искал глазами сестру. Тут и там мелькали зелёные берёзовые листья, тонкие, с липучими серёжками, ветки задевали раскрасневшееся от бега лицо.
- Ле-е-ен. Выходи… Я не знаю, запутался я…
       Ослеплённый весенним светом, он совсем не различал пути. И потерялись в бликах жёлтые Ленкины косички, смеющееся лицо, зелёные её глаза. Ох, эта Ленка... Старшая сестра – что за наказанье! Вон сколько всего она умеет: и на высокий пень залезть, и спрятаться в листьях, и лечь на траву под кустом, и убежать на другой конец опушки. Поди, догони её! А главное ведь то, что она – смеётся. Заливисто, дерзко, без конца. Девчонка - над ним, мужчиной.
      Дениска тяжело засопел от досады и уже готов был заплакать, когда, наконец, откуда-то из света выпорхнула сестра.
- Опять не догнал! Маленький ты ещё.
     Могла бы хоть не говорить ничего… Итак тошно. Весь день испортила…
     А день был чудный. С ландышами, тонко и сладко дышавшими у земли. С прозрачным небком – ненавязчивым и акварельным, хочешь смотри, хочешь – не замечай. С лёгким ветром, перемешанным с цветочной пыльцой. С тёплыми и острыми ароматами леса.
 - Как ты думаешь, Дениска, а мы счастливые? – не унималась Ленка.
- Кто – как, - угрюмо ответил он.
- Дур-рак! Мы с тобой очень счастливые!
- Почему это?
- Поцему это? – передразнила сестра. – Потому что у нас мама с папой есть. И две бабушки, и два деда, и Жучок. Ещё потому что весна, цветы пахнут. Ещё – потому что детство.
- А у тебя тоже что ли детство? – Дениска недоверчиво окинул взглядом долговязую,  на две головы выше его, сестру.
- Ну, да. Детство вроде лет до десяти, а мне только что девять исполнилось.
- А потом ты будешь старая. И несчастливая. А у меня ещё много детства останется.
       Ленка мгновенно утратила весь свой задор и о чём-то задумалась:
- Ну… я же не сразу буду старая, ещё побуду молодая… А папа с мамой и Жучок у меня всё равно останутся.
- И весна?
- И весна.    
- А весна всегда приходит, Лен?
- Всегда, вроде. Я сколько живу, ещё ни разу не видела, чтоб сразу лето.
- А папа с мамой тоже будут всегда?
       Ленка замолчала.
- Чё ты не отвечаешь?
- Не, не всегда.
- А что? Умрут?
- Ага, - Ленка зажмурила глаза.
- Как тётя Лиза?
- Ага.
- Наверно, сначала бабушка с дедушкой… - теперь Дениска разговорился не на шутку. – А как ты думаешь, кто сначала?
- Ну, не знаю… Папины родители старше. Дед Коля очень древний.
- А мне кажется, сначала баба Зоя умрёт. Она такая вредная.
- Ты что! Не надо так говорить! Вообще молчи про это!
       Они остановились на крошечной поляне, выстланной разлапистыми листьями ландышей. Цветы здесь ещё не распустились, и от этого зелень под ногами казалась тёмно-сырой. Ленка решительно взяла брата за руку, приблизила к его лицу своё и, расширяя ужасно зелёные, ужасно огромные глаза, громким шёпотом повторила:
- Никогда про это не говори!
       По верхушкам берёз прошумел волнами ветер. По небу пошла сквозная рябь облаков. Порыв в вышине утих, и вокруг воцарилась щемящая душу тишина.
- Пойдём отсюда, что ли… - Дениска передёрнул плечами и потянул Ленку за руку.
       Так, в полном молчании, не оборачиваясь, они дошли до края леса, пересекли широкую дорогу, пробрались сквозь малинник и лугом вернулись в посёлок. И только тогда Денис отпустил холодную руку Ленки.


2.

Мир, в котором жили эти двое, пока что не делился на чёрное и белое. Он весь сиял пятнами голубого, зелёного и золотого света. Всё в этом мире плавно колыхалось, одно перетекало в другое, словно пребывая в некой первомолекуле, созданной в первый день творенья. Это было то обычное и одновременно неповторимое детство, которое не воспроизвёл бы потом ни один Тарковский.
      Дом, в котором родились Денис и Ленка, стоял на границе города и села. Его построил их дед, потомственный крестьянин, трудяга до мозга костей, строитель, каменщик, плотник и хозяин. Густая и пряная татарская кровь, не слишком сильно разбавленная в его жилах кровью русской, добавляла деду сказочной прозорливости, добродушного лукавства и спокойной мудрости. Он воспитал троих сыновей, построил дома для всей родни и посадил за свою жизнь не один десяток деревьев. Мартеновские печи, угрюмыми вулканами полыхавшие на окраине города и хорошо различимые из окон нового дома, казались ему символом новой эры, и дедушка радовался причастности к этому закипающему будущим миру. Об этих мартенах пелось в его любимой песне. И когда он, сильный, крепкий, загорелый садился по праздникам за большой – на всю семью – стол, таким красивым, полноправным и уместным было его грудное, раскатистое признание:  «Я люблю-у те-бя, ж-и-изнь…».
      Рядом с дедом неотлучно была бабушка. И если он порой казался суровым Саваофом, то она представала какой-то тихой святой, сероглазой Богородицей. Кроткая, неслышная, всё вбирающая в себя, словно облако над миром, - она успевала всюду: с раннего утра работала на земле, убиралась в ситцевых и сквозных комнатах просторного – на десять человек – деревянного дома, варила щи и пекла пирожки, солила огурцы, собирала вишни, и снова склонялась к земле. Она и сама была землёй, которая всех питает. И вместе с сытостью плоти, наполненность жизнью обретала душа. Она не оставалась одна, а насквозь пропитывалась болями и радостями прочих, научаясь радоваться и болеть в десять раз сильней.
      Каждая минута их жизни лежала на особенных весах: ни одна из них не проходила даром. Их звала земля, жадно дышащая ночами, дымящаяся тёплым парком на рассвете, капризно порастающая сорняками, на денёк оставшись без пригляда после первого дождя.
      Если бы существовали летописцы счастья (а, как правило, летописцы, напротив, обращаются к трагическим моментам истории, ибо именно боль и ужас, по их мнению, заставляют мир меняться), им достаточно было бы описать один день из жизни Агеевых. Один единственный… Скажем, 24 июня 199… года. Вот он:
      С утра под стрехой большого кирпичного дома, деревянная крыша которого успела напитаться всепроникающим летним теплом, упоённо чирикают воробьи. Высовывая из будки передние лапы, позёвывая широко распахнутой клацающей пастью, потягивается спросонья пёс Жучок. Тёмная и длинная его шерсть довольно пыльна: за ночь к ней поприлипли солома и тополиный пух, неразличимым облаком оседающий повсюду на земле. Из крана большого поливального бака, напоминающего хобот печального меднокожего слона, по капле сочится тёплая влага. Воробьи не упускают возможность освежиться и ловят капли клювами. Кажется, что каждая травинка, растущая рядом, тянется перехватить летящую каплю, но не успевает – всё вокруг хочет жить не меньше, всё полнится наливной солнечной силой.
       На задворках за сараями работает дедушка Николай Кириллович. На нём, несмотря на жару, распахнутая на мощной груди парусиновая голубая куртка и такие же брюки. Локти и колени аккуратно залатаны. Дедушкино лицо ярче золота и меди, за весну и лето тамерлановские скулы загорели до красноты. На большой – ото лба – лысине мелко блестят капли пота. Под кустистыми, сведёнными от напряжения бровями блестят черносмородинные глаза, резко очерчен рисунок рта – волевого и властного, готового и на крик, и на широкую, во всё лицо, улыбку. Дедушке хочется включить электропилу, но ещё рано, шесть часов, и надо дождаться внуков. Он, конечно, не даст им проваляться до десяти – мало ли что – каникулы! Но до восьми подождёт, поработает пока обычной ножовкой. Николай Кириллович пилит без труда, в удовольствие, выстругивает свежие балясины для крыльца. По бревну стекает на землю золотая стружка, и запах её, и цвет мешаются с солнцем, с жёлтыми парашютами укропа, с кружащимися шмелями. День заваривается крепко и духмяно, как любимый дедом чифир.
       Ленка встанет сегодня в семь, чтобы «немножко пожить», пока зной не стал нестерпимым. Она надевает платье – не по возрасту длинное (мама носила на первом курсе), умывается холодной водой, кое-как расчёсывает жаркие длинные волосы, выходит в сад. Это даже не сад, а огород с двумя-тремя деревьями: грушей, яблоней, вишней. Ленка пробирается к самому заповедному уголку – малине. С утра малина ещё свежа, ещё тает во рту вместе с капелькой чудесной влаги, и сердце у малины застенчиво-розовое, как только что приснившийся сон. Потом Ленка тянется к вишне. Набирает горсть самых сладких, бордовых, уже обклёванных птицами – ей не брезгливо. Выплёвывает мокрые круглые косточки, словно выстреливает в утро мелкими дробинками радости. Яблоки ещё не поспели, но Ленка срывает одно - на пробу. Кислой судорогой сводит рот, но Ленка не выплёвывает – им вообще запрещено плевать на землю – крепко зажмурившись, съедает его целиком, вместе с огрызком. Сквозь ветки и листья различает дедушку у груды свежих досок, собачью конуру, поливальный бак с воробьями, замечает всё, с чего началось это утро, и бежит в дом за книжкой. Сегодня будет тургеневское «Накануне», ведь Ленке тринадцать, (целых тринадцать!), и она уже всё понимает. Она устраивается на скамейке в той же позе, что и девушка с обложки романа, красивыми складками расправляет платье на коленях, встряхивает волосами, хотя никто, кроме Жучка, и не думает на неё смотреть.
      Сегодня она Елена. Не Ленка, нет, а именно Елена, как там. Она отчётливо видит все сходства, а различия в происхождении и устройстве усадеб легко преодолеваются силой воображенья. У Елены три кавалера: художник Шубин, философ Берсенев и болгарин-освободитель Инсаров. Ленка ещё не дочитала, но уже предчувствует: Елена выберет последнего. И, конечно, ринется за ним в его страну. «Глупая! – думает Ленка, - он ничто не любит так сильно, как свободу!». Ей лично по душе Берсенев. Он такой застенчивый, нежный и глубокий, в нём много доброты и трогательного чувства к Елене. А ещё он прекрасно воспитан, и внешне гораздо более привлекательный, чем этот шаржированный – «из пламя и света» Инсаров.
       И, пока Ленка вздыхает о неудачах Берсенева, не чувствуя за чтеньем, как обгорают на одиннадцатичасовом раскалённом солнце её плечи, руки и скулы, из дома сонно выбредает Дениска. На его недовольном, розово-мятом лице поблёскивают узенькие лихорадочно блестящие глазки. Волосы на голове стоят дыбом. Ленка переводит взгляд на брата:
- Так прямо так и спал всю ночь на лице?
- Как упал, так и спал, - хриплым спросонья голосом отвечает он.
- Квасу пойди попей!
       И десятилетний Дениска, внутренне раздражаясь оттого, что, несмотря на свою надоедливость, Ленкины советы в итоге оказываются самыми правильными, плетётся к тёмной бетонной нише под чердаком, где в громадной тёмно-зелёной кастрюле хранится ледяной, невероятный, с пенкой и с запахом мяты, квас. Прежде, чем налить себе кружку, нужно помешать его деревянной лопаточкой, а для вкуса можно насыпать сахару из мешка, который по недосмотру поставили прямо тут же, рядом. Напившись, Дениска  вынимает лопатку, закрывает крышку, садится прямо на кастрюлю и медленно приходит в себя. В темноте видно только узкий луч, сочащийся в дверную щель, да слышно одинокого комара, убивать которого жалко и  лень. Дениска сонно отмахивается от него и «строит планы». Можно поехать кататься с Максом и Володькой. На велосипедах. Будет жарко, но один час вытерпеть можно. Зато потом – лес и речка, а там есть тарзанка, и прямо в воде у берега плавают чёрные ужи. Можно повозиться с деревяшками, которые остались от дедушкиной пилки. А можно даже попросить поработать на электропиле. Ещё вариант: сходить к Николюкиным. Сегодня день рожденья у Надьки. Она вредная, но сестра у неё ничего, такая спокойная, с глазами, как у лисички-чернобурки. И там ещё будут мороженое, торт и фанта. А фанта – это даже круче, чем квас…
- Ну что, хорош квасок? – отворяя дверь, в погребок входит бабушка Аля. Она в простом халате – потёртом зелёном с красными цветами, и поясница у неё повязана пуховым платком. Седые волосы лежат аккуратными волнами, а лицо такое молодое и красивое – даже светится! – А я вам уже задание придумала!
      Планы с треском рушатся под взглядом серо-голубых, лаской плещущих глаз. Ну, разве можно им отказать?!
- Жука надо обобрать. А потом собрать крыжовник и вишню. Компот будем варить. Ну, и порог помойте с Ленкой.
    Дениска нехотя поднимается: «что за бабские дела?». Жука – это ещё ничего, это даже интересно, но вот полы мыть он не нанимался.
- Ба, а можно только жука?
- А что так?
- Ну… у нас ещё лапта потом.
- Вечером успеется. Пошли, ведро дам.
       С ведром в руке, Дениска забредает на грядки. Какие там грядки – это поле, картофельная плантация! Кажется, цветущие нежно-зелёные кусты тянутся до горизонта. Солнце палит нещадно, жука полным-полно и, что самое обидное, Ленки рядом нет! Пользуясь какой-то непостижимой девчоночьей привилегией, она спокойно сидит в тени и… собирает крыжовник. 
- Эй, а чой-то?! – восклицает Дениска.
- А мне на солнце нельзя! – загадочно улыбается сестра.
     До чего надоели эти её загадки: то «не заходи, я переодеваюсь», то «я сегодня на речку не пойду, мне купаться нельзя», то «у меня мигрень», а теперь вот ещё и солнце…
- Ты же с утра на жаре сидишь!
- Я просто не заметила…
- Собирай давай! Нечего за девчонку цепляться! – обрывает Дениску дедушка, всё видящий и слышащий из другого конца двора.
    И тут уж приходится сдаться. Колорадские жуки похожи на полосатые матрасы с рыжей изнанкой. Они ещё некрупные, не успели подрасти, но уже поспешно спариваются прямо на шероховатых листьях. А под листьями оранжево-жёлтой волокнистой кашицей отложены их личинки. Идущая рядом бабушка давит личинки большим пальцем, и губы её слегка улыбаются. Должен давить и Дениска, хотя ему противно. «Давай, пацан!» – говорит он себе и размазывает будущих жуков по зелёной изнанке.
- Хорошо! – ободряет бабушка. – А сколько будет семью восемь – помнишь?
- Ба, я уже в пятый пойду. Мы с тобой таблицу во втором классе выучили!
- Я проверяю: помнишь ли? А то мало ли что… Хорошо было, правда? За десять дней выучили, пока смородину обирали…
      Дениска припоминает лето второго класса, и ежедневную муку: выучить новый столбик. Одно утешение: бабушка совсем не строгая, подсказывает, если забудешь…
      Постепенно в нём просыпается охотничий инстинкт, и каждый жук для Дениски становится злоумышленником в тельняшке, американским шпионом. У жуков появляются имена: Санчос, Джон, Джек, Дрю, Бэн, Ник. А ведро, постепенно наполняемое копошащимся жучьём, кажется цитаделью зла.
    Ленка тем временем садится обрезать крыжовник. Пальцы у неё исколоты, а глаза точь-в-точь как ягоды: того же цвета и с тем же солнечным лукавством внутри.
- Я помогать не буду, - гордо бросает ей вернувшийся из Колорадо охотник, - у меня руки воняют.
- Ещё бы!.. Убийца. – Ленка презрительно морщится.
      А бабушка уже зовёт обедать. На столе картошка, редиска, лук, холодная окрошка, малосольные огурчики первого сбора. Дедушка ест быстро, взахлёб, низко склонившись над тарелкой. Просит:
- Ещё две картошки, бабка.
- А чего две? Побольше давай.
      И она накладывает деду с горкой, посыпает сверху укропом, зелёным луком. Дениска смотрит большими глазами: он еле-еле справился со своей тарелкой, а тут – такое!.. И бабушка замечает, улыбаясь неуловимо:
- Сразу видно, кто больше всех работал! Но и вы молодцы. Только вишню мне оберите, и до завтра – гоняйтесь.
     Собирать вишню – одно удовольствие. Тут уж он превосходит Ленку: залазит на такие сучки, до которых ей и взглядом не дотянуться. По Денискиным губам течёт липкий сок, а вниз, в золотистый Ленкин затылок, на прилежную просеку пробора градом сыплются вишнёвые косточки.
      Опрокидывая ведёрце собранных ягод, сестра карабкается за ним, тянется к его ноге загорелой длинной рукой, подпрыгивает, но дотянуться не может, и Дениска приходит в величайший восторг.
     А потом они разбредаются по двум пространствам: мужскому и женскому. К Ленке, сверкая глазами из-под соломенных шляпок, приходят томные, дебелые от жары подруги: Ира и Варя. Дениска одним прыжком перемахивает через забор и уносится в кущу мальчишеских игр. У девчонок до вечера – пасьянс, гадания на женихов, семечки, карамельки, сплетни. «Фу, гадость!» - скажет вечером брат. Но девчонкам хорошо, привольно.
      А у Дениски лапта, потом речка с тарзанкой, потом – до обморока – футбол. И только тогда, когда страшно становится от сгущающихся в темноте разлапистых силуэтов ракит, когда кажется, что речные и древесные гулы и шорохи сливаются в непостижимый один, а комары бросаются на бледные лица, пятки и колени мальчишек яростнее, чем кровожадные каманчо, приходится возвращаться.
     У плиты хлопочет папа. У них традиция: жарить перед сном яичницу. На сковородке два жёлто-белых островка: один – плоский и вперемешку – для Ленки,  другой - выпуклым бугорком глазуньи – для Дениса. Глазунью Ленка боится, говорит, что она – «живая», а Дениска с ловкостью слизывает золотистую жижу поджаристой хлебной корочкой. Они препираются бодро и  с новой силой, не видевшись целых полдня. Но дом всё равно затихает, всхлипывая в глубине последними аккордами сериалов. В открытую форточку дышит тайна, стрекочет на все лады сверчками, влажным дурманом веет с реки, фиолетовым картоном ночного света загораживает окно.
       Пора спать, пространство становится равным крошечной комнате, узкому этажу двухэтажной кровати. И Дениска снова, как утром на дереве, забирается наверх, а Ленка чинно ложится внизу. Белеет в темноте её сорочка с вечно развязывающимися тесёмками на рукавах, по плечам лёгкими, уставшими от кос, волнами льются волосы. И сестра в темноте совсем другая: ласковая, загадочная и не вредная.
- Я прыгнул с позиции перпендикулярно воде! – свесившись вниз, громким шёпотом сообщает ей Дениска.
- Обалдел?! – выкрикивает Ленка первое, должное, старше-сестринское, а потом, уже тише, спрашивает:
- А меня возьмёте завтра?
- Ну, не знаю… Если пацаны пустят. Если тарзанку ещё не оборвали… Я посчитал: нас сегодня тридцать восемь было!
- Ух! Целый взвод!
- Ага… Почти рота…
- Ну вот, буду вашим главнокомандующим!
- Кто? Ты?! Щелкай семечки с Варькой!
- А ты разве не помнишь, как Вэнди в «Питере Пэне» командовала целым островом мальчишек?
- Она не командовала, а была их мамой. Кормила, лечила… Это совсем другое.
- Нет, это одно и то же. – И явно не желая продолжать разговор, Ленка ложится на правый бок, лицом к стене.
       Брат ещё несколько раз зовёт её из темноты. Потом со вздохом откидывается на спину, запрокидывает руки за голову, вглядывается в тёмные движущиеся узоры на потолке, представляет дно Мирового океана и, раздавленный синей толщей своей мечты, погружается в сон. И только когда засыпает Дениска, самый верный часовой, дом вздыхает и засыпает тоже.



3.

Бывают люди, про которых всё понятно. А про Ленку и Дениса ничего не будет понятно, пока вы не поймёте всё про их Дом - большой, особенный ,похожий на кита. И, конечно, Дома бы не было, если бы ни Дед.
Николай Кириллович Агеев, дед Дениса и Ленки по отцовской линии, родился в деревне Александровка, в заливных лугах на берегу дремучей, коричневатой реки Кариан, перед войной. Он успел окончить три класса сельской школы и отправился работать в  колхоз: сперва - помощником механизатора, затем – трактористом. Когда ему было десять, их вместе с родителями перевели на новую землю, в Новую Жизнь (так и назвали этот отпочковавшийся от деревни коммунистический посёлок). Небольшая, всего в двадцать дворов, Новая Жизнь быстро обросла собственным хозяйством (на выселки отправились самые трудолюбивые и оборотистые люди): мельницей, маслобойней, собственной пасекой, скотиной. Вернувшийся с войны почти через год после её окончания, поскитавшийся чуть ли не по всем фашистским лагерям Кирилл Иванович, отец деда, быстро поставил семью на ноги (да и в годы войны дети не голодали: запасов хлеба хватило ровно на четыре года). Николай с родителями и тремя старшими сёстрами каждый день пили молоко, ели свежий хлеб с маслом, яйца, овощи с собственного огорода.
      О Кирилле Ивановиче сохранилось семейное предание, будто в Гражданскую войну кто-то из заехавших в Александровку красных комиссаров, искавших по дворам беглого «белого», увидел на воротах агеевского подворья надпись: «Агеевы». Тут же решили, что беглец скрывается там, - как иначе было объяснить наличие грамотных, да и просто умеющих писать обитателей в этом глухоманном, почти нетронутом краю? Услышав стук в ворота, испуганные родители приволокли белобрысого семилетка Кириллку, виновато затыкали в него:
- Он писал.
- Да это ж пацан!
- А он у нас грамотнай. Сам у дьячка обучилси, по своему желанию.
       Легендарный красногвардеец потрепал светлую голову могучей загорелой дланью, улыбнулся в усы и пророчески изрёк: «Большой человек будет». Большой человек не оставил охоту к знаниям и вскоре перечитал всё, что нашёл по домам у соседей, а потом и в сельской библиотечке. Как вспоминал потом дед, он и до самой смерти ни дня не мог прожить без книг.
      В мае сорок пятого сёстры вернулись из школы счастливые и встревоженные одновременно:
 - Мам, нам сказали, война кончилась!
- Кончилась, девчонки! Идите все ко мне!
     И мать прижала их к себе – всех вместе, неуклюжих, зарёванных, с мокрыми носами, тёплых, своих. И Колька прибежал тут же с улицы. Не любивший «телячьих нежностей», вдруг тоже обнял – сразу всю кучу, шестилетний мужичок, единственный в доме мужчина.
- А что же папы нет? – спросила Ниночка, самая младшая, самая папина - глаза-смородинки.
     Но мать не ответила. В нитку сложила губы, чуть крепче прижала к себе, - и поняли. Сперва старшие, а потом, когда все, кто мог вернуться, повозвращались («и к Семихиным пришёл, и к Матюшиным, и к Воронковым), дошло и до младших: не вернётся папка.
      Его уже не ждали. Не ждал никто. А Маня, жена, ждала. Маленькая, суховатая татарочка с когда-то милыми, зверовато-чёрными, а теперь глухими, как проруби, строгими под низко надвинутым платком глазами. Она тогда не ответила детям, не стала тревожить мечтами (вдруг зряшными?), но сама про себя решила: жив, и обязательно вернётся. Через полгода принесли письмецо: жив, без вести не пропал, выпущен из фашистского концентрационного лагеря и направляется на родину. Тут и жизнь пошла совсем другая, просторная, ликующая (ещё бы! Когда каждый день как ожиданье, нет – обещанье - отца). И детям казалось: на Рождество – обязательно! Все ждали деда мороза, а они – отца. Но почему-то не пришёл на Рождество. Не вернулся и на Крещенье. Тогда загадали: весной. Едва-едва дождались капели, позачёркивали дни  в календаре (ах, как хорошо, что февраль коротенький!). Но и первого марта никто не пришёл. А ждать оставалось – всего ничего.
      Он вернулся весной сорок шестого, ранним мартовским утречком, едва занялся рассвет. Стелился по избе неуютно-рассеянный холодный туманец, посапывали дети, досматривая перед школой последние, самые сладкие сны. Маня топила печку. Подошёл неслышно к окну, похрустел последним черноватым снежком, хотел постучать, на минуту замер: ни слезинки не проронил за войну, а тут – ишь, ты! – слёзы. Так и запомнил их Кирилл Иванович: маленькая, проворная, в чунях, в шерстяных носках, ломает Маня тонкие золотые щепочки, ловко бросает в огонь, и теплится в печке весёлое красное пламя. А на кровати – в четыре чёрные косички - разметались дочери, Маша с Зиной.
      С войны приносили гостинцы. Кто – дорогой отрез на платье, кто сапоги, кто посуду. А Захаров дядя Толя даже гармонь притащил - так душа у него запросила. Кирилл Иванович принёс домой огромную пачку розовой мелованной немецкой бумаги. Девчонки с недоумением глядели на невиданные листы размером с нынешние ватманы. А Колька, который ждал с  нетерпением осени, первого класса, букваря, - сразу смекнул:
- Тетрадки будем делать! До конца школы хватит!
       И действительно, бумаги хватило на всех четверых. Вечерами старшие разлиновывали листы на два манера: в клетку и в линейку, аккуратно сшивали, а потом делили поровну с младшими. Таких тетрадок не было ни у кого, да что там тетрадок – писали даже на газетах! Выходит, прав был истосковавшийся по бумаге ещё в своём дореволюционном детстве Кирилл Иванович, - прав, что принёс не ситец и не фарфор. У ребят много чего не было. Нынешние школьники посмеялись бы, поглядев на них в волшебное стекло машины времени: вместо портфелей - мешки для картошки, холщовые сумки, а то и просто вёдра, вместо фломастеров – обгрызенные коротенькие карандаши, вместо авторучек – ручки-самописки с чернилами (ох, и морока же с ними! Трудно, трудно не замарать листок, и стол, и соседа!). Да и ручки были не у всех, иные приносили просто гусиные перья. А куда деваться – учиться-то надо. Ещё в школе не было дров. Зимой ребята сидели во всём уличном: фуфайки, валенки, платки. И сводило судорогой руки, и чернила замерзали. И Зоя Иванна старалась говорить быстрее, давала задание и отпускала. Но надо же ещё домой идти – 7 километров лесом, а потом через речку и на бугор. Хотя домой – это совсем другое дело. Пока идёшь – ни за что не замёрзнешь: можно и в снежки поиграть по дороге, и прокатиться с разбегу на ногах по длинной замёрзшей луже, и просто – в догонялки.
      Река, как и все реки в более или менее древние времена, была когда-то могучей. Под половодье устраивали каникулы. Пускаться вплавь через залитую, как при потопе, долину было смертельно опасно. Ленкин дед вспоминал, как в одной семье не досчитались однажды ребёнка: уходило в школу семеро, а вернулось шестеро. Переплавлялись сами, в худенькой лодчонке; ни моста, ни парома не было – бурная в разливах река смела бы их как щепки. Но зато к лету Кариан становился неузнаваемым: тихий, спокойный, будто это не он неистовствовал месяц-другой тому назад. Древний полоз, требующий жертв, мгновенно превращался в ласковую ящерку, поблескивающую на солнце каждой чешуйкой бесконечно длинного хвоста.   
      А ещё в Новой Жизни у них был дом. Самый обыкновенный, но свой. И с садом. Весной цвели вишни. Собирались вместе за столом, крытым белой скатертью, пели песни, пили холодный забористый квас, ели драники со сметаной. И всё это белое, в цвету, снилось потом Ниночке, Нине Кирилловне, до самой старости. То мама Маня в саду у дома, то разбежавшийся до горизонта «невестин цвет» в духмяном подоле родной земли.