Просто люблю

Маша Дубровина
               
      Электричка тяжёлой стрекозой подлетала к знакомой станции и была не в ладу с вечным покоем ласковых, вырастающих за окнами сосен. Оставалось покинуть это неугомонное пространство продавцов и покупателей зубной пасты, мороженого, кроссвордов и крема от комаров. Андрей и сам отвык от тишины, и сам превратился в такого же продавца-покупателя, вращающегося по орбите большого города. И только в отпуске, летом, ему удавалось совершить побег в родные места.
      Электричка унесла его за сто вёрст от начальников и отчётов – туда, где не было посетителей, кроме случайной белки, положившей вострый свой глаз на остатки съестного на столе; где можно было ходить без галстука и пиджака; где, наверное, уже ждала его тётка Валя, наготовив с утра всякой всячины, которую он любил ещё мальчиком.
      Вместе с ним из вагона выходили люди: дачники и дачницы с вёдрами, пакетами и гигантскими сумками, туристы с рюкзаками, вдвое превышающими их собственный рост, мамаши с детьми, собаками и котами. Андрей перекинул через плечо свою лёгкую спортивную сумку, пропустил их вперёд и вышел последним.
      На станции было тихо. Медленно скользили над землёй низкие вечерние облака, листья рябин выворачивались наизнанку и казались серыми. Два чёрных пса, точно два приятеля, разгуливали по перрону, как будто поджидали обещавшего приехать родственника. До избушки тётки Вали, отстоящей в стороне от посёлка, он дошёл так быстро, что даже не успел припомнить все тайны и подробности этой дороги, в детстве казавшейся ему бесконечной.   
- Андрейка! – вылетело навстречу его воскресшее имя, появившись ещё прежде самой тётки Вали. 
      Она совсем не постарела, только стала  чуть суше, чуть меньше. Может, так же, как рябины на станции, облака, дорога домой. Но по-прежнему лицо её казалось золотым – от солнца ли, ровно разлившегося по щекам и лбу, от невесомого ли рыжего пуха её волос, от медово-карих ли лучащихся глаз.   
      Тётка Валя совсем не была похожа на мать. Разве что – голосом. У матери была совсем иная стать. Высокая, голубоглазая, с мягким льющимся льном золотых волос, с ямочками на щеках, с подвижными тёмными бровями, она жила в его памяти доброй волшебницей разбежавшегося до горизонта поля, славянской богиней, убранной в рожь и васильки. Мама не ходила, а плыла, и всё в ней было так же плавно: тишина  плеч, рук,  спокойное течение речи, мягкое мерцание глаз, улыбка. 
     Семь лет назад, когда её не стало, вся жизнь пошла у Андрея как-то наперекосяк. Будто бы он ехал на велосипеде по знакомой меже, в сияющем океане ржи, весь в осыпающихся зёрнах её полевого тепла. Ехал в дальнюю деревню к кому-то бесконечно родному; и каждый поворот дороги, каждый её каприз, каждая родинка на лице земли были ему знакомы. Но однажды, летя вот так же, с разгону, вместо земли под колёсами он почувствовал свистящую пустоту обрыва, и холод расступающихся трав, и скольжение вниз, и головокружительное падение под откос – в котлован, о котором раньше не знал.
      В тот год Андрей оканчивал институт и уже расчётливо, а не в жажде объять необъятное, думал о том, куда потратить себя. Мать мечтала, что, как и она, сын станет учителем. Но деревенская школа уже и тогда была на грани закрытия, да и профессора прочили Андрею менее скромную будущность.
      Болезнь матери он принял, как принимают вызов. Оставив в стороне жизнь собственную, Андрей боролся теперь за её жизнь. Боролся так, как не хватило бы сил и характера бороться у самой матери. Та гасла стремительно, изнывая от своей беспомощности, но не жаловалась и только беспрестанно плакала. Когда же приступы боли на некоторое время отпускали её, взгляд матери становился осмысленным и вливался в Андрея с таким глубоким отчаяньем и любовью, что тот уходил на двор и часами плакал в дровяном сарае своего детства, где прятался от обидчиков ещё ребёнком.
       Через год она ушла. В апреле – солнечным жарким днём. Было Благовещение, и старухи говорили, что уйти в такой день – большая радость. Андрей же не молился вместе с ними в тесной материной спальне, пропахшей ладаном и травами; поминки с их жирным блинным запахом также были ему противны. Он не мог понять, что за жёлто-смрадное марево, что за странная тишина, разбавляемая старушечьим шёпотом и гнусавыми всхлипами дверей, навалились на их дом. Мать лежала в гробу очень тонкая, чужая и старая. Ей навсегда теперь было сорок. На портрете, сделанном два года назад, жила она совсем другой – с улыбкой, льющейся как песня.
      Он успокаивал себя тем, что хоронит сейчас какую-то другую, далёкую женщину, старшую, чем мать, может быть, её дальнюю родственницу… Слёз не было. И когда на глазах у всех он должен был поцеловать её в мёртвый лоб, Андрею захотелось завершить это поскорее, чтобы в её доме не было  странного чужого тела, старух, черноты остывающих окон.
      А утром, на другой день после похорон, оставшись один, он вышел в мамино поле. Над ним раскинулась жаворонковая, живая лазурь. От земли поднимался пушистый пар, и ликовала каждая травинка, пронзительно-зелёная - робкая, словно девочка-первоклассница, дающая первый звонок, сидя на плече выпускника.  Пролетел перламутровый жук, и Андрей проследил его путь по светлому небесному взгорью. Теперь мать была ближе. Вот она – в звонкой сини и тёплом золоте, в жуке и травинке, в колечках тумана, в запахах пробуждающейся земли. Долго-долго потом, живя то лето в деревне, он приходил по утрам не на кладбище, а сюда, к  небесной улыбке матери, и долго слышался ему в травах её тихий прозрачный  смех.
       Теперь они очень сблизились с тёткой. Своих детей у неё не было, а племянник,  любимый ею и прежде, ещё с того июньского вечера, когда сестра, густо зарумянившись в начинающихся сумерках и как будто стыдясь перед ней, незамужней, младшей, шепнула ей, что ждёт мальчонку, - в последние годы становился всё более ручным и, казалось, сам нуждался в её любви.
- Ты стал совершенной копией отца, - вздохнула тётка.
     Но отца не было так давно, что Андрею казалось – никогда. Отец умер, когда сыну было два года. И только с фотографий улыбался ему высокий сильный человек с лукавыми чёрными глазами, тяжёлыми скулами и умным, выпуклым лбом - красивый той особенной мужской красотой, от которой вдруг всему живому в доме становится ясно: пришёл хозяин.
      А теперь в комнатах было тихо. По-прежнему смотрели со стен фотографии родителей, горел закат, словно красный карась, попавшийся в ситцевую сеть занавесок, и от него по столу стелилась затейливая алая резьба чешуйчатых солнечных брызг.
      Привыкнув к Андрею и зная его давно, тётка Валя не задавала ему вопросов. Он видел только её худенькую спину и проворные локти в маленьких веснушках, мелькающие в полумраке кухни. Тётка заваривала чай, подогревала ужин, гремела посудой. И пока он ел, совсем по-матерински, по-бабьи смотрела на него, отражая на лице своём то грусть, то какое-то тайное веселье.
- Что ты, тётя Валя? – не выдержал он, наконец.
- А? Ничего. Стелиться пора. Ты устал с дороги. Завтра тогда.
- Что завтра?
- Письмо тебе. Помнишь, я говорила?
- Какое письмо? От кого?
- Да у тебя в спальне. На тумбочке. Только лучше бы ты завтра. А то…
      Андрей давным-давно не получал писем. С друзьями, коллегами, а теперь даже и с тёткой он общался по телефону. Деловые письма приходили по факсу или собирались в электронном ящике. Письмо, да ещё и пришедшее сюда, на деревенский адрес, что-то, наверное, значило…
     Он вошёл в прохладу спальни. Целый год она стояла необитаемой. Тётка, правда, поддерживала здесь чистоту, а теперь ещё и поставила у кровати огромную банку с васильками… рядом, на столе,  цветком белой лилии на  чёрном овале его поверхности, лежал конверт.
      Письмо пришло давно, минувшей зимой. Андрей вспомнил, что тётка упоминала о нём, только он не обратил на это внимания. Письмо пришло от неизвестной ему Ольги Плетнёвой. Красивый старательный почерк, и в графе «кому» надписано просто: Андрею. Обратный адрес был незнакомый.
      
        «Андрей! Здравствуй.
        Это пишет тебе Оля. Недавно мама была в наших местах и узнала, что вот уж семь лет, как не стало Алёны Васильевны. 
        Я  так огорчилась, что даже слов не нашла, что на это ответить. Помню её очень хорошо. Она ведь была нашим классным руководителем. А ещё помню, в восьмом классе мы писали сочинение о своей будущей профессии. И когда я написала, что хочу стать учительницей, она погладила меня по голове и сказала: «Я твоё сочинение, Оленька, читала вечером сыну. Он всё мается, не знает, на какой факультет поступать, ну а мне хочется, чтобы стал педагогом».
       Я тогда очень гордилась, даже была счастлива… Тем более, что ты и вправду пошёл по её стопам. Не знаю, где ты и как ты теперь. Мама  узнала у деревенских, что, кажется, в городе, в какой-то строительной фирме. А я ведь так и стала учительницей. Окончила пединститут, только не в нашем городе (мы ведь переехали тогда). И вот уже четыре года работаю.
       Знаешь, я и не думала, что буду когда-нибудь тебе писать. Мне тогда было очень больно. По-настоящему. Но теперь всё стало таким каким-то далёким, почти детским. И осталось только хорошее. Помнишь, у меня фамилия была - Нехорошева, а ты удивлялся, шутил: «Почему? Очень даже – Хорошева!».
      Вот, а теперь я Плетнёва. У нас с мужем недавно родился  сын Павлик.
      Надеюсь, что и у тебя, несмотря на твоё и наше горе, остался на земле родной человечек; что ты идёшь по верному пути и что ты всё тот же –славный, мудрый, сильный Андрей, которого я знала.   
     Буду рада, если ответишь, потому что нет причин не отвечать – теперь. Ну, а если и не ответишь, просто прими привет ради светлой памяти Алёны Васильевны.
     Всего тебе доброго!
                Оля».

      Андрей распахнул окно. В лучах заходящего солнца двор его детства и юности на мгновенье снова стал огромным и полным тайн: вот здесь раньше росли подсолнухи, и головы они поворачивали дружно, как старательные ученики на мамином уроке. А за дровяным сараем мальчишки устраивали штаб-квартиру, Андрей, конечно, был начальником штаба и ночами разрабатывал планы сверхсекретных операций. В малиннике жил дикий кот со странным именем Исидор. Кот воровал у соседей цыплят и при всякой попытке приблизиться к нему с благим ли, дурным ли намерением, издавал такое шипение, какое, наверное, издавали отрубленные Алёшей Поповичем головы Змея Тугарина… Вот и старый колодец, который до сих пор окружают кусты черёмухи. Тем летом, в сумерках, у этого колодца он впервые поцеловал Олю.
      Он произнёс её имя, и вот Оля уже как будто снова стояла перед ним. Широкоскулая, с удлинёнными серыми глазами, с мягкими чертами лица, вся чистая и тонкая, как свечка. Пятнадцатилетняя, и он – восемнадцатилетний.  Милая, милая, с дрожащим грудным голосом, ясным упрямым лбом, детским прямым пробором в светлых волосах.
      Помогала матери проверять тетрадки. Была командиром своего класса. Когда он появлялся в комнате, робела и отвечала матери невпопад, от приглашений остаться на ужин всегда отказывалась. Он ни разу не видел её на гуляньях и за деревней, когда играли в лапту. Зато они часто встречались в сельской библиотеке, иногда она брала книги и у матери.
       За всё это время они не сказали друг другу не слова. Но однажды он пришёл домой раньше обычного и застал её за изучением какой-то фотографии. То была старая фотокарточка Андрея, ещё тринадцатилетнего,  сидящего на новеньком велосипеде. Андрей улыбался, помахивал матери рукой, и ветер ерошил его густую чёлку.
     Лицо Оли было торжественно. С такими лицами в главных музеях страны ценители рассматривают подлинники великих картин и старые иконы. Это выражение трепета и восторга чем-то испугало Андрея. Он кашлянул и спросил, не приходила ли ещё мама.
     Оля подняла на него глаза – полные света, стыда, смущения, украденного счастья; лицо её мгновенно стало густо-розовым, а ладошки проворно закрыли собой  фотокарточку. Она ответила не сразу, а лишь после долгого и боязливого всматривания в Андрея, как бы собираясь с духом или возвращаясь из какого-то далёкого пространства:
- Алёна Васильевна в школе. У неё сегодня вторая смена, а меня она попросила дописать сценарий… Вот здесь книги, журналы Алёны Васильевны. Двадцать третьего февраля мы будем поздравлять м-мальчиков… 
     Отвечая ему, Оля привстала из-за стола. «Как на уроке», - улыбнулся он, отметив это про себя. Вся она была дрожание: голос, ладони, плечи. Тоненькие ниточки упавших на лоб волос раскачивались в её глазах серебряными паутинками отражений.
- Может, будешь обедать?
- Н-нет, нет, нет, нет! – испуганно затараторила она. – Спасибо большое! Я ещё не закончила сценарий.
       «Ну-ну», - подумал Андрей.
       А сам всё посматривал украдкой на чистый, время от времени хмурящийся Олин лоб, на ровную дорожку пробора, видную, когда она склоняла голову, - так, как бывает виден в морозную ночь белый и грустный Млечный Путь. 
      С этого дня он начал отличать её от прочих, и  мать удивлённо заметила, что вечные её рассказы об учениках сын слушает теперь внимательно, как будто и сам он такой же педагог, как она. Это радовало её, мать надеялась, что в Андрее, готовившемся поступать в педагогический, пробудился голос призвания.
       Тихая, тихая, как трава и земля, как вечерняя звезда в голубеющем майском сумраке, Оля время от времени появлялась на деревенских улицах, у колодца, в магазине, в библиотеке, но в их доме – всё реже. Он смотрел на неё из окна своей комнаты и не раздумывал о том, что происходит. Ему было просто, легко и лучезарно видеть её.   
       Колодец был напротив дома. Андрей весь вечер оттягивал поход за водой, поджидая того часа, когда обычно приходила к колодцу Оля. Она появилась. Тоненькая, прямая, с голубым алюминиевым ведёрком в руке. На спине – светлый и ровный, вечный колосок косы.
       Он осторожно подошёл, встал рядом, ожидая своей очереди, любуясь её неторопливыми и в то же время лёгкими движеньями.
- Андрюша! – Оля обернулась к нему, как никогда удивлённая, зарумянившаяся, с блестящими глазами. Прежде она не называла его так. Показалось, что в грудь ему толкнулся с разлёту молодой дрожащий воробышек. – Это правда?
- Что - правда? – спросил он глухо.
- Что тебя… в армию забирают?
      В голосе её было столько муки, столько глубины и горечи, что Андрею стало вдруг и радостно, и больно, и - Бог весть от чего – захотелось рассмеяться, поднять Олю на руки, что-нибудь нежное, большое и благодарное сказать ей в ответ!
- Не-е-ет, Оль. Пока не забирают. Я выучиться хотел… Поступать буду летом. А потом уже и в армию.
- Да?.. А я, а я подумала… А ты в педагогический, да?
      Он кивнул.
      Оля смотрела на него светло и счастливо. Сумерки облаком легли ей на плечи, Олино лицо и вся она казались теперь мягкими, нереальными. Из чёрной пасти колодца пахнуло сыростью, булькнула вода в глубине, будто ухнула в неё первая сорвавшаяся звезда. Оля отгоняла от лица комариков, и всё не хотелось уходить. Только бы смотреть, смотреть, смотреть друг на друга.
- Оля, - позвал Андрей.
Она не отозвалась.
- Оля, Оля, Оля, Оля… О-ля…
- Что?.. Что… ты?
- Оля… - он привлёк её к себе: сначала робко, а после, весь дрожа, так крепко и сильно, что сам испугался себя. Оля дрожала тоже. По холодным её щекам катились слёзы. Она прижималась лицом к его груди, носом зарывалась в его воротник, коротко и кротко, по-ребячьи всхлипывала.
- Не плачь, не плачь… - шептал он, растроганный этим небывалым, чудным.
- Я боялась, что больше… не увижу тебя.
- Ду-у-урочка…
     Андрей удивлённо, слово за словом, вспоминал тот первый их диалог, понимая, что не забыл ни малейшей чёрточки её лица, ни одной нотки голоса…
     Он спросил её тогда, задыхаясь, замирая, не зная, как ещё рассказать ей всю душу:
- Интересно, а бывало такое, чтобы кто-нибудь умер от нежности?
       И без улыбки, серьёзно Оля ответила:
- Нет, скорее, люди умирают оттого, что им не хватает нежности.
       И он целовал её в умные губы, в блестящие оленьи глаза, в суровинки бровей, в самое сердце, уже одно на двоих, уже не известно, в ком из них бьющееся, - с тревогой и верой…
     Кажется, тот вечер срифмовался с вечностью. Кажется, Андрей обещал, что сделает Олю самой счастливой – такой счастливой, что она будет горы ворочать одной рукой. «А другой – по голове тебя буду гладить!» - отвечала Оля, и веря и не веря. И сам воздух дрожал - от нежности, от комариков, от звёздного звона.
     На целое лето  разлилась до горизонта их застенчивая, росяная и светлая радость: с тайными встречами в час, когда начинали петь соловьи, с лесными тропинками, с книгами, которые они прочли вдвоём, с тихой речкой, смеющейся от солнечной щекотки.
     Осенью началась учёба в городе. Кроме Андрея  на их курсе  парней было четверо. И полсотни девчонок сразу окружили их своим вниманием. Учиться Андрею нравилось, всё давалось ему легко. Он быстро схватывал, запоминал, анализировал, пытаясь разобраться во всём со свойственным ему азартом, задавал преподавателям вопросы, спорил, требовал доказательств, чем скоро завоевал репутацию оригинально мыслящего, талантливого студента. И в этом угаре успеха, молодости и силы ему всё больше и больше нравилось покорять, ослеплять, добиваться. Красавицы и умницы института стали обращать на него внимание. Андрею это льстило, он старался не упускать ни одной улыбки, и совсем скоро начали разбиваться хрустальные колокольчики девичьих сердец.
     Студенческая жизнь была ему настолько по душе, что в течение года он почти не приезжал в деревню, а если и приезжал, то всего на несколько дней – ради матери. Когда же настало лето, он вернулся домой Чайлд - Гарольдом, стал выражаться изящнее, ступать и смотреть осторожнее; многое  в деревне  показалось ему пошлым. Он завёл дневник, в который вписывал обличительные заметки о человеческих нравах, днями ничего не ел, отказывался от сна, а если и спал, то чуть ли не на гвоздях – словом, заболел всеми теми литературными болезнями, которых не победила в нём даже привитая в час рожденья самой природой вакцина деревенского здравого смысла.   
      А Оля весь год ждала, не получив за это время ни слова привета, ни строчки письма. И когда она пришла повидать его, Андрей ничего не спросил о ней, её жизни, не упомянул и о том, что связывало их ещё недавно. Вместо этого он читал ей лекции по философии романтиков, говорил о разочаровании, двоемирии, рефлексии, унивёрсуме. Оля заворожено слушала, чувствуя себя беспомощной перед грудой его слов, Андрей казался ей большим, огромным, великим - настолько, что, уходя, она уже стыдилась прежней мечты о том, чтобы снова быть рядом. Она с каким-то восторженным исступлением села за вузовские учебники, она провалилась в пропасть книг, и если бы только Андрей узнал, как много и вдруг она открыла,  уже не Оля, а сам он показался бы себе маленьким и ничтожным.
      А в конце лета к нему приехала однокурсница. Надя. Как-то, полушутя, он пригласил её в гости. Надя, согласно  собственному своему девизу, предпочитала брать быка за рога. Маленькая, белокурая, проворная, с нагловатым взглядом зелёных глаз, она не давала обещаний, просто – выполняла задуманное. Её приезд эхом отозвался в каждом доме деревни. «Городская невеста приехала к Андрюшке!» - шептали любопытные бабы. Мать, волнуясь, как никогда не волновалась даже перед целой школой, провожая во взрослую жизнь своих выпускников, накрывала на стол, не к месту улыбалась, называла приезжую Наденькой. А та, хитровато посматривая на Андрея, тоненьким голосом просила: «Покажи, где у вас клубничка растёт». Надя немножко нравилась Андрею – ровно столько, сколько нужно было, чтобы показать, где растёт клубничка. Её смелость привлекала его, прогулки с «городской невестой» он воспринял как романтическое приключение, задорную запятую в своей героической биографии. И нарочно, словно хвастаясь и бросая вызов, он проводил Надю по большаку, держа в своей ладони её ладонь – скользкую, как маленькая рыбка.
      А Оля, вступившая в то лето в лучшую свою пору, Оля, с оленьими глазами и умными губами, плакала на чердаке родительского дома, пряча лицо в пропахшую мышами солому, и серая пыль въедалась ей в глаза: «Боженька, миленький, за что? Ты всё видишь и знаешь. Пусть она взрослее, красивее, умнее и лучше меня. Пусть у них с Андреем больше общего, пусть они вместе идут по дороге к Знанию. Но не может быть, Боженька, чтобы она сильнее любила его!»
      Какого рода была общность Андрея и «городской невесты», Оля знать не могла, и, может быть, ей стало бы легче, узнай она, что там, в круговерти незнакомой ей жизни, у него ещё семь или восемь таких Наденек. А может быть, напротив, стало бы ещё больней…
      Потом как-то сама собой Оля исчезла из его жизни. Окончила школу и уехала. Даже мать не знала, куда. Андрей давно не вспоминал о ней и, конечно, не ждал от неё письма…  Да, Нехорошева… Очень даже – Хорошева. А теперь – ребёнок и муж; взрослая и чужая, - другая женщина.
      В ту ночь Андрею снилось море. Необъятная зелень волн, медное солнце, рухнувшее в страшную глубину, две кричащие чайки у кромки воды. Ему снилось, что тысячи лодок – маленьких и больших, разноцветных надувных и просто деревянных – проносятся мимо него, стоящего на берегу. Иногда лодки оказываются так близко, что он пробует запрыгнуть в них. Но  поднимаются стаи брызг, но смеются люди, а он стоит по колено в воде и, хотя не знает, куда и зачем плывут лодки, ему хочется к ним, к веселящимся гребцам и пассажирам, прочь с обожжённой солнцем земли, где остались только он и две чайки.
      Утром шёл маленький тёплый дождь. Вместе с тёткой Валей они сходили на кладбище, убрали две тихие могилки. В который раз Андрей удивлялся юности родительских лиц. Мать и отец смотрели на него глубоко и пристально, но так молодо и – ему показалось на секунду – задорно, как будто знали малейшую впадинку его души, радовались и грустили вместе с ним –  непосредственно,  живо, словно только что все вместе, все трое, вышли они на жаркий берег из прохладной реки, и прошли весёлым полем к дому, и пьют чай под вишнями, и смеются проделкам тёткиной кошки Машки. Да, только с уходом матери он стал по-настоящему взрослым. Холодная вода, которой его окатило, смыла с Андрея блёстки и пепел книжных истин. Он перекроил прочитанное когда-то на свой особый, суровый лад и вскоре стал взрослее не только своих ровесников, но и, ему казалось, - самой воды, неба, земли, в которых растворилась мать.
      Продолжать в тот год учёбу, поступать в аспирантуру он не стал. Два или три года полностью выпали из его жизни. Андрей поселился в маленькой городской квартире и внутренне замер. Не было друзей и подруг, но были книги, музыка, редкие золотые облака холодными вечерами; кажется, была болезнь, похожая на сон или сон, похожий на болезнь. Были частые и не всегда желанные приезды тётки, его брезгливое отстранение ото всех и вся – даже от неё, сильно сдавшей тогда. И - редкие прогулки по городской набережной. Андрею казалось, что там весь год и все годы длится вечная северная осень. 
      А потом ему стало стыдно перед матерью, тёткой, собой. Его обуяла жажда деятельности, при этом – деятельности физической, мускульной, тяжёлой. Андрей немного поработал грузчиком, немного – строителем. Бывший однокурсник, встретивший его однажды на стройке, которая, как оказалось, принадлежала фирме его отца, возмутился «эксплуатацией интеллигенции» и взялся устроить Андрея в офис кампании. Тот отказывался – из гордости или принципиальности, но, наконец, поддался уговорам тётки и закрутился в вихре документов, лингвистическую правку которых ему поручали, в переговорах с компаньонами, в мелких и крупных подработках и разработках. Деньги не особенно его интересовали, Андрей работал просто для того, чтобы существовать.  «Тоска по идеале», терзавшая его когда-то, выродилась в средненькое и серенькое умиротворение с неглубокими страстями, скромными пожеланиями, загородной рыбалкой по выходным и пустотой в глубине квартиры.   
       За обедом тётка опять завела разговор о женитьбе. Андрея всегда раздражало это женское стремление разрешить любые трудности устроением брака или, как она говорила, устройством судьбы. Он не питал иллюзий по поводу счастья и, в тайне до сих пор оставаясь максималистом, ещё не встречал двух по-настоящему преданных друг другу людей.
- Что ты молчишь, Андрейка?
- Тётя, ты знаешь мои мысли.
- Была ведь какая-то Катя Воронцова. Она тебе давно не звонила?
- Катя уехала в Израиль. У неё там семья.
- Поди ж ты… А Вика?
- С Викой мы уже три года, как расстались.
- А Оксана? Кажется, она хорошая девушка.
- Тётя, Оксана уже сто лет, как замужем.
- Как?! А что же?.. А как же? А почему она оказалась в твоей квартире, когда я приехала? 
- У нас был роман, говоря твоим языком…
- Ой, срамота - то какая… - тётка Валя испуганно прикрыла рот ладошкой. – …И что, неужели никого не осталось у тебя?
      Андрей вспомнил о цветке письма на столе и ответил:
- Да, теперь никого.
- Андрю-ю-ю-ша, - произнесла она, как будто читая его мысли, - а это письмо – от кого? Ты прости, я прочла: на конверте просто - «Андрею». Вы с этой женщиной знакомы были?
- Это… так. Мамина бывшая ученица. Ты, наверное, не помнишь… Ты тогда не с нами жила.
- Да ты что? Алёнушке письмо прислала?! А она знает, что… ну, что её уже в живых-то нет?
- Она всё знает.
      Андрей поднялся и вышел в обрызганное парным молоком дождя разнотравье. Как бы обрадованный его приходом, застрекотал проснувшийся кузнечик. «Вот мир, - подумал Андрей, - стоит только тронуть его, сделать шаг, выдох, вдох, и всё приходит в движение». В такт его мыслям зажигались на мокрых листьях крупные горошины холодного дождя; милые, робкие, словно нерешительные девичьи руки, веточки берёзы потянулись коснуться его плеча и волос; закуковала гнусавая кукушка в изумрудной глубине обступившего поле ельника. Память раскрылась, подобно старинному тому, и со страниц её вспорхнули строки почти забытых стихов. Андрей подумал, что, наверное, тысячу лет не читал и не слышал их, не признавался ими в любви, не отшучивался в спорах. А когда-то, ещё учась в институте, к месту и не к месту, рассыпал перед буйной компанией «снеги» раннего Евтушенко, ветряную тоску Рубцова, искры Пушкина, а в вечернем парке – под фонарями, обращающими женщин в Незнакомок – отборные алмазы Блока.
       Обойдя деревню лесом, Андрей вышел к реке. Он разделся и бросился в серую ласковую воду, ещё горячую, с кротким дыханием прибрежных трав, в которых – вдруг опять поверилось – прятались диковатые русалки. На середине реки он лёг на спину и увидел небо. Подобно своему знаменитому тёзке, он лежал распластанный, параллельный земле и небу и тем самым смиряющийся с ними, не противопоставляя им перпендикуляр собственного роста, ловя глазами медленные облака, погружаясь в них душой и – сквозь неё – всем невесомым своим телом. Чуткая голубая стрекоза облюбовала мысок его носа, Андрей засмеялся, пошевелился и поднял серебряное облако брызг. Фыркая и хохоча, выплыл к берегу и лицом упал в траву. Душно расступился медвяный клевер, улыбнулась смущённая мурава, Андрей же вдыхал золотое тепло земли, и что-то давнее, чудное, не могущее быть - комком подступало к горлу.    
      Он вернулся в деревню и увидел играющих в мяч девчонок. Мяч упал к его ногам, и Андрей, с криком «О-го-го-го-го!» подбросил его в такую высь и синеву, что девчонки недоумённо замерли, будто и не ожидая, что мяч вернётся обратно. «Это я ангелам! Пусть их, играют, а то им завидно сверху на вас!» Девчонки изумлённо переглянулись, одна из них, вероятно, хозяйка мяча, принялась, было, плакать. Но, несколько раз упруго подскочив за её спиной, мяч вернулся на землю.  «Ангел назад бросил, ангел назад бросил!» - заверещала с восторгом её подружка. Андрей подумал, что девочка могла бы быть его дочерью, и улыбнулся ей широко и нежно.
       А ночью его разбудила луна. И не зажигая света, Андрей перечитывал при ней оставленное на столе письмо.
       Все эти ночи, утра и дни он провёл как одну генеральную репетицию чего-то великого, что ему предстояло. Он уходил гулять и возвращался к тётке с охапками колокольчиков и ромашек, весь сияющий, красивый и юный. Он работал на земле и колол дрова, помогал соседу ставить баню и делал воздушных змеев деревенским мальчишкам. 
       Тётка не узнавала его. Ей казалось, что Андрей влюбился, но в окрестностях она не находила достойной этого женщины и думала, что племянник нашёл её где-то далеко, в той стороне, куда совершал он прогулки.
       Андрей же просто жил. Медленно, по одному слову, бережному, большому, выпестанному в ладонях сердца, он вынашивал ответ Оле. Ему вдруг захотелось рассказать ей обо всём. О лукавой земляничине, выглядывающей из-под кружевного листа, о солнечном луге в серебристых барашках утреннего света, о чашечке колокольчика на тонком-тонком стебле, о том, как много лет наобещала ему кукушка. Он мечтал теперь увидеть, какою стала Оля, и какой у неё сын; утонуть в её глазах, похожих на речку – их речку, и сказать…
      Он думал над письмом так долго и переписывал его столько раз, что, в конце – концов, на листке бумаги осталось только:
                «Оля! Разреши мне приехать».
      И Оля разрешила. Через месяц она сообщила ему, как найти местечко, где она теперь жила, и Андрей отправился в путь.
      Поездом, автобусом и пешком он добрался до залитой вечерним солнцем улицы, по которой пыльно разлился сентябрь, и принялся искать номер Олиного дома. Щурясь, в косых оранжевых лучах, он подходил к её воротам, и Оля вышла навстречу сама.
      Стройная молодая женщина в джинсах и футболке, светлые волосы до плеч.  Она шагнула к нему и улыбнулась невозможной, по-прежнему робкой улыбкой. Голос её знакомо дрогнул, когда она сказала «Привет!». Андрей забыл все слова, которые готовил ей в подарок. Память дорисовывала колосок косы, строгое платьице её пятнадцатилетья. Из рыжевато-вечернего марева выплывали  навстречу сердцу её  нездешние оленьи глаза. Чуть приподнятые в готовности нахмуриться, будто замерли над ними суровинки бровей. На чистом полуострове лба прорезалась глубокая, точно рана, морщинка.
- Ну, что же так стоять? Сейчас придёт Алёша, и будем ужинать. Пойдём в дом…
      Андрей послушно вошёл в ситцевую прохладу комнат. «Тс-сс… не скрипи так. Маленький спит». Оля провела его в кухню, в ожидании мужа принялась накрывать на три прибора. Андрей не решался спросить о чём-нибудь, как заколдованный, потерянный он сидел и смотрел на плеск и сумеречный танец её рук. 
      Вернулся с работы Олин муж. Она представила их друг другу, захлопотала вокруг него, зашелестела серебристым шёлком переворачивающего душу «Алёша… Алёшенька…». Тот пожал Андрею руку, угрюмо и понимающе глянул ему в глаза – весь крепкий, ладный, точно вырубленный одним куском из сердцевины столетнего дуба.  И самую душу той беседы, о которой мечтал Андрей, пришлось разделить на троих. Говорили о политике, экономике, истории, о превратностях времён и, по мере продолжения вечера, дошли уже до миров и галактик. Оля странно слушала, переводя олений взгляд с одного на другого, время от времени ускользая в сумрак детской. Она выронила за весь вечер два-три каких-то слова, но видно было, что ей хотелось заговорить о другом.
- Андрей, расскажи об Алёне Васильевне. Если это не очень для тебя… больно… Я ведь толком ничего не знаю.
     Андрей посмотрел на разморённое жарой, усталостью и вином лицо Алексея, на розовые ломтики ветчины, разложенные Олей в виде мясистого цветка, и проговорил с тоской:
- Да так, Оля… Как все. Жила-была… И не стало.
- Покурим? – предложил, как будто проникнувшись сочувствием, Алексей.
      Но Андрею не хотелось.
- А я покурю, - ответил тот, выходя на крыльцо.
      От его шагов задрожала посуда. Пролетела золотая муха - и  повисла тишина.
- Я слышала, ты говорил мужу о смысле, о том, что всё ещё сомневаешься… как это ты сказал?.. в «нужности своего прихода в мир». Я уже говорила тебе, Андрюша, и снова скажу: не расстраивайся… Не ищи смысл, он откроется сам, в тот день и час, когда ему… суждено будет открыться…
- Оля…
- У тебя есть, наверное, жена, дети.
     Андрей отрицательно покачал головой.
- Ну, так будут! – лицо её радостно озарилось.
- Будут, - отозвался он невольной улыбкой.
- Вот ты сказал, что работаешь, гостишь у тётки. Наверное, есть какие-то увлечения? Музыка, литература?
     Он снова покачал головой в знак отрицания.
     Оля повела плечами, как от холода.
- Можешь не отвечать, но ты… хотя бы любишь кого-нибудь?
      Несколько секунд он молчал. Затем, подняв на неё глаза, одним броском, глухо, с болью – ответил:
- Люблю.
- …Вот же, - обрадовано и совсем как в пятнадцать лет засияла Оля. – Какой же ещё тебе смысл?
      Лицо её при этом высветлилось до мельчайшей  подробности, как бы приподнялось и воспарило над всеми предметами и словами; из-под распахнутых Олиных ресниц струился плавный, дивный и длинный, не осуждающий и не рассуждающий свет… В глубине дома послышался детский плач.
- Павленька! – белым пятном взметнулась Оля. – Нет, всё не проходит, придётся за врачом бежать!
      Она скрылась в берложке спальни, слышен был только голос её: грудной, трепещущий, сквозящий, повторяющий с округлой нежностью имя сына:
- Ты мой маленький, кровиночка моя, детонька… Ну, иди, иди ко мне… Не надо больше плакать. Сейчас придёт папа, мы его отправим за доктором. И нам не больно будет. Да? И животик пройдёт! Ах, он какой проказник – разболелся! Ну-ка, у кошки заболи, у собачки заболи, а у Павленьки – пройди!
      Андрей почувствовал, что не может больше слушать этот голос. Страшные горловые спазмы, духовная судорога проходили по всему его существу. Эта нежность была теперь чужой, он ревновал. Ревновал её не к мужу, а к маленькому, беззащитному мальчику, у которого болел животик – к мальчику, которым был сейчас он сам.
     Оля в сиянии полной, совершенной, только начинающей открываться ему красоты, вызывала в нём небывалое чувство восторга и робости. Он не смел и думать о том, чтобы дотронуться до неё, всё в ней было свято. Но  только что произнесённые слова, но голос, но тайна улыбки, но исходящее от неё тепло уже никогда не согреют его душу с той безотчётной щедростью, с которой они согревали её прежде: очень, очень, бесконечно давно. 
      Андрей не простился с ними. Вышел из дому и бросился прочь.
      Он шёл и с ожесточением думал о собственном детстве, о матери и об отце, которого не знал, о том – о, Господи! – что, когда ему станет плохо, добрые большие люди не пошлют за доктором и не положат ему на лоб утешающей прохладной руки, об оленьих глазах, которые он когда-то предал, о девочке, играющей  с ангелом в мяч.
      Чувство утраты опять посетило его. Он хоронил в своём сердце только что воскресшую Олю, отдавая её светлому царству заслуженного ею - не его – счастья. Как рождественский лунный блик, она появилась в тёмной комнате его сновидений, чтобы поманить и исчезнуть.
      …Уехать из деревни, где жила Оля, не удалось. Было поздно, автобусы  давным-давно ушли. Андрей провёл эту ночь под большими сентябрьскими звёздами – холодными, жуткими и всё-таки родными, плавящимися, теряющими очертания, перетекающими одна в другую.
      А утром, когда мимо него прошли понуро трое деревенских ребятишек, похожих на инопланетян огромными своими ранцами, одна пронзительная мысль заставила его пойти за ними. Мальчишки довели его до здания школы – не очень старого, одноэтажного, серого, с нижней кладкой зелёным кирпичиком – и скрылись в проёме дверей. Андрей обошёл школу кругом, поймал на себе изучающий взгляд пожилой опрятной женщины, наверное, завхоза, смутился и отправился, было, обратно.
      Но из открытого окна до него опять донёсся её голос. Оля давала первый сегодняшний урок. Затаив дыхание, Андрей подошёл поближе.
- Ну, а теперь, ребята, поиграем в игру. Вот вы уже запомнили друг друга по имени, но этого мало. Возможно, за неделю вы не успели познакомиться хорошенько. Посмотрите, что я написала на доске.
     «Я люб-лю-у-ууу…» - хором протянул класс. Андрей увидел это тоже, написанное ровным Олиным почерком, теперь знакомым, с тремя точками продолженья.
- Правильно, а теперь по очереди продолжите эту фразу. Только прошу вас, не забывайте, кто и что именно скажет, слушайте друг друга – это пригодится вам, чтобы не ссориться и находить общий язык… Ну, начинай, Наташа!
- Я люблю яблоки, - сказала нерешительно девочка с пухлыми губами.
- Я люблю мороженое, - продолжил её сосед.
     Начался спор, какое мороженое вкуснее.
     Оля принялась успокаивать их. «Любить можно не только съестное», - добавила она.
- Я люблю солнышко!
- Я люблю маму!
- Я люблю рыбачить!
- Я люблю конструктор!
- Я люблю снег!
- Я… люблю… эх, солнце! – проговорил веснушчатый, вероятно любимый им взаимно, карапуз.
- Солнце было уже! – упрекнула его девочка с первой парты.
- Ну, и что! – сказала Оля, – солнце любишь не ты одна. Многие люди любят солнце…
      Андрей стоял под окном, как мальчишка. Стоял и улыбался, упиваясь каждым звуком творимой Олей симфонии. Ему хотелось смеяться вместе с детьми и придумывать всё новые и новые ответы для учительницы. Плыло между рядами её лицо, плыли белые руки, подобные рукам дирижёра, и на мгновенье Андрей представил вместо Оли мать в их старой деревенской школе. Да, ему хотелось быть её учеником, следовать её подсказкам, получать отметки в дневник, быть, наконец, наказанным за все ошибки, которые он совершил, и прощённым – ради ошибок несовершённых.
- Андрюша! – раздалось вдруг над самым его ухом. – А ты? Почему ты молчишь?
      Он не сообразил, не понял, что Оля не могла заметить его, стоящего под окном, не видел мальчика, к которому она обращалась. Но он услышал собственное имя, принадлежащее теперь ей, как и вся его душа, и громко, восторженно, ошеломив весь тесный мир первоклассников, из сада собственной радости крикнул:
- А я… я просто – люблю!