Меж волка и собаки

Елена Шувалова
                «А эта странная фраза:
                «Собака – друг человека!.. "»
                /к/ф «Бриллиантовая рука».

   Алёна Александровна и Аврора Михайловна оказались одни в купе, когда возвращались из Петербурга обратно в Москву. Поезд ехал в ночь. За окном свистел усиливающийся ветер. Казалось, где-то завывала собака, а может – волк?
-Знаешь, какое самое жуткое место в «Евгении Онегине»? – спросила подругу Алёна.
-Сон Татьяны, - зевнув, ответила Аврора.
-Не-а!
-Ну, тогда, объяснение с Онегиным. Отповедь его.
-Нет.
-Ну, значит, - дуэль.
-И не дуэль! Самое жуткое место – когда Онегин и Ленский сидят за дружеским бокалом вина.
-Люблю я дружеские враки
 И дружеский бокал вина
 Порою той, что названа
 Пора меж волка и собаки,
 А почему, не вижу я...

Это? Но что же здесь так уж жутко?

-Предчувствие несчастья. Предчувствие несчастья всегда более жутко, чем само несчастье. Они сидят ещё как друзья, как «собаки», а у них уже проглядывает волчья шерсть и волчьи зубы… Враки – волколаки…
Аврора Михайловна поёжилась.
-Ну, уж прямо так и проглядывают! – попыталась улыбнуться она.
-Ещё как! Вовсю! – подтвердила библиотекарша. – Ты ещё «La Pucelle» не перечитала, а там всё и раскрывается!
-Что – раскрывается?
-Второе дно. А может, третье… А вообще – Пушкин бездонен!
-Ну, и что же там, в твоей «Лаписели»?
-Там монах нападает на королевскую любовницу Агнесу, как волк на овечку. Он насилует её, не внимая её мольбам о пощаде. Сейчас… у меня выписано это место в блокнот… Вот!

Счастливцы, чей удел – спокойный труд,
Далеких сел благочестивый люд,
Привыкли наблюдать вблизи дубравы,
Как волк жестокий с мордою кровавой
Зубами шерсть овцы несчастной рвет
И кровь своей невинной жертвы пьет.
А если добрый пес с зубастой пастью,
Сочувствующий ближнего несчастью,
Летит к нему стрелой – свирепый волк,
Клыками издавая страшный щелк,
Овечку полумертвую бросает
Лежать беспомощно в траве густой,
Спешит к собаке, рвет ее, кусает
И с недругом вступает в страшный бой;
Израненный, он злобою пылает,
Рычит и брызжет пеной и слюной;
И всею силой своего сердечка
Трепещет за спасителя овечка.

«Овечку»-Агнессу спас прекрасный паж Монроз. Рыцарь-«собака». У Пушкина, кстати, собака всегда, - а не только на том детском рисунке – рыцарь. Соколко погиб за Мёртвую царевну!
- «Трепещет за спасителя овечка», - повторила Аврора Михайловна и добавила: «Так зайчик в озими трепещет, Увидя вдруг издалека В кусты припадшего стрелка…» Выходит, здесь Пушкин уже предвосхищает чудный нежный взгляд Онегина на Таню, который её чуть не погубил, и вызов Ленского, и дуэль?
-Да, да! Именно. А Набоков в своём комментарии говорит, что это – «привычный галлицизм»: «entre chien et loup»!*
-Набоков был не русский человек… При всём уважении к нему. В нём не было русского духа.
-Я тоже так считаю. Итак, выходит, здесь уже намечаются роли: Онегину – Волка, Ленскому – Собаки, Татьяне – растерзанной, но спасённой Овечки?
-Конечно! Пушкин, с одной стороны, опирается на этот эпизод «Орлеанской девственницы», а с другой – на древнерусскую традицию жертвы. Это так характерно для него! Он всем собой соединил европейскую традицию с нашей исконно русской, и утвердил превосходство последней. Как копьё вбил во французского змея… Только это мало кто видит!
-И в чём же это следование исконно русской традиции?
-В стакане вина, который выпивает Ленский – «соседке приношенье».
-Кстати, мне всегда было неясно, что это за приношенье?
-Эх ты! Учительница! Это – причастие. Приношенье – просфора. Очень хорошо комментировал это место Мурьянов.** Он сказал, что Ленский в порыве своей «геттингенской» души совершает таинство русской православной евхаристии, которое вне церкви является страшным грехом. Ленский вызывает на себя смерть Татьяны. Вот тебе и «собака-рыцарь»!
-Он выпил вино и приобщился к смерти?
-Да. Так же потом будет и в «Моцарте и Сальери». Тоже двое друзей. Тоже – «Волк» и «Собака». Тоже – один выпил, а другой – нет…
-Но меж ними не стоит женщина…
-Стоит: Правда. Истина. Ну, или, если хочешь, - Душа, Муза… А ещё - Изора. Ведь именно её "дар любви" выпивает Моцарт!
-Муза, Изора, Истина... То есть, снова – как бы Татьяна?
-Да. Ведь и Мёртвая царевна – тоже Она… И Соколко принял на себе смертельный яд поднесённого чернавкой яблочка. Поэтому Царевне возможно стало возрожденье. Вообще, Волконская была права, когда говорила, что он любил только свою Музу…
-И няню…
-И няню, которая тоже – Муза. Русская "надколыбельная" Муза…
Подруги смолкли. Слышен был ритмичный стук колёс. Ветер всё завывал над дорогой, и слышался в этом вое и голос людоеда-волка и повизгивание дружелюбной собаки…

-Ну, что тут можно сказать? – произнесла, наконец, Аврора Михайловна, - «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!.. ».
 
  Подруги потянулись друг к другу с готовым смехом на губах, обнялись и безудержно расхохотались, словно две Красные Шапочки, которые благополучно избежали нападения Волка.

  И наверное где-то там, в высокой надвьюжной сфере, где плывёт со своей Яркой Звездой созвездие Пса, улыбался на них, попирая волчью шкуру, ясноглазый Охотник, преобразившийся в Рыцаря... Рыцаря, отпущенного на вечные Каникулы...

А нам вот теперь здесь дано пожизненное задание: разгадывать его Тайну...
               
                16 августа 2013 года.

*  «"…меж волка и собаки…» — Привычный галлицизм, восходящий к XIII в. («entre chien et loup») и означающий сумерки — время дня, когда пастуху уже становится трудно отличить волка от собственной собаки из-за сгущающейся темноты. В этом выражении усмотрели к тому же и эволюционистский смысл, а именно постепенный переход дня в ночь, подобно промежуточной стадии между двумя близкородственными видами животных». /Комментарий В.В. Набокова к роману в стихах «Евгений Онегин».
** «В киевском Изборнике 1076 года греческое prosphor; то пишется кириллицей - "просфора", - то переводится по-буквальному - "приношение". В первом памятнике славянской письменности — Киевских глаголических листках Х века — выступает только синоним «приносъ», соответствующий латинским hostia или sacrificium. Во все еще не опубликованном древнерусском рукописном материале есть ранний случай, когда один и тот же греческий текст переводился двумя независимыми друг от друга переводчиками, при этом для prosphor; один из них применил слово просвора, а другой — приношение. Это произошло с последней песнью канона св. Евтихию — творения Иосифа Гимнографа, современника славянских первоучителей Кирилла и Мефодия. В памятнике, который многие языковеды считают первой по старшинству, хотя и недатированной древнерусской рукописью, — в Путятиной Минее XI века (Государственная Публичная библиотека имени Салтыкова-Щедрина, Софийское собрание, № 202, л. 124, оборотная сторона), греческому оригиналу соответствует стих яко просвороу пр(;)бл(а)жене пр;дасть свою д(оу)шоу б(ог)ови, а в позднейших списках значится яко приношение. В дальнейшей истории русского языка, в отличие от греческого, существительное просфора стало обозначать только хлеб евхаристии, пекли этот хлеб женщины, о которых Пушкин сказал: “не худо нам иногда прислушиваться к московским просвирням. Они говорят удивительно чистым и правильным языком”7. За существительным приношение сохранилось обобщенное значение (хлеб и вино), известное каждому русскому человеку пушкинской эпохи из церковной практики.
В контексте “Евгения Онегина” приношенье может быть понято следующим образом.
Сам того не подозревая, Ленский в угоду Татьяне пригласил в ее дом свою собственную смерть. Символом жертвенной крови невинного юноши, которая вскоре прольется, было вино в его руке, по аналогии с евхаристическим вином, претворяемым в кровь.
Приношенье в “Евгении Онегине” — это первый проблеск вещего поэтического знания о будущем кровопролитии, светский антипод евхаристии. Проблеск сверкнул, нагоняя тревожное предчувствие на тех, кто в силу принадлежности к патриархальной традиции понимал, что вне храма совершать приношение недопустимо (не достоить въ дому приношению бывати) и что с таинством евхаристии шутить нельзя, это не прощается даже безгрешным детям. Средневековые европейские литературы знают сюжет о небесной каре смертью детям, игравшим в евхаристию9, есть он и в древнерусском Синайском патерике XI—XII века10.
Приношенье состоялось. Двумя строфами позже окончится четвертая глава романа — размышлением о том, что знание будущего делает человека дурным, наполняет его холодное сердце дьявольским чувством ненависти. А следующая глава начнется вторым предзнаменованием — вещим сном Татьяны, с его развязкой:
                ...вдруг  Евгений
Хватает  длинный  нож,  и  вмиг
Повержен  Ленский;  страшно  тени
Сгустились;  нестерпимый  крик
Раздался...  хижина  шатнулась...
И  Таня  в  ужасе  проснулась...
На третий раз — магическая троичность счета, столь характерная в серьезных ситуациях, соблюдена! — последовала сама дуэль. Для нее оказался достаточным пустяковый
повод, ведь все было фатально предрешено и отмечено необратимыми предзнаменованиями.
Искони евхаристия объединяла людей через ритуал причастия из общей чаши. Антипод, как и следовало ожидать, рвет человеческие связи. В финале Онегин напишет Татьяне, употребив слово "жертва":

Еще  одно  нас  разлучило...
Несчастной  жертвой  Ленский  пал...

/Комментарий М.Ф. Мурьянова