Ворона

Александр Вергелис
Он въехал в рай на электричке – дребезжащей, зеленой, родной. Мог бы и на машине, но зачем? Конечно, комфортно, с музыкой, с кондиционером, но это значило бы минимум три часа нервотрепки: пятница, весь город, отстрадав положенное, полз по расплавленному шоссе на кудрявое лоно природы, туда, где ждали травяные пляжи, мангалы, велосипеды, лодки, бани, а главное – солнце, воздух и вода, но главнее главного - свобода от офисной сансары, сияющий выход из ее унылого круговорота.
Он был как все, но мало кто делал из дачного отдыха такой трепетный культ – наверное, потому что, возвращаясь туда, в свое огромное, как Вавилон, убогое  садоводство с пыльными улицами и двумя мутными пожарными водоемами, он всякий раз возвращался в детство – ибо каждое огромное лето своей огромной детской жизни проводил здесь, на шести болотистых сотках, в зеленом домике, сложенном из старых шпал дедушкой, путевым обходчиком.
Ехать в этот парадиз на электричке было наслаждением – не смотря на духоту, обилие сердитых, пахнущих склепом старух с сумками на колесиках и пронзительные крики сменяющих друг друга, как тенора на сцене, продавцов мороженого, напитков, газет, всяческой бытовой мелочи – пластырей, батареек, фонариков, складных стульчиков, благоухающих стелек, лазерных дисков и прочей никому не нужной, но активно покупаемой дряни. С давних времен, когда он еще даже не ходил в школу, электрички почти не изменились и дарили сразу три удовольствия: смотреть в окно на леса и поля, читать книги, а еще – сойдя с нагретой солнцем бетонной платформы, будучи оглушенным внезапной тишиной, долго идти по тропинке, петляющей в поле. Когда повзрослел, купил кредитное авто и вкусил прелести пробок, отдельное, хотя и постыдное удовольствие при езде на поезде доставляла мысль о чужих мучениях в бесконечной лавине машин, медленно ползущей где-то там, далеко, и тянущей за собой вместе с углекислым облаком призрак ненавистного города.
Через час с небольшим он уже шел по полю. Справа, над лесом медленно остывало еще высокое солнце. Впереди, в густой зелени были рассыпаны желтые, красные и зеленые треугольники игрушечных домов. Местоположение своего участка он определял безошибочно – по вечной, пережившей все времена исполинской ели, черным клином упиравшейся в небо. Это был ориентир – необхватное, небывалое дерево росло недалеко от дома. В детстве казалось: если забраться на самый верх, можно увидеть всё – и Ленинград, и море, и даже, может быть, горы. Но так и не залез – слишком высоко было до нижних веток – толстых, как бревна. А теперь как будто и не по возрасту.
Он шел по полю и строил планы: сначала – праздник живота, чревоугодие и гортанобесие (мать, как всегда, навалит на стол тысячу блюдищ всяческой пищи, Эвересты и Джамалунгмы всякой дачной всячины – зелени, огурцов, чеснока; нальет борща или щей, поставит горячую кастрюльку с картошкой), потом – почитать в гамаке минут сорок, дальше – на велосипед и куда-нибудь в поле - проводить на покой солнце, высмотреть в прихваченный с собой театральный бинокль аистов, которых в последнее время развелось, как воронья (это, говорят, потому что поля перестали травить химикатами, стало больше лягушек, ящериц, змей и прочей живности, которой эти длинноклювые существа питаются). Вернувшись – помочь матери полить огурцы-помидоры в жарких, как баня, парниках, а потом, после вечернего чая – травяного, мятного, с медом, залечь в уютной чердачной комнатке с книжкой и бокалом коньяку, выкурить последнюю за день сигарету и заснуть со сладкой мыслью, что впереди – целых два дня прекрасной, полной свободы и воздуха жизни…
«Неужели это всё когда-нибудь кончится?» - внезапно подумал он. Разве может случиться так, что не будет матери, лета, молодости? И сам себе ответил: «Никогда».
Войдя в поселок, шел медленно, как будто растягивая время, с интересом и одобрением, без зависти смотрел на атрибуты мелкотравчатого довольства и трудолюбия – новые или подновленные домики, подстриженные лужайки, свежепокрашенные заборы, пошлые, но трогательные дачные затеи – керамические гномики в цветниках, пластмассовые аисты в рукотворных гнездах на столбах, декоративные бесполезные мостики через прудки и канавы. Вид немногих заросших снытью полузаброшенных участков и облезлых домов не удручал – в этом обнаруживалась своя прелесть – прелесть временного запустения, которое в его представлении было обязательной,  неотменимой частью мировой гармонии. На одном из таких участков в высокой траве угадывались контуры старого пружинного дивана с валиками и пуфами – видимо, здесь и перезимовавшего. Легкомысленные, и оттого почему-то симпатичные хозяева, не мудрствуя, поставили диван тут, видимо, утех и удовольствий ради (пить чай, и не только чай, курить, есть шашлык, просто сидеть, глядя на облака или на звезды, а может, и предаваться иным занятиям на свежем воздухе при свете ночных светил), а потом то ли не успели убрать, то ли поленились. Он позавидовал этим нерадивым дачникам, подумав о том, какое удовольствие будет приехать сюда всем скопом, скосить траву, порубить и сжечь засохшие деревья, оживить, наполнить своим присутствием готовый осесть от обиды на бросивших его людей домишко, а вечером, наработавшись до ломоты в костях, надышавшись после вонючего города здешним воздухом и дымом костра, бухнуться на этот диван с чашкой чая и сигаретой и лежать, прислушиваясь к дальнему шуму электрички.
Навстречу, неловко и в то же время вполне грациозно крутя педали полноватыми загорелыми ногами, прокатили на больших дорожных велосипедах две девушки в одинаковых белых футболках. По виду девушки были домашние, еще не испорченные, и это приятно тревожило – казалось, что к запахам скошенной травы, шиповника и мяты добавили еще какой-то тонкий волнующий аромат. «Надо будет обязательно прокатиться сегодня», - он без стеснения оглядывался на удалявшиеся белые спины и золотистые длинные ноги.
Разбитый прямыми улицами на большие прямоугольные кварталы, садоводческий Вавилон имел свою Вавилонскую башню. Причудливая, многооконная, неуклюже сбитая из разнокалиберных досок и досочек, она догнивала в торжественном полупоклоне, напоминая другую известную башню, и являя собой памятник то ли человеческому безумию, то ли нечеловеческому терпению. Создатель этой архитектурной нелепости положил на нее половину жизни. Другую половину он долеживал где-то в параличе. Ненавистную башню семья зодчего пыталась было разобрать, но труд это был великий и опасный: башня всё больше кренилась на бок, время от времени сбрасывая вниз балласт в виде досок и стекол. Участок зарос травой, сюда уже больше никто не ездил, а башня стала первой достопримечательностью садоводства.
Второй достопримечательностью была огромная ель. К ней он и шел. Дерево, показавшееся за поворотом, поразило своей огромностью, и так было всякий раз, когда он приезжал сюда – будто видел впервые этот гигантский ствол, эти великанские лапы, качавшиеся, как опахала, над маленьким зеленым домиком, над утлыми полиэтиленовыми парниками, над яблонями и кустами смородины. «Мировое древо», - в который раз подумал он, толкая никогда не запиравшуюся калитку. Там, наверху, в сумерках хвойного купола что-то шевелилось – потрескивали сучки, сыпались вниз иголки. «Птицы», - улыбнулся он. И как будто отозвавшись на эту мысль, с верхних ветвей, как с крепостной стены, заскрипел, затрещал, захохотал многоклювый хор, и словно в подтверждение того факта, что воздушное пространство целиком контролируется ими, десятка два черных с серым птиц высыпало в небо, закружило над головой грозно и яростно.
- Ага! Воронья развелось – ужас! И все на нашу елку, как будто других мест нет!
Мама шла на встречу, прихрамывая. Подошла, вытянула пахнущие укропом губы трубочкой, одновременно подставляя щеку для поцелуя. Ловко сунула сыну в рот молодую мокрую морковинку, и пока он грыз, расспрашивала – про работу, про город, про балбеса старшего братца, который на дачу не ездил и матери в огородных делах не помогал.
- Давай переодевайся, я сейчас чего посерьезнее пожевать соберу.
Он открыл входную дверь, услышав неизменный и родной скрип петель. Дом пах, как и в детстве – слегка железнодорожным мазутом, немного старым деревом и чуть-чуть сыростью, которая не выветривалась даже в самые жаркие июли.
Через несколько минут он вышел во двор в сандалиях на босу ногу, в шортах и футболке. Мать стояла у крыльца, задрав голову и размахивая пучком зелени.
- А ну пошла! Вот наглая, а? Кому говорю, кыш! – кричала она на большую ворону, в задумчивости гулявшую по коньку крытой шифером крыши. – Ничего не боятся, скоро на голову сядут и будут в темя нас клевать. У тети Нади, коровницы, щеночка, говорят, заклевали.
И погрозив вороне кулаком, сказала:
- Стрельнул бы ты их, что ли…
Стрельнуть было из чего. С виду – обычная тировая «воздушка», но на деле гораздо интереснее. Ружьецо с секретом, «прокаченное» за дополнительную плату. Особые пульки - похожие на волан для бадминтона свинцовые шарики с юбочками легко прошивали не толстые доски, аккуратно дырявили с обеих сторон бутылки из-под шампанского, превращали в решето кровельную жесть.
Пострелять он любил – по пивным банкам. Но мать считала это занятие пустым и опасным времяпрепровождением. Поэтому винтовка большую часть времени стояла в кладовке среди швабр и лыжных палок. А тут вдруг сама предложила: стрельни, мол, ворону. Вот именно эту, что ли?
Когда он вышел из дома со своим ружьишком, на ходу переламывая с трудом скользкий от масла черный ствол, ворона продолжала стоять на крыше, косясь на людей. Он быстро прицелился, хотя целиться не требовалось – большая черная мишень на голубом фоне неба – и нажал на спусковой крючок. Железо громко фыркнуло, приятно дернувшись в руках (как настоящая, боевая!), птица вскинула крылья и пропала, скользнув куда-то вбок.
- Не попал, что ли? – щурилась подслеповато мать.
- Попал, попал, - сказал он, хотя уверен не был.
Звук выстрела сдернул ворон с ветвей.
- Сколько же их, Господи… - злилась мать. - Ишь, раскаркались! Гляди, небо аж почернело!
«Может, это их воронья королева была», - подумал он, радуясь, что не попал в птицу. Или все же попал? Он обошел дом кругом, пошарил в кустах смородины, но вороны нигде не было.
- Ладно, ужинать, - скомандовал сам себе, сглотнув сладкую слюнку.

Нигде больше не елось с таким восторгом и увлечением. От жадности сразу набил рот картошкой и холодцом, тайком махнув перед этим две большие граненые стопки приберегавшейся на случай простуд ядреной хреновухи и закусив огненный аперитив малосольными пупырчатыми огурцами.
В телевизоре веселые мужики тешились самогоном и парились в бане, по другой программе бразильская красавица соблазняла бразильского красавца, и он снова вспомнил о двух велосипедистках. «Поехать вечером кататься», - думал, жуя.
- Чай ставить? – крикнула мать из кухни.
Пожалуй, ставить. Чай будет с «корзиночками» - это тоже из детства, любимое. Хотя сейчас так уже не делают…
«Нет, на велосипеде сегодня не надо», - решил он, а точнее, его приятно наполнившийся и согретый настойкой живот. «Читать и ложиться. Утром встать пораньше и сразу на велик», - думал, размешивая чай в стакане. Пить чай непременно из стакана с подстаканником – так вкуснее всего. Потому что тоже из детства, из вагонных воспоминаний – где-то глубоко внутри памяти стучали колесами поезда, увозившие на юг, в Крым, в Одессу, в Новый Афон. Чай пить только в стакане – только так виден янтарный, медно-красный или нефтяной цвет вечного напитка… Первую «корзиночку» укусил жадно, отхватил сразу половину, но краешек левого зрачка зацепился за что-то в окне.
В первую секунду показалось – ветер валяет по земле черно-серый шарф. То была ворона, халтурно подстреленная им с полчаса назад. Его ворона. Значит, всё-таки, попал. Попал, да не убил – птица лежала на спине, серой грудью кверху и как будто загорала, лениво пошевеливая крыльями. Когтистые пятерни слабо шевелились, как будто пробовали воздух на ощупь – нельзя ли ухватиться?
Надо было добить. Но он не знал, зачем именно надо – из жалости или ради того, чтобы не оставлять начатое дело незавершенным. Можно было и не добивать, но тогда ее сожрали бы кошки. «Нет, всё-таки из жалости», - понял он, доедая пирожное.
Вышел, на ходу переломил ствол, вставил пульку. В траве лежал серый ком с растопыренными черными пальцами-перьями. Подходить не хотелось. «Извини, для твоего же блага», - сказал мысленно и выстрелил метров с трех, прицелившись в центр серой тушки. Но пуля не добила, а напротив, как будто придала вороне сил, птица встрепенулась и перевернулась на правый бок, подмяв под себя крыло. Потом вдруг вывернулась, вскочила на ноги и, раскинув  изломанные бесполезные крылья, как будто хотела кого-то ими обнять, неожиданно быстро побежала – совсем как человек, по грудь в траве. И всё это – не издав ни звука.
«Выходить ее. Не убивать», - подумал было, но представив себе, что скажет мать, женщина, в сущности, добрая, но слишком практичная, эту мысль прогнал. «Ворона – как сорняк. Сорняки надо убирать», - в садово-огородных вопросах она была настоящей максималисткой. Противопоставление «хорошее-плохое» в ее понимании соответствовало оппозиции «полезное-вредное». Всё вредное (мыши, крысы, кроты, землеройки, чужие коты, виноградные улитки, колорадские жуки, садовые клопы, сныть, лопухи, борщевик и соседи) было обречено на гибель или изгнание. Всё полезное (лягушки, дождевые черви, знакомые коты, другие соседи) заслуживало особого отношения и даже любви. Особняком стояли ежи, иногда попадавшиеся на тропинках и часто с неожиданной прытью уносившиеся в траву, где сердито сворачивались в колючие шары. Пользы они, вроде бы, не приносили (хотя улиток все-таки жрали), но на эволюционной лестнице в понимании мамы занимали самые верхние ступени, ибо доставляли человеку положительные эмоции. Рядом располагались аисты и белки, которые тоже иногда появлялись в садоводстве. Этих мама любила. Ворон не терпела и на убийство оных смотрела как на часть вековечной работы по благоустройству земного шара.
Он не подозревал, что «летающая крыса», как говорила о воронах мать, будет такой красивой. Три черных веера раскрылись в двух шагах от него – два крыла и хвост – и смотреть на это было тяжело.
Бежала ворона напрасно – впереди ее ждал забор. Птица с разбегу нырнула головой в промежуток между штакетинами и застряв, забилась так, как будто хотела выскочить из собственного тела.
«Надо в голову», - думал он, снова заряжая воздушку, однако доступа к голове не было. Он выстрелил в туловище, но пуля только вырвала перо из правого крыла.
«Нервы проклятые», - думал он, всегда коривший себя за излишнюю чувствительность.
Птица молча билась у забора, и тут он обнаружил, что пуль у него больше нет. Жестяная коробочка, в которой раньше перекатывались свинцовые горошины, была пуста. Захотелось заплакать – то ли от досады, то ли от невыносимой тяжести происходящего.
Он бросился в сад. Подбежав к матери, зло выхватил лопату у нее из рук.
- Ты чего? – удивленно заулыбалась она. – Поел, что ли уже?
Вернувшись, он застал ворону застывшей в прежнем положении, головой между заборинами. Но услышав его, птица как будто вспомнила о необходимости продолжать свои механические, бессмысленные попытки пролезть в щель. 
Поднимая лопату, как копье, он почему-то вспомнил соседа, который каждый год топил в бочке щенков своей старой дворняги Найды. «Вполне интеллигентный человек, а щенки – это не жестокость, а элементарная практичность», говорил он себе, прицеливаясь.
За пять секунд до смерти ворона внезапно обернулась, посмотрела на него и издала странный звук – какое-то утробное урчание, толи плач, что ли смех. Черная маслянистая голова с блестящей бусиной зрачка, приоткрытый клюв – смотреть на это было никак нельзя, иначе невозможно было довести дело до конца.
- Убил, - с облегчением сказал он вслух.
Лопата на полштыка вошла в землю, перерубив птицу пополам. Копошение жизни прекратилось.
Как оказалось, там, наверху за происходившим следили. Огромная ель брызнула в разные стороны черным, небо отяжелело от крика, и человеку стало не по себе.
Он снял дерн, наспех прикопал горячие ошметки и ушел в дом.
Картина незавершенного пиршества его не привлекла, чаевничать с пирожными уже не хотелось. Не хотелось также ни читать в гамаке, ни кататься на велосипеде, ни смотреть на закат. Весь остаток дня он провалялся на кровати, тщательно воспроизводя в памяти детали вороньей охоты. Каждый раз дойдя до того момента, когда птица начинала, подобно маленькому неуклюжему человечку, убегать от него, раскинув крылья, он утыкался лицом в подушку и производил странный звук, похожий на тот, что издала ворона перед тем, как стать частью неживой природы.
Утром следующего дня он встал с тяжелой головой. Позавтракал без аппетита, потом вяло копал какие-то грядки. Хотел было порубить дрова, но взяв в сарае топор, повертел в руках и вернул его на место. Едва дождавшись вечера, он собрался и уехал в город. Матери соврал, что – дела.