Глава 67. Возле шестого зала

Виорэль Ломов
Мурлов, или Преодоление отсутствия. Глава 67


Глава 67.
Возле шестого зала.


Возле шестого зала на городской площади собралась огромная толпа. На лицах людей отсвет горящей в фонарях ворвани, отсвет горящих в душах страстей. Булыжник мостовой, булыжник голов и кулаков, душ булыжник. Как много камня в одном месте! Как странно, лучшие памятники трепетной нежной жизни — из камня.

Когда на телеге провезли вора на казнь, на лицах зевак появилась детская радость и дикие проблески мысли. Не успели осужденного столкнуть с телеги, как поймали еще одного вора с поличным. Скрутили его, оттащили к месту казни и швырнули к ногам палача. День давал богатую пищу уму и изысканные развлечения для трудящихся масс. Есть ли более приятное зрелище, чем наблюдать, как вешают, сжигают или отрубают голову преступнику, укравшему у тебя трудовые гроши.

Есть ли большее наслаждение, как видеть ужас на лице вора, видеть, как он обмочился от страха, вдыхать жирный смрад костра, слышать душераздирающие вопли, сменяемые почти ласкающим ухо потрескиванием костра, сопение и надсадное мясницкое хеканье палача, а следом — глухой стук скатившейся головы, недоуменно продолжающей взирать на покидаемый ею мир. И в этот миг, когда голова катится по земле, вся Вселенная вдруг начинает вращаться вокруг нее.

Человеческое — ничто нам не чуждо.

Возле дороги стоял книжный киоск. Киоскер со сморщенным, как у Шопенгауэра, лицом помахал мне рукой. Я подошел к нему. Он обнял меня, смахнул слезу.

— Как там Наталья, Манюся, Колянчик? Дима как? — спросил он.

— Нормально, — ответил я.

Хотя в душе моей была долина червей.

— Эротический журнальчик не хочешь взять? С картинками. Есть детективы.

Он нагнулся, стал рыться под прилавком, но астматически закашлялся и махнул мне рукой — мол, ищи сам — отошел в сторонку и закурил. Я увидел сборник Франсуа Вийона. Стал листать его, он еще пах типографской краской.

— Стихи совсем свежие, только что написал, — сказал киоскер.

«Свежие, как твое личико», — подумал я. Что-то неладное было с моей головой. Выдержала бы давление собственных мыслей! И мысли, как белые черви. Пожирают друг друга. Только затем, чтобы дать место новым мыслям!

— Кстати, вон он со своим приятелем Перчиком. Слово напишет, а тот тут же ахает. Такая притвора! Так и живет ахами за его счет. А тот — простофиля!

Из-за поворота донесся стук колес. По булыжнику прыгала карета. Возница без нужды погонял кнутом лошадей. В карете сидел, судя по карете, лошадям, костюму и бесстрастному лицу, знатный вельможа. Чуть дальше к тому месту, где трудился палач, поперек дороги лежал мертвецки пьяный оборванец. Возница оглянулся на вельможу — гнать?

— Постой! — остановил тот его.

Созвал народ: бродяг, проституток, не пойманных еще воров, торговок, мастеровых.

— Разбудите эту свинью. Пусть убирается, не то поеду прямо через него. Только, чур, за него не браться. Будите, хоть в колокол бейте. А если найдется смельчак и оттащит его в сторону — смельчака засеку. Ну, будите, будите ближнего своего! — хохотнул он.

Он был очень доволен. Его полное розовое лицо излучало довольство, которое может излучать только безраздельная власть. Никто не трогался с места, все молчали, боясь даже окриком попытаться разбудить пьяного. Вельможа промокнул батистовым платочком губы, тронул кучера за плечо шпагой, так что у того вылетел клок ткани вместе с подкладкой.

Скрипнула ось, колеса завертелись. Лошади, запрокидывая головы и кося глазами, пританцовывая, двигались на лежащего человека. Вот откуда появились гуигнгнмы. Лежащий не шевелился. Душа его уже стала собираться в рай.

Толпу душило любопытство. Тут из толпы выскочил взлохмаченный человек и, ругаясь, оттащил бесчувственное тело на обочину.

— Ты кто?

— Я тот, кого ты высечешь.

— Засеку, хочешь сказать.

— Скажу: хочешь засечь.

— Ты, наверное, не хочешь, чтобы я тебя засек? — не унимался вельможа.

Он вроде как стал еще более доволен жизнью. Он был по природе своей циркач. Ему, наверное, нравилось жонглировать словами, как чужими судьбами и жизнями, — у некоторых эта страсть врожденная.

— Гусь очень не хотел идти на вертел и только поэтому обжирался зерном и нагуливал жир.

— Да ты шутник.

— Гусь тоже шутил, когда его поймали. Он гоготал. Он думал, с ним будут говорить о боге.

Вельможа смеялся, вытирая батистовым платочком слезы. Толпа вокруг хохотала.

— Ступай! Лови дукат! — вельможа покатил дальше.

— И для поэта и для ката — награды лучше нет — дуката! — воскликнул молодой нечесаный человек и, поцеловав монету, почтительно поклонился отъехавшей карете — своим не менее острым, чем язык, и к тому же заплатанным задом. — Перчик! Глянь-ка, что у нас! Два дня теперь можно не писать, не ахать.

— Ай да Франсуа! Ай да Вийон! — смеялись горожане и качали головами: такое не часто увидишь — вместо побоев дукат!

С громом прокатила королевская карета с эскортом придворных пугал. Во все века эскорт один и тот же, если приглядеться. Меняются только короли. Остановилась. Высунулась царственная рука с вытянутым указательным перстом — он был длинный-длинный, до границ империи, — и ткнула в пьяного, лежащего у дороги.

— Пьяный? — спросил брезгливо резкий голос.

— Пьяница, ваше величество.

— Карл! Карлос! Король! — закаркала толпа.

— К богу надо обращаться по-испански, — в уважительно-гробовой тишине произнес Карл, — к возлюбленной по-итальянски, к лошади по-немецки, к пьянице по-русски. Есть кто-нибудь, говорящий по-русски?

Я сделал три шага вперед.

— Рыцарь? И говоришь по-русски? Что за орден?

— Граф Горенштейн, сир, — ответил я с поклоном. — Орден «Дружбы народов».

— А, немец, — сказал король. — А скорее, самозванец. Я лично не знаю Горенштейна. Ну да все равно. Вас много, а я один. Не обессудьте, многие из вас — мне на одно лицо. Правда, я не сир. Сир там, — он ткнул пальцем направо. — Франциск. А там — сэр! Генрих! — хрипло засмеялся он.

Я никак не отреагировал на эти подробности, я просто думал: «Сир, сэр — один сор».

— Кар! — послышалось сверху. — Карл!

— Немцу, и правда, только с лошадью говорить, — сказал Карл кому-то в карете. — Граф, окажите любезность, как только этот оборванец соблаговолит пробудиться, пригласите его от моего имени на завтра ко мне во дворец на костюмированный бал. Это будет лакомый кусочек, — обратился он опять к кому-то в карете.

— Натюрлих, Маргарита Павловна, пардон, Горенштейн! — крикнул он на прощание мне, и карета с громом укатила.

Путь Юпитера всегда сопровождается громами. Даже если он направляется к Венере.

Придворным пугалам доставляло удовольствие затоптать какого-нибудь ротозея. Это одна из самых лакомых придворных затей. Особенно приятно потоптаться по кому-то из своих. Люди рассыпались с их пути, а на дороге остался лежать самый страстный почитатель, самый подобострастный поклонник, который в этот час оказался ближе всех к их милостям.

Вот и увидел я, наконец, рабов на конях, а князей ходящих, подобно рабам, пешком.

Однако, как кружится голова и плывут в разные стороны мысли и образы. Как их поймать, удержать и направить в нужное русло? В голове воспоминания, как короткие вспышки трамвайной дуги во тьме. Куда несет меня мой трамвай? В Галерах я помнил одно: мне надо спасти Сократа. А что мне делать сейчас? Кто подскажет?

— Возьму? — показал я киоскеру сборник Вийона.

— Конечно, бери, — сказал киоскер. — Заходи как-нибудь. Вместе легче ждать.

«Чего ждать, — подумал я, — светлого будущего? Так это оно ждет нас. Странный человек».

— Хорошо, зайду.

С ворами было покончено. Люди нехотя разбрелись, ища себе других развлечений. Им, конечно же, было бы интереснее наблюдать с утра до вечера, как кончают с ворами, но тогда, на ночь глядя, было бы труднее найти еще какое-нибудь развлечение для души.

Я пробирался среди наскоро сколоченных лавок, будок, сдвинутых рядами бочек, ящиков, сундуков, широких и узких подвод, с которых торговали солью, вином, мясом, овощами, горшками и прочей кухонной утварью. Цыганки продавали сигареты и губную помаду, доставая их из-за необъятной пазухи, гадали по углам денежным простофилям, шептались о чем-то со стражниками. В тесном кружке на земле дрались тощие петухи. За столом тягались в силе на руках. В телеге, укрывшись рогожей, елозила парочка, а под телегой сладко спала старуха. Ей, наверное, снилась любовь. А может, пончик. Жизнь шла своим чередом.

Куда-то запропастились мои спутники, или я сам оторвался от них? У меня, от обилия лиц и мыслей, еще сильней закружилась голова. Как проблески солнца сквозь густую листву, вспомнил вдруг Кавказ, Ахилла, Сонику...

Мне навстречу попадались люди, которые, судя по всему, узнавали меня и приветствовали. Я спрашивал у каждого:

— Кто ты?

Они на миг огорчались, потом лица их прояснялись и они вслух объясняли сами себе причину моей забывчивости:

— Да, ведь целая жизнь прошла.

— А какой сегодня день? — спрашивал я у всех.

— День? — спрашивали они. — Время так бежит. И не поймешь куда — вперед, назад?.. Какой день? Зачем нам день? Зачем нам время? Что его — солить? Нам бы узнать, какой сейчас век. Да и то не к спеху. Ты вспомни: мы убивали время день за днем, пока оно не убило нас.

— Я что-то не понимаю вас.

— А зачем вообще что-то понимать? Разве недостаточно просто быть?

— Смотря кем.

— Опять двадцать пять. Зачем быть кем-то? Будь самим собой. Никем.

— Думаете, я знаю себя? Я знаю, что мне надо попасть в шестой зал. Вот он, передо мной.

— Ты заблуждаешься. Это не шестой зал. Шестого зала нет в природе, как в Англии нет тринадцатого номера дома.

— Зато он есть во Франции. Нет, ребята, вы меня не путайте. Нет шестого зала в природе, но он есть в моем уме. А я еще, слава богу, пока в своем уме. В «Камере находок» я его не видел.

Мимо меня, осторожно ступая босыми ногами, прошла хорошенькая девушка в длинной ночной рубашке. Она с беспокойством озиралась по сторонам черными глазами, на длинной шее билась жилка. Она задержала на мне взгляд и, коснувшись меня рукой, молча прошла мимо.

— Кто это? — спросил я у слепого, оказавшегося рядом.

— Ты не знаешь ее? — спросил он. — Это Наталья из Сургута.

— Что она делает тут?

— То же, что и ты. Смотрит по сторонам.

— Она испугалась чего-то? Куда она бежит?

— Куда и все, — сказал слепой. — Не видишь, что ли?

— Не путай Рыцаря, — поправил слепого зрячий. — Она без очереди зашла сюда. Ей теперь далеко возвращаться. Успеть бы.

— Успеет, — заверил слепой.

— До чего успеет? — спросил я.

— Как до чего? До третьих петухов.

— Что-то я хотел ей сказать... — пробормотал я.

— Как прикажешь, Рыцарь. Рыцарю — Наталью из Сургута!

Несколько темных фигур бросились догонять ее.

— Вы не так поняли меня, — сказал я.

— Да, мы поняли этак, — согласились они. — Этак и делаем.

Фигуры вернулись.

— Ну, и где она? Разгильдяи.

— Она исчезла, сеньор. Сударь.

— Товарищ. Я вспомнил — я кореец из Северного Вьетнама, товарищ Го.

— Она исчезла, товарищ Го-сударь. Превратилась в сову. А может, в ворону. Ты не разобрал? — спросил один другого.

— Жаль. Они все исчезают из моей жизни. И эта, как ее. И другая. И еще кто-то был... А эту, говорите, Еленой зовут?

— Натальей. Из Сургута.

— А-а… Значит, Троя в Сургуте. Вон оно что... Ошибся Шлиман.

— Зачем трое? Одна всего — Наталья.

«Наталья? Что они мелют! Она же летит сейчас где-нибудь в вышине...»

В фонарях догорал жир. Они чадили и гасли. Сгущалась темнота. Возросло беспокойное оживление. Как за минуту до премьеры: вот-вот разойдется занавес и на полутемной сцене явятся актеры. Что представят они нам? Что будут представлять собой? Кого и зачем?

Внезапно вспыхнули с двух сторон прожектора. Люди загалдели, завертели шеями. Прожектора чертили потолок и стены, как будто искали в воздухе врага. Как при вспышке молнии, из темноты возникли одухотворенные лица, белые и почти прекрасные.

Рядом со мной, в темно-желтом кимоно и высокой шапке, со свитком в руке стоял изможденный человек, похожий на Николая Островского, только с восточным разрезом глаз.

— Стократ благороднее тот, кто не скажет при блеске молнии: «Вот она, наша жизнь», — продекламировал он и представился: — Басе.

— Акутагава, — сказал я.

Басе встал на колени, положил прямо перед собой руки ладонями вниз и смиренно попросил у меня прощения за некоторые свои стихи:

— Они так грубы и многословны в сравнении с вашей «Странной историей», Акутагава-сэнсей.

— Ну что вы, что вы, маэстро, — сказал я. — Дорогою тьмы, исходящей из сердца, слепые идут. Что это я? Это же не ваши. Сыграем-ка лучше в «го». Эй, вы там! Дайте-ка сюда доску и фишки! 361 — не правда ли, в этом числе есть какая-то магия?

— Да, — согласился Басе, — это число дней в солнечном году без числа времен года; змея, заглотившая свой хвост и выплюнувшая четыре зуба мудрости; это трехголовый шестикрылый однохвостый дракон.

И тут Басе закружило в толпе и он исчез.

Все вокруг меня вдруг забегали и что-то потащили, понесли, покатили по земле. Как когда-то в музее и еще где-то...

 На месте, где только что отпустили грехи, а заодно и души карманным ворам, быстренько сколотили из бочек, телег и досок не то баррикаду, не то трибуну, и на ней возле микрофона замаячило несколько приземисто-тупоугольных и несколько вертикально-остроконечных деятелей — пять-шесть лишившихся разума Дон-Кихотов и столько же Санчо. Лишившись разума, они стали полностью взаимозаменяемы. Они по очереди брали микрофон и призывали к чему-то безликую толпу — либо спокойно и обнадеживающе, либо хлестко и раздражающе; и слышно было, как низкий голос в ритме авлета бубнил за их спинами: «Регламент... Регламент...» Очередную галеру несло на скалы.

Масса темных людей слушала их, как всегда, ничего не понимая, но одобрительно или негодующе шумя. Это было заметно по тому, как они реагировали на выступление лысого военного. Генерал сказал: «Мы пойдем налево!» — и все заорали: «Налево! Налево!», а когда через пять минут он, оговорившись, сказал: «Мы пойдем направо!» — все так же дружно заорали: «Направо! Направо!» — и зааплодировали себе. А для военных — что налево, что направо — всего лишь одно из двух направлений движения, по лысой голове трудно определить, в какую сторону она наклонилась.

На таких площадях легко завоевывать себе сторонников. Сторонники находятся быстро, так же как и противники. Достаточно иметь мозг хотя бы в трубчатых костях, чтобы поддержать или отвергнуть какое-либо начинание.

Я стал пробираться сквозь толпу к трибуне и только тут заметил, что за мной следом идет мой небольшой отряд. Где он был все это время?

Нарисовался плакат: «Добро пожаловать в 6-й зал!»

— Рыцарь! Го-сударь! Дорогу государю! — раздались голоса.

«Тушинский вор», — подумал я, по-царски решительно свалил плакат вместе со стойкой и прошел по нему, не разуваясь.

— Мы пойдем своим путем! — воскликнул я.

Толпа взвыла, одобряя, но тут же неожиданно расступилась, и навстречу мне вышли два серых рыцаря с мечами наизготовку. На обоих был пышный плюмаж из белых перьев. Что ж, обваляем рыцарей в их собственных перьях.

Рассказчик сунул мне в руку металлический прут, похоже, тот самый, которым я бил когда-то крыс. Где он взял его? Опять крысы? Прут был достаточно увесист, но игрушка в сравнении с мечом, да еще с двумя противниками сразу.

Что ж, судьба, знать, моя такая. Дело мое правое, и я стал заходить справа, чтобы оставить их обоих в одной от меня стороне. Ближний ко мне рыцарь кошачьими шагами направился ко мне. Когда между нами оставалось три метра, он встал, опустил меч и глухо и гнусаво сказал:

— Ну ты, падла, в натуре!

«In natura. Sic!» — подумал я и, вытянув вперед руки со сжатым в них прутом, с ревом бросился на него головой вперед. Он успел взмахнуть мечом, но не успел опустить его на меня. Я снес его. С грохотом ударился металл о металл, у меня зашумело в голове. Я почувствовал под собой шевелящееся железо и, обхватив его руками, стал методично бить о бетонный пол.

Вдруг раздался пронзительный женский визг, я инстинктивно скатился с рыцаря в сторону стены, и в следующий миг на него со страшной силой обрушился меч второго рыцаря. Я поднялся на трясущихся ногах и, пока серый рыцарь поворачивался ко мне, подножкой сбил его на пол.

Нахлынувшая толпа накрыла их обоих, схватила за руки, за ноги, за головы и стала совсем не по-рыцарски подбрасывать их в воздух и не ловить. Видно, тяжкие были грехи их — с тяжким грохотом падали они на бетонный пол. Три раза дано было им отпущение грехов, после чего они успокоились навеки.

Да, мое дело правое, раз победил я, но на месте двух серых рыцарей было уже четыре — тоже серые, с белыми плюмажами.

События разворачивались стремительно — так должен был прокомментировать Рассказчик.

Я подобрал меч и с мечом в правой руке и прутом в левой стал отступать к колоннам. Толпа отхлынула от нас. О, эти приливы толпы и отливы людские — энергии вашей хватило бы, чтоб осветить всю Вселенную.

Рыцари обступили меня полукольцом. Да, прямо скажем, шансов у меня маловато, за мою шкуру вряд ли даст кто-нибудь хоть пенни, даже сама королева Елизавета с этого пенни. Пока я буду биться с одним, даже если сразу с двумя, остальным ничего не стоит обойти меня с двух сторон и сделать из меня отбивную или бифштекс с кровью. Возле колонн мне крышка. Надо рыцарей как-то растянуть в пространстве.

Я отскочил в угол, чтобы они не могли обступить меня со всех сторон и мешали друг другу. Я не учел даже, что рыцари — не колхозники и не серая шпана, спесь не позволяет им делиться победой, все равно пойдут по одному. Хоть я и нарушил тактику рыцарского поединка, они не были смущены, не торопились, уверенные в своей силе. Перевес был явно на их стороне. Это придало им излишнюю самоуверенность, а мне это было на руку. Левой ногой я запутался в каком-то шнуре и уже хотел дернуть ногой посильнее, но увидел, что это удлинитель, воткнутый в розетку. От удлинителя были запитаны софиты и галогенные лампы. Я вскочил на низкий подиум у стены, отсек мечом шнур — лампы и софиты погасли. Меня тряхнуло, судорога прошла по руке, но я успел разжать ее и выронил меч. Перехватив свободный конец шнура, я намотал его на прут, затянул узлом и приготовился к бою.

Я не питал к ним ненависти, нет, они мне были глубоко безразличны. Непонятно только, зачем я им дался? Кто они? Уж кого-кого, но убивать рыцарей у меня никогда не было в мыслях. Может, они спутали меня с кем? Не с Александром же Невским! Что они увидели во мне такого, чего не увидел я? Во всяком случае, на мой взгляд, я не заслуживал такого пристального внимания этих сеньоров, не иначе как представляющих здесь некое официальное лицо. А ведь они появились только тогда, когда я принял решение: все, что угодно, только не бледная долина червей!

Первый рыцарь небрежной походкой приближался ко мне, почти волоча меч по полу. Бедняга, как он презирал меня! Подойдя на расстояние удара, он секущим движением махнул мечом на уровне моей головы. Что ж, махнул мастерски. Этому он посвятил всю свою жизнь и во имя этого погубил массу других жизней — во имя этого мастерства.

Я прижался к стене и прутом заслонился от удара. Меч коснулся оголенного конца провода, посыпались искры, я едва успел выпустить прут, а рыцарь дернулся, заорал и, сделав два шага в сторону, грохнулся на пол.

Три рыцаря остановились. Я поднял меч. Краем глаза глянул на трибуну и увидел, что там все еще долдонят в микрофон. И тут же ворвались в уши какие-то призывы, но тут же и погасли, так как внимание мое целиком переключилось на второго рыцаря.

Он шел на меня немного собраннее, чем первый, но тоже довольно небрежно (небрежность губит хорошую работу), бешено вертя над головой мечом, как пропеллером. «Силен, бродяга, — подумал я. — Что ж, поверти-поверти, устанешь. А я пока отдохну». Я стал отступать в угол, и когда рыцарь в запале охоты не рассчитал расстояния и зацепил мечом стену, я рубанул его сверху вниз без всяких правил, вложив в удар всю нерастраченную силу и злость моей жизни.

«И тогда боец не целясь хрястнул немца промеж глаз». «Прости, рыцарь, я ничего не имел против тебя. Аминь». Шлем у рыцаря вмялся, из уголков рта и носа потекла кровь, и он, не пикнув, повалился на пол лицом вниз. Похоже, я вырвал себе руку, но ничего, осталось только двое, полдела уже сделано, полпути позади.

Пока эти двое раздумывали, что им предпринять, я кинулся на одного из них вперед головой, как на самого первого, как в регби, сбил его с ног, а навалившаяся на него и на четвертого рыцаря толпа слепила из них два железных пирожка с мясной начинкой…

На месте четырех рыцарей, уже возле самых трибун, выросли, как из-под земли, шестнадцать рыцарей в серых панцирях и с плюмажами из белых перьев. Да, похоже, их не победить — у них тоже правое дело. В какую сторону ни глянь — у всех правое. То-то бьемся друг с другом насмерть. Однорукие и безмозглые.

«Что за гидра, что за Змей Горыныч? — подумал я. — Кого они защищают? И от кого? От меня? О господи!..»

Но кровь пролилась. И кровь уже стала не страшна. И люди потеряли чувство страха. Оно у них притупилось от слишком долгого употребления. Плотной стеной они шли на рыцарей. Весело шли, как на праздник. Вприпрыжку шли, подбирая палки и камни. А выше их голов качались белые перья. На них во все глаза глядел скульптор и лепил что-то из грязи. Сверкнули мечи — и первые шестнадцать человек упали. Но по ним, как муравьи, ползли новые и новые, пока не покрыли собой рыцарей, ораторов и трибуну...

Когда через какое-то время куча шевелящихся черно-красных тел распалась, на полу и трибуне лежали сотни трупов и толпа завыла, как волчья стая. Но не было больше ни псов-рыцарей, ни лис-ораторов. Некого было больше убивать.

— Склады! Ломай! Круши! Тащи!

Двери треснули, как скорлупа, и разлетелись на части. Возле них лежали раздавленные люди, а на пороге растекалось черное жидкое месиво, в котором шевелились десятки конечностей. Полки и ящики были очищены в два счета. Все запасы продовольствия были сжеваны, сожраны, проглочены, распиханы и растащены в руках, за пазухами, в мешках, карманах, сумках и набитых ртах. Не успев дожевать дармовую пищу, победители стали требовать себе вождя.

— Нужен начальник! Директор! Командир! Шеф нужен! Генералы где, где генералы? Даешь генерала!

— Восстановим социальную справедливость! — выполз откуда-то первый оратор.

— Все в залы! Там наше народное добро! — вторил ему другой.

— Все наверх! С богом — ура! Рыцаря! Даешь Рыцаря! Государя!

Меня взяли на руки и подняли на трибуну. «Интересно, сколько строк отведут мне в учебнике истории? — подумал я. — Одну: число, тире, число. Жизнь человека, в лучшем случае, всего лишь прочерк между двумя числами. И она всегда получается со знаком минус, так как из меньшего числа вычитается большее. Во всяком случае, в последние два тысячелетия. Может, потому и жизнь так изменилась в новую эру?»

— Говори! Веди нас!

И я понял, что я обречен. Эх, Рассказчик, знал ведь! Я не принадлежу больше себе. Принадлежать себе могут только сумасшедшие да мертвые, в чем я, вообще-то говоря, точно не уверен. Я и толпа — опять мы заложники друг друга. Я — человек толпы, я — раб ее, и она делает меня своим господином. А для чего? Для того только, чтобы я взял на себя смелость отдать ей приказ делать то, что ей хочется делать самой, что она давно и без меня решила делать. Толпе нужен приказ извне, который родился у нее внутри. Я — усилитель и рупор ее желаний. Сейчас я начну писать свою строчку в учебнике истории — в «Истории умершего мира»? Чем — кровью? Чьей?

— Люди! — хрипло, как и подобает кричать в данном случае, крикнул я. — Вы устали! Всем отдыхать! На ночь распускаю все партии! (Как Пенелопа ковер, сказал бы Рассказчик. А для чего Пенелопа распускала ковер, спрошу я тебя, Рассказчик. Она просто ждала своего царя, вот для чего). Утром — в поход!

Поход, опять поход — куда? зачем? Знал бы я, куда и зачем. И тут я понял, что хватит быть личинками, хватит ненасытно жрать друг друга! И тут же понял, что нет, не хватит. Эти две мысли сшиблись в моем мозгу в яростном поединке. И победителей в нем не будет. Так что судить будет некого. Причины, которые нас всех привели сюда, они же, и только они одни, толкают нас идти дальше. Безликие останутся безликими, потеряют еще лишь голос. Может, оттого, что отдадут его за кого-то или кому-то? Вот отчего мне так по душе обет молчания! Голос, голос и слова — и есть душа человека! Не избежать мне с моими мыслями новых рыцарей, нет, не избежать! Они придут мне на помощь.

— Ура! — заорали все и стали расходиться, подыскивая себе тряпье, жратву (хотя и насытились до икоты), угол для ночлега и тело для тепла.

Жизнь изрыгнула нас, понял я, в нее нет возврата, но есть продолжение пути. Он не должен оборваться в той бледной долине! Значит, только не в шестой зал! Оттуда путь один — в Галеры! А из Галер — червем к червям, ко все чертям! Если же мы будем рваться наверх, мы неизбежно скатимся вниз. Если будем цепляться за жизнь, зацепимся за смерть. На нашем пути встанет легион рыцарей, а потом легион легионов... Оба пути гибельны, оба. Чуткий нос Боба раньше времени завел нас в Галеры, так бы нам еще скитаться и скитаться по туннелю. Мы прибыли туда не по расписанию, и только это спасло нас...

Мне вдруг стало жарко. Около меня сбилось десятка два оставшихся в живых ораторов. Это они испепеляли меня почтительными взглядами. Ораторам, как ни странно, хотелось еще поговорить. Они полагали, что я не обойдусь без них.

— Кыш! — сказал я им, и они меня поняли. Куриный — их язык.

Ко мне опять подошла баба Марфа.

— Ну и зверь же ты! — сказала она. — Сколько ребят напрасно загубил. Там и трактористы, и комбайнеры, и даже «проходимец Европы» был, тот, что первый на тебя кинулся, дурачок!

— Да кто ж их заставлял нападать на меня? Я не нападал на них.

— А то ты не знаешь, кто!

— Что, неужели Горенштейн?

— Вот-вот, Зильберштейн и нанял их. Тут еще две бабки шарашились, то ли Вера с Сарунчиком, то ли Сара с Верунчиком, всё спрашивали его. А третьим в их компании мужичок в кепке был, почтительный такой, с красной рожей — помогал через завалы перебираться. Руку все калачиком подавал и кепку ломал. А может, и не Зильберштейн, может, Хуан Педро де Мальва или Ванька Сидоров. Не упомнить их всех. Тут ведь все на одно лицо. И все норовят в шестой зал по блату пройти, дурни! Контрамарки суют!.. Мне бы Николая найти, — сказала она и ушла искать сына.

А мне почему-то казалось, что я уже видел где-то ее в начале моего пути, в музее, что ли? Где же она? Николай-то в ларьке детективами торгует.

Я растянулся на полу. Страшно ломило все тело. Вот уж точно, как будто по мне ходили ногами. Как там поживает заброшенное в горы село, которое так полюбилось древним грекам? О чем же я только что думал? Сестра и Рассказчик присели рядом со мной. Сестра погладила мою железную руку. Скоро и на ней вздуются вены. Что по ней нагадает цыганка?

— Бедный, ты так устал. Ты спас нас всех.

— Спас ли? — сказал Рассказчик. — Завтра он поведет всю эту орду наверх грабить и убивать. Что им всем ценности материальной культуры, когда жизнь копейка, а душа полушка? Сейчас все страшно дорого, а цена всему грош. Страшный завтра будет день, и страшнее всего он будет для тебя.

— Ты прямо, как адвокат какой. Не пугай, — попросил я.

— Я не пугаю. Я предупреждаю. Может, снимешь свои доспехи — без вождя они никуда не пойдут; а пока выберут нового, подходящего для всех, глядишь, перегрызут друг другу глотки. Ты пойми, чем сильнее будет толпа рваться к выходу, тем больше будет на ее пути (на твоем, заметь) рыцарей. Завтра их будет 256. А будешь дергаться, или толпа заставит тебя дергаться, будешь рваться наверх, на твоем пути, на вашем пути их будет уже 256 в квадрате. И так без конца. Я думаю, это и есть ангелы-хранители тех людей, что еще живут на земле.

— Без конца — бес конца... Я это понял, что их завтра будет 256, а потом 256 в квадрате и так далее. Это я вчера еще понял...

И тут я вспомнил лучезарные и ледяные глаза посланца богов. Вспомнил, как его, словно сердцевину ствола самого древа жизни, окружали сначала концентрические светлые кольца поверивших в него, а потом темные — использующих их светлую веру. Геометрическая прогрессия людских заблуждений и пороков. Это что, они — хотят вернуть меня к этой вере?.. Или им просто не нужен больше «немой свидетель»?

— Понял я также, — продолжил я после минутного своего замешательства, — что у толпы одно чувство — смертельная обида на тех, кто там посчитал их лишними. Они будут рваться туда с воплем: «Это мы еще посмотрим, кто из нас лишний!» Их никто не остановит. Обида страшнее цунами. Вон даже непробиваемая толстокожая Земля от обиды на жалких людишек проглатывает целые города. Нет, Рассказчик, это не выход. Это очередной тупик. Я не сниму свои доспехи. Пока я в них, я иду своим путем. Если сниму, пойду путем толпы. И пусть я не знаю пока, куда мне идти, но хоть одна-то из сторон света да не кончается тьмой! Пусть это будет аксиома! Изопью чашу до дна. Поздно, поздно что-либо менять. Будь что будет.

— Ну что ж, принц, давай перекусим и — спать, — вздохнул Рассказчик. — А вообще-то ты молоток. Немца промеж глаз классно хрястнул! Ладно, черт с тобой, дам последний совет. Толпа — порох. Блесни глазами, взмахни рукой, брось слово — и толпа твоя! Только будь от нее чуть-чуть в стороне, а то при взрыве она разнесет тебя.

Я закрыл глаза. И подумал: «Ладно, меня разнесет. Всех разнесет. И тебя, мой друг, тоже...» Рассказчик побрел куда-то, уныло бормоча себе под нос:

— Где доспехи, там и вехи... и успехи... и помехи... и-ху-хе-хи... и-хо-хе-хи...

Меня оставили в покое. Через несколько часов надо поднимать людей и вести их на других людей, на бесценные сокровища, уже принадлежащие им, но это ими не осознано и времени на осознание, увы, кажется, больше нет. Им все кажется, что время у них в руках, в то время, как они сами у него под ногами. И я не имею права предать их, но так же не имею права предать и себя.

Вот только — почему, почему я должен вести их куда-то? Кто сказал мне об этом, кто приказал, что заставляет меня думать так? Можно, конечно, уйти от людей. Повод, как говорится, вырос до причины. Но что этим я решу? Уход от людей — это, как правило, доказательство людям того факта, что можешь прекрасно обойтись без них. Но зачем тогда, в этом случае, им что-то доказывать? Жизнь, сама по себе, — аксиома, а мы по глупости своей пытаемся ее доказать.

Где выход? В чем? Торжество справедливости, видимое этим людям обратной стороной, не видимой ими, являет собой всего-навсего акт вандализма. А как сразу увидеть предмет со всех сторон, если видишь одну только грань и даже не подозреваешь о наличии других?

Люди спят и видят, как им под ноги кулями валятся смотрители и хранители музея, как руки их жадно расхватывают ценности, сберегаемые веками для них же. И не хотят понять, что ценности тогда только обладают ценностью, когда они не принадлежат никому. Ценности — не шведский стол, в конце концов!

Я не спрашивал себя, что я буду делать. Я не нуждался более в советниках. Я знал. Я был в одиночестве, в абсолютном китайском одиночестве, когда нет никого ни в одной из шести сторон: ни спереди, ни сзади, ни справа, ни слева, ни внизу, ни наверху, и ждал того часа, когда мне придется вести толпу в одно из этих пустынных направлений: наверх.

Толпа не знает, не хочет знать, что все стороны света погружены во тьму. Что моя жалкая аксиома света перед этой всеобъемлющей теоремой тьмы? Жалкая свеча. Толпа не ведает: кто понесет смерть наверх, тот наверху ее и получит. У толпы нет инстинкта самосохранения, у нее есть инстинкт безумия.

И я в толпу упал, как капля в лужу. Не раствориться, не растечься, не дать себе забыть, что ты не море, ты всего лишь капля... Я не спрашивал себя, что я буду делать, так как этого «буду» для меня просто не существовало. То, что я буду делать, я уже делаю и делал всегда.

И вот, когда день мой окончился, стало все ясным, как день. Полнолуние жизни ушедшей. Начало моего пути скрыто на склонах гор, и что там, оливы или абрикосы, — не разобрать, не разглядеть отсюда. Из тьмы возникнув, мой путь мерцающей дорожкой спустился с тех гор на равнину асфальта, к развалам метро и канализации (каналам цивилизации, Рассказчик, да-да), мрачным скалам гранитных монументов и бетонных домов.

Он (путь мой) довел меня до Горенштейна с его чертовой визиткой, до музея, где сплошная техника «кракле» и тонкий запах селедки, через Вороний парк с собаками и бомжами в отдел кадров и обратно в музей к профессору Фердинандову. И, совсем как в юности, на пути моем было время собирать друзей, и, как в несостоявшейся старости, пришло время их всех потерять.

Туннель должен был выбросить нас на Площадь Воздаяния, а с нее в 6-й зал. Затем, понятно, нас ожидали Галеры, скорый, а потому Верховный суд, учебка, галера, крушение, Харакири-дол имени Рассказчика. Пена. Селение Ничто. И нет возврата. Так должно было быть, если бы...

Если бы не чуткий нос Боба, учуявшего воду, из-за чего мы вылезли на воздух раньше отпущенного нам времени. (Да-да, от этих мыслей меня давеча отвлекли ораторы). А по пути еще были Монте-Мурло, «Рай»... Дом, где помидорчики и Филя, где белый паук и теплый взгляд родных глаз. И вот мы в Галерах, где нас не ждали с этой стороны. Кто мы, откуда? Нас не трогали, «предоставили» Геру...

Ах, какой же я болван! Даже «Отсек потерянного разума» не подсказал мне, кто она! Потом экзамен (?) на верность идее: спасу я или не спасу Сократа? Спас — и потому снова в туннеле. Мне даже разрешили взять с собой Боба, Бороду, Рассказчика... Мне не разрешили спасти лишь ее. Она ушла туда, куда должна была уйти, чтобы не быть моим «балластом».

Как бы то ни было, спасая одних, мы неизбежно губим других. Да, у нас сейчас есть два пути, но среди них того, о котором я думал вчера — пути наверх, — нет. Есть путь через 6-й зал в Галеры, с дальнейшим, как сказано, молчанием. И другой — сразу напрямик, как Борода (прости мне, Борода, я без намеков), вниз головой!

Толпе же хочется наверх. Ей хочется вернуться, пройтись еще разок по собственным ошибкам. Только наверх! Как рыбе против течения. Где выход равен входу, где сумма наших усилий будет равна нулю, где всех нас сбросят с утеса в долину.

Толпе все это не понять, ей не дано было это увидеть. Ей трудно понять, что любой путь — путь всегда односторонний.

Она привыкла в трамваях, джипах, пешком или в инвалидной коляске хаотично двигаться в разные стороны, дергаться по жизни, как электрические заряды в поле, где нет души, а есть лишь внешняя сила и силовые линии.

Она привыкла с места брать в карьер, привыкла бешено мчаться во тьму неосвещенных улиц, привыкла жать на газ, рвать скорости и, не думая, сворачивать в проулки, где привиделся свет, и вслед за тем сворачивать себе голову.

Она привыкла называть это жизнью, путем, она наивно полагает, что двустороннее движение (и только двустороннее, пусть даже оно левостороннее) — единственная и неизменная форма пути.

Она полагает, что покинув пункт А, неизбежно придет в пункт Б, а при желании вернется обратно.

Чтобы снова начать из него свой безумный путь, уже набело. Разум ее поверяется арифметикой — расстояние, время, скорость — гармония неведома ей, она для разума толпы уже высшая математика, на которую никогда не хватает ни этого расстояния, ни времени, ни скорости. Да и кому она нужна, гармония, если и без нее сплошной кайф!

Я еще в юности обратил внимание, что когда плохо тебе, кажется, что должно быть плохо всем. Может, оно и так? Но как в этом случае хочется красиво страдать!

Этот туннель вырыт вне времени. (Я поймал себя на том, что мысли мои были об одном и том же и пошли на третий круг. Может, это и есть истинные круги ада?)

В нем можно замереть кристаллом в белом мгновении; в нем можно раствориться черным семенем в бесплодной вечности; в нем можно наслаждаться бесконечно «воздаяниями» на гулких площадях позора; в нем можно играть, жертвуя собой, королевский гамбит с самим Буддой; в нем можно периодически проходить медосмотр и периодически убеждаться, что жив; из него можно попасть в шестой зал, а из шестого зала в Галеры, а уже из Галер туда, откуда начинается главная улочка «Селения Ничто»... Но из него можно делать радиальные вылазки в исторический музей, в замок Монте-Мурло, в собачий рай, в Афины к Сократу, в пещеру Платона, в подземелье, где белые и красные по очереди пытают друг друга, домой...

При безумном желании можно еще раз заглянуть в «Отсек разума», даже остаться там навсегда или хотя бы на ближайшие десять лет; а может, встретить и самого Горенштейна и глянуть в его бесстыжие от постоянной честности глаза.

Можно было услышать от Рассказчика тысячу и одну версию собственной жизни, насадить этих саженцев в бесплодной степи целый сад, лелеять и любоваться ими, пока их все с корнем не вырвет степной ураган или вырубит чья-то безжалостная рука. Или то были мои сны? Или просто мысли? Но в каком цветке, в каком плоде зародились их семена?

Вот только — кого хочу, кого так хочу увидеть?.. Мне показалось, что кто-то есть рядом. Я открыл глаза — рядом сидела Сестра, последнее мое искушение. Мысли мои прекратили свой бег. Это, наверное, финиш.

— Может, не пойдешь? — спросила она, но по тону ее было понятно, что она знала заранее мой ответ. Но спросила, все же надеясь, что я останусь. Останусь хотя бы я. Бобу она никогда ничего не скажет, никогда ни за что — это было понятно.

— Пойду. Это мой долг.

— Это долг раба, — мягко, но с легким раздражением сказала она. — Подумай: кому и что ты должен? Должен бываешь тому, кто что-то дал в свое время тебе. А у тебя только забирали, забирали, ничего не давая взамен, не возвращая, не говоря даже «спасибо». А ведь можно худо-бедно жить и здесь.

— Сестра, не будем говорить о высшем долге. Он есть. Я знаю, что он есть. Раз он был у греков, у римлян, у русских — значит, он есть. Его нельзя выдрать с корнем. Он не вмещается в худо-бедно, он шире, он — в других измерениях. На площади я услышал, как один хромой человек в сутане убеждал всех, что бедность, оскорбления и презрение составляют три ступени совершенства. Я не понял только: человека или государства? Думаю, это безразлично. Россия преодолела эти три ступени, преодолела их уже столько раз, что заодно преодолела и четвертую ступень, смертный грех — уныние. А с нею преодолели его и все мы. Значит, он был, этот высший долг, есть и остался, так как только уныние лишает его всякого смысла. Что давала грекам Родина? Да только одно: возможность умереть за нее. Нет, это не пафос. Может, это и есть самое ценное в жизни — возможность добровольно отдать ее за что-то более важное? Я ничего не помню. Я все забыл. Я предал все, чему, быть может, поклонялся. Я сжег мосты. Но вот тут, вот тут томятся несколько граммов души, и такая страшная в них тяжесть! Словно огромный камень придавил их! И в них есть нечто, что не подвластно провалам памяти. Это, быть может, и есть я сам. И потом, «долг раба» — нелепица...

Сестра вдруг дернулась и глотнула воздух.

— Сестра, извини, я не хотел тебя обидеть. Долг раба — нонсенс. Только долг и делает человека истинно свободным, только он один возвышает человека до Бога. У раба нет долга, у раба есть только инстинкты толпы, и рабы только в толпе становятся свободными, то есть равными друг другу. А у толпы долг один: всех, кто еще не раб, превратить в раба либо уничтожить.

— Это понятно, — сказала Сестра. — А в чем твой высший долг?

— Не предавая всех этих несчастных, защитить от них всех счастливых.

— На двух стульях редко кому удавалось просидеть хотя бы один вечер. Надо брать чью-то одну сторону.

— Это уже было. Было много раз. И до сих пор из этого ничего путного не получалось. Знаешь, я слаб в логике. Я поступаю больше по наитию. По совести. Два часа осталось, два часа, а там видно будет.

Два часа — чего? Время то уплотняется в алмаз, то расползается ветошью, то пульсирует, как горный поток, то опустошает, как отчаяние. Два часа надежды? Надежда может жить в камне, летящем навстречу другому такому же камню, но надежды, похоже, нет в луче света, летящем во тьму.

Незаметно пролетели два часа. «Как быстро, — подумал я. — Значит, я уже ни на что больше не надеюсь и ничего больше не жду. Может, это и к лучшему».

Сестра уснула. Ей сейчас нельзя быть рядом со мной. Никому нельзя сейчас быть рядом со мной. Рядом со мной должна быть только толпа, только те, кому меня не жаль и кого не жаль мне. И вдруг я вспомнил. Я всю жизнь любил человечество и презирал отдельных людей.

Как я ошибался! Во всяком случае, мне не хотелось бы стать жертвой тех людей, кто мне не безразличен. Я тихо встал. Женщина улыбнулась во сне. «Прощай, Сестра», — подумал я. Лицо ее приняло растерянное выражение. Мне раньше казалось — я тоже вспомнил вдруг — что растерянность можно увидеть только в глазах.

— Прости, Сестра, — тихо сказал я и пошел к трибуне, тут же забыв обо всем на свете. Внутри меня рухнул мост. По нему мне уже не вернуться.

Я поднялся на трибуну, щелчком проверил работоспособность микрофона, набрал в легкие воздуха, шумно прогнал его через себя, выдохнул, успокоился и нырнул на дно людского залива. Там осмотрелся и убедился, что он страшно темен, илист и глубок. Но что о нем говорить, что портить слова и краски? И я разбил людей на отряды и назначил им командиров — Боба, Бороду и Рассказчика.

— Командиры — ко мне!

На трибуну поднялись мои спутники.

— Ты что, с ума сошел? — спросил Рассказчик. — Какие мы, к черту, командиры?

— Ну да, я кончал бронетанковую академию, — сказал я.

— Ты — Рыцарь! — патетически воскликнул Рассказчик, а Боб закивал головой.

— Понимаю, тебе было бы сподручнее вести колонну не этих оборванцев, а прозаиков и поэтов, а Бобу — девиц из кордебалета, но, видишь ли, литераторам что-то тут не пишется, а девкам не пляшется, и ополчение из них уж точно не собрать.

— Ты — Рыцарь, — повторил Рассказчик. — Тебе видней.

— Раз видней, вот и пойдем, пока не развиднеется. А там видно будет! Главное, ребята, людей надо мотать по подземелью как можно дольше, чтобы у них не осталось даже злости. Основная задача: растянуть колонну, разорвать ее на группы, а людей в каждой группе оттянуть друг от друга. Пусть между ними будет пустота. Пусть каждый побудет немного с собой наедине. Пусть каждый обрушит свою злость в эту пустоту или внутрь себя, что, впрочем, одно и то же. Чем меньше будут группы, тем больше в них будет людей. И чем дальше эти группы будут друг от друга, тем больше в них людей останется. Короче, создадим архипелаг древнегреческих полисов. Как вам такая идея? А хотите, раздробленные княжества Руси? Пусть потом объединяют их, кто захочет, в Великую Подземную Русь! А что будет потом? Да что угодно! Что надо, то и будет! Ясно?

— Да! Так точно! — сказали Боб и Борода, а Рассказчик вздохнул.

— Похоже, это единственный способ спасти народ. Когда зерна остается мало и оно уже гниет, его надо раскатать, просушить и провеять, отделить плевелы, а потом только печь хлеба и засевать землю вновь.

— Не нам отделять плевелы, Рассказчик. Ограничимся малым. Не надо думать за весь народ. Думай о себе. И о ближнем. Этого вполне достаточно. А теперь главное, — вздохнул я. — Лучше сказать сейчас, чем никогда. Выхода отсюда, ребята, нет. Ни для кого. Думаю, вы уже догадались об этом. Выход есть, но он не выход. Какое-то время придется скитаться, господа. Может быть, и всегда! Все, братцы, по местам! Прощайте! Авось еще свидимся. Ничего, Боб, тяжело только первые сто лет. Спроси Брунегильду.

— И это друг! На какую жизнь ты обрекаешь нас?! — воскликнул Боб.

— На жизнь кастрата, Боб: сплошной процесс и никакого результата, — ответил за меня Рассказчик.

А Борода, совсем как в пошленьком фильме, с ревом вздернул кулак:

— Иы-есъ!

Я дал им всем последнюю надежду. Зачем? «Счастлив тот, кто свои надежды забирает в могилу». Кто сказал это? Зачем сказал? Кому, по какому поводу? Не вспомнить. Да не все ли равно, кто сказал? Почему я дорожу тем, что осталось там? Ведь оно уже не мое. Неужели все, что осталось там, и все, кто остались до поры до времени там, неужели будут дороги мне до скончания века?

И вдруг я почувствовал на себе чей-то взгляд. Я поднял голову. Высоко-высоко, в темном углу, на балке из лиственницы сидела какая-то косматая птица, сова или ворона, не разобрал, и, я чувствовал это, глядела на меня! Я помахал ей рукой. И стал спускаться по ступеням на землю. Я спускался и думал: «Все, все они будут со мной во веки веков!»

Господи! Я не кощунствую, позволь повторить сказанное: на кого ты меня оставил? Этот бесконечный путь по тусклому подземелью, где один только свет — надежда в глазах измотанных людей, да еще свет разума, остатки которого поддерживают меня и не дают сойти с ума, не дают быть по-человечески счастливым...

И я вспомнил свой полузабытый сон. Гляжу я ночью в темное зеркало, а из него глядит Рассказчик прямо мне в глаза. А у него в глазах я вижу Фаину, в глазах которой меркнет белый свет...

Нет-нет, в зеркале, конечно же, был не Рассказчик, и был не я, и Фаины там не было, просто я вспомнил вдруг, что жил на свете один бедный Филолог, и было у него одно двустишье: «Родился Марк и зашагал. Шагал, шагал и стал Шагал». И когда у него в горле от слов образовалась горечь, а на синем небе сверкали золотые звезды неоткрытого еще никем созвездия, он подумал: «В начале было слово, потом — слова, слова, слова…»

Не правда ли, жить — можно, и умереть — можно, и все это можно сделать кратко и выразительно, не обременяя окружающих.

Но при этом никогда не надо забывать, что бессмертным стать проще, чем это кажется. Стоит прожить половину жизни, и становишься бессмертным. «Земную жизнь пройдя до половины...» Тебе остается прожить еще четверть жизни, потом одну шестнадцатую часть, затем одну двести пятьдесят шестую — и далее бесконечно долго, по Зенону. Правда, каждый последующий миг будет все короче и короче и надо будет каждый раз прилагать все больше и больше усилий, чтобы прорваться сквозь него, как сквозь все возрастающий строй рыцарей. Прорвется прорывающийся. К чему? Быть может, к пылинке праха в конце. В конце концов, ведь бессмертен только прах, ибо прах ты и в прах возвратишься.


Автор хотел закончить роман этими словами. И сами слова, похоже, собирались разделаться этим с ним. Но нет!..

Нет и еще раз нет, не согласен! Они пойдут вперед радостно, как греки, как будто у них еще все впереди — целая новая история, а за ней — сверхновая, которые вспыхнут на их пути, как новые и сверхновые звезды, и затопят все подземелья светом.

Радостно пойдут, с танцами, подскоками, под звуки кифары самого Аполлона! И что им Марс, что им Фортуна, что им Немезида сама! Человека не только нельзя победить, его нельзя и уничтожить. Если он человек.