О том как Иван, княжий сын, Кощееву смерть искал-2

Франк Де Сауза
Я лежал на земле и целился из лука в черную щель между приоткрытой дверью и стеной. Щель еще несколько расширилась, и в проёме показался обитатель этого странного дома. Какое-то серое тряпьё заколыхалось за дверью, потом послышалось покашливание, и, наконец, дверь раскрылась. На пороге стояло существо, видом напоминавшее женщину. Или, точнее, старуху.  Она была сутула, суха и невелика ростом. На сгорбленной её фигуре болталась бесформенная мятая одежда из грубого серого льна, плечи покрывал синего цвета линялый вязаный платок, а голова была обёрнута  багровой тряпкой, затянутой сзади узлом; из-под тряпки свисали длинные космы грязных, седых с прозеленью волос. Старуха обратила ко мне дублёное морщинистое лицо с крючковатым носом, нависавшим над выдающимся острым подбородком, и, вытирая руки засаленным передником, прошамкала:

— Ишь ты, человек…

Я ослабил тетиву и опустил лук. Старуха прищурилась, шмыгнула носом и насмешливо спросила:

— Что это ты, батюшка, на сырой земле сидючи, воинствуешь? Зад-то не отсыреет? Гляди, чирьев наживёшь!

Я постарался встать – сначала на колено, потом, опираясь на лук, поднялся и, насколько позволяла больная нога, выпрямился.

— Ты кому дерзишь, смердово отродье?! Под батоги хочешь? На осину?! Княжеского сына не признаешь?

— Эва, подиж ты – княжич?... — всё так же насмешливо протянула старуха. — Князьёв тут у себя мы отродясь не видали. То-то я гляжу, одёжа-то у тебя экая расфуфыренная. Ну, а коли ты княжич, так где ж конь да людишки твои? Откель мне знать: моть, ты лихоимец, душегуб:  князя аль болярина убил, одёжу с него снял,  а теперича пришел бедную старушку пограбить да собственной жизни  лишить?

 — Молчи, шельма! — в гневе рявкнул я и выхватил из ножен широкий охотничий нож. — Мне ли дерзишь?! Да я тебе!.. — я сделал шаг вперёд, но тут же застонал от боли и упал на одно колено.

— Тц-тц-тц, — зацокала старуха, ничуть, видимо, не испугавшись, и будто даже чему-то обрадовавшись, — экой ты, княжич, гневливый! Осерчал-то, осерчал! А того понимать не можешь, что бабушка в лесу одна-одиношенька живет, защиты никакой не имеет, и всякий лихой человек её завсегда обидеть может! Ну, уж прости старую, касатик… — старуха спустилась с крыльца и заковыляла ко мне. — А вот я тебе, милый, сейчас помогу – экая ведь напасть приключилась. Ты ножик-то свой убери с глаз моих, не пугай меня, старушку, да на плечо  обопрись – авось, дойдем до избы-то… Должно, вывернул ты ногу, касатик! Тут кротовых нор – и-и! – пропасть! Уж я их гоняю, гоняю – ведь весь огород у меня перепахали, ироды – свекла вся пропала, и морковку подрыли!.. Вот так, вот так, касатик – ужо дойдёшь поманеньку!

Странное дело, старуха говорила теперь вроде бы почтительно и даже подобострастно, но всё чудилась мне в её разговоре явная насмешка. И даже речь её простонародная казалась какой-то фальшивой, нарочитой. Но деваться было некуда: я понятия не имел, куда меня занесло, нога невыносимо болела, конь сбежал, и помощи, кроме как от этой жалкой старухи, ждать было неоткуда. Бабка подпирала меня своим сухим, колючим плечом, а другой рукой я опирался на лук — и так, еле ступая через боль на вывихнутую стопу,  а где  и прыгая на одной ноге, смог всё же под скрипучее бормотание старухи добраться до крыльца. Там, уже почти рыча от боли, вскарабкался по ступенькам и ввалился за порог  – сначала в душный полумрак сеней, а потом и в горницу…

Рухнув на широкую лавку у стены, застеленную кудлатой овчиной, я смог отдышаться и оглядеться. В тусклом свете, проникавшим в полутемное помещение через единственное мутное оконце, затянутое бычьим пузырём, я смог разглядеть огромную каменную печь с чугунной дверцей, закопченную и пыльную, и стол, заваленный убогой утварью. Там и сям на столе и грубых полках можно было видеть глиняные плошки и горшки разных размеров, каменные ступки с пестиками, стеклянные пузырьки с неведомыми цветными жидкостями, пучки  высушенных растений, свисающие с вбитых в стену колышек. На столе стояла плошка, в которой из какой-то растопленной массы торчал фитиль – плошка, видимо, служила старухе светильником в тёмное время суток. Почти всюду лежала пыль и песок, а углы этой убогой хибары под закопчёным потолком были затянуты чёрной паутиной. В дверь важно вошел кот, тот самый, раздражённо прошипел что-то в мою сторону и прыгнул на печь, откуда сверлил меня злыми жёлтыми глазами. В доме стоял смешанный запах сушеных трав, плесени и гари.

— Ну? Ты кто такая? — повернулся я к старухе.

— Кхе-кхе, известное дело, касатик… Аль не видишь? Человек лесной, живу под сосной: шишками питаюсь, росою умываюсь, хвоёю да мхом укрываюсь…

— Ведьма, что ли?

— Дык, всяко разно люди-то называют. Ведунья, знахарка, бабка… А то и ведьма – что ж, известно... Что, ножка-то – ноет?

Я вытянул ногу и приказал:

— А ну, сними сапоги!

Старуха усмехнулась, но послушалась.  Подобрав подол, опустилась на колени и, ухватив сапог, принялась стаскивать. А я старался не показать, до чего же мне больно... Наконец, сапог упал на пол, и старуха размотала портянку.

— И-и, батюшка, да состав у тебя опух совсем! Эвон какой сизый! Видать, сильно ты повредился! Беда, однако…

Дело плохо, подумал я, это не на один день. Что же делать? Старухе разве что велеть…

— У тебя лошадь есть?

Бабка замахала руками:

— Откуда, касатик?! Да и на что мне кобыла-то? Чай, не пашу, не воюю! А ежели куда понадобится, так мы уж как-нить своим ходом, — старуха взяла стоявшую у печки метлу и вынесла в сени. — А на что тебе лошадь? Нешто ты скакать куда задумал?

— Ты одна тут? Есть кого послать к князю – сказать обо мне?

— Одна, милок, одна! Я почитай, всю жисть одна! В тыщу лет разве человека увидишь. А так всё одна.

— Тогда сама ступай к князю! Людей приведешь, дорогу покажешь! Раз ты человек лесной, значит, все тропинки тут знаешь. Я тут ждать буду.

— Никак этого не можно, сударик, не прогневайся! Не дойти мне, старой – года мои не считаны! Ноги-то уж еле держат, еле держат… — Старуха подобрала в углу кривую суковатую клюку и показала, как её не держат ноги. — Да и небо, гляди, хмурится: дождь, гроза ударит! Нешто ты старого человека в бурю на верную гибель пошлёшь, князюшка?

Я промолчал. Чёрт её дери! Пожалуй, верно:  помрёт еще в пути от старости, или молнией ударит, или дерево упавшее придавит  — и как тогда быть? Будешь сидеть тут до скончания века, никто и не найдёт. Нога ещё… Эх, если бы не нога!

Тут я заметил, что старуха испытующе смотрит мне прямо в глаза, и будто бы взгляд её стал острый и ясный, словно в самые думы мои проникающий. Я тряхнул головой, и старухины бледно-голубые, почти выцветшие глаза с набрякшими веками тут же снова подёрнулись мутноватой плёнкой. Меня страшно злило то, что я не мог изречь никакого ясного и разумного решения – как и следовало бы князю.

— Тогда завтра с утра пойдёшь! Сейчас мне  – умыться и поесть! И ночлег! Поворачивайся, старая!

— Слушаю, касатик! Утро-то – оно вечера мудренее!  Да ты погоди тревожиться-то! Моть, вернётся ещё твой конь-то… А что до ноги, так есть у меня одно средство – мазь особая, лесная. Коли не побрезгуешь…

Я нетерпеливо взмахнул рукой.

— Ну, что стоишь? Давай свою мазь! Да учти, если хуже сделаешь, князь с тебя с живой шкуру снимет! А коли поможет твоё средство – наградит. И от меня награду получишь.

Старуха усмехнулась и полезла на полку за каким-то горшочком. За окном свет совсем померк, поднялся ветер, упали первые капли дождя, и вдалеке уже грохотал гром.

— Ты уж не серчай, князюшка, а только волхитки могучих князей не шибко боятся. За награду княжеску обещану кланяюсь, а только оно нам без надобности. Ты ножку-то протяни… Вот так, вот так!

Старуха, бормоча что-то себе под нос (я не разобрал ни единого слова)  принялась втирать в больной сустав какую-то маслянистую массу, крепко пахнущую травами, корой и еще чем-то мне не знакомым. Некоторое облегчение пришло почти сразу же, нога будто даже перестала гореть. Закончив, она извлекла из сундука кусок более или менее чистого полотна и, оторвав от него длинную полосу, замотала ногу от икры до пальцев. Пошептав еще немного, она поводила над ногой ольховой веткой, потом хлопнула в ладоши и дунула меж ладоней. Тем временем за окном зашумел дождь, ветер выл и стонал в щелях стен, сотрясая в порывах ветхую хибару, и я понял, что если мои люди и отправились меня искать, то к вечеру да в такую бурю с грозой поостерегутся.

— Ну, вот и ладно, вот и ладно… — пробормотала она, поднялась и принялась разводить огонь в печи. — Из еды у меня, касатик, только каша – уж не знаю, сгодится ли наша пища княжичу? А так-то – живо согрею!

В печи затрещали дрова. Старуха, кашляя, ухватом сунула в печь горшок.

— Тебя как звать, бабка? — спросил я, вспомнив, что не спросил её имени.

— Да как звать? Обнаковенно… Ягой зовут люди-то!

— Что же за имя – Яга? Не слыхал ни разу. Поганое, что ли?

— А  и поганое, касатик, поганое – что ж, раз такое дело… А меня хошь вон горшком назови, только на лопате в печь не засунь – оно и ладно будет. То ить имена всё людьми дадены, а люди-то  –  тёмные, про настоящее имя не ведают, како оно бывает… Один так назовет, другой сяк – потому кажный человек по-разному видит и по-разному про себя понимает! Вот те, касатик, кушай на здоровье, кушай!

— И что же про тебя понимать, старая хрычовка? — спросил я, проглотив пару ложек. — Разве ты такой сложный предмет? Кости, кожа да ветошь – вот ты и вся как есть!

— Ох, кости, милый, ох, ветошь – это ты верно говоришь! Да ведь и кости с ветошью для чего-то на земле пребывают, какую-никакую малую суть имеют. И всякая вещь под небом, на земле, али под землей, на воде, али на дне морском – тако же. А какая в этой вещи суть – того человек видеть не может. Потому – не дано ему. А верней сказать – взято от него.

— А ты, стало быть, понимаешь, суть-то? — насмешливо произнес я, дуя на горячую кашу.

— Кой-чего понимаем, что ж… Поболе прочих-то!

— А ты разве не человек? Отчего более других понимаешь?

— Я, сударик ты мой, житель лесной, нос грязной – в чаще кочую, под кустом ночую, человека наскрозь чую! А ты, княжич, хучь вот про себя самого всё ли понимаешь?

— Ты о чём это? — недовольно проворчал я, обтирая хлебом плошку.

— Да, вишь ты, быват, человек про себя понимает одно – ан, глядишь, а всё это одна лжа,  а он вовсе и не таков. Вот я ведьма, злая старуха – меня изловить да на костёр. А ты – добр ли?

— Я? Ты что, старая?! Каков же ещё? Я князь, сын князя, внук князя!

Старуха убрала плошку и поставила передо мной кружку, в которой плескалась какая-то горячая золотисто-коричневая жидкость.

— Отвар травяной, — пояснила старуха. — Пей, касатик, сил прибавится… Да что ж князь? Иной князь, коли ему в сердце-то глянуть – хужей смерда.

— Да ты о чём толкуешь, я не пойму?! — повысил я голос и ударил ладонью по столу. — Я князь природный! Князь в мире на то существует, чтобы порядок был! Чтобы каждый знал своё место: делал, что ему положено, и шёл, куда ему надлежит! Чтоб закон каждому! А если кто против закона – тот злодей! Того карать нещадно! Какого тебе ещё добра?!

— Да мне-то, вишь, ни к чему, кха-кха! — гнусно захихикала, будто закаркала, старуха, — а токмо иное доброе дело одному, слышь ты,  доброму человеку под силу. А коли не добрый, так лучше вовсе не берись.

— Дура! Кто против зла борется – тот и добр!

— Ну-у… А и много ли ты зла в своёй жизни наборол, батюшка?... Чай, всё больше мужичков порол за недоимки? Да вот ишшо в старуху хотел стрелой калёной пульнуть. Рази ж это зло?

— Ты ещё рассуждать будешь, кошёлка, о княжеских делах?! — сердито буркнул я, мучительно ощущая правду в её словах – ведь старуха будто читала мои мысли.

— Да жалко мне тебя, князюшка! — вздохнула старуха, с сипением выпустив из лёгких затхлый воздух. — Воин ты видный, всякой доблести преисполнен – то сразу ясно, и в годах уже мужеских, а жисть твоя так и проходит в безвестности, в нашей-то глуши. Оттого и серчаешь ты, что дела просит силушка твоя богатырская! Дела настоящего надобно! Вона, в старину-то в странах заморскыих разны крепки мужи-то в твои лета ото ж чудные дела творили, и-и!.. Еракла хучь возьми, который в земле греческой подвизамшись: он чудовище страшное болотное, змею о многих головах, мечом посёк; из царства мёртвых огромадного пса Цельбера трёхголового увёл, а еще небо на своих плечах держал!

— Врёшь, старая!

— Вот тебе духами ночными воздушными клянуся – не вру! А Сихурт, богатырь северный – тот дракона огромного древнего убил, в крови его выкупался и стал, как роговой – для меча, для ножа, для копья и стрелы ни с какой стороны не чувствительный, и все сокровища древние, что тот дракон охранял, себе взял!

— Брешешь!

— Вот тебе всей нечистью подводноей клянуся – не брешу! А Ляксан-то Македонстей ажно полмира с войском своим прошёл, перса победил, индусов воевал – и за то его Великим величают по всей земли!

— Опять врёшь!

— Вот тебе всеми гадами, аспидами подземными клянуся – истинно тебе говорю!

— Да откуда ты всё это знаешь?

— Я человек лесной...

— Ладно, ладно! — перебил я и проворчал, прихлебывая терпкий горячий взвар: — Ничего… Отец помрёт – войну начну, — неловко пошутил я. Но старуха, похоже, шутки не поняла и замахала руками.

— Да что ж война, касатик? Кака у нас тут война? У соседей разве леса кусок отвоюешь, да утварь из теремов заберёшь? Да и войну-то всяк могёт развести. Да ведь и войну-то тебе как начать, коли братья твои вперёд тебя на трон взойдут? Коли по закону рассуждать...

— Не твоё дело, старая! —  буркнул я.

— Оно так, милай: не моего ума дело. Супротив закона пойти тебе никак невозможно. Да ить и против правды – тожа. Братья-то твои – витязи могучие, кому как не им править! А поперёк закону ежели – это если б ты их славою да геройством обошёл!..

Я промолчал.

 — Тебе бы, княжич, какой преогромный подвиг, славное деяние совершить! Злодея зело сильного сокрушить – колдуна аль царя! Тогда, глядишь, батюшка твой по-иному на тебя поглядел. И народишко тоже...

— Пустое болтаешь, ведьма. Где ж его возьмёшь – злодея твоего? — зевнул я. От сытости, тепла печки и усталости меня потянуло в сон.

— Это да, верно, верно говоришь, касатик! — закивала головой старуха. — Вот разве что Кощей, ну, да с ним никто не управится – уж больно могуч!

— Что?! — сонливость мою как рукой сняло. — Как  ты сказала? Повтори!

— Кощей, говорю. Да, что ж ты так, батюшка, растопорщился? Нешто ты про Кощея не слыхал? — будто бы даже удивилась старуха. — Кощея-то Бессмертного?

— Ты и про него знаешь? Говори подробно!

— Да как не знать – знаю, батюшка, знаю. Колдун страшный, колдун сильный – никому с ним не сладить. Далече до него путь, да и бессмертный он – убить его никак не возможно. Ты его копьем проткнёшь – а ему тьфу; ты ему мечом голову долой – ан голова-то на месте; ты его огнём палишь – а огонь-то будто водой заливает! Он супротивника издаля почует, пальцами щёлкнет – хошь вон в орех превратит, хошь в камень, а хошь в животину бессловесную. Ох, отец мой, боюся я его – страсть!

— Что же это ты его боишься, старая карга? Разве вы с ним не из одного теста? Та же нечисть!

— Оно так, касатик, а только и промеж нас, нечистых, случаются, вишь ты, всякие недоумения! Я что? Бабка лесная: ну, травки разныя собираю, грибочки, ягодки; шепчу маненько, заговоры, привороты-отвороты, порчи малые – это есть всё дело обыкновенное, ведовское. Кому от меня, бабки, вред, какая напасть? А то и пособлю кому – вот как тобе нонче… А Кощей-то – злодей злодеющий, охальник бесстыжий, блудодей забубенный, людоед окаянный, душегуб кровопийственный!..

— Ты погоди…

— …Стервятник рыскучий, зверь хищный, аспид ядовитый, каркадил злосмердящий!...

— Да замолчи, старая! Что делает-то? Делает-то он что?!

Старуха замолчала и задумалась.

— Всё! Всё как есть делает, касатик! Всякое зло творит,  и всяку тварь забижает – так что стенает она и по сю пору, и ныне и присно, и вовеки стенать будет – потому бессмертный он, чтоб ему пусто было! Уж сколько годов, сколько веков, а он всё жив, поганый, и теих, кто его извести хотел – уж всех и косточки истлели, и могилки заросли, и не было им славы на этом свете, и на том свете – утешения, потому не смогли они сокрушить злодея, пропала не за грош силушка их богатырская!..

— Да ты замолчишь ли?! Тьфу, пропасть! Хватит завывать!

— …Понапрасну они головушки свои буйныя сложили во земле чужой, во земле сырой, во земле неведомо-о-ой!... Ыых!

Я швырнул в неё глиняную кружку, которая, миновав её голову, разбилась о печь и разлетелась черепками по грязному полу.

— Довольно выть, ведьма! Говори толком: что он – набеги совершает? Людей похищает? Скот угоняет?

Старуха икнула и вытерла покрасневшие глаза концами своего ветхого платка.

— Такое дело, касатик… ик!... никто о том доподлинно не ведает! А только…— старуха опасливо оглянулась, подошла поближе, пригнулась ко мне, — говорят, что он человечиной не брезгает! И особливо младенцев невинных поедат – потому как для него дитё есть закуска первеющая! И кровь, слышь, высасыват  - из всякой твари, и из человека тож! Я его раз спросила: на што, мол, тебе? А он смеётся: причащаюсь, говорит, тела и крови сынов человеческих! Вона чё удумал! А ишшо бают, что он… эта…

— Ну?

— Дык, эта…

— Да что, чёрт тебя возьми?!

— Стыжусь сказать, батюшка…

— А я тебе велю!

— Того он… Совсем срамной старик! — тут старуха захихикала, густо покраснела и даже закрыла лицо платком.

— Тьфу, дура! Молчи!

Я задумался. Эх, вот если бы такого злодея одолеть! Считай, жизнь прожил не напрасно!.. Я тряхнул головой, прогоняя сладкие видения, и успел заметить, что старуха опять будто спрятала куда-то острый проницательный взгляд, которым глядела на меня всё время, пока я предавался мечтаниям, и теперь снова глаза её стали тусклыми и пустыми.

— Скажи, старая, а верно ли говорят, что Кощей – не вовсе бессмертный? Что смерть его где-то спрятана, в неком тайном месте?

Яга закивала головой.

— Верно, касатик, верно. Да что проку? Где ж её сыщешь? Нешто Кощей кому поведал, где он свою смерть прячет! Ни-и, милый, человеку Кощееву смерть найти – то трудность великая, дело неисполнимое!

— Да ты ж ведьма! Неужто узнать не можешь? Может, кто-то из ваших… ну, там, знает? Или слыхал чего?

— Да, что ж, ведьма… Мало ли – узнать? Пошукать можно, сударь ты мой, а только нам оно без надобности! Нечистая сила супротив себя никак пойти не могёт: потому, ежели дом в себе самом разделился – то уж и не устоит! Тут человек нужон. А и где ж возьмешь такого-то человека? Нетути нонче таких, чтоб супротив зла могли пойти – зла не убоявшись! — старуха вздохнула. — Измельчал народишко, не в обиду тебе будь сказано, батюшка, ох, измельчал!

— Ну-ну! — проворчал я. — Порассуждай мне ещё, шельма! Добудь-ка мне знание – как Кощееву смерть найти. Поспрашивай там – у своих. А там  без тебя уж разберёмся!

— Ха! – поперхнулась старуха. — Ишь ты, касатик, скорый какой – «добудь»! — старуха вроде даже осмелилась рассердиться. — Первое тебе скажу:  дело это куда как непросто делается! «Добудь», ишь.. А в другой раз скажу: мне, касатик, своя голова-то, хучь и старая, да глупая, тож дорога! Мне ить за твоё «добудь» там у нас по загривку-то не погладят! А пуще того, коли дознаются, таких ужастев мне, бедной, присудят, что в человечьем языке и слов-то таких нету! А ты – «добудь»!

Я вспылил:

— Ты мне перечить вздумала, карга?! Я ведь тебя тоже по горбу не поглажу, коли так! Прикажу тебя повесить вверх ногами, шкуру с живой спущу, а потом спалю к чертям твою хибару вместе с тобой!

Старуха усмехнулась и, ухватившись за веник, принялась сметать в кучу черепки разбитой кружки.

— Я ить  тебе уже сказала, батюшка, аль не слыхал? Я кары земной, от людей тутошних не боюся. Там –  другое дело. Так что ты, сердешный, не шибко разоряйся. А хошь, так и повесь, и сожги. Известно: то дело княжеское. Ничё! Можешь гневаться, сударь мой, а только гневом-то ничего ты из меня не получишь, понял ли?

Я стиснул челюсти. Вот ведь дрянь чащобная, болотная! Но она права: все карты у неё – я в безвестном месте, с повреждённой ногой, без коня, а главное: она – пока что единственная ниточка к моей мечте. Тут горлом не возьмёшь. Надо ей пообещать что-нибудь…

— Ладно, старая, — проворчал я. — Не привык я от своих людишек слово поперёк слушать – оттого и серчаю. Понял, не запугаешь тебя. Меняться, стало быть, хочешь – баш на баш? Говори, что надо? Исполню! Денег? Платья? Скотины? Говори, награжу!

Старуха покачала головой.

— Опять ты, видать, недослышал, сердешный! Истинно говорю: как я кары от людей не страшуся, тако ж и наград от них не приемлю. Разве плату малую… Да и не к тому веду, княжич, что даже и малую плату с тебя требую. Тут иная заковыка. Говорить ли?

— Да, говори же, старая!

— А уж и сказала!.. Тут надобен человек, который зла не убоится!

— Да что ты заладила – «не убоится»?! — досадливо воскликнул я. — Я против самого Кощея хочу идти, а ты говоришь «убояться»!

— Не то, сердешный, не то! Заковыка такая, касатик, что ежели кто желает от злой силы какую ни есть услугу для свово доброго дела, тот должон злой силе за это добро непременно злом возместить. Смекаешь? Обязан такой человек некое зло сотворить – вот ведь оно како! Вот и сумлеваюсь я – смогёшь ли? Не убоишься ли – зло-то совершить?

Я молчал. Как странно повернулось дело! Я привык думать о себе, как о противнике зла.  За вычетом некоторых мелких грешков я считал себя человеком, который не творит зла. Это было и странно, и непривычно… Старуха всё это время насмешливо смотрела на меня, потом пожала плечами и вновь взялась за веник.

— Вот, то-то и оно, касатик! На лавке-то лёжа на боку, все горазды зло воевать! — бормотала она, орудуя веником. — А как дойдет, чтоб хоть к делу подступиться, так всяк норовит ажно под лавку! Тьфу, людишки! Аники-воины, а туда же… А тебе-то что, старая? Ты-то что ради них расстараться готова? Пущай их!.. На твой век зла хватит! Живи себе, скрипи потихоньку, век коротай. Вона пущай лыцари, богатыри локти кусають! И куда им со злом великим стражаться, ежели они зла малого бегуть? Навострят мечи свои булатныя, а того не ведают, что гламный меч – дух человечий!  Ты его навостри, его изощри, его в огне адовом разогрей, да во льде коцитовом закали! Потому война со злом – не меч на меч, но дух на дух. А коли дух твой – аки энтот самый веник, а не железо булатное, безжалостное, то быть тебе биту, добрячок-мужичок, повесь лапоть на сучок. Нет, Кощеюшка, видать, смерть твою не сыскать никому! Верно ты рассудил: нету таких людишек, чтобы могли про это прознать – слабы, слабы… Немощь!

— Ты постой, старая! — желваки ходили у меня на скулах. — А какое зло совершить нужно?

Старуха покачала головой.

— Неча нам с тобой, батюшка, напрасные разговоры разговаривать! Тута надобно сначала решаться, а уж опосля узнаешь! Таков закон – не мною придумано. А коли решишься – порядок такой: поедешь ты на коне своём по некой дороге; доедешь до развилки, где путь натрое расходится; на развилке той камень весьма великий увидишь, а на ём писано – что на каком путя тебе ждёт. Ты должон будешь одну дорогу выбрать; выбирать можно только единожды, и, коли верно выбрал, то приключится тебе на той дороге случай – вот там зло и надо будет свершить, а уж какое – того мне знать не дано. Может, великое, а может – тьфу, пустяк дрянной. В том мире по-другому зло-то меряют, вишь какое дело… Коли зло свершишь, дорога тебя сюда, ко мне приведёт. Тут тебя и тайна смерти Кощеевой ждёт! Вот такое дело, княжич! Сам думай!

И старуха вышла в сени и принялась там чем-то громыхать. А я остался наедине со своими сомнениями. Когда старуха вышла, кот, доселе дремавший на печи, проснулся, потянулся, зевнул, показав острые клыки, и пристально уставился на меня глазами, горевшими жёлтыми точками в темноте горницы. Теребя в руке ольховую сережку, я прикидывал как мне быть. Что за зло такое велят мне совершить? А вдруг нужно будет убить невинную душу? Или прикажут жертву кровавую идолищу принести? А если ребёнка? Или ещё какое злодейство – похуже? Я лихорадочно пытался сообразить, есть ли какой-нибудь способ обмануть всю эту нечистую братию. Вряд ли! Даже эта дрянная ведьма – вон как зыркает, будто в душу глядит, что уж говорить об их главных? Обмануть нельзя – поймут, узнают… Так что же – отказаться? Отказаться… Чёрт, неужто отказаться?! Стой, князь! Отказаться можно – но ведь не сейчас! Допустим, соглашусь теперь. Так. Они отправляют меня на дорогу. С развилкой. С камнем и выбором. Если неправильно выберу, значит, скорее всего, просто ничего не будет. Мимо. Если выберу правильно, значит, что-то мне там, на этом пути встретится. Или кто-то. Вот там и придется решать – совершать зло или нет. Если зло будет таким, что совершить не смогу – просто вернусь. И плевать. Чёрт с ним тогда, с этим Кощеем. Хотя жалко, конечно. Но ничего не поделаешь. Это их правила. А вот старуху эту, когда узнаю от неё про смерть Кощееву, сожгу – как есть сожгу вместе с её поганой хибарой. Но для этого надо сначала у камня правильно выбрать. Сначала – к камню добраться…

Кот, всё это время не отрывавший от меня глаз, опять зевнул, прикрыл глаза и положил голову на передние лапы. Теперь его стало совсем не видно на печи под низким потолком. Я кликнул Ягу:

— Эй, старая, поди сюда!

Старуха вошла с недовольным видом, поджав губы. Встала у лавки передо мною, вытирая руки передником.

— Скажи, а как я эту дорогу найду – ну, которая к камню ведёт и на три пути делится?

— Да ты что, сударь мой, нешто надумал? — как будто удивилась старуха.

—  Где дорогу искать, спрашиваю?

— Вот, это молодец, вот лыцарь! Истинно богатырь! — радостно запричитала старуха. — Ты уж, будь ласков, не сердись на старую, скажи одно ясное слово: согласен аль нет? Порядок такой, не прогневайся!

— Согласен, — помедлив, произнес я.

— Ну, вот и ладушки, вот и славно, касатик! Погодь-ка… — старуха полезла в старый деревянный сундук, из которого, когда она подняла крышку, вылетела много моли и пыли. Старуха закашлялась, сплюнула на пол, и помахала в воздухе каким-то желтоватым свитком – по виду из пергамента.

— Вот, касатик, тут всё тебе будет начертано – куда и как, — она распустила грязный шнурок, которым был связан свиток, и развернула передо мной лист пергамента. Он был совершенно пустой, если не считать следов от клопов. — Ты, отец мой, не гляди что он пустой – тут есть хитрость! Ты свиток энтот с собой возьмёшь, только обратно сверни трубкой-то… А как в путь-дорогу станешь отправляться, так свиток разверни, палец иголкой уколи, каплю крови выдави, и на пергамене пальчик-то приложи. Тут начертание пути иль указания какое всё как есть на пергамене-то проявится!

— В каком месте приложить? — угрюмо уточнил я.

— А, всё одно, батюшка! Где хошь, там и приложи! — беззаботно махнула рукой Яга. — А сейчас, касатик, дай-кось мне его обратно, а тебе спать пора – утомился ты, и ноге нужно исцеление получить. А для сего дела сон надобен. Вона, ишшо одну подушку-то  тебе подоткну – вот так! Подушки-то у меня на сене, не серчай. И тулупом укрою, а то ночью печь простынет, и сырости в дом натянет. А утром, значит, всё и устроим, как следоваит, и тебя домой наладим в лучшем виде – не сумлевайся, касатик!  Вот, батюшка, отпей-ка целебного зелья старушкиного на ночь глядя – славно спится от энтой настойки-то, да вона тут на лавке и почивать ложись – а я уж на печку полезу.

Она поднесла к моим губам кружку с каким-то напитком, который, как мне показалось, отдавал беленой. Не знаю почему, но только я отчего-то подчинялся – будто волю мою отняли от меня. Нога уже почти совсем не беспокоила. Яга продолжала что-то говорить, но речь её уже сливалась для меня в какое-то неразборчивое бормотание. Старуха подняла мои ноги и уложила меня на лавку, голова моя коснулась подушки, набитой сеном. Всё тело стало будто ватным, голова приятно кружилась – казалось, будто я плавно и медленно раскачиваюсь взад и вперёд в огромной люльке, подвешенной прямо к небу. Старуха, не переставая бормотать, бросила в огонь печи  щепотку какой-то сушёной и перемолотой травы, и по избе растёкся пряный одуряющий аромат. Тот же час же и сознание моё будто растеклось тонким слоем, превратившись в зеркальную плёнку, готовую отразить всё то, что явится перед ним. Мне казалось, что я сплю, хотя глаза мои по-прежнему были открыты. Но ни закопченного низкого потолка грязной избы с паутиной в углах, ни торчащих из щелей в стенах сухого мха и пакли глаза не видели, а смотрели они в некое бесконечное тёмно-синее пространство, всё заполненное круговертью сполохов голубых, синих и льдисто-сероватых тонов, которые извивались, плясали, сплетались в диковинные узоры и разбегались, чтобы вновь принять участие в общем неистовом танце. Чудовищных размеров сталактиты росли надо мной, свисая непонятно откуда, с какого-то непостижимо высокого свода над всем бытием, а внизу, откликаясь на их вызов, громоздились хаотичные груды льдин – зеленоватых, голубоватых, сверкавших яркими зайчиками на сколах льда, в которых отражался свет неведомых звёзд. В воздухе кружились и не падали мириады снежинок, добавляя свою долю сияния в этот бесконечно искрящийся льдистый и инеистый мир. Откуда-то прилетел тихий звук, который я не разобрал, потом этот звук повторился, потом ещё – и с каждым разом всё громче и громче… Теперь я  уже отчётливо слышал его. Это был голос – но голос не человеческий, и не голос животного. Голос, бесстрастный, чистый, словно это пел сам лёд, выпевал всего одного слово: «Анннг!... Анннг!... Анннг!...» – как будто призывал  или предвещал чьё-то появление. И вот на этот зов откуда-то из глубин мира явился снежный столп — огромная, колеблющаяся, извивающаяся колонна из бесчисленных, бешено вращающихся кристаллов льда, которая медленно, но неотвратимо приближалась ко мне. Столп остановился у меня в ногах, и вся масса вращающихся снежинок вдруг разлетелась во все стороны, как будто от взрыва. А на месте столпа явилась мне гигантского роста дева! Дева была неземной, ослепительной, но вместе с тем страшной, гибельной красоты! Весь мир вокруг неё померк, и лишь она сама будто светилась изнутри, освещая собою погрузившееся в сумерки мироздание. Я не могу сказать, какого точно она была роста, но я отчётливо понимал свою малость и ничтожность рядом с ней – и различие это казалось мне бесконечным. В её словно вырезанной из белого мрамора, прекрасной по пропорциям  фигуре, совершенство которой не скрывало струящееся, сияющее, полупрозрачное одеяние, будто сотканное из голубоватого льющегося льда, сочетались грация и мощь, девственность и материнство, пылающий лёд и холодный пламень. Я почувствовал, будто бы моё жалкое ложе, грязную лавку из горницы мерзкой старухи, поднесло мягкой снежной волной к её ногам. Дева нагнулась, и её прекрасный и жуткий лик склонился надо мной – огромное, совершенно белое, поразительной, совершенной и отталкивающей холодной красоты точёное лицо в обрамлении волн длинных волос пурпурного цвета, с глазами оттенка аметиста. Лицо её оставалось совершенно бесстрастным, ни один мускул не шевельнулся на нём, не дрогнули уголки бледных губ, не прищурились немигающие, как у змеи, глаза, но я до самого последнего уголка своего тела чувствовал, как меня заполняет парализующим холодом изливающаяся из этого лица ненависть – нечеловеческая ненависть и презрение. Странное дело – одновременно с этим я не мог отделаться от ощущения какой-то необъяснимой общности с этим страшным и прекрасным существом, и даже чувства принадлежности ему. Будто она знала, что я – её, целиком и полностью, телом и душой принадлежу ей. И при всём том, она ненавидела меня – ненавидела, ненавидела – так, как не может ненавидеть никто на земле, ненавидела не как личность, но как особь, как образчик  чего-то глубоко враждебного и отвратительного ей... Взгляд её аметистовых глаз распорол будто гигантским ледяным ножом мою душу, и она отлетела от тела, и её словно просеяли между звезд и снежинок, растёрли между тяжёлыми жерновами льдин, рассмотрели и поняли насквозь – полностью и окончательно. И, закончив, вдунули её труху обратно в тело, где она растворилась в телесном составе, как первый осенний снег растворяется в тяжёлой осенней грязи. И всё это время я не мог оторвать взгляда от этих пронзающих, сверкающих глаз… Вдруг откуда-то из бесконечных, теряющихся в темно-синем мраке далей за её спиной донесся до меня жуткий волчий вой – а вскоре к нему присоединились голоса еще двух волков. Почти сразу же пошёл снег. Сначала лёгкий, он с каждой минутой становился всё плотнее и валил всё гуще. Сверкающий мир посерел, потускнел, и фигура сияющей девы также стала угасать и сливаться с окружающим пространством. Хлопья снега, всё более тяжелые и сырые залепляли мне глаза, но я не мог шевельнуть рукой, чтобы смахнуть их. Уже через несколько минут я перестал что-либо видеть, и на меня постепенно надвинулся глубокий чёрный мрак. И я провалился в небытие…

**** Продолжение следует  http://www.proza.ru/2013/08/12/773