О себе 4

Яков Шварц
                О себе IV

                Опоясана трауром лент,
                Погрузилась в молчанье Москва,
                Глубока ее скорбь о вожде,
                Сердце больно сжимает тоска.
                Я иду средь потока людей,
                Горе сердце сковало мое,
                Я иду, чтоб взглянуть поскорей
                На вождя дорогого чело...

                Владимир Высоцкий. 8 марта 1953 года

     Я стоял посреди мира между непознаваемым прошлым и предсказуемым будущим, между бесконечным Я и ничтожно малой Вселенной, которую я в мгновение ока мог окинуть своей мыслью - между случайным рождением и неминуемой смертью...


     Повременим со смертью и жизнью после смерти вождя народа. Ведь мы не разобрались до конца с нашим золотом… Еще не с нашим – ведь мы вознамерились его только украсть из музея и распилить. Напомню о планах раздела туши самородка. Мне и моему брату – Давиду, по три кусочка. Первый кусочек брата предназначался  на новый костюм отцу. О том, как Давид подложил отцу свинью на кошерный стол – вы помните. Второй его кусочек предназначался на покупку марок – почтовых марок. А третий кусочек… с ним повременим, ибо пора рассказать и о моих грандиозных планах на золото.
        Первый отпиленный кусочек был предназначен на ТАИНСТВЕНН… Стоп, стоп!  Если я вам скажу, что ТАИНСТВЕНН… может быть не только  Таинственным островом, как вы сразу могли подумать, но и Таинственным коммунизмом или Таинственной заботой (чего сразу понять невозможно), и еще много чего таинственного может прятаться за тремя точками на конце недописанного слова. Почему же у ТАИНСТВЕНН… нет ни окончания, ни последующего слова, я обязан сразу объяснить, и для этого потребуется не одна страница. И только ты, читатель, вправе меня остановить. Для того, чтобы похитить самородок без сучка и задоринки, полагалось - по канонам классических фильмов (которые к началу нашего мероприятия еще не успели снять в Голливуде и нам показать) установить наблюдение за музеем. Для этой цели лучше всего подходил дом напротив музея - в конце нашей Первомайской улицы. Двухэтажный особняк торговца золотом – Ерофеева, который исчез из города еще задолго до войны. Дом этот и сейчас стоит, как ни в чем не бывало. Будете проезжать по делам или со скуки из Москвы в Шанхай – загляните в старый Миасс, и убедитесь сами, как он нам идеально подходил. Все пять окон на втором этаже были в человеческий рост, и не надо было наблюдательный пункт вить на крыше, как мы  планировали.
     В том доме жила Лиза, которая мне очень нравилась. Но, несмотря на мои симпатии, я все же прозвал ее обидной кличкой – Липучка. В школе (она училась уже в третьем классе) ее все обзывали по-другому – Синявка! И только по одной причине: она очень любила рисовать чернильным карандашом и для этого совала его себе в рот - смочить грифель. Язык ее был всегда фиолетовым, будто она выпила чернил, но показывать его всем своим обидчикам не стеснялась. Я же ее не дразнил Синявкой, и она в знак благодарности везде ко мне липла. А еще у нее была сестра – Мира, которая училась с Давидом в одном классе. И еще у Лизы был старший брат, который появлялся дома редко, так как мечтал о золоте, как и мы с братом. Только он его не думал красть, как мы, а откопать в земле.
        Был у Лизы и дедушка – Вектор  Соломонович. Имя – Вектор Лизин дед взял после революции, и как объяснила Мира – оно означало: великий коммунизм торжествует. Вектор Соломонович был старым большевиком, который видел самого Ленина и однажды даже вступил с ним в спор по поводу Маркса и его теории. Я смеялся над Липучкой: как это можно было спорить с самим Лениным? “Если бы Ленин захотел, - махал я руками перед ее носом, - то твоего деда…” Что Ленин сделал бы с ее дедом, я еще не придумал. Может, выстрелил бы его из Царь-пушки, как в “Цирке” – единственном фильме, который я видел. Фамилия у Липучки, как и у всей ее семьи, была – Лупанова. У всей, кроме другого деда – друга Вектора Соломоновича - Валентина Георгиевича Плеханова. Так он всем представлялся и добавлял: сын марксиста Плеханова. Отец Липучки - Борис Векторович, инженер с Напилочного, все время говорил сыну Плеханова, что тот биографию себе присвоил, так как в Революционном календаре он сам вычитал, что у Плеханова были только дочери. В ответ тот твердил одну и ту же историю: мол, по дороге в Швейцарию у его отца случился роман. А Липучка нам с братом обещала, что этот роман она стащит из сундука деда Вали, и тогда мы сами прочтем, что их приживала – бывший каторжник Сибирских руд и соратник Ленина, родился в поезде по дороге в Швейцарию.
     И когда однажды я  увидел в ее руках настолько потрепанную книгу с истертой обложкой - даже название прочитать было совершенно невозможно (а если бы я и захотел, то читать даже по слогам еще не умел), то сразу подумал: вот он – швейцарский роман Плеханова. Давид меня уже приучил к тому времени, что все толстые книги – это романы или сочинения вождей коммунизма. Но в первом классе я все-таки должен был осилить “Букварь” и научиться читать: “Мама мыла раму”, “Папа пил водку”. С “Мамой” и “Папой” все было просто. Мне не надо было учиться читать, а только запоминать первые буквы слов. Во дворе нашего дома была продуктовая база, где мы вечно отирались, чтобы прихватить нечаянно плитку жмыха или вилок капусты. В самой глубине двора было отхожее место. На одних дверях была намалевана известкой буква “М”. И как только я ее видел в букваре, то и читать дальше уже не надо было - “Мама мыла раму”. На другой двери кто-то соскреб букву, похожую на жука, и красной краской намалевал – “П”. Как только я видел - “П”, то сразу же понимал: “Папа пил водку”.  И на другие буквы у меня были свои приемчики. Так и дожил до сегодняшнего дня: а читать так и не научился. А вот запоминать я стал не первые буквы слов, а сами слова и даже целые предложения. К примеру: прочитаю первую фразу книги: “Реформа  русской  орфографии  1917-1918  годов  проходила в три  этапа”, и сразу видел: “Мама мыла раму”.
      Так просто отдать книгу Липучка не хотела. Она засунула свой чернильный карандаш в рот и стала выводить то самое: ТАИНСТВЕНН… Но на последней букве “Н” у нее сломался грифель, и это ее неожиданно так расстроило, что она в слезах, зажав книгу двумя руками на груди, убежала в бесконечную глубину комнат второго этажа. Половину этажа занимало семейство Лупановых. У них даже была еще одна комната для гостей – это кроме той, в которой жил бывший каторжанин, а ныне - строитель коммунизма в отдельно взятом доме вместе с его товарищем по борьбе. Правда, сын Плеханова имел на этот счет свое - особое мнение, которое дед Вектор называл меньшевистской изжогой. Если бы он только называл! Сколько раз в день он лазил за махоркой в кисет, столько раз он впадал в раж – так говорила Лизина мама, которой доставалось от свекра больше всех. Любимые словечки Вектора Соломоновича были всегда настолько перемешаны с дымом от самокрутки, что я их не всегда различал. В отличие от других евреев Миасса, он никогда не ругался на идише, хотя язык этот знал очень хорошо и часто на нем разговаривал, но только не у себя дома. А там он строил интернациональный коммунизм, в котором не могло быть ни Еллина, ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, Скифа, раба, свободного, ни бранных слов на языке бундовцев. *
БУНД (Всеобщий еврейский рабочий союз) - еврейская социалистическая партия, действовавшая в России, Польше и Литве от 90-х годов XIX века до 40-х годов XX века.

        В спорах и драках дедов Валентина и Вектора – слово “бунд” упоминалось не один раз. Мне же всегда слышался - “бунт”. Само собой, что бундовцы стали для меня бунтовщиками. Вы сами попробуйте разобраться,  когда вместо согласных в словах старых большевиков торчат клубы махорочного дыма. Бунтовщики мне были ближе, потому что я уже знал одного из наших мест – Емельку Пугачева. Только в толк никак не мог взять, чем так досадил этот бунтовщик-бундовец деду Вектору? А я все пытался выпытать у брата: был Пугачев евреем или нет. “Конечно, был”, - говорила Мира. Она любила Давида и всегда открывала рот, когда слушала его рассказы: “Раз против царя, значит, точно – еврей!” Сильно рот Мира не открывала только при деде, ибо тот сразу кричал на нее, что она дура. Но это было самое безобидное слово в устах марксиста-фрейдиста. Так его обзывал Плеханов. Сдерживали деда Вектора только законы провозглашенного им коммунизма у них в доме. Иначе не видать бы Мире пионерского галстука, пока она не научилась бы держать рот на замке.
“На обиженных Богом не обижаются”, - утешала тетя Маша плачущую Миру. Моя мама тетю Машу всегда называла Марой. А я опять не понимал: как всего одна буква может менять не просто слово, но и национальность, и даже - человека. Про национальность я бы ничего и не знал, если бы не увидел это слово в классном журнале напротив своей фамилии. Когда я осознал, что в журнале появилось на мне клеймо, и любой в классе мог его увидеть – я взбунтовался. На одной из перемен я нашел в коридоре Липучку и выпросил у нее чернильный карандаш. Потом незаметно открыл журнал, хорошо послюнявил грифель, и клеймо “еврей” исчезло под мокрым слоем чернил. После перемены я увидел, что учительница сразу заметила следы моего подвига. Она не знала, что делать дальше. Прервать урок и при всех спросить, зачем я это сделал? Она понимала, что большинство учеников в нашем классе даже не догадаются, о чем идет речь. А это означало - привлечь внимание к моему поступку, и тогда слово “еврей” разнесется по всему Миассу. Последствий она не знала. Дождаться следующей перемены? Я видел – вести урок дальше она уже не могла...
     - Яша, иди за мной, - сказала учительница, выходя из класса.
     Я встал и пошел не спеша, гордый до самых пяток, как партизан: впервые в жизни заднепарточник оказался в центре внимания класса, и не был при этом ни отличником, ни ябедой!   Сладкое слово – слава. И опять - всего одна буква! Именно тогда я и хлебнул этой отравы, и что бы ни делал последующие семьдесят лет,  сначала   зачеркивал   клеймо на себе, а потом ждал расплаты - пусть даже от славы сомнительной. Так и живут во мне с тех пор два человека: еврей и русский. Мой первый опыт, когда я залил чернилами свою национальность в классном журнале, плодов не принес. Мне тут же сверху снова вписали, что я еврей. И потом это повторялось несчетное число раз. Кем бы мне ни хотелось быть: пионером – всегда готов! или  сколько бы я ни кричал, что я родом из детства, что я – советский, и мой адрес – Наш нерушимый; сколько бы ни клялся на крови обложки партбилета, с каким бы подъемом ни распевал строевые (заметьте – не в пятой колонне) песни на вечерней прогулке в армии – все было бесполезно! Мне  вписывали и вписывали в журналы, анкеты, в платежки за воду, в списки очередников за коврами и книгами, в ведомость для зарплаты, в пропуск  для плавательного бассейна, в читательские, театральные и железнодорожные билеты, в трамвайный проездной, наконец,  что я – еврей!
     Но каким же я был евреем? Бог, рассуди меня с собой! Почему моим первым  произнесенным  словом   было: мама,  а  не  ;;;;, или ;;;? * Почему
__________________________________________________________
 ;;;; – мама – идиш.
 ;;;  - мама – иврит.

мои первые сказки были русскими, а не еврейскими? Да кто знал об их существовании? Почему моей первой книжкой был Букварь, а не Алеф-Бет? И когда я подрос, и впервые мне было суждено пойти к Богу в Его дом на земле, я попал в церковь с распятым посреди алтаря евреем. И почему, спустя несколько лет, я, как Лёвушка Толстой, плакал над Нагорной проповедью, но не слышал слова Господа, который сказал Моисею: “Взойди ко Мне на гору и будь там; и дам тебе каменные скрижали, и закон и заповеди, которые Я написал”?  Почему – Достоевский, а не - Агнон? Почему - Красная площадь, а  не - Стена плача? Почему я три года торчал на ракетном полигоне в Капустином Яру, а не освобождал Иерусалим в Шестидневной войне? Почему - партбилет, а не - Тора? Почему мы не стояли  под  хупой, *  а  заслужили  только  казенный  ЗАГС?  И почему за столом
____________________________________________________
хупа – в иудаизме обряд бракосочетания, названный по названию навеса, под которым происходит сам обряд.

распевали:
                И неясно прохожим
                В этот день непогожий,
                Почему я несчастный такой…,

а   не   ликовали   “Дайену”? *  Почему   синагога   по  сей   день   для  меня 
дайена — народная еврейская песня, посвященная празднику "Песах", которой уже тысячи лет. Слово "Дайену" приблизительно означает "нам и этого было бы достаточно".

недоступна, хотя стоит мне протянуть руку из моего окна, и я коснусь ее теплых камней? Почему мне не понять того, что творится в голове ортодоксального еврея, когда он, встречаясь со мной на улицах Иерусалима, улыбается и говорит: шалом? Почему я с замиранием сердца продолжаю следить за борьбой всех честных людей в России, и их победы и поражения воспринимаю как свои? А теперь вы скажите мне: еврей я, или русский?
     Вы спросите: “А кровь?” И я вам отвечу: “Кровью пишется история! А история пишет человека!”
     - Зачем ты, Яша, это сделал? Только не ври, что не ты...
     - Почему у всех написано – русский, а у меня – нет?
     - Яша, в нашем Советском государстве все – русские.
     - Тогда почему у меня написано – еврей?
     - Так хотят твои родители.
     - А если я не хочу?
     - Если ты не хочешь, то и не надо. Мы все - колоски одного снопа. Ты же видел наш герб...
     - Значит, я правильно себя вычеркнул?
     - Нет, неправильно. У нас есть инструкция. Но ты можешь считать себя русским, если захочешь.
     - Тогда напишите в журнале сверху – русский.
     - Не могу. Я же сказала – инструкция. Она приказывает тебе быть евреем, хотя про себя можешь думать, что ты русский или татарин, как наш Махмуд. Вы же из Казани к нам приехали...
     Так я побывал русским всего один урок – урок, длиною во всю мою жизнь. Но что там - журнал? Деды про национальность при коммунизме спорили до дури в моей голове. “У нас с тобой одна национальность, – наседал на Плеханова Вектор Соломонович – коммунисты мы!” Однажды я был свидетелем такого спора и сдуру ввернул свой вопрос:
     - А чем отличаются евреи от русских?
     Если когда-нибудь среди ночи к вам в окно влетал булыжник, то вы сможете представить выражение лица деда Вектора. Опомнившись и закусив махрой мою глупость, он обратился к Плеханову:
     - Объясни ему, Валя, чем отличается рабочий класс от пролетариата.
- Ну и мастак ты, Вектор, плутать в трех соснах. Что ты в своем коммунизме с детьми делать будешь? Они же классовой борьбы не разумеют. Тебя Яшей звать? Иди сюда. Я тебе сказку почитаю. Может, в ней ответ на свой вопрос найдешь:
                Жил да был
                Крокодил.
                Он по улицам ходил,
                Папиросы курил.
                По-турецки говорил,-
                Крокодил, Крокодил Крокодилович!


        Я напрягся. Кто этот крокодил? По-турецки - это то же, что и по-татарски? А я же – татарин, раз в Казани родился. Тогда почему в журнале написано, что я еврей? А если я – татарский еврей? Как крокодил?

                А за ним-то народ
                И поёт и орёт:
                - Вот урод так урод!
                Что за нос, что за рот!
                И откуда такое чудовище?

     Отчего же так засуетился дед Вектор? Я не понимал, как и не понимал, куда клонит Плеханов со своим крокодилом. А дед Вектор уже достал из-под себя газету (старые газеты лежали стопкой на его стуле – “Меньшевика к дуплу приложь – геморрой не будет гож!”), ту самую – “Новое дело”, * и, “Новое дело” – газета меньшевиков, основанная в конце 1906 года.

чтобы рассердить своего друга, оторвал почти полстраницы и стал крутить не просто самокрутку, а “козью ножку”. Заправил ее махоркой и уколол друга струей дыма:
        - У Маркса, как и у твоего папаши, было четыре дочери. Только жена у него была немка, а у твоего отца - еврейка.* Почему ты скрываешь имя
жена Георгия Плеханова - Розалия Меировна Боград, родом из состоятельной еврейской семьи.

своей матери?
      Когда дед Валя сердился, он терял себя. Ему казалось, что от него          остались одни руки, и ими он судорожно начинал себя искать. Дед непрерывно хватался то за нос, то за рубашку, стучал себя по коленям, будто проверял – на месте ли они. Сначала я думал, что он рассердился из-за газеты. Плеханов всегда гордился, что сумел целый чемодан прошлой жизни своего отца  на каторге сохранить. Наверное, это было подвигом. Ведь для курения нет ничего лучше старых газет, да и новых – тоже. Но с новыми дело иметь - опасно для жизни. Оторвешь ненароком сапоги Сталину, и твои ноги  тут же оторвут и приставят к ним твою голову. И дед Валя все это терпел – ведь он был приживалой. Сам же он не курил и не пил, а только гонял чаи из красного   перца   хабанеро. *   Я  однажды  понюхал  этот  чай  и  сразу  стал
перец хабанеро – одна из самых жгучих разновидностей перца в мире.

задыхаться. Еле откачали. Вы меня спросите, где этот каторжанин после войны, когда и хлеба-то нельзя было найти, гонял чаи с заморским зельем? Пришло время рассказать о существовании и второй половины дома на втором этаже. Если первую половину занимала семья Лупановых, то вторую – целый табор жильцов. Один из них – Страшнов Николай Николаевич - военный корреспондент (кино о войне снимал) и его молодая жена – китаянка. Служил он в Забайкалье, откуда и пошел в наступление на японцев летом 45-го года. Вот он-то и приволок с фронта этот мешок с перцем и жену свою - китаянку. Жена его была размером с этот мешок, и Страшнов всегда смеялся, что свою Аи (надо же - какое имя: А и Б сидели на трубе) он привез в этом самом мешке, засыпав ее стручками перца. И если китаянка была маленькой, то проблемы капитану Страшнову она делала большие. Ему не разрешили с гоминдановской шлюхой ехать к себе домой в Москву. В Челябинске Страшнов ждал разрешения месяца два, да так и не дождался. Когда для еды у него остался один перец, он перебрался  в Миасс, где и застрял в надежде снимать кино для нового завода. Эта Аи была меньше Миры. Я Мире говорю: “Если ты Додика любишь, то можешь на нем жениться. Ты же больше китаянки, а значит и женой будешь лучше нее”. Получив подзатыльник, я больше Мире не досаждал – мне бы справиться с Липучкой. Мы познакомились со Страшновым, когда он уже запил. Работал он в литейном цеху, но пил только два дня после аванса и три дня после получки. Остальное время он ласкал, как котенка, свою Аи и глотал книги, а еще он любил приходить на половину Лупановых и держать там бой со стариками. Чаще всего в их разговорах мелькало слово – совесть. Я это слово не любил, и даже – ненавидел. Все только и попрекали: “Имей совесть, Яша!” Иметь совесть, значит - отдать свое. Но почему? Почему я должен с кем-то делиться, если со мной не делится никто. У них нет совести, а я должен был ее иметь.
      У нас  с братом уже несколько раз срывался план наблюдения за музеем. По разным причинам. Мы заканчивали в мечети наш муляж слитка, и пришло время великой подмены: золота на бумагу. Сегодня мы твердо решили: с музея глаз не спускать, чтобы точно для себя знать – будем ли мы в нем прятаться после закрытия, или сумеем проникнуть в него ночью, и тогда – прощай, бесполезный самородок, послужишь хорошим делам, и без всякой там совести. Страшнов в тот день был в запое и приперся к дедам одолжить махорки, но застрял в  споре о совести и марксизме. Мы с братом пришли в комнату с лучшим обзором музея, когда в ней шла ожесточенная баталия:
     - Экономика – это базис! – кричал дед Вектор.
     - Совесть человеческая есть его исконный базис! – буравил глазами неподдающегося спорщика Страшнов. – А твоя экономика – всего лишь куча денег, развратившая и купившая совесть.
     Если у моей мамы ответы на все вопросы хранились в Библии, то у деда Вектора – у Маркса. Он сразу хватался за неподъемный том (таких толстых книг я больше не встречал за всю свою жизнь) и ловко открывал ее на нужной странице. Я же не верил, что он сходу находил именно ту страницу, которая ему была нужна, а тыкал пальцами наугад (как и моя мама – тоже), потому, что он сам верил: что бы ни сказал бородатый дядька Маркс (точь-в-точь похожий на кузнеца Громилу-цыгана) – любые его слова были верны, потому, что они – всесильны!  Так он не раз утверждал.
    На шум явился Борис Векторович с  шерстяным платком на голове. У него болело ухо, и он не пошел на работу. Но шерстяной носок, подоткнутый под платок для согрева уха, не мешал ему слышать перебранку и сразу встрять в спор:
     - Купить совесть нельзя ни за какие деньги, а вот продать ее можно и за грош.
     От таких слов голова моя шла кругом. Опять  (если у меня не было совести - кто только мне об этом не говорил), даже если мы провернем операцию “Золото”,  то и за весь самородок мне ее не купить?! Еще раньше, когда отец собирался в командировку в Москву, я уже просил его привезти мне немного совести. Уж в Кремле или на Красной площади она точно должна быть. Не зря ведь такая очередь в Мавзолей! Конечно же - за совестью! У нас и плакат в классе висел: “Ленин – совесть эпохи”.
     Этот Борис Векторович был большой ученый в физике. Он даже Додику объяснил закон Ньютона и еще какой-то закон о притягивании всего к всему, но моему брату этого было мало, и он задавал дурацкие вопросы и не понимал ответы на них, чем очень огорчал своего учителя. Не собирательство ли марок сделало моего брата практикующим практиком? Как только в учебнике он наткнулся на рычаг Архимеда, так тут же приспособил Бориса Векторовича к разработке и постройке хитрого рычага, чтобы такая мелюзга, как я, могла поднять двухпудовый груз. Догадываетесь зачем? А как же! Как мы будем поднимать самородок и спускать его из окна? Просто выбросить его на землю со второго этажа? Давид даже в мыслях не мог этого допустить. Золото обидится и начнет нам мстить. Алмазные камни так и поступают. Стащить с базы во дворе двухпудовку нам - что плюнуть по воробьям. Стоило Додику забежать на базу и громко крикнуть, что в заведении с буквой “М” кто-то оставил непочатую бутылку водки (мы залили в нее воду), как база вмиг опустела, и гиря тут же оказалась в тачке. Но катить ее мы сразу не стали, а накрыли рваной фуфайкой. Надо было успеть еще  добежать до дома, прежде чем наш обман раскроется.
        Итак, Борис Векторович строил с нами рычаг Архимеда только для того, чтобы доказать, что физика, как  и учение Маркса - всесильны (но это я уже вам говорил), потому, что они верны! А Давид действовал, как Кот в сапогах: мол, ни за что не поверю, чтобы Яшка мог один поднять двухпудовку. Могу поспорить, что физика для Бориса Векторовича была первой любовью и…  первой женой. А его Машу любить было не обязательно, так как она была “непознаваемым объектом”. Не поэтому ли он называл ее – Инерцией? И что бы ни говорил Борис Векторович, он все сравнивал с физикой. Так и сейчас он накинулся на своего папашу:
        - Материализм у нас еще никто не отменял. Надо не цедить меньшевистские газеты, а “Правду” читать. Там в любой ее передовой написано, что весь наш окружающий мир состоит из двух частей: материи и энергии. Так и человек состоит из тела и духа! Совесть и есть та энергия, без которой тело мертво!
        Вы бы видели Вектора! Он одновременно зашелся кашлем, смехом и причитаниями, навроде: “Эх, мало я тебя в детстве порол!” Но понять целиком эту фразу было невозможно, так как Вектор после каждого слова вставлял бойкие стрелялки: “Ядрена вошь”, “Бляха-муха”, “Быть мне шлангом”, “Гроб с изюмом”, “Япона мать”.
       Заслышав приступ кашля, прибежала Мира с ковшом воды. Жадно побулькав, дед Вектор вытер подолом рубашки губы и посуровел:
       - Как же я с вами буду коммунизм осуществлять? Как же без закона мы жить-то будем, если вам даже и законы не помогают жить по-человечески?
       Плеханов соскочил с табуретки, схватил ковшик, который принесла Мира, и стал его обнюхивать.
       - Ты что, деду самогона принесла? Он же пьяный! А ты, Вектор, пургу гонишь. Как же мы все здесь жить будем: без закона, без совести, без веры?
       Вы не знали деда Вектора! Марксисту такие выпады - что укус комара. Дали бы ему пулемет, дед бы быстро  у нас коммунизм ввел. Но пока он орудовал словами и их не жалел.
       - Вот вы Христа придумали. Он помог кому нибудь? Ну, допустим, несчастным, сирым, убогим он помог умереть с улыбкой на глазах. Но он сам сомневался и заставил сомневаться всех своих приверженцев. Ты, сыночек, мне про энергию толкуешь и совестью ее обзываешь. Единственная энергия, которая движет этим миром – деньги. А деньги - всегда войны и преступления. Как только мы избавимся от денег, то и коммунизм сразу грянет, без всякой твоей совести – религиозного пережитка.
       Эти взрослые поехали умом. Они все время называют известные вещи непонятными словами. Уж я-то знал про энергию протеста, или энергию заблуждения воды. Кто не слышал про Днепрогэс? Как вода Днепра не протестовала, как не заблуждалась, сопротивляясь перекрытию русла, ее все равно обуздали и теперь в нашем доме из всей мебели – только лампочка Ильича светит, и можно целыми вечерами рассматривать марки и рисовать золотые горы, которые скоро на нас свалятся. Вода – это еще не все. А энергия пара? Вечная пара по русскому в моей тетради придавала мне такую энергию, что я бежал домой в противоположную сторону. Но и расплаты за неуд я научился избегать. Спасибо Плеханову. С каторги он приволок не только меньшевистские газеты, но и чернила для тайнописи. Когда Ленин с Плехановым замышляли революцию на каторге, то, чтобы перехитрить царя, они писали друг другу революционные идеи этими чернилами, а сами чернильницы у них были сделаны из хлеба. При появлении революционной ситуации Ильич быстро съедал чернильницы, и Плеханов жаловался мне, что ему большевик Ленин не оставлял ни крошки от двух чернильниц.
      У Давида было несколько марок, которые никому нельзя было показывать. Дед Вектор советовал брату от них избавиться. Вот одну из них Давид и выменял у Плеханова на пузырек тайнописных чернил. “Придет, придет наше время, - заливался Плеханов, рассматривая марку. – И до стен дойдем, и стены опрокинем”.    
      Вот эти-то чернила я и отлил из пузырька в свою непроливайку. Я обреченно знал: не написать мне годовой работы по русскому языку - не перейти мне в следующий класс.
      Писал я очень старательно. Сопел, чтобы привлечь внимание к себе. Несколько раз подзывал Культуру Ивановну (имя у нее непонятное было – Культура) и спрашивал про ерунду всякую. А она заглядывала мне через  плечо и водила рукой против волос на моем стриженом затылке и приговаривала: “Молодец, Яша!” Еще бы меня не гладить. Наконец   Культуре настало время избавиться от меня навсегда. Когда я сдавал работу, то специально поводил листочком у нее под носом: “А если чернила еще не высохли?” “Ничего страшного, Яша, лишь бы ошибки твои не исчезли”.
     Отца вызвали в школу и сказали ему, что я – уклонист! “А что случилось?” – удивился отец. Ему показали пустой листок, я же стоял рядом и лил революционную слезу. Если Ленин царя надул, то уж Культуру – запросто!
     - Яша, ты писал или нет? – сжимал мне плечо отец.
     - Ивановна Культура сама видела, - притворно хныкал я.
     - Да, он писал. Но…
 - Простите меня, товарищ Культура Ивановна. Но кто ему листочек давал?
     - Мы всем раздали одинаковые листочки…
     - Может, мы в райкоме спросим, что за листочки вы ученикам раздаете?
     - Зачем в райкоме? То он вычеркивает свою национальность из журнала, то показывает еврейские фокусы. Завтра исчезнет из банка золото, кто будет виноват?
     Жалко, что сегодня в Старом Миассе не сохранилось здание моей первой школы. Если бы оно до сих пор стояло, и вы пришли бы в учительскую, то увидели бы большую дыру в полу. Это мое сердце выпрыгнуло из груди и как хрястнет об пол: знает про музей и самородок!
     - Вы хотите сказать - евреи?
     - Вы - народ пришлый в нашем городе. От вас всего можно ожидать...
     Куда уж бегал потом отец, только в следующий класс меня перевели. А в следующем году я уже учился в другой школе. Хорошими чернилами писал товарищ Ленин. Только жалко, что   написанное им – исчезло.
     Но я совсем отвлекся от разговоров про совесть. Оказывается, она может быть разбуженной. Живыми словами – утверждал Плеханов, а дед Вектор   налегал на коммунистическую идею. Борис же Векторович все добивался от них обоих: чем слова отличаются от идеи? Страшнов все стучал себя по колену, пытаясь вклиниться в спор. Это он мне сказал недавно, чтобы я не будил Феню. Феня была сукой общественной. Жила она в будке на заднем дворе и никого к себе не подпускала, даже тех, кто ее кормил. Страшнов тогда так и сказал: “Нельзя будить спящих собак!” На совесть Феня была никак не похожа. Да и какая была она совесть, если раз в год приносила щенков. Все пытались дознаться, кто же их отец, если к Фене на цепи даже с ружьем было нельзя подойти. Всем – кроме Страшного. Он так это объяснял: “Я знаю всю прежнюю жизнь Фени от щенячьего возраста”. Врал киношник: Фене было лет сто, а он сам появился в Миассе недавно. Может быть, прошлое хранилось у Страшного в круглых банках? Таких блестящих блинов у него в комнате был целый ящик из-под снарядов. Скоро мы узнали тайну этих коробок: в них хранилась кинопленка с фильмами. На одной из коробок, оставленной на столе, Давид прочитал: “Чапаев. Агитационный ролик”. Оказалось, что Страшнов привез с фронта не только свою китайскую Дюймовочку, но и трофейный кинопроектор с ящиком фильмов. Мы тут же уговорили показать нам Чапаева. Из всего пятиминутного ролика мне запомнились только слова: “…и такого народа, может, ни в одной другой Европе нет!” И я тут же, как клещ, вцепился в Страшного. Пусть он нам расскажет про диких людей в Европе. К тому времени я уже слышал рассказы брата про Миклухо-Маклая. Но он работал помощником Айболита в Африке. А о диких племенах в Европе я ничего не слышал. Страшнов все отнекивался и твердил: “Звери и трусы!”
     Я все пытался дознаться: что за книжка была у Липучки, на которой она вывела - ТАИНСТВЕНН…? На самом деле, она оказалась самодельной книжкой деда Вектора. Мира рассказала, что у нас на базе ему нарезали листы коричневой бумаги, в которую в магазине заворачивают маргарин и селедку, и он сшил их промасленной дратвой. Обложку же отодрал от старинной “Книги таинств”, но заглавие дед решил переиначить на “ТАИНСТВЕННЫЙ КОММУНИЗМ”. Вот тогда-то он и попросил Липучку вывести новое  название чернильным карандашом. Давид мне про книгу ничего рассказать не мог, и, чтобы я отстал, принес мне “Таинственный остров” – Жюля Верного. Этот Верный тоже был путешественником, как и Миклухо-Маклай и точно с такой же бородой и усами. А я думаю, что это был один и тот же человек, только путешествовал он по Франции, где жили огромные деревянные  слоны, покрытые штукатуркой - для защиты от кровожадных копий. В слонах этих жили беспризорники, двоечники и хулиганы, которые не любили товарища Сталина. Нам дед Вектор рассказывал, что у Маркса был друг Энгельс, который кормил и поил его. Вот он  считал, что в Европе отыскать настоящего отца ребенка было невозможно: отцы в пещеры к женщинам приходили ночью, и поэтому те никак не могли запомнить их фамилий. А утром мужчины уходили из стаи и жили друг с другом, а дети оставались беспризорными. Вот они и прятались в слонах и трущобах. И еще: этот Жюль Верный приезжал в Россию, о чем написал книгу: “Россия – родина слонов”. Я все время грозился матери, что убегу из дома и буду жить в слоне. И, может быть, тогда меня покажут в цирке.
      Прежде, чем вернуться к спорщикам (доспорят ли они, наконец, когда-нибудь: кто лучше - Маркс или Ленин?), я хочу вернуться к Липучке… Нет, нет – на этот раз – к Лизе. Все началось, как всегда - с моего отца. Откуда у нас дома появилась “Книга о вкусной и здоровой пище”, сегодня никто не скажет. Только (когда приближался Лизин юбилей – 10 лет), по этой книге решили испечь торт. Слова “торт”  никто не знал, но картинка в книге завораживала обилием цветов и ягод на нем. И всем хором решили: Миасс перевернуть, Челябинск перелопатить, а торт такой для Лизы испечь. И испекли. Пропущу тысячу подробностей. Единственная деталь все же заслуживает упоминания. Мне, как начинающему дарованию по рисованию прямых линий, доверили из ягод земляники выложить цифру 1. Ноль поручили выкладывать Додику – возможно, за округлость его характера. Пока пекли, живо обсуждали, как его будут делить. Лизе, как имениннице, светил самый большой кусочек,  даже – кусок, от которого она обещала мне дать откусить один раз.
     Но тут пришел коммунизм! Дед Вектор постановил, что все получат равные доли - как положено в справедливом обществе. Прикинули ножом, и получилось, что кусочки выходили тоньше лезвия. Еще раз сосчитали гостей и приготовили каждому номерки, чтобы по два кусочка прыткие и наглые не отхватили. Лизе сразу не повезло: все, кроме нее, были гостями на ее юбилее и получили номерки. Резать торт решили особой ниткой, которую выдернули из парашюта. Хотели сначала резать струной от балалайки. Но муж жилицы с первого этажа уперся, и балалайку свою не дал.  Решили их на юбилей не звать. Но Карузо (жилицу так прозвали, потому что она день и ночь крутила пластинку с каким-то Карузо) обиделась, взяла да и пришла - как раз тогда, когда торт начали резать. Никто и не заметил, как у нее без всякого номерка во рту исчез самый большой кусочек. Оказался – Лизин! Всем раздали, а Карузо даже тарелку вылизала. У Лизы в тарелке были только слезы - до самых до краев... И я отдал этой Липучке свой кусочек. Моя мама тут же отдала мне свой. Но и его я отдал Лизе, ведь она так ждала, что у нее – именинницы, будет больше, чем у всех остальных. И я впервые понял: тот, кто получает – забирает, а тот, кто отдает – получает! Бог ли внушил мне эту истину (а может и не истину – вовсе!), или я сам так научился себя жалеть и утешать, подскажешь мне ты – мой читатель, когда я тебе расскажу всю историю до конца. Ведь торта я так и не попробовал! Но все по порядку.
     После уничтожения торта, наступил главный сюрприз Лизиного Дня рождения. Его готовили мы со Страшновым. А как хорошо все начиналось! Если вам энциклопедии кино будут врать, что Миасс сделали столицей южно-уральского кино пьяный Иван Переверзев или трезвый  (но все равно - пьяный от сознания своего величия)  Сергей Герасимов – не верьте! *   Я был   
_________________________________________________________
“Во власти золота” - художественный фильм по мотивам произведений Д. Н. Мамина-Сибиряка. В главной роли - Иван Переверзев. Фильм снимался в Миассе.
“Журналист” - советский художественный фильм. Режиссер - Сергей Герасимов. Фильм снимался в Миассе.

первым,    а,   значит,   и  основателем,  как Маркс! Это мы со Страшновым сделали 30-ти секундный ролик о Лизином юбилее. Как оказалось, у военного корреспондента была и кинокамера, и запас пленки. Пленки было мало, и он выделил на Лизу всего один маленький рулончик, завернутый в черную бумагу. Лиза два дня отмывала свой чернильный язык, но так и не отмыла. Поэтому ей велели держать его за зубами. Страшнов (я же, как помощник режиссера, был категорически против) решил начать снимать сцену, как Лиза показывает похвальную грамоту за успешное окончание 3-его класса. У меня же не было такой грамоты, и до сих пор нет. Как только до меня доходила очередь получать награду, то моя фамилия мгновенно пропадала из любого списка, и оставалось напротив нее только  безродное слово – “еврей”. Но когда Лиза принесла свою грамоту, то оказалось, что она успела всю ее вымазать своим чернильным карандашом. Тогда решили снимать на натуре. Пошли на пруд, и Липучка долго изображала дуру, пока ее не заставили нарисовать классики и попрыгать. Я очень хотел попасть в кино, и тоже немного попрыгал в первом классике.
    Самым интересным и мучительным был процесс проявки. У Страшного  не было специального бачка для проявки, и он приспособил для этого бутыль, которая взорвалась под напором браги. Бутыль эту дал ему Фрезер с первого этажа. Фамилия у него была как у станка, но он занимался только производством   браги. *  На   этот   раз   Фрезер  гнал  брагу  из “Подушечек”
_____________________________________________________
брага – бурда ядовитого желто-коричневого цвета, получаемая в результате брожения и предназначенная для последующей перегонки в самогон.

- конфеты такие были. Фрезер сказал, что бутылка взорвалась, потому что повидло внутри конфет было неправильным, и засунули его туда враги народа, и, почему-то, посмотрел на меня. На самом деле Фрезер как-то пронюхал, что в конце года будут менять деньги на новые, а карточки  отменят. Скупил он этих карточек немерено, и выменял их на мешок “Подушечек”.
     Мы   залепили   острые  края   бутыли,  чтобы   не порезаться, долго завешивали окно и разводили растворы. И вот в кромешной тьме мне поручили болтать пленку так, чтобы она, не дай бог, не слиплась. А потом мы ее отбеливали, осветляли и засвечивали, и опять проявляли и закрепляли. Сушили на протянутых вдоль комнаты Страшного нитках. И все - в полной тайне. Но Плеханов все разнюхал. Тогда, чтобы он не разболтал о сюрпризе, Страшнов полез в свой ящик из-под патронов, достал одну из банок и вытащил из нее завернутую в черную бумагу черную плитку. Отломил от нее и отдал Плеханову. Потом посмотрел на меня, сказал: “Привет от летчиков”,  - протянул мне кусок, величиной с пол-ладони, и скомандовал: - “Жуй шоколад, малец. Ты заслужил!”
     Домой я пришел весь в шоколаде и проявителе.
     - Яша, в какой дрек *  ты снова влез? – принюхивалась ко мне мама.
________________________________________________
дрек – дерьмо (идиш).

     - Мама, ты ничего не понимаешь! – крутил я ей мозги. – Это алхимия.
     - Додик говорил, что химия опасная! - вздрагивало мамино сердце.
     - Очень опасная. Берешь гвоздь железный, пописаешь на него, и вот он уже золотой. Только пися должна быть специальной. Для этого надо есть и торты,  и шоколад, и шляпки от гвоздей...
     - Иди мой руки, шлимазл!
     На следующий день пленка высохла, и Страшнов показал нам ее прямо на стенке. Но, прежде, чем запустить проектор, он крутанул рукой резиновый жгутик, идущий от моторчика внутрь проектора. Я был на экране секунду, может – три. Но это - единственная моя роль в кино за все семь десятилетий. Надо было выдвинуть меня на “Оскара”.  Но в Миассе о премии никто не слышал, и потому я остался без заслуженной награды. Но теперь я заболел этой болезнью, и она была слаще шоколада, сильнее любого страха, и вросла в меня, как ноготь на ноге. Я хотел смотреть на себя на экране, но, еще больше - чтобы другие смотрели на меня и восхищались. И когда Страшнов ушел выгуливать свою Аи на берег пруда  (куда Дюймовочка спускала маленькие кораблики-фонарики, чтобы они доплыли до ее Китая), я, не понимая всех страшных последствий, рванул за резиновый жгутик и порвал его! Я сумел как-то залепить резинку, чтобы она держалась и стал придумывать приемлемые способы ухода из жизни.  Топиться в пруду? -   но я не умел плавать и боялся воды. Прыгнуть из окна? - но я боялся высоты и не знал куда свалюсь с подоконника, когда закружится голова. Зарезать себя? - но больше, чем воды  и высоты, я боялся вида крови. Но потом я нашел самое лучшее решение: я уйду в лес и буду идти и день, и ночь - пока не умру. Но, больше смерти, я желал еще раз увидеть себя на экране, и решил податься в бега за гибелью, если Страшнов не приделает свою резинку к мотору.
     И вот этот миг настал. Все съели (кроме меня) по своему кусочку торта, и дед Вектор вдруг объявил (Плеханов проболтался!):   
     - Зецт цех авек ин hот а мехайе! * 
____________________________________________________

Присаживайтесь и получайте удовольствие!  - идиш

     Для чего натянули простынь, никто не понимал. А уж когда Страшнов приволок проектор, то все решили, что это пулемет. А когда Страшнов возопил, обнаружив рваную резинку, то все решили, что это никакой не пулемет, а пушка, стреляющая криком.
   Вопль, который исторг из себя Страшнов, был настолько страшен и силен, что Феня вырвала с корнем свою будку и исчезла с куском доски от нее и цепью. Золото во всех миасских приисках попряталось в жилах, отчего план по добыче был сорван, и начальство резко поредело: один застрелился, других повязали и отправили исправлять свою преданность Родине в закрытых лагерях. Перелетные птицы изменили свой маршрут полета и заблудились на просторах собственного  неба. И еще говорили, что сам товарищ вождь вздрогнул в кремлевском кабинете и заставил кавалериста Ворошилова поменять стекла на звукоустойчивые, чтобы никакой крик не мешал ему заботиться о своем народе и вовремя снижать цены на хлеб и водку. И когда Страшнов, не переставая вопить односложные ругательства, посмотрел на меня, то я сразу вспомнил о Тебе – мой Бог. И теперь скажи мне: Ты заметил, как я последовал Твоим наставлениям, хотя Ты лично мне ничего не сказал, и даже не намекнул, но все же – Твой Дух на миг проник в меня, и я, не отдавая Тебе отчета, оторвал от себя этот кусок торта? Хотя это был совсем не кусочек сладкой мечты, толщиной в лист бумаги, а единственное, что осталось бы в моей памяти от послевоенного детства. Признавайся, Бог, не Ты ли учишь нас – отдавать, чтобы получать Твою благодать? А когда Ты ее отдаешь Сам, что Ты получаешь от нас взамен? И сколько мне надо отдать, чтобы до конца своих дней получать Твою защиту и благословение? И как Ты напоминаешь тем, кому дают, что они должны тоже давать и не ждать, корысти ради, благодарности.  На людей надейся, но и Ты не плошай!
     А теперь скажи, Бог, если Ты за мной следил (как Тебе и положено), то почему не исправил мою оплошность? Я же уже сделал доброе богоугодное дело, что тебе стоило склеить эту злополучную резинку? Всесилен ли Ты? Или испытываешь, закаляешь? Почему расплата за мой поступок не заставила себя ждать? И наказал Ты меня так, как когда-то наказал первого человека, которого Ты создал: “В поте лица твоего будешь есть горький хлеб творения, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься”.  И теперь, читатель, ты сам вправе судить и выбирать: брать или отдавать! И не забывай о народной мудрости: “Берут - посмеиваясь, отдают - плача”.
……………………………………………………………………………………
   Теперь, когда постепенно мы знакомимся с обитателями дома Лупановых, невозможно не познакомить вас еще с одним персонажем – соседкой Страшного. Звали ее Рина. Отчество у нее возможно и было, но все ее звали просто Рина. У нее был сын – Георгий, мой ровесник. И хотя его все звали – Гуля (так, как звала его мать), но он сам называл себя полным именем. Гуля был счастливчиком, потому, что Рина не отправила его в школу, сославшись на болезненность своего ребенка. Саму же Рину Вектор Соломонович называл порочной женщиной, единственным пороком которой была необузданная искренность, что живо обсуждалось после каждого явления Рины на половину Лупановых. Чаще всего она приходила под каким-нибудь предлогом, иногда на шум яростного спора про коммунизм. Приходила поздно вечером (редко – днем), присаживалась на краешек стула, отчего казалось, что она вот-вот собирается встать и уйти, доставала пачку папирос (никто не курил в доме папирос, кроме нее) и тут же делала глубокую затяжку, будто это был совсем не ядовитый дым, а чистый кислород.
      Помните, на каком моменте мы расстались со спорщиками? Я напомню: дед Вектор кричал на всех, что они придумали Христа, и когда подоспел Маркс и предложил коммунизм и отмену денег – его никто не послушал. Революцию сделали, а деньги так и не отменили. Правда, вместо них давали карточки на хлеб и мыло, но Плеханов орал, что коммунизм по карточкам - это  хуже всякой утопии.
     Пока Плеханов стучал себя в грудь, никто и не заметил, как тихо явилась Рина, закурила и улыбнулась как-то через силу. Будто ей было больно, а приходилось улыбаться. Иногда Рина свою улыбку с лица прогоняла и начинала говорить. Голос ее дрожал, бледность набегала  на глаза, она вынимала новую папиросу, хотя старую еще не докурила, но зажечь спичку не могла: они все время ломались.
     - Я услышала, что вы опять спорите об Иисусе Христе и Марксе. Мужество человека с совестью - не следовать по пути, ими указанному, а идти дальше, впитав их опыт, и учитывая то, куда они завели свою паству. Неужели, после такой страшной войны, мы вновь и вновь будем цепляться за мнимые истины, приведшие человечество к катастрофе? Прошлое – уважения не заслуживает. Следовать ему – значит повеситься на нем, ибо крепка веревка, связывающая нас с ним...
     Смотреть на вещающую искренность Рину было для меня наслаждением -  точно таким же, как мои тайные мысли о золоте. Сегодня, когда вид обнаженного женского тела моим глазам навевает скуку (как утренние новости – моим ушам), Рина в моей памяти остается единственной женщиной, нагота которой сводила меня с ума. Хотя я никогда не видел ее обнаженного тела, кроме лица, рук и… На половину Лупановых Рина всегда приходила в  кофточке (цвет которой определить было трудно, и я бы назвал его – нежным) и длинной юбке. Кофточка имела ряд перламутровых пуговок, последняя из которых таинственно скрывалась под юбкой и выпирала оттуда маленьким бугорком. Когда Рина молчала и только и кусала свою папиросу, правая рука ее лежала на коленях и слегка подрагивала. Колени ли у нее дрожали, или руки, - сказать не могу. Но как только она начинала говорить, то, прежде, пыталась запалить новую папиросу, а когда у нее это не выходило, бросала в подол коробок спичек, а рукой дотрагивалась до верхней пуговки на кофточке. Обнажались первые мысли Рины, словно длинный ряд произносимых слов в ее голове был тоже пуговками, которые до поры до времени держали их одетыми, но неожиданно расстегивались, и первая пуговка на нежного цвета кофточке обнажала маленький треугольник тела. И тут же, когда мое сердце начинало вдруг  стучать мне в уши, ее рука перескакивала на вторую пуговку и быстро с ней расправлялась. В этот момент Рина делала новую попытку зажечь папиросу, для чего  проделывала акробатический трюк: одна нога ее взметалась и ложилась на другую, а коробок спичек подлетал вверх, и Рина его ловила. Пока она делала новую попытку зажечь спичку, я смотрел на ее обнажившиеся ноги, обтянутые чулками, неумело заштопанные то там, то сям.
     Теперь мои глаза, как два богатыря, стояли на распутье. Я даже тренировался смотреть одним глазом вниз, а вторым – вверх, но ничего не получалось. Вторая пуговка приоткрывала едва заметную возвышенность груди, и на коже (цвета сливок) ясно становилась различимой родинка -  довольно большая, величиной с черную фасолинку. Но на ней мой взгляд останавливался только для того, чтобы соскользнуть в чудо-ложбинку. Две груди словно спешили на свидание и замирали в объятьях друг друга. Пройдет лет пять, и я буду носиться на лыжах с наших Миасских гор. И был там один спуск, где лыжня шла между двух сосен - вплотную. И надо было проскочить так, чтобы их не задеть. Промажешь, или испугаешься  - тебе конец! Но мне все эти годы казалось, что я несусь не с горы, а спускаюсь по Рининой ложбинке - такой же восторг и наслаждение от преодоления страха и себя.
     Но в то же время мои глаза разрывались, потому, что юбка постепенно задиралась с ее колена к животу и приоткрывала вход в черную пещеру, где ее ноги сходились вместе в неведомой стране. И, все же, я как-то справлялся с правым глазом, хоть он и замечал, что рука Рины (и это было вершиной наслаждения!) начинала теребить третью пуговку, а это уже было делом серьезным. Теперь все зависело от ее пальцев. Если, расстегнув пуговку, она зацепит ими кофточку, то тут же откроется тонкая полоска лифчика, а над ним -  о боже! – розовый ореол кружочка. И хотя самого соска видно не было, но там и пряталась завораживающая тайна. Так в карточной игре “очко” лишняя карта заканчивается перебором.
     Но и тут имелось одно обстоятельство, в зависимости от которого мои чувства или устремлялись вверх, или опадали. У Рины имелось два лифчика: черный и белый. Черный она только стирала и сушила на форточке в своей комнате. Черная полоска лифчика, да еще с черной фасолью, меня разочаровывала, и я с жалостью опускал глаза. Белый был цветом моей   любви к Рининой груди. Его она кипятила на примусе в железном горшке, куда кидала соду и лила из бутылки вонючую жидкость, от запаха которой у меня кружилась голова. В горшке она отбеливала и другое – свое нижнее белье, но я никогда не видел его развешенным для сушки, и оно мне было неинтересным и, даже, отталкивающим.
     До четвертой пуговки дело никогда не доходило. Но заканчивалась очередная папироса, смолкали тихие Ринины речи, она спохватывалась и быстро, сначала приоткрывая кофточку, потом застегивала ее. Она снимала одну ногу с другой, поправляла юбку, и черная таинственная пещера под ней исчезала. Слово “таинственная’ не зря мною сказано. Не была ли входом в эту пещеру та самая самодельная книжка деда Вектора: ТАИНСТВЕННЫЙ КОММУНИЗМ? Чтобы во всем этом разобраться, надо лучше прислушаться к спору.
     - Рина, дорогая, вы - настоящий ангел! Ангел коммунизма!
     Дел Вектор подходит к Рине и кладет ей руку на плечо. Во всем нашем доме только ему это позволено. Плеханов тоже хотел бы прикоснуться к Рине и даже однажды пытался это сделать, но получил отпор - неожиданный и резкий. Борис Векторович даже долго боялся смотреть в сторону соседки. А зачем ему было смотреть? Его жена, Мария – красавица, и даже без изъяна, присущего многим еврейским женщинам. Но может, как и меня, Бориса Векторовича прелести жены  не волновали? У Марии была одна особенность: приходя с работы и скинув рабочую одежду, она тут же превращалась в Мару,  которая забывала одеться. Она вечно ходила по дому полуголая, а за ней бегала Мира и кричала: “Мама, оденься. Нельзя так ходить, я скажу деду”. Может быть, нагота Марии принадлежала не ее телу, а самой жизни и была ее частью - как кухонная утварь, как запах только что приготовленного  кисло-сладкого, как черный хлеб, натертый чесноком, как вид полной тарелки самых прекрасных картофельных драников... И тут же надо добавить, что никакие воспоминания детства невозможно втиснуть в самый толстый том писков утраченного времени. И посади сейчас рядом со мной Марселя Пруста, его перо окажется бессильным, чтобы передать нашу жизнь в миллионах ее проявлений. Любая реконструкция прошлого - всего лишь окаменелый остов скелета динозавра, а не само чудовище, полное жизненной красоты и ужаса.
     В наготе Марии не было тайны. Попробуйте загадать кому-нибудь загадку и тут же рядом поместить на нее ответ - и тайна пропадет! Рина была загадкой, на которую не существовало ответа. Но тайны бытия и всей истории нашего существования по воле создавшего нас, вновь и вновь толкают человека  пускаться во все тяжкие, чтобы найти ответ на самый главный вопрос мироздания: зачем мы и для чего?! На такие загадки, как: Бог, жизнь, любовь, душа - поколение за поколением ищут ответа, но только отдаляются от разгадок. И слава богу. Существование ответов лишило бы искусство питательной среды, и оно вымерло бы, как и динозавры.
     Рина с благодарностью пожимает руку Вектора Соломоновича. Не за этим ли живым прикосновением она приходит на половину Лупановых? Она чувствует, что сколько бы ни произносила самых лучших, самых правильных, самых искренних слов - они остаются мертвы, и только прокуренное дыхание старого еврея-большевика, его единственное прикосновение и есть - живая жизнь. Ведь человек – это плоть и дух, а не слова и мысли.  Но Рина приходила не только за этим... Однако, рассказать о ее прошлом, о том, что нам удалось выведать, придется в другой раз. Петух на часах вылетел, прокукарекал три раза и склевал семь зерен. Это были удивительные часы-ходики. Вместо гирь – еловых шишек, к длинной цепи были подвешены два тяжелых напильника. Каждый час открывались двери курятника, и из него вылетали курочки и предводитель их – петух. Раньше он (по рассказам деда) кукарекал ровно столько, сколько было часов: от одного раза до двенадцати. Прокукарекает, да еще поклюет зернышки. Только в сорок втором часы странным образом сломались, и в любой час кукарекали всегда только три раза. Конечно, часовщик Коган, который жил по соседству, мог бы их починить, но Вектор Соломонович грубо отказался. “Петух знает свое дело, - говорил дед, - он напоминает всем предателям, что их деяния рано или поздно откроются”. И все предатели - как апостол Петр, отрекшийся трижды - раскаются, но это им не поможет. Легко было Петру  (когда Христос явился после распятия к апостолам) троекратно признаться учителю в любви. Нынешним предателям признаться в любви к Советской власти никак было нельзя. Проще было их всех расстрелять, как говорил Плеханов – без разбора.
     Но я отвлекся. Пора нам с Додиком занимать наблюдательный пост. Музей будет скоро закрываться, и от того, что мы увидим, не привлекая внимания, будет зависеть успех операции “Золото”.  Но где мой брат? Мы, хоть и не близнецы, но первородство принадлежит ему, и оттого брату было многое позволено. Я пробежал по всему второму этажу, но Давида нигде не нашел. Не встретил я и Миры. Но Лиза тут же проболталась, хотя и слова не сказала, а только скосила глаза на окно с видом на пруд. Спустившись на первый этаж, я услышал, как у Фрезера горланят:

                Хоть я с вами почти незнаком
                И далеко отсюда мой дом,
                Я как будто бы снова
                Возле дома родного.
                В этом зале пустом
                Мы танцуем вдвоем,
                Так скажите хоть слово,
                Сам не знаю о чем... 

     Я всегда удивлялся, почему Фрезер, никогда не воевавший, так любит по пьяни распевать со своей компанией военные песни? Но разбираться – времени нет. До  пруда – метров триста.  На берегу заросли кустов и редкие деревья. В кустах наш с братом секрет – широкая доска.  Мы прячем ее, чтобы, прибежав на берег, соорудить из нее скамейку. Скамейка – поверенная наших тайн. Последняя тайна - наш первый опыт курения. Две папиросы мы взяли у дяди Миши в нашем доме. Он управлял всей торговлей в Миассе, несмотря на то, что у него была всего одна нога. Папиросы всегда лежали на его столе, и если он заковылял в другую комнату, то у нас  (до его возвращения) было полно времени, чтобы вытащить папиросы и встряхнуть пачку так, чтобы сделать кражу незаметной. Первым закурил Додик. После первой затяжки (на удивление!) он не закашлялся, а только стал рассматривать папиросу на вытянутой руке, будто хотел ее спросить: что ж ты такая не вкусная? Больше я курящего брата за всю жизнь не видел ни разу. Я же, после того, как хлебнул глоток первого дыма, вытаращил глаза - у меня закружилась голова, и с омерзением втоптал папиросу в землю. Курил я всю жизнь – покуриваю и сегодня, несмотря на протестующие крики моих близких.
     Теперь же в обмороке на скамейке лежал мой брат, пристроивший свою голову на колени Миры. Она блаженно улыбалась, и не успел я подойти, как она объявила:
     - Он поцеловал меня!
     Чтобы описать то, что я увидел и почувствовал, глядя на подвыпившего Додика и совершенно невменяемую Миру, я должен совершить путешествие во времени. Путешествовать во времени, оказаться в прошлом или будущем - мечта человечества, почище, чем коммунизм или всеобщие братство, мир и любовь. Но тогда мне скажите: вот попал я на пятьсот – тысячу лет назад или вперед – толку-то что?! Меня же там нет! Нет там ни моих родителей, ни бабушек и ни прабабушек - нет ничего, за что можно было бы зацепиться глазом или душой. Но ярые мечтатели мне возразят: вот захотел ты, например, побывать на Голгофе и присутствовать на распятии Христа – не успел моргнуть, и ты уже там. Лучше всего - с камерой в руках, а еще лучше - с калашниковым, чтобы перестрелять гадов, всяких там пилатов и их приспешников. Все отснять и бегом обратно - в настоящее. Теперь, ты - король! У тебя в руках свидетельство не на один миллион! Только оказалось, что палить из автомата было никак нельзя. Оставить два миллиарда верующих без их веры – тут уж не до миллионов баксов! А необходимость спасать себя самого…  Ведь если вздернут - никаких Евангелий о тебе не оставят.
     Если у меня в руках машина времени, то я на ней должен выставить место и время события, куда я хочу попасть. Но, может быть, кто-то из вас подскажет мне, какие на этой хитрой машине надо выставлять точные даты и координаты?  Вот дата - по какому календарю? Если по еврейскому – в нем нет Христа. Если по-христианскому… Прежде надо всем договориться о едином календаре для всех. Тут и суперкомпьютер не поможет. А если этого события вообще не было, или оно было на территории нынешней Турции, как убеждает другой клан академиков и ежи с ним – одержимые новым порядком старой истории? Ну, хорошо: Иерусалим был – тут поспорить трудно. И если даже увязаться за Левием Матвеем с ножом, то можно добраться (если повезет!) и до Голгофы. А если мне в дорогу не подберут соответствующий костюмчик? А если там вход с 18+? Дальше развивать эту тему не интересно, потому что – бессмысленно.
      Но есть, есть все же машина времени! Она позволяет перемещаться в   пределах собственной жизни. И называется она – память. Какое чудо: залез в нее, и ты в своем детстве, а, находясь в нем, путешествуй, сколько тебе вздумается - от первых проблесков памяти и до сего дня. Так вот, с этого момента – первого поцелуя моего брата, я совершу небольшое путешествие в свое будущее, потому что я его неплохо помню. В возрасте 14-15 лет я отравился. Яд мне впрыскивала наша городская библиотека.  Каюсь, я тащил за пазухой не Белинского и Гоголя, а журнал “Иностранная литература”. Хорошо, что наш основатель написал про капитал толстую книжку, и мы догадывались, что где-то существует хищнический капитализм, правда - умирающий, или, на худой конец - загнивающий. И там, где обреченный капитализм отдавал концы, жили его апологеты: Джеймс Джойс и Шарль Бодлер. Очень мелкими буковками, будто намыленные, их имена проскакивали по эшафотам страниц, где их казнили, распинали, четвертовали. Но их имена и были отменным ядом. И я начал великую битву за то, чтобы во что бы то ни стало подарить себе букет из “Цветов зла”. 
     Но я уверен, что в “Иностранке” не обратил бы на имя Шарля Бодлера никакого внимания, если бы не услышал его раньше в доме Лупановых. Было это в тот день, когда деда Вектора постигло большое горе: пропал петух! Курочки из ходиков выскакивали поклевать зернышки, а петух – ни за что. Дед Вектор даже брызгал на курочек странную жидкость, чтобы петух на них клюнул и выскочил, но часы безмолвствовали, как народ. И дед снес их к часовщику Когану и там застрял в поисках петуха до самой ночи. А вечером пришла Рина покурить, но, не обнаружив своего покровителя, тут же засобиралась назад,  но Плеханов…! Зря дед Вектор ушел, а то он бы сразу понял, что пропавший петух был здесь – Плеханов! Без своего друга он настолько осмелел, что уселся как раз напротив Рины, чтобы наблюдать святая святых - как она закидывает ногу за ногу.
     Рина увлеклась разговором, когда речь зашла о Пушкине. Она непрерывно дымила папиросой и закидывала свои ноги, от чего глаза Плеханова сатанели и были готовы вылезти из своих орбит, чтобы сбежать Рине под юбку. Рина читала Пушкина, а затем говорила о нем всякие нехорошие слова. Плеханов в ответ ее клеймил и кричал, что над гением существует один единственный суд – это Божий суд! Но, сначала, послушаем Рину и представим: относились ли эти строки к Додику и Мире, когда я их застал на берегу пруда:
.
                То на конце аллеи темной
                Вечерней, тихою порой,
                Одну, в задумчивости томной,
                Тебя я вижу пред собой,
                Твой шалью стан не покровенный,
                Твой взор, на груди потупленный…

     Ничего подобного! Ведь невозможно связать великие строки о любви и реальное проявление своих чувств не на бумаге,  а на пылающей от страсти плоти. Вот и Рина говорила, что Пушкин с 14 лет (как раз столько было в тот час и моему брату) бегал по публичным домам и не отказывался от веселых девок, даже когда женился. “Любви нас не природа учит, а первый пакостный роман”, – не слушая Плеханова, распоясывалась Рина дальше.
     Но и Плеханов не сдавался:
     - Рина, волшебная моя, вы без мужчины совершенно зачерствели. Меня к себе совсем не допускаете, а я так вас боготворю. Вы поймите: первый опыт любви всегда полон романтики и лирической поэзии…
     - Не лучше ли первый опыт любви получить у проститутки? Я презираю  всю вашу романтику и сопливые сантименты! Презираю тогда, когда они являются верхом на проститутке. Это верх цинизма и богохульства...
     И в тот самый момент я и услышал впервые имя Бодлера:
     - Для французов имя Бодлер - не менее значимо, чем для русских – Пушкин... – такую Рину я видел впервые.
     Может быть, она глотнула самопала Фрезера? Не повесится же она, как наша соседка... Зоя жила в пристройке к нашей базе во дворе. Над крышей ее комнаты торчала труба. В безлунную ночь все видели над трубой сияние - как венец над ликом Христа на иконах. Иногда сияние расправляло крылья и тогда  (если  подойти поближе и хорошо присмотреться) можно было ясно различить лицо ангела. Пока Зоя была жива – жило и сияние. На фронте она была медсестрой. Мужа у нее убили еще в 41-ом. Кроме мужа, Зоя потеряла еще и глаз, но и приобрела - во всю щеку шрам от ожога. Никто не знал, почему Зоя еще была жива. Из дома она не выходила – стыдилась своего уродства; чем она там питалась – никто не знал. Грузчик с нашей базы – Герасим, год назад принес ей котенка. Зачем Филин (был такой гад с улицы Ленина) выколол ее любимице глаз и повесил кошку перед Зоиным окном –не спрашивайте меня. Видел я один раз, как Герасим огрел Филина пустым ведром по загривку. Только ночью Зоя повесилась, а в ее комнате нашли стихи – целую тетрадку. Жаль, что чернила на листках расплылись, и стихи прочитать никто не смог, да и кому они были нужны?! Она же – не Пушкин. То ли Зоя плакала, когда писала стихи, то ли тетрадка просто намокла от ее горя...
     Но я отвлекся от Рины. А если и ее тетрадка намокла от слез? Не оттого ли она так кричит:
     - Но Бодлер не женился на первой красавице Парижа, чтобы петь ей сладкоголосые вирши, а открыто жил с черной проституткой и посвятил ей гениальные стихи:
                Чтоб злобу утопить, хочу напиток твой
                Я высосать до дна, о, добрая цикута,
                Близ дорогих сосков грудей, до той минуты
                Не бывших для сердец еще ничьих тюрьмой…

     Это уже больше походило на то, что я видел на берегу пруда. Но некогда отвлекаться. А Плеханов и не думал сдаваться:
     - Мальчишкой в лицее он мог позволить себе быть сентиментальным:

                О, жизни сон! Лети, не жаль тебя,
                Исчезни в тьме, пустое привиденье!
                Мне дорого любви моей мученье.
                Пускай умру, но пусть умру - любя!

     - И внутренним лжецом! - взвилась Рина так, что я испугался: не проглотит ли она свою папиросу. - Он же не стрелялся, как Вертер!
     Врал или не врал Плеханов, что умеет читать чужие мысли, но сейчас, когда он прочитал мои – сомневаться больше не стоило. Спасая Рину, он ловко сорвал с ее губ папиросу и сам жадно затянулся.
     - Поэт сам тебе и ответил:    

                Он застрелиться, слава богу,
                Попробовать не захотел...

     Да и сам Гете не стрелялся…, -    продолжал наседать Плеханов на бедную Рину.
     Революционная страсть в Плеханове явно одерживала победу над страстью вожделения. Он больше не желал Рину, она перестала сводить его с ума. Пусть всего лишь на полчаса! Но это были его полчаса. Прожив в смятении долгую жизнь, Плеханов надорвался. Следы этого надрыва там и сям осели нарывами на его душе. Одним из таких нарывов был Пушкин. Наше  всё был дворянином, а дворян Плеханов не любил. И все же, быть может, Пушкин для старого каторжника оставался единственной опорой, когда время и бремя революции смело в мусор жизни все его идеалы и ориентиры. Плеханов так и состарился пламенным романтиком революции. Но на каторге он быстро понял, что если сорвать с революции знамена, лозунги и покрывала свободы, от нее всегда кровь, смерть, предательство и произвол. Но, видимо, не зря его сослали в Сибирь - вслед за друзьями его кумира. И, как следствие своего открытия, Плеханов изжил страх и перестал доверять пословице: слово не воробей, вылетит - не поймаешь, надрывая себя очередной речью. Когда внутренний огонь раскалял его душу, та вытекала неуправляемой лавой крамолы.
     - Ты скажи мне, - наседал Плеханов на Рину, - Христос умер девственником, или он поддался единственному искушению и любил Марию Магдалину - как человек...?  -  Но,  немного подумав, добавил: - Или - как Бог?! Ведь муки свои он испытывал тоже, как человек. Посмотри, насколько Бог гениален. Он из своего сына сделал и Бога, и человека. Но Христос – не единственный его сын. И мы знаем, кто Его дети! Это те, кого Он поцеловал. Посмотри на чело Пушкина: ты видишь на нем отметину губ Всевышнего?  Но, целуя, Бог всегда делает промашку: он размыкает уста. И они – раздвоенные, ложатся на чело избранного, превращая того в богочеловека. В своих творениях они поднимаются до Бога, а в жизни – опускаются до человека, изгнанника из Рая.
     Но Рина не хотела слушать Плеханова. Она была одержима своим:
     - Если ваш Пушкин, как и сам Бог, не мог в себе разобраться, то зачем же его низменное выдавать за высокое?
     Рина встала в театральную позу, закатила глаза, и театральным же голосом, от фальши которого сразу начинает ломить зубы, запела:

                Я помню чудное мгновение…

    Но и старикан Плеханов в долгу не остался, и вызов принял. Зря дед Вектор ушел к Когану искать пропащего петуха. Рина и Плеханов сошлись в петушином бою:
     - Только не начинай мне эту историю про Керн, - первым долбанул клювом Плеханов.
     - Отчего же не начинать?! Может, расскажете мне, как гений чистой красоты оказалась обыкновенной ****ью? – распустила крылья Рина.
     - Это не его строчка, а Жуковского, - отступил для нового удара Плеханов.
     - Так он еще и вор?! – захлопала от восторга крыльями Рина.
     - Вам не понять мужчину, охваченного страстью…
     - Точнее – вожделением…
     - Тем более. В таком состоянии не до высокой лиры…
     - Так и я же об этом, - неожиданно Рина сложила крылья. – Бодлер не писал сентиментальные вирши, чтобы принудить женщину к любви. И женщины отвечали ему тем же:

                А та, кому открыть я наготу готова,
                Я, милый мой мудрец, так опытна в страстях,
                Когда мужчин душу в объятьях, как в сетях,
                Иль груди отдаю укусам сладострастья,
                Развратна и скромна, пленяя хрупкой властью,
                Что я сумела бы, на ложе полном нег,
                Бессильных Ангелов поработить навек...

     С каждой прочитанной строчкой Рина все больше впадала в транс. На краях ее губ закипала слюна, ноги ее подгибались, пока она не рухнула на пол.
     - Беги за Страшновым, - крикнул мне Плеханов.
     Страшнов со своей Аи пил чай с сухарями.
     - Рина  в обморок упала!
     Скоро Аи уже поднимала Рине голову и подносила к ее носу пузырек. Запахло любимым маминым лакомством – валерианой. У Аи не было спирта, и свои чудо-шарики из заповедного Китая она настаивала на валерианке. Сама микрокитайка уверяла, что запах ее зелья поднимает на ноги не только полуживых, но и мертвых. Едва Рина очухалась, как снизу прибежала кошка Фрезера – алкоголичка, по прозвищу Милашка. Она бросилась на Аи и вырвала у нее пузырек. Нализавшись, или нанюхавшись китайского зелья, Милашка сбежала, но мы еще две ночи слышали, как она на пруду распевала оперные арии.
     На следующий день Рина отлеживалась у себя в комнате и, считай, ей повезло. Вектор Соломонович охотился на всех, кто попадался ему на глаза. От часовщика Когана он вернулся за полночь с ужасной вестью: в часах петуха не нашли, хотя Коган разобрал их до атомов. Поначалу дед решил, что петуха украл кто-то из нас, когда тот выскочил прокукарекать. Но следов кражи не было, а на том месте, где петух был прикреплен к дощечке, обнаружили маленькое яичко. Но петухи не несут яйца! – не поверите вы, и будете правы. Но Коган так устал, что разбивать яйцо не стал. Вернувшись домой, дед всю ночь яйцо бил, бил, да не разбил. А утром отдал его сыну на завод - для вскрытия самым умелым напильником. Когда же миасский Левша, который был правшой, вскрыл яйцо, то обнаружили в нем маленький пергамент со словами, которые никто не мог прочитать, хотя все слова были известными.
     Так родилась идея провести диспут, но сначала к нему тщательно подготовиться. Такая идея родилась после того, как дед Вектор и Плеханов чуть не подрались из-за расшифровки записки из яйца. Плеханов утверждал, что в послании петуха закодирован “Манифест коммунистической партии”, а Вектор Соломонович – “Краткий курс ВКП(б)”. Увлекся идеей диспута и Страшнов, который решил отснять его на пленку. К тому времени в Свердловске открыли киностудию, где снимали всякую хронику, и Страшнову пообещали в Миассе организовать корпункт. А, пока у Страшнова появилась возможность проявлять пленку на студии, он привез новенький проектор и настольный монтажный стол. В общем, военный корреспондент снова рвался в бой.
     Перед поездкой в Свердловск, Страшнов решил нам рассказать о себе. Вечером мы отправились на пруд и расположились на нашей скамейке. Давид, Мира и я, затаив дыхание, слушали его рассказ. Но, прежде, чем его начать, Страшнов достал из кармана чекушку водки, плеснул из нее в рюмку, сделанную из гильзы патрона, и весело нам объявил: “наркомовские сто грамм”. Я могу лишь вкратце передать его рассказ:
     - Мы – военные кинооператоры, были теми же солдатами. Пуля – дура! Но фрицы дураками не были. Снайперы просто за нами охотились. Представьте  уличный бой. Стреляют непрерывно и со всех сторон. А тут еще минометы, танки, гранаты. Чтобы выжить, надо спрятаться. Чтобы победить – бегать от стены до окна, от воронки к воронке. Это - солдатам. А нам надо их снимать. Не их же задницы! А, чтобы снять их лица, надо подставлять себя под пули. На войне трусов презирали. А трус не мог быть военным оператором. Пленки в камере хватало на минуту, но она тянулась вечность. Снимали только днем. Чувствительность у пленки была плевая…
     - А что такое – чувствительность? - спросила Мира.
     - Ну и дура ты, Мира, - хохотал я. – Чувствительность - это когда к тете Еве из нашего дома приходит Егоров из ОРСа, она закатывает глаза и вся трясется.
     - Это ты – дурачок, Яшка, - давясь от смеха ,колотит меня Страшнов по спине. – Ты ночью видишь?
     - Я сплю ночью, - обиделся я.
     - А вечером?
     - Вижу, но плохо.
     - Вот и пленка: она, как глаз – днем видит хорошо, а ночью плохо, или совсем не видит. На съемки мы шли всегда с напарником. Одного убьют – второй выживет. У меня было три напарника, и все погибли...
     Вспомнив про своих погибших друзей, Страшнов допил чекушку и надолго замолчал.
     Скоро Страшнов вернулся из Свердловска с первым отснятым материалом. Мы, затаив дыхание смотрели, как из ворот конвейера выкатывались два новеньких ЗиСа.
     - А хотите, я покажу вам фокус? – спросил нас Страшнов.
     Он не стал перематывать пленку назад, как делал обычно, а зарядил ее в проектор задом наперед. И произошло чудо: время потекло вспять, и грузовики скрылись в воротах конвейера. Так я заболел путешествиями по времени. Брат лечить меня не захотел, а  только отмахнулся. У нас неожиданно возникла новая проблема: Давид решил, что изготовленный нами слепок золотого слитка надо заранее занести в музей и там спрятать. Так что, он все время крутился в музее, придумывая, как это лучше сделать. Помог мне дед Вектор. Он открыл свой сундук, набитый доверху старинными книгами и журналами “Нива”, и вытащил мне книгу: “Машина времени”, и еще одну - “Человек-невидимка”. Читать мне самому такие книги еще было не под силу. Липучка! – вот кто мне поможет. Но как Лизу уговорить почитать мне? Я стал вокруг нее крутиться и дразнить ее так же, как она меня со своей ТАИНСТВЕННОЙ книжкой. Я, как бы нечаянно, показал ей прежде “Машины времени” - “Человека-невидимку”. О ней мне рассказал Додик. Оказалось, что он читал ее. Честно сказать – я стоял на распутье: прокатиться мне на машине времени в прошлое или будущее, или стать невидимкой в настоящем? К черту – прошлое и будущее! Нам с Давидом была нужна шапка-невидимка! Мы бы сперли золото из музея в один момент! А зловредная Варвара Алексеевна, задыхаясь от счастья и невозможного объема своего тела, только влепила бы мне жирный кол по русскому, а я, накинув шапчонку, тут же пробрался бы к журналу и исправил единицу на четверку.
     Наконец, я пришел к универсальному решению: нужно просто соединить эти две возможности. Путешествовать во времени лучше всего невидимым: не съедят, не сожгут, не отправят в космос. Но, в конце концов, осилив вместе с Лизой Уэллса, я был разочарован. Я бредил эффектом Страшнова – когда можно было бы жизнь отматывать назад, но не на экране, где мелькает лишь ее отражение - запечатленное время, а в реальности – что-то вроде антивремени. Но Уэллс и все остальные ничего об этом не говорили и не писали.
     С того дня мне начали сниться кошмары. Я представлял, как кто-то запасется вагоном пленки и будет снимать непрерывно жизнь человека от рождения до его смерти. А потом возьмет всю отснятую жизнь и прокрутит ее назад – вот вам и машина времени. Что меня не устраивало у Уэллса и у всех его последователей? Это вовсе не было путешествием во времени по-Страшновски! Представьте себе: вы попадаете в прошлое или будущее и тут же начинаете вновь двигаться вперед и - только вперед! Можно, конечно, вновь скачком (сегодня его бы назвали – квантовым) переместиться в другое – любое время, но и там снова начать двигаться только вперед.
     Я настолько заразил Липучку своими фантазиями, что она даже забыла про свой чернильный карандаш. Мы с ней стали бегать на пруд, где, устроившись на нашей скамейке, предавались фантазиям. Мы брали разные кусочки жизни и прокручивали их назад. Получалось очень смешно. Как тяжело  вставать рано утром и ползти в дурацкую школу! Единственная радость, что по дороге тебя ожидает всегда масса впечатлений и приключений. И вот мы отматываем нашу несчастную жизнь назад: вот Варвара и рта раскрыть не успевает, а я пячусь уже назад, исчезаю из класса, а потом и из школы. И все задом наперед: вновь испытав все удовольствия по дороге, докатываюсь до дома и блаженно натягиваю на себя одеяло. Мама, покричав на своем идише про бога и еврейское счастье, исчезает. Ну а сон, сами понимаете, его крути хоть в какую сторону.
     Но это были забавные моменты жизни, и Лиза смеялась так, что замолкали даже птицы. Смеялась, пока мы не допридумывались до моментов, в которых было Лизе не до смеха. Она терпела, когда манная каша выливалась из нас снова на тарелку. Но совершенно не терпела представления, как нас рожали обратно. Вот мы орем - неразумные в руках акушерки и мигом исчезаем в животах своих матерей. Было не до смеха. Хорошо еще, что Лиза плохо представляла себе то место, откуда появляются дети. Но ее терпение лопнуло в тот момент, когда мы попытались представить наш утренний туалет. Даже мысленная картина, как все, что вышло, залезает обратно, повергло ее в шок, и наши совместные эксперименты со временем закончились. Я остался один на один со своими  фантазиями и грезами.
     Прежде, чем постигнуть прошлое и будущее, надо было разобраться с настоящим. Но все мои попытки схватить настоящее за хвост - как жар-птицу, заканчивались провалом. Не успевал я что-либо сделать настоящим, как проходило мгновение, и оно уже становилось прошлым. Тогда я шел на хитрость и устанавливал настоящее из недалекого будущего. Например: в 2 часа дня, когда я приду из школы - поем и сяду делать уроки. Но и тут все шло не так. Будущее было неспособно подчиняться планам настоящего. И было сто причин, из-за которых в 2 часа я оказывался совершенно в другом месте – не там, где предполагал заранее. И так, телом я всегда оказывался в прошлом, а мыслью – в будущем. Оказалось, чтобы оказаться в настоящем, нужно было остановить время. Но и тогда бы это было не настоящим, а вечностью. А вечность, если и существовала прежде, то только до дня творения, ибо оно и есть само время. Но от условного настоящего была и польза: в нем в любой миг существовала точка отсчета, от которой можно было на машине времени (я все еще ее называю по старинке, так как не нашел пока более точного определения) отправляться назад и вперед. Но и тогда - и прошлое, и будущее заканчивалось одним результатом. В прошлом
зачатие было не началом новой жизни, а ее концом - и я исчезал навсегда. Но и путешествие в будущее, кроме смерти не сулило ничего хорошего, и я снова исчезал навсегда. Все рассказы о том, что можно извлечь из жизни и пользу, потратив ее на дело, которое переживет смерть - было слабым утешением. Человеческая память короче кладбищенских камней. В забвении живут и при жизни.  И, даже, гении – признанные  и обласканные.
Тут я прошу прощения у моего читателя. Во-первых, уже полным ходом идет подготовка к диспуту, который будет снимать Страшнов. И я вам завидую, что вы станете свидетелями битвы двух титанов Советской власти. Во-вторых, мы с братом уже готовы пробраться в музей и зубами вцепиться в самородок золота. Удастся ли нам наша авантюра?! И тут вам может повезти: распилив золото на куски, вы могли бы поучаствовать в его обмене на всякие приключения и добрые дела. А, вместо этого, я несу всякую ахинею про антивремя и бессмертие. Но что поделаешь? Обойти вечные вопросы Веры, Души и Бога – невозможно, если ты затеял игры со временем! И я вынужден возвратиться на рубеж настоящего - на точку отсчета, и попросить вас представить одновременное существование двух миров: реального и антиреального. Эти миры сосуществуют  и, казалось бы, исключают друг друга. В одном я двигаюсь к исчезновению через смерть, в другом – к ней же, но через рождение. И тут мы нарушаем святое: всякие там законы природы – которые придумали физики, когда, подвыпив, превращались в лириков. Физики, претендуя занять место Всевышнего в наших доверчивых головах, утверждают, что обе части (прошлое и будущее) моей и вашей жизни должны исключать друг друга, чтобы существовать одновременно. А раз так, то они являются неразделимым целым, в котором наше прошлое не исчезает в пучине времени, а существует наравне с грядущим будущим. Отличие одной части жизни от другой – только в одном. Будущее связано с бесконечным количеством случайных или неотвратимых возможностей, которые могут вырасти как из хаоса неожиданных вариантов, так и из железного предопределения судьбы. Согласитесь, что когда приговоренного ведут на казнь, то варианты его спасения могут появиться разве что в кино для сентиментальных девиц и домохозяек.
Но прошлому повезло гораздо больше. Если уж случилось – так случилось! И неважно: из хаоса ли возможностей, или фатальной неизбежности. Многие уверяют, что вся наша прошлая жизнь соткана из случайностей, из хаотичного выбора вероятностей. Мол не в ту бы дверь вошел, не в тот бы автобус сел, не в том бы классе учился… И пуля, которая предназначалась отцу, досталась бы его другу. Но я сжился с мыслью, что все наше прошлое было предопределено. Если бы это было не так, то меня бы не существовало на этом свете. А раз уж я есть, то так тому и быть! С этими путаными мыслями я приставал ко всем, кого только мог поймать за рукав, но все отмахивались от меня, да еще высмеивали, пока я не нарвался на Серого.
У его отца – дяди Коли, было охотничье ружье, но не то, которое стреляет в последнем акте, а настоящее – охотничье и даже с патронами. Самым большим трофеем дяди Коли был добытый им на границе с Башкирией волк. Настоящее имя Серого было – Сергей. Но, еще чаще, его называли – Серый Волк, как какого-нибудь вождя краснокожих из племени Ирокезов. Прозвище за ним закрепилось по двум причинам. Голова убитого волка украшала кабинет дяди Коли, и Серый часто напяливал ее себе на голову - попугать девчонок, которые липли к нему, как мухи на мед. Но главное, перед ними же он бахвалился, что держал волка за уши, пока отец целился в зверя.
Отец Серого был большим начальником, и жили они в собственном каменном доме. Серый якшался с братом из-за марок и книг. Как раз в это время Давид загорелся выменять у Серого “Бурю” Эренбурга на какую-то марку. Зачем брату была нужна эта книга, толщиной в два кирпича, неизвестно, но известно (я сам был тому свидетелем), как Леня Прима (фамилия у него такая странная была – Прима) на спор проткнул ее насквозь гвоздем, который держал в руке, обернутой тряпицей. Если у Серого была для похвальбы голова волка, то у брата появилась книга, пробитая пулей в тот момент, когда писатель Эренбург (вместе с генералиссимусом товарищем Сталиным) брали штурмом Берлин.
Серый не любил литературу – он любил физику и атомную бомбу. Сынок начальника заканчивал седьмой класс и хвастался, что поступит учиться туда… При этом он показывал пальцем в небо. Не иначе, как устраивался в заоблачный университет, где учат писать книги о физическом  устройстве мира, где нет Бога, потому что еще не поставили такой опыт, чтобы его обнаружить. Но надо признаться (к нашему стыду), Серый был умнее нас всех вместе в тысячу раз. Переспорить его было невозможно ни в чем, даже если он бы утверждал, что звезды на небе – это вовсе не звезды на самом деле, а простые дырки в небесном куполе.
Но, когда мы с Додиком пришли к нему домой менять марку на книгу “Бурю”, у меня было огромное преимущество: я видел пленку Страшнова задом наперед, а он – нет. Поэтому он ни черта не смыслил в антивремени, а я уже все мозги себе сломал на этом явлении. Когда закончился обмен, Серый стал сочинять сказки про свое будущее и сказал, что будет работать в Кыштыме... *
_________________________________________________________
Для строительства первого в СССР предприятия по наработке плутония в военных целях была в ноябре 1945 года выбрана площадка на Южном Урале, в районе расположения старинных уральских городов Кыштыма и Каслей - рядом с Миассом, где я и проживал в то время.

     Едва у Серого сорвался с языка Кыштым, как он, видимо, испугался самого себя и, побледнев, тут же замолк. А мы не могли понять, почему в Кыштыме, куда все наши миасские ездили по грибы, а не в Москве? Но Серый заткнулся намертво, а мне только этого и надо было. И тогда я ему изложил все свои мысли о путешествии во времени. Я не знал в тот момент, что Серый (в знак благодарности, что его никто больше не спрашивал про Кыштым) готов был отдать все, что угодно, даже – волчью голову. От счастья и моей глупости он рассмеялся так, что даже стал походить на нормального парня, а не на зануду-умника, у которого папа - начальник, и у них каменный дом в два этажа.
Придя в себя, Серый процедил, пренебрежительно глядя на меня: “Еще вчера сегодня было завтра”. И хотя это было также умно, как и мои рассуждения, я ничего не понял. “Каждый человек считает ясными только те мысли, которые по своей смутности не превосходят его собственные”, - сказал Марсель Пруст, но я тогда еще этого не знал, так как этот Марсель жил не в Миассе, и я его не встретил, чтобы поговорить по дороге в школу. А жаль, я таких умников, как Пруст (тоже – придумал себе имя!), еще в первом классе научился делать одной левой. Вот шли бы мы с ним по нашей Первомайской, и он мне говорит: “Когда человек несчастлив, он становится нравственным”. А я ему в ответ: “Ты, Марсель, не прав! Самые нравственные люди – это счастливые палачи и единоличные правители, что в принципе одно и то же”.
Серый же пошел в кабинет отца, возвратился с пачкой “Казбека”, открыл ее щелчком пальцев, достал одну папиросу, но курить не стал, а принялся стучать ею по коробке с лошадью, придавая своим словам уверенность барабана в том, что в оркестре - он самый главный. Честно говоря, Серый был рад моим фантазиям. Желание освободиться от бремени мыслей часто заставляет нас (в отсутствие подходящих слушателей) обращаться к выжившим из ума старикам, сопливой мелюзге, а то и к приблудной собаке, и, даже, – к телеграфному столбу (если он единственный, кто соглашается нас выслушать). Прежде, чем разбить наголову все мои построения, Серый почему-то упомянул душу, хотя я про путешествие души во времени ничего ему не говорил, да, если признаться, то и не знал, что это такое – душа. Я слышал иногда, что душа иногда уходит в пятки или начинает болеть, но, как сказал бы Серый Волк: сколько пятки не рассматривай и не режь их, - душу, как и Бога, никто не видел.  А, может, побродив по свету, все души уходят в меня? Я же - пятка! * Так рассказывала моя мать.
«…И вышел первый красный, весь как плащ волосатый… Эсав. А затем… брат его, держась рукой за пяту Эсава. Нарекли ему имя Яаков».

- Зачем же ты меня назвала пяткой? – набрасывался я на мать, как трехмесячный щенок.
- У тебя прадедушка был Яков, а у твоего прадедушки тоже был прадедушка, и тоже – Яков. И так до Сотворения мира.
Но вернемся к Серому. Он меня спрашивает:
- Земля вращается?
Я думал, что в его вопросе скрыт подвох, но сказать, что Земля не вращается, означало выказать себя полным придурком.
- Вращается…
- А ты видел?
Вот где был скрыт подвох.
- Не… Не видел.
 - Но она же вращается!
 - День и ночь, - начал мямлить я.
 - А время ты видел?
Ну, тут и без подвоха все было ясно. У деда Вектора петух все время выскакивал, пока куда-то не исчез. А, может, он путешествует во времени, и сейчас кукарекает Святому Петру, чтобы тот учителя своего не предавал.
- Конечно, видел. Когда я у нашего будильника отвинтил заднюю крышку, из-под нее вылетела со свистом пружина и чуть мне палец не отрезала. Тогда отец покачал головой и сказал:
- Прикончил, Яшка, ты время.
- Время мы видим каждую секунду, - вбивал мундштук папиросы в крышку “Казбека” Серый Волк. – Все течет и меняется. Любое изменение происходит во времени, а, по сути, оно само - время. Давай, Яша, проедемся вместе на машине времени. Для начала – в прошлое. Не будем далеко заезжать. За нами Москва. Вот в ней и остановимся в 1812 году, когда там полыхал пожар. Чтобы всем было не до нас. Пожар был в сентябре, так что придется нам с тобой одеть что-нибудь огнеупорное. У тебя есть костюм из асбеста?
Тут я начал понимать, что Серый меня разыгрывает.
- Я в 40-м родился, в 1940-ом. И в 1812 меня еще не было. Я тебе про другое говорю – только про то время, когда я жил сам.
- Так, значит, ты один собираешься путешествовать по времени? На такой же личной машине, как у моего отца?
- Ничего ты не понимаешь! Каждый может сам…
- Каждый охотник желает знать, где сидит фазан... То есть, твоя машина времени существует только для тех, кто сейчас живет на земле? Так мы никогда ничего и не узнаем ни про прошлое, ни про будущее! Фигня какая-то!
Я растерялся. Моя стройная теория дала первую трещину. А Серый не унимался:
- Дод (так Серый называл моего брата, который нас не слушал, а копался в книгах на полке), фотографируй брата своего раз в месяц. У тебя же фотоаппарат есть. Вот и будет тебе машина времени.
- Как же, Серый, ты все выворачиваешь! Двигаться назад, это…
- Хорошо! – Серый так треснул папиросой, что из нее посыпался табак. – Давай двигаться назад. Я сказал тебе, что время - есть изменение: видимое и невидимое. Пока мы с тобой говорим, у тебя на один микрон выросли волосы и ногти, переварился на один процент обед, который ты слопал, и сам ты вырос на один микрон. Твой мозг запомнил все, о чем мы говорили последние полчаса. Ты вдыхал воздух, забирал кислород и выдыхал углекислый газ. В мочевом пузыре у тебя за это время образовалось два грамма мочи. И еще произошли тысячи изменений в твоем организме. Но, самое главное: у тебя родились мысли, которых не было прежде. И вот теперь ты мне скажи: путешествуя даже один час, ты останешься прежним, или все в твоем организме должно измениться?!
Кто стал первым из нас – я, или Серый Волк - слышать и понимать друг друга, мне уже не восстановить. И не потому, что я потерял способность запоминать окружающий меня мир, и даже тот, который существовал во мне - а потому, что я стал неожиданно для себя проваливаться вспять - в свое прошлое. Так мне показалось в первое мгновение. Исчезало мое настоящее, а с ним и память о нем, а, значит, и та часть жизни, которую я уже прожил. Оказалось, что наша жизнь – всего лишь память о ней. Сначала исчез из жизни (или только из моей памяти?) наш поход с братом к Серому за книгой. Но на этом мой провал не закончился. Кто-то усердно, даже с остервенением, стирал из моей памяти безжалостным ластиком прожитые дни. Но, одновременно с этим, в моей голове появлялись воспоминания о той жизни, которой у меня еще не было, и поэтому я не мог понять, что это было - мое будущее, или чья-то чужая жизнь?
Уже скоро я понял, что путешествие на машине времени - не есть перемещение в прошлое или будущее. Вся история мира была одним вечнозеленым деревом, на котором ничего не исчезло: ни одна ветка, ни один листочек. И все жившие до меня и после меня прекрасно соседствовали рядом друг с другом. Захотел утешить в Раю Адама за его утерянное ребро или найти общий язык с пришельцем из Космоса - отправляйся к ним в гости на соседнюю улицу, ибо все они - твои соседи и братья по единовременному существованию.
- Яша, что с тобой? Очнись! – Давид тряс меня за плечи, а Волк от страха клацал зубами и лил на мою голову воду из графина.
Пока Вектор Соломонович, Плеханов и Страшнов готовились к проведению диспута, мы с Давидом занялись настоящим делом - приближать будущее хорошо выстроенным планом. Еще в понедельник мы были в музее и убедились, что с начала нашей операции “Золото”  ничего в музее не изменилось. Самородок как лежал на синем бархате, так и лежал. Как-то я высказал крамольную мысль брату: “А если он не настоящий?!”, но тут же схлопотал подзатыльник. А, несколько дней назад, ту же мысль я облек в более обтекаемую форму, и очень об этом пожалел. Так впервые в жизни я узнал про себя страшную тайну: все мои черные, нехорошие, угрожающие мне и прочие дрянные мысли, сказанные мною, были способны материализоваться. О хорошем, – сколько ни думай, ни повторяй хоть миллионы раз – ни черта не случится. Но плохое… “Был бы это настоящий самородок, так они бы его чем-нибудь накрыли” – продолжал я бубнить, пока не получил по загривку очередной раз. И надо же: в понедельник все было, как было, а в четверг самородок засунули в стеклянную коробку, да не простую, а с толщиной стекла в палец. Хорошо, что взгляд брата не способен был материализоваться, а то от меня осталось бы мокрое место.
- Чего ты испугался?! – начал я юлить. – Трахнем по стеклу молотком - и золото наше.
- Даже муха не должна услышать, как мы будем брать самородок.
- И что тогда делать?
- Будем резать!
- Шмидт! – вскрикнули мы и обалдело уставились друг на друга.
Шмидты жили на нашей улице, на противоположной ее стороне. Лишь у них единственных перед домом был сад и застекленная терраса. На ней они вечерами пили чай с крендельками, а днем читали старые книги. Тамара Шмидт училась со мной в одном классе, носила толстую косу – настолько толстую, что казалось, с ее головы свисал сноп пшеницы. Она единственная в нашем классе (а, может, и во всем городе) ходила в клетчатой юбке. Мне Тамара нравилась. Но если Липучка-Лиза липла ко мне, то к Томе подкатывался я, но – бесполезно. Зато у меня была уловка: Тамара была моим буксиром по русскому языку, и я – два раза в неделю ходил к ней на веранду писать диктанты. Диктанты – это громко сказано. Ее и меня хватало всего на одно предложение, а то – и слово, если я умудрялся сделать в нем кучу ошибок. Да как же было их не делать, если я непрерывно смотрел на пунцовые Тамарины губы, которые были совсем не предназначены для диктовки никому ненужных слов.
Сколько бы в Миассе ни добывали золота, оно все проходило через руки отца Тамары – Фридриха Карловича. Он был оценщиком качества. Не его ли бесконечные рассказы о благородном металле, который приносит либо счастье, либо несчастье (как кому повезет) подтолкнуло нас с братом к нашему плану по добыче золота - но не из земли, а из музея. Как только наш план созрел, мы при Фридрихе Карловиче про золото не говорили, хотя как не ему было все знать о самородке из музея. Давид с ним сошелся по камням. Однако Фридрих Карлович собирал только драгоценные камни, и единственно чего у него не было, так это - алмаза. Вместо него, в коллекции лежал … стеклорез! Да, да - стеклорез, но с алмазом! “До лучших времен, - говорил Фридрих Карлович, - выдадим Тамару замуж, и купит ей жених настоящий бриллиант”. Так что отхватить мне пшеничную косу себе в жены не светило. Зато у нас был на прицеле стеклорез с алмазом – единственная возможность одолеть стеклянный гроб, в котором похоронили наш самородок.
По дороге домой мы стали обсуждать, под каким предлогом попросить у Фридриха Карловича стеклорез. 
- Давай в школе разобьем окна, - сходу предложил я.
- И что?
- Ночью разобьем, а днем будем вставлять. Тамара нам стеклорез и принесет.
- Да кто же нас пустит там вставлять стекла?
- Тогда будем бить наши. Я буду плакать, что отец мне отвинтит голову, а ты будешь просить стеклорез.
На том и порешили. Будем бить свои стекла, когда придет час  “X”. Но ничего в плане не сходилось. Если мы вернем стеклорез сразу - после кражи, то Фридрих Карлович тут же заподозрит нас – ведь ему первому доложат о пропаже слитка. Выходит, надрезать саркофаг надо заранее, чтобы успеть вернуть стеклорез задолго до кражи. Пока (в двух шагах от нашего дома) мы искали выход из лабиринта препятствий, неожиданно подкинутых нам слепой жизнью, мы еще не знали, да и предположить не могли, что дома нас ожидало известие, оставившее от наших планов лишь легкий дымок от костра, в котором они сгорели.  Уже открывая дверь, мы услышали, что отец вернулся из командировки. Его возвращение всегда было праздником вручения подарков, но он и чемодана не успел раскрыть, как мама торжественно объявила: “Мы получили квартиру в поселке Автозаводцев, в одном из первых домов, и переезжаем туда через две недели”.
- Но я не могу оставить свой класс! – вскричал брат.
Это он про класс – первое, что пришло ему в голову. Ибо оставлял он все! Мы ездили в новый поселок – пустыня, стройка, пыль и грязь. И ни одного магазина, клуба, пруда, друзей, нашего убежища в башне мечети, музея, Дома пионеров, Лупановых и Шмидтов, Страшнова, и, наконец, - нашего золота! Легче было сесть нам в тюрьму. Отец продолжал рассказывать про Москву, как она вся живет ожиданием юбилея товарища Сталина. Там, в Москве, есть один огромный музей, * так его готовят под выставку подарков
_____________________________________________________
Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина. В 1949 году вся деятельность музея была свернута под “Выставку подарков    И. В. Сталину от народов СССР и зарубежных стран”.
 
товарищу Сталину. От Миасса пошлют слиток золота и золотой напильник. Мы с Додиком обомлели: вот почему наш слиток закрыли стеклом. Почему наше золото должны отдавать на какую-то выставку?! Брат даже забыл про свой класс, но мама, увидев, что мы огорчились до слез, сказала:
- Додик, ты остаешься еще на год здесь. Будешь жить у Лупановых. Мы уже договорились. А вы знаете, что Рина повесилась?
Между последним маминым словом и взрывом моих рыданий зазора не было.
- Не плачь, Яша, Вектор Соломонович ее из петли вытащил. Живая она. В больнице сейчас. А школу твою в поселке уже построили. Хорошая школа – большая, и прямо у нас во дворе. А ты, Додик, сходи к Лупановым, посиди с Рининым сыночком. Плохо ему. Но поешьте сначала. Отец вкусностей из Москвы привез. Колбаса называется “Докторская”. Вы только ее понюхайте.
- Ты, Яша, пойдешь со мной? – Давид спросил меня, а я не мог понять: хочет он этого или нет. Я – не хотел.
- Не таскай его, Додик, с собой. Особенно в больницу, если надумаете.
Так я остался дома, ел самую вкусную колбасу в мире и не чувствовал ее вкуса. А потом мы пили чай с мармеладом, но чай был соленый от моих слез – они стекали по щекам и застревали на моих губах.
- Да что ж ты, сынок, так убиваешься? – потрепал мою лысую голову отец. – Посмотри, какую книгу я вам с мамой привез. “Порт-Артур” называется.
Я знал это слово, но сейчас оно совершенно вылетело у меня из головы. И только, когда отец вытащил из чемодана книгу и протянул ее мне – я все вспомнил. Порт-Артур - это город, где воевал мой дед, и там, на войне, ему оторвало обе ноги.
- Мама, - Порт-Артур! – вырвалось у меня. – Про моего дедушку.
Мама тут же расплакалась – это был ее отец! Сколько она рассказывала мне про эту войну!
- Вот выучишься, Яша, читать и найдешь в книге про своего деда.
- Это же… это же: “Врагу не сдается наш гордый “Варяг”! – восхищенно рассматривал я обложку. 
10 лет я читал эту книгу и выучил ее наизусть. Но моего деда там так и не нашел. Говорят, много евреев воевало на той войне, но в своей любимой книге я нашел всего одного. Была ли его фамилия Заяц – настоящая, или Степановым придуманная? Мол, евреи – трусливые: чуть опасность, так они, как зайцы убегают с поля боя, да так быстро драпают, что в окопах оставляют свои ноги – как мой дедушка. Да и родом этот еврейский солдат Заяц был  из Свенцян - местечка на границе Литвы и Белоруссии, а мы были Каменец-Подольские. Правда, в книге есть еще один человек с еврейской фамилией – Вамензон. И в его уста хороший писатель Степанов, лауреат Сталинской премии вложил слова: “Ох, не люблю этих проклятых жидов!”
В ту пору я был начинающий еврей. Конечно же, тогда я ничего не знал и не понимал. Сегодня знаю больше, но понимаю еще меньше. Ученые утверждают, что наша Вселенная (появилась ли сама, или была сотворена?) существует почти 14 миллиардов лет. Возможно, через 100 миллиардов лет она исчезнет. Но есть нечто единственное, чему мы можем с уверенностью присвоить статус Вечности – это Еврейский вопрос. И совершенно не важно, останутся ли все страны, где проживает хоть один – последний еврей, совсем без евреев, или на планете Земля будут проживать одни евреи, а может и наоборот – ни одного, Еврейский вопрос все равно будет существовать, ибо он - вечен!
Когда Давид вернулся из больницы от Рины, мы перешли на другую сторону нашей улицы, открыли потайной  вход в минарет, зажгли свечи, развернули наш муляж золотого самородка и уперлись в него глазами, будто он, единственный, мог нам подсказать, что делать дальше, как поступить, чтоб не ошибиться. Но золото молчало. Не от того ли, что оно было фальшивым? А что нам скажет настоящее золото, когда мы его добудем?
     - Не плачь, Яшка, ты же будешь ко мне приезжать.
     Брат успокаивал меня, как мог, но от моей жизни, как от буханки хлеба, отрезали целый ломоть, и ненасытное время (с которым я попробовал бороться верхом на машине времени) уже дожевывало его последние крохи. За несколько дней до переезда разразилась гроза невиданной доселе мощи. Если бы в нашей квартире установили пушку и палили бы из нее непрерывно, то из-за грома мы бы ее не услышали. Молния не просто сверкала, а проникала к нам через окна, ослепляла нас, и мама, накрытая с головой пятью подушками, на миг пропадала в ослепительном свете, и мы слышали только обрывки ее молитвы: “Если Ты не спасешь нас, то Тебя нет!” Когда очередной раз молния выхватила из мрака нашу улицу, я увидел в груде мусора летящую по воздуху козу, а на ее загривке - кошку, вцепившуюся лапами в ее рога.
На следующий день я шел по поверженной Первомайской улице и не узнавал ее. Больше всех пострадал сад Шмидтов. “Я же должен попрощаться  с Тамарой”, – кольнула меня еще одна утрата, и я толкнул сорванную с одной петли калитку. На полу сидела Тамара, в руках ее была пила. Она плакала. Вырванное с корнем дерево упало прямо на застекленную решетку веранды, выбив много стекол. У меня закружилась голова, Тамара стала расплываться, колени подогнулись, и я осел на пол рядом с моей несостоявшейся любовью и уткнулся головой в копну пшеничных волос.
- Что с тобой, Яша?! – испугалась она больше, чем своего горя.
- Это я во всем виноват! – загундосил я.
- О чем ты?
- Это я вызвал бурю…!
- Ты что, Яша, - Бог?
Тамара перестала плакать. Ее одноклассник сошел с ума, но она впервые видела сумасшедшего и не знала, что с ним делать. А я все твердил, что мои мысли материализуются, и я так мечтал о выбитых стеклах и, пожалуйста, вот они – полная веранда. Но Тамара меня не понимала, ибо у нее было другое объяснение движения жизни.
- Папа хотел обрезать ветви и вставить новые стекла, но его рано утром срочно вызвали в Москву…
- В Москву! – от моего крика обвисшие в рамах остатки стекол жалобно брякнули.
- В Москву, а что?
- Он повез подарок товарищу Сталину?
При имени Сталина теперь уже плохо стало Тамаре. И тут я понял: идиот, что выдал себя с головой. Я встал с пола и стал осторожно ступать по разбросанным остаткам стекол,  и тут я увидел его… Желтоватая костяная ручка торчала из-под какой-то бумажки. Сомнений не было: стеклорез с алмазом. Но если бы даже я запретил своим рукам двигаться, то ничего не смог бы сделать. Они сами, вопреки моей воле, потянулись к стеклорезу и спрятали его в мой карман. Я пытался вспомнить, зачем я приходил к Тамаре - и не смог. Я торопился.
- Додик, они увезли наше…, понимаешь – наше, в Москву! – закричал я с порога.
- Откуда ты знаешь?
- Шмидт в Москву рванул. Его ночью вызвали.
- Ночью музей же не работает.
- При чем здесь ночь?
- Как же он повез самородок среди ночи, если музей закрыт?
- Заранее взял!
- И что?
- А вот что! – протянул я брату стеклорез.
- Где ты его взял?
- Где, где… Он так торопился, что окна не успел вставить.
- Ты будешь говорить нормально?
- Отец Томы – Фридрих Карлович. У них на веранде гроза все стекла выбила. Ты же хотел выбитые стекла, вот я и постарался.
- При чем здесь ты? Ты же сказал - грозой выбило.
- Гроза только сделала то, что я ей приказал.
- Снова за свое. Ты бы, Яшка, читать научился, прежде чем на своей машине времени кататься.
- Не веришь?! И дурак! Идем в музей.
И я был посрамлен. Но, прежде, я должен рассказать, что и в музее гроза оставила свой след. И тоже – в нашу пользу. В одном из залов выбило стекло, и здоровенный медведь, который стоял на задних лапах и держался за бревно, чтобы не свалиться, все же упал. Музей был закрыт для посетителей, но нас, как своих, пустили с условием, что мы поможем прибраться. Мишку только что поставили на место.
- Иди сюда, - зашипел Додик.
Брат стоял позади косолапого и таращил глаза на его спину.
- Ты видишь?
Напротив меня находилась лишь поджарая задница медведя.
- Что вижу?
- Да не сюда смотри… выше, выше. Видишь, шов у чучела разошелся.
- И что?
- Мы сюда сможем спрятать наш муляж. Прямо в медведя!
- Но золото же увезли!
- Никуда его не увезли. Сам посмотри.
Из зала с медведем наискосок был виден сияющий кусочек нашего клада, который мы еще не откопали. Мы помогли убрать весь мусор вокруг мишки, и поторопились к нашему золотому будущему.
- Дай стеклорез! – прошептал брат.
Алмаз издал однотонный звук с некоторым потрескиванием. На стекле остался хорошо заметный след – белая борозда.
- Хватит! – Я так испугался, что сразу вспомнил о  шапке-невидимке.
По дороге домой решили до зимы к самородку не прикасаться. Увезут Сталину наш, так выложат на его место другой – поменьше. Только придется муляж новый делать, а вход в минарет уже в конце ноября засыплет снегом. Расчистить его – значит выдать себя.
И вот я уже трясусь в кузове грузовичка, вместе с отцом. Мама в кабине. Оказалось, нам и перевозить-то особо нечего. Я сижу на большом тюке с одеждой - спиной к заднему борту. Отец, придерживая одной рукой тумбочку, а второй – этажерку сидит на старой покрышке, напротив, и смотрит на меня как-то странно.
- Что, папа? – любопытство одолевает меня.
- Смотрю я на тебя, сынок, и не верю.
- Чему не веришь?
- Помнишь, как два года назад ты потерялся в Тургояке?*
___________________________________
Тургоя;к — крупное пресное озеро около Миасса. На его берегу дома отдыха и пионерские лагеря.
- Я совсем не плакал – только немножко.
- Как же ты вырос за эти два года! Совсем взрослый стал.
Так состоялся мой единственный разговор по душам с отцом за всю нашу жизнь.
Полчаса дороги, и мы уже в новехоньком двухэтажном доме на Лесной улице в поселке Автозаводцев. И всех достопримечательностей – бетономешалка с горой песка, щебня и мешками с цементом в двух шагах от нашего дома. Моя новая жизнь на новом месте – новые главы повести “О себе”. В этой же главе у меня остался перед вами долг – запланированный диспут. Напомню, что идея диспута родилась после того, как дед Вектор и Плеханов чуть не подрались из-за расшифровки записки из яйца. Плеханов утверждал, что в послании петуха закодирован “Манифест коммунистической партии”, а Вектор Соломонович – “Краткий курс ВКП(б)”. Увлекся идеей диспута и Страшнов, который решил отснять его на пленку. Но многое изменилось, после попытки Рины повеситься. Решили его отодвинуть на сентябрь. Моя мечта - помогать Страшнову со съемками, провалилась. К тому же, я рисковал большим – вообще не попасть на диспут: почему-то Давид все более уклончиво о нем говорил, когда приезжал домой. А ведь как не ему было все знать – он жил теперь в доме у Лупановых. В самом конце августа в нашем поселке он встретил Сему Рабиновича. Сема учился в Ленинграде в водном институте и разгуливал по поселку в морской форме. Красавец! Таких моряков, словно сошедших с экрана, Миасс еще не видывал. И Додик сошел с ума. Он забыл про меня, про золото и про первые поцелуи, а уж про диспут и кино Страшнова – тем более. Но сам Страшнов не забыл! Может, его по ночам жгли мои горящие глаза? Только он заставил привезти меня к Лупановым на диспут,  который состоялся - аж  в середине октября. Мучительница-школа, леденящий дождь, пустошь поселка – все осталось позади весело крутящей колеса машины, в кабине которой мы сидим с братом, а шофер дядя Гудзий (вы когда-нибудь слыхали такое имя?) даже дал мне подержать рычаг переключения скоростей.
Поднявшись на второй этаж к Лупановым, мы сразу попали в сказочный мир. На высокой этажерке с синей бархатной накидкой лежало – скорее, стояло то самое злополучное яйцо! Выражение лица Вектора Соломоновича было таким, будто это было не яйцо какого-то дурацкого петуха из часов-ходиков, а самого Кощея, и из него сейчас должны были извлечь иглу и ею прикончить всех врагов мирового пролетариата.
Я присел рядом с Липучкой, которая принарядилась в белый фартук и новехонький красный галстук – ее недавно приняли в пионеры. Но ко мне тут же подошел Страшнов и увел в самый угол комнаты, где начал учить включать, а самое главное - направлять большую лампу в то место, куда он будет целиться своей кинокамерой. Только сейчас я заметил в самом углу слившуюся со стеной Рину. Она тоже была в галстуке – только в черном, из-под которого выглядывала фиолетовая полоска на шее.
Несмотря на холод, дед Вектор всех предупредил, что курить можно только у окна, и то, если приоткрыть его. Уже спустя много лет, когда кинокамера стала моими глазами, я узнал об одном феномене (возможно, присущем только мне): невозможности вспомнить, что снимал. Постоянные перемещения в поисках лучшей точки съемки: лиц, деталей, образов, которые надо было отыскать не глазами, а объективом (поверьте – это совершенно не одно и то же!) вычеркивали из памяти само событие, оставляя взамен разрозненные кадры – штрихи к событию, которое можно было восстановить только после проявки пленки и монтажа. И на диспуте я тоже так увлекся ролью осветителя, что мало что запомнил, и поэтому мои описания вряд ли вызовут ваше доверие.
Собралось так много народу, что заставить всех одновременно замолчать Вектору Соломоновичу никак не удавалось, пока он не взял яйцо в руки:
- И вовсе не домыслы и споры вокруг этой тайны, - потрясал он яйцом, - и не таинственное содержание его - причина внимания всех собравшихся на диспут, а…
Во вторую руку Вектор Соломонович взял ту самую книгу, на обложке которой Лизиным фиолетовым карандашом было выведено: “ТАИНСТВЕННЫЙ КОММУНИЗМ”. Вернув яйцо на почетное место, наш председатель открыл обложку и достал маленькую бумажку, которую моя лампа просветила насквозь.
- Я держу в руках пергамент, извлеченный из яйца. Сейчас вам раздадут листочки, на которых мы воспроизвели знаки  пергамента. И вы сами будете иметь возможность непосредственно участвовать в расшифровке неизвестного послания к людям. Пока мы не знаем - из далекого ли прошлого или из неизведанного будущего пришло оно к нам. Хочу обратить внимание, что заголовок мы придумали сами, но печатала Мира первый раз и некоторые буквы перепутала.
И тут же явилась Мира, раскрасневшаяся от важности своей роли (или от обиды, что она перепутала все буквы?), и была похожа на помидор. В руках у нее была стопка папиросной бумаги; из нее – по одному, она начала всем раздавать листочки. Мне тоже достался один такой, но я его тут же сунул в карман. Страшнов мне уже сделал знак, и я стал водить лампой, следя за Мирой, а он снимал всех участников диспута. Вектор Соломонович дождался, когда Мира всех отоварит и продолжил:
- Особо я хочу вам представить нашего нового гостя - Оскара Ивановича Тубурта. Несмотря на то, что он работает на скромной должности бухгалтера в сапожной артели, по ночам (оставив жену одну в холодной постели) он расшифровывает надписи на надгробных камнях этрусков. Мы не знаем, кто такие этруски, но Оскар Иванович не даст пропасть тайне. На первые две буквы их алфавита у него ушло четыре года, и сейчас Оскар Иванович уже работает над третьей буквой.
Все с восхищением посмотрели на скромного бухгалтера-сапожника, больше похожего на деревенского кузнеца. И такому силачу нужно четыре года, чтобы поднять две буквы? – удивился я, но решил, что он поднимает не сами буквы, а надгробные камни. Когда папиросные листочки, наконец, стали достоянием глаз собравшихся, все прочитали заголовок – единственно, что было написано человеческими буквами:

                РОКОВЫЕ ЯЙЦА               

- Не обращайте внимания на заголовок, так как Мира перепутала буквы.
Все стали спрашивать Миру про правильные буквы, но она растерялась, и теперь ее голова стала похожей не на помидор, а на кочан капусты.
- Я не помню… - лепетала она и вытирала слезы папиросной бумагой.
Тут вмешался Плеханов и стал утверждать, что он сам читал “Роковые яйца” про слонов, у которых вместо головы была приделана большая змея. Никто ему не поверил: как же такие слоны могли жить, ведь змеи, изогнувшись, закусали бы их ядом. Все так шумели, что Оскар Иванович встал и, громыхая голосом, сказал:
- Не шумите вы так понапрасну. Слова и буквы русского языка дешифровке не поддаются.
Все испугались страшного слова – дешифровка и замолчали. Но за дочку вступился Борис Векторович:
- Мира не виновата. Мы сами можем поставить на место перепутанные буквы, а вы, Оскар Иванович, больше не пугайте нас страшными словами.   
    Тогда наш председатель зыркнул на сына повелительным взглядом: мол, не обижай моих гостей. За мужа вступилась его жена Маша, которая была тоже с перепутанным именем, так как на самом деле она была Марой:
- Не страшно, что Мира не помнит буквы. Будем менять их по алфавиту. Например, не – РОКОВЫЕ, а – БОКОВЫЕ.
- Боковых яиц не бывает, - возмутился Плеханов, - они всегда посередине! Я предлагаю не БОКОВЫЕ, а РОДОВЫЕ. Яйцо и есть начало любого рода.
Но не тут-то было! Все зашумели и стали выкрикивать суждения, что даже в решениях партии не найти указания, кто был первым: яйцо или курица. Но всех успокоил опять Вектор Соломонович, указав, что спор про яйцо и курицу - бессмысленный, так как наше яйцо снес петух.
- Значит, оно - ДАРОВОЕ, - выкрикнул кто-то с места, даже не подняв руки, и поэтому я не навел на него свет и сказать, кто был этот умник – не могу.
- А причем здесь усадьба Достоевского? * слабым голосом, как будто
Даровое — усадьба, в которой провёл детские годы Фёдор Достоевский. Расположена в деревне Даровое Зарайского района.

платок на шее сжимал ей горло, из своего угла спросила Рина.
- И причем здесь сам Достоевский? – прогремел Оскар Иванович. – Он ничего не расшифровал. Даже такую простую загадку, как душа русского человека. Это просто то, что получено даром. Вы же, Вектор Соломонович, петуху за яйцо ничего не заплатили?
- Нет, не заплатил, - растерялся Вектор Соломонович.
- Вот, вот, - продолжал давить на голос как на кузнечные меха Оскар Иванович. Я предлагаю свой вариант:

                не РОКОВЫЕ ЯЙЦА, а ЯЙЦА ФАБЕРЖЕ

Все растерялись.
- Но тут же нет никакого соответствия, - пискнула библиотекарша – знакомая Рины.
Она жила в самой библиотеке, так как, окончив Библиотечный институт рядом с Кремлем, была сослана (как когда-то и Плеханов) к нам на Урал, а жилья ей не дали. Ее считали очень умной, потому, что она перечитала ночами (спать она не могла - боялась, что ее съедят мыши) все книги и даже больше: выучила наизусть  все главные идеи партии в газетах и партийных журналах.
Слова “Фаберже” испугались даже больше, чем слова “дешифровать” и посмотрели, почему-то, не на  Оскара Ивановича, а на столичную штучку.    
- Да вы так не пугайтесь, - успокоил всех Плеханов: Фаберже – это русский ювелир, который носил яйца в Зимний дворец.
 - Зачем ювелиру держать курятник? – спросила Наташа, подруга Миры – круглая отличница  и дура.
 - Это были пасхальные яйца из золота и драгоценных камней, - прогудела наша миасская знаменитость – писатель с такой трудной фамилией и отчеством, что их никто не мог выговорить. – Только пусть наш знаменитый Оскар Иванович потрудится объяснить, как слово РОКОВЫЕ превратилось в ФАБЕРЖЕ?
Первая схватка на диспуте произошла сама собой.
- Есть писатели и есть… писатели, - Оскар Иванович презрительно посмотрел на местную знаменитость.
- Что вы этим хотите сказать?! – насупился писатель.
- Вы хоть сами понимаете, что Конан Дойл из вас – никакой? Он знал криптографию и приемы совращений тайных элементов преступного мира. А вы все строчите про золото, которое сами-то и в глаза не видали.
Оскар Иванович встал во весь свой кузнецкий рост, и вдруг запел таким басом, что стекла в окнах затрещали, будто по дому шмальнули гранатой:

                Люди гибнут за металл,
                Люди гибнут за металл!

Мы переглянулись с Давидом. Никакой такой криптографии мы тоже не знали, но гибнуть за золото точно не хотели.
- Были бы вы знатоком, Оскар Иванович, а не оперным сатаной, - уши писателя вспыхнули, как спички, - и не изучали под микроскопом два года одну букву, то знали бы, что во всех яйцах Фаберже спрятана курочка, открыв которую можно обнаружить корону, а в ней - кольцо. Но в нашем яйце - неизвестное послание, которое, думаю, надо отнести в органы.
На удивление, Вектор Соломонович ничуть не испугался органов.
- Был я в ваших органах. Показывал. Они со мной согласились, что, возможно, это неизвестное издание “Манифеста Коммунистической партии”. Вот нам и поручено попытаться узнать это, а не спорить по пустякам.
- Я знаю, я знаю, - заголосила Наташа-отличница. – Раз яйцо пасхальное, значит не
                РОКОВЫЕ ЯЙЦА, а РОЗОВЫЕ!

Мира перепутала  “К” и “З”!
- А почему розовые? – завелся Давид.
Мой брат сам был отличником и, поэтому, других отличников ненавидел. Все они метили отобрать у него золотую медаль.
- А потому, что их родила фламинго! – Наташка хоть и была дурой, но - наглой дурой.
- Кто это - фламинго? – закричали все.
- Птица. Розовая такая. Ест розовых лягушек и мечтает о розовых закатах, чтобы умыться розовой водой.
Я даже не заметил, как Вектор Соломонович отошел к окну  и запыхтел там своей козьей ножкой. Еще долго все предлагали разные варианты заголовка, перемешав все возможные буквы, но ничего не подходило, чтобы хоть как-то начать расшифровывать само петушиное послание. Наконец, накурившись до чертиков, дед Вектор снова взял яйцо в руки и попросил всех взглянуть на папиросные листочки.
- Наконец-то, - с восторгом отозвался Плеханов и засеменил к председателю.
В поднятой руке он держал свой папиросный листочек. Откашлявшись, он сразу перешел от заголовка к существу многосмысленных знаков.
- Обратите внимание: в самом центре тайного послания петуха – знак, напоминающий пятиконечную звезду...
- А у меня – шестиконечную, - привстал с места Борис Векторович и стал показывать пальцем на свою шестиконечную звезду.
- Пятиконечная…
- Шестиконечная…
- Пятиконечная…
- Шестиконечная…
Все, вслед за сыном председателя, повыскакивали со своих мест и стали показывать друг другу звезды на своих листочках.
- Позвольте первоисточник! – с лупой дивной прямоугольной формы, громыхая голосом, двигался к председателю Оскар Иванович.
- Я тоже желал бы взглянуть, - натягивая тетиву очередной ссоры, устремился за ним писатель, на ходу напяливая на себя очки с толстыми стеклами.
Они оба, толкая друг друга, стали своими стеклами изучать первоисточник, извлеченный из яйца – вместо Кощеевой иглы.
- Шестиконечная! – громогласно объявил Оскар Иванович.
- Даже не думайте устраивать здесь масонские заговоры! Конечно же, звезда, как и полагается быть нашей звезде – пятиконечная!
- У тебя – какая? - спросил я Давида.
- Пятиконечная.
- А у тебя, Мира?
- Шестиконечная.
Я не выдержал, положил лампу на подоконник, достал из кармана свой мятый листочек, разгладил его, отыскал в центре звездочку и стал ее изучать. В первое мгновение она мне показалась шестиугольной, но когда я листочек осветил лампой, то увидел, что она все же – пятиугольная.
- Яша, свет! – закричал Страшнов.
Я поднял на него виноватые глаза и закивал головой. Схватил снова лампу и последний раз взглянул на звезду: она опять была шестиугольной! Я навел лампу на подставку с яйцом, вокруг которой выплясывали орущие друг на друга дед Вектор, Плеханов, Оскар Иванович и писатель.
- Пятиконечная…
- Шестиконечная…
Неожиданно в свару вмешалась Наташка:
- Вы что?! Совсем не въезжаете?! Как можно шестиконечную звезду установить на башни Кремля? Она же углами не подходит.
В это время на шум снизу приперся Фрезер с маленькой девочкой и бутылью самогона. Никто не знал, кем девчушка приходится Фрезеру - внучкой или дочкой. Дело в том, что старшая дочь Фрезера родила одновременно со второй его женой Фросей - мойщицей из “Стеклотары”. Фрезер не только путал свою младшую дочку с внучкой, но и саму старшую дочку с новой - молодой женой. За это он уже и в глаз, и бутылью по голове получил. Однако никто не знал, кто его так отделал - старшая дочь, или молодая жена. Еще большую путаницу вносило то обстоятельство, что двух девчушек назвали одинаковыми именами – Катюшами.
Катя непрерывно дергала Фрезера за рубаху и канючила: “Хочу писать”. Наташкино предположение, что звезда на папирусе может быть только пятиконечной (иначе она не установится на башни Кремля) внесло некоторую сумятицу и временное затишье. Лишь одна Катенька просилась писать. Первым опомнился Плеханов. Но тут его оборвала на полуслове Аи. Она взяла Катеньку и увела на горшок. Когда все стихло, Плеханов вновь открыл рот на самого Вектора:
- Ты при всех сознайся, Соломоныч, почему в органах ты сказал про “Манифест Коммунистической партии?”. Это же моя идея. Твоя была про “Краткий курс ВКПб”. А теперь, выходит, - моя идея торжествует.
- Это какая же? – зашумели вокруг.
- Если - “Манифест Коммунистической партии”, то шестиконечная звезда - в самый раз!
- Ты на что намекаешь, ржа каторжанская?! – положил Оскар Иванович двухпудовый кулак  на плечо Плеханова.
- На то и намекаю. Кто писал Манифест? Маркс… То-то  и оно.
- А при чем здесь количество углов у звезды? – раздалось со всех сторон.
Но Плеханов завелся не на шутку:
- Ты уж, Вектор, выкладывай: что тебе сказали в органах! Может, ты нас всех под Сибирь подводишь? А твой петух – подсадная утка?!
- Мне нечего скрывать. Показываю я там послание петуха и говорю: “Возможно, за этим посланием скрываются две тайны обновления. Одна из них – “Краткий курс ВКПб”. И я в это смогу поверить. Сами видите, как все меняется, после того, как наши Европу повидали. Буза начнется. Вдруг не один Эренбург будет жить в Париже, но и мы – раз не лыком шиты. С утра встал, замахнул кальвадосу, забрался на их каланчу Эйфелеву, глядь: окрест меня и предо мной святая благодать…”
    - Ты что, старый жид, совсем охренел, что ли?!
- Но этого никогда не будет! – отвечает мне особист. - Это невозможно! Власть большевиков – до скончания времен! Когда наступит коммунизм, вот тогда мы и заменим “Краткий курс” - на “Долгий”. Так что, ведите себя согласно уставу нашего курса, товарищ Соломон…
- Вектор Соломонович…, простите.
- Да что это у вас, у евреев, что не имя, то - или геометрия, или колонна, елки-палки – пятая!
- Имя Вектор означает: Великий коммунизм торжествует.
- Не примазывайтесь. Будьте поскромнее. Так вы поняли все про наш несгибаемый курс?
- Так я толкую вам, что не “Курс” зашифрован в послании петуха, а “Манифест”.
- Хорошо, товарищ Торжество коммунизма. Ведите себя так, как будто уже верите в свое имя, и вера придет сама собой.

- Так это правда? – огорчился разоблачитель Плеханов. - Все так и было?   
    Тут дед Вектор отвечает: “Так не было, но это правда”.
- Ну и жижикнул ты, Соломоныч! – Фрезер потряс бутылкой, почесал ею за ухом и начал зубами рвать пробку. – Давай тебе плесну.
Наступила минутная тишина. Может, все решили, что Фрезер нальет и всем желающим. А волшебник перегонки раскрутил бутыль, потом ввинтил грамм сто мутной жидкости  себе в горло, покачнулся на стуле, но удержался и сказал:
- Это важно также для Маркса: индивиды воспринимают сферу общего как нечто, что должно служить их частным интересам…
Все знали, что Фрезер уж пятый год, как борется с белой горячкой, и потому на его бред никто не обратил никакого внимания. Зато из своего угла отлепилась Рина и встала под свет моей лампы.
- Хватит спорить про звезды:

                Стихи растут, как звёзды и как розы,
                Как красота — ненужная в семье.
                А на венцы и на апофеозы -
                Один ответ: - Откуда мне сие?

Библиотекарша, хоть и была Рининой знакомой, но отсутствие жилья сделали ее непримиримой к тем, кто такое жилье имел:
 - Рина, дорогая, мы не можем себе позволить буржуазные стихи неизвестных противников нашего светлого пути. Давайте лучше все споем нашу…
Библиотекарша замаршировала, и рукой, словно саблей, рубила невидимых врагов. В этот момент она была прекрасна:

                На просёлках России
                У деревни любой
                Есть могилы простые
                Под фанерной звездой.
                Тут от вражеской пули
                Пал безвестный солдат,
                И с тех пор в карауле
                Тут берёзки стоят...

Вот тебе и мышь библиотечная – довела Страшнова до плача. Он сам мне потом рассказывал, что слеза скатилась прямо в окуляр кинокамеры, и он перестал видеть. А и нечего было видеть. Женщины неожиданно вмешались в поступь коммунизма по всей земной суше и сорвали расшифровку тайных знаков, указывающих верную дорогу для всех нас к Райскому саду. Уверен, что наш Миасс еще поборется за право увековечить сад именно у нас – в Ильменском заповеднике. Но, вскоре, диспут возобновился с тройным напором на едва живой пергамент, снесенный петухом. Спасать положение вызвался писатель:
- Отгадайте-ка загадку: “Не часы, а время сказывает, не сторож, а все равно будит”. А теперь назовите ключевое слово в загадке про петуха! Конечно же - “будит”. Так что пытается разбудить наш петух своим посланием? Коммунистическую бдительность - непоколебимую, как дело партии. Мы тут выслушали путаный рассказ гражданина Лупанова о его посещении ячейки органов. Сами слышали. Он нам про какой-то такой совсем не советский Париж пытался рассказать; хотел внедрить идеологию мировой столицы похоти и разврата. А если этот петух – галльский?
- Что еще за галльский? - зароптали с мест, начиная понимать, что писатель всех собирается подвести под монастырь.
- Галлами римляне называли французов. А петух – их национальный символ буржуазных свобод. Прокукарекал, а там хоть и не рассветай. Да и может ли заря коммунизма взойти над Парижем, если мы не явим им пример подлинной свободы и справедливости – этих пьянящих чувств, прикованных к трудовым свершениям наших рабочих и колхозниц.
- Это они нам петуха пустили на Москву в 1812 году, - очнулся от своей бутыли Фрезер.
- И не только это, - продолжал писатель. - Не зря представитель нацменьшинства Эренбург со своим порочащим Советскую власть романом “Буря” окопался в Париже. Французы тоже делали революцию, но их социализм – для богатых. К счастью – час их падения пробил! Их система уже сгнила и, прогнившая, сползает в пропасть. Мы говорим дяде Сэму с Уолл-Стрит: “Посмотри в пропасть – там твоя могила!”
Писатель обвел гордым взглядом собравшихся, торжествуя, как он их всех сделал. Это он – писатель! А они – всего лишь персонажи его писаний. Он может даровать им жизнь и счастье, а может убить уже на первой странице, чтоб не путались под ногами на дороге “Ленинский путь”.
- А что касается этого послания, тут и расшифровывать не надо – вражеское оно. А петуха - сдать на анализы, или в суп его! Хоть какая-то польза.
- Уж не часовщик ли Коган - творец этой птички? А то мы и из него суп сварим, - Фрезер от радости совсем протрезвел.
- Но он же - деревянный, - пискнула Мира.
- Наш великий Ползунов в паровозном котле не только сварит суп из паровозного гудка, но и деревянного петуха зажарит по-пекински.
Писатель на время притих, но его взгляд, которым он казнил деда Вектора, продолжал делать свое дело. И тут произошло непоправимое: все накинулись на старого большевика, которому так и не удалось через тайное послание подарить миру и, прежде всего - своему народу, главный итог своей жизни – увесистый том “ТАИНСТВЕННОГО КОММУНИЗМА”. Когда от деда даже мокрого места не осталось, неожиданно для всех из плотных рядов собравшихся на диспут людей встал совершенно неприметный человек.
- Я предупреждал товарища Лупанова, когда он обратился в наши компетентные органы, что все так и произойдет. Мы знаем, что смута обходит стороной наши убеждения. Как же нам всем врал не безызвестный враг народа: “Как мир меняется! И как я сам меняюсь!” Такие люди, как товарищ Лупанов и упомянутый агент в стане советских поэтов, хотели бы видеть вокруг нас одни перемены. Встречались они и раньше, но где они сейчас? От них даже разграбленных могил не осталось. Скорее наши Уральские горы сравняются с землей, чем в нашем народе произойдут заметные перемены. Пройдет тысяча поколений, и все останется                по-прежнему. Постоянство – вот наши перемены! Что такое покой советского человека в бушующем мире? Это - способность ликвидировать в своих душах желание и способности выбора между истиной и ее мнимостью.
Можем ли мы простить товарища Лупанова? Говорят – три слова вызывают десять тысяч бед. Тем более, если эти слова еще зашифрованы петухом неизвестного социального положения, да еще и – беспартийным. Вот до чего мы докатились. Если раньше в наши стройные ряды удалось проникнуть только беспаспортным цыплятам жареным, то теперь из них выросли настоящие бойцовские петухи, несущие вражеские яйца.
Какие бы современные литературные произведения ни появлялись бы, все они ничтожны, по сравнению с “Кратким курсом ВКПб” и Уставом нашей единой партии. Вот - наш истинный Путь! И мы с него не свернем. И, если кто-то из вас спросит: “А где находится этот самый - конец Пути?” - я его вам укажу. Это такое место, где задыхаются от счастья и умирают от безответной любви к нашему строю и его вождям. Я думаю, этого описания вам будет достаточно...
От того, представил ли себе Фрезер свой конец Пути, только от счастья он выронил бутыль с самогоном, и она разлетелась на куски. Страшная вонь самогона повисла в комнате. Но почему-то все рассмеялись. У меня же нещадно зачесалась голова, и мои мысли разлетелись по всем направлениям. И тут же мелькнул в моей голове рассказ матери о двух немых, нанятых отцом для заготовки нам на зиму дров. Это они уронили мне на голову бревно, и, придавленный им, я рухнул на снег, заливаясь кровью. Это были не наши – советские немые, а пришлые  с каких-то диких островов. Они и мычать-то по-русски не умели и потому, когда им было что-то нужно, били бревном по пустой бочке.
Когда самогонный смрад рассеялся, и я пришел в себя, то важного человека из органов уже и след простыл, а на его место вновь взгромоздился писатель.
- Недавно я посетил Москву и нашу делегацию водили в редакцию газеты “Правда”.
Писатель достал из широких штанин ловко переплетенную красную книжицу и потряс ею собравшихся:
- Нам всем вручили полное собрание передовиц газеты “Правда”. Это и есть и наш канон, и наш камертон. Ни одна буква не выползет из-под моего пера, не пройдя жестокий фильтр партийной Библии. А те, кто еще пытается использовать классический канон, прячутся до сих пор в поверженной нами Германии. Я хочу привести пример – писание одного такого писаки, который путешествовал с нашей армией на запад и дошел с нею до самого Берлина. Он, как обезьяна, копирует в своих домыслах порочащее человека естественное стремление быть счастливым.
 Именно там, на фабрике Правды, я узрел Великий Путь. Я понял гибельность любых рассуждений и размышлений. И считаю это самым большим своим великим достижением. И только там мне открылся самый чудовищный заговор, который когда-либо существовал над звездами Кремля. Вот и эти знаки, - он потряс пергаментом, - указывают только на буржуазную глупость тех, кто пытается их расшифровать.
Что я еще постиг? А то, что мы - сосуды, заполненные сознанием величия нашей необъятной страны и ее мудрого руководителя. Да, я - всего лишь винтик, травинка на ветру, но ветер знает, как ему поступить: пригнуть меня к родной земле, или на время утихнуть, чтобы я распрямился для новых свершений…

У меня закружилась голова, и больше я не слышал писателя. Заканчивается и мой период жизни в Старом Миассе. Так и остались неразгаданными тайные слова и знаки на папирусе. Я догадываюсь, что за ними скрывалось все написанное человеком до, и после меня.  Если бы тогда расшифровали пергамент, то писать было бы бессмысленно: в нем бы содержался и этот текст - с его мыслями, явлениями, жизнью людей - настоящей и выдуманной. Но пергамент тот затерялся, и теперь каждый человек волен писать, что ему угодно – это и будет попыткой расшифровать навсегда исчезнувшее.
    Я уже двадцать лет живу в Иерусалиме. С виду, моя голова – еврейская. Такой она была в Союзе, такой осталась и здесь. Но внутри она - сплошь русская. И виной тому (а если хотите – счастьем) является русский язык – единственный язык, на котором я думаю, читаю, пишу, говорю. Говорю дома, со своими детьми, хотя они уже редко сами говорят по-русски, и еще с  внуками – последним поколением хоть немного знающих язык галута своих родителей. Это на этом языке  я привез сюда книги, да и прикупил еще столько же в “русских” книжных магазинах; язык, на котором я сам пишу здесь свои книги. Это язык, на котором я говорю с друзьями здесь и по всему миру, смотрю фильмы, слушаю радио. Это мой язык социальных сетей, российских новостей – язык русского Интернета. Я ложусь спать с русским языком, мне снятся сны на русском и рассвет встречаю русскими словами.


Ответьте мне тогда: как возможно оставаться евреем, живущим в Иерусалиме, да еще в двух шагах от Вифлеема, когда каждая твоя клетка пронизана русским языком? И мой район – Гило расположен на самом высоком холме города так, что зимой рваные клочья облаков приносят мне привет с Небес, и иногда я не могу разобраться: вижу ли я в них изменчивый лик Всевышнего и слышу Его голос - или только хочу Его увидеть и услышать?
За эти двадцать лет я мало узнал о людях Израиля, даже о тех, которые живут со мной рядом на одной лестничной площадке. У меня не хватит ни пафоса, ни сентиментальности, ни иврита, чтобы сказать: я – неотъемлемая часть моего народа. Но если вы мне подскажете, где находится сегодня еврейский народ, то я буду лучше подготовлен к вашему вопросу. Его значительная часть живет вместе со мной в Иерусалиме. Я не жил в нем 3000 лет, не строил его вместе с царем Соломоном, не защищал его, не рыдал на руинах его храма. И в галуте не молился, обращая свой взгляд в его сторону, не шептал: “Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня десница моя; прилипни язык мой к гортани моей…” или -  “В следующем году в Иерусалиме”.
Этот город разрушали неоднократно, и снова хотят разрушить его целостность. Что я могу сделать, чтобы этого не произошло? Лечь костьми в эту землю и вместе с другими смертными сделать ее неразрушимым монолитом! А, может быть, Иерусалим и без меня - нерушимая твердыня мира? Рим, твои руины плачут, вспоминая о своем величии, и только гордо реет семисвечник  в арке Тита. Париж, сколько раз ты раздвигал ноги перед покорителями твоего чрева? Спесивый Лондон, ты покорил полмира, и когда народы освободились от твоего ига – они возненавидели тебя за твое лицемерие и жесткость! Но вы все еще существуете только благодаря Законам, которые дал вам наш народ. Эти Законы появились еще тогда, когда ваших народов еще просто не существовало, и сам Бог еще не знал, как творить вашу историю.
Как же так случилось, что Единый Бог иудеев и христиан стал разным Богом, или, даже – Богами? Не может же быть, чтобы один и тот же Бог был одним - для евреев Ветхого завета, и совершенно другим - для христиан, последователей Нового завета? А, если это действительно так, тогда скажите мне, кто отец Иисуса Христа? Так что же приводит наш мир в бешенство? Наша непокорённость, безоглядная вера, жестоковыйность?
Нас упрекают нашим Богом: Он жесток и непоследователен, скор на расправу и боготворит только свой избранный еврейский народ. Кого же еще Ему было выбирать, когда вас еще не существовало – даже  в Его замыслах? Я уже не раз писал о природе своего имени. Однажды Иакову, во время бессонной ночи, явился Бог в лице ангела. Иаков догадался, что перед ним Бог и потребовал благословить его. То ли Бог замешкался, то ли решил подумать, или просто испытывал его (любимое занятие Всевышнего), только Иаков ждать не хотел и стал свое требование отстаивать в борьбе. До утра они боролись, пока Бог за рвение и упертость не благословил Иакова и в награду не дал ему новое имя – Израиль.
С тех пор мы отстаиваем свое право быть избранным народом в постоянной борьбе с Богом. Мы не щадим ни себя, ни Бога, когда отстаиваем свое право на существование. И больше, чем мы сами, никто не вправе судить и упрекать нас в слепоте и варварстве!
 А варваров на нашей земле хватает - и не только тех, древних язычников. Когда в 1948 году был создан Израиль, самые просвещенные, самые цивилизованные, самые демократические страны пытались нас уничтожить. Уже тогда, когда мы еще не успели приникнуть к груди нашей матери – земле Израиля. И земля наша нам поможет, ведь она на иврите мужского рода.
 В приоткрытую дверь на площадке с колоколами послышался слабый перезвон - звонарем подрядился ветер. Мы поднимаемся выше - на смотровую площадку YMCA и выбираем ее восточную сторону, где из-за Масличной горы должно появиться солнце. Я машинально глянул на часы: 6.30. Видимо была некая невидимая черта, как у солнца на горизонте, пересекая которую Яша совершенно преобразился. Чего было больше в его обращении к городу и восходящему светилу: исповеди или декламации – не берусь судить, а лучше отдам на суд страницы его романа, и, заключая нашу с ним беседу, скажу, что пора им дать волю:
   “Один Бог – одно Солнце! Город, который за короткую ночь так устал от напряжения под безразличной луной, обращая все свои помыслы на восток, ждал живого света. Не было света, не было и для глаз работы. И всего, окружающего нас: созданного Творцом и нашим (в поте лица) трудом, как бы не существовало, не жило, не радовалось и не страдало вместе с нами. И хотя первый луч еще не оповестил жаждущие глаза о прибытии нового дня - ликующее небо увидело солнце первым. Но оно отнюдь не стремилось поделиться с землей своей радостью. Вместилище Всевышнего привыкло больше не одаривать людей, а испытывать их. Но и крох света от прогонявшего ночь неба хватило, чтобы стали различимы контуры толп народа на дороге к Еврейскому кварталу Старого города, деревьев и домов, а на их крышах - силуэты тех, кто хотел первыми благословить солнце.
    Кто и откуда пригнал единственную тучу – вопрос праздный. Но это не была туча, до которой можно было бы дотянуться рукой с Иерусалимских холмов. Казалось, что само солнце стыдилось такого внимания, которого оно удостаивалось единственный раз в 28 лет. Именно сейчас солнце окажется в той же точке, в то же время, и в тот же день недели, как в четвертый День Творения и прикроется занавеской. И теперь никто не знал: решится ли оно откинуть ее или так и продолжит прятаться за нею. Единственно, кто мог справиться с солнцем – время, а оно неумолимо выталкивало его из-за горизонта. Вы слышали когда-нибудь, как в унисон бьются тысячи еврейских сердец?! Сколько же должно их быть, чтобы услышал Бог? Но сегодня силы ударов этих сердец с разрывающимися от напряжения аортами было достаточно, чтобы солнце, повинуясь приказу, откинуло тучу прочь, и первыми лучами коснулось вершин холмов. Где-то или повсюду стало слышно, как зазвучала музыка. И медные славили солнце. И плакали от счастья одинокие флейты и скрипки.
   И настал тот самый благословенный миг, когда каждый мог возрадоваться и не сдерживать слез: “Я вместе с Господом Вселенной, творящим Мироздание, присутствую в час Творения Солнца!” И услышал Иерусалим Благословение, и крикнул он цветам, оливам и камням: “Черпайте золото Солнца и не жалейте сил!” И вздрогнули цветы, и распустились, и покрылись золотым свечением и стали одним пылающим цветком, размером с город; и услышали Иерусалима клич оливы и, сквозь листву, подставили отягощенные плоды навстречу золотому свету и стали в радости готовиться для другой жизни: - скоро отожмут из них золотое масло для Субботы и зажгут по всему свету светильники и отдадут они накопленный жар страждущим сердцам, и не успеет багровый диск коснуться горизонта, как запылает над Храмом золотая Менора. От голоса Иерусалима встрепенулись камни и ожили, и отверзли свои меловые поры навстречу золотым лучам, и возрадовались: теперь они не просто тесанные глыбы известняка, а золотые слитки Солнца. Знал, знал Ирод из какого камня строить новый Храм. Плачьте, евреи, у Золотой стены и славьте Всевышнего. И был вечер, и было утро: день четвертый. Господь не поленился и сотворил великое Светило, и назвал его Солнцем, и повелел ему каждый вечер одаривать Иерусалим из своего золотого запаса, и каждый вечер, провожая спать Иерусалим, он вглядывался в золотые россыпи цветов, олив, камней и говорил себе: “И все же не напрасно я дал евреям эту землю!” И был вечер, и было утро: день седьмой. И стал Свет, и увидел Адам Еву, и съел запретный плод, и отдал вечную жизнь за мимолетную любовь и страсть”.

29 июля 2013 года. Иерусалим.

                Продолжение следует