За гулеванье -малая порка

Анатолий Баюканский
«ЗА ГУЛЕВАНЬЕ –МАЛАЯ ПОРКА»
 
 Замерла, притихла главная Александровская тюрьма в томительном ожидании короткого лета. На новом месте, в канцелярии, Янек и не заметил, как промелькнула соколиная весна. Поселенцы недаром говаривали: «Вроде как вчера мандраж у колодников был, а сегодня поутру ожили», высвободились от тяжких напластований снега стволы каменной березы, мокрые листочки северного бамбучника. И все чаще в лавах да и на вольном воздухе слышалась знакомая песенка: «Соколин, Соколин – чудная планета, двенадцать месяцев – зима, остальное – лето». Старожилы-каторжане давно приметили: на Соколином острове после пуржистой, многоснежной до вышек часовых зимы лето выпадает как-то сразу. Про весну-красну никто тут, в островных краях и не помнит. Лежит почти девять месяцев глухим настом снежное покрывало в распадках сопок, соленых падях, вдоль дорог и этапных заездок, громоздиться  осыпями в низинах, по берегам замерзших рек и речушек. И однажды, когда весну вроде никто и не ждал, она падает на землю, словно треснуло, прорвалось звездное коврище, в небесном чертоге Хозяина. А здешний Хозяин, как считают островитяне, большой шутник: то по пять раз на дню меняет погодку, то ломает лед у черных скал, а спустя пару часов вновь прибивает паковые громады к берегу. То за одну дивную ночь превращает зиму в весну. И как не стараются злые духи кинры помешать приходу тепла, это им, чертям собачьим, никогда не светит и на спящий остров выпадает странная ночь, вдруг, от мыса Жонкъер, от Трех Черных Братьев – трех черных скал при входе в бухту, начинает задувать влажный и теплый ветер, а со стороны залива Терпения вдруг просыпается густая поземка, которая сметает сугробы и несет к югу зыбкий, дурманящий туман и он невидимым, теплым шершавым языком тронет снежный покров, как бы пробуя на прочность, потом лизнет еще раз-другой, и от его прикосновения покроется все вокруг хмельным запахом подтаивающего снега и запахом весенней корюшки. И с этой поры можно прокараулить весну. Опять-таки однажды вода затопит до краев тайгу и тундру, расшевелит на взгорках спящие с осени желтые листья прошлогоднего бамбучника. Вдохнет в них жизнь. Утром, как только всходит солнце, соколинцы не признают своего острова: все по мановению шеста Хозяина изменилось, пропала белизна, исчез на сопках снежный покров, который казался вечным. Все в округе враз почернело. А море-то, море – будто вчерашним снегом умылось, сверкнет чистое, сине-голубое…глазам смотреть больно…
В эти неповторимые дни островного волшебства благодать нисходит не токмо на соколиную природу –
на суматошные людские души. Каторжане, пережив еще одну страшную зиму, дождавшись часа, когда тюремные окошки освободятся от настывшего льда, перестанут зябнуть ноги, едва отойдешь от печки, когда кандалы вроде бы разом полегчают, делаются похожими на малых детушек – беспричинно задирают друг друга, дурашливо смеются. Их серые, помятые лица светлеют. Чаще и чаще, исподволь, таясь друг от друга, бросают взоры, полные смутных надежд, туда, за пролив, на вольную волю. Не отрывая взгляда, подолгу рассматривают черные каменные проплешины на склонах окрестных сопок – скоро ли зазеленеют, прикроют густой листвой и дикими травами чуть приметные, каторжанские тропы-беглянки.
Давно это известно и душевно мило не только сидельцам, но и самому Указующему Персту и охране: едва солнышко хоть чуть-чуть обласкает островную землю, едва успеют подняться в рост человека медвежьи корни, папоротник, таволга, и островной боярышник, образуя непроходимую чащу, как, шугая медведей-шатунов и диких оленей, двинутся к «генералу Кукушкину» беглые из тюрем и поселений.
«Гулеванье» – так любовно называют каторжане летние побеги. Все это происходит вроде бы стихийно и «гулеванье» не особенно заботит соколиное начальство. Иное дело – зимняя пора. Поднаторелые в бегах бродяги тайком запасаются сухарями, сушат осеннюю рыбу, готовят одежонку, Выбрав темную пуржистую ночь, пускаются в бега, стремясь перебраться на материк известным печальным путем – по льду пролива мыса Погиби. Летом-то далеко не убежишь, покружишься малость, да в тюрьму и возвернешься. Только самые-самые «иваны», многократно бегавшие бродяги – «вечники», могут решиться на страшный риск – настоящий побег. Рискуют, терять то им – «вечникам» нечего.
Однажды Янеку Лещинскому поручили переписать отчет Указующего Перста Главному тюремному управлению о «передвижениях» беглых за год. И он узнал, что с острова пытались бежать на материк: в январе 162 человека, в феврале – 133, в марте – 3, в апреле да, в мае – 3, в июне – 287, в июле – 291 каторжанин. По всему выходило, что «гулеванье» устраивали себе каждые шесть заключенных из десяти, содержащихся в каторге.
Помнится, Янека поразило, почему больше всего беглых в летнее время, когда шансов добраться до воли почти никаких. Сами арестанты про все тюремные уложения и параграфы о беглых разумели прекрасно. Особенно помнят следующий параграф: ежели беглый возвернется в места заключения добровольно ранее трех суток, то это уже не считается побегом. Это – самовольная отлучка. А за отлучку крайняя мера наказания – розги. Экая чепуха, рассуждают каторжники, Помнят они и про неписанный параграф положения о беглых: коль «кукушечник» ничего на стороне «не нагрезил», то есть не натворил зловредства, старший смотритель имеет право под хорошее настроение и вовсе оставить «гулевана» без порки.
Летом беглых «кудесников» в централе не сосчитать. Одни беглецы просто забираются в таежную глухомань и сидят среди зарослей и трав одни-одинешеньки. Выходят на третий день из «бегов» искусанные гнусом и мошкарой, опухшие, голодные, как медведи-шатуны, со сбитыми в кровь ногами. Их бродяжье нутро жаждет самоутверждения, преодоления дополнительных тягот, за коими наступает долгое тюремное умиротворение.
Янек в эти весенние, куролесные дни тоже потерял покой. Но не думы о бегах стали волновать его мятущуюся душу. Порой страстно хотелось снова увидеть родной Краков, гуляющих панночек, а то вдруг перед его мысленным взором представало лицо таежной шаманки Ольки. С чего бы это? Гиляцкую девушку, которая с таким обожанием и наивностью смотрела на него – на преступника, на каторжника, на отверженного. Она гортанно произносила фразы, ее язык Янек плохо понимал, зато явственно чувствовал. Сердце его еще не ведало любви, но что-то непонятное с ним происходило. Волнение в крови, тревога в душе пробивались, как зернышко, согретое первым теплом.