Письмо 7

Жак Садуль
Петроград. 29 окт. (11 нояб.)

Дорогой друг,
А слухи — и правдоподобные, и сомнительные — по-прежнему ходят по городу. Все хотят знать, почему Керенский, чьи войска стоят у ворот города со вчерашнего дня, откладывает наступление. Он разочаровывает и возмущает своих последних поклонников. Его популярность катастрофически падает. Подозревают, что этот сентиментальный, нерешительный болтун по-прежнему занят разговором, колеблется и договаривается с врагами, то есть с большевиками. Тем не менее все считают, что поражение восставших близко. Возобновились перестрелки. Отряды большевиков якобы дают себя разоружить и трусливо бегут от молодых юнкеров, собранных Комитетом общественного спасения. Юнкера отбили за утро несколько административных зданий, в том числе центральный телефонный узел на Морской, в двух шагах от Французского института, в сотне метров от миссии.
У меня обедал Людовик Нодо. Обыкновенно мрачный, сегодня он — как с похорон. Он считает, что «для нас все кончено!» Он не верит ни в Керенского, ни в средства Савинкова-Каледина. Он предрекает разложение, растущую анархию, голод, погромы. Неприятный сосед за столом. Он полагает, в той незначительной мере, в какой он позволяет себе вообще во что-то верить, что трагический опыт свободы, который только что осуществила Россия, бросит ее вскоре вновь в руки диктатора. Но, как и я, он считает, что было бы безумством искусственно создавать условия для этого движения назад.
Больше всего он боится глупости, из-за которой союзники могут, бросив Россию, позволить ей вести переговоры с Германией, которая не упустит случая поживиться за ее счет продуктами и людьми (я уверен, что за несколько месяцев немцы смогут организовать против нас те несколько сотен тысяч солдат, которых мы не сумели поднять против них), либо сами заключат — в ущерб России — мир, в результате чего Россия отдалится от нас и бросится к Германии, которой русские правящие классы мечтали бы себя вручить.
Нодо живо интересует моя идея гомеопатического излечения, а вернее — возможного смягчения большевистской болезни с помощью большевиков. Я не колеблюсь изложить ее, тем более что Нодо считается человеком, судящим здраво о российских вопросах. Он говорит, что обдумает мою точку зрения. Кстати, со вчерашнего дня и улыбки, и возмущение, с которыми встречали мои аргументы, поутихли, и у меня уже появилось несколько ценных сообщников, которые понимают, что каким бы неприятным ни было лекарство, и каким бы неэффективным оно ни казалось, его нужно принять, поскольку другого — нет. Я добирался до миссии в самый разгар боя. Впрочем, это было не очень опасно. Стреляют отовсюду. По улицам носятся броневики, стреляя неизвестно почему и неизвестно по кому. От Гороховой до миссии я бежал метров сто за одной такой машиной, вооруженной пулеметом и двумя ружьями, за щитками яростно сверкали глаза солдат, а стволы два-три раза целились мне в грудь. Мне не хватило смелости нырнуть в подъезд, как это делали другие, более привычные, чем я, к таким упражнениям, и я пережил крайне неприятную минуту.
Под нашими окнами убиты четыре юнкера, четыре красивых шестнадцатилетних парня. Большевики оставляют трупы на месте, но собираются снять с них сапоги. Мы вынуждены вмешаться. На улице Гоголя, на углу Гороховой, большой отряд большевиков сражается с юнкерами, защищающими телефонную станцию. К вечеру большевики штурмом берут здание. Узнаю из неофициальных источников, что с утра убито 400 или 500 юнкеров. Часть вечера я провел у Дестре, бельгийского посланника. Он тоже считает своевременным и необходимым установление отношений с коалицией меньшевиков-большевиков. Как и я, но куда откровеннее, он удивляется тому, что до и во время восстания союзники игнорировали большевиков, или, вернее, знали об их действиях лишь по информации из полиции. Он сожалеет, что некоторые западные социалисты не поддерживают постоянных контактов с теми кругами, куда, очевидно, еще не могут быть вхожи официальные лица и куда не будут допущены ни реакционеры, ни даже умеренные. Повторяю: с 25 октября я не видел в Смольном ни одного француза — ни журналиста, ни кого бы то ни было еще, а с позавчера, похоже, я — единственный иностранец, который допущен в штаб восстания.
А как союзникам было нужно владеть точной информацией и уже давно наблюдать — день за днем — на месте за действиями этих людей: предателей — перекупать или уничтожать, безумцев — изолировать, мечтателей — опускать на землю.
Но они ничего не захотели, или ничего не сумели сделать. Чтобы не казаться чересчур пристрастным, скажу, что наша деятельность, если угодно, не видна ни в том, как она ведется, ни по своим результатам.
Когда я прибыл сюда месяц назад, мне настоятельно рекомендовали избегать Дана и Чернова, к которым у меня были письма, поскольку они-де слишком красные и слишком темные люди. Через несколько дней, еще до того даже, как я выбрал время с ними встретиться, они были почти «дисквалифицированы», потому что они превратились в слишком розовых и слишком слабых.
Мы не умеем предвидеть.
Сколько неуместной критики, подумайте вы, из уст новичка в Петрограде, который к тому же должен только смотреть и молчать! Мне хотелось бы, чтобы меня никто не слышал. И если я не говорю вам большего, то потому, что знаю, что мои письма не попадают к вам напрямую.