Девятый сон товарища Иванова

Александр Квиток


                Девятый сон – это последний сон перед пробуждением.
                (Автор – из жизненного опыта)


Проснулся рано, спал плохо, а ещё бы спать и спать…Сразу понял, отчего проснулся: сон!
Очень чёткий сон, хорошо запоминающийся. Я не верю в вещие или какие-то пророческие сны, и никогда не пытаюсь толковать их содержание, к чему бы этот сон – к болезни или к деньгам?

Продолжения сна не хотелось, он был, пожалуй, законченным. И я чуть-чуть полежал с закрытыми глазами, размышляя о странном сновидении.

 Решил записать сон сразу, пока не улетучился из памяти. Если фабула записана, то вспоминать уже легче. А может быть, и не придётся вспоминать: нахлынут новые впечатления, которые вытеснят старые, и станут те, прежние впечатления, малозначительными, никому не нужными.

Тем не менее, я встал, прошёл в ванную, умылся холодной водой – привычный ритуал. Умывание не только прогнало остатки сна, не только взбодрило, но оно обозначило окончательное пробуждение и начало нового дня. Умылся – значит проснулся. День пошёл, можно садиться и записывать.

Место действия – обширная привокзальная площадь большого города. Мне показалось, что это площадь при станции Ростов-главный. Доносились гудки паровозов, и гулкий женский голос призывал к вниманию граждан пассажиров и объявлял о прибытии или убытии очередного поезда, о том, что посадка разрешена.

 Площадь запружена толпой, в толпе – большой круг свободного пространства, я стою в круге, слегка отделившись от толпы. Напротив, тоже в круге, отдельно от толпы, стоит Некто и в чём-то меня обвиняет. А я, естественно, отчаянно отпираюсь, оправдываюсь изо всех моих слабых сил.

 Круг большой, мы стоим далековато друг от друга, но слышимость хорошая, хотя говорим тихо. Что-то знакомое слышу в голосе обвинителя, какие-то непреклонные интонации, характерные слова, неповторимый акцент. Тревожность нагнетает на меня сей голос, робость одолевает меня, и не знаю, как оправдаться перед этим грозным «прокурором».

Да он мне оправдаться толком не позволяет. Едва я успеваю сказать два-три слова из своей, как мне кажется, убедительной защитной заготовки, как он тут же меня перебивает и снова обвиняет, обвиняет меня, не пойму в чём.

 Я озираюсь по сторонам, смотрю в толпу, ищу сочувствия, но толпа подобострастно внимает ему и осуждающе смотрит на меня сотнями гневных взоров.

 Да в чём же я виноват, ребята?...Нет ответа. Ответа нет. Ждите ответа.

Обвинитель усилил громкость голоса, и я понял, что приблизился апофеоз обвинения. Некто тоже подошёл поближе:
 - В письме Оксане Лесняк вы, товарищ Петров,… – здесь он поднял руку с трубкой, призывая всех проникнуться пониманием страшной мерзости моего поступка, – …вы написали: от такого прославления Сталин возьмёт и воскреснет.

 С торжествующей улыбкой победителя он смотрел на меня, и здесь я его узнал. Это был он – вождь всех времён и народов!

«Так он же умер!» – мелькнула мысль.

Вождь словно видел меня насквозь, ибо тут же объяснил:
 - Живой я, живой, можете до меня дотронуться, товарищ Петров.

 Толпа вдохновенно загудела, а мне ничего не хотелось – ни дотронуться, ни радоваться. В голове прокручивались вопросы и фрагменты жизни…Да, была такая женщина, мне знакомая, Оксана Лесняк, только никаких писем я ей не писал. Возможно, говорил такие слова кому-то, может быть и ей. Но писем не писал никаких! Это я точно помню. Я вообще не люблю письма писать.

Порадовавшись живости вождя, толпа снова обратила на меня свои гневные взоры. Ох и возмущались же широкие круги общественности, возмущались мерзостью моего действа! Да как же он посмел такое…про вождя? И указывали на меня пальцами.

- А что я такого сказал?...Ну, воскреснет,…идя навстречу пожеланиям трудящихся…Это ж я так, иносказательно…Метафора, товарищ Сталин, всего лишь метафора. Или гипербола... А вы что подумали? – это я уже перед вождём опять оправдываюсь.

  - Ваш метафизический намёк я понял, товарищ Ж-ж-жюков, – тут он меня зачем-то Жуковым обозвал.
- Да не Жуков я вовсе. Я...я...я... – но не мог вспомнить, кто же я есть на самом деле – ни имени, ни фамилии.

Но вождь меня не слышал, никто меня не слышал. Толпа внимала только ему, а он привычно наслаждался благоговейным трепетом толпы, и важно, неторопливо (как в фильмах про Сталина), прохаживался по диаметру круга туда-сюда.

 Я засмотрелся на его сапоги, они были блестящие и маленького размера. Он говорил что-то для толпы, говорил негромко, до меня доносились отдельные слова – что-то о врагах народа, об опасности для страны. Толпа восторженно услаждалась речью вождя, а я не мог оторвать взгляда от его блестящих сапог.

«Интересно, – подумал я, – он сам себе сапоги чистит или ему Поскрёбышев начищает?».

Между тем, из толпы уже доносились крики:
 - Да здравствует товарищ Сталин!

 Вождь предупреждающе поднял руку:
 - Не надо культа личности, товарищи. Будем исправлять исторические ошибки.

 Толпа взревела в экстазе, скромность вождя ей импонировала. Сталина воспринимали, как бога, слёзы умиления посверкивали у многих в глазах. А некоторые бухались на колени и с мольбой протягивали к нему руки, как будто он взял и с иконы сошёл…Ну так, на некоторое время, с народом пообщаться.

Потом вождь остановился прямо передо мной и ткнул в мою сторону трубкой, как указкой, и я ощутил запах табачного перегара. Другую руку он дeржал засунутой за борт своего военного пиджака. Погон и орденов на нём не было.

Я вспомнил (писали в газетах), что одна рука него была слегка усохшей и короче другой. И почему-то мне подумалось, что эту руку он и прячет за бортом своего френча…

Чёрт те знает что! Тут гроза над головой уже гремит, а я на усохшую руку вождя засмотрелся. Здесь надо о другом думать, надо как-то оправдываться, хотя я всё ещё не знал, в чём же я провинился. Ну, ни черта я не мог понять, что происходит!?

Вождь как-будто прочитал мои мысли.
 - Вы не понимаете, товарищ Сидоров, какой вы для страны опасный человек. – веско изрёк он, ткнув меня в грудь трубкой, словно пистолетом…Наметил точку прицеливания, приговорил.

   …Считай, что приговор прозвучал… «Врагом народа» не назвал, а нарёк меня «опасным для страны человеком»…А это, пожалуй, ещё хуже…Новый ярлык золотом блестит, а что за ним-то?...Плохо дело, совсем плохо…

- Да не Сидоров я! – сиплым полушёпотом снова возразил я, но эти слова, кроме меня самого, никто не услышал.

   Все слушали только обвинителя, только он изрекал истину, а мои жалкие попытки защититься в расчёт не принимались. Народ вокруг всё правильно понимал: если есть установка кому-то что-то предъявить, то оправдаться невозможно. Да и не нужно. И ещё народ знал, что правители при жизни не ошибаются. Пока кого-то их них (из  народа) не коснётся...

И тут обволок меня тягучий мерзкий страх. Весь я покрылся противным липким потом. А по спине вообще ручейки горячие потекли.

   Вот откуда пошло выражение про «липкий страх»!...Какое мерзкое ощущение!..Какое знакомое состояние!...Бывало такое со мной, редко, но бывало, и я сам себя ненавидел, когда на меня накатывало это гнетущее чувство. И ничего не мог я поделать: весь этот метаболизм происходил без участия моей воли.

   Разумом я понимал, что это не так страшно, что это преодолимо, что это обычные неприятности, без которых нет жизни, но голос разума звучал тихо и заглушался сильным давящим чувством страха.

Но сейчас, вот здесь, перед вождём и враждебной толпой, у меня вдруг прорезалась злость, наверное, от отчаяния. Рассудил про себя, что, если я уж приговорён, так хоть выскажусь перед ним и толпой, скажу ему всё, что я про него думаю. Пусть и чернь глазеющая услышит.

   И ещё один момент зафиксировал я обострившимся боковым зрением: вокруг нас не было никого из сталинских опричников; сознание через зрение отсканировало отсутствие людей в мундирах и погонах. Все были в штатском, мечта правозащитников – гражданское общество – вот оно, радуйся Европа за Россию. Даже Сталин был без погон.

   Вот и подумал я: не будет же он сам меня расстреливать. Много про него написали всякого, но вот такое за ним не числилось, чтобы самолично отстреливать «врагов народа». «Стреляльщиков» у него хватало, и всегда под рукой. И под левой, и под правой…

 - А вы, товарищ Сталин, вообще много чего не понимаете…, – после этих слов брови у него удивлённо приподнялись, и он открыл рот, пытаясь что-то сказать, но я решительно выставил перед ним ладонь, как щит, и резко, сам себе удивляясь, сказал: - Не перебивайте меня, я вас слушал – теперь вы меня послушайте.

   Он беспомощно оглянулся по сторонам, призывая в свидетели онемевшую толпу, а я продолжал, чувствуя, что говорю что-то не то:
 - Вы вообще... соображать уже стали плоховато…Вам надо курить бросать, а то ведь от никотина сосуды в мозгах суживаются, кислорода мало поступает, мозги плохо работают…А вы тут всё трубкой в людей тычете.

   Вообще-то говоря, я хотел сказать совсем другое, но почему-то вырвались эти слова – о вреде курения. Но слова вылетели на волю, словно птицы из клетки, и их услышали.

   Лицо вождя как-то враз обмякло, потекло, потеряло форму и стало жалким, безмерно усталым. И голос стал хриплым, и сталь в голосе пропала начисто.

 - Дерзите, товарищ Иванов», – произнёс он тихо, но толпа всё услышала и подалась вперёд, сжимая круг.
   Гул возмущения прокатился над площадью, потом стало тихо.
   Из динамиков вокзала женский голос объявил о том, что на поезд номер такой-то продолжается посадка. И заметил я, что вокзальные объявления как-то уж ладно вписывались в паузы нашего разговора. А может быть, мы сами под них подстраивались.

И ещё до меня дошло, что он меня наконец-то правильно назвал: «товарищ Иванов» – это я и есть. Пока он меня обвинял, несколько фамилий сменил: то я у него Петров, то Жуков, то Сидоров. Склеротик со стажем вспомнил всё-таки мою настоящую фамилию. Впрочем, это я ему сразу простил: ну не может даже гениальный вождь всю страну узнавать в лицо.

А вождь продолжил:
 -  Умершему всякий надерзить может…Не ожидал от вас, товарищ Иванов.

 -  Да я что, я ничего такого не хотел сказать…Извините, товарищ Сталин, оно само собой как-то вырвалось…» – вполне искренне я принёс вождю извинения.

   Я всегда с уважением относился к людям, обличённым властью. К тому же я почувствовал, что высказанные мною слова прозвучали не так дерзко, как те, что я собирался сказать, и я вздохнул с облегчением.

   Вождь внимательно посмотрел на меня, лицо его выправилось, затвердело, во взгляде его я уловил усмешку.

 - А что, товарищ Иванов, напугал я вас? – спросил он.

 - Что было, то было, – не стал я отпираться, у меня спина ещё была мокрая от минувшего страха, чего уж тут хорохориться.

   Помолчали...

   Сталин взял трубку в рот, похлопал по карманам, достал спички, зажёг одну и поднёс к трубке...Поднял на меня глаза, качнул слегка головой, потом задул огонёк и положил спички в карман, так и не прикурив.

Молчание затягивалось, а у меня уже язык чесался, спросить хотелось. Вождь угадал моё желание:
 - У вас, наверное, есть вопросы ко мне, товарищ Иванов. Спрашивайте…

   И я, запинаясь, кое-как сформулировал свои вопросы:
 - А как же вы,…ну это…воскресли, товарищ Сталин?...Как из могилы-то выбрались?

 - А я не из могилы выбирался, я с иконы сошёл, – в голосе вождя не было даже намёка на шутку. - Вы, товарищ Иванов, правильно подумали о моей божественности. Я действительно сошёл с иконы. И не сам я туда нарисовался, это люди меня вписали в когорту святых. Им сейчас нужны жестокие боги, решительные, способные без всяких сомнений уничтожать врагов Родины и народа.
   Сталин вставил трубку под усы, но тут же вынул её и положил в нагрудный карман своего френча.

 - Можно ещё вопрос? – сказал я, подняв руку, как школьник на уроке.

  Вождь молча кивнул.
 
 - А почему Вы сюда прибыли, в этот город? Почему не в Москву? – я ещё хотел уточнить, как именно он сюда прибыл – поездом, самолётом, автобусом, и почему один, без охраны, но он и сам догадался о невысказанных вопросах и дал полный, хотя и короткий ответ:
 - Звали меня, отовсюду звали, но сюда звали громче всех. Я пришёл…А зачем мне охрана, меня и так боятся. Пришёл просто – по шпалам.

 - А есть же люди, которые вас…не боятся? – я решил, что это будет последний вопрос.

 - Да, есть такие люди…Но они ничего не имеют против меня, а я уважаю смелых людей…Вот вы, товарищ Иванов, смогли же перебороть страх, и я это заметил. Мы с вами спокойно говорим, и нет подобострастия с вашей стороны, и нет угрозы с моей стороны.

   Вождь осмотрелся по сторонам, заметил редеющую толпу и добавил:
 - Вот посмотрите, товарищ Иванов, они – разочарованы, они расходятся недовольные – зрелище не состоялось. Они ждали расстрела, да не дождались. Чернь жаждет зрелищ, на то она и чернь. Вот будет удивление, когда я приду к ним и начну задавать вопросы, как обвинитель. Уж себя-то они считают очень праведными. А я своими вопросами поставлю их в положение врагов народа, и они признают себя виновными, в чём мне будет угодно.

   «Это уж точно, признаются и в шпионаже, и в троцкизме, и в экстремизме», – хотелось это сказать, но благоразумие подсказало мне, что лучше промолчать.

   Сталин замолчал. Мы с ним смотрели на почти растаявшую толпу.

   Открылось обширное пространство площади, совсем уже пустой, без машин и людей. Последние серые фигурки уходящих людей скрывались в сером тумане и вскоре совсем пропали, как будто их не было здесь никогда.

 - А знаете, товарищ Иванов, почему я пострелял своих главных опричников? – он сам спросил меня, а я, хотя и знал почему, но сделал заинтересованный вид. Ответ был неожиданным: - Они боялись меня всегда и знали, что их ожидает. Не мог же я их разочаровать не исполнившимися ожиданиями. Берию убрать не успел, хотя  для него был стрелок приготовлен.

«Гуманист, однако…» – это я ему не сказал, это я ему (как сказал А.Райкин) подумал.

   Сталин немного помолчал, потом добавил:
 - Больше стрелять не буду, патронов не хватит…Я их всех на испуг возьму, они сами друг друга передавят.

  Я, было, хотел возразить, что народ нынче не тот пошёл, не боятся ни богов, ни чертей, но передумал. А пусть он их попугает, пусть сам убедится. Может быть, убоятся сурового вождя, может быть, вспомнятся стариковские проклятия и призывы типа: «Сталина на вас нет!» Кого он имел в виду под словами «всех их» я примерно догадывался, но до конца так и не понял.

Голос женщины-диктора опять напомнил гражданам пассажирам, что посадка продолжается.

 - Посадка – это хорошо, – сказал вождь, как бы подводя итог сегодняшнему драматическому спектаклю. - Я ухожу. Прощайте, товарищ Иванов, – произнёс вождь последние слова.

   Я пытался что-то сказать ещё, но так и не смог собраться с мыслями, и только слабо махнул рукой. А он уже не слушал меня, и неспешно, но решительно двинулся по шпалам, по железной дороге-однопутке, которая начиналась тут же, на площади. Это же так естественно, что железная дорога начиналась прямо на привокзальной площади.

   Здания вокруг площади как-то отодвинулись во все стороны, их расплывчатые контуры слабенько проглядывали сквозь серый туман, накрывший весь город и окрестности.

   Однопутка, по которой шагал вождь, уходила в степь, и не было там никаких строений, никакого движения. Я заметил ещё, что эта железная дорога делала плавный, едва заметный поворот-изгиб вправо, образуя дугу громадной окружности. И терялась рельсовая дорога в сером тумане на горизонте, там туман был почти синий, как грозовая туча. Фигурка Сталина становилась всё меньше и меньше и вскоре совсем исчезла из поля зрения.

Я мысленно прикинул путь вождя по дуге, воображение услужливо развернуло перед мысленным взором карту юга России. Так, так…Сейчас он на Краснодар пошёл, далее Крым, Украина, Донбасс…Пожалуй и Одессу захватит своим контрольным обходом.
   В добрый путь, товарищ Сталин! Впрочем, это вырвалось у меня как вежливое пожелание, а путь вождя вряд ли мог быть добрым.

А если он пошёл по кругу, то он вернётся сюда снова. И вряд ли мы встретимся, хотя…всё возможно. Да и не хотелось мне, если честно, вновь встречаться с воскресшим вождём.

   Начнёт он свой крутой правёж, увлечётся так, что не остановишь, и позабудет все свои новые «гуманистические» устремления. Это свойственно всем правителям – когда прекрасные замыслы на деле оборачивались репрессиями. Тому в истории мы тьму примеров знаем.

   Голос дикторши из динамика опять начал вещать про отправление и посадку, потом уважаемых пассажиров попросили быть осторожными и не оставлять своих вещей без присмотра. Жизнь продолжалась.

   Эти вокзальные объявления звучали очень убедительно. В них проявлялись элементы реального бытия. Они подчёркивали нормальный ход жизни: движение поездов, перемещения людей, посадки-высадки и, наконец, это беспокойство о вещах пассажиров – это была вполне понимаемая и осязаемая реальность.

   А те события с какими-то нелепыми обвинениями, с воскресшим вождём, с толпой, жаждущей зрелищ, этот мерзкий страх, испытанный мною, а потом и вождь, уходящий в туманный горизонт по шпалам – это была мистическая драма, очень похожая на сон.

   И я, будучи во сне, подумал об этих нелепостях, что скорее всего это был сон. Во сне я понял, что это – сон! Решил проснуться, чтобы убедиться. И проснулся. Сразу ощутил неприятные последствия пережитого во сне страха – я был мокрый от пота. А ведь в комнате было прохладно, я всегда сплю при открытой форточке. Лежать в постели совсем не хотелось, надо было встать, умыться, переодеться.

   И ещё надо было записать этот нелепый, но впечатляющий сон. Не для потомков, для себя. Кому нужны пересказанные сны пожилого человека? Сны лучше смотреть самим. Каждый свой сон смотрит сам, и сам решает, стоит ли его кому-то рассказывать. Сон – он и в Африке сон.

   Итак, сон записан по свежему следу – как будто бы ничего не упустил. Кое-что добавил, совсем чуть-чуть: мысли и слова, пришедшиеся к месту и ко времени. И сделал это для того, чтобы связать из сумбура более-менее понятное другим изложение. Банально выражаясь, пропустил свой сон через призму своего же бодрствующего восприятия.

   Кому-то что-то не понравится в моём рассказе, это неизбежно. Ну, на всех не угодишь, да и надо ли вообще угодничать перед кем-то?

   Запариться можно, выбирая кому угодить. Для меня главное, чтобы я сам себе понравился, иначе нет смысла брать в руки перо и тетрадь. Я сам себе строгий критик, я сам себе строгий редактор.

   Кому-то могут показаться нелогичными или неэтичными некоторые действия или выражения, записанные в пересказе. Да какая же, к чертям собачьим, логика или этика может быть во сне?! Это вам не светский раут.

  Здесь вообще уместно, мне кажется, лишь одно восклицание: «Приснится же такое!»

   И ещё об одном, отчётливо прозвучавшем слове – «чернь». В толковом словаре Ушакова есть несколько значений этого слова, но самым подходящим в контексте фразы вождя будет следующее: «Невежественная, некультурная среда, толпа (презрит.)». Как пример приведён отрывок из стихотворения Пушкина:

И толковала чернь тупая:
«Зачем он (поэт) звучно так поёт?»

   Толпа, жаждущая зрелищ, подходит под это определение. Этим презрительным словом на Руси богатые обзывали бедноту и всякий подневольный народ. Ходовым в неспокойные времена было выражение «бунтующая чернь».

   Точное значение этого слова было записано раньше, в первых переводах Евангелия на славянский, а потом и на русский язык.

   На сегодняшний день слово «чернь» сохранилось только в Синодальном переводе Библии 1876 года, в первоначальной редакции. В более поздних переводах вместо слова «чернь» записано: «народ, подстрекаемый старшими священниками и начальниками».
   Народ, конечно, доволен, что его так нынче не обзывают, зато понятно стало, кто его (народ) подстрекает на погромы.

   У всех четырёх евангелистов сцена осуждения Христа перед дворцом римского наместника Понтия Пилата описана примерно одинаково, только с разными подробностями. Довольно понятно преподнесено значение слова «чернь» – возбуждённая, кровожадно настроенная толпа.

   Пришли посмотреть зрелище, а прокуратор Всея Иудеи стал какое-то милосердие разводить: «Казнить или помиловать?» Потому и кричала чернь яростно: «Распни его! Распни!». Добились своего, победили.

   Справедливость ли здесь восторжествовала? Или как? Народ ведь всегда прав. А демократия – это власть народа. Да здравствует демократия!

   Если я нахожусь в этой заведённой толпе, кричу и беснуюсь вместе с ними, то я – чернь.

   Если вы стоите в этой толпе, но не кричите и не беснуетесь, то вы…тоже чернь. Вы с ними, значит вы такой же, как они. Вы не можете отстраниться от них, вы не можете выйти из плотной, дружно орущей массы разгорячённых жаждой крови людей. Они вас не выпустят, да вы и сами побоитесь идти против течения.

   Раньше надо было думать, куда и с кем идти. Как сказал один герой одного известного фильма: «Думать надо до войны, а на войне (если ты пошёл на войну) надо убивать. Иначе убьют тебя».

   Нечто похожее произошло в описанном выше сновидении. По крайней мере, толпа на привокзальной площади, желающая развлечений, довольно точно названа «чернью». И здесь я вполне солидарен с вождём.

   Возбуждённая толпа – живучее явление, но не вечное. Стоит только изолировать Главного Возбудителя и…Но об этом разговор отдельный. И не здесь. И с каждым отдельно, чтобы каждый почувствовал себя личностью, отвечающей за себя, а не частью безликой аморфной толпы, где можно спрятаться и не напрягаться умственно. Все кричали и я кричал. Все пили, и я пил, все били и я бил. Я – как все.

   Для кого записаны в Библии слова: «Каждый за себя Ему даст отчёт»?

   А отвечать придётся за себя всем, и не только верующим. Атеистам тоже. Даже очень умным, учёным и титулованным. А куда они денутся с планеты Земля? Пусть умничают пока…

   Вспомним сентенцию: «Правители при жизни не ошибаются». Но в нашем чудесном случае и правитель не настоящий (воскресший из мёртвых), и события происходят…во сне. Ладно, спишем всё на сон…

   Какой-то дурацкий сон! Хотя кое-что в нём выглядит и звучит, как настоящее, как сегодняшний день.
               
20.10.2012