Моя первая жизнь

Любовь Баканова 3
МОЯ ПЕРВАЯ… ЖИЗНЬ.

(жизненная проза в пяти новеллах)   

«А может, я уже жила
В других пространствах, измерениях…
А может, я уже была
Животным, бабочкой, растением…»

… Я – Майя. Правда, красивое имя?! Солнечное, светлое. А само слово-то какое древнее! В еще незапамятные времена жил великий, таинственный и загадочный народ – майя… Я узнала это, будучи школьницей. Мамка же моя, натура высоко романтичная, хотя и из крестьянского сословия, «заземленная»
судьбой-злодейкой, твердо и грубо поставившей ее на землю грешную, ничего не знала о существовании древней цивилизации и со словом «майя» никак не связывала наречение своего ребенка-первенца.
 Мамка вовсе не была необразованной. В послевоенные годы она окончила сельскую семилетку, что по тем временам в деревне считалось довольно хорошим образованием, но, быть может, те учебные исторические программы были не столь разработанными и углубленными: в то тяжелейшее время люди жили живой Историей; поднимали ее из руин, восстанавливали, надеясь на светлое, лучшее; воздвигали, строили новую, свою Историю…
Своих детей моя мамка называла по месяцам: кто в каком месяце родился, тот с его названием роднился! Я родилась в мае. Соответственно, обретала имя Майя. И мне еще, как говорится, крупно повезло! Как повезло и двум младшим сестренкам, родившимся после меня с периодичностью в не полных два года: в месяце марте появилась, как вы уже догадываетесь, Марта, а затем,  через установившийся временной промежуток, обусловленный индивидуальным физиологическим состоянием женщины-роженицы, в данном случае, моей матери, рождается Юлия.
Итак, нас три сестры. «Весенние» – Марта и Майя, и «летняя» – Юлия. В запасе оставалось еще целых девять месяцев с различными названиями, как равно девять месяцев носит мать в чреве своем дитя, но природе, видать, не очень понравились эксперименты с именами, проводимые нашей мамкой, и, оставив самые красивые и звучные, приятные человеческому уху, деторождение ею было приостановлено.
Мои младшие сестры не интересовались происхождением своих имен, и лишь однажды, Марта прибежала домой зареванная, и, задыхаясь, сквозь рыдания стала «жалиться» матери, что услышав свое имя, она побежала было на зов соседки теть Насти, а увидев, что та бегает по огороду за коровой, крича: «Марта», «Марта», стараясь загнать животное в сарай, не знала, куда деваться от стыда. А теть Настя еще и посмеялась над ней:
 – Во, Марта, вырастешь в такую-то Марту, будешь как моя коровка с такими-то сиськами!
Мамка сначала рассмеялась, а потом сердито обронила:
 – Не принимай, доча, близко к сердцу! У етой Настюхи когда ум был?! Его у нее никогда не было!
Мы с Юлькой бросились с утешением:
 – Ну что ты, Марточка, – обнимала сестру, – ты знаешь, я была на ферме у мамки. Правда, не в ее группе, а в той же теть Настиной, увидела клички коров, мелом написанные на яслях. Так вот, рядом с Ночкой, Зорькой, Ромашкой стоит и мое имечко… Майка. Так я ж, не реву, хотя мне тоже, конечно, не очень приятно.
Ладно, мамка хоть своим коровам не додумалась дать таких же  «имен» как дочкам!
Марта успокаивалась, и только худенькие плечики ее еще долго-долго вздрагивали. Израсходовав свою добросердечность на сестренку, я чувствовала, как со дна моей детской души мутной взвесью подымается недовольство; теперь во мне начинала закипать обида, и я обращалась к мамке, спокойно улыбающейся, что меня еще сильнее раздражало:
 – Мам! А действительно, ты что, обыкновенных имен не знаешь? Зачем Марту так назвала? – мое имя мне, все-таки, нравилось, я переживала за сестру. – Хотя, конечно, Марта – еще не худшее из имен, – продолжала я выговаривать матери, попутно просвещая ее: – Оно немецкое или прибалтийское. А если б кто из нас, допустим, родился в октябре-ноябре или в том же феврале, тогда бы интересно, как ты назвала?!
 – А тут, доча, и придумывать ничаго не надо! – спокойно ответила мамка. – Такыя имена и были: Октябрина, Ноябрина… Ими, доча, дажа гордилися, потому шту, ето были имена революциенныя.
 – Мам! А ты еще дореволюционные вспомни! – ее спокойствие злило меня.
– А если б я родилась в феврале или апреле? Догадываюсь, кем бы была.
 – А што, доча. У бабки твоей имя Фекла. Чем оно худое? А еще у святцах есть Феврония. Ну, конешно, ето уже совсем старое. А если б ты у апрелю родилась, то я б тебя назвала Апраксеей. Есть такое имечко у святцах.
 – Спасибо, дорогая мамочка! – не сдерживала я возмущения и обиды.
 –Неужели б ты и вправду так меня назвала?! Какой-то Хвеклой-свеклой и Апраськой-дураськой?! Ну, тогда ты… вообще…  – на какой-то миг я не находила слов, потом добавляла: – Сама ведь обижаешься, когда тебя обзывают: «Густя-гушка – куриная гузка!» Что за имя Густа-Августа?! Самой не нравится, а нас называешь как зря! 
Чем я больше расстраивалась, тем мамка больше улыбалась. Потом, уже смеясь, сама же и заключила:
– Ето еще ладно. Хорошо, шту господь не дал мне мальчишек, ребят, а то пришлось ба покумекать!
Марта ответно-признательно прижималась ко мне, младшая же Юлька посматривала на нас гордо-покровительственно: ее имя было довольно распространенным  в селе. Это потом, повзрослев, мы с Мартой, наоборот, стали гордиться своими именами, так как в школе, да и во всем селе являлись единственными их обладателями-носителями. Конечно, мамка лукавила: родителям очень хотелось сына. Особенно отцу. После трех-то дочерей!
И тогда бы, наверняка, мамка изменила своей особенности присвоения имен, доверив это святое дело отцу. Но природный ли Создатель, Бог, Творец ли пожадничал насчет полного родительского счастья, не додав его в полной мере в виде приобретения еще и сына, и оставил в продолжение жизни Марту, Юлию и меня, Майю, Майю Петровну…
 
 

НОВЕЛЛА ПЕРВАЯ: «ПЕРВАЯ ИГРУШКА»

  ПОПУГАЙ

Самой первой моей игрушкой была резиновая кукла Лушка. Маленькая, чуть больше ладони, с неснимаемым капюшоном, похожим на монашеский клобук. Да и сама куколка напоминала грустную монашку, о чем в самые ранние годы я, конечно, не догадывалась; я очень любила Лушку.
В приземистой беленой хатке, крытой еще перепревшей соломой, как во времена полюбившегося мне затем украинского писателя Тараса Шевченко,  я играла с нею, сидя у топившейся по утрам печки. По полу там и сям валялись красочные листки с нарисованной странной девочкой, в ужасе отталкивающейся руками от кроваво-красного языка пламени. То было повсеместное предупреждение об опасности пожара, о котором я тогда не имела малейшего понятия. Но раскрытые от ужаса глаза и рот девочки меня страшили, пугали. Пламя же разгоравшихся в печи поленьев, наоборот, успокаивало, умиротворяло. Прижимая к груди резиновую Лушку, я с тревогой оглядывалась на листки с перепуганной девочкой, предназначавшиеся мне в назидание. Пламя в печи отбрасывало фигуристые блики на мохнатое, разрисованное инеем, низенькое окошко. Я собирала в кучку агитационные листочки, прятала их под лавку, приткнутую к стене. Мамка бегала из хаты в сенцы, из сеней в сарай – убирала скотину. Забегая, с тревогой спрашивала меня:
 – Сидишь, доча? Играешься? Ну, сиди-сиди! Молодчина! Только к огню не лезь!
Лампу мать по утрам не зажигала, и не потому, что жалела керосина (на самом деле, мы жили очень бедно), а потому что панически боялась пожаров: в детстве ей не однажды пришлось пережить это страшное бедствие. А я была очень любопытна; мне нравилось крутить колесико у лампы, убавляя-прибавляя огонек на горящем фитиле. Лампа на столе зажигалась поздно вечером, когда вся семья собиралась в хате, ужинать.
Маленькая Марта только начинала ходить, основное же время раскачивалась в висевшей посреди хаты матерчатой люльке. Но и из люльки она узрела в моих руках чудо-игрушку, куклу Лушку и с каждым разом все требовательней и требовательней кричала-плакала: просила.
Считается, что память детская начинается с трех лет. В свои же три года я только помню, к тому же очень смутно, язычок пламени в печи и на картинке, мохнатые снежные узоры на окнах длинными, казалось, бесконечными зимами, свою куклу Лушку и орущую в люльке Марту. Настоящая моя память начинается с пяти лет. Может быть, она оттого отчетлива и более явственна, что меня постигло тогда самое настоящее горе. Можно сказать, удар!
К тому времени я стала обладательницей еще одной игрушки. Из города мамка привезла пластмассового ярко-оранжевого попугая. Конечно, попугай предназначался не только мне. За мной бегала, хватаясь за подол, косолапая Марта. В люльке же раскачивалась уже третья наша сестрица, Юлия. Но попугай Юльке доставался редко, лишь по огласившему всю округу настоятельному реву, так как свойством передвижения, чтобы бороться за игрушку, Юлька пока не владела, и ей, бедняжке, приходилось довольствоваться нашими редкими с Мартой добрыми подачками.
По праву первенца я, все ж, считала попугая прежде всего своим. Мы с Мартой сражались за новую игрушку, дрались-кувыркались с попеременным успехом. Забытая Лушка валялась у Юльки в люльке. Пестрый хохлатый красавец превратил нас с Мартой из любящих сестер в ненавидевших друг друга недругов. Папка ругал мамку:
 – Ну нетути у бабы вума! Привезть одну гулюшку на троих!
 На что мамка с болью в голосе отвечала:
 – А на какыя шиши мине было куплять?! Етот пятух и так стоить боля рубля!
Хотя Марта была моложе меня и довольно неуклюжа на коротеньких толстых ножках, она, зачастую, побарывала меня и я поревывала от нее. Сестренка была хваткая, цепкая; схватясь, мы, как борцы сумо, пыхтели с нею, без криков и ругани, чтоб не услышала мамка.
 И вот по весне, устав от схваток с Мартой, я решилась на неожиданный для себя шаг. В нашем большом саду я закопала раздорщика попугая. Нет, я не похоронила его. Мне просто хотелось, чтобы Марта забыла про игрушку. На некоторое время. И ладно бы запрятала я его под какую-нибудь яблоньку-вишню или смородиновый куст – было бы приметнее. Я ж закопала свою любимую игрушку посредине сада, где мамка всегда делала грядки. Грядки «морквы», бурака, лука-чеснока… По углам сад засаживался картошкой.
На какое-то время мы даже помирились с Мартой, переживая общую утрату, потерю.
 Марта по-настоящему, со всхлипами, плакала; я же, проявляя в столь раннем возрасте актерские задатки, ревела пуще сестры, хотя в любой, отвлекающий меня момент могла сразу же остановиться, прервав поток неискренних слез… Тем временем, подошла пора посадок. Меня, часто бродившую в огороде, заприметила мамка:
 – Ты чаго, доча, тут топчешься? Чаго ищещь? Найдется твой попугай, не переживай! Ен, можа, у какэй другэй хатя. Тама поиграють-поиграють с ним и вам с Марточкой опять подкинуть. Им жа, доча, тожа охота такуй-то гулюшку!
Не догадывалась мамка о смятении, тревоге в моей душе: я начисто забыла конкретное место захоронения моего попугая. Воровски оглядываясь по сторонам, какой-нибудь щепкой, палкой ковыряла я садовую землю то в одном, то в другом месте и никак не могла порадовать свое тоскующее сердце. Сестренка Марта утешалась оставшейся куклой Лушей и ее тряпичным подобием, сооруженным мамкой уже для Юльки. Лелея надежду, я подвизалась помогать матери в саду делать грядки.
 – Ах ты, дочичка, ах ты, моя помощница! – умилялась она. – Только пошел-ка ты домой, у хату. Не мешайся у мине под ногами. Иди, доча, посиди-ка лучше с Юлькяй, а то Марточка надорвется, волоча етот сбитух.
Юлька наша была толстенькой, кругленькой, с такой нежной, в перетяжках, кожей, что все время хотелось трогать ее, гладить, ласкать-целовать. Марта ревновала Юльку ко мне и подпускала к ней только тогда, когда сама наиграется-натаскается. Я какое-то время еще толклась в саду, потом шла в хату.
Рядом с хатой росла грушня-дичок. Старое уже, корявое дерево нижними сучьями касалось наших окошек. По весне грушня еще по-молодому буйно цвела, уютно гудела радующимся нектару пчелиным роем, а я терзала себя вопросом: почему не закопала попугая под это дерево.
 Наконец, я устала мучиться,  решила Марте открыть свою тайну. Грядки в саду уже покрылись мглисто-зеленым пушком: всходили морковь, свекла; изумрудными прутиками тонко ежился лучок-чесночок, и мы с Мартой вышагивали по узким межам, любуясь пробуждающейся растительной жизнью. Но не только любовь к саду-огороду заставляла нас бродить – мы искали попугая. Еще когда родители копали-перекапывали огород, я каждый вечер ждала радостного сообщения, ведь они рыли землю не щепочкой-палкой, а настоящими лопатами. Но попугай как провалился сквозь эту самую землю! Исчез, испарился, а может, действительно, улетел?!
Но я не теряла надежды и поэтому, потихоньку-пореденьку, продолжала в разных местах сада подкапывать землю. Теперь в руках моих было почти настоящее орудие труда – острый кусок обломившейся железной тяпки. Марта моя ковырялась все той же доисторической щепкой. Мы хитрили: делали подкопы осторожно, затем, разравнивали землю. Но однажды…
– Настюх! У вас у саду крот случайно не объявился? – через изгородь обеспокоенно спрашивала мать соседку. – А то, гляжу, у мине какые-то кучки свеженькия наворочены. Да по всему городу! Никак крот! Вот змей сляпой! Усе вить гряды попортить!
Соседка Настюха кричала в сторону мамки: – Ды нет, Густя, уроде бы не видать! Уроде бы у мине все ровно!
Где-то дня через три Настюха, перевесившись через плетень, громко звала мамку:
 – Густя, а Густя! А вить выглядела я твоего крота! Дык их, оказываетца, дажа двое! Толькя один крот чуть поболя, а другой маленькяй, косолапай.
Мать, отбросив в сторону лопату – вычищала навоз в закутке коровы – быстрым шагом направилась к соседке.
 – Ды, Настюх, как жа ты увидела? Ды еще говоришь, косолапай какой-то! Ты што, Настюх, смеешься?!
 – А пошли-ка! – теть Настя махнула рукой и оба, прямиком, направились в наш сад-огород.
– Видишь, Густя, тэх двоих кротов? Один у желтой шапки, а другой у красной косиночки! Оны, еты твои кроты, скоро табе увесь огород перепахають! А я, гляжу-погляжу,  никак чавой-то не пойму: девки твои кажин день у саду, и усе штой-та рыють. Ну, думую, значить Густя не видить и ничаго не знаить, а девки наверно клад какой-та ищуть, – заговорчески улыбалась соседка.
 Не разбирая меж, прямо по грядам, мамка подлетела к нам, схватила за шиворот сразу обеих, и волоком потащила с места преступления. Пронзительный визг-плач Марты разлетелся-огласил все уголки сада, я ж, насупившись, молчала, как юная брянская партизанка.
 Раскопкам нашим суждено было прекратиться. На предательницу-соседку я еще долго дулась, а она, узнав причину нашего копательства-старательства, громко смеялась, обещая, сквозь смех, привезти нам точно же такую игрушку. Никакой игрушки она, конечно, не привезла. Наверное, забыла, как забылось-притупилось и у меня то, далекое горе. Хотя совсем, полностью, оно не исчезло – покрылось лишь легким, едва ощутимым, мучительно-сладко щемящим облачком-туманцем…
… Я окончила восемь классов. По сравнению с юными временами мамки, сельская школа выросла, прибавила на один класс: теперь вместо семилетки была восьмилетка. По сравнению же с моими школьными временами, у подрастающего поколения деревенских школьников в перспективе планировалась уже современная десятилетка. Каменное трехэтажное здание общеобразовательной школы находилось в завершающей стадии строительства, но нам, выпускникам восьмых классов, поучиться в ней уже не доводилось. Некоторые об этом жалели, а некоторых, в том числе и меня, манили другие, новые места. Много ребят потянулось в городские училища; впрочем, город вскоре перетянул в свои объятия-соблазны весь сельский молодняк.
 И, наконец, построенная десятилетка – гордость села – к тому времени вовсе опустела: в классах училось всего несколько ребят. Мамки-папки старели, больше не рожали; выращенные и выученные дети их здесь не оставались, предпочитая сельскому труду городской, более упорядоченный и чистый, в подавляющем большинстве своем поддерживаемые самими же мамками-папками…
В эту весну сад наш наполовину затопило. Поднявшееся с полей, лугов половодье хлынуло на близ лежащую к деревне болотину, а та, напившись, набухнув, перенасытившись, вытолкнула, выплюнула талую воду к задам садов-огородов. Потому  вспахивать огород под картошку отцу пришлось в гораздо поздние сроки.
Я стояла в белом, с нарядным пышным жабо выпускном платье. Готовилась на «последний звонок» в своей старой восьмилетке. В хату вбежала раскрасневшаяся от весеннего солнца и горячей работы в огороде мамка. Она не могла удержаться от улыбки, хоть и пробовала сделать серьезный вид. Руки свои прятала за спиной.
 – Доча! Угадай, што у мине у руках? Отгадаешь, будешь счастливой!
Я, тоже улыбаясь, смотрела на мать. В голову мою ничего не приходило. Мамка разомкнула руки. У меня перехватило дыхание, призабытая тоскливая волна детской памяти взметнулась со дна души, подкатив к горлу. На раскрытых ладонях матери лежал… попугай. За прошедшее десятилетие захоронения он из ярко-пестрого превратился в зеленовато-серого, и лишь забитый землею хохолок кое-где просвечивал чем-то забыто-праздничным, оранжево-золотым. Я взяла любимую мной когда-то детскую игрушку, «гулюшку» и тут же, в моих руках, попугай развалился на две симметричные половинки. На моих глазах выступили слезы, а мамка чуть грустно произнесла:
 – Ну, вот. Теперя с Мартой уже не подеретесь. У каждой теперича своя половинка…
И тихо вышла из хаты.
В тот цветущий, благоухающий сиренями майский день я из девчонки Майки превратилась в девушку Майю. Распавшийся, рассыпавшийся от долгого лежания клей разделил попугая на два крылышка, как разделилась и моя жизнь на оставшееся позади детство и неизвестную будущность, уносящую меня молодыми зелеными ветрами на человеческих, непредсказуемых крыльях.
   
            

НОВЕЛЛА ВТОРАЯ: «ПЕРВАЯ КНИЖКА»
«ФАТИМА»



Свою фантастическую надо мною власть книга одержала в ранние-ранние годы. Читать я еще не умела, но с таким праздником в детской душе перелистывала непонятно приятно пахнущие страницы привезенной из «городу» толстенькой, квадратной, совсем небольшого размера книжки в плотной зеленой обложке. Впоследствии, когда научилась читать, я узнала, что это были латышские народные сказки, а книжка называлась: «Про братца Кролика и братца Лиса». Поздними вечерами мы сидели за столом, на котором уютно горела керосиновая лампа-семилинейка со стеклянным «пузырем», где колыхался, метался язычок пламени, незаметно съедающий кончик белого фитиля. Уставшей за день мамке удавалось прочесть всего две-три сказки, благо, они были короткими, и она, уже задремывая, сбиваясь с читки, приказывала мне:
 – Усе, доча. Глаза закрываются. Задувай огонь!
Я привставала с лавки и изо всех сил дула в узкую трубочку стеклянного, чуть закопченного «пузуря». Понюхав еще раз раскрытую книжку, насладившись ее типографскими запахами-красками, я захлопывала ее и лезла на печку. Книжка спала вместе со мной.
 Просыпаясь среди ночи, я искала щекой твердую обложку и, убедившись, что книга рядом, на подушке, возвращалась в праведный детский сон. Азбуке меня учила мамка, и я довольно быстро начала читать по слогам. Читала заголовки статей в газетах, названия сказок в первой единственной книжке – шрифт здесь был более крупный, а вот сами тексты, напечатанные довольно мелко, меня просто мучили. Я была готова целыми вечерами сидеть за книжкой, чтоб осилить хоть частичку какой-нибудь сказки.
Книжка сказок про братцев Кролика и Лиса предназначалась более старшему возрасту. Меня перестали интересовать разные детские игры: днем я выбирала местечко поукромнее да посветлее и забиралась туда с книжкой; вечером же допоздна засиживалась за столом, где в круге света лампы торчала моя голова, тени которой я пугалась. Отрывая иногда взгляд от страницы, я смотрела на боковую стену и видела свою голову неестественно огромной и лохматой. Что-то бурчал за занавеской отец, ворочались на самодельных деревянных кроватях Марта с Юлькой, и мамка кричала мне: – Майкя! Задувай огонь сейчас жа! Хватить, еще  начитаешься!
Мне исполнилось шесть лет. «Книжное счастье» пришло  ко мне вместе с общим деревенским счастьем: на нашей улице проводили свет. Электричество. Выполнение известной ленинской формулировки, определяющей «коммунизм – это  советская власть плюс электрификация всей страны» в наше село, глубинку России явно не спешило. Хотя первая часть летучего ленинского выражения, а именно, Советская власть давно прижилась, давно утвердилась на сельских улицах, призывая честных колхозников честным своим трудом быстрее создать новейшую формацию общества -  коммунизм.
Часть же вторая, представляющая электрификацию всей страны, в данном случае, отдельно взятого селения как наше, очень и очень припозднилось.
И вот пришел праздник! Что творилось! Вся улица перекопана, перерыта. К каждой яме подвезены высокие, гладко ошкуренные столбы. Смолистым сосновым духом пропитано все вокруг!
Затем столбы один за другим поднимались ввысь, подпертые, поддерживаемые бетонными четырехгранными «пасынками»; ямы закапывались, утрамбовывались чужими приезжими дядьками в кирзовых сапогах.
Мы, счастливая детвора, наблюдающие за чудом, толклись тут же, и даже помогали утрамбовывать землю возле столбов. Через некоторое время, когда стройный ряд столбов пронзал, делил улицу на две половинки, те же приезжие дядьки, теперь нацепив на сапоги какие-то железные когти, странно именуемые «кошками», обвязав себя железной цепкой, ловко лазили по гладким столбам, что-то там прикручивая, натягивая. И вскоре улица наша стала какой-то новой, неузнаваемой, будто чужой. Но какой красивой! В небесной сини серебрились тонкие нити проводов, бегущие от столба к столбу. А тут еще грянуло радио!
И мы хором подпевали так подходящую к этому событию песню: «Вдоль деревни, от избы до избы
Зашагали торопливые столбы.
Эх, загудели, зазвенели провода,
Мы такого не слыхали никогда!
Мы такого не видали и во сне,
Чтобы солнце загоралось на сосне.
Эх, чтобы светом озарялся каждый дом,
И у каждого звезда под потолком!..
Первое время я боялась подходить к столбам – сумела прочесть табличку: «Не влезай – убьет!». Потом глядя, как возле них крутятся мальчишки, даже пробуют карабкаться вверх, тут же сползая назад, я тоже осмелилась, подошла к столбу, потрогала рукой и, уж вовсе проявив мужество, осторожно коснулась щекой. Гладкое, чуть влажное тело столба послало в мое ухо последние оставшиеся живительные звуки-стоны – угасающие токи своей жизни. Лишенный корней и кроны, пустой ствол дерева отныне должен был нести иную функцию – другой ток, электрический;  быть хоть и безжизненной, но необходимой опорой-столбом, поддержкой в проведении и осуществлении всеобщего важного дела…
 А мне эти столбы с самого детства казались живыми! Часто прижимаясь к ним, я слушала в них неповторимое, необычное гудение-пение. Мне нравилось, когда гудят столбы и тянут «электрическую» песню…
Керосиновая чадящая лампа была снесена в чулан. «Лампочка Ильича» освещала теперь не только один угол со столом, но и все наше убогое жилище. Признаться, с керосиновой лампой эта убогость была менее заметна, более скрыта-запрятана. Сейчас же высвечивалось все убранство хаты, красноречиво говорящее о еще нелегкой жизни сельского жителя, намного отстающей от шагающей вперед цивилизации, поставившей на службу людям так необходимое электрическое освещение.
Теперь родители разрешали мне читать книжку допоздна, не переставая удивляться «искусственному огню», привыкая к нему.
Соседская Нюрка училась во втором классе. Правда, она должна была быть уже в третьем, но Нюрка отставала в учебе, все до нее доходило очень туго, потому как сама Нюрка не стремилась к учебе, не любила ее.
Я пришла к ней, будто бы показать свою книжку сказок. На самом деле у меня было другое желание: меня интересовали книжки Нюрки, ведь она уже большая, школьница к тому же. Нюрка сначала схватила мою книжку с недовольным восклицанием: «Ух, какая толстая!», затем, раскрыв ее, удивленно взглянула на меня:
 – И ты штоля ето читаешь?! Тута ж буквовки такыи малю-юсенькии!
Она кинула мою драгоценность на лоснящуюся, заезженную задницами многочисленных Нюркиных братьев и сестер лавку, начала искать свой портфель. Портфель должен был быть где-то рядом: занятия в школе шли уже полным ходом. Нюрка ползала по хате, заглядывая под стол, лавки, под кровати, рядком выстроившиеся вдоль длинной стены. Портфель не находился. Тогда Нюрка полезла на печку и сползла ко мне с тонкой, но большого формата цветной книжкой.
– Ето нашей Зойки! Толькя ты ей не говори! Она еты книжки брала у библитеки. А то заругаетца!
Зойка, сестра Нюрки, старше ее на один год. В отличие от Нюрки Зойка учится довольно хорошо. Она – гордость соседки теть Насти, которая только и говорит о ней, совершенно забыв про Нюрку, будто бы той вообще не существует.
 Мы с Нюркой уселись за стол, клеенку которого она вытерла длинным свисающим рукавом кофты, донашиваемой уже после сестры Варьки, еще одной старшей школьницы. У теть Насти семеро ребят, как она сама смеется,  «семеро козлят», и все они погодки.
Я с трепетом взяла в руки большую красочную книжку, на обложке которой, как мне вначале показалось, был нарисован теленочек, прочла название – «Серебряное копытце», раскрыла ее и сразу же, чуть волнуясь, начала читать вслух. Книжка писалась крупным шрифтом и разнообразилась картинками. Нюрка сидела рядом, открыв рот. Слушала. В хату зашла теть Настя. Громко, специально для Нюрки, похвалила меня:
 – От, Майкя! От, молодчина! Вон, уже читаить как, хуть и у школу не ходить! Вот, девка так девка! Пряма, золота кусок!
Нюрка, чуть не плача:
 – Да-а, Майкя вумныя! Ты и сама говоришь!
– Вот-вот, она вумныя, а ты у мине дурочка! Вот будешь у в одном классе до свадьбы сидеть! Ды и вообще тибе, такуй-ту глумную, никто и замуж не возьметь! – теть Настя прямо издевалась над Нюркой. Та и разревелась! Скорее всего, не оттого, что тяжела на учение – а то, что замуж не возьмут!
Мне было очень жаль Нюрку. Чтобы не расплакаться самой, за компанию, я, отложив в сторонку книжку, потопала домой.
На следующий день я расспросила Зойку про библиотеку.
– И куда ты, кындрик, намылился?! Ты знаешь, где библиотека? Она ж на другом конце села! – обидела меня Зойка «кындриком», что означало: совсем малышка, недоросток. Мысль о библиотеке, где, по Нюркиному выражению, «книжек тьма», запала мне в душу. Обидевшись на Зойку, в хату к соседям я больше не ходила. «Серебряное копытце» мы вместе с Нюркой осилили у меня дома, просить же новые книжки мне не позволяла уже зарождавшаяся маленькая гордость.
И вот никому из родных не сказав и слова, я вышагиваю по селу.
Смело прошла свою улицу – свою деревню, здесь меня все знали; на другую   ступила менее уверенно: боялась собак и задиристых мальчишек. Но пересилила себя, и прошла еще две чужие улицы.
Библиотека располагалась чуть дальше центра села, от нее прямыми лучами убегали еще две улицы-деревни. На центральной улице мне все-таки пришлось пережить страх и унижение. Босоногие, как и я же, мальчишки хлестали меня, пришлую незнакомку, прутинами и крапивой. Я как могла отбивалась, но панике бегства не поддалась. Схватив из-под ног половинку кирпича, я жухнула его в одного из забияк, а затем, найдя хворостину-прутину, еще и погналась за ними.
Махая этой хворостиной, как лихой чапаевец шашкой налево-направо, я и дошла до нужного мне дома с вывеской «Сельская библиотека».
В ажиотаже драки с ребятами я даже ни у кого не спросила о ее местонахождении: ножки мои притопали сюда сами. Дом-библиотека имел рубленое крылечко, на котором я посидела, отдышалась, успокаиваясь. Спрятав прутину под лавку, толкнула дверь.
 Я оказалась в большой комнате, по всем стенам до самого верха уложенной книгами. Комната разделялась деревянной перегородкой, выкрашенной в коричневый цвет. Перегородка была невысокой, но даже поднявшись на цыпочки, я еле-еле доставала до нее.
 – Кто там? Кто зашел? – послышался из-за перегородки голос, и тут же ко мне свесилась девичья головка с двумя черными косами.
 – Батюшки! Какая маленькая! Да чья же ты? Как тебя зовут?
 – Майя. Я Майя Ветлякова, – от волнения я не выговорила букву «р», хотя произносила ее верно и четко.
 – Это чья же Ветлякова? На какой улице ты живешь, в какой деревне?
Название деревни я умудрилась тоже исковеркать, так как злополучная буква «р» присутствовала и в этом слове. Но молодая библиотекарша поняла.
 – Вон ты чья! И пришла одна?! И хулиганов не боишься?!
– А я их сначала кирпичом, а потом хворостиной! – девушка входила в мое доверие, начинала мне нравиться и трудно выговариваемая буква сразу же поддалась.
В одном месте девушка приподняла перегородку и впустила меня к себе. Боже мой! Я оказалась в книжном раю! Какой необычный запах, доселе неведомый мне, стоял в библиотеке! А книг-то сколько!
Девушка назвалась Анной. Задумавшись на минутку, она наклонилась ко мне, сказав, что вообще-то, мамка зовет ее Нюркой, а ей имя это так не нравится!
– Знаешь ведь, как у нас в деревне, – делилась со мною как с равной Анна. – Откопают  где-то старинное имя, а потом с ним и мучайся всю жизнь!
 – Знаю! Правда! – закричала я, стараясь своим криком заглушить печаль такой прекрасной девушки.
 – Знаешь, наша мамка тоже мудрить с именами. И даже папку не слушаеть! Есть Марта у нас, а больше никто так не назвал! А еще у мине есть подружка, тоже Нюркой зовуть, как тибе, толькя она уже у школу ходить.
Анна рассмеялась, развеселилась и выложила передо мною стопку детских иллюстрированных книжек. Она усадила меня на свой стул, удивленная, что я уже умею читать. Глаза у меня разбежались. Я открывала то одну, то другую книжку, не зная, какую выбрать, с которой начать. В библиотеку заходили люди, в основном, школьники, почему-то улыбались, глядя на меня. Я ж ни на что не реагировала; я вдыхала неповторимый, чуть застаревший пыльно-бумажный аромат клеенных-переклеенных страничек, увлеченно их перелистывая. Анна подошла ко мне, успокоила:
– Ты не переживай! Все книжки эти ты перечитаешь! Я буду давать тебе по одной, договорились?
От радости я не могла вымолвить и слова, в знак благодарности кивнув лишь головой. Домой я выбрала большую, как журнал «Крокодил», книжку с непонятным названием «Фатима». Анна пояснила мне, что это имя волшебницы из далекой восточной страны.
 – Не говори больше ничего! Я сама узнаю! – обрела я, наконец, дар речи.
Анна решила проводить меня, закрыв библиотеку на замок.
Мальчишки ждали у конца улицы. «Войско» их пополнилось. Из-за книжек я совсем забыла про хворостину-отгонялку. Обеими руками я прижимала к себе «Фатиму». Увидев библиотекаршу, ребята разбежались, а она еще и пригрозила им вслед, что вечером пойдет по хатам и все расскажет отцам.
Меня никто не потерял и никто не удивился, где я так долго пропадала. Мамка, увидев книжку, рассмеялась:
 – Ето ж игде ты такуй-ту нашла?! Игде ты ие подобрала?! Такай-та старая ды еще мякушем склеена!
Я много раз еще ходила в библиотеку. Анна даже завела на меня формуляр. Совсем как на взрослую. Писать свою фамилию я еще не умела и расписывалась тремя буквами: М.А.Я.
Стоя среди высоких стеллажей со «взрослыми» книгами, я, совсем еще несмышленая, маленькая, что-то пыталась мыслить, что-то хотела понять, до чего-то дотянуться. Здесь, в библиотеке, вместе с бумажной пылью витали надо мною миллионы чьих-то судеб, жизней, случаев, событий…
Непознанные явления и процессы, любопытные факты и истории, человеческие страсти и чувства, пока затаившиеся, неоткрывшиеся покоились на книжных полках. Но стоило взять в руки любую книгу, потревожить ее раскрыв, тут же, встревожишься и ты, заглянувший и втянутый в чужой, неведанный, интересный мир, познавая его, страдая или радуясь.
 Каким таинством, какой необъяснимой силой-притяжением обладает книга! Какая магия скрыта в ней! 
Местные ребята больше не набрасывались на меня при очередном походе в библиотеку. Кроме одного. Но одному я могла дать отпор. Ребята меня даже зауважали, гурьбой провожая до нашей улицы. Оказавшись в «родных пенатах», я переводила дух: опасность все же существовала.
Но больше всего я боялась за книжку, не за саму себя. На моей территории мы находили местечко, и я тут же начинала читать мальчишкам вслух. Отбившийся от «стаи» пацан, не примирившийся со мной, выглядывал из-за угла крайней хаты. Ему тоже наверняка хотелось послушать, но зарождающаяся маленькая мужская гордость не позволяла сделать шаг навстречу.
До школы, до первого класса я перечитала в библиотеке все детские книжки, которые были с рисунками и большими «буквовками», как говорила соседская Нюрка. Но самою первою, самой любимой и запомнившейся книжкой оставалась «Фатима». И хоть я не имела никакого представления о таких понятиях-словах, как хан, визирь, чалма – в далекой от меня восточной истории-сказке было понятно самое главное: победа добра над злом! Победа доброй волшебницы, превратившей девочку-беднячку в восточную принцессу, а жадных и жестоких хана и визиря, поставившая на место бедной рабыни.
Пусть на своей шкуре испытают грубость, глупость и бесчеловечность власти!
Я и сейчас вижу эту «Фатиму». Красавицу-принцессу на обложке в переплете, клеенном-переклеенном клейстером и хлебным мякишем, так как настоящий бумажный клей в наших хатах был редкостью. До сих пор я ощущаю чуть тленный бумажный запах ветхих страниц, оставивший в моей жизни нетленную о себе память.   
      
 






НОВЕЛЛА ТРЕТЬЯ: «ПЕРВЫЙ КЛАСС»
«ВИШЕНКА»

В мае мне исполнилось семь лет. В сентябре я должна была пойти в школу. В первый раз, в первый класс. Целое лето я находилась в состоянии радостного ожидания. Играла ли с ребятами на улице, помогала ли чем-то по хозяйству мамке – в голове сидела одна мысль: скоро в школу! За этот год я так повзрослела и осмелела, что спокойно бегала на другие улицы села, а библиотека мне стала вообще вторым домом. Несколько раз за лето я подходила к школе. Деревянное продолговатое здание утопало в старых липах и кленах. На двери школы красовался огромный замок. Я думала, что ждет меня там, за этим железным замком?! Как примет меня этот особенный дом? В мою маленькую душу вместе с праздником ожидания вкрадывалась и тревога. Меня притягивала и все ж пугала будущая неизвестность. Ближе к концу лета моя «встревоженность» обострилась, пересилив радость ожидания.
Дело в том, что обещанная мне к школе «форма» – коричневое  платье из саржи – все еще не было куплено. Я ходила за мамкой, канючила, даже плакала. Мамка прижимала меня к себе, гладила по голове:
– Будить, будить табе хворма! Вот толькя папка деньги получить…
Теперь каждый вечер я с надеждой взирала на папку. Он же отводил глаза, сразу находя себе неотложную домашнюю работу. Из разговоров взрослых я поняла, что трудодней у мамки хватило бы на «десять такых хворм», но колхоз задерживал выплату. Теряя надежду, я завидовала Людочке, опять же теть Настиной дочке, младшей сестре Нюрки, с которой мне предстояло отправляться в первый класс. У Людочки была настоящая школьная коричневая форма с белым миткалевым воротничком и такими же нарукавничками. Ну и что, что не новая! Лоснящаяся на локтях и бахромящаяся по подолу, форма к Людочке перешла по наследству. Ее носили и Зойка, и Нюрка и вот теперь моя ровесница Людочка. Теть Настя весело говорила:
– А сверху мы хвартучек наденем, ничаго не будеть видно и будеть как новенькяя!
Второгодница Нюрка вообще не заслуживала обновок и обреченно готовилась идти в школу в старенькой штапельной юбке и перешитой Варькиной кофте.
Я заходила в хату соседей еще раз полюбоваться единственной среди четверых детей-школьников формой и не понимала Людочку, которая должна была бы быть самой счастливой. Людочка плакала. Она не хотела идти в школу. Боялась. Как маленькая старушка, она в причет выстанывала:
 – Ну как я пойду у ету школу?! Я ить ничаго не умею! Я ить дажа читать не умею, а ты, Майечка, умеешь!
Людочка, вымещая обиду на меня, ревела все сильнее и сильнее. Заходила в хату теть Настя, сначала смеялась над плачем Людочки, а потом почему-то выпроваживала меня, чуть не выталкивая,  за дверь:
 – Иди, иди, детка домой. Не доводи до греха…
Но ведь я не хвасталась, не хвалилась своим умением читать, как хвалились ее Нюрка и Людочка поношенной формой! Многое мне становилось непонятно, оттого больно и обидно.
Шел уже август, а покупки формы мне не предвиделось. И тогда мамка нашла выход.
 – Дочичка, я спросила у Нины Ивановны, которая вас будет учить: обязательна ли ета хворма? Она мине ответила, шту желательно, но не обязательно. Можно ие приобресть и потом, а если мы не смогем, то, сказала Нина Ивановна, школа сама будет куплять.
А я мамку и не слушала, поняв, что не будет у меня так давно ожидаемого праздника; по моим щекам беззвучно катились слезы. Мамка не на шутку встревожилась:
 – Ды Маечка ты моя, ды деточка! Ну чаго ты ревешь? Ды я тибе такой-та платье к школя сошью, шту просто загляденье! Ни у кого такого не будить! Я уже и с Бандой договорилася, а она, знаешь, какая у нас модистка!
Слезы мои замедлили бег:
 – А какое оно будить, мое платье?
Мамка схватила меня за руку:
– А вот, доча, пойдем-ка со мной! Прямо сейчас она тибе обмеряеть и за три дня усе будить готово!
Тетка Банда была известностью в нашем селе. По-настоящему ее звали Ванда Борисовна, но деревенские, проигнорировав непонятное имечко, нарекли ее Бандой. Говорили, что она из самого Ленинграда; как приехала сюда до войны, так здесь и осталась. Со всей округи несли к Ванде Борисовне шитье. Шила она и для колхоза: необходимые шторы-занавесы для клуба и школы, белье для сельской больницы и даже концертные платья для художественной самодеятельности. Ванда Борисовна была освобождена от всех колхозных работ.
 Наши папки-мамки «вкалывали» на полях, лугах, в огородах, на большой животноводческой ферме, а тетка «Банда» только шила, кроила, сметывала…
В селе такой труд считался чистым, привилегированным, чуть ли не господским! Но ведь, все равно, это был труд! Да еще какой красивый, облагораживающий! Одевающий все село в праздничные одежды, дарящий радость простому неприхотливому люду. Хоть и звали мастерицу-швею за глаза «Бандой»  – все признавали в ней замечательную портниху, а некоторые величали даже «модиской», не совсем понимая значение этого городского слова, услышав его однажды от самой Банды. Будто бы самой первой и  востребованной модистки Васильевского острова. Много необычного несла в себе эта женщина, начиная с непривычного для села имени.
До моего платья я всего лишь один раз была в ее хате. С матерью. Тогда мамка заказывала себе юбку. Меня поразили чистота и свежесть в комнате Ванды Борисовны. Лишь возле швейной машинки валялись разномастные цветные лоскутки, которые мне с неодолимой силой захотелось подобрать. В уютной хате стоял специфический, приятный своей новизной запах фабричной материи: ситца, сатина, миткаля, штапеля…
По моему алчущему взгляду модистка догадалась о заветном желании, и сама, выбрав несколько лоскутков, подала их мне. Счастью моему не было предела: вот нашью нарядов для единственной куклы Лушки!
Сейчас же мы с мамкой быстрым шагом приближались к хате Банды. Я молила только об одном, чтобы она оказалась дома. Мне повезло. Я опять очутилась в чисто-прибранной комнате, так непохожей на наши деревенские «залы» и «прихожие», в окружении запахов различных тканей.
 От самой тетки Банды, уютно-опрятной, рослой, с белым, никогда не загоравшим лицом (понятное дело, за швейной машинкой не загоришь; это тебе не свекольные пайки по сорок соток, которые деревенская баба должна сначала прополоть, взрыхлить-проредить, затем окучить!) и ярко накрашенными губами (чего не могла опять же позволить ни одна деревенская баба) исходил, истончался такой же непохожий ни на что свежий, «тканевый» аромат.
Мамка с подобострастием в голосе объяснила портнихе ситуацию.
 – Вандочка, крепка девка переживаеть! Хотела у город ехать, ды никак денег не дають. И, как на грех, занять не у кого. Хоть прямо вместе с нею реви! Она ж у мине, Ванда, вумница! Уже читаить увовсю! Хотца у школу отправить как человека! Я, Вандочка, с тобою рассчитаюся, ты ж мине знаешь. Я табе занесу усяго. Слава богу, у нас есть и сальце, и яички, и хлеб сама пяку…
– Успокойся, Августа! Все сейчас в таком положении. Вон, у меня целая долговая книга. А мне ж без вас – тоже никуда! Не могу я держать свиней, корову. Я вот только шить и могу! У меня есть такие модели, фасоны различные, – дебелая, белая Банда на целую голову возвышалась над худенькой, чернолицей от загара мамкой.
 – Ой ды, Вандочка, какые там хвасоны! Ты исшей нам по-простому, лишь ба побыстрея. А то девка мине с вума сведеть!
– Нет уж, Августа! Коль Майя у тебя такая умница, мы ей платье сотворим прямо из журнала!
Мамка зарделась, раскраснелась и от похвалы и от вынужденного унижения. Тетка Банда подозвала меня к себе, стала обмерять какой-то светло-коричневой узкой ленточкой. Мамка мялась у дверей.
– А ты, Августа, иди себе, иди! – приказала ей Банда. – Мы с Майечкой сами тут разберемся!
Она подвела меня к красному углу, где в наших хатах обычно висят иконы и, открыв плотную штору, указала на несколько рулонов цветной материи:
 – Выбирай, Майя!
У меня разбежались глаза. От охватившего восторга я просто онемела. На миг оторвав взгляд от этого богатства и, подняв глаза кверху, я обнаружила, что икон в углу у Банды нет, а висит какая-то большая картина в золоченой раме. На картине изображена испуганная девочка, несущая на спине маленького мальчика.  «Дети, бегущие от грозы» – прочитала я и спросила у Банды:
 – А кого ета девка несеть нагоршках? Ето можа ее братик?
Ванда Борисовна засмеялась:
 – Ты вот тоже носишь нагоршках свою Юленьку! А эти детки испугались грозы. А ты, Майечка, ты не боишься грозы?
 – Еще как боюсь! Вот дажа сичас мине стало страшно из-за етой картинки! – мне вспомнилась испуганная пожаром девочка на тех, давнишних листках.
 – Вот что значит, великая сила искусства! – портниха отчего-то погрустнела, и совсем тихо добавила:
 – Выбирай, девочка, что хочешь, что тебе больше нравится.
Я потрогала одну ткань, другую, третью…
 Один рулон в мелкий синий цветочек по белому полю был плотнее другого – в крупных ромашках, разбросанных по зеленым клеткам. Ванда Борисовна пояснила: первый – это сатин, а второй рулон – ситец. «Ситчик» – ласково  произнесла тетка Банда.
Мой взгляд остановился на тоненьком рулончике, лежащем чуть в сторонке. Я пощупала материю. Под моими пальцами скрипнуло, будто я щепоткой потерла крахмал, который мамка при варке добавляла в молочный кисель. Прозрачная «скрипучая» ткань заворожила меня, и мой взгляд от нее никак не мог оторваться. Ванда Борисовна от комментариев удерживалась. Молчала.
 Она попыталась «возвернуть» мои глазки на привычные сатин-ситец-штапель, но мой взгляд, вновь и вновь возвращался к тончайшей, просвечивающей насквозь, загадочной материи, разрисованной ярко-красными вишнями по черному полю.
 – Ой, Майечка, ой, девочка! Все ж таки облюбовала  крепдешин! Да, губа у тебя не дура, несмотря, что совсем крошка. Ты даже не представляешь, кто ходит в таких креп-жоржетах!
Меня смутило непонятное название материи, а Банда уже весело прикрикнула:
 – А почему бы и нет? А чем мы хуже других, правда? Ты такая хорошая девочка с красивым именем – пусть и платье у тебя будет самое красивое! Куда той коричневой старушечьей форме до такой красоты!
 Глядя на подобревшую, повеселевшую Ванду Борисовну, я тоже как-то раскрепостилась, развеселилась. Она показала мне журнал с самыми разнообразными рисунками-платьями, но от растерянности  да и недопонимания я ничего не могла выбрать. Тогда Ванда Борисовна велела мне придти на следующий день. На примерку!
Дома мамка поинтересовалась: из чего Банда будет шить, из «сатину или ситица». Новое непривычное слово «крепдешин» совсем вылетело у меня из головы, да, собственно, оно там и не задерживалось.
 – Из ситицу! – не задумываясь, отчеканила я знакомое слово.
 На следующий день, как было велено, я сходила на примерку, а уже через два дня предстала перед ошеломленной матерью в сказочном наряде. Сначала мамка поразилась красоте платья, его городскому «хвасону», а потрогав рукавчики «фонариком», пощупав юбочку «солнце-клеш», чуть не упала в обморок.
 – Дык ето ж, как яго, крепдашин! Дык ето ж самая дорогая материя! Ну и модиска, ну и Банда, так ее матушку! Ну и удружила! А игде я стоко деняг возьму?!
Папка стал успокаивать:
 – Можа, Густя, и ничаго! Можа, сторгуемся. Игде дяньгою, а игде продухтами. У ней жа свояго ничаго нетути!
Счастье мое чуть омрачилось. Но это только – чуть! Главное, мое нарядное платье, мой «праздник» был на мне. В данный момент родительские проблемы были затенены им, отодвинуты на дальний план и меня не тревожили.
Потрясенные увиденной красою, сестренки мои, Марта с Юлькой, на мгновение обезголосили, а затем устроили-подняли такой ор (а мне? а нам?), что папке пришлось поплотнее прикрыть дверь в хату. Целый вечер мамка уговаривала девчонок:
 – Дурочки мои, вы што, хотитя, штоб ваша сестра была хуже всех? Вить она идеть у школу. У первай раз, у первай класс. Потом пойдетя вы, и я вам такый-та платьица сошью!
В последних числах августа выдали, наконец, получку. И то не полностью. На двух бортовых «газиках» в город укатила большая половина села. Женская половина. Осчастливленные и этой подачкой колхоза, деревенские бабы торопились снарядить детей к школе.
Из города мамка привезла мне лаковые, вишневые – в тон платью – нарядные туфельки со шнуровкой, мягкий темно-синий портфель с блестящими уголками и небольшую, непонятную продолговатую коробочку с выдвигающейся крышкой. На крышке, покрытой черным лаком, ярко светилась нарисованная гроздочка из трех красных вишенок с изумрудно-зеленым листком.
Я забыла про портфель, забыла даже про чудные туфельки – все мое внимание было отдано этой невиданной коробочке с узкими канавками внутри.
 – Ето, доча, называетца пенал, – объяснила мамка. – Суды будешь класть ручку, карандаши, стирку (ластик).
Мои младшие сестры вновь закатили истерику. Юлька требовала «гулюшку» –пенал. Марте мамка привезла яркую детскую книжку с рисунками, наказав, чтоб научилась читать как «наша Майкя». Я сунулась было посмотреть книжку, но сестра гордо удалилась, сразу прекратив плач. С моего позволения и под моим строгим контролем Юлька подержала в руках лаково блестящий чудо-пенал. В этот эмоциональный период я вообще забыла про школьную форму. Забыла я и еще про одну весьма пикантную вещицу, собираясь, наконец, в долгожданную школу. Про этот необходимый предмет девичьего туалета в пылу волнительных сборов забыла и моя мамка.
И вот я, нарядная как куколка, в вишневом платье, в вишневых туфельках, с двумя вишневыми бантами в косичках, заплетенных мамкой «корзиночкой», да еще и с пеналом в «вишнях» в портфеле, шагаю в школу.
 Меня догоняет Людочка, за которой я заходила, но в их хате как обычно стоял плач и крик, и я поспешила убраться: разве можно портить настроение в такой праздничный день?!
Людочка была вся зареванная, без фартука на форме, из-за его-то поисков и разразился скандал в соседском семействе.
К школе мы подошли рано. Замка на двери не было, но и не было видно ни учителей, ни учеников. Я покровительственно держала Людочку за руку, что придавало мне смелости и взрослости. Вдруг, порывом, откуда ни возьмись, налетевшего ветерка мое шестиклинное, широкое, под поясочек, платье колоколом взметнулось вверх. Я ощутила падение в бездну.
 Обеими руками прихлопнула я шикарный подол, зажав клинья его между ног, но было уже поздно. Приближающаяся к школе кучка девчонок и ребят успела заметить случившийся со мной казус. Они начали хохотать, хватаясь за животы, а тот самый мальчишка, не примирившийся мой обидчик, тут же подбежал ко мне. Стараясь задрать подол платья, он громко орал:
– Без трусов! В школу заявилась без трусов! Ой, умора, ой, больше не могу!
Подбежали еще два малого, знавшие меня по имени, и в угоду моему обидчику, пугливо озираясь по сторонам, негромко спрашивали, насмехались:
 – Майкя, а Майкя, а игде твои трусы? Майкя, а Майкя, у тибе есть майки, а штаников нетути, да?
Я вихрем метнулась от школы, вслед несся хохот, выкрики, улюлюканье ребят. Набегу, ветер поднимал мое легкое, невесомое, расклешенное платье, оголяя попку, но потрясенная, униженная, я уже не обращала внимания на это. Прибежав в хату, я нырнула на печку. Спряталась. Решила больше никогда не ходить в школу. Окончательно и бесповоротно. Сестрички мое решение выдали мамке. Как не хотелось мне еще раз пережить момент стыда и унижения, пришлось все рассказать ей. И вдруг мамка заплакала.
 – Дочичка, моя ета оплошность. Сплоховала я. И как у меня из головы вылетело поглядеть тибе униз. Еще ж думала, шту вот Банда пожалела лускутка на ребенка, не исшила табе подъюбочник, потому что крипдашин етот наскрозь просвечиваить, хуть и чернай. А штаники, ну, пряма вылетели из моей глумной башки. Я вить вам усем по трусам накупляла…
Глядя на плачущую мамку, заревели и, близкие на слезы, Марта с Юлькой.
Я ж молчала – слезы не являлись главным выразителем моего горя.
Мое сердце закаменело. Из этой окаменелости меня вывел папка. Никогда не повышающий голоса, он вдруг закричал:
 – И долго в етой хате будуть сопли? И было б из-за чаго реветь! Вон, наша Юлькя бегает с голой жопой и кому какое дело?! Кто над ней смеетца?!
 – Да-а, Юльке всего три годика, – прорезался мой голос, – и даже Марту нихто не застыдить, потому шту тожа еще маленькая.
 – А ты, значить, выросла! Крепка большая стала! Майкя! Ды ты ж сама целое лето носилась босиком и без штанов! Вот тухли у школу обуть ты не позабыла, а про трусы и не вспомнила. Ты ж, доча, сама у во всем виноватая. Хотя никакой беды и не случилося. Ну, подумаешь, жопку им показала! Пускай глядять! А еще пусть поглядять, какыя у тибе тухельки! Просто загляденья!
От отцовского серьезного участия камень в моем сердце начал рассыпаться, может, плавиться, и теперь уже я, отпустив обиду, заревела поздним плачем, поздним раскаянием.
 Чтоб как-то умалить, исправить семейное «фиаско», мамка моя, с широты и доброты души своей, обыденкою, то есть с возвратом в этот же день, съездила в город и привезла мне новенькую, в складочку, коричневую школьную форму. Да еще белый с «крылышками» фартучек к ней! Умная, добрая мамка сумела погасить, растопить детское горе. Я вновь была счастлива! И богата! Таких красивых одежек на нашей улице не имел никто!
 Учительница Нина Ивановна пришла к нам на третий день. При ее появлении я сразу забыла про свое «окончательное» решение не ходить в школу. Да и не мудрено было моей головке закружиться от обрушившихся на меня столь долгожданных и неожиданных обновок. В школу я хотела надеть только что купленную форму, но Нина Ивановна попросила:
 – Нет, Майечка, оденься в то платьице нарядное, которое в вишенках. Мне рассказали ребята, что у тебя самое красивое платье в школе.
Против такой похвалы я не устояла. Учительница повела меня в школу.
Только мы вступили в класс, как по нему разнеслось: «Вышинка», «Вышня», «Вышенка»…
 Я будто споткнулась, но Нина Ивановна крепко держала мою руку. Соседская Людочка сидела за партой с другой девочкой. Пустовало одно место в крайнем ряду. Нина Ивановна подвела меня туда. За партой сидел тот самый мальчишка, осмеявший и опозоривший меня в первый школьный день. Я дернула свою руку из руки учительницы. Она, не отпуская меня, спокойно и твердо представила:
– Майя, это Леня. Леня будет тебя охранять и защищать.
Строго-утвердительно глядя на опустившего глаза Леню, она спросила, не допуская никаких возражений:
 – Правда, Леня?!
Леня, набычившись, молчал.
 – Майя – девочка, а ты, Леня – будущий мужчина. Ты красивый и сильный, – учительница продолжала объяснять вконец растерявшемуся мальчишке его предназначение.
 В классе захихикали. Нина Ивановна вновь спросила, будто бы сама и отвечая:
 – Так ты будешь Майю защищать?!
Я заметила покатившуюся по щеке Лени слезинку. Смахнув ее рукавом, не поднимая глаз, он тихо-тихо прошептал:
 – Буду.
… С Леней Онисимовым я просидела за одной партой все восемь классов. В первом классе я пыталась пересесть от него, слишком еще свежа была моя обида-унижение, да к тому же пропал мой вишневый пенал. Кто его мог взять кроме «защитника» Лени?! Но кража обнаружилась у другого мальчика, и обнаружил ее именно Леня Онисимов. Тем самым, «реабилитировав» себя в моих глазах. Он сдержал слово, опекал меня и старался защитить, хотя защищать было не от кого. Леня Онисимов был сам «первый нападающий».
Ко мне так и приклеилась кличка ли, дразнилка ли: Вишенка. Но я не сердилась: «Вишенка» мне нравилась.
 Позже Леня защищал меня от влюбленных взглядов наших мальчишек, его же дружков, к месту и не к месту вставая между нами, говорящими о чем-либо. Сам же он пытался оказывать мне разные знаки внимания, да только плохо у него это выходило-получалось, и выходки его меня очень смешили. Леня злился.
Наверняка от злости он решил прибегнуть к другому способу ухаживаний. Что давалось легче – в таких делах он был мастак! Леня Онисимов стал вредить мне и даже применять насилие: зажимал где-нибудь в углу, «выламывал-выкручивал» руки, ожидая покорности и раскаяния. Но даже это меня смешило, так как Леня «пытал» не больно, и я знала-понимала, что именно толкает его на такие агрессивные действия.
Но, как говорится, ни мытьем, ни катаньем, не удалось Лене Онисимову добиться моей заинтересованности в нем. На выпускном вечере он признавался мне в любви. Говорил, что влюбился уже тогда, когда я дошкольницей бегала в библиотеку, а потом читала ребятам сказки. Он же мучился, выглядывая из-за угла. А я опять смеялась. До слез! А Леня расстраивался… до слез…
Мы расстались на долгие десятки лет. До меня доходили слухи, что Ленька Онисимов работает где-то на Севере. Личная жизнь не очень удачна. Женился. Разводился. Встретились мы с ним случайно. В один из моих приездов на родину, я бродила по автовокзалу в ожидании автобуса, и вдруг:
– Вишенка! Ты что ль? Иль не ты?
Я сначала не поняла, даже не оглянулась, а потом будто током ударило… такое знакомое мне слово.
– Вишенка! Точно ты! – меня тронул за плечо, разворачивая к себе, высокий седой мужчина. – Не узнала? Да разве теперь узнаешь?! Ну, так вспомни – «дети природы»!
Я по-прежнему ничего не понимала, хотя «Вишенку», свою детскую «кликуху», как говорят сейчас, я вспомнила, но что еще за «дети природы»?
 – Ладно! Не ломай голову. Давай знакомиться заново. Я – Леонид Васильевич Онисимов. А вы, дорогая девушка, как я понимаю, Майя Петровна. Не верно, ли?
 – Ой, Ленька! Леня! Какой же ты, – я чуть не ляпнула «старый, седой», но вовремя спохватилась, вспомнив, что мы одногодки и я тоже подверглась изменению временем. Леонид Онисимов крепко стиснул меня в объятиях и также крепко, даже больно поцеловал в губы.
 – Ох ты, Вишенка-вишня! Прямо как на дрожжах! – обнимал, щупал меня  Леня, оставаясь простодушным, деревенским, не утруждающий себя тактичностью. Мы разговорились.
 Три года назад вернулся Леонид с северных широт. Вернулся в пустеющее село, в надежде возродить его.
 – Денег не хватит! – охладила я его пылающую речь про строительство коттеджей.
– Главное, Вишенка, первый дом есть! Выстроен! А еще заведу себе коней! Целую конюшню! Знаешь, как я истосковался по ним!
С Севера Леня приехал с молодой женой. Где-то глубоко-глубоко в моей душе щипнуло какой-то досадинкой. Отчего, почему?..
Я спросила его о «детях природы». Лицо Лени  посветлело, он весело засмеялся:
 – Ну, слава богу! Значит, все забыто, все прощено! Майка, я ведь думал в молодости, что ты не отвечаешь мне взаимностью все из-за того случая. Ну, помнишь, в детстве? Когда я, глупый деревенский пацан, с целью выпендриться, задрал подол твоего прекрасного платья…. – Леня  заметно  волновался,  – Потом став старше, я, опять же, прикидываясь шибко грамотным, чтобы ты обратила на меня хоть какое-то мало-мальское
внимание, объяснял тебе, оправдываясь, наверное, за ту детскую шалость, что все мы, деревенские – дети природы. Мы ведь предоставлены были всегда сами себе, носились по улице босиком с весны до осени. Головоногие.
– Голоногими, Леня! – поправила я бывшего одноклассника. – Головоногие – это уже жители морей и океанов. Всякие там моллюски.
– Ну вот! Опять не вышло показаться грамотным! Да ладно. Ты же, Вышня моя, всегда была отличницей. Куда мне было  до тебя, двоечнику! Потому и не полюбила… А я так страдал, с ума сойти!
Я видела, как рад встрече Леня Онисимов, как горят его глаза, мне же стало  грустно. Вместе мы доехали до конечного нашего пункта – родного села. Вечером Леня заявился в нашу хату. Немного выпивши. «Для храбрости» - догадалась я. Моя умная стареющая мамка, хитровато подмигнув мне, предложила:
 – А вы идите-ка на вулицу. Што у хатя сидеть. Идите-ка, прогуляйтеся, повспоминайтя…
Мы вышли на улицу. Долго бродили, говорили-вспоминали, смеялись. Уже совсем стемнело. Я заметила – на не близком расстоянии за нами кто-то движется. Догадалась.
 – Леня! Неудобно. Иди к своей северянке!
Но Леня сжимал мою руку, будто не слыша этих слов, и говорил, говорил. Иногда его голос начинал дрожать.
 – Я помню, Майя, как ты приехала в село с мужем. Как раз Витьку Никитина провожали в армию. Вы тоже пришли, а я, как увидел тебя, не удержался, выскочил из хаты и у меня залились слезы… 
Сохраненная в памяти любовь его, забытое мною деревенское выражение «залились слезы» тронули до глубины души. Мне вспомнилась неумелость, оттого, может, и грубость его ухаживаний. Подумалось, вот возьми я сейчас и предложи ему уйти со мной – и он уйдет! И даже не оглянется!
 И та тень, бродившая весь вечер за нами – так и останется тенью. Я стала прощаться.
 – Вишенка, возвращайся, а? – в грубоватом голосе сильного мужчины слышалась не просьба. Мольба.
… Мне лестно, что когда-то я
Любовью первою была
Того наивного мальчишки –
Совсем не из любимой книжки…
Простого, добродушного,
Но мне совсем ненужного…
 







НОВЕЛЛА ЧЕТВЕРТАЯ:

«ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ»

… Не умирает первая любовь,
А мне казалось, что давно забыта…

Влюбленность, доведенная до прекраснейшего, совершенного финала – и есть Любовь. Финал тот – наивысшая точка соприкосновения, соединения, соития двух человеческих противоположностей, мужчины и женщины – и есть Любовь. Это мое «умозаключение». Далеко-далеко не у всех случается Любовь. Далеко не каждому ниспослан природный дар – любить и быть любимым.
 И незавершенная, невостребованная влюбленность, не воплотившаяся в Любовь, прерывается в ожидании новой влюбленности с надеждой превращения в будущую настоящую Любовь. Любовь одна, влюбленностей – предвестников любви – много!
 Но самая первая влюбленность – самая незабываемая, самая светлая, кристально-чистая, самая сильная и самая трогательная!  Ах, если б дано ей было воплотиться в настоящую любовь! Может ли тогда быть иное Счастье на Земле!
Но редко юношеское, почти детское еще, чувство имеет любовное продолжение...
 У меня не случилось большой взаимной любви. И, как это ни странно, но, может быть, оно и хорошо. Потому как моя эмоциональная натура, целиком отдававшаяся любовному чувству, отрывающая меня от земли грешной и уносящая в небеса, не смогла бы вынести вдруг какого-то сбоя, нарушения, изменения, а именно, страшного слова: измена.
Мое изначально восторженное сердце наверняка разорвалось бы, если бы такое случилось в моей настоящей, «случившейся» любви.
Но это я понимаю сейчас. Тогда же, не боясь никаких «разрывов» и совсем не веря в них, я жила в ожидании любви. Ожиданием любви. И потому находилась в потенциальном состоянии влюбленности. Как только мое сердце трогал «любовный объект», так и начинались мои мучения, моя непонятная, странная, но я бы сказала, счастливая болезнь. Любовный недуг.
 В моем организме начинала бушевать химическая реакция, ждущая свой «катализатор» для успешного, быстрейшего завершения. Недаром же рациональные исследователи находят, что Любовь – это химия!
Облюбованный мною «объект-катализатор» был всегда великой тайной, но почему-то многие быстро догадывались о ней. Кроме самого «предмета обожания». А может, и он догадывался, но не мог заставить биться свое сердце в унисон с моим, и потому молчал или не подавал вида. Слава богу, хоть не обижал, не насмехался. Он понимал, потому что жил тоже в предчувствии влюбленности. Только в другую девочку…
В понятие своей первой Любви я хочу объединить сразу три влюбленности, так как они шли одна за другой, загорались одна от другой передаваемыми искорками сердца, обнадеженные «ненадежным катализатором», никак не приведшим к полному любовному финалу «химической реакции», но так ждущие его, так надеющиеся на него!
Меня считали странной девочкой. Беганью по улице я предпочитала книги и телевизор. С детства меня привлекал, интересовал другой мир, мир, не похожий на наш – крестьянский, грубый, тяжелый…
Когда в хате появился телевизор, я часами не отходила от него. Особенно меня интересовало искусство: театр и кино. Я знала многих артистов, собирала их фотооткрытки – популярное в ту пору увлечение девочек. Возможно, потом я и в мальчиков влюблялась чем-то похожих на моих любимых актеров. Действительно, самый первый мальчик, заставивший мое сердце учащенно биться, был похож сразу на двух известных актеров, казалось бы, совершенно разных, но для меня очень притягательных и в чем-то одинаковых: Вячеслава Шалевича и рано ушедшего Никиту Подгорного.
 Черный кудрявый чубчик, загадочный взгляд необычайно красивых, сливово-черных глаз, чуть резковатый голос… Мальчика этого звали Коля Измеров…
Вот несколько зарисовок-воспоминаний из своеобразного дневника, написанного мною более тридцати лет назад.
… Это был обыкновенный тихий летний вечер. На улицу вышли кумушки-соседки, посидеть на крылечках, побалакать о том, о сем перед сном, а беззаботные ребята по двенадцать-четырнадцать лет собирались «бегать», играть «в войну». Я стояла в сторонке от компании, когда увидела бабку Танешу. Бабка шла с каким-то мальчиком лет тринадцати. Я сразу заметила, какой он симпатичный, совершенно не похожий на наших ребят. Каким интересным стал сразу обыкновенный вечер! Каким необычным! Какими доселе не замечаемыми красками осветился он! И все – этот чужой незнакомый мальчишка! Один только взгляд его прищуренных глаз – и мир вокруг изменился! И что за светлая, волнующая радость в одно мгновение пролилась на мою душу?!
В этот вечер я даже не обиделась на тех ребят, кто был против принятия меня в команду: «ведь Майка – хохотушка, она не выдержит пыток при  игре  в войну, она предаст…» А мне играть и не хотелось. Перед моими глазами стоял тот городской мальчик с необыкновенным взглядом необыкновенных глаз...
Как раз сегодня в нашей хате намечалась гулянка. Взрослые собирались «у складчину». «Вот ведь чует мое сердце – тот черноглазый мальчик будет там!» - подумалось мне. Бабка Танеша жила с нами рядом и, конечно же, тоже не пропустит складчину. Не оставит же она дома своего городского внука-гостя! Конечно же, придет с ним!
 И хоть мамка вытурила меня из хаты, чтоб не вертелась под ногами собирающегося народа, я решительно направилась домой. Моя кровать была завалена одеждой соседей. Лето на дворе – а многие гости явились в фуфайках, в нашем местном произношении, «кухвайкях». Я опять, как на грех, столкнулась с мамкой, и она выпроводила меня в сенцы. А в сенцах, зная о предстоящей гулянке взрослых, меня уже поджидали некоторые ребята, оставившие игру на улице. Валька Гришакова, Галя Симкина. Вовка-Сусяка, Вовка-Кыдя и… он… новый.
 – Слухай, Майкя! Будь хозяйкой! – закричал Кыдя, – Пускай тэ играють, а ты должна нас угостить!
Ну как я не могла исполнить просьбу, показать себя, ведь Он был здесь, был рядом! Я украдкой от мамки вынесла сыр, хлеб, колбасу. Вся братва – бегом из сеней. И того, нового, Кыдя схватил за руку и потащил за собой. За деревней все игроки встретились. Разделили между собой по дольке сыр, хлеб, колбасу. Решили в «Войну» не играть, а сыграть в «Колечко» или «Америку-Европу». Кто постарше, уже стеснялись этой «Европы», я же себя считала еще маленькой и, всякий раз, скакала через веревку: «Опа, опа, Америка, Европа,
Азия, Китай,
Майкя, вылетай!»

Но в этот вечер мне совсем не хотелось прыгать и скакать. Сердце мое тронуло какое-то непонятное волнение. Волнение и мучительное и сладкое одновременно. Щемящее. И еще – в сердце моем вдруг поселилась грусть. Я – стала не я. С этого самого вечера ходила то улыбчивой, молчаливой, то взвинченной и даже злой. Но, все равно, мне было хорошо, я была счастлива. Счастлива оттого, что меня волнуют, тревожат черные глаза приезжего городского мальчика Коли Измерова, под длинными пушистыми ресницами которого жила какая-то тайна…
… Меня тянуло туда, где находился Коля. Услышав его резкий смех, я бежала в ту сторону, будто подхваченная вихрем. Я так хотела, чтоб он заметил меня, выделил изо всех девчонок, и как же была рада, когда он, что-то рассказывая, смотрел только на меня. Я боялась упустить его взгляд и выдерживала свой, глядя на него широко распахнутыми удивленными глазами. Лицо мое бедное деревенело от напряжения и долгой выдержки.
… Уже полночь. Небо сплошь усыпано звездами. Такая тишина на деревенской улице! До звона! Спят уставшие за день наработавшиеся люди, и только мы, ребята, сидим на зеленой обочине и рассказываем жуткие небылицы: кто что слышал из баек от своих бабок. Чтобы было не страшно, мы жмемся друг к дружке. Мое плечо соприкасается с Колиным, и меня вдруг пронзает электрический ток! Я загораюсь! Жарко не только плечу моему – жар-пожар захлестывает все тело. Хорошо еще, что в темноте не видно моих пылающих щек. Больше всех рассказывает Коля, после чего я не могу уснуть целую ночь. Улыбаясь про себя, я продолжаю разговаривать с ним, прикасаюсь к нему…
… Целую неделю не была дома. Мамка отправила меня в город погостить с приехавшей к нам на два дня теть Марусей – сестрой мамки. Как я этого не хотела! До слез! Коля – из города к нам, ко мне, а я – в город от него! Но чувств своих не выдала, запрятала глубоко-глубоко и, переборов себя, согласилась. Эта неделя была целой вечностью! Меня не интересовал город с его качелями-каруселями, с парками-музеями; не радовали никакие сладости, коими потчевала теть Маруся; мне хотелось одного – попасть на родную улицу, увидеть Колю, съесть кусок черного хлеба. Всю неделю в городе мальчик Коля присутствовал в моей душе. Теть Маруся, видя непонятное состояние племянницы, забеспокоилась и раным-ранехонько повела меня к электричке. По дороге она обиженно выговаривала:
 – Езжай, езжай, Майечка, в свою грязь, в свою деревню. А то тут, не дай боже, заболеешь от моей чистоты и хорошей еды. Езжай, и больше никогда не просись!
– А хто просился?! – огрызнулась я, понимая, что обратного хода не будет. – Ты же ды мамка меня и уговорили!
 – Ух ты, ожила! – засмеялась теть Маруся, – а  то, я думала, что девка у меня помрет еще!
Подгоняемая июльским ветерком и нестерпимым желанием увидеть Колю, в деревню я влетела на крыльях! На улице – ни души! Жарко, солнечно.
И вдруг, он, Коля, идет мне прямо навстречу. Боже мой! Он целую неделю был там, со мной в городе, я так хотела видеть его, так об этом мечтала!
Коля приближается, а я … я  сворачиваю в соседний двор, стою там, как …
Я струсила, опять струсила. Он проходит мимо. Что со мной? Чего я боюсь? Почему так поступаю? Сердце мое, как бьющаяся в клетке птица, так стучит, так барабанит под ребрами…
 Дать бы сердцу волю, дать свободу – и оно рассказало бы, поведало городскому мальчику Коле, что он избранник, первый избранник первой девичьей любви…
… Я жду, не дождусь вечера. Вечером Коля оделяет нас яблоками. И первой яблочко подает именно мне. Я вдруг  ни с того ни с сего отказываюсь, не беру. Почему? Непонятные, противоречивые чувства бушуют во мне. Я хочу скрыть свою влюбленность и умышленно демонстрирую свое равнодушие, даже отчуждение, показывая, какая я гордая, но, в то же время, страдаю; я так мечтаю, чтобы он выделил меня, приблизился ко мне, ни много ни мало признался в любви. Но мальчик Коля Измеров тоже гордый и проявление чувств наверняка считает унижением. Коля отворачивается от меня и излишне громко разговаривает и смеется с девчонками. Мы, взрослеющие дети, еще не понимаем зарождающегося прекрасного чувства, великого бесценного дара матери-природы; мы мучаемся, боимся его проявления, его выражения, по-детски пряча и маскируя. Коля Измеров нравится всем без исключения девчонкам. Но они тоже скрывают свое истинное отношение к нему.
 Вот, например, Танька Сурина говорит, что просто ненавидит «етого городского выскочку», но, я-то знаю, я чувствую, что Таньке Коля очень нравится, и она маскирует всю правду чувств какой-то выдуманной ненавистью. Я даже поразилась вслух, забыв об осторожности: «Тань, как можно его ненавидеть?! Да ты что?!!» Танька заалела как маков цвет.
 Ну все же ясно! Вся разгадка на лице! Да, оказывается, у каждого свои меры защиты и утайки. Впрочем, Надька Федяева поступила умнее нас. Она не терзала душу свою ненужными вопросами, не копалась в ней, пряча чувства под неискренними заслонками. Надька легко и просто пошла на общение с Колей, когда он ей предложил дружбу. Она не краснела, не бледнела как, допустим, я, может оттого, что не с такою бешеной силой была влюблена в Колю. Может и вовсе не влюблена, как мы, остальные дурочки, сходившие по нему с ума.
 У Надьки Федяевой уже тогда зрело-вызревало зернышко рационализма. Вещь куда более полезная и важная. С Надюшкой Коля раскатывал на велосипеде, Надьке же подарил и фонарик, чтоб ночью не боялась ходить. А зачем ей фонарик, если Коля сам же ее и провожает! Я не обозлилась на Колю. Нисколечко! Ведь в основном мы держимся одной кучкой, все вместе. По-прежнему собираемся вечерами и ждем от Коли новых рассказов. Сколько было таких вечеров: и дождливых, и туманных, но всегда уютно-теплых. Наверное, я была самою искренней и заинтересованной слушательницей, потому как, рассказывая, Коля смотрел только на меня. (А может быть, это мой «выдержанный» взгляд гипнотизировал его).
Я всегда готовилась к встрече с ним, и всегда робела. Я упрямо твердила себе: «он совсем меня не замечает, не хочет замечать, так зачем я, дура, мучаюсь, думаю о нем?!», но чувствовала и его робость во взгляде на меня, его сбивчивые «речи» и рассеянные движения. Мне думалось, что Коля тоже не желает выдать самого себя, настоящего, что его сердце – тоже бьющаяся в груди птица. И пусть с Надькой он катался на «велике» и отдал ей свой фонарик – ко мне он несомненно что-то питает. Я чувствую его неравнодушие ко мне. (А все-таки, может быть, мне просто очень хочется этого)…
… Яркий день. Лето. Солнце. Коля лежит на крыше бабки Танешиного дома, загорает. Я из окна слежу за ним, наблюдаю. Сердце мое стучит так, что он, наверное, слышит…
… В полдень всей гурьбой бежим купаться на реку Мосеевку. Речка узенькая, берега заросли лопухами. Коля, уже искупавшийся, лежит на бережку. Волосы его разделились на два ряда, и он напоминает дореволюционного приказчика из лавки этим своим пробором влажных, гладких волос. Мне становится смешно, весело. Я гребу, гребу руками – никак не могу насладиться речной прохладой. И вдруг чувствую, прямо ощущаю на себе взгляд Коли. Мы смотрим друг на друга. Взгляд Коли так внимательно-тягуч, что меня охватывает знобкое, сладостное смятение. И я понимаю, что мы с ним сейчас как взрослые. Нам нет дела до купающейся здесь мелкотни. Мы ничего не говорим друг другу. Разговаривают наши взгляды…
… Уже вечер. Только что прошел дождик. Грибной, он прибил пыль, и теперь самый раз играть в городки. Конечно, игра мужская, но и девочек увлекает азарт. Я вбегаю в комнату, бросаюсь к окну. Гляжу на чистую дорогу. Зачем туда идти? Ведь там нет его! И вот бежит он, Коля. Но я не могу идти к играющим. Я падаю на постель и думаю: но почему я так стесняюсь его присутствия?! Почему при нем становлюсь совсем другой, не похожей на себя, неестественной какой-то? Но ведь мне так приятно думать о нем! Наплывы сладостной грусти щемят мое сердце…
… На нашем крыльце показываю фотографию Кънчо Кръстева – мальчика из Болгарии, с которым переписываюсь. Адрес взяла из «Пионерской правды». Появляется Коля, и я прекращаю показ. Девчонки не понимают. Затем ухмыляются. И Коля уходит. Обижается, я знаю…
… Нечаянно встречаемся на болоте. Вечер. Я гоню стадо своих гусей. С прутиком в руке. Коля – на велосипеде. Вижу, поворачивает ко мне, а я, как ни в чем не бывало, скачу себе через кочки болотные да напеваю, сама же так хочу, чтоб услышал Коля мою песню, так жду, что он догонит меня. Болотные кочки мешают езде на «велике», а может, Коля раздумал меня догонять…
… Я долго считала себя маленькой. В прошлое лето начали ходить в клуб мои ровесники, а я все игралась, возилась с подрастающим поколением. И мне нравилось это. Я по-прежнему грезила вновь приехавшим к бабке Танеше Колей Измеровым. А Коля повзрослел – ведь прошел целый год! В отличие меня он стал похаживать в сельский клуб. И однажды узнала, что он по-взрослому «бегает» за Нинкой Давыдовой. Нинка, девочка очень красивая, оттого, наверное, уверенная в себе, смелая. Она жила на другой улице, называемой Барановкой, и Коля Измеров покинул нашу «вулицу» Курносовку со всеми безответно влюбленными в него девчонками. Даже с Надькой Федяевой! Не устоял Коля перед зазывным взглядом и смехом Нинки, смело предложившей ему дружбу. Я обиделась, обозлилась. Я ничего не могла поделать. Для меня это был удар. Да еще какой! Я понимала уже, что это не детская дружба с Надькой, это что-то серьезное и взрослое…
Я заболела странной болезнью. Температура поднималась до тридцати девяти. Вызванная мамкой фельдшерица выслушала-обстучала со всех сторон, не найдя никаких симптомов заболевания. Посоветовала меня везти в соседнее Вороново. Тут уж я сама испугалась, вспомнив больничное одиночество, когда я, совсем маленькая, оставалась одна в больничной палате, и мой страх был сильнее боли. Хотя заболела я тогда очень серьезно, и отец отвез меня на лошади в Вороново в июле месяце, закутанную в полушубок и обутую в валенки – так страшно колотил озноб. Один валеночек как-то свалился с моей ножки и папка на обратном пути его уже не нашел – пришлось покупать новые валенки.
В больницу ехать я наотрез отказалась, убедив родителей и фельдшерицу, что уже завтра мне станет лучше. На следующий день я встала с восходом солнца, свежая и бодрая, с ясной головой и холодным лбом – температуры, как и не бывало! Папка с мамкой только переглядывались удивленно. Они даже не подозревали, что пережила их дочка! Вот как хотелось мне любви, и как не хотелось считать ее безответной!
В конце августа Коля уезжает в город. Как невыносимо длинна каждая осень, зима, весна…
Я  все равно думаю о Коле. Я еще на что-то надеюсь. Ну почему он не приедет на зимние каникулы?! И вдруг, будто услышав меня, Коля приезжает на Святки. Всего на несколько дней. Для меня эти несколько дней действительно – святки, святые…
 Они радужно высвечиваются в моей жизни одним незабываемым кадром. Именно высвечиваются, так как немыслимо яркое солнце в зимние рождественские дни золотило верхушки сугробов, серебрило узкие следы конных полозьев на деревенской улице и плавило, растопляло мое юное сердце, несмотря на ядреный январский морозец.
 Мне хотелось петь. Во мне звучала нежная тихая музыка и прекраснейшей мелодией звенело все вокруг меня: и золотые снега, и обледеневший сруб колодца, и вся веселая зимняя улица.
Колю в те дни я так и не выглядела, но зная, что он здесь, рядом, уже была счастлива. И снова ждала лето…
… А новое лето жило, цвело и грустило уже без него. Красивого черноглазого мальчика Коли Измерова не стало. Все было непонятно и страшно. Никто не мог понять, что заставило пятнадцатилетнего мальчишку пойти на самоубийство. Удивительно, но я не плакала и даже удивлялась самой себе. Просто в душе моей поселилась пустота. Пустота, абсолютный ноль, без всяких эмоций. Перед собою я видела только Колины глаза и теперь понимала его таинственный взгляд. В бархатных глазах Коли таилась какая-то недетская печаль. Будто мальчик Коля знал что-то большее и серьезное, чем мы, беззаботные деревенские ребята. Может, чувствовал он свой короткий юношеский век?!
Коля жил с матерью, отчимом и маленьким сводным братом. Родной отец Коли повесился. И еще одна новость потрясла меня. Оказывается, лесная дорога, ведущая от нашего села до станции, была заброшена по причине того, что там, прямо у обочины, на сосне повесился Максим Измеров. Родной дядя Коли Измерова. Максим только что женился, и никто не мог толком объяснить, что случилось тогда в молодой семье. Я была совсем маленькой, но помню, как перешептывались деревенские бабы: «И ить нашел жа место игде удавитца! У самай-самай дороги. Нет ба, штуб подаля зайтить у лясочик!»
Я удивлялась, как спокойно бабы судачат об этой трагедии и вроде даже не жалеют красивого молодого Максима. Моя бабка Маша растолковала:
 – Прости господи, унуча, душу грешную! Их, етых удавленников бог не принимаить. Их дажа поминать нельзя и у церквы отпевать. Хоронють их не на погостя, а игде-нибудь у сторонке, сбоку. Вот, детка моя. А у их, у Измеровых, уся порода такай-та. Дед жа ихняй тожа залез у пятлю. И тожа там-та, на тэй жа дороге. И етого Максима черти затянули.
Я пугалась:
– Бабуш, как ето затянули?
 – А так-та, унуча, ты им токо поблажку дай, чертям етым, оны за тибе и ухватютца!
Чем-то ужасным повеяло на меня тогда от рассказа бабушки.
На станцию народ стал ходить другою дорогой.
 Эта новая лесная дорога, пролегала почти рядом, метрах в двухстах. Ходили слухи, что и по этой дороге бродят неприкаянные души отца и сына; то плачут-стонут, то хохочут-заливаются.
 Семейство Измеровых большое, и почти полностью мужское: братья, дядья, племянники, жившие не только в селе, но и в городе. Мою первую влюбленность, несостоявшуюся, грустную, как будто что-то предчувствующую, в лице мальчика Коли Измерова, я никак не соотносила с родственным ему несчастным семейством. Более того, я об этом даже не знала.
 Мне, влюбленной, было недосуг копаться в генеалогическом древе Измеровых. Я знала Колю как внука бабки Танеши. Бабка же Танеша оказалась не его родной бабушкой. Родной бабушкой Коли являлась сестра бабки Танеши, живущая в городе, с таким же созвучно странным именем – Вареша. Имена сестер-бабушек – производные с уменьшительно-ласкательным обращением от обычных женских имен Таня и Варя.
Известие, что повесился совсем юный представитель Измеровых, огорошило село. На улицах шептались: «Не иначе – проклятье рода ихнего!»
Загрустили девочки, не дождавшиеся Колю на очередные летние каникулы, а ненавидевшая «городского выскочку» Танька Сурина просто разрыдалась.
 Мое же первое чувство наверняка было сильнее, серьезнее, чем у остальных. И пусть не плакали мои глаза, но как плакала душа! Первое зародившееся любовное чувство было таким кристально-чистым, таким волнительным, таким захватывающим! Я даже не побоюсь сказать: Святым! Ибо те душевные ощущения я помню до сих пор – почему и пишу-воспроизвожу их сейчас. Они по-прежнему живут со мной, живут во мне…
Говорят, что если первая любовь безответна, да еще с печальным финалом, то и в остальной жизни не случится настоящей взаимной любви…  Неутешительное предсказывание…
Мое прекрасное первое чувство видится мне далеким детством, солнечным и теплым, овеваемое флером легкой светлой грусти…
Второй моей влюбленностью стал Вася Сергеев. Вася учился в девятом классе средней школы соседнего села Вороново, что за пятнадцать километров от нашего, куда по решению семейного совета была отправлена моя персона «на доучиванье». Папка смеялся: «Пять мяшков картохи отвязу в Вороново, и учися на здоровье!»
Поселили меня к Хохловым. Хозяйка Антонина родом была из нашего села да к тому же подругой мамки. Она приняла меня как родную дочку. Антонина имела двух сыновей, которых воспитывала одна: муж уехал на заработки да там и остался – завел новую семью. Старший сын Иван уже дослуживал армию, а младший, Борька, учился в пятом классе. Теть Тоня показывала мне фотокарточки старшего, пыталась читать Ванины письма, но меня это мало интересовало. Я догадывалась, что делает это теть Тоня неспроста. Да и сама бывшая мамкина подружка подшучивала:
 – Маюха! А что! Может, и породнимся с Августой! Были подругами – станем сватьями! Это даже еще лучше!
Намеки такие мне не нравились, хотя сына ее, Ивана, я еще и не видела. А вот Васю Сергеева заприметила в самый первый школьный день. Да и невозможно было его не приметить! Вася очень походил на красавца актера Игоря Костолевского. Такая же кудрявая шевелюра, аристократическое, утонченное лицо, высокий рост… Из-за сильного сходства я и остановила на нем свой взгляд. Но главным, все же, было другое.
 Влюбленность в Васю являлась продолжением той, прежней влюбленности, трепетной и нежной, в городского мальчика Колю Измерова, не завершившуюся счастливым финалом. Моя душа и сердце все еще полнились теми чувствами. По сути, вторая влюбленность была отголоском, эхом той, первой, не выплеснувшейся, не высказанной и потому, требующей дальнейшего развития, продолжения…
 Васей я просто любовалась. В пахнущем пирожками и туалетом школьном коридоре я выглядывала красавца девятого «Б». Он не замечал меня, торчащую у окна на переменках и посылающую ему, сквозь снующую туда-сюда толпу старшеклассников, оставшиеся любовные флюиды. Наверное, те флюиды, биотоки действительно были истощены, выпиты первым ярким чувством и сейчас нечеткими туманными очертаниями не могли достичь другого мальчишеского сердца. Вася никак меня не замечал. Постепенно мне надоело бессмысленное простаивание у дверей класса Васи Сергеева, и мое уставшее от безответных чувств сердце стало как-то затихать, успокаиваться.
 Но спокойствие это оказалось обманным. Просто, жалостливая природа дала мне небольшую передышку. Спокойствие оказалось затишьем перед бурей, внезапной остановкой перед прыжком с трамплина, бросившим меня в мою новую третью влюбленность.
По-взрослому глубокую и чувственную. Невостребованные, не выплеснувшиеся страсти, осевшие, и как оказалось, затихшие во мне, с новой силой великой надежды поднялись вдруг, взбунтовались!
Ясно же: им, наконец, должен быть даден выход!
 Третья влюбленность прорвалась во мне, вспыхнула ослепительной молнией, перечеркнув, заглушив прежние, и выросла в настоящую мою Любовь.
 Любовь эта, единственная и неповторимая, являлась венцом предыдущих влюбленностей. Но до счастливого завершения, под коим я понимаю слияние влюбленностей и возникновение настоящей любви, приводящей к общей судьбе, общей жизни, именуемой довольно прозаическим статусом – семьей  – мы не дотянули.
 Вернее, не дотянул мой избранник. Звали его Вадим Акулов. Мечтательно-романтический вкус и здесь мне не изменил: Вадим был прекрасен!
 Тогда я еще ничего не знала о голливудском актере Сильвестре Сталлоне. Да и не могла знать и слышать, так как в то время карьера его даже еще не начиналась.
Это я сейчас понимаю – Вадим Акулов в юности был вылитый заокеанский красавец! Только жил новоявленный «Сильвестр» в большом российском селе Вороново, предпочитая игре в кино крутить баранку самосвала: Вадим работал шофером в колхозе.
 К тому времени вернулся из армии хозяйский сын Иван.
 Невысокого росточка, рыжеватый, худенький, он сразу стал оказывать мне знаки внимания. Но не наглел, не приставал. Мне же он был совершенно безразличен, ибо в сердце моем уже жила любовь. Опоздал бедный Ванька! Хотя навряд ли что у нас получилось бы с ним. Не подходил Иван под артистические стандарты, под которые я подводила своих парней; кстати, наивно считая себя тоже незаурядной личностью с незаурядной внешностью. (Ах, юность светлая, обманщица души!
Ты в розовом все представляешь свете…) 
Однажды у дома Хохловых остановилась машина. Привезли дрова. Я выметала крыльцо. Бросив веник в угол, подняла голову от крика.
 – Вань! А что это у вас за рабыня Изаура? – дверь кабины самосвала распахнулась, и из нее выпрыгнул молодой, ладный парень.
 – А ты что, не знаешь? Эта девушка уже давно живет у нас. И не в рабынях, а в ученицах отличниках!
 – Ну, Вань, со школьницами я не вожусь! Вожусь только с машинами! – незнакомец блеснул белозубой улыбкой.
 На следующий день он уже сидел в доме теть Тони. Пришел в гости к Ивану.
И зачастил! Приходил каждый вечер. Я здоровалась, уходила в отведенную мне комнатку-чулан, учила уроки. Красивый парень с красивым именем Вадим, довольно редким для села, мне понравился сразу.
 Хозяйский Иван чувствовал и понимал создавшуюся обстановку в доме и потому не давал Вадиму засиживаться долго. Уводил куда-то.
Как-то я поймала взгляд Вадима, не желающего никуда уходить, и меня будто пронзило электрическим разрядом: я не хотела, чтобы он уходил, я так хотела, чтобы он остался!
 Теперь я ждала его каждый вечер. И это ожидание охватывало меня щемяще-сладким ознобом; мне мечталось уйти, улететь с Вадимом куда-то далеко-далеко, за село, за край земли…
Теть Тоня стала относиться ко мне с прохладцей, и однажды в сердцах  крикнула:
 – Ты что же, думаешь, я не знаю, к кому он ходит?! Думаешь, не вижу, почему вечера тут просиживает?! Думаешь, к Ваньке моему ходит? Нет, дорогуша! Вадим ходит к тебе!
Я понимала обиду хозяйки за отставку ее сына и, волнуясь, пробовала успокоить ее:
 – Ваш Ваня очень хороший. Он мне прямо как брат! Теть Тонечка, ведь сама знаешь, у меня нет братьев, пусть он действительно будет за него!
Хозяйка обняла меня и заплакала.
С Вадимом мы встречались у школы. Уходили, как мне хотелось, далеко за село, минуя ту крайнюю улицу, где он жил. Почему-то ни разу не прошлись мы той улицей. Как-то играючи, я потянула Вадима туда, но он, сначала шутя, упирался-отбивался, а затем, вмиг посерьезнев, попросил: «Майечка, не пойдем туда, не надо!»
Вадим сам рассказал мне о девушке, которую прочили ему в невесты и которая этого очень желала. Но желал ли он?
 С девочкой этой он дружил с детства, они жили рядом, сейчас та училась в педучилище и домой приезжала только на выходные и каникулы.
 Ее я так ни разу и не увидела. Теть Тоня рассказывала, пытаясь направить меня на путь истинный, что «Вадик с Оксанкой ходют уже давно, прямо из детей, а ты вот дорожку перебегаешь! Оксанка девка хорошая, красивая…»
Такая искренняя оценка соперницы меня задевала, и сердце мое обидно пощипывало. Теть Тоня, видя мою поникшую голову, тут же переключалась на другой тон: «А ты не уступай! Ты не хуже той Оксанки! Она даже поплоше, похудее тебя будет!»
Доброй души теть Тоня, конечно, не догадывалась, что таким сравнением еще больше ущемляла меня. Я не отличалась худобой, хотя не относилась к разряду толстых – была крепкой,  деревенской «выделки». На уроках физкультуры не уступала хрупким девочкам в упражнениях на брусьях, бревне, лазанью по канату и не понимала, почему они удивляются моим шестидесяти килограммам, если рост мой как раз соответствовал весу. Но кажущаяся крупность моя иногда меня смущала.
Вадим по-прежнему приходил в хату, садился на лавку в прихожей и молчал. Я, стесняясь теть Тони, уходила к себе в закуток. Садилась на кровать. Так и сидели: Вадим там, в прихожей, я  здесь, в чуланчике…
 Чего хотели? Чего ждали? Мне было приятно сознавать, что он почти рядом со мной: сердце мое гулко колотилось, юная душа сладостно ныла. Здесь уместно бы было добавить: а тело млело – но красивая  эта рифма не соответствовала бы правде – чистота и целомудрие жили в нас! Тела наши, еще не познавшие сладостного греха, сопротивлялись природному инстинкту; наша светлая романтичность не признавала похоти!
 И все ж мы с Вадимом дождались такого вечера. Что называется, «высидели»! Для меня тот затянувшийся вечер – один на всю жизнь!
Несколько месяцев назад родила одна из хохловских родственниц, и теть Тоня со старшим сыном ушли на крестины, где Ивану был уготовлен статус крестного отца. Младший Борька лежал в это время в больнице с острейшим отитом.
 Наверняка Вадим знал о готовившемся кумовстве, поэтому и заявился сразу после ухода домочадцев. На этот раз мы не стали засиживаться. Покинули прихожую, переместившись ко мне в комнатку. Сказалось долгое ожидание так необходимого нам момента: Вадим с лету обнял меня, да так крепко, что «хрустнули мои косточки»; я же, торопливо выпутав свои руки из его объятий, крепко обняла Вадима за шею, еще теснее прижимаясь к нему.
 Как долго мы ждали этого вечера, как долго шли к нему! Ведь давно уже встречаясь, мы еще ни разу не поцеловались, а тут…
О, сладостный миг, почему ты не вечен?
Почему к двум влюбленным ты так бессердечен?!
Почему минуты счастья не могут продлиться,
А время бегущее остановиться?!
Мы с Вадимом тоже не могли остановиться. Наглаживая друг друга по волосам, лицу, мы целовались, целовались…
 Бедные ножки мои подкосились, и на постельку мы опустились…
Наклонясь, Вадим продолжал целовать меня, и, о боже, еще прекрасней целоваться лежа! ( Вот насколько сильно, насколько памятно то чувство, тот самый первый поцелуй, что пишется не проза, а стихи!)
За окном сгустились сумерки, и в моей маленькой клетушке-комнатке совсем стемнело. Этот факт придал нам больше смелости. Я, уже не стесняясь, сама обнимала Вадима, неумело отвечая на его поцелуи.
Важна ли сейчас была та умелость? Все-таки, наверное, важна, коль мне нравилось, как целует Вадим. Смелость смелостью, желание желанием, но большего позволить мы себе не могли. Вадим целовал мое лицо, руки, шею. К моей девственной груди он прикасался несмело, осторожно, нежно, хотя я чувствовала в нем клокочущую страсть: Вадима просто трясло. Его возбуждение передалось и мне: дрожь охватила все тело. Превозмогая острейшее желание слиться с Вадимом, я, все ж, руками определяла границу дозволенного: мои ладони лежали на его руках, следили за каждым его движением. Останавливали…
Теперь, прожив большую часть своей жизни, я думаю: а может зря останавливали? Может быть, тот важнейший единственный момент по-иному скроил бы, построил мою жизнь, расслабься я, поддайся…
Может быть, мой любимый человек тогда остался бы со мной?! Скорее – может быть, чем нет! Ведь та соседская Оксана, любящая Вадима, не остановила его рук! Опередила и успела, а я вот, дура, не посмела!..
Мы отпрянули друг от друга, когда стукнула дверь. Пришли веселые хозяева. Я попросила Вадима затаиться, сама же выскочила в прихожую. Подвыпившая теть Тоня сразу залезла на печку спать, а Иван пригласил меня (специально пришел) пойти погулять в клуб. Я сослалась на головную боль. Иван ухмыльнулся: «Знаем мы эту головную боль!» И ушел в клуб один. Я быстрехонько выпроводила Вадима. И вовремя! Не прошло и получаса, как прибежал Ванька.
 – Игде он? Где Вадим? Его нету в клубе!
 – Во! А я откуда знаю? Я что, его караулю что ли? – ответствовала я наигранно-строгим голосом почти профессиональной актрисы, сама же вся трепетала от только что случившегося счастья. Счастья нашей сближенности, взаимности. Счастья первого поцелуя!
Вадим все еще был рядом со мною, я чувствовала нежный вкус его губ, ощущала тепло и особенный запах его рук.
 – Майка! Я не знаю, што с ним сделаю! – разгоряченный, пьяный Иван выскочил на улицу, хлопнув дверью.
«Да куда же тебе, доходяге, справиться с богатырем!» – думала, улыбаясь вслед Ивану, я.
В школе на уроках мне теперь ничто не шло на ум. Я наяву бредила Вадимом, все еще ощущая его поцелуи. В мечтательной задумчивости я выводила в книжках, тетрадках одно слово: Вадим. И не было прекраснее на свете мне имени любимого, поверьте!
… Пришла весна. Запах исходящей паром земли гармонично сливался с запахами последних талых снегов. В теплых, мягких вечерних сумерках он ощущался еще сильнее и какая-то волшебная, неведомая, непонятная сила волновала, будоражила меня, удерживала на улице. В такие вечера вовсе не хотелось заходить в помещение да еще заниматься уроками. Почему-то хотелось петь, куда-то бежать, лететь по воздуху…
Как маленький зверек, впервые осознанно приближенный к чудо-природе, старающийся понять ее, я внюхивалась в раннее свежее дыхание весны, вслушивалась в ласковое умиротворенное журчание ручьев и ручейков в отмякшей, оттаявшей земле и в крики, смех деревенских ребят в наступающем вечере, играющих «в мячик-лапту»  на подсохшей песочной площадке.
 Но мой обостренный слух ждал и жадно ловил еще и другие звуки. Эти звуки я могла услышать из дальнего далека: ко мне шел Вадим и насвистывал мелодию песни «Березовый сок».
Заслышав первые строчки, артистически выводимые свистом Вадима:
«Лишь только подснежник распустится в срок,
Лишь только приблизятся первые грозы,
На белых стволах появляется сок –
То плачут березы, то плачут березы…» – мне тоже хотелось плакать, как весенним березкам, но в это же время на душе было радостно и весело в предчувствии встречи с любимым. Я готова была бежать ему навстречу! Но не бежала. Сидевший во мне стержень гордыни мешал проявлению чувств, сдерживал бушующее волнение в моей груди. Ах, этот проклятый стержень!
На какие-то минуты свист обрывался, затихал и я, обеспокоенная, отогнав противоборствующие во мне силы, сломав злополучный стержень, готова была по-настоящему сорваться с места. Но вот снова зазвучала прекрасная грустная мелодия, вовек незабываемая мною. Свист все ближе и ближе:
«Как часто пьянея средь белого дня
Я брел наугад по весенним протокам,
И родина щедро поила меня
Березовым соком, березовым соком…»
«Березовый сок» стал нашим паролем. Теперь мы редко сидели в доме теть Тони, я чувствовала себя там некомфортно. Мне было жаль добрую мамкину подружку, но что могла я поделать со своим сердцем?! Оно не принадлежало ее сыну. Принадлежало Вадиму. Теперь вечерами мы просиживали на крылечке или уходили за околицу. Вадим насвистывал «Березовый сок», а я под этот аккомпанемент напевала слова…
Иван то злился на меня, то, осмыслив, относился по-братски, жалея и опекая.
Но однажды, все ж, не сдержался. Ах, если б знать, к чему приведет та его несдержанность – он ни за что не пошел бы на такое!
В тот самый вечер я на «квартиру» заявилась поздно: Вадим учил меня управлять машиной, своим здоровенным самосвалом  «Зилком». Ивана дома не было, Борька с соседской девчонкой Светкой смотрели телевизор. Борька сообщил мне, что «мамка уехала у город и вернется только к завтрему».
От восторженных эмоций состоявшегося счастливого свидания мне даже расхотелось ужинать. Я быстренько забралась в постель. Долго не могла уснуть, прокручивая вновь и вновь разные моменты прошедшего вечера.
 Мы не только катались на «Зилке». Из памяти не выходило, как мы с Вадимом бежали с крутого косогора меж рядов стройных березок; как падали и катились по изумрудной траве-мураве, приближаясь друг к другу, катились уже одним целым, с плетенными руками-ногами…
Вадим еще ухитрялся и целоваться, только эти поцелуи ранили наши губы. Скатившись вниз, Вадим не отпускал меня. Моя спина промокла от выпавшей вечерней росы первой молодой травки, но мне не хотелось вставать, ощущая на себе приятную тяжесть Вадима. Только почувствовав знобкую дрожь его, я резко вскочила: «Простудишься! Не надо!» Хотя Вадиму простуда не грозила: он ведь лежал на мне. Вадим встал, засмущался. В виноватом молчании мы поднимались к машине, оставленной нами на вершине косогора…
Сейчас же меня поджидал другой момент, неожиданный и коварный, который в дальнейшем серьезно подпортит мою жизнь.
Когда, наконец, пришел сон и глаза мои стали закрываться, я почувствовала вдруг на себе непонятную тяжесть.
 – Майя, Майечка, люблю тебя, не могу без тебя! – всем телом навалился на меня Иван. Я даже не успела испугаться, так как в мыслях все еще была с Вадимом, мне даже поблазнило-показалось, что это он ворвался, бросился ко мне, лежит на мне.
 Вначале я аккуратно отталкивала Ивана, уговаривала его, боясь совсем обидеть – все-таки, я у них «квартировала» – но мои уговоры имели обратную реакцию. Ванька будто взбесился, озверел. Он с силой зажимал мои плечи, не давая подняться, и целовал куда попадется. Иван был пьян. От него воняло, и его слюнявые лобызания вызвали во мне такое неприятие, такое отвращение, что я, поднатужась,  сбросила его с себя. Откуда только взялись силы!
Правда, Иван не был ядрен и могуч, но, все же, он – молодой здоровый парень, отслуживший в армии! Цепкими руками Ванька все-таки стащил меня с постели. Теперь наша борьба продолжалась на полу. Затрещала моя ночная рубашка, оголилась грудь – Иван схватил зубами сосок. От пронзительной боли я закричала, и так крутанула прядь его чуба, что клок рыжеватых волос остался в моем кулаке. Возня пошла «втихую», почти без слов. С соответствующими восклицаниями.
 – Отпусти! Ненавижу тебя! – вскрикивала я.
 – Ага! Тебе нужен Вадька! Дура влюбленная! – на весь  дом орал Иван.
       Я затыкала ему рот, захватив в горсть его губы, но он не обращал внимания на вероятную боль и не отпускал меня.
 – Дурочка! Ведь он тебя не любит! Он с тобой только время проводит. У него Оксанка есть! – задыхаясь, уставая от борьбы с неподдающейся мной, предупреждал Ванька. – Вот увидишь, ты ему не нужна! Ты нужна мне!
Я тоже вконец обессилела. Из моего чуланчика мы выкатились в большую комнату, «залу», и когда Иван наконец одолел меня и, заломив мои руки, подмял под себя, ярко вспыхнул свет. Над нами стояли Борька со Светкой.
 – Вань, ты што, ополоумел? – испуганным дрожащим голосом спросил Борька. – Я матери, матери все расскажу,– и заплакал. Тут уж заревела и я, не стесняясь посторонних лиц, да так здорово, что соседская девчонка Светка, испугавшись, убежала домой.
 Иван поднял меня с пола, прикрывая грудь разорванной ночнушкой, отнес на кровать. Уходя, обернулся, трогая свой поредевший чуб:
– Дура! И так волос нету!
Приехавшей назавтра теть Тоне я ничего не рассказала. Молчали и братья. Но мы забыли про еще одного очевидца случившегося. Об этом мне напомнила добрейшая теть Тоня, когда на следующий день я вернулась из школы.
– Ты што же это молчишь? Почему все село уже знает, а я как слепая? – набросилась она на меня. Сначала я не сообразила, даже испугалась. Думала, что-то страшное случилось с Вадимом.
– Нет, ты не молчи! Признайся мне, скажи правду, чтоб моего Ваньку не трепали по деревне. Он тебя снасильничал или нет? – распалялась все больше теть Тоня. – Верить этой Светке или нет?
И тут до меня дошло! Ах ты, Светка, Светка! Маленькая девчонка. Выболтала своей мамке, та – теть Тоне, да если б ей одной. Вся улица судачила, что Ванька Хохлов изнасиловал квартирантку Майку. Мне же ничего не хотелось вспоминать, рассказывать и доказывать. От стыда и горя я заплакала.
– Доча, дочичка! – уже испугалась теть Тоня, перейдя с гневного возбуждения к снисходительной ласке, – Майечка, ты прости меня, дуру, но скажи хоть словечко «да» или «нет». Успокой мою душу, ведь мы с твоей мамкой больше, чем подружки. Ведь сама понимаешь, чем это грозит Ваньке. Доча, скажи!
– Да ничего не грозит вашему Ваньке! Ничего он мне не сделал! Успокойтесь,
 – сквозь слезы прокричала я. Теть Тоня обняла меня, тоже заплакала: – Я ему, гаду, покажу! Завтра же пусть езжает в город, на завод. От греха подальше.
Но Ванька никуда уезжать не собирался, ни на каком заводе работать он не хотел, а ровно через три дня пришел в школу, вызвал меня из класса. Его неожиданному визиту я удивилась.
 – Пойдем, Майя, к директору, – осипшим голосом попросил Иван.
 – Да ты что, с ума сошел! Зачем? Что у него делать? – я решительно ничего не понимала.
 – Майка, ты же знаешь, это «дяревня». Донеслось и до школы, будто я тебя… это… ну, сама понимаешь.
 – Да не пойду я никуда! – попыталась я вернуться в класс, но Иван перехватил мою руку.
 – Пойдем. Майя. А то директор сам явится, тогда еще хуже будет.
– Да куда уж хуже! Надо же, все поддались на какую-то девичью сплетню! Раздули до черт знает чего, делать больш..
Иван прервал меня.
 – Мне, Майя, будет хуже! Ведь школа угрожает милицией. А с милицией связываться – это сама знаешь что.
 – Какая еще милиция?! Пойдем! – тут уж я схватила Ваньку за руку и решительно направилась к директорскому кабинету. Директор явно поджидал нас.
 – Ну вот, молодцы голубчики, сами явились! Сами натворили, сами и…
 – Ничего мы не  творили! – громко заявила я, прервав директора. – А вам, Артур Васильевич, я просто удивляюсь! Разве можно верить бабьим сплетням?!
Директор опешил, даже привстал над столом своею мощной красивой фигурой, из-под кустистых черных бровей ожег меня грозным взглядом.
 – Ты с кем так разговариваешь юная суч… – тут он прервался, схватившись рукою за лоб. Я остолбенела, услышав от пожилого, уважаемого в селе человека такое ругательство. Иван тоже стоял ни жив ни мертв. Я в один миг прокрутила в мозгу возможные последствия создавшейся ситуации. Ничего хорошего не предвещалось.
 – Артур Васильевич! Мы ни в чем не виноваты! Ни я, ни он, – дрожащим голоском произнесла я, не узнавая свой голос и презирая себя. – Только не сообщайте в милицию. Ничего же не было!
– Как ничего не было! Дыма без огня не бывает! Попытка же была! Вы хоть понимаете, что это такое?!  Попытка! Что ты стоишь как статуй? – накинулся директор на Ивана, – Ты хоть понимаешь, что тебе будет за несовершеннолетнюю?
 Бедный Ванька вовсе голос потерял. За него ответила я:
 – Артур Васильевич! Неправда все, никаких попыток не было! И вам не стоило слушать сарафанное радио.
Последние слова лучше бы я не говорила!
– Да кого ты смеешь учить?! Иди папку своего поучи! А в этом заведении я учитель! И хозяин я! Так что, отказываетесь писать заявления?
 – Какие заявления? – совсем упал мой голос.
 – Выйдите вон отсюда!
Обруганные, униженные, на вялых ногах вышли мы с Ванькой из кабинета. Улица насквозь светилась ярким апрельским солнцем, но темно, пасмурно было в наших душах. Хотелось плакать и мне и Ваньке. Я  чувствовала это. Никакой обиды и зла я к нему не питала. Да, я не любила его, но почему-то так сильно жалела...
 После разговора с директором, который раньше нравился мне своей броской мужской харизмой и чужестранным именем Артур, в школу мне ходить не хотелось, хотелось все бросить и уехать домой, но до окончания десятого класса оставалось совсем немного и я, каждый раз пересиливая себя, отправлялась на уроки.
Еще мое разбитое сердце спасало желание встречи с Вадимом. Вадим говорил мне, что ни в одно слово гуляющих по селу слухов не верит, успокаивал, но почему-то не смотрел в мои глаза; взгляд его был ускользающим. Тревожное предчувствие холодной льдинкой обжигало мою душу.
На несколько дней меня вызвали в родное село: умерла бабушка. Как не страшно, не грешно об этом говорить – все три дня эти я думала только о Вадиме, да простит меня дорогая бабушка. Возвращаясь в Вороново, я считала каждый километр, торопя, торопя время свидания с Вадимом.
А потом вдруг заметила с его стороны какое-то, то ли смущение, то ли смятение. Наивная, я даже не догадывалась, что умная Оксана, будущий педагог, четко и уверенно шла к своей цели, добиваясь самого тесного сближения с Вадимом. Теснее некуда!
В выходные дни и каникулы она терпеливо ждала возвращающегося от меня Вадима в его родной семье. Ждала-поджидала вроде по-соседски, по-дружески, а досиделась-дождалась как взрослая любящая женщина.
Зная о наших встречах, она не пыталась поговорить со мной, что-то выяснить. Зачем? Оксана сразу перешла «к делу». Девушка забеременела. Но в тот момент, затянутая в школьные разборки, переживая за сдачу экзаменов, я об этом ничего не слышала, не знала.
Я предложила Вадиму съездить со мною к моим родителям. И он поехал! Вернее, повез меня на своем «Зилке», самосвале. Мамка моя сразу полюбила парня! Блестя глазами, она шептала мне:
 – Ой, Май, ой, хорош! Какой обходительнай! А какой красивай! Пряма, артист!
Мамка тоже любила красивых мужчин.
– Вот, доча, как из армии прийдеть – сразу за свадебку! – она все уже решила, мамка не сомневалась ни капельки в том, что я дождусь славного парня из армии. И она, конечно же, была права. Я бы, несомненно, дождалась.
Только обманутыми оказались наши надежды: Вадим не нуждался в моем ожидании…
Чувствуя крушение своей любви, своей мечты я в дугу согнула свой внутренний стержень гордости и пошла на унижение, хотя какое там унижение, если речь идет о спасении самого серьезного, самого заветного чувства. Я пошла на унижение, относя свои дальнейшие действия именно к такому определению, но теперь мне было не до рассуждений о морали…
Я прибежала к Вадиму в гараж. Чувствовалось, ему неудобно перед работягами-шоферами, и он увел меня в рядом находящуюся котельную. В тихом уютном помещении котельной я ухватилась за какой-то ржавый влажный вентиль, чтоб подстраховаться: от сильного волнения меня не держали ноги. И сразу вспомнился тот наш счастливый вечер – тогда меня тоже не держали ноги. От счастья! Сейчас же настигло настоящее горе.
Я, как говорится, забыв былую гордость, совершенно не стесняясь, признавалась Вадиму, как сильно люблю его, как не хочу потерять его, единственного на всем белом свете.
Голос мой дрожал, слова путались. Вадим прижал мою голову к своей груди, тихо произнес:
– Я тебя – тоже.
Я слезами мочила его шоферскую промасленную куртку, но она не промокала, и горькие слезы мои прерывистыми горошинами скатывались по ее жирной поверхности. Вадим молча гладил мои волосы. Гладил как-то по-другому: по-братски ли, по-отцовски…
Он не сказал слова «люблю». Я понимала, что все кончено, и не верила в это. Ну не должно было так неожиданно разорваться наше чувство! Вдруг! И сразу в клочья!
А может быть, и не «наше», а может быть, и не «вдруг»?!
Но я еще пыталась спасти его, наше прекрасное чувство, еще хваталась за соломинку, как тот утопающий, лепеча свои признания и с каждой секундой понимая, что отторжение любви произошло…
 И тогда во мне забушевала обида, с заоблачных романтических небес тут же слетела, вернулась моя земная женская гордость – резко громыхнув железной дверью, я выскочила из котельной.
Солнце резануло по моим заплаканным глазам. Оно по-прежнему светило всему и всем, радовало все живущее, растущее на земле, на белом свете. Мир не перевернулся и даже ничуть не изменился. Что-то перевернулось, изменилось во мне. Я была другая…
 И шагала по залитой солнцем улице совершенно другой походкой. Ноги мои вновь обрели твердость и силу…
На проводы в Вороново меня не пригласили. Мамка моя не верила в такой оборот событий и плача, будто обманули ее, а не меня, кричала:
 – Етого не могеть быть! Ето усе подделано! Я ж видела яго, я ж разговаривала с им, ен жа тибе любил! Так мне прямо и заявил! Любю, говорить, тока вашу Майкю, и боля никого!
Вадима провожала в армию беременная Оксана. Неизвестно, как бы я пережила этот период, уцелело бы или лопнуло-разорвалось мое сердце от непроходящей жгучей боли, но в жизнь мою ворвалась еще одна неприятность.
 И эта другая неприятность оказалась тем «клином», который по самую маковку вошел в душу мою и потеснил, пусть не выбил совсем,  мой ужившийся там «клин» – мою боль, мою любовь.
 Он, этот новый «клин», освободил в моем сердце некоторое пространство, чтобы я могла дышать, чувствовать, жить и удивляться.
А удивиться было чему! Я почти совсем забыла про тот инцидент нашей «связи» с Иваном, про неприятный разговор с директором школы. Но ничего не забыл грозный директор!
 Руководствуясь сухими четкими схемами правильного воспитания и поведения учащихся, он не принимал ни малейшего отступления от них. Никакого индивидуализма, никаких индивидуалистов!
Многие ребята пострадали от его бесчеловечной мертвой схемы. Попала в этот список и я, скромная, мечтательная деревенская девочка.
Получив аттестат с довольно хорошими отметками, я, радостная, совсем не обратила внимания на оценку моего поведения, полагая, что с этим-то все законно, все нормально…
Подавая документы в педагогический институт – хотела стать честным, добрым, справедливым педагогом – я не понимала, почему, просматривая мой аттестат, члены приемной комиссии как-то загадочно, с «хмыканьем» переглядываются друг с другом.
Документы все ж приняли, но в институт я не поступила, сдав все экзамены на «хорошо». Я ничего не понимала! В аттестате всего одна тройка по геометрии, проходной балл намного выше, чем у других! Но я не стала ничего выяснять, просто не осмелилась. Стараясь не упустить время, забрала документы – и бегом в педагогическое училище.
Там те же непонятные переглядки комиссии...
 – Да я ведь в институт сдала! Вот отметки в листе! И балл проходной у меня высокий, и одна только тройка! – уже отчаялась я, поясняя комиссии.
 – Успокойтесь, девушка! Проходной балл у вас действительно неплохой, но есть что и посерьезнее, – решились  члены комиссии на разговор.
– У вас, девушка, в аттестате не одна, как вы считаете, тройка, а целых две. Вот эта-та вторая «удовл.» вам все и портит.
– Какая еще тройка? По чем? – опешила я, до меня никак не доходило.
– А что, милейшая, поведение ваше, вы думаете, никак не рассматривается? – хитровато прищурясь, спросила председатель приемной комиссии. – А поведеньице у вас удовлетворительное, что и означает, как вы должны понимать, циферку «три», то есть оценку в три балла. И, опять же, вы, милейшая, должны понимать и осознавать, куда поступаете учиться. А поступаете вы в педагогическое, где как раз отметка по поведению рассматривается прежде всего. Так что, мы, возможно, теряем великого педагога, но не рискуем экспериментировать, – лицо женщины ядовито улыбалось.
 И тут до меня дошло! Дрожь негодования, обиды, отчаяния прошила от пяток до макушки. Я не могла сдвинуться с места, просто остолбенела. Глазами, полными слез, смотрела на этих величавых, деловых, высокомерных тетенек и дяденек, вершивших юные судьбы, и хотела спросить, но не могла вымолвить слова от перехватившего горло кома несправедливости: «Что же вы видите перед собой, кого вы видите? Какого такого монстра…»
 Я понимала, что ничего уже не исправить, что удовлетворительное поведение – мой приговор, что этой тройкой «правильный» директор перекрыл мне доступ к высшему образованию. Во всяком случае, в педагогике.
 Ах, какая ненависть к этому седому школьному узурпатору кипела во мне! Эта ненависть даже заглушила на время мою исстрадавшуюся любовь!
 В тот миг, в лице отомстившего мне ни за что ни про что директора, я возненавидела все, относящееся к педагогике: училища, институты, университеты…
 Мне казалось: все они напичканы сухими, умничающими особами с холодными сердцами, несправедливо занимающимися воспитанием, ломающими и коверкающими только что начавшиеся молодые жизни, судьбы… Я больше никогда не стремилась попасть туда…
Да осудит Высший Суд вас, мой бывший директор школы, Артур Васильевич Комаров, в немалой степени морально искалечивший мое будущее, которое, возможно, было бы совсем другим. Не единожды заявляли люди, знавшие меня: «У тебя талант педагога! Ты умеешь вести за собой. В тебе погиб учитель!» Значит, не зря я обращаюсь к Высшему Суду…
Ах, если б он только существовал!
… А жизнь продолжилась. Вадим, любовь моя, женился на той Оксане, счастливой избраннице. У них два сына. Теперь появились и внуки. Всякий раз приезжая домой в отпуск, я искала причину съездить в соседнее Вороново и увидеть Вадима. Просто увидеть. И поговорить. Порадоваться, если счастлив.  Слава богу, я неподвластна  черной зависти-злости. Но, Вадим то в командировке, то в больнице, то…
И случилась неожиданная встреча с… Иваном.
С ним, также как с Вадимом, я не виделась долгие десятки лет. Но если у моего бывшего возлюбленного как-то судьба сложилась, хотя по слухам я знаю, что они с Оксаной сходились-расходились, то у Ивана она случилась ужасно тяжелой, несчастной, и я думаю, несправедливой.
За прошедшие годы резко поменялась жизнь. Кто-то из немногих попал в ее удачную, благополучную «струю», а кто-то, кого к великому сожалению оказалось большинство, так и не смог оправиться от политических трагических нововведений.
Исчезли колхозы-совхозы, в которые когда-то где кнутом, где пряником сгоняли людей. Теперь же весь трудовой крестьянский люд, приобретший кое-какие навыки коллективного хозяйствования, наоборот, разгонялся, был вышвырнут на улицу, оставался не у дел.
Иван Хохлов остался не только не у дел, а еще и инвалидом. Правую ногу ему отполостнуло сенокосилкой еще в советское время. Как раз перед собственной свадьбой. Свадьба так и не состоялась: невеста от горя ли,  от стыда ли сбежала в город. Хотя приобретенный «стыд» у невесты был уже очень даже заметный, и в селе его нечего было «стыдиться», а вот о будущем безотцовстве своего малыша в городе следовало бы задуматься, но…
Так как Иван, пострадавший рабочий совхоза на поле жатвы в страду, то, существовавший в то время, этот совхоз всячески ему помогал. Выхлопотал пенсию. Заказал протез ноги. Первый протез оказался тяжел, неудобен – заказали другой. Иван стал ходить, хотя и с палочкой. Даже предложили хорошее жилье – отказался: «Куда мне одному?»
Неожиданно заболела, умерла мать. Антонина.  Младший Борька жил в городе. Остался Иван один. А тут и началось! Цены скачут, как пузырьки в лужах; растут не по дням, а по часам! Дорожает свет, топливо. Общие колонки с водой  на улице чуть не уволокли-отобрали объявившиеся новые хозяева жизни. Инвалидной Ивановой пенсии катастрофически не хватало.
И заявилась, не запылилась эта самая безнадега.
 Затомновал Иван.  Не силен оказался. Слаб не только телом обезноженным, а главное еще и духом! Мужицким стойким духом. Несмотря на русское сказочное, все побеждающее, богатырское имя отчаялся, опустился Иван Хохлов. Стал скрашивать свое одиночество и несостоявшуюся убогую жизнь известным зельем-лекарством.
Ах, Ваня, Ваня! Пишу о тебе, словно сказку! Ровно складываются слова в этой сказке, да только сама она такая неровная, такая ухабистая и тяжелая, такая гнетущая. Потому как – реальность! С очень печальным концом. Получается, не сказка это! Жизнь наша! Жаль.
А Ваньку теперь мало кто жалел. Каждый сам выкручивался, как мог. В мир людской специально была запущена крылатая фраза дельцов-хитрецов-карьеристов, в советское время идеологически неприемлемая: «Хочешь жить – умей вертеться!» Этакая современная программка на выживание.
 Но ведь народ рабоче-крестьянский не танцоры балета, крутящие фуэте! А если еще человек и без ноги – попробуй-ка, повертись!
К тому времени протез Ванькин  истерся, рассохся, распался, как распался и усох душою русский народ. Теперь об Иване заботиться было некому и новой искусственной ноги не предвиделось даже в далеком будущем. Равнодушие порождает равнодушие.
 Где ты, добросердечный народ русский, отдающий ближнему последнюю рубашку, воспетый в стихах, былинах и легендах?!! Может быть, ты на самом деле легенда и тебя никогда и не было как такового?! А все твое величие и подвиги, та русская загадочная душа  зиждятся лишь на запугивании и страхе?! И лишь горстка самых честных и смелых сынов твоих осмелилась пойти на истинно величественный подвиг именно за тебя, о, русский народ, забитый и униженный, боящийся господ своих, не подающий гласа роптания. Бессмертный подвиг революционеров-декабристов 1825 года живет в моей, признаюсь, тоже мало героической душе  аж в начале третьего тысячелетия…
… Я увидела Ваньку страшно худого, небритого, неузнаваемого. Он ползал по грязному полу своего такого же запущенного жилища как ползают младенцы-малыши: подложив ногу под задницу, помогая передвижению руками. Несколько лет назад я ушибла позвоночник. Слава богу,  до страшного и серьезного не дошло, но всякий раз, когда я волнуюсь, переживаю – мой позвоночный столб сотрясают судороги.
Увидев Ивана Хохлова, ползающего по полу, меня пронзила острейшая боль в спине. На какой-то миг я испугалась за себя: не дай бог, замкнет-перемкнет какой-нибудь нервишко и буду я валяться рядом с Ванькой на грязных половицах.  И здесь сыграла пословица: «Своя рубашка ближе к телу!» Вот вам и непонятная русская душа! Она боится, прежде всего, за себя, любимую…
Иван узнал меня. И молчал. Я, всегда находчивая, убеждающая «говорушка», тоже молчала. Единственный раз в жизни я не могла говорить. Рот внезапно стянуло сухостью. Совсем кстати в дом зашла соседка.
 – Че, жалеешь Ваньку? – ошарашила, засмущала меня вопросом, будто в комнате кроме нас с нею никого не было.
– А ты не жалей! Ты лучше дай ему на четверку. Это будет получше жалости.
Я была удивлена тем, как переменился Иван в момент нашего разговора. Он вдруг оживился, потухший взгляд его засветился, а в кудлатых рыжих зарослях бороды обозначилась радостная улыбка.
И обрадовалась я. Обрадовалась его улыбке, живой, человеческой, напомнившей мне прежнего Ваньку, пусть и озарила она его лицо по пагубной причине. Но пагубна ли в данный момент выпивка в этом еще более пагубном состоянии жизни!
Я дала женщине деньги, и она пулей вылетела из дома. «Ну все! Это с концами!» – подумалось мне.
 – Нет, нет, ты и не думай! Сейчас Верка как метеор прилетит! – успокоил меня оживившийся Иван. – Ты, Майка, не держи зла на меня, ладно? – неожиданно продолжил он, опустив взгляд: – Что со мною, дураком, было делать. Вот любил тебя и все тут! Умирал прямо! Еще, слава богу, делов тогда не натворил, а то б… Хотя, кто ее знает… А может и надо было бы… Все-равно, видишь как…
Разговорился Иван. И захлестнуло душу мою болью: ну почему, почему так редко дарит судьба взаимную любовь?! Почему приходится страдать так и не нашедшим друг друга?!
Ах, какое бы счастье царило на Земле, где жили одни влюбленные! Процветала бы Земля, как существовавший ли, не существовавший божеский Эдем, без кровавых драк и войн, лицемерия и обманов, жадности и жестокости…
И вправду, Верка обернулась мигом. Из кармана замызганной фуфайки торчала чекушка водки. Мы помогли Ивану взгромоздиться на табурет и сами расселись по бокам колченогого стола. Верка застелила его газетой, на середину шлепнула четверку-чекушку и, покопавшись в другом кармане, достала два подгнивших яблока. Чтобы не обидеть, я пригубила водку с тусклого общего стакана и, боясь разреветься, поскорее ушла из дома. Бежала…
И все ж судьба подарила мне шанс, смилостивилась, наконец: я встретила Вадима. Все-таки увидела. Чуть-чуть изменившегося. Постаревший Сталлоне. Меня, совсем непохожую на ту, в юности, он узнал сразу.
 И засмущался, и застеснялся. Предательски дрогнули мои губы, завлажнели глаза. Я так хотела видеть его, заготовила столько вопросов о житье-бытье, а произнесла только:
– Я так любила тебя.
 – Я знаю, – без паузы ответил он…

…«Не умирает первая любовь,
А мне казалось, что давно забыта,
Но повстречались мы с тобою вновь,
И в сердце дверца для любви открыта…
Она не уходила из него,
И даже ни на миг не покидала.
Ей не хватило только одного –
Сказать «люблю» – как я тебе сказала…»



НОВЕЛЛА ПЯТАЯ

ПЕРВЫЙ МУЖЧИНА



«ХАМ»

Чтобы как-то заглушить боль несостоявшейся любви и разочарования в людях-педагогах, я решила уехать подальше от родных мест. Мне думалось, что чем дальше я уеду, тем больше и быстрее душа моя отдалится от тех и других неприятностей. Я выбрала город Саратов и поступила в геологический техникум. Все-таки поступила! Наверное, в специфике этой будущей работы приемная комиссия не углядела никакого криминала в связи с моею удовлетворительной оценкой по поведению. Скорее, наоборот.
В романтическую профессию эту идут ребята, живущие не сухими черствыми правилами – романтики шагают неизученными, непроторенными тропами, где иным мерилом оценивается человеческая личность и поведение идущего рядом с тобой.
«Разведка и поиск полезных ископаемых» действительно все больше и больше отдаляли меня от недавнего прошлого, затягивая в свои «романтические недра». Общежитие техникума располагалось на окраине города, представляя собой одноэтажное деревянное строение – говорили, что здесь когда-то находилась одна из первых саратовских школ.
Жили мы в маленькой комнате  – наверняка, бывшей не классом, а какой-нибудь подсобкой – с девочкой из Волгограда, моей тезкой, тоже Майей. Мне все было интересно и все давалось легко.
 Как самую активную, меня назначили ответственной за культурно-массовую работу техникума. Я развила бурную деятельность. Выявляла таланты у студентов и тут же находила им поклонников, организуя выступления художественной самодеятельности. Я отдавала себя кипучей деятельности в техникуме и общежитии, стараясь полностью загрузить мою голову и душу, не оставив ни малейшего пустого уголка, который, не дай бог, заполнится вдруг так знакомым мне, мучительным, новым любовным чувством. Все! Хватит!
На парней я смотрела только по-деловому, соответственно так с ними и разговаривала, хотя чувствовала на себе их заинтересованные взгляды. Соседка по комнате Майка как-то проговорилась:
 – А знаешь, как тебя в техникуме зовут?
 – Как? – заинтересовалась я, надеясь на комплимент.
 – Да Тухачевским в юбке!
– Почему Тухачевским? – выдал разочарованность, а заодно и догадку мой голос.
 – А тебе что, больше Блюхер бы подошел? – уже откровенно издевалась Майка, чем меня вовсе сокрушила.
– Да нет, Тухачевский мне больше импонирует. Звучит лучше, – совсем тихо произнесла я, удрученно подумав, как сильно сама себя изменила, что окружающие совершенно не знают, не понимают меня настоящую, истинную…
 Моя обескураженность вернула Майку на дружескую позицию, и новая подружка-тезка принялась меня утешать.
 После такого разговора я стала иначе посматривать на себя со стороны и, ужаснувшись, испугалась: вдруг от этой деловитости и командности я превращусь в навредивших мне воспитателей-педагогов, стану похожей на них…
И потихоньку, полегоньку стала возвращать себя ту, прежнюю: мягкую, добрую, романтичную. Парней же до сердца своего не допускала.
Так пролетел первый год учебы. В сентябре мы съехались снова, загоревшие, повзрослевшие, поумневшие. И этой же осенью к окнам техникумовского общежития листопадным ветром прибило-приклеило два юношеских лица. Парни были местные, и молва о них ходила нехорошая. О них я слышала и раньше, близко к сердцу не принимая эти рассказы. Мало ли чего наговорят люди! Обо мне тоже говорили…
Звали парней Олег Матросов и Саша Барыкин. Ребята по-доброму (пока!) просили дежурного воспитателя общежития пройти к девочкам познакомиться, но строжайшая «педагогиня Катечка», как мы звали Екатерину Федоровну, орала на местных кавалеров чуть ли не матом, брызгая слюной через дырки выпавших зубов.
 Нам, жившим в женском общежитии, приходилось самим колоть дрова, так как в комнатах еще сохранялось печное отопление. Многим девушкам помогали парни, а так как на этот «контингент» у меня было наложено «табу», то я сама, как заправский дровосек, справлялась со знакомым мне деревенским делом. Уже напиленные березовые и сосновые чурки большой горкой лежали в самом конце длинного неосвещенного сарая, оставалось их только расколоть.
И вот, когда я однажды, распалясь, ухала топором, раскалывая эти чурки в поленья, в проеме двери неожиданно возник человеческий силуэт. Забросив топор подальше от греха, вернее, повыше в кучу дров, я, мгновенно замерзнув, надела свое пальтишко, валявшееся рядом, и стала ждать развязки.
Его я узнала сразу. Это был один из наводящих на округу страх парней. Саша Барыкин. Он приближался ко мне. Скажу честно, почему-то я не боялась. Ну нисколечко!
 До этой встречи раза два мне пришлось пообщаться с ним и, мне показалось, что я заинтересовала его. Мне хотелось удостовериться, что на самом деле он не такой, каким прикидывается, а если и есть что-то нехорошее, некрасивое – то нужно убедить его в изменении своего поведения. Нет! Все-таки незаметным ростком бился-пробивался во мне воспитатель! И куда уйти мне, убежать от этой злосчастной педагогики?!
 Отъявленный хулиган Саша Барыкин подошел ко мне и, вдруг, наклонясь, стал набирать дрова. Его примеру последовала и я. Молча, мы понесли беремя поленьев в общежитие. На тот момент дежурила пожилая добрая женщина из близ лежащего пригорода. На мое «пропустите нас» тетя Ксеня ничего не сказала, только покачала головою.
 Мы бросили дрова возле круглой, алюминием оббитой голландки и, усевшись поудобнее, принялись за разговор. Саша говорил мало, больше слушал меня, а я, не видя в нем бандита-устрашителя, старалась блеснуть своими познаниями, чтобы совсем, до конца вытравить остававшийся в нем негатив.
 В комнату заглядывала тетя Ксеня, другие девчата – всем было интересно и удивительно: неужели все тихо и спокойно?!
Саша ушел, когда заявилась Майка и, прямо в дверях, с округленными глазами выдохнула: «Ничего себе!»
На время Саша даже забыл своего неразлучного товарища Олега. Теперь он торчал под окнами нашей комнаты или ждал меня на улице. Ему нравились мои рассказы о чем-либо, этим я его «взяла», он не позволял себе ничего лишнего, только слушал и слушал. Приходил Саша ко мне в дежурства тети Ксени. Однажды, уже по весне, он исчез.  На целых две недели. Потом пришел. С перебинтованною головой. В этот раз дежурила Катечка. Раскричавшись, что не пустит этого бандита, она прогнала его.
 А ночью он меня выкрал. Влез в окно, поднял с постели и в одной «ночнушке» понес мимо ошеломленной Катечки, дремавшей на своем посту, со сна ничего не понимающей, не разобравшей и лишь таращившей близорукие глаза. Признаюсь, окошко было предварительно приоткрыто мною, но не могу сказать: предопределенно или нет, хотя, скорее всего, авантюрная мыслишка все ж гнездилась где-то в уголке подсознания.
Саша пронес меня длинным коридором, я лежала на его руках и почему-то вовсе не думала соскакивать с них. Я даже не сопротивлялась, наоборот, рискнула Сашу обхватить за шею. Но тут резкий окрик опомнившейся Катечки враз сбросил меня с его рук. Мы были уже на пороге общежития.
 Раздражавший меня, противный голос воспитательницы заставил спрыгнуть с крылечка и затаиться в близ растущем кусте молодой смородины, куда поспешил и мой похититель.
Ночь стояла теплая. Мы перебежками, прячась за кусты заброшенного школьного когда-то сада, добрались до дровяного сарая. Уселись на какой-то чурбачок. В сарае было прохладно, и Саша, сняв пиджак, набросил его на мои плечи. Спросил разрешения прикурить, что меня тронуло.
 Но еще больше обрадовалась я, удивившись, когда признанный в округе хулиган полез во внутренний карман своего пиджака за сигаретами, случайно (именно случайно!) коснулся рукой моей груди и, испугавшись за этакую неосторожность, совершенно искренне произнес: «Ой, извини, пожалуйста, я не хотел!»
 Ну вот! Ну, какой же он бандюга?! – торжествовала моя душа. А в апрельской теплой ночи с благоуханным ароматом лопавшихся смородиновых почек, невесомой волной заплывавшего к нам в сарай, раздавался тревожный голос дежурной Катечки: «Майя, Майя, ты где? Сейчас же возвращайся, а то хуже будет!»
Совсем недолго я посидела с Сашей, а вспомнив козни бывшего директора, испугалась возможных неприятностей со стороны еще одного педагога, Катечки. В эту же ночь я подошла к ней, попросив извинения, пыталась оправдать и Сашу, говоря воспитательнице, что он мне не ухажер, как кричит об этом она, что он хороший и просто друг, но Катечка была категорична: «В общежитие он войдет только через мой труп!»
Вскоре Саша сообщил мне, что все его семейство переезжает в Москву. Отец у него был крупным военным чином. Он очень ждал этот перевод, и самого младшего из трех сыновей, самого проблематичного, а именно Сашу, оставлять в Саратове никак не намеривался. Саша не оправдал отцовских надежд на поприще военной карьеры. Оставив училище, он сейчас работал обыкновенным электриком на заводе.
Почему-то мне казалось, что простая рабочая специальность Саше нравится, но почувствовав его неловкость передо мной за возникшую возможность  жить в столице, я горячо, ободряюще стала его поддерживать. Он, все понимая, с радостью приобнял меня: «Мы же встретимся, да, Майечка?!»
В этот наш последний вечер что-то больное, о чем-то вдруг напомнившее, ворохнулось во мне. Но, тут же и затихло. Наболевшая, загрубевшая корка души чуть было не пропустила возникшего чувственного веяния.
Расстались мы с Сашей друзьями. И никогда больше не виделись. Повстречайся мы подольше – наверняка, он смог бы растопить мое сердце, сковырнув защитную корку, но судьба распорядилась иначе…
Спустя много лет, услышав популярного исполнителя рубцовского «Букета» певца Александра Барыкина, я пристально вглядывалась в телевизионный экран, тщетно пытаясь отыскать незабытые мною черты того саратовского парня-хулигана. Нет, это был совершенно другой человек с одинаковым именем и фамилией.
 Саша Барыкин не ассоциировался у меня ни с какой знаменитостью, что раньше выходило с «любимыми парнями», но зато был полным тезкой известного певца.
Александр Барыкин (не певец!), все ж, сыграл косвенную роль в последующем происшедшем. Он возвратил мне веру в доброе и хорошее, тем самым заставив вновь замечать парней. Теперь я старалась в каждом из них рассмотреть, прежде всего, добрые черты, под какой бы грубой маской они не скрывались. Мне хотелось быть им просто другом!
 Саша, от которого я получила всего два письма, конечно же не знал, не ведал, что обнадежив легковерную, наивную, светлую девушку, сам того не желая, подверг ее страшному жизненному испытанию, первому сильнейшему потрясению.
 Ибо не все лица и души носят обманчивую маску зла – они, эти лица и души и есть само зло, жестокость, хамство. Кажущаяся маска и есть настоящее лицо! И напрасно копаться в них, отыскивая человеческие добродетели! Нравственные ценности таким людям неведомы…
С Майкой из Волгограда мы очень сдружились, она стала мне третьей сестрой. Я побывала у нее в гостях, она – у меня. Майка ужасалась, узнав причину происхождения наших с сестрами имен.
– Нет, это же так рисково! А вдруг месяц совсем неподходящий, январь-февраль например? Нет, моя мамка намного современней, и назвала меня в честь великой балерины Майи Плисецкой, – Майка привставала на цыпочки, вытягиваясь, изображая балетное «па». – Вообщем, моя мамка и хотела, чтобы я стала такою же. Но какая из меня балерина?! – чуть опечаливалась она.
 И действительно, круглолицая, с черной, густой, короткой стрижкой, плотненькая и коренастая Майка походила больше на другую известную личность. Смеясь, я успокаивала ее:
– Да не переживай ты! Пусть непохожа на балерину, зато вылитая певица! Майя Кристалинская! И опять же Майя!
 – Да ну тебя, тезка, ты скажешь! Кругом одни Майки! – хохотала и Майка, добавив уже серьезно: – а, между прочим, я сама об этом тоже думала!
Смеялись с Майкой мы по поводу и без повода. Хохотали на улице и в общежитии, в магазине и троллейбусе, смеялись даже на занятиях. Теперь я понимаю – мы просто были счастливы; счастливы своей молодостью-юностью, своими мечтами, грядущей будущностью, которая, конечно же, представлялась самой удачной и прекрасной…
Сдав экзамены, ожидая распределения, мы с Майкой жили в почти опустевшем общежитии. В один из последних дней нашего совместного проживания мы
отправились с нею на Волгу. Поплавать-позагорать. Выбрали безлюдное местечко, расстелили общежитское клетчатое покрывало и завалились, отдаваясь нежному июньскому теплу. Подружка, расслабившись, даже всхрапнула, а я, глядя в безоблачную высь, думала о том самом будущем. Какое оно?
 А «ближайщее будущее» уже маячило рядом. К берегу причалила резиновая лодка. Из нее вышли два незнакомых парня и направились прямо к нам. Подошли, бесцеремонно сели рядом. Пытаясь завязать разговор, представились. Одного из них, высокого и худощавого, звали Сергей. Сергей Орехов. Чем-то этот парень напомнил мне Сашу Барыкина. И заинтересовал. Майка никак не хотела нарушать свою сонную идиллию, так как второй парень, назвавшись Жориком, похоже, не увлек ее разговорами, не вызвал интереса.
 Я же слушала Сергея. Он рассказывал о своей жизни. И рассказывал с таким озлоблением, с таким пренебрежением к людям, с таким цинизмом к человеческим  чувствам, что просто потряс меня. Ведь он еще так молод, а столько уже в нем разуверенности и жесткости!
Я умышленно не могла и не хотела в тот момент его жесткость определить более точным словом – жестокость. Я не замечала жестокости, которая так и перла из него, которую не хотела видеть, и  которую мне придется испытать на собственной доверчивой шкуре всего через какую-то пару часов.
 Сергей Орехов недавно вернулся из армии, где прослужил больше положенного, потому как целый год провел в дисциплинарном батальоне: рядовой Орехов избил лейтенанта. По его рассказу выходило, что он был прав: за унижение надо бить! Через два часа я пойму – за сопротивление тоже! Оскорбленному и обиженному на весь белый свет Сереже Орехову я, по обыкновению своей натуры, начала «проповедовать-сеять» доброе, светлое, вечное…
 Хотела донести до него веру в людей, защитить от всего нехорошего, оградить… Новоявленная юная мать Тереза!
Недавний «дисциплинарник» смотрел на меня изподлобья необычными, изжелта-зелеными глазами как на инопланетянку. Мне подумалось, что он с интересом «внимает», а оказалось, в его голове уже крутились-бродили дьявольские мысли похоти.
Сергей предложил прокатиться на лодке. Полусонная подружка тут же очнулась: «Не вздумай!» И, взглянув на меня, покрутила пальцем у виска. Но что за детский жест еще?! Я же взрослая девушка, окончившая техникум! И я верю людям! Оживившийся Сергей легко приподнял меня с покрывала и, кивнув другу: «ждите здесь!», понес к лодке.
 Никогда прежде не плавая в резиновой лодке, в одном купальнике я, в предвкушении речного «круиза», уселась в нее. Лодка показалась мне неустойчивой и словно живой. Она была совсем маленькой; в середине валялись какие-то тряпки.
 Сергей схватил весла, и мы понеслись вниз по течению великой матушки-реки. И только тогда я забеспокоилась. Мне стало страшно. И одиноко. Я начала какой-то никчемный, через силу смешливый разговор, чтобы в первую очередь успокоить себя, настроиться только на хороший отдых и отвлечь чужого, собственно, совершенно незнакомого мне парня, от всяких «фривольных» мыслей. О, если бы это было так! Бедная фривольность здесь и рядом не стояла! Плыли мы долго, Сергей заметил мое волнение. Не спросил-предложил, а категорически заявил, причаливая к берегу:
 – Ты хочешь позагорать!
– Сережа! Нет-нет, я не хочу загорать! Давай обратно поплывем! – почти закричала я. Сергей не обращал на меня никакого внимания, желваки гуляли по его скулам. Он молча «выруливал» лодку к берегу.
 – Я сейчас выпрыгну! – запоздало опомнившись, я перекинула ногу через борт лодки. И тут же почувствовала мгновенный удар. В лицо! Аж искры из глаз! Мелькнувшая мысль обожгла: выпрыгну в реку – утопит! И никто не увидит, не узнает… Хотя нет, там, на берегу оставалась Майка с его товарищем. Но какое это уже будет иметь значение…
Неужели также страдает и Майка, попав в подобную ситуацию, ведь решив позагорать, мы с ней довольно удалились от пляжного населения. Нет! С подругой ничего не случится! Она же молодец, умница, трезвомыслящая – не то, что я, дура мечтательная, доверчивая…
Я оставила попытки броситься в воду. Лодка причалила к пологому глинистому берегу с редкими кусточками и сыроватой вытоптанной землей, где отпечатки многочисленных коровьих копыт говорили о находившемся неподалеку пастбище. Но берег был совершенно пуст. Ни стада, ни пастуха…
 Едва ступив на землю, я изо всех сил рванулась бежать. Захлебываясь встречным ветром, отчего во рту моем быстро появилась сухость и заломило в груди, я со всех ног неслась по берегу с одной лишь мыслью, чтоб кого-то встретить…
 Судьбе было неугодно уберечь меня, никто мне не повстречался, а вскоре я стала выдыхаться и Сергей меня догнал.
Назад я плелась, еле волоча ноги: они вдруг из быстрых и сильных превратились в слабые, словно ватные, и вел меня Сергей за руку как послушную овечку. Еще и прикрикивал: «Шевели копытами! А то лодку уебнут!» – ну  и впрямь, как на овечку.
 Мы подошли к привязанной за куст тальника лодке, и под этот куст подсечкой ноги Сергей опрокинул меня навзничь. Я упала на тряпки, предусмотрительно вынутые им из лодки, униженно заумоляла:
– Сережа, миленький, не трогай меня, пожалуйста! Пожалей меня! Зачем тебе будущие неприятности?!
 – Тоже ляпнула – неприятности! Ни *** ты не понимаешь! Как раз это и есть самое приятное! – скривил губы в издевательской насмешке мой насильник. Я вскочила, схватив его за пояс, заплакала в голос:
 – Не трогай, не трогай меня! Еще раз прошу, ведь я это так не оставлю! Тебе же хуже будет!
 – Ах ты, сука! Она еще и угрожает! Ты кому угрожаешь? – от удара в лоб я снова полетела под куст. – А это ты видела?
Я приоткрыла заплывающие от ударов и слез глаза: в руках Сергея острым лезвием блестела самодельная финка, такие обычно мастерят в местах не столь отдаленных. Длинная рукоятка финки была оплетена мягким цветным проводом. Он воткнул ее в землю рядом с моей головой. И меня охватила полнейшая апатия…
Насильник мучил долго – природа наградила меня прочной «целомудренностью», и я сама, мучаясь от боли, уже хотела, чтобы этот ужасный акт насилия скорее закончился.
 Помню, в какой-то миг услышала голоса: по берегу шли люди. Они поравнялись с «нашим» кустом, и я с секундным просветлением сознания, с надеждой, хотела закричать о помощи, но Сергей одной ладонью зажал мне рот, другой же изобразил некое ласковое поглаживание по моему бедру, давая проходящим понять «обоюдное согласие в любовном слиянии».
От продолжительного упорства, от борьбы моей природной плоти с тупым жестоким насилием, Сергей просто впал в звериную ярость. Я же, измученная и обессиленная, почти ничего не соображала и даже не почувствовала  «первого проникновения», по мнению «бывалых» девушек сопровождающегося сильной болью.  В тот момент я вся была – боль!
 Растерзанная и униженная, я валялась на грязных тряпках и совершенно не реагировала на то, что была по пояс в липкой крови, стекающей по ногам.
Возле воткнутой в землю финки лежал мой насильник. Выплеснувшийся и освободившийся, выдохнувшийся и успокоившийся, он как скатился с моего окровавленного живота, так и валялся сейчас, помеченный моей же кровью. Одна мысль короткой вспышкой обожгла мозг: а что, если воткнуть финку ему в шею!
 И от этой чудовищной мысли меня всю передернуло, аж мороз по коже! Нет, никогда, ни за что! Недопустимо! Как я только могла подумать об этом!
Мой насильник встал, пошел к реке. Он пригоршнями носил воду – смывал с меня кровь. Потом вместе с прилипшими тряпками поднял на руки, окунул в воду.
В лодке я лежала безучастная ко всему.
 – Ты, как тебя? Майя? Так, Майя, я женюсь на тебе! – заявил Сергей, отводя глаза. – Прямо сейчас и поедем к моей матери. Знакомиться.
Уже приближался вечер. «Одетая» в ситцевый купальник, я дрожала в ознобе. Сергей набросал на меня те же сырые тряпки. Единственное, что смогла произнести, это просьбу доставить меня туда, откуда взял.
 – Да они давно слиняли оттуда! Времени ты знаешь, сколько уже?! Вон, балдоха скоро сядет! – кивнул отчего-то вдруг приободрившийся Сергей на заходящее солнце. И начал оправдываться:
 – Ты знаешь, я даже не представлял, что мне попадется целка! Ну не может быть, чтобы такая видная, разговорчивая девка, да еще такая смелая, севшая со мной, незнакомцем в лодку, еще ни разу не познала мужика!
А потом ты меня так завела! Я, прям, стал сам не свой! Прям, как черт в меня вселился! Ты, конечно, меня извини, но теперь ты должна быть моей! И только моей!
В полной прострации я лежала в лодке, и мне казалось, что все это произошло, происходит не со мной.
 Подплыли к берегу. Привязав лодку, Сергей ушел. Я не пошевелилась. В голове стучало: надо бежать! И тут же: поздно! Да и зачем теперь? К чему теперь?! Раньше нужно было думать, дура набитая… Ругала я самою себя и жалела. Лежала в плавно раскачивающейся лодке и беззвучно плакала. Подошел Сергей, кинул в лодку мой сарафан и разулыбался:
 – Все о кей, и мы поженимся! Ну и подруга у тебя! Молодцом! Дала Жорику под яйца, прогнала его. Лежит, полеживает одна, тебя дожидается. Только не дождется! Никуда я тебя не отпущу! Но, по-моему, она на тебя психанула, кажись, обиделась.
Слезы пуще полились из глаз моих. Молодец, Майка! Не то, что я, мямля, раскисла, испугалась, а надо бы было тоже долбануть под яйца!
 «Долбануть!» Да, это тебе не Жорик! Этот бы тут же заколол меня как поросенка! Но, что же мне теперь делать…
Мы еще сколько-то плыли по Волге, а потом совсем недолго шли по берегу. Дом Сергея находился неподалеку. Сама не понимая, я шла с ним будто заговоренная. Почему, зачем иду? На что еще надеюсь?
Поднялись на третий этаж. Сергей открыл дверь в квартиру. В маленькой кухоньке сидела худая женщина во всем черном.
 – Мать! Знакомься, моя жена! – представил он. Женщина взглянула мельком и промолчала. Сергей провел меня в большую бедно обставленную комнату. Может быть, большой она казалась оттого, что в ней было почти пусто: у стенки находился собранный диван и в углу стоял стол с телевизором. Не было даже стула. Я присела на диван, но Сергей приподнял меня, стал его раскладывать.
 – А теперь, ложись! – скомандовал мне. Вспомнив дневные сексуальные муки, ощутив болезненность низа живота, я испугалась и, наконец-то, сбросив апатию, кинулась на кухню к странной женщине в черном. Все-таки, живая душа!
– Ой, ради бога, простите меня, как вас зовут? – встала я с нею рядышком, держась за ее плечо.
 – Пока зови тетей Шурой. А там видно будет, – безучастно ответила женщина. На кухню явился Сергей.
– Что, защитницу нашла? – с той же ехидной улыбкой спросил он. – Пойдем, не бойся. Сегодня точно не трону. Ты и так меня надсадила – всю «палку» стер. До крови.
Он тяжело навалился на меня, обняв, повел в комнату. Я прилегла на диван, Сергей укрыл махровой простыней, и это проявление хоть какой-то человеческой заботы тронуло и удивило: как может это совмещаться в нем с его грубостью и жестокостью?! Но дальше философствовать не могла – моментально провалилась в тягучий сон…
Открыв глаза,  не могла сообразить: где я и что со мною. Потом все вспомнилось, и это оказалось вовсе не сном. Резко вскочив с дивана, я метнулась на кухню. Худенькая, с изможденным лицом женщина в черной кофте и такой же юбке по-прежнему сидела за столом у окна. Казалось, она не вставая, все думала и думала какую-то свою нескончаемую думу.
– Тетя Шура! – вспомнила я имя, – Выпустите меня, пока его нет дома!
– Детка моя, – уже с оттенком какого-то участия ответствовала горемычная женщина, – если бы у меня были ключи – я бы выползла из этой темной кельи, а то, боюсь, люди, соседи, давно похоронили меня. А я еще живая. Хотя, глянь-ка, и жить не живу, и умирать не умираю, – и тетя Шура приподняла свою длинную черную юбку. Меня пронзило током!
Из-под юбки торчали тонкие иссушенные ноги.
 – Тетя Шура! – заплакала я. – Простите меня, я и не знала, что вы так и сидите здесь день и ночь.
 – Да, деточка, так и сижу. Ладно, этот изверг, когда сжалится – унесет на постель. А когда и сама уползу в свою норку.
 – Но ведь он, Сергей, ваш сын? Родной? – не могла поверить я.
 – Родной, деточка. А если б знала, что за зверь из него вырастет, то еще в роддоме отказалась бы или в пеленках задушила.
От таких материнских слов, почти проклятий, у меня больно заныло под ложечкой: уж если мать Сергея ни на что не надеется, то, что же мне тут делать?! А тетя Шура, будто услышав меня, читая мои мысли, продолжала-советовала:
 – И ты, деточка, беги от него. А то, что снасильничал – в милицию не заявляй. Тебе молва плохая,  да и прибьют его же дружки, если его посадят…
И стали мы с тетей Шурой строить план побега. Бежать решили – когда Сергей уснет. Я предложила тете Шуре перенести ее, куда пожелает. Она отказывалась, но я подхватила ее под мышки и так, навесу, отнесла к телевизору, усадив на диван: тетя Шура была совсем легонькая. Включила ей телевизор.
Мы слушали новости и, услышав от диктора число месяца, я ужаснулась:  шли вторые сутки моего нахождения в чужой квартире.  Вот так поспала! А мне думалось, что все еще длится тот ужасный день. Что же делать? Майка там теперь  с ума сошла! Всех, наверное, на ноги подняла! Я взглянула на тетю Шуру, и так стало жаль ее.
 – А может вам лучше жить в специальном заведении? – спросила я. – Там и уход, и питание. И общение, главное.
Тетя Шура вскинула на меня благодарный взгляд.
– Так, детка, этот не отдаст меня! Прикидывается хорошим сыном. Есть у меня и еще один сын. Я, пока этот был в армии, у другого и жила. У Аркадия. Аркадий у меня хороший, а когда этот вернулся, то сразу к себе и забрал, можно сказать, насильно даже. Ну, и я понимаю, все же у Аркадия своя семья, дети. А этот знает, что ему нужно. Ему не я нужна, а моя пенсия.
– А что, тетя Шура, он у вас ее отбирает? – не удержалась я от вопроса.
– Он, детка, вроде бы и не отбирает, но я ее и не вижу – всю куда-то растрачивает. Ходит за продуктами, а где эти продукты?! Есть нечего, сама видишь. Ну и, конечно, на выпивку денег он не жалеет. Вот я рада б была иметь такую дочку, как ты, такую невесточку, но разве я могу пожелать тебе мучиться с этим?! – звать сына по имени она не хотела.
– А давно это с вами случилось? – кивнула я на ее ноги.
– Давно, детка. Этому, сынку моему, семнадцать было. И по пьянке он дружка подрезал. Уж сколько же мне довелось походить, поунижаться, чтоб его в тюрьму не посадили. Отца у нас уже давно нету. Дружок, слава богу, живой остался. Остепенился потом, не то что этот, женился.  А у меня с тех пор ноги и стали сохнуть. Сначала так сильно болели, прямо отламывались. А этот хоть до армии в тюрягу не сел, зато в самой армии в дисбат угодил. А вернулся, еще злее стал. Да и работать не хочет, только б пить ему да гулять. Так что, я вижу, ты хорошая девушка, прямо находка, золота кусок, но не для этого говна. Не связывайся с ним. Ночью – убегай!
Меня до слез тронуло выражение «золота кусок» – так о нас, своих дочках, говорила наша мамка. Знала бы она, что я наделала, натворила,  «золота кусок»!  Хорошо хоть, что на преступление не пошла, не схватилась за холодное оружие – финку.
 – Тетя Шура! – все же не смогла я удержаться от вопроса, ибо маленький росток веры в человеческую доброту успел укорениться в моей душе и не хотел поддаваться выкорчевке,  – А скажите, неужели в нем, в «этом»,  в вашем сыне, все-таки, нет совершенно никаких хороших черт, качеств? Ну, не родился же он таким злым, жестоким?
– Конечно, нет. – задумчиво произнесла несчастная мать. – Рождаются все одинаковыми.  И маленькие – все такие ласковые, все такие милые. И ребятки, и даже зверятки. А потом звереночек вырастает в зверя. А ребеночек – неизвестно в кого… Хотя нет, я знаю, мой Сережа – вылитый дед! Тот покойничек, царство ему небесное, никого не любил, дружбу ни с кем не водил – на всех обижался и злился. Вот моему через поколение и передалось.
Впервые тетя Шура назвала «этого» моим Сережей, и у меня вновь заныло-засосало под ложечкой: ну не может человек всегда быть злым! А вдруг сама мать, сама тетя Шура виновата в чем-то?!
Мы стали ждать вечера, ночи, а заодно и Сергея. Но Сергей домой не явился. Несмотря на то, что уже почти два дня ничего не ела, я не испытывала голода. Лишь часто пила воду из-под крана: от волнения во рту стояли сухость и горечь. Тетю Шуру я накормила какими-то серыми макаронами, затерявшимися в настенном шкафчике – холодильника на кухне не было. Занятие приготовлением пищи хоть немного отвлекло меня от мучавших мыслей. Как могла я так довериться незнакомому парню, поплыв с ним в лодке? Неужели так подвел меня обнадеживший Саша Барыкин, заставивший поверить в другое, истинное лицо?!
 И я так оплошала, думая, что и у Сергея совсем иное «лицо» души: просто ему нужно помочь найти себя. И вот моя помощь! Сижу в чужой запертой квартире и жду своего насильника! Что со мною стало? Кто теперь я: девушка, женщина? Конечно, никто не знает про это и не узнает. Но я-то знаю! И я знаю, что мой будущий мужчина, самый настоящий и самый любимый, уже не будет самым первым! Как обидно, как стыдно за свою опрометчивость!
Так думала я, метаясь от окна к окну, не находя себе места.
Сергей пришел ближе к полудню. Не совсем протрезвевшийся, щеки обнесло короткой черной щетиной. И вдруг жар полыхнул мне в лицо! Сергей мне напомнил… Нет, нет, только не это! Ассоциация его с кем-то – верный признак возникающего неравнодушия к нему, ибо все три предыдущие влюбленности, в силу моей тяги к прекрасному, загадочному миру искусства, имели сходство с известными актерами. Нет, после всего, что случилось, я не могу допустить мысли о нем как о близком человеке!
А ведь он, Сергей, опередил всех: и бывших, и будущих; оказался, куда уж ближе! Только вот каким способом он достиг этого…
Сергей принес с собой буханку хлеба, пачку пельменей и бутылку водки.
 «Боже мой! Господи! Только бы не трогал меня! Пусть бы он где-то уже нагулялся!» – мысленно умоляла я Высшие силы.
Сергей перенес мать с дивана на кухню, я последовала за ними. На кухне царило полное молчание.
– Что затихли? Оголодали небось? – улыбнулся Сергей и занялся варкой пельменей. Жестом он показал мне удалиться в комнату. Я смиренно выполнила просьбу. Сергей принес туда бутылку, сдернул зубами алюминиевый колпачок и, налив водку в эмалированную желтую кружку, приказал:
 – Пей!
– Сережа, прошу тебя, не трогай меня! Не могу я это выпить, – привстала я.
– Сможешь! – надавив на плечи, усадил он меня на диван, сунул в руку кружку.
– Выпей ты сначала! – схитрив, попросила я, хоть как-то отдаляя ненавистное мне время близости, надеясь в глубине души, что он опьянеет и уснет.
Махом выхлестнув водку, Сергей снова плеснул мне в кружку, и поторопился на кухню к пельменям. Было слышно, как он, тут же захмелев на «старые дрожжи» да не закусывая,  разговаривал с матерью. Стараясь быть ласковым, кормил ее пельменями. Отчаиваясь, я решила выпить водку, но нюхнув ее, меня чуть не вытошнило, хотя рвать было нечем: желудок пустой, во рту копилась горькая слюна. Я плеснула водку за край дивана. Успела вовремя, так как зашел Сергей с тарелкой пельменей и куском хлеба. Закрыл дверь комнаты на защелку, увидев пустую кружку, обрадовался:
 – Вот это по-нашему! А я тебе закусочки принес!
Оставшуюся водку он допил прямо из горлышка бутылки.
– А теперь давай похрапим! – Сергей разделся до трусов, плюхнулся на диван, увлекая за собой меня.
– Дай я хоть поем! – хитрила я, хотя какое там «поем»! – один-единственный пельмешек перекатывался во рту – никак не могла проглотить его.
 Сергей ждал, и (о, удивительно!) гладил меня по спине. Я, как могла, тянула время, чтобы он успел заснуть. Но не тут-то было! Он потянул меня к себе, целуя в шею, и это так называемое «проявление любви», ранее представляемое мной как самое нежное, самое чувственное, самое сексуальное и искреннее отношение к женщине, вызвало во мне такую острую обиду и отвращение к нему, совсем чужому, недостойному мужчине,  что я с силой толкнула его. Сергей ударился головой о стену. В следующее мгновение я почувствовала сильнейший удар.
 – Ах ты, сука, еще и дергаешься! – свалив на диван, он хлестал меня по лицу, хотя не мог не заметить своих «художеств» –  «свежих» синяков под глазами. Куда девалась его кратковременная ласка?!
Встав коленями на мой живот, он стащил с себя трусы, придвинулся к моей груди и я, не стерпев, подскочила: «Ой, больно, тяжело! Ой, не надо!»
Перед моим воспаленным взором во всей красе предстало его «орудие» насилия, крупное, чуть искривленное, сплошь перевитое вздутыми жилами-венами, на котором я, не веря глазам своим, увидела три синие вытатуированные буквы: Х А М.
 Во мне все похолодело, стало по-настоящему страшно. От этого человека, сумевшего выколоть слово на самом чувствительном органе, своем члене, можно было ожидать чего угодно!
 В этот момент я думала только о сохранении жизни, считая потерю девственности уже  незначительным фактом по сравнению с подступившей угрозой. Только бы остаться живой!
В дверь комнаты стучалась, колотилась, что-то кричала и просила приползшая с кухни тетя Шура. Сергей же ни на что не реагировал. Им вновь овладело бешенство. Он разорвал на мне сарафан и купальник, сдернув их, бросил в угол. Мне приходилось поддаваться, умоляя судьбу не дать ему мысли испробовать секс в разных проявлениях-позициях, которых бы я просто не выдержала. Наконец насильник отвалился к стенке и тут же захрапел.
Выждав довольно приличное время, убедившись, что сон его крепок, я осторожненько спустилась с дивана, надев, запахнув кое-как на себе разодранный сарафан, тихонько открыла дверь комнаты. Мать Сергея сидела на полу.
 – Скорее, скорее, моя ты деточка, моя мученица! Возьми ключи у него в пиджаке. А еще, детка, возьми вот это. Это записка моему Аркадию. Передай, пожалуйста, век тебя помнить буду! – тетя Шура плакала, протягивая мне бумажку.
Я стала искать ключи в карманах пиджака. В руки попался паспорт Сергея. Не зная почему, рискуя временем, я раскрыла его. Боже ж ты мой! Дата рождения Сергея точно совпадали с моим днем и месяцем рождения! Только Сергей был старше ровно на три года.
Что за совпадение?! Я еще раз пробежала глазами данные паспорта – так и есть! Родились в один день и месяц! А может еще и в одно и то же время с разницей в три года!
Ключи нашлись в другом кармане. От волнения руки мои тряслись, я никак не могла попасть в замочную скважину, и теперь вместо холода тело мое покрыла испарина, а по лицу ручьями катился пот. Наконец дверь открылась, я бросила ключи прямо на пол коридора и, не оглядываясь, кинулась на улицу. Ура! Я была на желанной свободе!
 Мне показалось, что прошла целая вечность, как я не видела нормальный город, нормальных людей. Счастливая, я бежала по этому городу, подставляя лицо благостному, прохладному, только что начавшемуся дождичку. Отбежав достаточно далеко, я стала соображать, в каком районе города нахожусь. Оказалось, что я «уплыла» на самую окраину.
Заявившись в общежитие, я застала зареванную Майку, сначала бросившуюся ко мне, обнимая, а затем, с новой силой зарыдавшую, колотящую меня куда не попадя. Но мне так сладки были эти удары, так желанны! Разве сравнишь их с теми, пережитыми за страшные два дня!
 – Все! Я ждала только завтрашнего утра! Я стала бы применять меры. Пошла бы в техникум, там бы подняли милицию, – постепенно успокаивалась моя подружка- тезка. Гладя мое «разрисованное «лицо, Майка настаивала идти в милицию, но я категорически была против:
 – Никакой милиции! Никакой паники! Все беру на себя! За все буду сама рассчитываться! 
Назавтра ожидалось распределение, и я передала Майкой мое письменное пожелание отправить меня, распределить в Сибирь или на Урал. Чем дальше, чем лучше.  Опять выходило бегство.
Конечно же, моя верная подруга не хотела меня покидать и в дальнейшем, поэтому выбрала тот же регион будущей работы. Последние два дня из общежития, ставшего родным, я вообще не выходила, боясь быть пойманной моим насильником. В магазин ходила Майка, она же снесла и записку тети Шуры по указанному адресу, смеясь, рассказывая мне, как ее приняли за меня и как долго извинялись за «урода в семье». А Майка и не отнекивалась – в тот момент она была «мною».
И эти два дня бедное наше общежитие держало оборону. Сергей быстро нашел его, ведь еще до горестного «заплыва» я сама ему рассказала, где учусь и где живу. Напившись, он обстреливал общежитие камнями, пуляя без разбора во все окна подряд, не зная, где именно мое. Он орал свирепым голосом: «Майка! Где ты, сука? Майя! Я все равно найду тебя! Достану хоть на краю света! Слышишь? Ты моя и только моя!»
Обалдевшая от испуга воспитатель Катечка, бегала по общежитию, тараща глаза.  Доказывала немногим оставшимся студентам свою невиновность в упущении моего воспитания:
 – Вот видите, какая она? Я ж знала, я ж говорила, что эти «дружбы» ее со всякими до добра не доведут!
Она вызвала наряд милиции, забравший бушевавшего Сергея. Но в следующий вечер он опять был у общежития. Опять кидал в стены, окна камни-кирпичи и звал, требовал меня. Майка, истинная подружка, всячески поддерживала меня, успокаивала, стараясь убавить мою боль и горечь. Мне было страшно, но я не подавала вида и даже улыбалась на заливистый смех и слова Майки:
– Ой, подружка, придется тебе идти за него замуж! Видишь, что с ним делается, какая роковая любовь у него!
Майка оставалась прежней хохотушкой, и я сейчас завидовала ей, пряча за улыбкой свое отчаяние. Разве можно оставаться с таким? Как жить с ним? Без любви, с ударами в лицо! Нет-нет, ни за что и никогда! Но почему же, все-таки, возникают во мне подобные мысли?! Мысли о возможном замужестве…
 От страха, страха перед будущим. В силу устоявшегося воспитания и старинных взглядов на добрачные отношения, я допускала эти мысли. Ведь раньше это считалось позором!  И мне, современной девушке, сейчас тоже было позорно, а позор можно прикрыть только одним… Замужеством…
Видя мои грустные глаза, Майка прекращала смеяться и шептала мне:
 – Ну что ты так мучаешься, переживаешь? Нас ведь двое! Две Майки! И пускай думают на меня, а я им не поддамся!
Ах ты, Майка-Майечка, золотая моя подруга! Вот, действительно, золота кусок!
В отличие от Катечки, тетя Ксеня, дежурившая во второй вечер, не испугалась натиска пьяного Сергея и, выйдя прямо к нему, объяснила, что меня тут нет, что я уехала к себе домой. Мне же она с улыбкой сказала:
 – Все-таки, дала ты Катьке просраться напоследок! – тетя Ксеня не любила горластую, брызжущую слюной, напыщенную «коллегу» по работе.
… Вместе с Майкой я уехала в ее родной Волгоград. Домой отправиться сразу не могла: дожидалась, когда лицо приобретет нормальный вид. В городе подружки меня никто не знал. Конечно же, за исключением ее родных; своим же близким я не могла показаться такою «красивою».
Остальную часть лета провела в родном селе. Я каждый день невольно ждала и боялась появления Сергея, хотя моего сельского адреса он не знал – бог уберег меня проболтаться. Однажды на песке, нанесенным и гладко прибитым к земле сильным ливнем, я увидела четкие очертания вдавившихся подошв мужских ботинок большого размера, напрямик ведущие к нашему дому. По спине покатился холодный пот.
 Неужели он?  ХАМ?!
Я долго стояла, боясь взойти на крыльцо, пока мать не крикнула из окна:
 – Майкя, доча! Ды што же ты тама стоишь? Бяги скореича! К нам дядя Митя приехал, папкин брат!
… Прошло много лет. С моей «золотой» подругой-тезкой мы долго шли по жизни вместе, пока ветер семейных перемен не унес ее в далекое Заполярье, где находилась изыскательская партия ее мужа.
Того насильника, волжского озлобленного парня, я не хотела бы считать моим первым мужчиной, хотя таковым он и является. Он – мое первое жизненное потрясение и унижение. Каждый год, отмечая свой день рождения, я невольно вспоминаю его, хотя давно забыла черты малознакомого лица.
Неужели этот человек, родившийся в тот же день и месяц, что и я, был предназначен мне, запрограммирован небесами?!! От жизни с ним, ничего хорошего не сулящей, я убежала, но разве от судьбы убежишь…