Михвед и Маркел

Любовь Баканова 3
Июньский полдень. От высокого разнотравья, затянувшего, заполонившего всю округу: и уличную дорогу, и засохшие сады-огороды, и многочисленные пустоши на месте красовавшихся когда-то хат  отдает, несет томным тягучим жаром. Хватив такого растительного хмельного угара, хочется  быстрее нырнуть куда-нибудь в холодок.
Стеной стоит-покачивается в знойном мареве давным-давно некошеная трава. Воистину: «На дальней станции сойду – трава по пояс…» – как  поется в известной песне. На моей же «станции» – маленькой заброшенной деревеньке – трава уже не «по пояс»…
Разросшиеся мощные бархатные лопухи у заброшенных крылечек покосившихся хат, понизу увитые скромными белыми, пахучими цветками повилики; колючие с сиренево-розовыми верхушками мохнатых шапок «дедовники» – обыкновенный репейник (почему-то именно так называющийся в наших краях), вперемешку с уже подтянувшимся молодым березнячком и осинничком; жесткий, прочный камыш и остролистная осока подступившего к самой улице близ лежащего болота – вся эта вольная, густая растительность образовала сейчас сплошные дебри, захватив в плен оставшееся деревенское пространство.
Кажется, совсем недавно здесь кипела, бурлила колхозная жизнь. «Окультуривалась» родная земля: распахивались, удобрялись, засеивались поля; выкашивались большаки, луга, лесные опушки; осушалось обширное болото; разрастались фруктовые сады; засаживались огороды…
Тогда еще полные сил, энергии, здоровья, наши папки и мамки не давали разгуляться свободолюбивой, неприхотливой травушке-муравушке и деревенская улица, словно подметенная веничком,  из конца в конец светилась чистой, желтой песочной дорогой.
Сейчас же на этой буйно заросшей дороге опершись на палку-опору, а попросту, кол, выдернутый из расшатанной изгороди-загородки, одиноко стоит дед Михвед. Ему под восемьдесят, но для нас, по сути его детей, перешагнувших полувековой жизненный рубеж, выросших рядом с ним на одной улице, дед Михвед остается дядь Мишей Бурцевым. Конечно, некоторые из нас «за глаза» по старинке зовут его Михведом, и дядь Миша, зная это, вовсе не обижается. Всегда улыбчивый, он сам о себе говорит: «Михвед? Пускай буду Михвед! А табе – малинку у рот!», или «Михвед ни Михвед, а больше вас усех живет!»
Отчего-то, помнится, мужики в деревне дядь Мишу недолюбливали. Может, из-за этих самых разных присказок-поговорок с улыбчивой хитрецой, может, отчего другого…
 – Ольга! Смотри-ка, дядь Миша, наверное, совсем ослеп! Черные очки у него! – громко кричу я подруге, у которой гощу и которая осталась единственной женщиной на деревенской улочке. Сейчас из резинового шланга она поливает свой «цветочный оазис» в палисаднике.
 – Кто-кто? – также громко, засмеявшись, переспрашивает Ольга. – Дед Михвед что ли? Ну-ка, скинь сарафанчик – сама увидишь!
Я с недоумением смотрю на улыбающуюся подругу, а тем временем, в нашу сторону уже направляется дядь Миша. Большие, круглые окуляры солнечных очков на его круглом лице, скорее всего самого первого выпуска, смотрятся очень комично. Настоящий кот Базилио из известной сказки! Не хватает лишь рядом лисы Алисы.  «Алиса», то бишь, Арина, жена дядь Миши, умерла лет восемь назад. Никакой «лисой Алисой» при жизни она, конечно, не была – простенькая, тоже всегда с улыбкой на миловидном личике…
Дядь Миша шагал к нам довольно бодро и быстро, выбрасывая впереди себя березовый кол. Ольга, смеясь, успевает рассказать мне, как этот «слепой» через два огорода видит, что она раздетая, в одном купальнике  пропалывает или окучивает картошку.
 – И как ты это поняла? – спрашиваю подругу.
– Глянь! А чего ж тут не понять?! – изумляется моему непониманию Ольга,
 – Он же сразу через огороды шурует ко мне! А мне, Лид, все равно неудобно, хоть и старик. Я быстро натягиваю юбку, а твой слепой подходит и говорит: зачем же ты, Вольгуша, напялила одежу, пускай ба твоя жопочка проветрилася…
На меня нападает такой приступ смеха, что я не могу остановиться до самого подхода «слепого» Михведа. Подойдя ко мне, дядь Миша снимает свои огромные очки, всего минуту смотрит на меня в раздумье и, улыбаясь всем лицом, удивительно не морщинистым для его солидного возраста, громко восклицает:
 – Ах ты, ядрена корень! Лидочка! И когда же вы приехали? И неужели одна? Такая дамочка вы!
Дядь Миша обращается ко мне на «вы», смотрит на меня размытой синевой прищуренных улыбающихся глаз снизу вверх – я почти на две головы выше его.
 – Какая же вы стали, Лидочка… Ну, так что ж, так что ж, – философствует,
 – Вы тянетесь вверх, к жизни, а нас ета жисть гнеть-пригибаеть уже к земельке… Да-а…  Неввиду жисть пролетела… Вот так-то…
На дядь Мише довольно опрятная одежда и, поймав мой взгляд, он поясняет:
 – Доча обстирывает. Галинка моя, ты же знаешь. Вы же дружилися с нею у детстве. Ты, Лидочка, вывелась у нас, правда? Помнишь? И я каждый раз жду свою девку. Стану посряди улицы, как пенек, и гляжу-поглядываю.
 И-э-эх, Лидочка, вот так-то доживать приходится…
Грустно мне от его слов, а вспомнив забытое мною «вывелась»: как птенчик из гнезда, как гусеночек из яйца – то есть, много времени находилась в их хате, почти там и родилась – на глазах моих выступили слезы. Это потом, уже повзрослев, я сблизилась с соседской Ольгой, а Галя как-то отошла в сторонку, отстранилась. Начало нашей юности вышло у нас с Галиной совсем по- разному, не нашедшем общих интересов, потому, как и сами мы оказались достаточно непохожими друг на друга в результате своего взросления, и наша дружба осталась в далеком теперь детстве.
 Ольга, закончив поливку цветов, подходит к нам. Она иронически улыбается, незаметно подмигивая мне, но к Михведу обращается с серьезным видом:
 – Что, дядь Миш, узнал эту даму?
– Дорогая Волечка, как же я ие не узнаю, ету дамочку, если росла она на моих глазках. Вот на етих самых, которые сейчас ничего не видють.
 – А ведь ее разглядел, узнал, – уже не скрывает улыбки Ольга. – Не-е, дядь Миша, нам бы такие глазки в таком-то возрасте!
Михвед не обижается, он продолжает рассматривать меня. Мне как-то не по себе, и я отвлекаю его вопросом:
– Дядь Миш, а почему бы тебе не переехать к Галке или к Павлику? Тяжело же одному в пустой хате?
 – Да, Лидочка, да, ничего не скажу: тяжеловато. Годочки пролетели неввиду. Но уже недолго осталося тянуть ету волынку. Я, Лидочка, хочу лежать у своем желтом пясочке рядом с моей незабываемой Ариночкой. И штоб поклали меня у гробик честь по чести – целеньким… – Михвед призадумался, – А то вон Маньку Щеткину увезли девки у город. Она, бедная, там и померла. Ну, ето ладно. У всех конец одинаковай. Манька, говорят люди, крепко домой просилась, когда заболела. Штоб, значить, тута помереть. Ну, чего ж исделаешь, померла тама, у городя. И ето еще не беда. И-э-эх! А беда у том, моя дорогая Лидочка, что Маньку там сожгли. У етом, как яго… называетца крепко мудрено, не выговоришь, крем… кремла…
 – В крематории, – подсказываю я.
– Вот-вот, у ем самом. Так вот, Лидочка, потом привязли девки, дочки, значить, какой-то коробок и закопали, зарыли на нашем погосте. Ето считается: похоронили мамку. Так разве ж ето дело?! Нет, Лидочка, я хочу пройтить до конца, как велено природою. Быть хоть и мертвым, но целым. А то – коробок какой-то!
Я приобняла дядь Мишу за плечи, попросила присесть на скамейку продолжить разговор, но он не согласился:
 – Надо итить, надо итить до своей хаты.
 – Дядь Миш, ну куда твоя хата денется?! Надоела небось, как горькая редька: все один да один. Последняя бабка умерла в том году, а то ж тебе веселее было…. – смеется моя подруга.
 Михвед поскучнел лицом:
– И-э-эх, дамочки вы, дамочки. Какая теперь бабка? Сам жизни не рад. Вот сейчас приду, хату на щеколду, включу телявизер, а тама… Опять что-нибудь случилося. Вон, нагдысь, самолет разбился. Летели молодыя, жывыя люди – и усе! Гомон! Нету ни людей, ни детей. Побилися усе. А я продолжаю жить. А зачем, скажитя? Какой такой антирес теперь? Никакого! Так-то, милые дамочки. А ты, Лидочка, приходи на ужин. Не погребуй! У меня усе чистенько. Галька моя каждую неделю порядок наводить, – дядь Миша резко развернулся и отправился обратно. Ольга поспешно усадила меня на лавку, смеясь, спросила:
 – Что, пойдешь к нему, отужинать?
– Оль, а чего ты смеешься? Бывший сосед, старый человек хочет угостить меня по доброте души.
 – Да-да, по доброте души! Он сначала по доброте души тебя на печку затянет!
 – ошарашила смеющаяся подруга.
 – Да ты что, Оль! – у меня не нашлось слов.
 – А то! Ты не гляди, что у него годы. Он после смерти своей «незабываемой» Арины ко всем подряд сватался. Всех наших бабок в хозяйки перезвал. Но, сама понимаешь, наши бабки сами еле техают, посмеялись над ним, да и все. Он же, Лида, неуработанный, – подруга моя вмиг посерьезнела, – Он же всю жизнь в бригадирах. Это только под старость в пастухах ходил, да и там тяжести никакой: свежий воздух, раздолье…
После маленькой паузы Ольга продолжила:
 – Всю жизнь смехуечками прожил. И заметила его «правильную» речь? Он разговаривает не так, как все наши мужики, старается на городской манер. Что значит: в бригадирах поездил по всяким совещаниям и заседаниям! Поэтому и живет так долго. Зажился. Это не наши с тобой отцы с матерями. У него такой же батя был, дед Маркел. Помнишь, Маркела?
Ну! Как же мне не помнить этого дедка?! Его помнит не только наша улица, а все довольно пространное тогда село!
 И вправду, старенький дядь Миша сейчас стал вылитым дедом Маркелом. Только характер Михведа, слава богу, не в родимого батюшку. А то бы семейству Бурцевых жизнь малиной не показалась!
 Одно время, как раз сразу после свадьбы, молодые Михвед и Арина жили вместе с Маркелом. Несколько лет назад он потерял жену, мать Михведа. Поехала баба в город. И как говорится, «за своей смертью». Поехала не одна, с такими же товарками-соседками. Дуська с Маруськой успели перебежать городскую улицу, а Маркелова Алена замешкалась, засуетилась. Дала ходу от мчащейся на нее машины, а сзади   другая и подмяла бабу под колеса. Боялась Алена отстать от подруг в галдящем, звенящем, шумном городе, боялась потерять их, а потерялась сама. Навсегда.
Еще довольно молодой здоровый свекор облюбовал ладную смиреную невестку, и бедная Арина не знала, куда деваться от блестящего похотливого глаза его, от бесстыдных приставаний. Она долго стеснялась признаться мужу, и только когда столкнула любвеобильного батюшку с лестницы, полезшего за ней на чердак-поветь, старающегося засунуть свою башку под ее юбку, и тот неудачно упав, сломал ногу – только тогда, испугавшись, вся в слезах, поведала Арина всю «правду жизни» Михведу.
Добродушный, улыбчивый Миша побаивался батю, но, услышав признание жены, набрался смелости, попросив о разделе дома. Маркел заявление сына не удостоил никаким ответом, а уехав в город лечить ногу, так там и остался. У старшего сына. Вячеслава. Но у того тоже была жена. Молодая, цветущая Пелагея. Обжившегося, поправившегося Маркела опять одолели плотские страсти. Крупная невестка Пелагея, на целую голову возвышающаяся над мужем и свекром, в ответ на «ласковый» щипок Маркела так однажды саданула его кулачищем в середку грудины, что бедный Маркел едва продыхнул.
 – Дура! – налаживая дыхание, прошелестел он. – Я же играючи. По-свойски.
 – И я играючи, – ответствовала, не в сравнение с плаксой Ариной, посмеивающаяся Пелагея. – А если б всерьез, батя, – добавила она: – то я тебя вообще б прибила!
Вячеслава жена в известность не поставила, и тот никак не мог сообразить: отчего это  батя так внезапно засобирался в деревню?!
А в деревне Маркела особо и не ждали. Жили молодые свободной от него счастливой жизнью. Пришлось-таки отделиться Михведу от вернувшегося отца.
Вот тогда-то и переехали Бурцевы на нашу улицу, купив вначале небольшую хатку на «откупные» батины деньги, а затем и построив хороший дом-пятистенку. Здесь, в этом доме и народились Галька с Павликом.
С Галькой Бурцевой мы, маленькие, действительно очень дружили.
Дед Маркел остался в своей хате на дальней улице. Километра за три от нашей. Вот, оказывается, какое огромное село было раньше! Не зря до революции оно считалось волостным. В нем проводились летние и зимние ярмарки. Со всех концов уезда съезжались в село торговцы и покупатели. Сам Маркел Бурцев был хозяином не из последних! После ухода отделившихся  Михведа с Ариной он был вовсе еще не дед! Крепкий, ядреный мужичок! Только росточка небольшого, коренастый.
 «А у них уся порода такая, – смеялись на селе, – оны усе у корянь пошли!» И в подтверждение тому, надо ж, поговорка у всех Бурцевых: «Ядрен корень!»
И тут Маркел, уже давно вдовствующий, решил жениться. И опять всех удивил! В жены взял Тонечку Глазырину. Тонечка была намного моложе Маркела, почти в дочки годилась - ровесница старшего сына Вячеслава,  а еще и родней доводилась –  племянницей погибшей жены Алены, ее же и крестницей.
Но, дело-то послевоенное, ребят-женихов не хватает, а замуж Тонечке Глазыриной ах как хотелось! Хотелось матерью стать, ребеночка родить. Хоть и староват для нее Маркел, хоть и свояк получается, но ведь мужик живой! Да к тому ж, не бедняк и не пьяница!
 Большая семья Глазыриных, состоящая в основном из братовей-сыновей, не одобрила выбора Тонечки, не поняла, взбунтовалась было. А Тонечка как была в одном платьице с накинутой на плечи шалкой  да в резиновых ботиках так и ушлепала к Маркелу в осенний, грязный, раскисший вечер. Даже сменку не прихватила. Пришлось Глазыриным смириться и пережить насмешки удивленных сельчан. Но зато потом, когда все увидели разодетую во все «городское» Тонечку – насмешки улетучились, осталась одна зависть. И, может, от зависти этой, может, от чего другого – но кто-то будто сглазил веселую румяную Тонечку. Стала Тонечка какой-то печальной, будто завсегда уставшей. К тому же похудела сильно. Пополз по селу слушок: «Не даеть, старай кобель, девке роздыху! Заездил усю. День и ночь готов пыхтеть на ней. И, срамец такой, никого вить не стесняетца!»
Мы с подружкой Галькой, к тому времени уже подросшие, но мало чего еще понимающие, прислушивались к разговорам старших. Однажды теть Арина рассказывала дядь Мише об испуге Варвары, соседки Маркела:
 – Варькя зачем-то послала свою младшенькюю к няму, а та ускоря прибегаить домой, запалилася, и реветь: мам, мам, бяги быстрей! Там дед Маркел теть Тоню душить! Как, доча, душить -  испугалась было Варькя, а потом, как засмеетца! Девка ей рассказала, как душить: ой, мам, ен придавил Тонькю, весь на ней ляжить, а она тока постанываить…
Хоть многого мы с Галькой еще не понимали, но такие подслушивания нас уже начинали интересовать, интриговать даже; что-то волнующее, тайное, уже маячило в наших детских взрослеющих головенках.
Как-то напросились мы с Галькой в гости к деду Маркелу. Пообещали вернуться до вечера. Но куда там!
 Маркел разбирал-ремонтировал свою старую мотоциклетку, похоже, брошенную еще отступавшими немцами. Он возился с нею и напевал: « Темная ночь, ты, любимая, знаю, не спишь…»
Мы не знали этой песни, не слышали ранее, а смысл ее истолковывали по-своему.  Галька, прыская в кулачок, поглядывала на меня смущенными глазками, а я, тоже придавая иное значение «темной ночи с не спящей любимой», посмеивалась про себя и неизвестно чего стыдилась.
 Хотя догадочки у нас с Галькой уже были, в меру, как говорится, нашей испорченности подслушанными «взрослыми» разговорами. Мы рано взрослели, созревали, и нас, вольно или невольно, уже интересовал «вопрос полов». А  наши взрослые, деревенские мужики и бабы, особо не соблюдали осторожности и такта в подобных разговорах и воспитании. Нам бы, несмышленышам, объяснить бы все по-простому, по-человечески, по-дозволенному – мы бы и не искажали непонятные нам «явления и факты»!
 Мы с Галькой решили дождаться «темной ночи», остаться ночевать у Маркела с Тонечкой, и, самое главное, подсмотреть, подслушать, что же будет с этой самой «любимой», которая «не спит»…
Уже вечерело, а мы на свою улицу и не собирались. Тонечка пыталась выпроводить нас, накормив топленым молоком с душистым, свежеиспеченным хлебом, но мы с Галькой тут же нашли себе заделье: из огромной кучи наколотых дров стали разбирать поленья и носить их в сарай. Тонечка не поняла нашей хитрости, добровольная помощь ее обрадовала. Когда увлекшийся ремонтом техники, забывший обо всем дед Маркел подошел к хате и увидел маленьких работников, его раскатистый громкий смех огласил весь двор:
 – А вы еще здеся?! Ах вы, мои работнички! Ну, Тоня, нам не рассчитаться с ними! А что же, домой, девки, не пойдете? Темнеет уже.
 – Не-е, дедуш, тама фулюганы, – мы с Галькой испугались срыва наших планов.
– А вас Тонечка проводит!
– Не-е, дедуш, – заканючила Галька, – папка сказал, штуб у вас заночевали.
 – Ну, если так, то ладно, – согласился дед Маркел и велел Тонечке готовить ужин для него и гостей.
 Поставив на загнетку печки два кирпича, Тоня нажарила большую сковороду гусятины. Наработавшиеся, проголодавшиеся, мы с Галькой уминали мясо, куняя  в жир разрезанные вареные картошины и вскоре так осоловели от еды, что уже за столом нас потянуло в сон.
 – Залезайте, девки, на печку! – велела Тонечка.
 – Не-е, теть Тонь, можно мы на кровати? – в момент разлепила смыкающиеся глаза Галька, – Мамка говорить, шту у вас самая мягкая и красивая постель. И пярины, и подушки.
Я под столом давила своей пяткой босую ногу Гальки, пыталась что-то сказать ей мимикой лица, еле заметно покачивала головой, но Галька ничего не соображала. Тонечка бросила довольный взгляд на свою высокую с горкой подушек кровать, затем перевела его на льстивую Гальку и, улыбнувшись, согласилась: «Ну что ж! Дорогим гостям – почетное место! А мы уж помнем бока на печке!»
Нас положили в прохладную, мягкую перину. Перед тем как уснуть, я с укором шепнула подружке, что с печки «все» было бы хорошо видно, не то, что отсюда, и что она такая недогадливая и непонятливая.
И тут же будто провалилась…
 Ночью меня растолкала Галька:
 – Проснись жа! Оны штой-та на печке делають!
Мой сон как рукой сняло. Мы прислушались. На печке было тихо. Лежащие там Маркел с Тонечкой наверняка прислушивались к нам. Через какое-то время мы услышали шепот Маркела:
 – Ну, чего ты не хочешь? Чего боишься? Да они уже десятый сон видют. Ты их нынче хорошо ухайдакала, – хихикал он. – Вон, какую поленницу сложили!
Мы с Галькой затаили дыхание. На печке, примыкающей крутым беленым боком прямо к нашей кровати, завозились.
Мы потихоньку выкарабкались из объятий провалившейся ямою перины, и поочередно вставая на блестящую никелированную спинку кровати, старались дотянуться до грубы, в узкое пространство которой просматривалась лежанка русской печки. Нам чуть-чуть не хватало роста, и я опять, не забыв вечерний «промах» Гальки, укорила ее за неудобство нашего «наблюдательного пункта». Тогда подружка подложила две подушки, а я, поддерживаемая ею, встала на них. Мои глаза ничего не успели узреть в открывшейся мне «картине», потому как я тут же с грохотом рухнула с мягкой подставки: не удержала меня подружка. От испуга и страха я не почувствовала никакого ушиба, молнией юркнула в постель.
– Ну што, што видела? – нетерпеливо спрашивала Галька.
 – Отстань, ничего не видела. Темнота ж.
– Ды какая темнота?! Вон, как месяц светить! Чичас я полезу!
 – Ой, Галь, не надо! Ты тоже пукнешь(упадешь), тоже загремишь! Ды и оны теперь догадаютца.
На печке стояла тишина. Затихли и мы.
Утром нас не могли добудиться. Тонечка помалкивала, а дед Маркел весело спрашивал:
 – Девки! А женихи к вам ночью не приходили? А то показалось нам с Тоней, шту ктой-та прыгал у вас на постели.
Пунцовые от стыда, я и Галька, глаз своих не могли оторвать от крашеных половиц. Даже завтракать отказались. А тут подоспел с хворостиной и мой батя. За неспрос и ослушание гнал меня до самой хаты, стеганув, правда, всего раза два…
У Маркела росли-подрастали внуки и внучки, молодой же супружнице Тонечке хотелось иметь свое дите. Несмотря на старание-пыхтение Маркела, Тонечка не беременела. Оттого, наверное, и худела телом, смурнела лицом.
По осени на уборку зерновых понагнали шоферов со всего «райену». Молодых, озорных, горячих.
С окончанием страды завершилась и семейная жизнь Маркела. Улетела-уехала Тонечка с одним из помощничков-механизаторов. Упустил, не углядел стареющий Маркел молодую жену. Знал бы – не отпускал ни на какие работы! Ну и что, что страда!? А эта самая страда принесла Маркелу страдания. Да еще какие! Поздней любовью, самой последней и самой жаркой любил он Тонечку. А вот не смог «зажечь» ее на ответное чувство! Явился кто-то чужой, шоферишко какой-то, и разогрел, «завел» Тонечку, словно свою машину, пошуровав в неразгаданном, неподдающемся моторе приводной ручкой… ручищей… короче, ясно чем…
 От ревности Маркел сходил с ума. Поднял на ноги правление колхоза:
– Как допустили такоича? Народу в колхозе и так не хватаеть, а вы молодых работников раздаете направо-налево!
В правлении заседал один из братьев Тонечки, и коль он был категорически против неравного брака, то понятно – никакого содействия престарелому страдальцу не оказал. Маркел кинулся в район. Там вообще руками развели: уборка закончилась в срок, план даже перевыполнили, – и слава советским шоферам, механизаторам, сельскохозяйственным рабочим! А вы, дорогой Маркел Кузьмич, с какой-то там личной проблемой! Пора уже угомониться, дорогой Маркел Кузьмич!
От районных властей заявился Маркел подавленный, сникший.
 С того самого времени стал вроде как болеть. И даже сам желал смерти. Но…  не умиралось. Где-то через год, в гости к родным прикатила Тонечка. Похорошевшая, с черночубым веселым мужем и долгожданным дитем на руках. В эти самые дни по селу разнеслось: умер Маркел. Мы с Галькой первыми побежали на дальнюю улицу. Подбежав к хате дедушки Маркела, остолбенели: сам хозяин в расстегнутой до пупа синей рубахе, как ни в чем не бывало, колол дрова, отчаянно крякая при каждом ударе. Ничего ему не сказав, рванули обратно. Мать Гальки, теть Арина, рассмеялась:
 – Ды яго еще ломом не пришибешь! Ен еще усех нас переживеть!
(Забегая вперед, скажу: кого-кого, а невестку свою Арину и старшего сына Вячеслава дед Маркел и, правда, пережил). Жил он долго, и умирал еще ни один раз. На сына Мишку-Михведа и невестку Арину он, все-таки, обижался, и когда подступила настоящая немощь и старость, не захотел переселяться к ним, жить с ними, а уехал в город. Опять к Вячеславу. Но и там оставался при своих причудах! Как-то в село прилетела телеграмма, отбитая, якобы, Вячеславом: «Срочно приезжайте похороны отца». Давно забывшая и простившая обиды, тогда еще живая Арина плакала в голос: «Родимай батюшка, прости ты нас за ради Христа! Прости ты за наши дурные помыслы!» Думалось: уж раз Славик дал телеграмму, значит правда, значит, отец умер. Засобирались в город на похороны. Десятилетней Гальке было велено утром подоить корову и выгнать в стадо. В ту ночь я ночевала у Бурцевых, спала с Галькой на печке. И проспали-таки стадо! Вскочили как ошпаренные. Что делать?! Ведь не выгонишь корову, не подоив! Быстренько подергав кормилицу за сиськи, Галька лишь слегка освободила ее от молочного бремени и я, схватив хворостину, погнала Красулю со двора. Корова ходко бежала, подмыкивая, подавая знаки ушедшему вперед стаду, я вприпрыжку скакала за ней. Галька догнала нас уже за околицей.
 Утренняя августовская роса обжигала наши босые ноги. Мы вглядывались в даль, в Липовский лог, но деревенское стадо будто растворилось в туманной завесе близкой уже осени. И тут наша Красуля, взбрыкнув, так рванула на «своих четверых» в сторону, что мы опешили. Куда нам угнаться на «своих двоих»!
Корова мчалась, перескакивая через кочки-бугорочки; недодоенное вымя тяжело моталось из стороны в сторону меж ее задних ног. Вскоре она совсем исчезла из вида, словно растаяла. Мы с подружкой шагали грустные, растерянные, погружаясь в плотный туман, и он расступался, открывая нам посеребренные росистым инеем низкие кустарники и травы. Галька споткнулась о скользкую кочку и заревела. Не от боли, от обиды. Мы молили бога, чтобы только Красуля не залилась, не попала в торфяные ямки на болоте…
 Дальше идти мы не решились. По дороге Галька успокаивалась и говорила мне:
 – Ладна, пока отец с матерью деда схоронють, пока тама побудуть – и с коровой етой несчасной усе ряшитца! Уже прискочить домой как миленькяя. Никуда не денетца!
Я очень сопереживала подруге, хоть и не моя была корова. Придя в хату, мы затеяли наводить порядок. В первую очередь, чтоб не думалось об убежавшей корове, а потом, чтобы приехавшие с похорон Михвед и Арина хоть немного отвлеклись от случившегося, порадовались, увидев в доме чистоту и порядок.
Я не гнушалась никакой работой, косвенно чувствуя и свою вину за убежавшую корову, и Галька в полной мере воспользовалась этим. Сама она выбрала более культурное занятие: наводила порядок в буфете, протирала-переставляла рюмки, стопки, стаканы, а мне было велено вытрясти половики и помыть пол. Занятие такое мне и в своей хате надоело до чертиков, но, учитывая горестную ситуацию в семействе Бурцевых, я безропотно принялась за уборку. Вымыть пол в хате Бурцевых я так и не успела, так как, выйдя на улицу со скатками под мышками домотканых половиков для их вытряски, увидела спешащую к дому чету Бурцевых. При этом Арина просто заливалась смехом, глядя на жестикуляции Михведа. 
 Бросив половики, я метнулась в хату:
 – Галь! Ваши идуть! И чагой-та смеютца!
 Подружка испугалась:
– Смеютца?! Ой, Лид, про корову молчи пока! Подождем до вечера.
В сенцах я столкнулась с родителями Гальки. Продолжая выполнение работы, то есть, вытряхивая половики, я уже догадывалась, отчего так рано и такими веселыми вернулись дядь Миша и теть Арина.
К вечеру приплелась заблудшая корова, а моя догадка подтвердилась: Маркел оказался жив! Все село гудело; в каждом дворе обсуждали новый выверт неугомонного дедка. Все взоры были обращены в сторону хаты Бурцевых.
Дядь Миша, Михвед больше помалкивал, все-таки неудобно было за отца родного, а Арина, захлебываясь смехом и начинавшейся астмой, чуть отдышавшись, рассказывала удивленным соседям:
– Ну, приехали мы, значить, у город. Скора приехали, мы ить сразу
подхватилися. Заходим на хватеру Славика. Ен, значить, Славик наш, сидить за столом на кухне, кушаить, значить. Увидел нас, подскочил:
 – О! Какыми судьбами? Ну, молодцы, что заехали! На базар, за поросеночком?
А сам, значить, Славик наш, радоснай такой, лыбитца. Мы с Мишкой у дверях стоим, не проходим. Как застыли.
 – А отец игде? – спрашиваем у голос.
 – Как игде? – не понимаить Славик, – Вон, у спальни сидить, газетку читаить.
Тут я усе поняла и от смеха чуть не повалилась. Пряма у колидоря ихнем. Приехали! Заявились! Поросеночка куплять! А тута батя наш нам целую свиноматку приготовил!
 Выходить из другой комнатки Пелагея, баба Славикова и ничаго не понимаить. Глазищи свои вылупила, а оны у ней сами знаете какыя, по яблоку хорошему. Говорить нам Пелагея:
 – Проходитя на кухню, мы гостям усегда рады, и как раз сегодня выходной. И кричить у спальню, отца, значить, зоветь. Выходить наш батя. Покойничек! Увесь белай ды румянай. Как налитой! У голубой рубахи, ну, жаних жанихом! Я не удержалася, снова у хохот. Славик с Полькяй переглядываютца, ни хрена не понимають. Тогда Мишка мой и говорить отцу:
 – Што ж ты, батя, вытивляешь? У нас – работы непочатый край, море! А ты шутки уздумал шутить. Развя так, батя, делаетца?!
 Ну, Мишка тут и объяснил усе нашим.
Славику как-та тожа неловка за хвокусы отца, а Полькя-Пелагея, как и я, так и покатилась со смеху.
Ну, куда ж деватца, если приперлися – сели усе за стол.
Маркел и говорить:
– Ето была проверка на готовность номер один! Я ряшил узнать, как вы скоро ко мне усе соберетесь, если и вправду подохну. Коли мне придить гомон. Так што жа… Я доволен, легки вы на подъем, теперича я буду спокоен.
Я не выдержала, и говорю яму со всей сурьезностью:
– Ты, бать, дошутишься, доиграешься, допроверяешься! Вот действительно ты помрешь, а мы и не поверим! И не приедем! Нада ж такоя придумать: готовность номер один! И ты, батя, уже устраивал у деревне етот концерт. Так што, ето у тибе уже номер два! А третья твоя готовность обернетца кое-чем…
Гляжу, уродя, как запечалился наш артист. И ен мине отвечаить:
 – Значить, правда. Брехать мине уже мало осталось! Усяго один разочек…
Так шту, дорогия мои соседушки, – завершала рассказ Арина, – сообщать еще раз про смерть свекора, я не буду спяшить надевать чернай платок. Бог с ним! Пускай живеть хоть двестя лет! 
Двести не двести, но почти сто лет прожил Маркел. Похоронил сына Вячеслава. Пелагея не пожелала оставаться в квартире с вечно умирающим свекором, однако так и ладящем ущипнуть ее за упругие выпуклости. Перейти жить к взрослым детям не захотела: «что я, из своего угла попруся…»
Маркелу пришлось доживать остаток длинной жизни в «желтом доме», так как ни какого сладу с ним не стало.
Поначалу было, Михвед с Ариной взяли его к себе: куда ж девать бедного старика?! У «бедного» же Маркела, помутившегося разумом, оказалась вдруг силища недюжинная, неимоверная: обзывая домочадцев гестаповцами, он колотился в дверцы шифоньера, требуя выпустить его на улицу; затем, выбрасывал из шифоньера все тряпки и, опрокинув его на себя, таскал по комнате. И без того ослабевшая, к тому времени больная Арина, перепуганная сумасшествием Маркела, сама чуть не падала в обморок от его выходок. Она умоляла мужа отправить батю в специальный приют. Михвед все понимал, но было стыдно перед «людями» за то, что «сплавили» родителя. И только тогда долгому терпению пришел конец, когда опять взбунтовавшийся Маркел, таская на могутной, вовсе не стариковской спине круглый стол, чуть не опрокинул его на лежащую в постели Арину.
 – Господи! Дайте мне хуть умереть своею смертью! – просила она, в первую очередь, обращаясь к мужу. Михвед внял ее просьбе, отправил строптивца в психиатрическую лечебницу для престарелых.
Вскоре умерла Арина. Присмиревший в лечебнице дед Маркел пережил ее на добрых два десятка лет.
 Раз в неделю, поочередно, наведывались к осиротевшему отцу дочка с сыном, Галина с Павлом…
И теперь вот уже дядь Миша, дед Михвед доживал свой немалый век, дарованный ему родителем...
 – Ну, так что, пойдешь, отобедаешь у Михведа? – ироничными искорками улыбались глаза подруги моей юности.
– А вот и пойду, и проверю! – в тон ей улыбалась я.
– Давай, давай, Лидочка, сходи. Убедись!
 – Оль! Ну неужели ты сама в это веришь? – уже серьезно разговаривала я с подругой, – Человеку восемьдесят! Даже если он и в отца своего, деда Маркела по «этой части», то он все же с соображением. Смотри-ка, как по- умному разговаривает!
 – Ну, ну, умник! – не сдавалась Ольга. – Говоришь, голова у него больше работает! Мне сама теть Арина рассказывала, правда, ты ж ее знаешь, она все с ухмылочкой да с улыбочкой, хоть и болела. Говорит она мне: «Ох, и силен у мине Мишка мой! Ох, силен! И что интересна: чем становитца старше, тем яму усе больше нада! А я ж больная, задыхаюся уся от етой заразы астмы, а ен еще сверху давить тяжестью своею. Смяюсь яму: ни болесть мине задушить, а ты, змей ненасытнай! – Ольга рассмеялась, – Вот видишь, жена больная задыхается, а он не понимает. Так, где ж его голова?! В штанах! Я ж говорю тебе, неуработанный он, Михвед этот. Не то, что наши с тобой родители…» – вновь  повторила подруга, заканчивая рассказ, как-то в мгновение, переменившись в лице.
Я понимаю Ольгу. Наших родителей давно уже нет. Они попали первыми в самую мощную атомную волну Чернобыля. Из нашего деревенского люда тогда был вырван большой кусок – заболевали, умирали целыми семьями. Почему-то, в первую очередь, последствия чернобыльской катастрофы сказывались на мужчинах, и вскоре на сельских улицах остались одни бабы да детвора. Дети вырастали, уезжали, а оставшиеся, выдюжившие бабы старились, доживали век свой в одиночестве. Еще в позапрошлом году я беседовала с теть Симой, записывала в блокнот подзабытые мной словечки наши, над которыми тут же вместе и смеялись.
Теть Сима приглашала меня на свой солидный юбилей – восьмидесятилетие. Едва успели отметить его всем огромным съехавшимся гришанинским семейством, как теть Симы не стало.
 Не стало соседки, с которой моя подруга коротала одинокие деревенские вечера. Трудно сейчас Ольге. Она не хочет покидать родимую хату, куда вернулась после развода с мужем с двумя небольшими детьми, и не представляет, как здесь оставаться. Как задуют, завоют ветра; засыплет, занесет все вокруг снегом – что делать, куда деваться?! От тоски, томноты – хоть волком вой! Хоть вешайся!
Всего две хаты жилых осталось на улице. Мое родное гнездо почти развалилось совсем. Голубое когда-то крылечко отмыто сейчас до белизны бесчисленными дождями и ливнями. Порожек его осел, отрухлявел. Я так любила сидеть на этом порожке поздними вечерами, наблюдая звезды. А однажды вскочила от какого-то тревожного сна еще задолго до рассвета. Захотелось выбежать на улицу. Посмотреть, ощутить: какая она в этот час?
Я вышла на крылечко и оторопела: прямо у верхних ступенек шапкой белого парного молока пушился ночной еще туман. Осторожненько свесив ногу со ступеньки крыльца и не почувствовав ничего страшного, я смело шагнула в эту молочную белизну.
 Невдалеке, у фермы, ночным маяком светил-мерцал «дежурный» фонарь. Его живой свет придал мне больше смелости и я, отбежав за крыльцо, справив малую нужду, подтеревшись подолом ситцевого платьишка, пошла через белесую, таинственную завесу тумана.
 Я шла по родной, спящей еще улице, по прохладной, чуть влажной предутренней пыли и неведомая сила влекла меня все дальше и дальше за деревню. Я не отдавала себе отчета, не понимала: почему и зачем иду куда-то. Просто, было так приятно погружаться, вонзаться в это прохладное воздушное облако, чувствовать и осязать в тот момент только себя и туман, себя и раннее-раннее утро, себя-хозяйку и царицу-природу в общем единении.
Я вышла за деревню. И вдруг, будто споткнулась. Плотной, белой стеной туман стоял передо мной. В какой-то миг показалось, что если я сделаю еще несколько шагов, то непременно уткнусь во что-то твердое. В нерешительности я стояла на месте. Раздумывала: идти дальше или нет. Неожиданный, еле ощутимый холодок страха слился с появившимся вдруг ознобом тела и детские плечики мои затряслись. Я уже знала, что дальше не пойду, но продолжала вглядываться в завесу тумана. И, о боже, ужас охватил меня! Прямо перед моими глазами в белом туманном полотне вырисовывалась человеческая фигура. Она словно выплывала из тумана. В голове мелькнуло где-то слышанное: « Вышел ежик из тумана, вынул ножик из кармана…»
               
Я на мгновение закрыла глаза и тут же услышала:
– Господи! Твоя воля! Ды  хто ета тут?!
Человеческая речь прогнала мой страх, и я открыла глаза.
 – Ах, штоб тибе припадок забил! Ах, штоб табе неладно было! Лидка! Раскудрит твою через коромысло! Напужала до смерти!
Из тумана вышел никакой не ежик! Передо мной стояла бабка Мархута, жившая от нас за пять дворов. Длинная, широкая юбка ее, стянутая в поясе шнурком, была вымокшей до нитки и липла к босым ногам.
 – Ты чаго шастаешь до свету, как лунатик? – бабка тоже оправилась от испуга, – Я ж козу свою ищу, огонь ба жаркай спалил ие! Еще с вечера потерялась. И што за скотина тыкая неуноровая?! Глумнее овечек! Никак не приучилась к двору. И куды ие дурную головушку занясло? Ну, ладна, токо пусть заявитца, я ей сразу башку отхринярю!
Бабка Мархута взяла меня за руку, и мы отправились на родную улочку…
Моя хата стояла рядом с хатой Ольги; загородка, изгородь, разделяющая наши сады, была общей. Часто матери наши, перевесившись через эту загородку, секретничали, просто болтали, смеялись. Случалось, и ругались! И тогда они не обнимали, не прижимали грудью колики загородки, а стоя чуть поодаль, высказывали друг дружке накипевшие обиды. Обычно обид накипало совсем мало, и матери наши опять сходились в дружеском соседстве. Общая изгородь не являлась поводом для ссор. Негласно, спокойно уже отцы наши поочередно чинили ее, подправляли, заменяли подгнившие колья.
 Через покосившуюся, кое-где местами упавшую загородку, сейчас смотрю я на свое родное жилище, на свое позьмо, как называли его в старину. И щемит в груди, и перехватывают горло закипающие слезы… «Возле старой порушенной хаты,
                В рост бурьян и стеной лебеда,
                И репейники шапкой мохнатой
Преградили дорогу сюда…
Та тропинка жильцами забыта,
А ведь каждого знала в лицо…
       Окна наискось тесом забиты,
Проросло лопухами крыльцо…
Некому было за моей хатой ухаживать, некому приглядывать – слишком далеко занесла меня судьба. Ольга же жила неподалеку и изначально обихаживала, сохраняла отчий дом, будто предвидела, что он еще послужит ей, что она возвратится сюда…
 – А ты знаешь, Лид, вот уйду «на село», в магазин, и даже не могу долго там находиться. Тянет сюда, домой, в родимую хату. Будто кто-то ждет меня здесь. А прибегу, гляну – тишина, пустота… Только рамки с карточками отца-матери на стенке…
 Я смотрю на свою подругу юности, свою бывшую соседку.  Восхищаюсь ею. Красивая Ольга! Сохранилась в ней девичья стройность, хоть родила и вырастила двух детей. Таких же красивых, сына и дочку.
 Но особенно трогают меня руки Ольги. До спазма в груди, до влаги в глазах. Руки, переделавшие столько работы! Оставшись одна с маленькими детьми, Ольга возродила, подняла, держала целое хозяйство. В ее «ведомстве» состоял даже конь Ветерок, оставшийся в наследство от отца-конюха. Ольга любила живность. Поглаживая по тугому боку, доила корову; сама же принимала и отел своей кормилицы, радуясь новой «животной единице»: бычку или телочке. С фонарем «летучая мышь» ходила по ночам смотреть: не опоросилась ли свиноматка, не дай бог, подавит молодой приплод.
Я помню, у нас тоже было томительное ожидание, когда подходил срок свинье опороситься. Не по одному разу за ночь ходили мы с мамкой в закутку. И не усмотрели! В очередной раз заглянули – и я никогда не забуду ужасную картину: свиноматка уже не лежала, а стояла на полусогнутых ногах и чавкала. Из ее рта торчали ножки только что появившегося махонького поросеночка. Мать в ужасе закричала, сунув мне в руки фонарь, стала поспешно собирать в плетуху оставшихся поросят. У нашей свиньи был первый опорос – и вот такое страшное,  непредвиденное последствие. Так называемый животный «послеродовой синдром». Маленьких поросяток мы подпускали к ней только в нашем присутствии: без материнского молока им бы не выжить – приплод оказался немаленьким: аж пятнадцать штук! Потом мать свезла поросят на базар, а убийцу-свиноматку семья больше держать не рискнула, и  под самое Рождество отец ее прирезал.
У Ольги свиноматка была хорошей матерью, выкармливала по дюжине поросят, чем очень способствовала благосостоянию хозяйки. Имела Ольга стадо гусей, выводок цыплят с курочками. Но Ветерок для нее – особая статья! Коня Ольга обожала! Считала его поверенным во всех своих делах. И разговаривала, беседовала с ним, и, «плакаясь» в атласную светло-коричневую гриву, просила у него совета, и, радостная от удачного дня, весело играла с ним, щекоча все понимающую морду. Влажные лиловые глубокие глаза Ветерка соответственно реагировали на любое проявление Ольгиного настроения. Это понимала Ольга. Понимал и Ветерок.
Ветром носилась она на своем Ветерке! В поля, в луга, даже в недалекий магазин. Не хотели расставаться! На Ветерке Ольга пахала, перепахивала, окучивала картошку, на нем же ее и перевозила. Торф с болота для печки, назем для огорода – без Ветерка не обойтись! Как не обойтись без рабочих крестьянских рук. Без женских рук!
Как-то приехав по осени, я нашла Ольгу в огороде, окапывающей на зиму  бурт картошки. Огромный бурт! Еще тогда я обратила внимание на ее руки. Не совсем соответствующие ее красоте и миниатюрности. Большие красные руки – Ольга не признавала рукавиц – держащие лопату… 
– Что, Лид, страшные?  – перехватила мой взгляд Ольга. – Да, Лидочка, руки как крюки! Сама вижу, – расхохоталась она.
 – Какие крюки, Оль! Разве крюками столько перелопатишь?! Да настоящие руки у тебя. Настоящей бабы, – я старалась подавить в себе возникшую грусть-печаль, поддержать вынужденно шутливый тон подруги:
– Оль, да у меня такие же! Гляди, как лопатка твоя! Только ты с нею дружишь, а мои привыкли не к огороду, а к городу, совсем отвыкли от земли.
 – Нет, Лидочка, ты меня не успокаивай и зубки мне не заговаривай. Такие-то руки должны быть у наших мужиков! Которых нету! – Ольга опять засмеялась, – А получается, наоборот.
Весь следующий день я целиком посвятила земле. Помогала Ольге полоть огурцы, подвязывала помидоры, росшие, как и в старые добрые времена без всяких теплиц. Только раньше для их поливки я таскала воду на коромысле с не очень близкого колодца, а сейчас на свой огород Ольга «провела воду» и
 – никаких  проблем!
 – Лид, глянь-ка! Жених наш давно уже стоит. Видишь, как коршун высматривает! – Ольга, распрямившись, потирая затекшую спину, мотнула головой в сторону огорода дядь Миши. Я тоже оторвалась от гряды, глянула по указанному направлению. Через два соседних огорода стоял Михвед, опершись на свой постоянный посох и смотрел в нашу сторону. Он что-то пробовал кричать нам, но слова были неразборчивы.
 – Сейчас припрется. Ты же обещала к нему придти вчера, так что он теперь в обиде, – Ольга снова принялась за прополку огурцов.
Да, действительно, я не смогла навестить дядь Мишу. И не потому, что испугалась рассказов подружки: ну что он сделает мне, отец родной?!
 Просто мы никак не могли с Ольгой наговориться, нам даже не хватило длинного, летнего вечера, и лежа на старинных пружинных кроватях по обе стороны печки-голландки, уже наступившей ночью, мы все окликали друг друга: «Оль, ты не спишь? А помнишь…», «Лид, еще не храпишь? А ты знала такого-то, такого-то…»
 – Добрый денечек, дамочки-красавицы!
И я, и Ольга враз оторвались от работы, резко распрямились. Рядом стоял Михвед. Сняв свои солнечные окуляры, он с укорительным прищуром смотрел на меня, покачивая седой головой.
 – А вот эта красавица обманула старика… И почему же вы, Лидочка, не пришли? Погребовали, да?
 – Да что вы, дядь Миша? У меня ведь есть еще время! Вот сегодня вечерком и забегу. Я вам книги свои передам для Галины, – оправдывалась я.
 – Што жа, што жа, поверю и на этот раз, - Михвед повернувшись уходить, добавил: – Так шту, буду поджидать вечерочком.
Когда он отошел довольно далеко, Ольга не выдержала, засмеялась:
 – Ну, держись, дамочка! Облюбовал он тебя!
 – Оль, а пойдем вместе! Посидим. Я его порасспрашиваю о их жизни, о наших родителях, о земляках… Ведь, по сути, он самый крайний, самый последний,
 – горячо предложила я подруге.
 – Ты что, испугалась? А? – Ольга удивленно уставилась на меня. – Вот так-так! Ладно уж, не дрейфь, подруга! Я попозже прибегу. К решающему моменту. – она вновь весело рассмеялась.
Ближе к вечеру, закончив работу, мы прямо из шланга ополоснулись холодной водой, и я заторопилась к Михведу, прихватив для подружки детства Гальки, теперь Галины Михайловны подарочные книжки. Подошла к хате. Постучалась в дверь. Не открывают. Я постучала сильнее. В ответ – тишина. Из хаты доносилось лишь трещанье телевизора. «Вот так и ходи в гости!» - улыбаясь про себя, сетовала я. Осмелев, зашла в заросший мальвами полисадник, встав коленями на оставшуюся с зимы «загвалину», постучала в окошко, ведущее в «залу», - большую комнату, где находился отвлекающий внимание Михведа телевизор. Тут же телевизор смолк, послышался что-то бубнящий голос хозяина: Михвед топал к входной двери.
 – Ой, Лидочка! Заходитя, заходитя! А я уж, извиняйте старика, совсем забылся. Думую, што ль мне погласилось, показалося, будто стучить кто-то. Я тилявизяр глядел. И-э-эх, дорогия мои дети! Как же дальше так жить?! Как же будуть жить люди?! – Михвед сокрушенно качал головой, пропуская меня в помещение.
– А что случилось, дядь Миша? – заинтересовалась я.
– Што-што! А то вы будто не знаете! – Михвед не на шутку был возбужден и разгневан. – Мыслимо ли это, штобы один человек усе себе загреб-заграбастал?! Ну-ка, такие-то деньжищи, шту даже у разум не всходят! Сто мильенов, а то и целай мильярд! Один человек! И, заметь, еще очень молодой. Мы всем селом за усю жизнь столько не заработали, не имеем таких-то капиталов – а ен один за всех! Все, оказывается, на его работали: и заводы, и хвабрики, усе шахты с вуглем, бурилки с нефтию и газом…  – дядь Миша так и стоял у дверей, негодуя, не мог пройти и с частым придыханием вопрошал: – И разве ен, этот человек, посля  всяго этого честнай?!
 – Да кто этот человек? – догадывалась я о ком и о чем речь, но хотелось услышать фамилии из уст Михведа. Он на какой-то миг замялся.
 – Да не один он, дядь Миша, к сожалению. Хорошая кучка образовалась. «Могучая кучка»! Жаль только – не Балакирева, не Мусоргского, не Чайковского «Кучка».  Эту же, другую, трудно подломить, – обида на несправедливость жизни затронула и меня.
– Огонь их знаить, как других зовуть, – дядь Миша чуть успокоился от непонятных фамилий и моих слов про «кучку».
– Я про одного сегодня услыхал, и хуть трудная и не русская у етого господина хвамилия, я усе таки, запомнил. Дяри паска. Паска – ето ладно, а вот слово «дяри» – точное! Дяри, обдирай весь народ, усю страну… И-э-эх, Лидочка, вот ругають коммунистов, Ленина всего с говном смешали, а разве тот же Ленин имел такие-то деньги, такие-то дворцы-хоромы?! И еще, как их… слово на наш крестьянский струмент похожее… виллы! Нет, дорогая Лидочка, у него только и была кепочка ды шинелишка. И жил он у шалашу. А за што бился и помер в пятьдесят четыре года?! За правду бился, за простых тружеников, такых-то, как мы с вами. А вить проживать мог везде, он же из хорошей породы был, и грамотный крепко. Не то шту еты сейчас олигархи, новыя русския, скрывающиеся у лондонах и америках. И вить власть наша им потакаить! Тожа, значить, свой куш от них имееть!
– Да успокойся ты, дядь Миша! Наворованные капиталы не слишком радуют их жизнь! Они же их и придавят! – я прошла к столу в прихожей, села на лавку. Михвед тоже, наконец, оторвался от двери, прошел к столу, присел напротив меня. Настроение его заметно переменилось. Он уже спокойно приговаривал, с улыбкой глядя на меня:
 – Ды нам, Лидочка, што? Мы-то уже ушли усе. Наши хватеры вечные теперича у зеленых рякитках. Вам-то разве ж не обидно так жить?!
– Обидно, дядь Миша. Очень обидно. И страшно. Попробуй, слово где скажи – сразу неугоден, сразу будешь выброшен за ворота. Вникуда. Вот табе, как говорится, матушка демократия! Не для наших людей она, не для наших правителей и, наверное, не для такой страны, как наша! – завел-таки меня старик.
 – Но я, дядь Миш, попрошу вас поговорить о другом, о жизни вашего поколения. Вот возьмите книги, я тут об этом старалась как-то написать, отобразить, оставить хотя бы частичку памяти о всех вас, моих дорогих земляках. Что не зря вы жили и творили на земле, – я положила перед Михведом свои «творения». Он взял книгу корявыми негнущимися пальцами, погладил блестящую глянцевую обложку.
 – Да, Лидочка, ето очень хорошее дело. Молодчина ты, шту хочешь сохранить память обо всех нас. Ты всегда отличалась от наших девок. Была какай-та другая. И хоть ты с Галькой моей бегала у малолетстве, хоть и вывелась у нас почти – усе равно ты сразу выделялася. У тибе даже взгляд был какой-то другой! Не по годам, взрослай!
– Да ну, что вы, дядь Миша! – засмущалась я, – такая же, как все!
– Ну не скажи! – не соглашался Михвед. – А сколько ж мы будем тары-бары разводить?! – игриво перекинулся он на другую тему, – Я ж тибе позвал не про политику толковать, а пообедать, то бишь, поужинать. А ету грязную, продажную политику – ну ее в одно место! Попробуй-ка ты моей капусточки!
 – Ой, дядь Миш, не надо! Правда, я сыта. Только-только с Ольгой поели, - соврала я. Почему-то мне не хотелось ужинать здесь, что-то мешало мне.
 – Вольга – ето Вольга! Она, конечно, варить по-городскому, а ты ж, усе таки, попробуй у меня! – Михвед грузновато поднялся, встал, пошел к печке. Вскоре на столе стояла миска тушеной со свининой капусты, так упревшей за целый день в русской печке и распространяющей такой аппетитный аромат, что мой рот тут же заполнила обильная слюна, я сразу ощутила голод и придвинула к себе угощение.
 – Подожди, подожди, милая дамочка! Ну разве можно так гостя привечать?!. – Михвед достал с полицы бутылку красного вина.
– Вот ето будить по-людски и как раз для дамочек. Ну и я с вами изопью, хоть не любю красного. Ен давно уже стоить, уся вон бутылка запылилася.
Мы выпили по стаканчику вкусного терпкого вина.
 – Откуда оно? – поинтересовалась я.
– Дык, Галька привозила. К паске еще. А што же вы, Лидочка, с Галькой моей связь не держитя? Ить, как вы дружились, бегали вместе! Бувалыча, Аринка моя ее к табе не пускаить, а та, как начнеть голосить, как начнеть кричать… Шту и не рад будешь – бяги, бяги, токо не голоси так!
 – Да, как-то разошлись наши пути-дорожки, дядь Миша. Я приезжаю в отпуск, а Галька ваша, наоборот, куда-нибудь уезжает. На море, на курорт. Слава богу, что теперь хоть другая подружка выручает, принимает меня. Благо, Ольга живет здесь, а так бы и остановиться было бы не у кого.
 – Ды как же ето не у кого?! А я? – почти закричал Михвед, – Глянь-кя, какая хата у меня пустуить!
Я смущенно поблагодарила его. Михвед примолк, и только вздыхал, глядя на меня. Потом взял бутылку вина, посмотрел ее на свет:
 – Надо же, как красиво светитца! А усе равно, наша самогоночка лучше! Сам я, конечно, етым делом не занимаюся, но достать сумею! Можа, Лидочка, хряпнем по-нашему, по-деревенски?
– Нет-нет, дядь Миш, мне винцо понравилось. А самогонка у Ольги есть.
 – Знаю я, Лидочка, усе знаю. У кого што имеетца! А к подружке твоей, Вольгушке, я заглядываю иногда. Как в местную кооперацию. И именно за етим продухтом, – Михвед уже потрясал передо мною чекушкой (у нас говорят: четверка) самогонки. После вина он даже не прикоснулся к еде, а выпив самогонки, отдышавшись, со словами: «вот ето другой коленькер!» с удовольствием принялся за тушеную капусту. Аромат ее заполнил всю прихожую, скрасив неуют, застарелые запахи одиночества, которые и мешали проявлению моего аппетита вначале.
 Конечно, свою роль сыграло и приятное вино, кардинально поменявшее мое настроение и мироощущение в данный момент и в данном окружении. У Михведа улыбка тоже не сходила с лица, удивительно неморщинистого, довольно гладкого. Глаза его прямо искрились, горели, будто у влюбленного юноши; в них веселились, прыгали чертики. На миг я озадачилась: может и права Ольга! Может, еще есть порох в пороховнице, способный вновь воспламениться!
 Уходя от ненужных размышлений, я стала задавать дядь Мише серьезные вопросы. Он с воодушевлением принялся рассказывать о прошлой своей жизни, о жизни соседей. Кое-что неведомое поведал он мне и о моих родных: папке с мамкой, которые «помирали друг по другу»  и в результате такой немыслимой любви угробили себя оба. Рассказал Михвед и о моей родной тетке Муре, с которой долгое время ходил в бригадирах, только бригады в колхозе у них были разные: Михвед работал в животноводческой, а теть Мура в полеводческой. Рассказ Михведа о тетке мне не понравился, вернее, не понравился сам рассказчик. Я помнила, как часто он общался с теть Мурой. Мне казалось, то было очень дружеское общение. И потому сейчас рассказ Михведа о том, как мою любимую одинокую тетку повез в лес присланный в село агроном, а оттуда возвратился один, оставив дорвавшуюся до любви, хмельную несчастную женщину под кустом, вызвал во мне чувство неудобства. Я не показывала моего расстроенного вида, понимая, что вероятно, это последний очевидец всего происходившего прошлого; я старалась выудить из его памяти как можно больше, оставляя ему право на субъективные оценки…
За окошком уже сгущались сумерки, когда наконец-то интерес мой был удовлетворен. Но у Михведа был другой интерес. Свой. Оказалось, что он не рассчитывал именно на такую концовку редкого для него вечера.
Встав из-за стола, я подошла к нему, чтобы обнять-проститься, по-дочернему, по-соседски, а Михвед, совершенно неожиданно, схватил меня за руки, притянул к себе. Я дернулась от него, но старческие руки сохраняли молодую, недюжинную силу. Сразу вспомнился дед Маркел.
– Да ты что, дядь Миш, с ума спятил?! – выкрикнула я, не заметив даже, что обращаюсь на «ты».
– Лидочка, Лидочка, – шептал Михвед, не отнимая цепких рук и взирая на меня снизу вверх просительно-жалобно: – Лидочка, а можа мы … ето… можа… поляжим?
Вспыхнувший стыд, брезгливость и тут же возникшая неприязнь-отвращение горячей кровью ударили мне в голову; я залилась краской. Мне так хотелось ослышаться, ошибиться, так хотелось оставить доброе, чистое впечатление от встречи с дядь Мишей, Михведом, моим последним земляком-стариком, почти родным человеком, что я, глядя в его не по-старчески блестящие глаза, переспросила:
 – Дядь Миш, вы что-то сказали? Я не поняла? И надеюсь, ослышалась.
Михвед отпустил мои руки, опустив долу и глаза свои, будто нашкодивший мальчишка:
 – И-э-эх, не думай, Лидочка, про меня, старика плохо. Я ж просто хотел тебе предложить ночлег. Я ж наблюдал, как ты целай день с Вольгой гнулась. Ей-то што, а вот ты ж с непривычки… Вот я и хотел, штуб ты отдохнула. Ты же видишь, места у мине много. А боятца миня нечего, с миня теперича какой толк?! Старай стал, никакой.
«Хорош старичок!» - вспышка моя угасала, лицо постепенно охлаждалось от стыдливого жара.
– Передайте книжки Галине! – серьезно приказала я Михведу, шагнув к двери. Резко толкнув ее, выскочила в сенцы, чуть не сшибив возникшую в них Клавдоню. Не помню: поздоровалась или нет.
Я быстро шагала, почти бежала по улице, все еще не веря до конца в истинные намерения и желания старика-соседа. Навстречу мне торопилась Ольга.
 – Что, на выручку спешишь? – чуть задыхаясь, улыбнулась я ей.
– А как же! Нету и нету! Ну, думаю, сбылось предсказание гадалки!
 – Ой, Оль, пойдем скорее домой! Все расскажу, – обняла я подругу.
 Только что прошел так нужный для огорода дождик, и наши домашние тапочки сразу промокли.
 – Зато, чистые! – засмеялась Ольга, –  Видишь, Лид, с другой стороны и хорошо, что вся улица, дорога травой заросла. Раньше, бывало, по ней не проедешь, не пройдешь после дождя. Бывало, ходили прямо у загородок, за колики держалися. А теперь – красотища! Сплошной зеленый газон! Как в твоем городе.
В хате я рассказала о нашей встрече с Михведом.
 – Вот так-то! – воскликнула моя подруга. – А ты – Фома неверующий! А надо было согласиться, и дальше б…
 – Ольга, перестань! Мне и так противно. Просто омерзительно. Ты знаешь, какие руки у него цепкие?!
 – Правильно! Настоящие мужицкие руки! О которых мы с тобой и мечтаем! – хохотала Ольга, в перерывах приступа смеха просвещая меня: – А знаешь ли ты, Лидочка, что именно по рукам, точнее по мужским пальцам угадывают ну, это… мужское достоинство?! Если пальцы у мужика длинные и толстые, большие такие пальцы, то такой же пальчик у него в штанах!
 – Ох, Ольга, Ольга! Совсем ты тут в деревне развинтилась, разболталась! – тоже смеясь, укорила я подругу.
 – Ой, Лидочка, все это от простоя! Сама знаешь, от какого… А точнее, от застоя… в крови…
Мы с Ольгой смеялись громко, не стесняясь, зная, что нас никто не услышит, а значит и не осудит, а потом как-то враз стихли, замолкли и… взгрустнули…
Следующий день выдался невероятно жарким. Ни ветерочка! У нас же с Ольгой было запланировано сходить на погост. Как раз «угодила»  «родительская суббота». Перед походом на кладбище, я зашла в магазин. Чем помянуть родных по русскому обычаю у Ольги, конечно, имелось, мне же нужно было подкупить конфеток-печенюшек, чтоб положить на могилки.
Настоящего магазина в селе давно не было. Действовала «Лавка на дому», или кооперация, как по старинке называл ее все тот же Михвед. Торговала в ней Ирка Одоева, наша с Ольгой землячка, моложе нас года на три.  «Лавку на дому» Ирка организовала в своей хате. В ней присутствовали самые необходимые продукты,  товары домашнего обихода.  Ирка сама доставляла продукцию, сама и «наценяла». Надо сказать правду – особо не наглела. Малочисленное население  в общем-то было довольно: своя «лавошница» завсегда давала в долг, записывая в специальную тетрадку.
Когда я зашла в магазин, собравшиеся там мои земляки, а точнее, землячки, также пришедшие отовариться на поминки, перед тем оголтело шумевшие, что-то горячо обсуждавшие, что даже было слышно на улице, враз стихли. Все внимание было обращено на меня. После некоторых вопросов интерес ко мне поослаб, и они с новой силой и воодушевлением продолжили прерванный разговор. Я поняла, что немногочисленная очередь спорящих разделена на два лагеря,  хотя сама суть спора мне пока была не ясна.
 – Нет, Нюр! Чаго ты прешь? – возмущалась Маня Сидоркина с Масеевки, уже пожилая баба, старухой же которую назвать было трудно. Статная, румяная Маня была намного моложе моей матери; мне казалось, что выглядела она сейчас также как и в годы моего детства.
 – Вот сама не знаешь ничаго, а брешешь! Ен, Михвед, менух етот, ен уже скоко раз пензию терял?! Сунить куда-нибудь у похоронку, а потом сам жа и забудить. А теперича Клавдоня виноватая.
– Маня! Ты луччи помолчи! – не уступала Нюрка Болотнина с Барановки.
 – Мы поболя тибе знаем! Клавдоня недалеко живеть от нас, и сама скоко раз говорила, шту побегла у Михведа занять узаймы. А я ей еще кызала: Клав, занять ты можа и займешь, а чем отдавать будишь? Вить ты не работаишь, ды и пензии еще нетути. А она уся расплылася, рот до ушей, хоть завязочки пришей, и мине отвечаить так, с подковыркою: мол, ты, Нюрочка, не переживай! Я найду, чем расплатиться. И ты, што же, Маня, думыешь, шту Михвед ей так просто узаймы даеть?! Нет, бабы, правда, – обратилась  Нюрка за поддержкой, помощью к очереди.
 Бабы зашумели, загалдели, доказывая каждая свои догадки, свою правоту. Теперь-то до меня дошло, о ком такие жаркие дебаты. Клавдоня! Точно! Она и приходила к Михведу вчера вечером. Именно ее я чуть не сбила в сенцах, улепетывая от любвеобильного старика. Ах, Клавдоня, Клавдоня – живучая душа! Залетела она к нам в село подбитой раненой птицей. Долго, видать, мыкалась по городам и весям, прежде чем обрела приют в нашем горемычном селе. Воистину, как поется в старинной некрасовской песне: «Горе горькое по свету шлялося и на наше село набрело…»
 Правда, тогда колхоз еще существовал, худо-бедно, но жил. Пришла Клавдоня, худая, изможденная жизненными мытарствами, брошенная не одним, по слухам, мужиком, и сама, по тем же слухам, раскидавшая где-то мужей и детей; с одним тощим «визляком» за плечами. В том узелке лежали ее юбка и платок, надеваемые по великим праздникам. Поселили ее у старого Михана, почти выжившем из ума, не реагирующего на дразнилки деревенской пацанвы: «Эй, Михан! Ты говном напихан!»
Клавдоня выступала защитницей своего хозяина, и гонялась за ребятами с каким-нибудь колом, кирпичом в руках. Вскоре Михан умер, и Клавдоня уже видела себя полноправной владелицей, но не тут-то было! Родня Михана разобрала хату на сарай и перевезла на другую улицу. В это время Клавдоня работала дояркой на ферме. Собрав свой нехитрый узелок, она перешла туда, там и поселилась. В Красном уголке. Но на ферме прожила недолго. Не дело это, чтобы человек жил, где зря! Даже зверек имеет свою норку-нырку!
При тогдашней политике странные люди-бомжи возникали редко, во всяком случае, были незаметны, ибо государству с коммунистической моралью недопустимо было иметь какие-то «темные пятна» на фоне своего светлого общества. Клавдоню подселили к одинокой бабке Ефросинье. С напрочь глухой бабкой,  Клавдоне, совсем тогда еще молодой женщине, жить было наверняка скучно, и она находилась в вечном поиске «мужицкого обчества», за что от некоторых баб, считающих себя чистыми и честными  – потому как замужние – получила  нехорошее прозвище.
 Скончалась бабка Ефросинья, а вскоре все же светлой памятью почил и развалившийся колхоз. Улицы-деревеньки, прямыми лучами стремящиеся к центру села, образующие неправильную шестиугольную звезду, теперь пустовали – выбирай любую хату и живи! Но Клавдоня оставалась в покосившейся на один бок ефросиньиной халупе. Трудное настало время. Нет работы – нет денег!  Нет денег – нет нормальной жизни!
 Помогала Клавдоня всем подряд. Кому по двору, кому по огороду – тем и кормилась…
Как будто услышав разговоры о ней, в дверях «Лавки на дому» неожиданно возникла сама героиня пересудов. Клавдоне еще нет пятидесяти. Даже сквозь постоянную обветренность и загорелость круглые щеки ее проявляются свежим румянцем, да и вся она сбита и крепка, словно приземистый гриб-боровик на полянке в сосновом духмяном бору. В подтверждение возникшего сравнения на ней еще и плюшевая темно-бордовая юбка. Прижившись, осев в нашем селе, Клавдоня поправилась, похорошела.
 Бабы примолкли. Углубились в изучение товара и его выбора. Клавдоня была уже навеселе, и сама спровоцировала дальнейший наскок на нее.
 – Бабы, пропустите-ка мине без вочереди! У вас седня поминки, а у мине работа! Попросила загородку поставить дли хаты. Нада бутылку беленькяй, –  весело обратилась она к очереди.
– Клав! А ты што, разбогатела? Уже самогонка тибе не подходить! – не удержалась Нюрка Болотнина. Не чувствуя подвоха, Клавдоня стала объяснять:
 – Ды, если б, бабы, мине самой! Мине самой на огня она здалася, ета беленькяя! Посулился подъехать комаровскай зять – не хяр узять! Как яго, змея зовуть… вот и забыла. Ах, ды Борис! Борис – на нитке повис! И ен, етот Борис, самогонки не пьеть. Ни капельки!  Так шту, нада брать!
– А ен че, Борис етот, какого роду? Боярского, што ль?! – зашумели в очереди. – А если не боярского роду, пускай глотаить и воду!
 – Нет, а усе таки, на какыя шиши ты будишь брать? – не унималась барановская Нюрка, поставив, таким образом, в смущение остальных, не столь смелых баб, чем привела некоторых из них, в открытую не укоряющих и более жалостливых, на сторону Клавдони.
 – Ды ладна, Нюр, уймися! Значить, есть у ней деньги, значить, заработала! – Маня Сидоркина, взяв Клавдоню за локоток, поставила в очередь впереди себя. – Нас, вон, народу-то в селе осталося усяго-ничаго! И то усе ругаемся, усе штой-та делим.
Клавдоню считали в деревне с «холминкой», то есть, чуть придурковатой,                                и сейчас не унимающаяся Нюрка со смехом  поддела ее:
 – Што с ие узять?! С ие больнэй-та головы?!
Клавдоню такое обличение задело и обидело. За секунды переменившаяся в лице, она выскочила из очереди и зло прокричала:
– Ды если ба я была больная на голову, я ба уже пензию специяльную получала! Наша ба уласть мине не обидела!
 – То-та, жалуить она тибе, власть твоя, шту ходишь, по дворам побираешься! – поддержали Нюрку масловские Райка и Шурка.
 – А я свой кусок вот етыми ручками зарабатываю! – Клавдоня тыкала в глаза бабам корявые руки с наземом под ногтями. Впрочем, у баб в очереди руки тоже стерильностью не отличались.
 – Ладно, если б руками, а то ты…
А вот этого говорить не следовало бы! Потому как Клавдоня от касания ее интимной жизни приходила в ярость, можно сказать, в бешенство. Могла ударить-огреть чем угодно, что в руках, как говорится, то и в боках! Бабка Феня с самой дальней улицы села, деревни Бушневки, прозванная Язвихой за свой острый язычок с непременным и сразу недоходчивым ироническим смыслом, подтекстом и, казалось бы, добренькой улыбкой, поспешила выправить опасную ситуацию, не доводя дело до греха. Прищуря и без того узкие смеющиеся глазки, бабка Язвиха успокаивала Клавдоню:
 – Клавочка! Вумница! Не обращай ты униманья на етых дураков!  Ды тибе если отмыть ды намазать морду, как еты городския, ты была ба как барыня! И жила припеваючи! И табе за работу ба платили ни еты, как говорить мой унук, деревянные рубли, а настоящую… как жа ие, змеюскую дочь, ды ету…
 – Баб, валюту! – подсказали из очереди.
 – Ды не-е… Валюту я слыхала, помню. А ето по-другому, по-новому. Как жа… А! Эвра! Во, точна она, эвра!
– Ну, баб, ты пряма Архимед! Тот тоже кричал «Эврика!», нашел, значить, – не  удержался блеснуть эрудицией, забредший похмелиться в «Лавку на дому Толик Смирнов – представитель молодого поколения, обретающийся сейчас в областном городе. Как бы там не было, но вспыхнувший смех успокоил и Клавдоню. Она смеялась со всеми вместе и осуждавшими ее, и защищающими. Потом уже совсем миролюбиво говорила:
 – Не, бабы, я правду вам кажу. Заняла я деньжонок у Михведа учера, вон, и Лидка видела…  – вдруг указала на меня Клавдоня.
 – Ничего я не видела! Только тебя в сенцах! – возмутилась как девчонка я, заливаясь краской. Мне было неприятно воспоминание о вчерашнем вечере, тем более, в компании любопытных землячек-баб.
 – Вот я и говорю! Мы жа устретились с тобою! – не замечала моего недовольства Клавдоня и продолжала объяснение очереди:
– Я к нему зашла, попросила узаймы, шту потом отработаю. Ен мине усе давно просить печку побялить. Крепка груба у него страшная. Давно не беленая. Да и казенку тожа надо подкрасить, а то доски нерубаненные. Ну вот, я усе пообещала ему, и ен мине улил стаканчик молочка.
 – При больше! Бряши! – теперь Толик Смирнов поддел Клавдоню. – Молочка он ей улил! Молочка из-под бычка, да на ту же печку небеленую!
– Ды ни бряшу я, вот табе хрест! – Клавдоня размашисто окрестила круто выпиравшую грудь, – Кажу вам усем, шту тока молочка! Откуль у яго самогонка? А то ба я, думыешь, отказалася?! – было видно, что Клавдоне ни с кем не хотелось ссориться и она все переводила в шутку. – А с утра седня
угостилася! Тут уж не скрываю!
Продавщица Ирка покрикивала на неспокойную, орущую очередь, торговля бойко продвигалась, и когда подошел мой черед, я негромко спросила у Ирки: сможет ли так поступить Клавдоня, то есть, украсть деньги у Михведа, о чем подозревают бабы. «Лавошница» посмотрела  на меня со снисходительной улыбкой, как на несмышленыша, и, неопределенно хмыкнув, отвела взгляд…
Навестив могилки родных, посидев в тени кладбищенских берез, помянув по всем правилам и русскому обычаю, мы возвращались с Ольгой с погоста.
Меня беспокоила пропажа пенсии Михведа, грызла досада на саму себя: угораздило, как раз в тот вечер быть у него…
 Не терпелось расспросить о Клавдоне, этой загадочной перелетной птице…
Ольга шла грустная: все еще была в мыслях о родных. Неожиданно она поведала мне об уходе из жизни любимого отца…
За полугод тянувшейся страшной болезни он ни знаком, ни вздохом, ни, тем более, криком не показал своих страданий. До самого конца своего отец стеснялся помощи жены, дочки, сыновей. Почти уже не двигаясь, он умудрялся сползти с дивана, стремясь попасть к дверям, в сенцы, чтобы справить необходимую нужду…
Какой прекрасный папка был у Ольги! Спокойный, добрый, уважительный, работящий…
 – В последние дни свои он говорил, что его «там» ждут мать и отец, – делилась со мной сокровенным Ольга. Я переспросила ее: возможно от невыносимой боли у него началось помутнение разума, какие-то галлюцинации.
 – Да ты что! –  горячо воскликнула подруга, – Да он до самой последней минуты все соображал! Стоило ему в момент его странного рассказа о потустороннем мире ввернуть какой-нибудь вопрос или сказать, что он скоро поправится – отец тут же вразумительно опровергал: «Что вы мне сказки рассказываете?! Какое выздоровление?! Меня уже за обе руки тянуть к себе мои родители, отец с матерью!»
Страшновато, не по себе становилось от таких отцовских откровений…
Однажды, рассказывала Ольга, отец подозвал ее к себе, и тихо произнес: «Доча, ты не думай, что я сумасшедший или какой… Я при таком разуме сейчас, которого у здорового не было сроду. И правда, твои дед с бабкой, а мои родители, прямо волокут меня туда, к себе, на тот свет. И я скоро совсем уйду. Но ты глянь на нашу мамку… Она тоже не жилец на белом свете… Обрати внимание: какое у нее лицо синее…»
Украдкой Ольга поглядывала на мать, и жуткая оторопь брала ее: всегда краснощекое материнское лицо приобретало, действительно, какой-то синеватый оттенок…
Мать пережила отца на пять месяцев. В один год ушли неразлучно и навсегда…
Я остановила Ольгу, обняла ее. Она, закаленная жизнью, мужественно сдерживала слезы. Тут я и решилась перевести  разговор в другое русло: живое и понятное, грустное и смешное. Спросила насчет Клавдони.
 – Кого ты слушаешь?! Клавдоню! Ну, подруга, и вправду, до сих до сих пор дожила, а наива в тебе..! Да эта Клавдоня лично мне рассказывала, как она «ходить у гости» к нашему уважаемому дядь Мишечке. Правда, тогда она крепко выпивши была. А если ты не веришь, – встрепенулась моя подружка, – то давай, я ее зазову к нам,  да подпою самогоночкой, и она, пьяненькая, все нам выложит как на блюдце!
 – Да зачем, Ольга! Не вздумай! У меня на душе и так какая-то скверность осталась от всего этого.
– Забудь про свой осадок! Будешь еще из-за каких-то наших недоделанных отпуск себе портить! – успокаивала меня Ольга, и продолжала: – Так вот, как-то она прибежала ко мне занять денег, а у меня, как на грех, и не оказалось. Только-только баллон с газом купила. Я и отправила ее к Михведу. Где-то ближе к полуночи слышу, кто-то тарабанит в окошко. Я аж испугалась. Гляжу, Клавдоня лыбится на все тридцать два! Попросила четверку самогонки. Оказалось, они с Михведом запировали.
 «Чижелай, змей! – рассказывала мне тогда Клавдоня, – Усю  раздавил! Ничаго уже не получаетца у него, а не отстаеть ни в какую! Мусолить и мусолить! Я поднатужилась, ды ка-ак кину яго с себе! Ен и покатился по казенке как куль набитай, настоящай менух! Ну, думую, теперя не одолжить денег. Нет, гляжу, веселай. Послал вот за подкреплением и мне сунул сколько-то…»
А я, смеясь, и посоветовала тогда Клавдоне, чтоб не была дурой, брала с него побольше за свои услуги. А то, хорош нашелся! Пускай мусолит – лишь бы платил больше! Куда ему деньги?! А пенсия у него не маленькая…
Так что Клавдоня, Лидочка, верно поняла подсказку мою и, похоже, выполняет ее на все сто процентов, – повеселела Ольга, рассмеялась.
 И заключила: – И я нисколько не удивлюсь, что именно она похитила пенсию дядь Миши. Значить, услуги ее значительно выросли, тариф поднят, если позарилась она на целую пенсию…
В этот день мы с Ольгой отложили все дела. Расслабились. Поминки продолжили дома. Мы еще и еще поминали своих дорогих родных, близких и знакомых… до самого вечера…
А потом в летней тихой ночи, под усыпанным крупными, низко висящими яркими звездами небом, по-над улицей лились-плыли наши с Ольгой песни.
Вдохновленные встречей и этой прекрасной ночью, мы наперебой предлагали: а давай споем вот эту песню, а помнишь вот эту… 
Мы вспоминали старые песни, которые в многочисленных застольях пели наши мамки, папки, дедушки и бабки…
 Не было у нас сейчас ни зрителей, ни слушателей и, казалось, что залетели мы, одинокие инопланетяне, на эту пустынную улочку совсем случайно…
 И никогда здесь не было другой улицы, длинной, шумной, веселоголосой…  Тихая, черная улица с примолкшими, нежилыми хатами. Освещаемая только вечной луной и звездами да единственным фонарем на столбе возле хаты Ольги. И больше – ни огонька! Но, нет! Вспыхнуло вдруг, засветилось окошко дядь Миши, Михведа. Наша песня долетела до него, разбудила, тронула, растревожила, может…
О чем думает он сейчас, в эти мгновения? Наверняка, не о своей пропавшей пенсии. Бог с ней! Наверняка, он знает в чьи руки «перекочевала» она…
 И он ждет эти женские руки-усладу как последнюю радость, оставшуюся у него…
 Наверняка, наши с Ольгой песни навеяли на него дорогие сердцу воспоминания о всех живших рядом с ним…
И не были мы инопланетянами, и не случайно оказались здесь и пели…
 – А знаешь, Оля, – обняла я подругу, – Вот мы сейчас с тобой кричим песни, как говорят у нас, дерем песняка, а наши родители наверняка слышат нас и радуются за нас: «На нашей вулице поють, песняка дяруть… Наши детки… Ах, какыя молодцы! Веселять вулицу, как когда-то мы… Помнят нас…»
Ольга заплакала в голос. Я – за ней.
– Вот, дурочки, то хохочем-смеемся, то ревем, как белуги, – причитала Ольга.
 – Нет, подружка, не будем! Не будем плакать! Прибережем слезы для другого раза, век бы его не было! – обняла я ее, не отрывая взгляда от звездной россыпи неба. Где-то там, далеко-далеко, живут-помигивают наши с подругой звездочки…
 И еще одна звезда, догорающая последним светом, согревающая пока еще одну человеческую душу. Звезда дядь Миши Бурцева, по-нашему, по-деревенски, Михведа… 
   
 
                2010 г.