Добре дошли, до каторги, панове?

Анатолий Баюканский
«ДОБРЕ ДОШЛИ, ДО КАТОРГИ, ПАНОВЕ?
 
День был субботний ветреный, шторм бил в прибрежные скалы с такой яростью, что казалось, еще немного, самую малость и скалы развалятся, хотя кекуры «Три брата», что стоял на виду Александровска, как часовые, наблюдали, чтобы осужденные не смели бежать с Соколиного острова.
Каторжные уроки закончились раньше обычного – предстояло «отдохновение» от трудов каторжных. И все тюрьмы Александровского централа, главная, Дуйская и Воеводская, камеры исправляемых, «вольная команда» занимались обычным для такого дня делом: стирали, штопали рубахи, мыли портянки, чинили бродни. Уголовные не «терли волынку», как обычно после трудов, не рассказывали друг дружке всякие лихие случаи из своей бурной жизни, а истово обсуждали божественную службу отца Ювеналия.
Поближе к окнам камер, где обычно располагались «иваны», которые сегодня также не «дулись в буру», а молча сосредоточенно готовились к большой жратве, перекладывали на чистые тряпицы яйца, успевшие изрядно подсохнуть кусы оленьего мяса, растирали деревянными ложками хлебную тюрю, от которой шел по камерам хмельной дух перекисшей браги.
Тишина царила и в единственной на всю тюрьму камере политических. Согласно повелению губернатора политические – «государственные преступники» – на Саколином острове имели право носить вольное платье, жить не в камерах, а при казенных дворах. А по самоличному решению Указующего Перста все политические, которые, по отзывам каторжного начальства, являли пример добросовестного поведения, иногда получали разрешение использоваться на работах, близких к их вольным профессиям. Исключение составляли двое политических – русский Феликс Игошин и поляк Янек Лещинский. Почему двое? Почти целый год в камере 13 отбывал срок один Феликс Игошин. А потом произошел случай, который удивил даже здешних старожилов.
По прибытии на Соколиный остров очередной партии ссыльных поляков: один молодой политический демонстративно отказался от «милостивейшего послабления». Он прямо заявил генералу Кононовичу, что прибыл на каторгу из далекой милой страны вовсе не для того, чтобы принимать поблажки, а в наказание за свои справедливые деяния, направленные против существующего российского царизма.
Это был невиданный в здешних местах вызов начальству. О дерзости молодого поляка целую неделю толковали в тюрьмах и поселениях, вспоминали тот разговор с начальником каторги в подробностях. А дело было так. Когда причалил пароход с новой партией польских каторжан, среди которых было около двадцати членов польской партии «Пролетариат», ничто не предвещало бури. Измученные долгим кругосветным путешествием, осужденные поляки блаженно потягивались, оглядывались по сторонам, лица их светились тихой радостью. Лишь Янек Лещинский – высоченный, беловолосый, стоявший в стороне от этапа, выглядел хмурым и решительным. Никто не знал, что во время долго пути он познакомился с одним из офицеров конвоя, человеком, уволенным из штата охраны Шлиссельбургской крепости. Офицер был немолод. Он рассказал каторжанину под страшной тайной историю польского патриота Лукасинского, который просидел в крепости 37 лет. «Неужели я склоню голову перед царским самодержавием? – думал Янек Лещинский. И в душе он твердо решил – нет. Буду бороться и здесь, до конца, чтобы стать похожим на своих вождей – Домбровского, Лукасинского, Варынского…»
Старший смотритель тюрьмы Еремов, врачи, конвойная команда, вольнонаемные из конторы, что пришли описывать карантин, при столь дерзких словах замерли. Никто еще не осмеливался прекословить начальнику каторги, бросать открытый вызов. И, поеживаясь на пронизывающем ветру, соколиное начальство ожидало страшных кар всему польскому карантину и, конечно, наказание должно было пасть на голову молодого поляка. Однако на удивление всем, генерал не вспылил, не разъярился. Он потер подбородок, поднял глаза на поляка.
– Считаю уместным напомнить: на вверенном мне острове политическим разрешено жить на вольных квартирах, что не освобождает, конечно, от тюремных физических уроков. Политические имеют право выписывать с материка жен, им не бреют голов, не порют розгами, не заковывают в кандалы. Вы, Лещинский, желаете отбывать срок в тюрьме, пожалуйста, но запомните: в централе подобных послаблений нет, вы будете отбывать срок в компании со страшными элементами. А это не очень-то приятное соседство. Что на это скажете, молодой бунтарь?
  – Что ж, коль вы такой законник, то…мое дело предупредить. А там быть, по-вашему, – криво усмехнулся Указующий Перст. Он жестом подозвал Еремова, что-то тихо ему сказал. Еремов согласно кивнул головой: «Да, я понял, в 13 камеру, к самому антихристу в пасть…»
            
На следующий день, рано утром девушка пошла к морю, села на знакомый замшелый валун, не отрываясь, смотрела на восход. Солнце сверкало, словно большая медная бляха сына старшинки. Васька недавно был принят на службу младшим надзирателем в тюрьму, получил старую, зазубренную саблю и новенькую бляху, которой очень гордился. И в то утро Солнце-бляха медленно выплывало из морской глубины, постепенно перекрашивая водную даль: серые хляби менялись на глазах, будто священная собака Тынграй лизала волны огромным бело-розовым языком. Заслепило глаза. Олька обернулась и стала смотреть на темно-бурые голые сопки, изъеденные весенними ручьями, сбегающими с гор к морю. Затененные промывы показались нивхской девушке огромными нерпами, сползающими к проливу.
 «Злая шаманка» – эта кличка вскоре распространилась по всему побережью, и женихов заметно поубавилось. Жизнь шла своим чередом.
Дни бежали так быстро, как собаки по следу лисы. То откорм медведя в клети, то большая тюленья охота, то отстрел собольков и нерпы. И все равно, как только выпадала свободная минута, Олька вспоминала тылгур про беловолосого богатыря, которого про себя уже называла «мой Мыргы». Ей становилось не по себе – стесняло дыхание, будто ее укутали в меховую медвежью шкуру и прижали лицом к гаче – длинной шерсти, что на медвежьих ягодицах: загоралось лицо, словно диким шиповником исколотое. Ольке становилось необычайно радостно и очень страшно одновременно.
Частенько, шаманка, сидя у острого камня-кекура на обрыве, вспоминала свою жизнь, чего раньше почти не бывало, рассуждала, достойно ли она быть рядом с Мыргы. Оглянувшись по сторонам, нет ли поблизости злых духов – кинров, вслух произносила прежнее свое имя. И в испуге замолкала. Вспоминая о своем – «уйкре» грехе, она нарушила закон, не утонула. Однако с тех пор, как услышала о беловолосом, воспоминания стали редкими, чаще она закрывала глаза и четко видела будущего жениха беловолосого, чем-то удивительно похожего на Хозяина тайги – сильного, доброго, излучающего голубой свет и мудрые мысли.
И однажды случилось то, о чем она втайне мечтала. Егорка, приехав из города, сказал Ваське, что утром в стойбище прибудут шибко большие начальники русские. Будут торговать у них голубых собольков и свежую рыбу. С ними якобы приедет и беловолосый, которого она прозвала «богатырем Мыргы». Услышав про это, Олька уронила нож. Нож упал острием вниз, сильно поранив ногу, только ей почему-то не было больно.
Всю ночь Ольке снились белые, будто январская изморозь, волосы каторжного богатыря. Голубые, словно горные озерки глаза Мыргы. А рано утром, когда снег вокруг порозовел от солнца, Олька сытно накормила собак, всех, без разбора: кобелей с отрубленными хвостами и нартовых сук, обтерла руки о влажную тряпку, принялась готовить праздничное угощение. Перво-наперво сделала кушанье – мось. Жевала кусочки рыбы крепкими зубами, осторожно выкладывала в корытце, потом резала блескучим ножом строганину. Из высушенного желудка сивуча нацедила в чашки нерпичьего жира, разложила на чистой тряпице черемшу, пьянь-траву.
Оглядев накрытый стол, звонко рассмеялась, довольная собой. На радостях сунула младшему брату Васьки кость со сладким мозгом, густо намазала свои черные волосы тюленьим жиром, вышла из зимника. Снег блестел под солнцем так, что Олька прикрыла глаза, а когда открыла, увидела, словно впервые в жизни, такую красоту, что чуть было, не заплакала. Где-то рядом вспорхнула куропатка, едва не задев ее тугим крылом. Олька рассмеялась прямо в морду старому псу… Пес наклонил лохматую башку, в упор посмотрел на хозяйку, подергал мокрым носом.
Люди из города приехали в стойбище, когда из-за сопки Чернухи уже начали ползти синие тени, а солнце спряталось за тучи. Ольга, притаившись за лиственницей, издали приметила беловолосого. Да и как было его не выделить: высоченный, без шапки, он и вправду показался девушке сказочным богатырем. Все сходилось с услышанным тылгуром.
Начальники не вызвали у Ольки особого интереса, хотя Егорка, Васька, все людишки стойбища сразу же начали выказывать гостям особое расположение – преподносили дешевые дары, зазывали в свои зимники. А вскоре прибывшие белые начальники опустились на старые медвежьи шкуры. Шумно разговаривая, стали разливать «огонь-воду», угощали Егорку, Ваську-надзирателя. Богатыря почему-то к еде не позвали. Это сильно обидело Ольку. Она, не помня себя, подскочила к яствам, схватила в горсть строганину, не обращая внимания на удивленных офицеров положила на берестяную корочку ягод и отнесла беловолосому, который что-то писал. Молча протянула ему еду.
И вдруг рука девушки коснулась его плеча, Мыргы поднял голову. Гилячка, не мигая, странно смотрела на него. Потом решительно пошла к нартам, поманила за собой поляка. Она ничего и никого больше не боялась. И что-то случилось с Лещинским: он словно привороженный двинулся вслед за девушкой. Русские удивленно смотрели на странную пару. А она, не спрашивая разрешения белых начальников, села на нарты.
Поляк с нескрываемым любопытством оглядел девушку. Она была в той поре, когда тело наливается живительными соками земли и моря, тайги и солнца. И еще она была по-своему очень красива.
Глядя на странную парочку, громко смеялись русские начальники, подражая им, хихикал Васька, не отпуская руки от эфеса сабли. Только старшинка Егорка был серьезен, даже не смотрел в их сторону.
Поляк невольно отшатнулся от гилячки. Он не мог понять, спрашивала Олька его согласия или просто утверждала, что так будет.
ххх
Вскоре нарты с русскими умчались, вздымая сухой снег, а Олька все стояла и стояла, глядя на сгущающуюся темноту. А потом неожиданно пошла вслед за нартами, шла, сама не зная куда. Ей вдруг захотелось говорить. И девушка принялась вслух описывать все, что приходило в голову, она очень удивилась непривычному звуку своего голоса, который, казалось, шел отдельно от нее, где-то рядом. Возле кривобокой Листвянки Олька приостановилась, крепко обняла холодный корявый ствол и, словно заклинание, повторила сладкое слово «Ты, однако не Я-нек, ты Мыргы – Богатырь мой Мыргы!»