Старики болтливы...

Вионор Меретуков
       ...Утром Лидочка пошла провожать меня до станции.

       Страдая от перепоя, – вечером мы с Васечкой все-таки нарезались, – я пребывал в соответствующем настроении и скомканным голосом принялся было говорить девушке, что всегда любил ее, что и сейчас люблю ее больше жизни, но я неудачник, я прожил нелепую, дрянную жизнь, и что вообще мне плохо... И говорил, говорил... И все время мечтал о пиве. И, может, от этого мой голос приобрел истеричные нотки.

       — Лидочка, – кричал я, бегая вокруг нее, – я много думал о жизни, может, слишком много. Думал о том, зачем я родился и что делаю на бренной земле, но так ни черта и не понял, и теперь уж, точно, никогда не пойму. Вокруг меня живут люди, сотни, тысячи таких, как я, и большинство из них так занято решением сиюминутных проблем, что у них просто не остается времени на то, чтобы остановиться и задать себе несколько вопросов, один из которых – зачем живу? Рождение, ясли и садик, школа, где бездарные учителя калечат доверчивое сознание детей, первая любовь и первый фингал под глазом, первое предательство, поступление в институт, турпоходы с водярой и любовью под вязами. Потом скучная, нудная работа, семья, телевизор по вечерам и вот уже и пенсия не по заслугам, потому что за всю жизнь, проработав рядовым, никому не нужным инженером в каком-нибудь НИИ, так и не создал ничего полезного. А тут уж и помирать пора. Самое время задуматься, зачем жил, плодил детей, ходил на работу и ...

       — Зачем родился, – орал я, распугивая редких прохожих и продолжая лелеять мысль о пиве, – зачем?.. За каждодневной суетой жизнь, прости за банальность, проносится мимо, как пропыленный дребезжащий автобус, и ты, будучи не в силах остановить его, остаешься на обочине, потому что не задавал себе вовремя вопросов, а приберегал их на потом. Люди – несчастные люди! – в этой идиотской жизненной суете не утруждают себя серьезными вопросами и очень не любят, когда их к этому кто-то понуждает. Зачем задумываться, это опасно – ведь от напряжения и рехнуться недолго! Живем, – говорят они, отдуваясь после сытного обеда в семейном кругу, – и, слава Богу! Но я-то – на беду себе – задумывался... А в результате... ничегошеньки-то я не понял...

       Последние слова я произносил как бы по инерции. Мне стало стыдно. Зачем я затеял этот дурацкий разговор? Лидочка шла рядом, наклонив голову и глядя себе под ноги.

       — Единственное, что я знаю твердо, это то, что если я перестану терзать себя этими мыслями, то мне конец.

       Правда, я не сказал Лидочке, что мне сейчас может прийти конец и без этого: после вчерашнего меня мутило; у меня почти не билось сердце, а голова раскалывалась от боли.

       Плохо соображая, что говорю, я вслух произнес: – Я не знаю, зачем... и как мне жить дальше... Ну, скажи же что-нибудь, Лидочка...

       — Ты хочешь советов? Как говорят в Одессе, их есть у меня...

       Я с интересом посмотрел на Лидочку. Она вытянула руку.

       — Видишь магазин? Там пиво... Продолжать?.. Господи, – вздохнула она, – ты совсем не изменился... Все пьешь и пьешь... А ведь в молодости ты подавал большие надежды...

       — В смысле выпивки?..

       Через минуту я вернулся с двумя бутылками пива.

       — Да, я пью, – сказал я, гордо выпячивая грудь, – это мой протест. Быть пьяницей – моё право. Лидочка, родная моя, если я тебе скажу, что это в последний раз, ты поверишь?.. – Я откупорил бутылку, жадно к ней прильнул и в несколько глотков опорожнил. – Сейчас полегчает, спасибо за совет, – просипел я и, откашлявшись, торжественно закончил: – Право напиваться я выстрадал в борьбе с тоталитарным режимом, порожденным дискредитировавшей себя советской властью – властью рабочих и крестьян!

       Лидочка, пристально взглянув мне в глаза, неожиданно жестко сказала:

       — Главное – это знать, чего ты хочешь...

       — Я знаю, – уверенно произнес я, зубами открывая вторую бутылку. – Сказать тебе? Я хочу перемен. Пе-ре-мен! – мне вдруг показалось, что сознание мое переместилось и как бы воспарило, и я наблюдаю за Лидочкой и за собой откуда-то сверху, чуть ли не с вершин сосен, под которыми мы шли. – Да, я хочу перемен. Страстно хочу!

       Мы остановились у высокого деревянного забора, за которым была видна верхушка пошлой башенки, которыми новые русские обожают украшать свои каменные берлоги.

       Я прислонился лбом к гладким доскам, которые пахли свежей краской, и надолго замолчал. Я не мог произнести вслух того, что в эти минуты говорил самому себе.

       Я не мог сказать Лидочке, что с некоторых пор я снова, как в детстве, почти перестал бояться смерти и понял на собственной шкуре, состарившись как-то уж слишком быстро и незаметно, что жил скверно и часто бездумно, и что жизнь, оказывается, неправдоподобно, несправедливо, удручающе и банально коротка.

       А я мечтаю дожить до перемен. До перемен – хотя бы в своей жизни... Я еще на что-то надеюсь. И хочу успеть…

       ... Когда я впервые осознал, что смертен, я был потрясен, и ощущение этого потрясения осталось со мной на всю жизнь; оно нет-нет да и приходит иногда - в страшные ночи после недельных пьянок, когда обостряются чувства, обнажается сердце и на душу опускаются сумерки.

       Когда-то меня ужаснула до умопомрачения, до душевных судорог, до исступления, до мозгового паралича сама мысль, что настанет миг, когда меня не станет. Долгое время я по-детски верил, что это будет очень-очень не скоро, так не скоро, что, наверно, не будет никогда...

       Не может быть, чтобы не стало моего бессмертного «я»! Не может быть, чтобы я бесследно исчез. Чтобы исчезли мои мысли, а мир продолжал бы, ничего не заметив, как ни в чем не бывало существовать и двигаться к некой цели, предначертанной кем-то свыше. Это не справедливо! Нет, я не хочу!..

       Я был юн и глуп и еще не читал книг, в которых содержались подобные мудрые и одновременно наивные мысли. И авторы, высказав эти мысли и так ни черта не поняв, в изумлении и неведении давно покинули сей мир.

       Легко было тем из них, кто имел веру в Бога, им, верующим в бессмертие души, помирать было одно удовольствие. Куда хуже тем, кто не верит даже в черта.

       Позже, прочитав некоторые из этих книг, я понял только то, что они, авторы этих книг, – это одно, а я – это совсем другое: они, бедолаги, все-таки померли, а я до конца не могу умереть! Хотя и об этом уже было сказано много лет назад одним солнечным поэтом, скончавшимся слишком рано даже для своего сурового времени.

       ...Я долго верил, что не могу умереть, Это была моя тайна. Я никому ее не открывал.

       Друзья и враги считали меня отчаянным храбрецом. Глупцы, они не знали, что природа моего бесстрашия невероятно проста. Она состояла в твердом знании того, что со мной не может ничего случиться, ибо я бессмертен!

       Быть храбрым так легко! И, сопровождаемый завистливыми взглядами менее отважных сверстников, не владевших такой тайной, я в детстве совершил столько бездарно глупых и ненужных героических поступков, сколько не снилось и Гераклу!

       Когда я теперь вспоминаю кое-что из того, что тогда вытворял, мои ладони становятся мокрыми. И мне становится стыдно. Мне жалко того самонадеянного юнца, каким я был много лет назад...

       Мне жалко того мальчика, который попусту рисковал жизнью, думая, что ничего с ним не случится. Мне жалко его родителей, которые, слава Богу, ни о чем не догадывались.

       Безрассудно рискуя жизнью, я не думал о них, как не думал и том, каково бы им было, если бы со мной что-нибудь стряслось... Но тогда со мной ничего страшного не случилось. Я не знаю, заслуживаю я того или нет, но, видимо, какая-то незримая ладанка все же хранила меня...

       **************
       ...Чувство страха пришло ко мне тогда, когда я его не ожидал. У меня был враг. Звали его Ленька.

       Ленька был тщедушен, слаб и легок как пар над горшком, но обладал несокрушимым духом великого бойца. Теперь я понимаю, что к моменту встречи со мной он уже прошел путь от не ведавшего страха мальчишки до воина, этот страх познавшего и преодолевшего.

       Его подвиги потрясали воображение. До некоторого времени он был единственным, кто забирался на вершину тридцатиметровой трубы котельной, где почти все скобы, по которым он карабкался, опасно шатались, а некоторые и вовсе вынимались из пазов. Котельная эта давно не работала, а труба дожидалась сноса.

       Мы с Ленькой часто дрались. Несмотря на то, что он был старше меня на год, в личных встречах всегда побеждал я. Не потому, что я сам был уж настолько силен физически, а потому, что слишком слаб был соперник. А инициатором драк всегда выступал мой маломощный, но упорный и несгибаемый противник.

       Очень скоро я без труда повторил все его многочисленные подвиги, в чем-то даже превзойдя своего врага.

       Например, у меня за плечами уже был такой подвиг как побег с офицерскими сапогами, выкраденными из общественных бань, и неудачная погоня несчастного майора, который босиком, в неполной парадной форме, с криком «пристрелю гада!» гнался за мной по весенним лужам, лавируя между гудящими автомашинами.

       Были и другие проделки, которые, учитывая размеры наказания в случае поимки героя, также могли проходить по разряду подвигов.

       Оставалась проклятая труба. Впрочем, когда я при большом стечении народа из числа несовершеннолетних почитателей и почитательниц моего молодечества уверенной походкой чемпиона подходил к основанию трубы, то никакого волнения и страха не испытывал. Что мне какая-то труба, если я оставил в дураках вооруженного пистолетом майора!..

       Мне нечего было бояться, я-то знал, что со мной просто ничего не может произойти!

       Поначалу все шло прекрасно, я был ловким и сообразительным мальчиком, и, хотя железные скобы действительно держались на честном слове, я, порядком устав, минут за десять достиг вершины объекта.

       Удовлетворенный и счастливый, я сел на закопченный, воняющий паровозным дымом край трубы, вытер рукавом пот и весело посмотрел вниз.

       Даже сейчас, спустя много лет, при воспоминании об этом мгновении мне становится жутко!

       ...Я еще слышал долетавшие до моего слуха восторженные крики мальчишек и девчонок, но это уже никак не трогало меня, я испытывал незнакомое чувство, и это чувство оказалось такой невероятной силы, что затмило в один миг все, чем я жил до этой минуты.

       Для меня перестало существовать абсолютно все, кроме этого всепобеждающего чувства. Его даже нельзя было назвать чувством, – так велико было мое переживание! – это был беспредельный ужас, и он поглотил меня всего без остатка.

       Я почувствовал тошнотворную слабость, и весь покрылся потом. Чтобы не упасть, я попытался руками как-то уравновесить свое вдруг ставшее непослушным тело и уперся ладонями в кирпичную поверхность трубы. Я не знаю, как долго я просидел так, может, лишь мгновение.

       Страх лишил меня воли, он пронизал меня насквозь, добравшись до глубин пораженного им сознания. Казалось, я весь состоял из животного ужаса...

       На какое-то время я потерял способность мыслить... Всеми своими детскими силами я боролся со страхом. Но страх казался непреодолимым...

       Я даже не был в состоянии крикнуть; у меня, я чувствовал это, дрожала съехавшая набок челюсть и был парализован, как при анестезии, язык... Потом я начал что-то чувствовать.

       Я почувствовал, что привыкаю к страху. Это было новое ощущение. Я попытался разобраться в этом ощущении. Появилось ощущение реальности.

       А реальность была такова, что я уже некое время сидел неподвижно на невероятной высоте, внизу находилась ожидавшая своего кумира восторженная толпа; был там и мой закоренелый враг Ленька, который, наверно, сейчас скалит зубы в предвкушении моего поражения.

       И реальность была такова, что хочешь, не хочешь, а слезать-то надо! Не век же здесь, на этой окаянной трубище, куковать!

       Надо было на что-то решиться. Но руки не повиновались мне. Много позже я узнал, что находился в состоянии каталепсии.

       Понадобилось чудовищное усилие, чтобы оторвать совершенно одеревеневшие ладони от ставшей вдруг скользкой кирпичной кладки... Но я сделал это усилие. И дальше было легче...

       ...Спускался я осторожно и с достоинством. Я уже был опытным, испытанным бойцом, познавшим страх и преодолевшим его.

       И вернулся к своим восторженным почитателям совершенно другим человеком. Наверно, я стал старше сразу на несколько лет. Я пытался найти глазами Леньку, но того нигде не было видно.

       Главные завоевания этого восхождения стали очевидны несколько дней спустя, когда я после долгих поисков сумел найти майора и вернуть ему сапоги...

       И хотя осчастливленный майор проводил меня затрещиной, у меня хватило ума расценить эту затрещину как заслуженную и справедливую награду за глупость и ложное самомнение.

       ...С годами мои мысли о смерти приобрели совершенно размытый, дискретный характер, и временами я опять начинаю верить в собственное бессмертие, а временами удивляюсь, что живу, и не могу понять, я ли это или кто-то другой под моим именем месит ногами пространство, а сам я давно уже умер!..



       — Несчастный ребенок, – услышал я Лидочкин голос.

       Я отлепился от деревянного забора и, взяв девушку за руку, привлек к себе.

       — Твое место в сумасшедшем доме, – сказала она и, увидев мою удивленную физиономию, пояснила: – ты стал думать вслух.

       ... Мы стояли на платформе. Хлопьями падал снег. Лидочка куталась в искусственные меха своей старой шубейки.

       — Я заметила, ты стал болтлив...

       — Старики болтливы, что ж тут поделаешь...

       — Ты не старик...

       — Я молчал много лет...

       — Я тоже...

       Загудели провода... Вот-вот из-за поворота должна была появиться электричка.

       — Мне так не хватало тебя... Я... – что-то мешало мне говорить.

       — Давай прощаться...

       — Я смертельно истосковался... Лидочка...

       — Дай Бог тебе удачи, – сказала Лидочка и порывисто обняла меня. Я услышал: – Я люблю тебя...

       — Лидочка... ты жизнь моя... – прошептал я. Она болезненно сморщила лицо и улыбнулась. Я увидел в этой улыбке предвестие печали, у меня сжалось сердце, я понял, что значила ее улыбка... Я впился взглядом в дорогое лицо, стараясь навеки его запомнить, крепко обнял девушку и побежал к поезду.



       ...У вас никогда не возникало желание остановить время? Думаю, что возникало, это бывает с каждым, кто рано начал мечтать...

       ... Однажды, много лет назад, мне удалось это сделать – я таки остановил время и даже слегка развернул его назад, но этой своей удачей почему-то не воспользовался.

       Итак... Был свежий, пленительный серо-вишневый вечер. Такие вечера раз в сто лет наваливаются на растерявшуюся землю и берут ее врасплох. И туго тогда приходится земле. И время останавливается.

       И начинает казаться, что в твоих силах сделать шаг и очутиться в прошлом. Замирает все вокруг, воцаряется абсолютная тишина, застывает воздух, и тебе становится подвластно время, и ты явственно чувствуешь, что можешь ходить по прошлому, как по улицам знакомого города.

       И если бы не ноги, – о, ноги мои, ноги! – которые почему-то перестали меня слушаться, я бы сделал этот исторический шаг и отправился в увлекательное и заманчивое путешествие по лабиринтам ушедшего времени.

       О, это неповторимое ощущение!

       Правда, чтобы достичь его, мне тогда, в тот незабываемый серо-вишневый летний вечер, довелось в одиночку выпить свыше литра водки с очень хорошей, но очень строгой и скромной – а ля Довлатов – закуской.

       Поясняю, закуска представляла собой разрезанную на двадцать (по предполагаемому количеству стопок) долек грушу десертного сорта «дюшес». Впрочем, я тогда Довлатова еще не читал и, кромсая фрукт, действовал совершенно самостоятельно и без чьего-либо влияния извне...

       Давным-давно это было... Поздней ночью возвращался я из гостей домой.

       Тогда у меня был дом, в котором я, наверно, был счастлив. И был я тогда молод и крепок не только телом, но и духом. Как я теперь понимаю, крепость духа напрямую зависит от неведения...

       «Сколько лет прошло с малолетства,
       Что его вспоминаешь с трудом,
       И стоит вдалеке мое детство,
       Как с закрытыми ставнями дом.
       В этом доме все живы-здоровы –
       Те, кого давно уже нет.

       И висячая лампа в столовой
       Льет по-прежнему теплый свет.
       В поздний час все домашние в сборе –
       Сестры, братья, отец и мать.
       И так жаль, что приходится вскоре,
       Распрощавшись, ложиться спать».

       Мне всегда приходят на память эти удивительно простые и грустные строчки, когда я вспоминаю ту ночь.

       Я тогда был сильно пьян, ноги были непослушны, но голова что-то соображала, я отчетливо помню мысль: вот сейчас зима, ночь, ветер, я иду один, спотыкаясь, бреду черт знает где по покрытой льдом улице, в опасной близости от пролетающих мимо машин.

       А дома меня ждут, волнуются, и, наверно, умерли бы от страха, если бы увидели меня вышагивающим на неверных ногах по скользкой дороге в опасной близости от машин, которыми управляют бессердечные, равнодушные люди.

       А ведь когда-нибудь наступят проклятые времена, думал я с горечью, останусь я один на целом свете и некому будет волноваться, и буду я, пьяный, шатаясь, ковылять по скользкой улице в опасной близости от пролетающих мимо машин, возвращаясь из гостей в пустую квартиру. И будет зима, и будет ночь.

       Я давно, увы, одинок, и таких вояжей по ночной Москве в моей пьяной коллекции хоть отбавляй.

       Мне кажется, что я был одинок уже тогда, когда мои родные были здоровы и вполне благополучны. В ту ночь я был пьян, слезливо раскис, и мне, видимо, страстно захотелось кого-то пожалеть, вот я сам себе и подвернулся под горячую руку.

       Но мысль запомнилась, и ее пророческая горькая вероятность долго печалила меня...

       **************

       ... Лидочка. Лидочка, Лидочка... ушедшая любовь моя... Что это? Иллюзия, сбывшаяся грустная мечта, готовая в любой момент превратиться в прах? Или просто сон?