Творожная диета

Владимир Качан
Отрывок из повести "Роковая Маруся"

Это произошло где–то уже к концу гастролей. К этому времени Кока от постоянного недоедания, недосыпания и интенсивной половой жизни стал походить на уличного мартовского кота, худого, драного, с фосфоресцирующими, безумными глазами. От недоедания — потому что ему не давали есть. Кто? Да Маша, разумеется. День начинался с завтрака в буфете гостиницы. После трех–четырех ночных актов Кока ужасно хотел есть. И когда они приходили в буфет, готов был слопать все меню; он вожделенно мечтал хотя бы о яичнице из трех, нет!.. пяти яиц и непременно с ветчиной. “Ну, Машенька, что возьмем?” — весело спрашивал Кока, выбрасывая слова между голодными спазмами. И неизменно получал один ответ: “Возьми себе, Малыш, что хочешь, а я, пожалуй, творожку”. И так изо дня в день, из утра в утро... И каждый день Кока сдерживал стон и не брал себе ничего, что хотел, а брал тоже творожок, потому что хотел соответствовать: как это так? Она, такая воздушная, вся духовная такая, будет творожок, а он, стало быть, грязное животное, будет под ее сочувствующим и, может быть, даже брезгливым взглядом мясо грызть, яичницу трескать? Нет! Он тоже будет творожок, только хлеба побольше и несколько кусочков, пока отвернулась, с собой; он тоже будет воздушный и неземной; он тоже будет не от мира сего; дух одержит верх над низменной плотью, и не уступит он Маше в духовности, пусть она знает, что жрать для него не главное. Вот Кока и становился все воздушнее и воздушнее, все духовнее и духовнее; он нервно вздрагивал и чего–то пугался, когда просто шел по улице; на него уже нельзя было посмотреть без невольной сострадательной гримасы на лице: о Господи! Что это идет? Надо же, до чего себя довел!..

Обед и ужин были для него такой же смертной мукой. Когда они приходили в тот же буфет или другую столовую, Кока уже с безнадежным отчаянием спрашивал:

— Маша, тебе опять творожок? Или, может..?

— Нет, нет! — всегда отвечала она.— Мне только творожок, Малыш, ты же знаешь.— И с мягкой укоризной смотрела на него: мол, не можешь ведь ты заподозрить, что я стану есть мясо убитых животных... О–о, этот творожок! Послать бы его далеко, к родимой матери — корове! А саму эту корову прибить и закопать! Нет! Не закопать, а превратить в говядину и поступить с ней, как полагается нормальному мужчине! Но нельзя, нельзя, черт возьми! Первобытным мужчиной разрешается быть только в постели с Машей, а вот в столовой никак!..



Нетрудно себе представить, как Кока через две недели ненавидел творожные изделия; можно понять, почему он потом несколько лет не мог смотреть не только на творожок, но даже на сыр и кефир.

В конце концов случилось то, что и должно было случиться. Был обед в диетической столовой, в которую Маша каждый день Коку таскала. Эту столовую Кока “любил” больше всех; там он чаще всего в компании желтолицых язвенников и пенсионеров вкушал гороховый суп, овощное рагу и этот сволочной творожок. Он уже серьезно подумывал о том, чтобы разыскать телефон этой столовой, позвонить из автомата и через носовой платок измененным голосом сообщить, что в ней заложена бомба. Хотя, с другой стороны, кому может понадобиться взрывать эту обитель желудочной скорби?.. Но, может, поверят, и тогда — хоть день перерыва...

Гороховый суп Кока уже выпил, овощное рагу проглотил за пять секунд и теперь с ненавистью ковырял творожок. Маша свой уже успела съесть, потому что от супа и рагу отказалась, и терпеливо ждала Коку, нежно наблюдая, как он доедает полезное и не отягчающее желудок благородное блюдо. В Коку оно уже не лезло, и он, виновато отодвинув творожок, сказал Маше: “Больше не хочу, пойдем”.

— Наелся? — ласково спросила Маша.

— А как же! — не без сарказма сказал он, думая, что надо что–то предпринять, а иначе он просто сдохнет.

— А кисель?

— Не буду, пойдем.





Сейчас они должны были на час-два расстаться. Коке нужно было навестить дальних родственников, Маша сказала, что она должна пойти на почту и дать поздравительную телеграмму подруге, у которой сегодня день рождения. Они вышли из диетической столовой. Маша поцеловала его и сказала: “Пока, Малыш, не скучай там, у родственников. Через два часа встретимся в гостинице. Я буду в номере тебя ждать, ладно?..” И они разошлись в разные стороны... с тем чтобы уже через пятнадцать минут встретиться снова. Встретились они в самой банальной пельменной, на другой улице, в двух кварталах от столовой, совершенно случайно, однако случайным вряд ли что-то бывает, все подчинено какой-то верхней логике, все, наверное, шло к этой роковой пельменной. Ведь могли же они направиться в разные пельменные, и все было бы по-старому, можно было еще некоторое время морочить друг другу голову. Но... карты легли иначе, и вот они столкнулись буквально лицом к лицу именно в этой грязной забегаловке. Маша сидела за столом, перед ней вызывающе стояли два мясных салата и две двойные порции пельменей, она ела торопливо и жадно, будто боялась, что ее сейчас застукают на месте преступления. Ну чего боялась, то и получилось. Кока зашел сюда опять же абсолютно случайно, он решил сперва забежать в театр, узнать расписание репетиций на завтра и потом только поехать к родственникам, поэтому развернулся и пошел в другую сторону, туда, где он вовсе не должен был оказаться. Но оказался. Он увидел эту пельменную и несколько минут постоял у входа. После короткой, но яростной схватки между организмом и силой воли, которая закончилась в пользу голода, Кока, проклиная себя за слабость, вошел внутрь. Он встал в очередь, набрал на поднос тоже две порции пельменей и еще (уж пропадать, так с музыкой!) две порции сосисок, а еще две бутылки пива и стал искать, за какой стол пристроиться. Он увидел свободное место, столик, за которым сидел только один человек; увидел место, а не человека, и быстро направился туда, а подойдя, вежливо спросил: “У вас не занято?” Девушка, сидевшая одна за столом, только промычала что-то в ответ, поскольку рот у нее был занят уже двумя пельменями, а третий она как раз цепляла на вилку. Она только отрицательно покачала головой, что, мол, не занято, и вилкой с наколотым пельменем сделала приглашающий жест. Обмен репликами, озвученный с одной стороны, и безмолвный — с другой, проходил в автоматическом режиме, без эмоций, ну, как это обычно и происходит: “Свободно?” “Пожалуйста”. Или: “Вы выходите на следующей?” “Да”. Правда, голос человека, задавшего вопрос, показался девушке странно знакомым, но рефлекс узнавания, задавленный здоровым аппетитом, слегка припоздал. Кока в это время поставил поднос на стол и стал сгружать с него всю свою снедь. За эти несколько секунд рефлекс узнавания догнал Машу и послал ей в мозг сигнал надвигающейся катастрофы. “Не может быть”,— подумала она и стала медленно поднимать глаза, все еще надеясь на чудо, на то, что это не он. А Кока освободил наконец поднос и только тут посмотрел на соседку по столу. “Здравствуй, ужас!” — только так можно было назвать эту картину, застывшую безмолвно посреди оживленной пельменной. Над щеками Маши, разбухшими, как у запасливого хомяка, от непрожеванной пищи, которой было куда как далеко до творожка, панически метались огромные глаза в поисках хоть какого-нибудь выхода. Выхода не было. Ничего нельзя было сделать в этой ситуации, невозможно ничего придумать. А у Коки задрожал поднос в руке, и он элементарно покраснел, покраснел так, как не краснел никогда в жизни, будто Маша не с пельменями его застала, а с другой женщиной в постели, словно его поймали сейчас на чудовищной измене. Вот так они смотрели друг на друга минуту, в которую вместилось все. Они так долго прикидывались, играли, старались выглядеть лучше, чем они есть на самом деле, так долго писали свой роман, что для естественной жизни в нем уже не осталось места. Обоим стало понятно, что вот и кончилась любовь. Какая мелочь, в сущности, микроб, может все испортить! Вот тут бы им засмеяться, обратить все в шутку, но нет! — не тот случай, слишком много игры было между ними, и сейчас вся игра куда-то ушла, и в первый раз за все время они были совершенно искренни, растеряны и огорчены; оба поняли в этот момент, что все кончилось, что Кока теперь если и будет когда-нибудь обнимать ее, непременно вспомнит про ангела с набитым пельменями ртом, да и Маша будет вечно помнить его, с дурацким и несчастным видом держащего в руке дурацкий поднос, что они уже никогда больше не смогут серьезно относиться друг к другу даже в минуты близости, а значит, близость теперь исключена; уже нельзя шептать в постели милые нежности: все будет казаться игрой, даже если ею и не будет. Романтика рухнула! Все! Это был момент истины для наших любовников, и не осталось ничего, кроме усталого сожаления. И все это — в одну минуту!

Потом Кока осторожно поставил поднос обратно на стол, посмотрел на нее другими глазами — уже не любовника, а все понимающего друга — и сказал, грустно улыбнувшись: “Э-э-эх, Маша... Какие же мы с тобой все-таки артисты...” Потом поднял руку, будто хотел погладить ее по щеке, но раздумал, вздохнул и вышел. И тут Маша впервые за много лет по-настоящему заплакала, некрасиво размазывая по лицу слезы рукой с зажатой в ней вилкой и давясь солеными и будто резиновыми пельменями. Она плакала так горько, как плачет ребенок, у которого отняли любимую игру. А ведь игра в любовь и была, в сущности, ее единственной игрой, смыслом жизни, и сейчас она вдруг поняла, что это не может быть смыслом жизни, а тогда какой же в ее жизни смысл? И есть ли он вообще? Тридцать ведь уже, а нет ничего: ни настоящих ролей, ни настоящих друзей, ни детей, ни любящих, ни любимых по-настоящему — ничего нет! Обо всем этом и плакала моя Маруся, а потом вытерла слезы и доела все, что было на столе. Все равно ведь надо было как-то жить... Надо было жить дальше!..