Осенний этюд

Борис Роланд
               

        От реки к дальним холмам простиралось разрытое оврагами поле, непригодное для пахоты. Но в некоторых местах упорная крестьянская  рука все же отвоевала участки для посевов. Урожай убрали, и желтые пятна покосов ярко светились среди поблекших зелено-коричневых трав. За рекой, в деревне, низкие избы сквозь расползающийся туман напоминали ласточкины гнезда, прилепленные к покатой спине холма. Солнца не было, но дальний лес на востоке уже прояснялся, меняя тона от черного до темно- голубого.   
       Дул ветер, собирал тучи – и от этого местность казалась печальной и навевала ощущение  какой-то  безысходности.         
       Рыба не клевала. Я смотал удочки и зашагал вдоль берега, не теряя надежды  отыскать счастливое место. Обогнув высокий орешник с засохшими листьями, увидел человека за  этюдником. Незаметно  подошел и остановился  рядом.
       Картина была уже почти написана. Я сравнил с пейзажем – все было похоже. Но тут обнаружил неточность: в деревне крайнее дерево было закрыто высоким домом, и ветви сливались с темной крышей, а на полотне одна ветвь неуклюже рванулась вверх над крышей и ярко золотилась в свете обнаженного уголка неба. Взгляд скользил по картине и застывал на ветке, обрамленной  свечением солнца. Этого в природе сейчас не было. А художник упорно наносил новые светлые мазки. Я  смотрел, не в силах оторваться от возникающего на моих  глазах радостного пейзажа, и думал: «Художник видит мир с высоты  птичьего полета, мы же, в  лучшем случае, с вершины собственного роста…»   
       Наконец, почувствовав мое присутствие, художник отрешенно  взглянул на меня, сделал еще  несколько мазков – возникло свинцовое свечение реки, и сказал:
       - Все.
       - Как же  все? - приблизившись, я  протянул руку  к полотну.- А это…это…
       - Допишу дома.
       - Почему вы так ярко обозначили свет солнца? Ведь сейчас так  серо в    природе.
       - Солнце  всегда  есть, - ответил  он.
       Я промолчал. Художник  творит,  в  муках отыскивая необходимый цвет для передачи озарившего его мгновения, а мы корявым словом пытаемся объяснить рожденную им тайну.
       Трудно устанавливался день. Капли дождя, сорванные ветром с тяжелой тучи, упали в воду – и водяной  жук  шарахнулся и скрылся в высокой осоке.
       - Что-то холодно, - сказал художник и застегнул куртку на все пуговицы.
       - Клева сегодня не будет, - заметил я, перебирая  удочки.   
       - А у меня  сегодня, кажется, клюнуло, - загадочно улыбнулся он.
       - Ваше в  вашей  власти, - пошутил я.
       - У нас улов  бывает реже, чем у неудачливого рыбака.
       - Зато какую массу  народа  насытит он! – произнес я с пафосом.
       - Может быть, одного из тысячи.
       - Но почему же?
       - Мода – вот мерило вкуса! – жестко ответил он и, спокойно встретив  мой вопрошающий взгляд, продолжил: - Как легко отрицается то, что казалось незыблемым только вчера. Люди, стараясь не отстать от моды, бросаются на любую мазню новоявленного преобразователя искусства, как хищник на свежее  мясо. А, надежно укрывшись от посторонних глаз, наслаждаются картинами Рафаэля и Брейгеля, Саврасова и Левитана. Они понимают и любят их, как любовницу, боясь, чтобы  никто не прослышал об этой «греховной» связи.
       - Человеку свойственно  стремление к новому, - сказал я. 
       - А что есть это новое? – в  упор задал он вопрос.
       - То, что созвучно своей  эпохе, - начал я и осекся под его пристальным взглядом.
       - А почему же нас волнуют до сих пор работы античных мастеров, художников Возрождения, плоскостное изображение в иконах древне-русских художников, удивительные росписи Египетских храмов… Вот говорят о сюрреализме, как о чем-то новом. А это сделал еще Босх, живший  в  пятнадцатом веке.  Новизна – это не то, что создано сегодня, а то, что волнует меня и сегодня. Человек из века в век живет страстями, и разум его осознает мир в извечных противоположностях: Добро и Зло, Тьма и Свет, Любовь и Ненависть.
       -  А качественный скачек каждой новой эпохи? – смело заявил я.
       - Только не пытайтесь представить меня метафизиком. Мода в искусстве – это пошлость, и художник, в слепую следуя за ней, не только губит себя, но и развращает нравы  людей. Настоящий художник – всегда индивидуальность, и только тогда он интересен. В этом кажущемся парадоксе – выявить свою  индивидуальность, чтобы быть понятным и близким другим – суть искусства. Индивидуальность открывает новое, скрытое от других - и этим обогащает мир людей. Человечество – это единый  человек, так сказал Паскаль.
       - Простите, - опрометчиво спросил я, - у вас была персональная  выставка?
       - Моя фамилия  вам ничего не скажет, - ответил он с легкой  усмешкой. - Видите, и вы во власти общественного мнения: вам важно знать мой послужной список. Придется вас разочаровать: я работаю художником в торгрекламе – это обеспечивает мне прожиточный минимум для  людей, за которых я несу  ответственность, как глава  семьи.
       Лицо его, только минуту назад излучающее живительный  свет, потускнело и глаза флегматично застыли. Я почувствовал свою вину перед ним за свой нелепый вопрос. Но он, добродушно улыбнувшись, спокойно продолжил:
       - Вы заметили, что большинство великих художников были одинокими. Жены не уживались с ними, а дети росли без отца. За вечной любовью, которую так  возвышенно воспевает художник в своих творениях, стоит семья, быт, которые требуют от него сил, времени и терпения. А, главное, ответственности. И все это покоится на моральных принципах, нарушая которые, художник рискует быть осужденным  даже теми, кто боготворит его искусство.
       Мы шли по пыльной  проселочной дороге, и Леонид Петрович, так  звали художника, рассказывал мне много интересного и неизвестного из жизни художников. Когда я  начал сочувственно поддакивать, он  снял очки, протер их носовым платком, поднял над собой и, улыбаясь, вдруг воскликнул:
       - Солнце!  Смотрите, солнце!    
       В городе я не спешил с ним расстаться, да и сам он не давал для этого повода. Но когда я предложил зайти в кафе и выпить, он вдруг заторопился домой:
       - Семья ждет, - объяснил коротко он и, сутулясь, перешел на другую сторону улицы. 
       Через  неделю я  воспользовался  его приглашением.
       Мы сидели у Леонида Петровича в тесной гостиной и пили вкусный  чай  с вишневым вареньем. Была поздняя осень. Земля  уже несколько раз промерзала, готовясь принять снег, и снова оттаивала – и тогда шел холодный  дождь. Сквозь мокрое окно город с высоты десятого этажа казался огромным затухающим костром, и, как потрескивание углей, доносился через открытую форточку шум машин. 
В соседней комнате о чем-то спорили дети: дочь Нина, студентка университета, и Петя – третьеклассник. Жена, Любовь Антоновна, полная хлопотливая женщина  с большими  карими глазами, часто  вставала из-за стола и убегала на кухню – варила обед на завтра. Мы оставались одни – и тогда  наш разговор становился по-мужски конкретным. Но опять жена вбегала на минутку, вмешивалась в наш разговор и вновь  убегала, и красная косыночка на ее голове беспокойно взлетала.
       - Мы с Любой  познакомились необычно, - рассказал Леонид Петрович. - У меня до войны в Петербурге была другая семья. На фронт из-за зрения не взяли, и я находился в народном ополчении. К середине войны умерли от голода жена и двое детей. Схоронив последнего, младшенького сыночка, я тащился  домой. Вокруг трупы людей, примерзшие к земле, как камни. Была пурга, но я уже перестал ощущать холод. Белый, словно крытый саваном город, это чудо  творения рук человеческих, уплывал от меня. Окаменевшим столбом стоял я один среди этого белого безмолвия… «и только вьюга долгим смехом заливается  в ответ…» Я  почувствовал,  как  мертвеет моя душа и, последнее, что подумал: «…никто уже не увидит, как мы жили на земле и чего достигли в постижении   красоты»
       Он замолчал. Его остановившиеся глаза, увеличенные сквозь стекла очков, казались прикипевшими каплями янтаря.
       Чувство неосознанной вины охватило меня с такой силой, словно сам я был повинен в том, что произошло с ним в те  времена, когда  меня еще и не было на земле.
       - Наверное, что-то  главное и умерло во мне тогда, - продолжил  Леонид Петрович глухим измученным голосом. - Очнулся в чужой квартире. Надо мной  причитала женщина с заплаканными глазами: «Миленький, попей кипяточку…» Это была Люба. Это она, возвращаясь с работы, подобрала меня замерзающего на улице и на плечах занесла к себе домой  на третий этаж. И выходила. Шла война, люди держались друг друга – в этом была надежда на спасение. Воевал ты или нет, был или не был героем, но война  меняет судьбу  каждого…
      - Леня, иди сюда! – раздался из кухни громкий голос Любовь Антоновны, заставивший  меня вздрогнуть.
       Леонид  Петрович  вскочил, и голос его прозвучал уже за дверью:
       - Извините,  я  сейчас…
       Я встал и начал рассматривать картины на стенах. На первой было много солнца – оно поднималось над городом и горело в окнах многоэтажного дома, и люди на улице, как в аквариуме, купались в его свете. На второй картине солнце, расплавляя тучи, ослепительной  вспышкой озаряло строения, деревья и сверкало на каждом булыжнике мостовой.  На третьей -  чистое небо и солнце, заполнившее собой до горизонта берег моря; по прямой линии уходили в даль искрящийся  песок и вода, мелкой  рябью  волн отражающей  солнце. 
       - Это все, что сохранилось у  меня из довоенного,- услыхал я голос Леонида Петровича. Он стоял, чуть наклонив голову, как тогда у реки, прищурив глаза, словно  собирался нанести  последний  мазок. – Ярко, не правда ли? 
       - Да, очень много света.
       - Молодость, сила, мечты.
       - Но и теперь вы рисуете солнце даже в пасмурный  день.
       - Так, вспомнилось, - ответил он и, помедлив, предложил:- Хотите посмотреть?   
Леонид Петрович открыл дверь маленькой кладовки, «тещиной  комнаты», и начал извлекать связки картин. Он расставлял их на тахте, на серванте, телевизоре, на полу, размещал одну на другую, прислонил к вазочке с  вареньем на столе.   
       По мере того, как я рассматривал картины, во мне рождалось ощущение, что стены дома исчезают и дождливый осенний вечер, холодный и промозглый, проникает в комнату. Пейзажи были исполнены со скрупулезной дотошностью фотографии. Но, собранные вместе, они словно представляли одну большую картину импрессиониста, собравшем в едином плане всю гамму человеческой  тоски, каждая часть которой рождала определенное состояние. Я  видел: вечер в разрушенном и заснеженном городе, и тяжелые сосульки свисали с крыш домов  до самой земли; серое завьюженное небо над застывшей водой; старый заброшенный  парк у замершей воды; трамвайное кольцо у одинокого строения без окон; гниющая полузатопленная в темном пруду лодка и редкие капли дождя, пузырящие  гладь воды…и нигде ни одной  человеческой фигура.
        Леонид Петрович, следуя за мной,  грустно качал головой и приговаривал:
        - Так,  настроение…
        Я все меньше задерживался у картин. Хотелось увидеть хотя бы  частичку  того света, что так ослепляло в картинах на стене.
        - Ты что человеку голову дуришь своей мазней, - раздался  простосердечный  голос  Любовь  Антоновны. Она  вошла в  комнату с  миской  дымящегося супа и, не глядя на нас, громко позвала: - Петруша, сынок, я жду  тебя! 
        Леонид Петрович  смущенно улыбнулся мне покрасневшим лицом, сжал  кулаки, но ответил  мягко:
        - Ладно, жена, мы как-нибудь без тебя  разберемся.
        - Ты уж разберешься, - буднично отозвалась она. – Вон, сегодня с работы задержалась, так ты не мог детей вовремя накормить…Петруша, сколько я должна  ждать!   
        Дверь распахнулась и ударилась о сервант. Леонид Петрович успел подхватить падающую картину. Прикрывая руками голову, в комнату вбежал мальчик со взъерошенными волосами, а за ним кареглазая девушка в  полураспахнутом халатике. Она  схватила  маленький этюд с вазочки на столе и замахнулась на брата. Тот спрятался  за Леонида  Петровича. 
        - Нина, постесняйся  хотя бы  людей! – прикрикнула Любовь Антоновна.
        Девушка бросила этюд на тахту, машинально поправила сбившуюся прическу, и пальцы  ее заскользили по пуговицам халата. Бесцеремонно взглянув на меня, сказала  отцу:
        - Ты  что, на  соискание Государственной  премии отбираешь?
        - Давно пора! – крикнул  Петя, выглядывая из-за отца. - У папы на картинах все, как живое!
        Любовь Антоновна поймала его за ворот рубашки, усадила на стул и начала кормить. Нина скучающим взглядом обвела еду на столе, зачерпнула ложечкой  варенье и, слизав  кончиком  языка, сказала: 
       - Мамино  варенье вкуснее папиных картин.
       - Толку от его мазни, - поддержала ее  Любовь Антоновна. – Только  всю  комнату мне захламил. Компоты на зиму наваришь – и деть некуда…Другие вон свои картины, говорят люди, в журналы посылают и им за это большие деньги платят. А он у меня  столько денег на краски переводит.
       - Люба, - с  мольбой  посмотрел на нее Леонид Петрович.
       - Ладно, чего уж там, привыкла, -  махнула она на него рукой с ложкой и продолжила кормить сына.
       - Папа, и чего это тебе  вздумалось эти пережитки на свет выставлять? - спросила Нина и как-то нежно - стыдливо положила ему руку на плечо.
       - А мне нравятся  картины, - быстро  вмешался я.
       - Дело вкуса,- ответила Нина и небрежно повела  плечами. - Но так писать в  наш двадцатый век, когда мы знаем творчество Пикассо и Матисса... Устарел ты,  папочка…
       Леонид Петрович  снял ее руку со своего плеча и  ответил:
       -  А твой  любимый модный Пикассо так сказал: «Я изображаю  мир таким, каким вижу его…» …Иди–ка лучше займись политэкономией, у тебя  завтра  зачет.
       - Вот  видите, - обиженно обратилась ко мне Нина. - Старшие, когда у них нет доказательств,  пользуются  своей  властью.
       - У нас власть опыта, - ответил ей  Леонид Петрович. - Мода  переменчива. Гонятся за так называемым новейшим течением в искусстве те, кто не видел насильственной смерти и жаждет получить любой ценой только одного – славу. А вечным всегда останется жизнь и каждый человек со своей собственной  неповторимой  судьбой.      
        - Ах, папочка, ты сегодня в ударе! – Нина чмокнула отца в щеку и убежала в свою комнату.             
        Любовь Антоновна влила последнюю порцию супа в рот сына, освобождено  посмотрела на нас и  сказала:
       - Леня, ты  мне все в  комнате перерыл. Опять мне ходи и убирай  за  вами.
       - Я вспомнил, что мы давно не проветривали «тещину комнату, - усмехнулся он и забарабанил пальцами по спинке стула мотив «Красного барабанщика».      
       - И, правда, все как-то руки не доходят, - примирительно отозвалась Любовь  Антоновна. – Одна за всеми – где  успеть. -  И  вышла.
       На улице лил, не переставая, тяжелый шумный дождь. Огни города  радужно мерцали сквозь толстую  завесу  воды.
       - Вот так–то, может быть, первый  раз за много лет вынес все это на божий  свет, - вздохнув, сказал Леонид Петрович и начал чертить пальцем на запотевшем стекле. Ломаная линия, путаясь, образовала орнамент и поднималась в верх. – Порой думаю, какой я художник? Так…видимо живут в  человеке долго радостные мечты первых удавшихся опытов. И потом всю жизнь тешишь себя надеждой, что  следующая работа..., - он замолчал.
         Палец, достигнув высоты его роста, резко поплыл вниз, стирая  орнамент.
         Мне очень хотелось  утешить его, сказать, что картины  понравились, но я  понимал, каким ненужным и нелепым будет выглядеть теперь это признание. 
         - Эй, господа! Смотрите! Только один раз в этом сезоне! Настоящие шедевры! Художник – я!      
         Вбежал Петя и, прислонив несколько рисунков к картинам отца, вскочил на  стул и замер, как памятник, вытянув руку, но тут же, расхохотавшись, сполз на пол.
На рисунках было много неровных, но смелых линий. И на каждом, занимая  большую часть формата, веселое солнце плыло в  голубом  небе.
        - Посмотрите, солнце какое красное и сколько много его! А это летят гуси. Тоже красные – от солнца! -  быстро и весело пояснял Петя. 
        - Оптимист, - сказал нежно Леонид Петрович. - А вообще-то что-то есть в  парне. Цвет  чувствует.             
         Я взял один из рисунков мальчика в руки, но тут мой взгляд остановился на знакомом мне этюде Леонида  Петровича.   
         - А где же отсвет солнца на ветке дерева? – удивленно  спросил я.   
         - Вы же  сами сказали, что его нет, - устало ответил он и начал  собирать картины.
         Я смотрел на знакомый мне этюд и не узнавал его. Было все на нем, как в тот день: и темные тяжелые тучи над деревней, и порыв ветра, гнущий к земле голые ветви деревьев. Не было лишь освещенной солнцем ветки. Именно она возвращала меня к прошлому, будила воспоминания и раскрывала какие-то необъяснимые связи, возникшие  между  мной  и тем днем, мной и художником.А здесь я  видел лишь мастерски  выполненные  атрибуты.   
        Леонид Петрович взял у меня из рук этюд, вложил в общую стопку и, связывая бельевой  веревкой, пробормотал:
        - Так, настроение…
        Я помог поднять ему тяжелую стопку. Мы втащили ее в темную комнату, и Леонид  Петрович захлопнул  дверь. 
        Было уже  поздно, я попрощался.
        Он вывел меня на лестничную клетку, протянул руку и сказал:   
        - Заходите  как–нибудь.   
        Я пожал его вялую руку, поднял воротник плаща и спустился на улицу.   
        Дождь все еще шел.